Сегодня

КИЛЛЕР МИЛЛЕР

Андрюша Миллер, между прочим, праправнук того самого генерала Миллера, Евгения Карловича, руководителя Русского Общевоинского союза, которого чекисты уходили в Париже в тридцать седьмом году, получил через десятые руки задание пристрелить одного дельца. Передали ему конверт с адресом и фотокарточкой жертвы, пистолет «ТТ» и три тысячи долларов авансу купюрами нового образца. Андрюша первым делом пересчитал деньги, потом посмотрел на фотокарточку и обомлел, узнав своего школьного учителя физкультуры, который в седьмом классе поставил ему двойку за упражнения на «коне». Эта самая двойка отчего-то запала в душу, и Андрюша подумал, с неприязнью глядя на фотокарточку, дескать, так тебе, дураку, и надо, не суйся в коммерцию, если ты по образованию педагог. И он живо представил себе, как встретит своего бывшего учителя возле лифта, медленно вытащит пистолет, всадит в старого дуралея половину обоймы, потом сделает контрольный выстрел в голову, дунет для шику в ствол и скажет гробовым голосом: «Будешь знать, козел, как киллерам двойки ставить!» Вообще Андрюша был человек неплохой, но глупый; на судьбе у него было написано стать мужем, отцом и директором галантерейного магазина, но, как известно, оголтелое наше время нарушило ход светил, и Андрюша вдруг позарился на романтическую профессию наемного убийцы, сразу не сообразив, что дело это, по малости сказать, не божеское и за него когда-нибудь взыщется в полной мере.

А Саше Размерову, жителю небольшого рабочего поселка во Владимирской области, снится сон… Будто бы является ем у Бог Саваоф, но только почему-то в образе чинной старухи в белом глазетовом платье до полу и в белой же косынке с резной каймой, садится напротив его постели и говорит: в скором времени, говорит, разразится новый всемирный потоп, в котором сгинет все человечество за его бесчисленные грехи, так вот ты, Размеров, построй ковчег, присмотри себе семь пар чистых и семь пар нечистых и жди дождя. Саша Размеров спрашивает, за что, мол, такая честь? За то, отвечает, что ты в жизни мухи не обидел, что у тебя даже невестка на голове сидит и соколом глядит…

Размеров был человек мнительный, он два раза в году ездил во Владимир проверяться в туберкулезном диспансере и поэтому безусловно поверил в сон. Недели не прошло, как уволился он с молокозавода, где работал оператором в котельной, и принялся строить ковчег из подручного материала: бруса у него имелось кубометра с три, крышу он разобрал в летней кухне, занял у соседа сколько-нисколько вагонки, да еще заборчик пошел на слом. Весь поселок над ним смеялся, а он знай себе тюкает топором и приговаривает при этом: «Смеется тот, кто смеется последним», — и гвозди, которые торчат у него изо рта, шевелятся, как живые. Долго ли, коротко ли, а к лету у него на задах, прямо на сотках, предназначенных под картошку, тяжело лежало на боку судно гигантских размеров по масштабам Владимирской, глубоко сухопутной области, где и «казанка» в редкость и считается чуть ли не кораблем. Отстроился Размеров и стал ждать проливных дождей. Уже и осень на носу, и кое-где опятами взялся его ковчег, а потопа все нет и нет…

А Витя Шершень, хозяин нескольких продовольственных ларьков, покупал в Битцевском комплексе новый автомобиль. Происхождения он был самого что ни на есть демократического, в детском возрасте злобно завидовал владельцам велосипедов, на первой своей машине, «копейке», ездил под национальным флагом, и как только у него появилась возможность приобрести настоящий автомобиль, словно какое затмение с ним случилось на почве экономии и расчета, словно обуял его пункт несоразмерности качества и цены. Скажем, присмотрел он в тот день «лендровер» девяносто пятого года выпуска и крепко призадумался над комментарием продавца: зажигание у автомобиля, по словам продавца, было электронное, сцепление автомат, бортовой компьютер контролировал расход топлива, имелась тракторная передача и лебедка с якорем, миниатюрный телевизор и пуленепробиваемое стекло, — словом, чистая греза, а не автомобиль, вот только цена кусалась и пункт несоразмерности вгонял в беспочвенную тоску. Витя Шершень походил вокруг «лендровера», погладил ладонью передние крылья, заглянул под капот и удостоверился в наличии основных агрегатов, подергал дверцы, подержался за выхлопную трубу и молвил:

— Хорошая машина, ничего не скажешь, вот если бы она еще без бензина ездила, самостоятельно, — тогда да…

Видимо, это в нем говорил застарелый ген мироеда и кулака.

А Николай Иванович Спиридонов, главный инженер московской пуговичной фабрики имени Бакунина, в тот день что-то почувствовал себя плохо. Ни с того, ни с сего защекотало в ноздрях, заложило уши, перед глазами поплыли крошечные червячки, а в животе образовалась странная пустота. Николай Иванович немедленно прервал совещание по итогам второго квартала, вызвал автомобиль и уехал к себе домой.

Дома он долго ходил взад-вперед от застекленной двери до письменного стола, прислушиваясь к биению своего сердца и раздумывая о том, что за недуг с ним приключился, потом решил поставить себе градусник и прилег. Когда через десять минут он вытащил градусник из-под мышки, с ним от ужаса едва не случился обморок: ртуть поднялась до отметки сорок один градус и две десятых. «Это конец!» — сказал себе внутренним голосом Николай Иванович и почувствовал, как у него холодеют ноги. Сердце защемила тоска, на глаза навернулись слезы и так вдруг стало жаль жизни, деревьев за окном, счастливых воробьев, чирикавших во всю глотку, жены Нины, которая теперь останется на бобах или, еще того чище, скоропалительно выскочит замуж за какого-нибудь пошлого молодца, своей пуговичной фабрики имени Бакунина, что хоть волком вой; и завыл бы Николай Иванович, от всей души завыл бы, убитый горем, кабы не соседи за стеной, которые, чуть что, сразу вызывали наряд милиции по 02. Завещание, во всяком случае, следовало написать, и, преодолевая дурноту, то и дело подкатывавшую к горлу, Николай Иванович поднялся с дивана и сел за стол. Он потянул к себе лист бумаги, вытащил из нефритового стакана паркеровскую авторучку, нехорошо крякнул и записал первые, обязательные слова: «Находясь в здравом рассудке и твердой памяти, завещаю…»

Удивительное дело: излагая свою последнюю волю, он управлялся самой незамысловатой прозой, которая местами еще и грешила канцеляризмами, но мало-помалу слог завещания становился все возвышенней и пышнее, пошли гиперболы, аллегории, вдруг сама собой проклюнулась рифма, и Николай Иванович даже не заметил, как у него из-под пера потекли стихи. Сочинялось о старости, о неизбежности ухода, о смертной тоске, и то, что началось словами: «Находясь в здравом рассудке и твердой памяти, завещаю…», фантастическим образом завершалось такой строфой:

А вот другая бабка,

Эта — лежит на лавке, как мешок,

В ее глазах погасло лето,

В ее глазах идет снежок.

«А ведь поэт, настоящий поэт!» — воскликнул Николай Иванович внутренним голосом, перечитавши свои стихи. И ему ста ло так бол ьно из-за того, что поэтический дар проснулся в нем накануне смерти и после него останется одно-единственное стихотворение приблизительно в двести строк, что он уронил голову на бумагу и зарыдал.

А Витя Шершень так и не купил себе новый автомобиль. Он был сильно зол на пункт несоразмерности качества и цены, который совершенно овладел им в последнее время и осрамил в глазах всех продавцов юго-западного округа, он был несчастлив, поскольку не чувствовал себя вполне русским человеком, которому и в трезвом виде море по колено, и в конце концов решил раз и навсегда вытравить из себя застарелый ген мироеда и кулака. Засел он на три дня в ресторане гостиницы «Метрополь» и так крепко поиздержался, что напоследок официант пожертвовал ему полторы тысячи на метро.

А киллер Андрюша Миллер около девяти часов утра, в то время как Витя Шершень продирал глаза после запоя и Николай Иванович Спиридонов рыдал, уронив голову на бумагу, поджидал на лестничной площадке своего бывшего учителя физкультуры, мусоля в кармане полупальто пистолет «ТТ».

Этажом выше хлопнула дверь, Андрюша снял оружие с предохранителя, одним махом одолел два пролета и тронул учителя за плечо. Бывший физрук сразу его узнал.

— А-а! Миллер, прогульщик несчастный, двоечник, шалопай! — сказал он, улыбаясь весело и несколько ядовито. — Ну, чем занимаешься, как живешь?

Рука у Андрюши, что называется, дрогнула, поскольку не ответить на вопрос педагога было нельзя, и пистолет так и остался лежать в кармане.

— Живу я хорошо, — ответил Андрюша, — на пять миллионов в месяц. А профессия моя — киллер. То есть ликвидатор по заказу, вроде фирмы «Заря», как раньше окно помыть.

— Вот еще слово дурацкое выдумали: «киллер»… — сказал физрук, нахмурился и добавил: — Ну какой ты, Андрюша, киллер, урка ты, мокрушник, сокольническая шпана.

— Вы, Сергей Сергеевич, кончайте издеваться над человеком, — серьезно сказал Андрюша. — То, ё-моё, двойку ставят на ровном месте, то говорят оскорбительные слова!..

— А я и не издеваюсь, я тебе правду говорю: урка, мокрушник и сокольническая шпана.

Лицо у Андрюши вдруг как-то осунулось, плечи опустились и взор попритух, как бывает с людьми, когда им ставят ошарашивающий диагноз, он развернулся и стал медленно спускаться с лестницы, вычерчивая ногтем зигзаг на перилах и размышляя о том, что если он в действительности не киллер, а мокрушник, то, наверное, надо менять работу. Как все-таки, заметим, влиятельно у нас слово: если, скажем, ты путана, то живется тебе радостно и привольно, и совсем по-другому себя чувствуешь, если блядь.

Тем временем вернулась с работы жена Николая Ивановича, увидела заплаканного супруга и схватила себя за щеки.

— Прощай, Нина! — сказал ей Николай Иванович. — С минуты на минуту отдам концы. Температура у меня сорок один градус и две десятых.

— Дурень ты, дурень! — сказала Нина. — Этот архиерейский градусник давно выкинуть пора, он уже два года показывает сорок один градус и две десятых!

Вот уж действительно трудно постичь психологию человека: Николай Иванович даже отчасти огорчился этому сообщению, он посмурнел, как-то подтянулся, некоторое время походил взад-вперед от застекленной двери до письменного стола, потом взял в руки исписанные листки, поморщился и, скомкав, выбросил их в корзину.

Между тем ковчег Саши Размерова стал настоящей достопримечательностью, его даже вписали в путеводитель по «Золотому кольцу», и туристы, приезжавшие во Владимир, специально делали крюк, чтобы полюбопытствовать на диковинку, а также ее творца; скоро стали от ковчега щепочки отщипывать на сувениры, но Саша Размеров, что называется, ничего. Его единственно угнетало, что потопа все нет и нет; уже по радио сообщили, что и Голландию затопило, и Германию залило, а во Владимирской области стоит сушь… Торчит Саша в чайной напротив почты, пьет кислое пиво, гордо посматривает на своих собутыльников и время от времени говорит:

— Если Бог, — говорит, — когда-нибудь окончательно осерчает на людей и решит поглотить всех до последнего человека, то, я думаю, русские — на десерт.

ПРЕПОДОБНЫЙ КРАСОТКИН

В Москве, на Петровке, в китайском шалманчике под дурацкой вывеской, которую можно было прочитать как матерную инвективу, сидели и выпивали двое приятелей: переводчик Иван Петрович Красоткин и поэт Николай Николаевич Лобода. На лицах у обоих значились такие жалкие, даже несколько заискивающие выражения, какие бывают у людей, недавно переживших оглушительное несчастье, из тех что надолго выбивают человека из колеи. На самом же деле ничего по-настоящему трагического не случилось, а попросту приятелей заели разочарование и тоска. Разве что Лобода только-только развелся в четвертый раз и по этому случаю, а также в силу богатого матримониального опыта вывел такое заключение для предбудущих поколений: не следует жениться на узбечках, девушках со средним специальным образованием и тем более дважды на заведующих пошивочной мастерской.

Красоткин был женат только один раз и после развода пришел к тому же, вернее сказать, к тому, что и одного раза для него вполне достаточно и в места, где регистрируются акты гражданского состояния, в следующий раз уже явятся без него. Развелся же он по причине довольно странной, а именно потому, что его жена насмотрелась телевизора и с ней невозможно было поговорить. Положим, забудет он зонтик в метро, а жена ему объявляет: «Ты разбил мне сердце»; Иван Петрович в ответ: «Это к счастью»; тогда жена скажет: «Безумец! Это посуда бьется к счастью, а не сердца».

На беду, Красоткина недавно угораздило влюбиться в семнадцатилетнюю девушку Марину Поспелову, которая работала приемщицей в ломбарде и по вечерам танцевала в клубе «Багдадский вор». Это чувство оказалось настолько изматывающим и входило в такое болезненное противоречие с его убеждениями касательно гражданских состояний, что он постоянно пропускал свою станцию, когда возвращался домой в метро.

Так вот сидели они, выпивали и все больше помалкивали, поскольку дружили лет двадцать, и все тематическое, принципиальное оговорили по многу раз. Только время от времени Лобода, который был в своем роде кладезь ненужных сведений, сообщал Ивану Петровичу какой-нибудь курьез, что-нибудь совсем уж постороннее, например:

— А Наталья Николаевна бивала Пушкина по щекам. Красоткин спросит с раздражением:

— Ну и что?

— Да, собственно, ничего.

В шалманчике было немноголюдно, тонкие юноши в плохо выстиранных белых рубашках, с полотенцами через предплечье и в домашних тапочках неслышно сновали туда-сюда, из кухни потягивало кисло-сладким соусом и какой-то морской дрянью, где-то наигрывала чужая, вкрадчивая, постная музыка, за окном передвигалась московская отсутствующая толпа. Лобода достал из портфеля другую бутылку водки и стал разливать ее по фужерам, воровато озираясь по сторонам. Выпили. Лобода сказал:

— Средняя годовая температура в России составляет минус 3,9 градуса по Цельсию.

— Ну и что?

— А то, что в России, как в холодильнике, — жить нельзя! Ты пробовал жить в холодильнике? И я нет!..

Красоткин помял пальцами хлебный мякиш, протер столовый нож салфеткой, исследовал орнамент на перечнице и сказал:

— И сто, и двести лет назад наш народ существовал при этих самых минус 3,9 градусов по Цельсию, а все-таки Россия была замечательная страна.

— Опять двадцать пять! Да чего же в ней было такого замечательного: по детской смертности шли сразу за Мексикой, доходы на душу населения были самыми низкими в Европе, своего машиностроения практически не имели, грамотными были один человек из ста…

— Зато в стране господствовала культурная традиция, которая в полном объеме воспринималась каждым последующим поколением, как, положим, суббота с Рюрика — банный день. Люди столетиями писали, читали, музицировали, демонстрировали манеры, стремились, обожали Толстого и терпеть не могли Маркевича, и даже у полудикого крестьянства материться по праздникам считалось (прошу прощения) западло.

— Зато теперь это самое полудикое крестьянство разъезжает на подержанных «фольксвагенах» и смотрит порнуху по Би-би-си!

— Ну, положим, по Би-би-си порнуху не показывают, Англия все-таки положительная страна. Это тебе не Российская Федерация, где каждый обормот из бывших парикмахеров, который наинтриговал себе миллионное состояние, норовит опошлить мироздание под себя.

Красоткин утер ладонями лицо и словно бы нехотя продолжал:

— Причем ты знаешь, Коля: удивительно падок оказался наш народ на всякую пакость, на все самое низкое, как только ему разрешили ничего не стесняться и ни перед кем не тушеваться, — особенно молодежь. Эти — ну просто деграданты какие-то, микроцефалы, амазонские дикари. Тут получаю от моей Маринки записку: «до свидания» пишет слитно, «мужчина» через «ща», запятые не признает… И все, бог их знает, больные какие-то, обреченные; Марине только семнадцать лет, а у нее уже ишемическая болезнь сердца и сахарный диабет. Одним словом, совсем другая нация обосновалась среди наших необъятных просторов, и ты себя чувствуешь, как какой-нибудь легендарный единорог.

— Я тебе, Ваня, отвечу словами поэта, которые можно назвать лозунгом текущего исторического момента:

Не кручинься, не тужи,

А воспрянь и развяжи!

— Только этим делом и занимаемся, да эффекта-то с гулькин нос. Потом, Николай: организм ведь не железный, три дня попьешь, и желудок уже водки не принимает, как он в принципе не принимает, допустим, гвозди и гуталин. Хорошо бы изыскать какое-нибудь кардинальное средство, чтобы душа оставалась нечувствительной к новациям наших хамов и дураков.

Лобода сказал:

— Самое кардинальное средство — смерть.

— Ну это им слишком жирно будет! Мы, конечно, пережили свое время, и налицо сущая трагедия поколения, однако еще хочется покобениться, подразнить благородством повадок эту демократическую сволоту. Например, хорошую службу мог бы сослужить какой-то паллиатив глаукомы и анемии среднего уха, которые включаются и выключаются, как утюг. Положим, в силу несчастного стечения несчастных обстоятельств тебе выпало поприсутствовать на совещании бывших парикмахеров, которые знают двести пятьдесят слов по-русски и пятьдесят по-английски, не считая фени и коммерческих идиом; ты преспокойно садишься на свое место, включаешь чтой-то там у себя в голове, и вот оно, счастье: как будто ты есть, а как будто тебя и нет. Между прочим, тем временем можно декламировать про себя лирические стихи. Только, разумеется, не такие дурацкие, как твои.

— Что бы ты понимал в поэзии!

— Я, например, то понимаю в поэзии, что ты во благовремение Фета не дочитал.

Лобода был не обидчив и снова принялся разливать водку, воровато озираясь по сторонам. Выпили, помолчали, невольно прислушиваясь к посторонним звукам и голосам. По-прежнему наигрывала неприятная музыка, за столиком слева говорили о ценах на сахарный песок в Астраханской области, справа — о погоде на острове Фиджи, позади — об очередном покушении на главу администрации Серпуховского района, спереди — о новых тенденциях в стиле «рэп».

— Вот тебе, пожалуйста! — сказал Красоткин. — У них, наверное, скоро внуки будут, а разговоры, как в десять лет.

— Что делать?.. — отозвался Лобода. — Как говорится, «Тепло любить, так и дым терпеть». То есть я хочу сказать, что если тебе по нраву свобода слова и товарное изобилие, то как-то приходится сосуществовать с хамом и дураком. Потому что они неотделимы друг от друга, как сиамские близнецы.

— Я что-то этого фатализма не понимаю. Я вообще теперь ничего в России не понимаю, мыслей нет, одни чувства остались, и среди них первое — нелюбовь. Откровенно тебе признаюсь, Коля, в этом святотатстве: по-настоящему, отчаянно не люблю! Особенно Москву терпеть не могу, за то что она превратилась в компот из Марьиной рощи, Лас-Вегаса и Куликова поля наоборот.

Иван Пет рович Красотк ин и впрямь у же несколько лет сряду чувствовал себя в этом городе чужаком. Он не узнавал улиц, его доводили до слез невиданные прежде нищие старухи, неуверенно протягивающие толпе свои птичьи ручки, раздражали обложки журналов в киосках «Роспечати», коробило от синтаксиса случайно подслушанных разговоров, и откровенно пугали юные физиономии, в которых было что-то от обуха топора. По природе он был мало сентиментален, но теперь с теплым, почти ласковым чувством вспоминал о романтических временах своей молодости, когда при девушках воздерживались даже от черных слов; когда ухитрялись весело жить на ставку младшего научного сотрудника, воспитывали детей на сказках Пушкина, артельно мечтали о «социализме с человеческим лицом» и ночи напролет рассуждали о реминисценциях у Камю; когда милиционеры еще знали службу, и влюбленные до утра разгуливали по набережным Москвы-реки, в семьях выписывали тьму периодических изданий, в ходу были громоздкие магнитофоны с бобинами, по вечерам оглашавшие дворы душещипательными балладами, профессия бухгалтера считалась предосудительной и коллекционный доллар в кармане пиджака был уголовно наказуем, как пистолет.

Теперь все это кануло в Лету наравне с хеттской клинописью и дурацкой игрушкой «уди-уди». Разумеется, Иван Петрович понимал, что у каждого времени свои песни, но душа наотрез отказывалась принимать обиходную жестокость, бесчувственность, пренебрежение культурой, вообще автономность нового поколения от всех традиций, налаженных трехсотлетними усилиями предков, которая обуяла народ, как зараза, как эпидемия гриппа «А». Особенно ему досаждало то, что пост заместителя министра экономики тогда занимал один знакомый прохиндей, который в студенческие годы, что называется, из-под полы продавал сокурсникам американские сигареты и сильно ношенные штаны.

Со временем несовместимость с эпохой приобрела такие острые формы, что Красоткин уже себе места не находил; он так мучительно переживал свое сиротство, замешенное на ненавести к частному капиталу, что часами бродил в одиночестве между Смоленской площадью и Тверской и стал похож на ненормального, как обыкновенно люди, выжившие из своего времени, бывают похожими на выживших из ума; он до такой степени болезненно переносил московскую толпу, что, в конце концов, забросил свои переводы из Превера и уехал в один старинный городок в Костромской губернии, где решил поселиться надолго, если не навсегда.

Но и там была чужбина, уже потому хотя бы, что цивилизация русской провинции сильно отличается от русской цивилизации вообще: по ночам выли собаки, в непогоду нужно было выходить из дома в резиновых сапогах, мужики из тех, кто не работал на спиртзаводе, целыми днями сидели на корточках и курили самосад, однажды он насчитал в номере районной газеты 144 грамматические ошибки и с первым же поездом уехал назад в Москву.

По возвращении в Первопрестольную, Красоткин было опять принялся бродить между Смоленской площадью и Тверской, но однажды он увидел, как возле памятника Тимирязеву подростки избивали милиционера пустыми бутылками из-под пива, и положил больше из дома не выходить. Он заперся в своей однокомнатной квартире на Рязанском проспекте, обрезал ножницами кабель телевизионной антенны, выбросил радиоточку в мусоропровод и уговорился с соседским мальчиком, чтобы тот ежедневно снабжал его кое-какими съестными припасами, оставлял старозаветную авоську слева от входной двери и уходил. На четвертый день мальчик пропал; то ли он решил прикарманить деньги, которые Иван Петрович выдал ему авансом, то ли соседи по лестничной площадке украли его продукты и мальчик побоялся явиться вновь.

Тогда Красоткин с отчаянья решился на предприятие совсем уж необыкновенное, даже невероятное по нынешним временам: он надумал вовсе оставить мир людей и поселиться в глухом лесу; все-таки душой он был человек даже не XX, а скорее XIX столетия, и крайности такого рода были для него органичны, как постоянные поползновения вызвать на дуэль заместителя министра экономики и готовность пострадать за неотчетливый идеал.

Он поднял кое-какую литературу об отшельничестве и хорошенько изучил спутниковые снимки наших северо-западных областей, которые одолжил ему знакомый геодезист. Пос ле он сделал самые необходимые запасы, как-то: приобрел фонарь, работающий на солнечных батареях, спортивный арбалет и рыболовные принадлежности, пожизненный запас соли и кое-какой строительный инструмент; Библия, спальный мешок «на медведях» и аптечка почти на все случаи нездоровья у него остались еще от деда по матери, мальчиком служившего при свечном ящике в Спасо-Преображенском монастыре.

Долго ли, коротко ли, Красоткин отбыл из столицы поездом Москва — Петрозаводск и через двенадцать часов пути уже дышал первозданными ароматами, от которых поначалу ему было даже нехорошо. Он шел чудесной лесной дорогой, которая то как бы растворялась в траве, то становилась похожей на тоннель из-за густых синеватых ветвей, сцепившихся между собой, и с удовольствием думал о том, что человек нравственнее государства, хотя между ними и много общего, например, государство ворует, и человек ворует, но человек может со временем образумиться, а государство не может не воровать.

К вечеру он обосновался на берегу небольшого лесного озера, по берегам заросшего осокой и камышом. От железнодорожной станции это было километрах в двадцати и в сорока километрах к северо-востоку от деревни Ольховка, так что, кроме заброшенного погоста с угольно-черными, скособочившимися крестами да огромного валуна с геодезической меткой, ничто вокруг не обличало присутствия человечества на земле. Тишина здесь стояла такая, что отчетливо слышалось собственное дыхание, точно астматик попыхивал за спиной, сосны на ветру скрипели, как несмазанные петли, и родимчик мог приключиться с испуга, если вдруг вскинется со сна сыч.

Первым делом Красоткин принялся строить себе землянку: он вырыл небольшой котлован метра три на три, выстелил пол лапником и толсто замазал глиной; стены он обделал березовыми жердями, натолкав в щели сухого мха; кровлю соорудил из жердей же в два наката и плотно укутал дерном, при этом дав ей некоторый крен в сторону валуна. Теперь оставалось сложить печь с дымоходом, и эта кропотливая работа заняла у него месяца полтора, поскольку прежде нужно было наформовать и насушить с полтысячи кирпичей.

Таким образом, около двух месяцев день у Ивана Петровича строился по следующему образцу… Он вставал чуть свет, разводил костерок на кострище, выстеленном крупной галькой, и ставил кипятить воду в маленьком старинном чайничке, еще в позапрошлом веке получившем название — «эгоист». Пока суть да дело, он с наслаждением дышал сырой утренней свежестью, смешанной со сладким запахом костерка, как пьют воду истомленные жаждой, и любовался видом, который до того умилял зрение, что в другой раз у него наворачивалась слеза. Впереди пласталось озеро, утренним делом матово-металлического цвета, будто оловянное, недвижимое и сплошь курившееся туманом, за озером стоял лес, видимый словно через неправильные диоптрии, справа и слева громоздились столетние ели и точно думали, — то есть не о чем-либо думали, а вообще. Иногда, впрочем, крайне редко небо прочертит серебрящаяся точка военного самолета, и Красоткин вспомнит Первопрестольную, где теперь в метро, провонявшем потом, толкутся миллионы несчастных людей, которые и не подозревают о том, какие они, в сущности, бедняги и чудаки. Не то чтобы их было шибко жаль, но, в общем-то, было жаль.

Когда вода в «эгоисте» закипала, он заваривал чай в большой эмалированной кружке, и ему в нос ударял пряный, экзотический аромат. Напившись чаю с сухарями, он отправлялся обеспечивать себе дневное пропитание, прихватив рыболовные снасти и арбалет. Рыба в его озере водилась в таком множестве, что он никогда не возвращался к своей землянке с пустыми руками, а как-то раз даже подстрелил из арбалета здоровенного глухаря. В планах у него были небольшое ржаное поле, цветочная клумба и огород.

После начинались труды праведные: Красоткин рыл глину на берегу озера, месил ее руками и вылепливал почти фабричных параметров кирпичи, которые затем долго сушились на солнце, мало-помалу образуя что-то вроде тротуара, из-за чего чудесный вид несколько поблек и словно бы поглупел. Впоследствии этого материала оказался значительный избыток, и он заодно выложил кирпичами пол своей землянки, лесенку, ведущую наружу, и обозначил место для цветника.

Обеда л он рано, часов в двенадцать, как преж де обедали православные до потрясений 1917 года, и сразу после чая, по народному обыкновению, прилаживался отдохнуть; он залезал в спальный мешок, прикрывал лицо сеткой от комаров, и тут на него нападала такая сладостная истома, что он немедленно засыпал. Поднявшись часа полтора спустя, он шел по грибы, которые сушил на ветерке с тем расчетом, чтобы обеспечить себя этим продуктом на зиму, причем в дело шли только молодые белые и рыжики под засол.

Ближе к вечеру он опять пил чай с сухарями, слушал гундение комаров и о чем-нибудь размышлял. Мысли его теперь посещали все какие-то длинные, но вообще он об эту пору редко думал на отвлеченные темы, а преимущественно по хозяйству: где бы разжиться кадушкой, чтобы засолить рыжики, можно ли засветло добраться до Ольховки, если потребуется возобновить запасы чая и сухарей, как бы исхитриться устроить себе ледник. Впрочем, иногда он по старой памяти отвлекался и на постороннее, например: одно время ему не давала покоя мысль, что человек куда как прекрасен по сравнению с человечеством, хотя бы в силу его математической множественности, что личность куда совершенней общества, поскольку она-то — единство, космос, а общество представляет собой конгрегацию инвалидов, которые нуждаются в соборной традиции, как слабовидящие в очках; на беду, инерция этой ущербности такова, что личность по-прежнему томится под гнетом общества, хотя оно давно существует на тех же основаниях, что и формальная регистрация браков, и опера — это чудовищное недоразумение по части прекрасного, и право наследования, и заграничные паспорта…

Подчас, на досуге, он делал кое-какие открытия, значительно расширявшие его понятие о мире и о себе. Как-то: для человека, который отшельничает на лоне природы, время идет иначе, заметно медленнее, протяженнее, нежели в городах и среди людей, точно оно думает, идти ему или же не идти; если сутки не есть, то на другой день не думается и бывает кристально-чистая голова; чувство некоторой заброшенности, отрешенности от мира отлично снимает настой зверобоя и чабреца.

Когда сходили белые ночи и на исходе дня уже трудно было собирать целебные и ароматические травы, Красоткин засветло забирался в свою землянку, налаживал в изголовьях лампу на солнечных батареях, раскрывал Библию и мечтал. «Вот скоро зима, — мечталось ему сквозь дрему — пойдут снега, студеные звездные ночи, завьюжит в другой раз, а в землянке горит камелек, славно пахнет сушеными травами, и темно-оранжевые блики скачут по потолку. Можно всласть начитаться великой литературы, можно сколько угодно думать, или не думать, можно сочинять молитвы, слегка приворовывая у Рембо. Вообще русские — счастливейшие из смертных, ибо мечта для них — та же реальность, только другая, и одной силой воображения они способны оборудовать себе сносное бытие…»

Между тем с ним произошла одна чисто физическая перемена, а именно: он мало-помалу стал терять ощущение телесности, как если бы он изо дня в день худел. Однажды, когда Красоткин молился на валун с геодезической меткой, громоздившийся как раз к востоку от его землянки, он вдруг почувствовал волшебную, нечеловеческую легкость и воспарил. Поднялся Иван Петрович над землей всего на несколько сантиметров, но чувство было такое, что стоит приложить усилие, и он форменно улетит. Но тут над ухом у него заверещало что-то противно-контрапунктное, назойливое, как гундение комара; поначалу Красоткин не мог разобрать, что бы это было такое, однако после признал голос приятеля Лободы:

— В следующий раз полное солнечное затмение будет наблюдаться москвичами в одиннадцать часов ноль-ноль минут утра, 16 октября 2126-го года.

Красоткин сказал в раздражении:

— Ну и что?

— Да, собственно, ничего…

КРИЗИС ЖАНРА

Алеша Мошкин, владелец двух галантерейных магазинов и павильона игровых автоматов, проснулся в девятом часу утра. Что-то ему было не по себе. Он легонько пихнул жену локтем, чтобы поделиться с ней сомнениями насчет своего самочувствия, но та только всхлипнула во сне и повернулась на другой бок.

Особенно мнительным Мошкин не был, но прежде он никогда не испытывал этого чувства неуверенности, хрупкости, ожидания чего-то в высшей степени неприятного, и даже покойница мать бывало ему говорила: «Тебя, Мошкин, пушкой не прошибешь». Она почему-то звала сына по фамилии, вообще была немного мужиковата, и, как это ни странно, от отца Алеша унаследовал тонкие женские пальцы, словно бы тающие на свету, а от матери — некую белогвардейщинку: он всегда держал спину, не матерился всуе и прямо смотрел в глаза.

Алеша, кряхтя, поднялся с постели, совершил обыкновенный утренний туалет, позавтракал на кухне яичницей с ветчиной, выпил здоровенную чашку кофе, от которого так и несло бразильским солнечным перегаром, выкурил трубочку первоклассного табаку и отправился по делам.

Жизнь русского дельца средней руки до того неинтересна, что нудно перечислять события его дня: как сначала долго не заводился Алешин «крайслер», как потом он мотался по оптовым базам в Нижних Котлах, Метрогородке и на улице Лобачевского, два раза стоял в часовых пробках, сначала на углу Мичуринского проспекта, а после у Рогожской заставы, высидел очередь у нотариуса, ездил к пожарным давать взятку, перекусил на скорую руку у азербайджанцев, наведался в оба магазина и в павильон игральных автоматов, ругался с бандитами в шалманчике на Пятницкой улице и на Ленинградском вокзале получал партию товара из Воркуты. И все-то ему было как-то не по себе. Один раз ему даже послышалось, словно кто-то его окликнул: — Мошкин?!

Он вздрогнул, обернулся и медленно побледнел.

Ему вдруг припомнилась его мать, женщина благородных повадок, но со странностями: мало того что родительница всегда называла его по фамилии, она еще до самой смерти носила платья по щиколотку, знала тьму русских пословиц и поговорок, отсидела пять лет за речь, сказанную в проходной завода «Калибр» по поводу повышения розничных цен на хлебопродукты и молоко. Мошкин не то чтобы недолюбливал свою мать, но, чувствуя к ней кровную близость, доходящую до того, что у них форма ногтей была совершенно одинаковая, он вместе с тем ничего не мог поделать с ощущением некой чужеродности, точно их разделяли не двадцать два года разницы, а целая историческая эпоха, две государственные границы и строение черепов. Когда, бывало, мать делала ему наставление в связи с очередной мальчишеской проказой, он тупо смотрел сквозь нее и ничего не понимал, как если бы она говорила на неведомом языке.

В послеобеденное время Алеша Мошкин еще два часа совещался с одним специалистом, умеющим переналаживать игровые программы, побывал в налоговой инспекции, наведался в префектуру округа, где справлялся насчет каких-то своих бумаг, заехал в магазин подарков на Арбате в рассуждении, чего бы купить своим близнецам Саше и Мише, которые на днях справляли шестнадцатый день рождения, и в конце концов поехал ужинать в ресторан.

Каждый божий день он ужинал в одном и том же ресторане на Петровском бульваре, иногда в компании завсегдатаев, в другой раз с кем-нибудь из партнеров, подчас один. Он заказывал что-нибудь совсем не буржуазное, например, большой графин водки, витаминный салат и эскалоп с жареной картошкой, пил, ел, разговаривал, если было с кем поговорить, то и дело подзывал официанта и соловел.

Разговоры за столом велись редко когда на коммерческие темы, никогда на отвлеченные, а так… «В огороде бузина, а в Киеве дядька»: кто что слышал, у кого что болит, кому жена изменяет, а кому нет. К тому времени русский человек уже до того измельчал, что выучился разговаривать, как европейцы разговаривают — ни о чем.

Когда Алеша Мошкин вернулся домой, жена уже спала, обнявшись с большим плюшевым медведем, которого она вечно брала в постель. Алеша пошел на кухню, выпил полстакана коньяку и некоторое время посидел у окна, вперившись в темноту, утыканную сонными огнями города, и чувствуя под грудиной какое-то непонятное щемление, точно у него пошаливало сердце и одновременно давала о себе знать поджелудочная железа. Он несколько раз протяжно вздохнул и поплелся спать.

Уже шел второй час ночи, последний троллейбус шумно прошелестел по проспекту Косыгина, даром что Мошкины жили на шестнадцатом этаже, погасли все окна в доме напротив, а у него все щемило под грудиной и не спалось. Рядом мирно почивала жена и только по обыкновению всхлипывала время от времени, словно ей из ночи в ночь снился один и тот же тяжелый сон, за стеной дрыхли близнецы Саша и Миша, которые учились в математической школе при университете и уставали, как взрослые, в прихожей сопел престарелый кобель Жако. Алеше подумалось: как это ни удивительно, но когда он делал своим близнецам выволочку за тот или иной неблаговидный поступок, они тоже тупо смотрели сквозь него и, похоже, не понимали, о чем идет речь, как если бы он говорил на неведомом языке.

И вдруг его обуяло такое чувство одиночества, неприкаянности, что стало страшно и в ноздри ударило что-то ядовитое, похожее на слезу. Действительно: отца Алеша даже и не помнил, потому что он оставил семью вскоре после его рождения и больше не появлялся, мать умерла три года тому назад, и ее похоронили на закрытом Богородском кладбище за очень большую мзду, жена, как показала жизнь, была человек случайный, друзей в его годы уже не водится, мальчики точно не от него родились, и вот спрашивается: к кому прильнуть-то, если что, и с кем он остался на склоне лет? Выходит, что в результате не к кому и прильнуть, один он как перст в этой ненадышанной квартире, вот как церкви бывают ненамоленными, в этом холодном, сбесившемся городе, в этой непостижимой стране и на всем белом свете, который белый ли, нет ли, — тоже еще вопрос.

Прошла минута-другая горестных раздумий, и внезапно ему опять померещился голос, будто окликнувший его очень издалека:

— Мошкин?!

Его даже передернуло всего, и он подумал: «Это, наверное, я допился. Это уже, наверное, токсикоз». Прошла еще минута-другая горестных раздумий, и странное дело — ему вдруг донельзя захотелось сорваться с места и ехать куда ни попадя, чтобы самому прильнуть к чему-нибудь единственно родному и напитаться токами тождества. Он вскочил с постели, оделся и был таков.

Еще стояла ночь, в воздухе висела противная изморось, как будто кто щупал за руки и лицо. «Крайслер» опять долго не заводился, но, наконец, рванулся с места, нарушив ревом целомудрие ночного покоя, и понес Алешу Мошкина сначала набережными Москвы-реки, потом, у Котельнического небоскреба, налево, набережными Яузы, мимо водочного завода «Кристалл» к Преображенской площади, потом опять налево до самого Богородского кладбища, по-особенному черневшего в обрамлении фонарей.

Едва светало; ворота и калитка были заперты на висячие замки, но Мошкин легко перемахнул через ограду, немного побродил по кладбищенским дорожкам, посыпанным свежим песком и оттого светящимся путеводно, нашел материну могилу и уселся подле, на мраморную скамейку, подоткнув под себя пальто. Могила была порядком заброшена и даже взялась побегами тополя, однако у него на душе, что называется, отлегло. Там и сям серели в предутреннем воздухе нелепые надгробия и покосившиеся кресты, но на кладбище в эту пору суток было ничуть не жутко, а напротив, как-то приютно, умиротворительно, точно он вернулся к себе домой. Совсем рядом, на расстоянии полутора метров, лежала мать, — как оказалось, единственно родное, тождественное существо, от которого поди уж и не осталось ничего, кроме костей и тряпок, и тем не менее он явственно чувствовал токи этого самого тождества. Наверное, оттого ему непривычно хорошо думалось и вспоминались разные милые пустяки: как мать заставляла его учить наизусть финал «Мертвых душ», так что он по сию пору отчетливо помнит кусок про «птицу-тройку», как она вечно штопала ему чулки (с ума сойти: еще совсем недавно мальчики носили чулки)… так вот штопала чулки, сидя у лампы, накрытой цветастой шалью, как они однажды гуляли рука об руку по улице Кирова и он испытывал такой прилив любви к матери, какого потом уже не испытывал никогда, как родительница говорила ему, оставшемуся в шестом классе на второй год: «Не горюй, Мошкин; главное, чтобы из тебя вышел порядочный человек». (Боже милостивый, еще совсем недавно существовало понятие «порядочный человек»…)

Алеша Мошкин поднялся со скамейки, попрощался глазами с вечным материным прибежищем и попробовал заставить себя всплакнуть, но не плакалось — хоть ты что. Впрочем, на душе и так было облегчительно, как, наверное, бывает на душе у человека, который враз избавился от долгов.

«Крайслер» в который раз долго не заводился, да так и не завелся, к каким только ухищрениям Мошкин ни прибегал. Он сплюнул с расстройства и подумал: «Вот тебе и Америка! За что им только платят тринадцать „зеленых“ в час?» Делать было нечего; он запер машину и направился в сторону трамвайной остановки, поскольку впопыхах позабыл про бумажник с деньгами и ему не на что было нанять такси.

Еще путем не рассвело, и трамваи ходили весело освещенные изнутри. Алеша совсем не ориентировался в этом захудалом районе города, однако же он правильно выбрал направление в сторону ближайшей станции метро и, прождав трамвая минут пятнадцать, сел во второй вагон. Народу было так много, что это было даже странно, и он едва дотянулся до поручня, ткнувшись носом в чью-то благоуханную прическу и сказав себе: «Ну и ну!»

Дорогой он невольно стал прислушиваться к разговору, который вели меж собой одна старушка, один сравнительно старичок и девушка в оранжевом пиджаке. Разговор показался ему до того занятным, что он проехал свою остановку и теперь предстояло тащиться до Сокольнического метро. Старушка жаловалась соседям:

— Бывает, включу телевизор, и никак не пойму, про что они говорят.

— Это потому, — сказал сравнительно старичок, — что на телевидении засела буржуазия, а ты, бабка, испокон веков была люмпен-пролетариат.

— Нет, — вступила девушка в оранжевом пиджаке, — вся причина в том, что у них на одно русское междометие приходится пять иностранных слов. Вот если бы мы были какое-нибудь африканское племя с ограниченным словарем, тогда понятно, но ведь у нас глаголов больше, чем у немцев, и прилагательных больше, чем у вместе взятых немцев и англичан!

— Дело в том, — строго сказал сравнительно старичок, — что в нашем быту нет таких понятий, как, например, «астролябия» или «пульт».

Старушка заметила:

— Я на пульт говорю — «тыкалка», и меня понимают все, окромя кота.

Девушка в оранжевом пиджаке:

— Пароход тоже не мы изобрели, однако же легко нашли для него соответствующее русское наименование — «пароход».

Сравнительно старичок:

— С этими изобретениями у нас постоянно выходит срам. Например, радио изобрел Попов, а запатентовал его итальянец Маркони, потому что они деловые, а нам постоянно ни до чего. Кстати заметить, в нашем быту нет такого понятия, как «патент».

Девушка в оранжевом пиджаке:

— Зато в нашем быту есть такое понятие, как «буржуй»! Особенно обидно, что эта сволота из бывших комсомольцев и парикмахеров держит нас за дефективных и пичкает сериалами из жизни насекомых, а не людей. Одно из двух: или они сами дефективные и думают, что все такие, или они откровенно презирают тружеников города и села.

Сравнительно старичок:

— Я так думаю, что просто жизнь за последнее время сложилась, как на зоне, где все заключенные делятся на «урок» и «мужиков». Урка — это который больной на голову и может отрезать ухо за порцию чифиря. А мужик — который нормальный мужик и попал за решетку либо спьяну, либо по дурости, либо у него баба не задалась. Так вот на зоне такие порядки, что пятеро урок держат в узде тысячу мужиков.

Старушка:

— А ты что, паренек, сидел?

— Интересный вопрос! А кто у нас не сидел?!

— Это правда… У нас кто и не сидел, то словно бы и сидел. Как вспомнишь старую-то жизнь, так вздрогнешь: ходили все в бушлатах, муку выбрасывали хорошо если два раза в месяц, слова лишнего не скажи.

— Новая жизнь не лучше, — заявила девушка в оранжевом пиджаке. — Товарное изобилие, бесспорно, налицо, но трудящиеся массы по-прежнему в том месте, на котором они сидят. Я недоумеваю: неужели этой практике нет конца?!

Сравнительно старичок:

— Ну, это они умоются, потому что наш Иван в общем и целом непобедим. Диктатуру пролетариата — это мы, конечно, сразу отметаем, но какую-нибудь методику со временем придумаем и эту шпану, точно, пересидим!


Когда Алеша Мошкин кое-как добрался до дома, жена еще спала, обнявшись со своим мишкой, хотя дело было в девятом часу утра. Ложиться было поздно, но Мошкин все равно, раздевшись, залез в постель. Он полежал немного, глядя в потолок, потом легонько пихнул жену локтем и сказал:

— Слушай! До чего интересный у нас народ!

Жена всхлипнула во сне и повернулась на другой бок.

ДАВАЙ ПОПЛАЧЕМ

Всякий знает, каковы наши маленькие провинциальные города. Это, как говорится, нечто отдельное, до такой степени колоритное, что в них себя чувствуешь словно за границей, точно в какой-нибудь Внутренней Монголии, где все непривычно и все не так. Например, дома стоят следующим образом: как будто они сами решают, каким манером и где им стоять, положительно вразнобой, и если они деревянные, то похожи на засохшую краюху ржаного хлеба, а если каменные, — то на огромные курятники, поскольку балконы у них застеклены-окрашены слишком разнообразно и выпирают, как волдыри. Улицы не метутся никогда, однако же они не так замусорены, как того следовало ожидать, даром что всего две урны приходятся на город — одна при входе в здание городской администрации, другая на том углу, где располагается «Агробанк». Если есть большая лужа — а она, как правило, есть — то не пересыхающая даже в тридцатиградусные жары. Обыкновенно в городке найдется пара-тройка строений еще старинной, добольшевистской архитектуры, но они облупились и как-то скукожились до того, что смахивают на позавчерашнее недоеденное яйцо. И всё заборы кругом, заборы в качестве, кажется, даже основного градообразующего элемента, то покосившиеся, то ничего себе, из-за которых ломятся яблоневые ветви, и всё сарайчики вокруг, сарайчики, главным образом дровяные и очень похожие на халупы, где обитает бразильская беднота. Наконец, подъездные пути к городку, то есть дороги, нечувствительно перетекающие в улицы, — в сущности, не дороги, а такие специальные оборонительные сооружения от неблагонадежных соседей, которые всегда выручат, если что. Ну, еще одиноко торчит посреди площади киоск «Роспечати», а возле него устроилась стая бездомных собак, которые задумчиво дышат, высунув языки.

В городке Курбске, притулившемся на границе двух наших северо-западных областей, прежде, впрочем, не водилось бездомных собак, и появились они только в самые последние годы, одновременно с товарным изобилием, демократическими свободами и храмом Успения Божьей Матери, возрожденным местными богатеями из таких руин, что, можно сказать, они его возродили из ничего. Так уж у нас водится: если грибное лето, то жди войны, если ненароком грянут демократические свободы, то немедленно страну бездомные собаки заполонят.

Особенно это обстоятельство огорчало редактора единственной городской газеты «Курбский наблюдатель», приятного моложавого господина по фамилии Пузырев. Он даже открыл было кампанию за человечное отношение к «братьям нашим меньшим» и заодно по сбору средств на строительство собачьего приюта, но ему побили окна пенсионеры, а деньги как-то сами собой перекочевали на таинственные счета.

Не то чтобы Пузырев был оголтелым собачником, и даже у него в доме никогда не водилось никакой живности, кроме тараканов, а так… — затеял он кампанию из одного сочувствия ко всему живому, от таракана до коровы и от коровы до лопуха. Он, бывало, как заприметит того или иного несчастного пса с обвисшими ушами и свалявшейся шерстью, так сразу его прошибет чувство, горькое как слеза, тем более что животина смотрит на него печально-вопросительно, точно нагоняй делает, точно ей так и хочется сказать: «А еще называется старший брат!»

Впрочем, не одни бездомные собаки огорчали редактора Пузырева, его вообще многое огорчало в последнее время, и даже в большем объеме, чем при райкомовских-исполкомовских, когда из пищи насущной, которую «даждь нам днесь», в городе можно было обрести только макаронные изделия да толковые словари. А именно: ребятня, которая попрошайничала на автобусной станции в самый разгар учебного дня, старушки, торговавшие на рынке разным неликвидом, вроде шнурков для ботинок, городской прокурор, выстроивший на берегу речки Быстрянки громадный дом, похожий на замок, цыгане, безбоязненно выращивавшие коноплю, отсутствие какого бы то ни было муниципального транспорта, проститутки, по выходным наезжавшие из Смоленска, две молодежные банды, соперничавшие меж собой (одна под началом бывшего милиционера Самсонова, другая под водительством известного разбойника по кличке Кирпич, у которого имелся на вооружении даже пистолет-пулемет Шпагина), банкротство завода металлоконструкций имени Емельяна Пугачева, критическая изношенность теплосетей, дешевизна винно-водочных изделий и безбожные цены на молоко. Вообще, Пузырев был человек нервный, принимавший слишком близко к сердцу всяческое нестроение и разор.

В частности, ему не давало покоя то запустение, какое-то непоправимое, конечное, в которое пришел Курбск за последние десять лет. Он и прежде-то был невзрачным, при райкомовских-исполкомовских, но как открылось товарное изобилие и демократические свободы, город до такой степени обветшал, что на него не было сил смотреть. И главное, местоположение Курбска всеми признавалось на редкость привлекательным, колоритным: город стоял на холмах при слиянии двух невеликих рек, и если обозреть его со Смоленской горки, то даже на душе станет легко, как-то просветленно, точно вдруг отпустила зубная боль.

Сколько раз Пузырев, бывало, мне говорил, когда мы с ним устраивались где-нибудь на Смоленской горке, предпочтительно под кустом бузины, выпивали, закусывали ядрененькими свежими огурцами и пронзительно, как насквозь, оба смотрели вдаль:

— Я, конечно, в Испании не бывал. Наверное, там тоже красиво, и даже скорей всего. Только у них кроме красот, которые от бога, есть еще и красоты, которые от людей. А у нас — просто плюнуть хочется, какую кругом понастроили дребедень!

Потом он начинал длинно грезить на тот предмет, как хорошо было бы снести все заборы и сараи, что, положим, на ближнем холме следует воздвигнуть мемориал женам декабристов, на дальнем холме — фешенебельную гостиницу, по-над речкой Быстрянкой — симпатичные коттеджи для простого народа, а заместо водонапорной башни, взявшейся ржавчиной еще при Хрущеве, построить форменный небоскреб.

— Нет, я этого дела так не оставлю! — напоследок говорил он. — Я на плаху пойду, но будет у нас в Курбске и мемориал, и коттеджи, и небоскреб!

Замечу, что Пузырев относился к тому редкому теперь подвиду русского человека, у которого слово не расходится с делом, и он частенько-таки добивался, чего хотел: то он наведет в газете беспощадную критику на руководство районного Бюро технической инвентаризации, хотя бы сам прокурор отговаривал его от этого опрометчивого деяния, и на смену прежним махинаторам там посадят новых махинаторов, то вдвое повысит заработную плату сотрудникам редакции «Курбского наблюдателя», в то время как город вот-вот перей дет на подножный корм. Судя по всему, в Пузыреве было слишком развито чувство национального достоинства, и даже это было гипертрофированное чувство, несообразное с реалиями русской жизни. Таких субъектов у нас издавна называли ненормальными, но из их числа, между прочим, Михаил Лунин, Лев Толстой, Константин Циолковский и еще один мужик из Саратовской области, который самосильно построил подводную лодку и всплыл только в иранских территориальных водах, в виду города Энзели. В общем, от редактора следовало ожидать каких-то решительных действий, направленных на превращение Курбска из обыкновенной нашенской дыры в населенный пункт общеевропейского образца.

Таковые, как говорится, не заставили себя ждать. Видимо, поначалу мой приятель долго размышлял: какими именно путями могут осуществиться его мечты. Он, разумеется, понимал, что на городской бюджет рассчитывать не приходится, и в государственной казне денег нет, все к тому времени разворовали, и хуже было только при Петре I, в начале Северной войны, когда на пушки пускали колокола. Очевидно было, что придется пойти на хитрость, которую еще нужно было придумать, причем из тех невероятных, фантастических хитростей, что как раз и обеспечивают успех.

Имелось в виду как-то выделиться из ряда обыкновенного в государственном масштабе, подать родной город как диковинку в числе городов русских, чтобы прогреметь на всю страну и чтобы народ в Курбск потянулся, а главное, денежки потекли, на которые потом можно будет построить и мемориал, и коттеджи, и небоскреб. Сначала Пузырев надумал сколотить из молодцов Самсонова и Кирпича казачью сотню, даром что казаков в нашем северо-западном крае отродясь не водилось, разодеть их самым карнавальным манером и регулярно устраивать на Советской площади публичные казни через бичевание, которые, по его расчетам, привлекли бы как минимум полстраны. Потом Пузыреву взбрело на ум как-то организовать обретение чудотворной иконы, чтобы паломники хлынули и, таким образом, основался бы религиозно-культурный центр. После ему пришла фантазия выдать за неопознанный летающий объект огромную стальную цистерну неимоверной формы и неизвестного предназначения, которая с незапамятных времен валялась при входе на Новое кладбище, поскольку на этот раритет точно купились бы уфологии всех мастей.

Однако ни одна из перечисленных хитростей нас не устраивала вполне: мы резонно положили, что казаки скорее всего перегрызутся между собой или что-нибудь совсем уж безобразное учудят; чудотворную икону жестоко разоблачат московские умники, и тогда сраму не оберешься; скептики угадают в неопознанном летательном объекте банальную цистерну неизвестного предназначения и тем самым нанесут непоправимый урон российской мечтательности, без которой у нас нельзя.

И тогда с моим приятелем случилось озарение: ему явилась идея отыскать в районе такого пациента, которого можно было бы выдать за прорицателя, вроде Ивана Корейши, некогда околдовавшего всю Москву, и, таким образом, приманить несметные силы придурочных и праздношатаек, из тех, кому без прорицателей не житье.

Дело это было многосложное, хлопотное, требовавшее отчасти забвения прямых обязанностей по газете, но Пузырев не боялся трудностей, ибо был человеком старозаветным, то есть жизнь его воспитала на романтике преодолений, всевозможных лишениях и «Балладе о красных комиссарах», которую он часто певал будучи молодым.

Первым делом Пузырев отправился в Первомайский, поселок городского типа, где находился единственный на весь район психиатрический диспансер, а проще сказать, — сумасшедший дом. Принял его сам главврач Остерман, до такой степени чудак, что он мало отличался от своих подопечных, во всяком случае, в округе ходили слухи, что главврач в полнолуние шастает по крышам, рисует сангиной портреты душевнобольных и за мзду сажает под замок зажившихся старушек, которых поставляет ему родня.

Чтобы подольститься к старику, Пузырев начал издалека:

— Все собираюсь вас спросить: тот самый Остерман вам, случаем, не родня?

Редактор имел в виду графа Андрея Ивановича, служившего пяти русским государям, от Петра Великого до Елизаветы Петровны, которая сослала его в Березов, где он и окончил дни.

— Ну как же! — на веселой ноте сказал главврач. — Прямая родня по мужской линии, как пророк Мухаммед саудовским королям. Или иорданским королям, я сейчас хорошенько не помню, но точно, что в восьмом колене и без вредных вмешательств со стороны.

— Скажите пожалуйста! — приятно удивился редактор, который не в первый раз таким образом потешался над стариком.

— А известно ли вам, милостивый государь, что мой пращур граф Андрей Иванович был третьим по счету генералиссимусом русских войск?! Первым был Меншиков, вторым — принц Антон-Ульрих, супруг Анны Леопольдовны, а третьим как раз вице-канцлер, граф и кавалер Андрей Иванович Остерман!

— Невероятно! — воскликнул Пузырев и погладил себя по лбу. — А впрочем, у нас куда ни ткнись, кругом фантастика и разбой. О разбое сейчас разговора нет, но вот насчет фантастики: есть у меня к вам вопрос самого фантастического свойства, который может показаться даже и не того… Именно, не найдется ли в вашем заведении такого пациента, который выдавал бы себя за прорицателя, вроде Нострадамуса, который свихнулся бы на этом деле, но при этом был не совсем дурак? Главврач Остерман пригорюнился и сказал:

— Генеральный прокурор есть, командир танкового полка есть, есть даже поэт Есенин (тяжелый случай, должен заметить), но вот чтобы предсказатель типа Нострадамуса, да чтобы еще не дурак — это я так сразу не соображу.

— А вы подумайте хорошенько.

— Ну разве что на эту роль сгодится Коля Иудушкин, командир танкового полка.

— Почему именно он?

— Потому что Коля пишет в министерство обороны разную чепуху. Конкретно он пишет, что если разразится третья мировая война, то он свой танковый полк в атаку не поведет. Он, видите ли, предсказывает неизбежное поражение в третьей мировой войне и предлагает подписать капитуляцию за глаза. По нему выходит: если раздать солдатам боевые патроны, то они перво-наперво перестреляют друг друга и командиров — такой у него прогноз.

Эта кандидатура серьезно заинтересовала Пузырева, и они с главврачом Остерманом ходили смотреть на прорицателя в обшарпанный флигелек. Коля Иудушкин оказался невзрачным мужичком небольшого роста, стриженным наголо, с птичьим носом, но в глазах у него действительно мерцало что-то торжественно-злорадное, пророческое, как если бы он и вправду провидел пакости, которые ожидаются впереди.

Пузырев у него спросил:

— Вы печенье любите? Сумасшедший сказал:

— Люблю.

— В таком случае у меня к вам есть деловое предложение: вы предсказываете каждому желающему его будущее и за эту малость получаете по пачке печенья в день. Идет?

Сумасшедший сказал:

— Идет.

— А то я слыхал, что вы большой специалист по предсказаниям, так зачем же такому дарованию пропадать… Кстати спросить: что вы там предсказываете насчет третьей мировой войны и поражения России на всех фронтах?

— Я предсказываю, что третья мировая война будет гражданской, только схлестнутся в ней не капиталисты и социалисты, а это будет война между нелюдью и людьми.

Пузырев изумился такому пророчеству, и они с главврачом Остерманом в задумчивости покинули флигелек.

Когда с этим делом было покончено, мой приятель, нимало не медля, договорился об аудиенции у главы нашей районной администрации, у Владимира Сергеевича Василькова, которого он, хочешь не хочешь, должен был посвятить в свой несусветный план. Владимир Сергеевич в тот день мучился с похмелья и пил капустный рассол, тоскливо посматривая в окно.

Как и этого пронять, Пузырев знал; он осторожно уселся напротив, напустил на лицо хитрое выражение и сказал:

— Есть средство сказочно обогатиться и при этом не сесть в тюрьму.

— А именно? — через силу заинтересовался глава администрации Васильков.

Тогда Пузырев и развернул перед ним свой несусветный план. В заключение он сказал:

— Если назначить таксу за каждое пророчество хотя бы в сто рублей, то район озолотится в самый короткий срок. Этому сумасшедшему предсказателю мы, разумеется, ничего давать не будем, за исключением пачки печенья в день. А город в результате получит такие средства, что через год-другой это будут какие-то русские Канны минус кинофестиваль, хотя потом пусть будет и фестиваль. Как вам моя идея?

— Кромешный бред! — сказал Васильков, подняв на редактора замученные глаза. — Впрочем, я вам мешать не стану по той простой причине, что у нас тем эффективнее, чем чудней. Только одно условие: пишите в своей газете про что угодно, про надои, про грабительские цены на горюче-смазочные материалы, но забудьте про Сысоева и карьер. И вообще, выборы на носу.

Нужно объясниться: Сысоев, Николай Викторович, был наш местный денежный туз, вышедший из бывших комсомольских работников, который скупил за бесценок земли по-над Быстрянкой и под видом домиков для рыболовов и охотников построил целую сеть борделей, а глава районной администрации с год тому назад продал льняное поле под карьер, где добывали гравий и доломит. Как-то редактор Пузырев неосмотрительно коснулся этих двух пунктов, но к нему незамедлительно явился какой-то малый вполне бандитской наружности, не из местных, и потребовал впредь сих тем не касаться под страхом физического воздействия, и для пущей наглядности оставил на редакторском столе патрон от нашего всемирно известного калаша. Тогда Пузырев не знал, кто именно стоит за этим визитом, он с месяц терялся в догадках, думал на Сысоева, и только теперь ему стало ясно, что дело упирается в гравий и доломит. Что же до выборов главы районной администрации и в областную Думу, то они были действительно на носу.

В тот же день Пузырев посетил наш краеведческий музей (до такой степени гвоздь в известном месте не давал ему покоя), где он рассчитывал арендовать один известный ему чуланчик под приемную прорицателя Иудушкина, который годился в дело по всем статьям: и почтенно было само местоположение каморки, и выглядела она таинственно, поскольку в помещеньице не было окон, а электрическая проводка сгорела с полгода тому назад.

Директор музея Джульетта Ивановна Непомук сидела в зале № 2 за трюмо середины позапрошлого столетия и пудрила себе нос. Поговорили о том о сем, и между прочим Джульетта Ивановна пожаловалась редактору — дескать, за истекший месяц из музея чудесным образом пропали: поздний список Остромирова евангелия, череп купца первой гильдии Карнаухова, некогда открывшего в городке училище народных ремесел, и артиллерийский тесак эпохи русско-турецких войн.

— Ну, это дело поправимое, — успокоил директора Пузырев. — Не в том смысле, конечно, что я вам предоставлю другой череп купца Карнаухова, а в том смысле, что я материально могу помочь. Вы мне только по секрету скажите, почему у вас в зале № 1 висит портрет Сысоева — с какой стати такая честь?!

— А тоже в обмен на материальную помощь, — ответила Непомук. — Сысоев подарил коллективу двадцать пар колготок, а мы за это водрузили его портрет.

— Все понятно! — сказал редактор. — Я, разумеется, на такие почести не претендую, а вот ваш чуланчик за пятьсот рублей в месяц я бы арендовал…

— Вам хорошо, вам все понятно, а мне, представьте, наоборот. В частности, мне не понятно, почему у нас вечно наблюдается в той или иной степени кавардак?.. Раньше мы колготок в глаза не видели, это был прямо какой-то экзотический товар, но зато из музея ничего не крали и можно было выйти из дома с наступлением темноты. А теперь колготки продаются в булочной, мужья нас встречают после работы и музей скоро по кирпичикам разнесут. И зачем вам наш чуланчик понадобился, — этого тоже понять нельзя.

Тогда Пузырев во всех подробностях изложил свой план, и сверх всякого ожидания он так понравился Джульетте Ивановне, что она вызвалась первой явиться на прием к прорицателю Иудушкину, если он объяснит ей, почему «у нас вечно наблюдается в той или иной степени кавардак».

После того как уладилась техническая сторона дела, Пузырев самолично написал статейку для четвертой полосы «Курбского наблюдателя», в которой он оповещал читателей о явлении в городе настоящего пророка, вроде старозаветных, которому события грядущего видны так же явственно, как прочим гражданам из нормальных виден торчащий посреди Советской площади памятник Ильичу. Начиналась статейка так:

«Славна русская земля чудесами. В ряду явлений сверхъестественного порядка мы назовем не только чудотворные образа, которые мироточат либо льют слезы по безобразным делам нашим. Не только победы русского оружия над наполеоновской Францией и гитлеровской Германией. Не только сказочный рост ВВП, непонятно по какой причине. В этом ряду еще и удивительные провидцы, которые читают грядущее, как по книге.

Феномен этот не нов на Руси. Один из древних волхвов предсказал князю Олегу смерть от коня, некий титулярный советник из московского Сиротского суда — нашествие двунадесяти языков, знаменитый поэт Велимир Хлебников — точную дату Октябрьского мятежа.

Вот и наш родной Курбск сподобился стать свидетелем настоящего чуда. Именно на днях стало известно, что среди нас живет и здравствует настоящий провидец, вроде болгарской Ванги, который знает про каждого из нас все.

И недели не прошло с тех пор, как наш район облетело это головокружительное известие, а уже нельзя подступиться к краеведческому музею, где провидец встречается со всеми желающими узнать свое будущее. А ведь, как известно, оповещен — значит, вооружен…»

Ну и так далее, вплоть до финального аккорда, то есть до сообщения о таксе, приемных часах и перерывах на релаксацию и обед.

После Пузырев разослал номер «Курбского наблюдателя» по соседним областям и в Москву, именно в газету «Известия», где работал один его товарищ еще со студенческих лет, и даже их одновременно исключили из Ленинградского университета за академическую неуспеваемость и кое-какие, по тогдашним понятиям, непоказанные дела.

Действительно, и недели не прошло, как Курбск наводнили толпы наших легкомысленных соотечественников, из тех, кому есть-пить не нужно, но сведения о грядущем — это подай сюда. Пузырев сиял, то и дело потирал руки от удовольствия и даже до того забылся, что сказал прочувственную речь на вечеринке, которые у нас время от времени устраивались на квартире у директора музыкальной школы, что на углу улицы Лермонтова и Коровьего тупика. Это были прелесть что за вечеринки: зажигались свечи, которые потрескивали и давали гигантские шевелящиеся тени по стенам и потолку, затевались романтические споры, не всегда, впрочем, оканчивавшиеся, по нашему обыкновению, хорошо, хозяин музицировал за стареньким пианино, хозяйка разносила чай с ромом и все норовила завести дедовский патефон; в другой раз ей это удастся, и мы компанией млеем от волшебных звуков, вроде «Где вы теперь, кто вам целует пальцы, Куда ушел ваш китайчонок Ли» — и до того вдруг на душе сделается хорошо, что хочется немедленно помереть. Так вот на одной из этих вечеринок Пузырев ненароком разбил стакан с чаем и, чтобы замять происшествие, сказал речь:

— Вы даже не представляете себе, друзья, какая скоро наступит жизнь! Пройдет год-другой, и наш Курбск будет не узнать — такая кругом устроится деликатность и красота! Как и почему это произойдет — пока секрет, но верьте на слово, что это произойдет. Сгинет, наконец, эта азиатчина на европейской окраине, и наш земляк обретет достойные внешние формы, которые приличествуют представителю белой расы. Вырастут дома-картинки, улицы уберутся гранитной брусчаткой, которую будут с шампунем мыть, перекрестки украсятся урнами для мусора, подвесную дорогу пустим, воздвигнем монумент женам декабристов, первый в истории нашей святой Руси. А то, елки-зеленые, наш земляк мыслит как университетский профессор, а существует как туарег!

Аплодисментов не последовало, но на лицах присутствовавших отразилось приятное недоумение, точно они съели что-то слишком изысканное на вкус. И вообще, кажется, эта речь была произнесена за малое время до того, как город наводнили толпы наших легкомысленных соотечественников, которым есть-пить не нужно, но сведения о грядущем — это подай сюда.

Между тем Коля Иудушкин, как и было задумано, принимал паломников в каморке при краеведческом музее по три-четыре часа в день с несколькими перерывами на релаксацию и одной паузой на обед; кормили его в столовой леспромхоза за счет районного медицинского управления, да еще он получал от Пузырева пачку печенья в день. Но странное дело: как потом жаловались пациенты, Коля им и в глаза пронзительно смотрел, и ладони разглядывал, и даже ногти на ногах изучал, однако предсказание у него всегда выходило одно и то же: главой администрации опять изберут Василькова, Сысоев же станет думцем областного масштаба, а после и вовсе уйдет наверх. По этой причине поток страждущих скоро ослабился и иссяк.

Мало этого: деньги, которые паломники аккуратно оставляли на инкрустированном ломберном столике, взятом из зала № 2, подевались невесть куда, и эта мистика сильно озадачила бы Пузырева, кабы он был хищный и расчетливый человек. Я потом его спросил:

— Куда деньги-то подевались?!

Он мне вдруг отвечает равнодушно-равнодушно, словно его генеральная идея зиждилась не на финансовых основаниях, а на бульоне из требухи:

— А черт их знает. По-моему, их стяжала эта преподобная Непомук.

И все же Пузырев в скором времени слег от огорчения с температурой тридцать семь и семь и так провалялся недели две. В начале третьей недели мы с ним встретились у автобусной станции, потолковали о том о сем и после решили отправиться на Смоленскую горку и, что называется, посидеть. Устроились мы с Пузыревым под нашим излюбленным кустом бузины, расстелили газетку «Курбский наблюдатель», убрали ее ядрененькими свежими огурчиками, ломтями ржаного хлеба и бутылкой Смирновского столового вина № 21, выпили по стакану, по другому и принялись смотреть вдаль. Перед нами расстилался любимый город в его по-своему прекрасном дезабилье: кое-какие детали пейзажа скрывала сырая мгла, но было отчетливо видно и обезглавленную колокольню, и водонапорную башню, взявшуюся ржавчиной, и как неведомый мужик на берегу Быстрянки лупит обрезком арматуры свою корову, а та мычит благим матом, и всю Советскую площадь, больше похожую на пустырь. Тут-то Пузырев мне и говорит:

— Давай поплачем? Я говорю:

— Давай.

ОЧКИ

Миша Любомудров как-то вдрызг разругался со своей женой Маргаритой Павловной (урожденной Штемпель, из поволжских немок) и на полторы недели ушел в запой. Причина ссоры была пустяшная, а впрочем, как на ситуацию посмотреть; с одной стороны, домашняя бухгалтерия — дело небесполезное и даже насущное в сквалыжное наше время, но с другой стороны, если каждую субботу хладнокровно ставить человека в известность, что он-де за неделю спустил на пиве пятьсот рублей, то в одно прекрасное воскресенье он закономерно уйдет в запой.

Поскольку наш человек даже в крепком подпитии способен здраво рассуждать, Миша с течением времени рассудил, что ему с Маргаритой Павловной не житье. Однако развестись с ней, а прямее сказать — разъехаться, не было никакой возможности, так как квартира их была куплена на деньги Маргариты Павловны, когда она еще была замужем за каким-то пограничником, а Миша отродясь не имел собственного жилья. Приобрести таковое тоже не представлялось возможным при том условии, что, несмотря на веянья и запросы нашего сквалыжного времени, коммерция (она же — стяжательство) у нас околдовала ничтожное меньшинство; то есть даром что Любомудров работал на двух работах, им с Любомудровой только-только хватало на прожитье.

Тогда-то Миша и рассудил: нужно ухитриться так разойтись с женой, чтобы самому закрепиться в квартире на улице Красной Конницы, № 52, а чтобы Маргарита Павловна куда-нибудь отбыла. Задачу-то он себе поставил точно, но единственного решения долго не находил; то его смущала моральная сторона дела, то удручала чрезмерная сложность интриги, то сбивало с мысли что-нибудь постороннее, как-то размышления вообще. Например, его вдруг посещал вопрос: какая сволочь выдумала институт брака и почему человечество никак не отстанет от этого дурацкого обычая — жениться и выходить замуж, в то время как, кроме детей и горя, из этой операции не получается ничего.

— Конечно, — говорил себе Миша вслух (он имел скверную привычку разговаривать сам с собой, запершись в ванной комнате и глядя на себя в зеркало), — конечно, продолжение рода дело нужное, но неужели нельзя устроиться таким образом, чтобы и дети рождались, и родитель принадлежал бы сам себе, а родительница — себе? Ведь шутка сказать: вся жизнь в частности уходит на продолжение жизни вообще, как у моллюсков и пауков! Ведь должно же быть у царя природы какое-то высшее предназначение, помимо расширенного воспроизведения себе подобных, что-нибудь такое, что находит отклик на небесах… И кстати спросить (уж не знаю, и спрашивать-то кого): не потому ли человечество так недалеко продвинулось в гуманистическом отношении, что у людей в браке характер портится, что слишком много сил уходит на склоки с женами и детьми?

На самом интересном месте Маргарита Павловна постучит в дверь ванной комнаты и скажет:

— Опять ты, Любомудров, заперся, сукин сын! А ну марш платить за квартиру и в магазин! Квитанция, список, чего купить, и 928 рублей, 40 копеек лежат в прихожей, где телефон.

Михаил в ответ прошипит чуть слышно, состроив зеркалу свирепую рожу:

— Поговори еще, дрянь такая, колбасница, немчура!

Кстати заметить, национальный момент в отношениях между мужчиной и женщиной его особенно занимал. В свое время он пришел к заключению, что женщины — это раса, глубоко чуждая современной цивилизации в культурном отношении, и потому их сестра по своей природе враждебна мужскому началу, какая она ни будь. Впрочем, в другой раз он смягчал позицию и останавливался на том, что уж если жениться, то непременно на представительнице своей нации, например, на какой-нибудь невидной девушке из Коврова, которая может с утра выпить за компанию, потерять кошелек и разреветься на ровном месте, скажем, над трагедией Герасима и Муму. Кроме того, он был убежден, что ни в коем случае нельзя жениться по любви, поскольку любовь — это наваждение, которое застит глаза и сбивает с толку, так что не разглядишь, то ли ангела во плоти, то ли змею подколодную ты прочишь в подруги жизни; любовь-то потом пройдет, как грипп, а змея как пригреется на груди, так потом ее лебедкой не отдерешь…

Но, конечно, лучше всего совсем не жениться, рассуждал он; и даже это естественней, сообразней природе и логике бытия. Потому что противоестественно, несообразно природе и противно логике бытия, чтобы существовали вместе, единым целым, два разных существа, до крайности непохожие друг на друга даже и физически, как если бы один упал с неба, а другого вывели из яйца. Это шутка сказать: тридцать лет живут люди бок о бок, спят вместе, едят вместе, по театрам ходят парой, а у них самоя мораль разная, точно супруга из племени охотников за черепами, а супруг — непротивленец и демократ; недаром же среди мужчин женятся по расчету только отпетые негодяи, а у женщин выйти замуж из выгоды — так же обыкновенно, как похудеть.

— Что ты там бормочешь? — спросит его Маргарита Павловна из-за двери. — И чего ты опять заперся, сукин сын?!

— Не твое собачье дело! — шепотом огрызнется Михаил и состроит зеркалу такую скорбную рожу, что его с перепоя самого прошибет слеза.

И вот как-то раз, когда Миша уже давно очухался и с неделю в рот не брал хмельного, чистил он зубы в ванной комнате, а Маргарита Павловна постучала в дверь — и вдруг за этим стуком не следует ничего. Он прикинул: если она сейчас заведет речь о пятистах целковых пивных денег или о цене кубометра обрезной доски, то у него не будет другого выхода, как только хлопнуть дверью и отправиться бесцельно бродить по переулкам, примыкающим к Советской площади, внутренне оплакивая свою незадавшуюся судьбу. Одно время он частенько прибегал к этой методе, когда Маргарита Павловна принималась его шпынять, но едва выйдя из дома, он сразу замечал за собою слежку (за ним шел по пятам всегда один и тот же человек в серой фетровой шляпе и сером же, очень свободном пальто, развевавшемся на ветру), и тогда он возвращался восвояси, преимущественно дворами, чтобы запутать след.

Вопреки ожиданию, Маргарита Павловна спросила не своим голосом, то есть жалобно и с тоской:

— Слушай, Любомудров, ты не видел мои очки?

А надо сказать, что она была сильно подслеповата и даже без очков не узнавала своих подруг. Дело было нешуточное; стали они на пару искать проклятые окуляры, перерыли весь дом, и, наконец, Миша обнаружил пропажу в большой сахарнице, которая мирно притулилась рядом с хлебницей в левом углу кухонного стола.

Тут-то ему и пришла на ум дерзкая идея насчет того, как самому закрепиться в квартире на улице Красной Конницы, № 52, и сделать так, чтобы Маргарита Павловна куда-нибудь отбыла.

Миша стал прятать ее очки; иногда он выбрасывал их в мусоропровод, и тогда нужно было идти покупать новые, но главным образом рассовывал окуляры по разным необычным местам, как-то: в барабан стиральной машины, в морозильную камеру холодильника, унитаз и даже кастрюлю щей. Когда очки, выброшенные в мусоропровод, закономерно не находились, Миша своей супруге наставительно говорил:

— Вот ты мне всю плешь проела насчет пива. А ты лучше посчитай, сколько у нас уходит ежемесячно на очки!

Когда же пропажа находилась в каком-нибудь нелепом месте, он убито молчал и покачивал головой. Маргарита Павловна и сама понимала, что с ней происходит что-то нехорошее, ненормальное — она посмирнела, тихо плакала по вечерам, сидя у телевизора, и все хирела, тускнела, что называется, на глазах. Она было попыталась обернуть дело шуткой и говорила:

— Ну, совсем я обрусела, не ведаю, что творю.

Но Миша все подливал масла в огонь; то он украдет из жениного кошелька несколько тысяч целковых, и Маргарита Павловна долго ломает голову, размышляя о том, куда могла подеваться такая уйма денег, то вдруг участливо справится:

— Ты хоть помнишь, как будет твоя девичья фамилия? Или нет?

Маргарита Павловна в растерянности призадумается, приставит к виску указательный палец и отвечает:

— Что-то связанное с почтой. Но как именно — не скажу.

Расчет оказался верен: супруга увлеклась медицинской литературой, пришла к заключению, что страдает депрессивным психозом, и скоро слегла в невралгическое отделение Центральной областной больницы (прямее сказать, в сумасшедший дом). Позже она списалась по глобальной сети с каким-то знаменитым немецким специалистом, уехала в Германию, обосновалась в Гамбурге, и слух о ней после того иссяк.

Таким образом, остался Миша Любомудров один в квартире на улице Красной Конницы, № 52, и думать забыл о своей жене. То есть сначала он с ней развелся на основании справки из Центральной областной больницы, которую ему выдали ничтоже сумняшеся, потому что психиатрия — это не наука, а искусство, и еще потому, что общеизвестно: сумасшедших у нас гораздо больше, чем принято полагать. Вот тогда-то Миша и напрочь о ней забыл; он часами ходил по своей квартире, засматриваясь в углы, всем существом чувствовал пространство, наслаждался мыслью, что теперь-то он вволю займется пивом, но все же ему было что-то не по себе.

В тот день, когда вышло постановление о разводе, Михаил устроил у себя пирушку на одного. Радости не было, хотя он съел целого гуся с яблоками и выпил бутылку водки, чокаясь со своим отражением в зеркале и произнося один за другим замысловатые тосты, а в заключение отправился погулять.

И вот поди ж ты: как только Миша свернул в Денюжкин переулок, снова за ним двинулся человек в серой фетровой шляпе и сером же, очень свободном пальто, развевавшемся на ветру; не отставая особенно и заметно не приближаясь, и это наглое преследование мало-помалу его вывело из себя. Он развернулся и пошел навстречу своему недругу, и каково же было его удивление, когда обнаружилось, что это был не мужчина вовсе, а девушка, — молоденькая, хорошенькая, с розовыми ушками, хотя бы и в фетровой шляпе, сдвинутой набекрень; она сделала ему глазки и зашла в мебельный магазин.

Она была такая молоденькая, такая хорошенькая, что он подумал: жениться, что ли?..

ВОЙНА ЗА ИСПАНСКОЕ НАСЛЕДСТВО

Война за испанское наследство (1701–1714) началась после смерти последнего исп. Габсбурга. Против франко-исп. коалиции выступили многие евр. страны: Голландия, Австрия, Пруссия и др. Главным результатом войны стало усиление морской и колониальной мощи Великобритании.

Большой энциклопедический словарь

Все те же мы: нам целый мир чужбина…

А. Пушкин

Еще в начале 1991 года, незадолго до крушения нашей преподобной империи, Сергея Сергеевича Тюрина послали в служебную командировку в Испанию, налаживать связи с тамошними производителями полиэфирного волокна. А он возьми в Испании и осядь.

Сергей Сергеевич смолоду недолюбливал советскую власть, но на Западе он остался отнюдь не из-за этой, тогда еще экзотической, антипатии, а просто ему очень понравилось в Испании и, с другой стороны, донельзя надоела жена Римма Петровна, которая стесняла его в карманных расходах, обожала индийское кино и шпыняла по мелочам. Так, то есть, она Сергею Сергеевичу надоела, что даже трехлетняя дочь Вероника, которая оставалась с матерью в Нижнем Новгороде, не отвела его от судьбины невозвращенца, и он как без вести пропал на другом конце Европы, где круглый год зеленеют оливковые деревья, синеет чистое, словно помытое небо, и катит свои грузные воды Атлантический океан. При желании понять его было можно: все-таки тогда в Нижнем Новгороде постреливали средь бела дня, и слова такого не слыхивали — «морепродукты», штаны негде было починить, автобусы ходили не каждый день, а тут, как будто так и надо, катит свои грузные воды Атлантический океан. Другое дело, что желающих не нашлось.

Но вот прошли годы, и оказалось, что Сергей Сергеевич вовсе не пропал без вести на другом конце Европы, а довольно долго проживал в городе Коста дель Соль, где открыл свое дело по производству полиэфирного волокна, построил себе виллу, приобрел кое-какую недвижимость в России и, кроме всего прочего, сколотил убедительный капитал. В 2001 году он умер от лейкемии и, по сообщению из адвокатской конторы «Вольпин & Розенблюм», завещал своей дочери Веронике дело, дом, недвижимость в России и убедительный капитал.

Когда счастье свалилось на Тюриных, как снег на голову, Римма Петровна закатила сослуживцам вечеринку в кафе «Отдых», что в Конном проезде, напилась на радостях и всё повторяла известную бабью присказку:

— С паршивой собаки хоть шерсти клок!

— Ничего себе клок! — возражали ее подружки и смотрели на Римму Петровну не то чтобы сердито, а как-то нехорошо.

Что же до прямой наследницы, Вероники, которой шел тогда четырнадцатый год, то она никак не почувствовала крутой перемены в своем социально-имущественном положении, и это неудивительно, поскольку она еще шила миниатюрные платьица для своих кукол, занималась в музыкальной школе по классу аккордеона и больше всего на свете любила фруктовую пастилу. Впрочем, иногда в ее мимике проскальзывало что-то совсем не детское, даже нечистое, как у забубенных игроков.

Вероятно, это дело как-нибудь обошлось бы, то есть Вероника Тюрина тихо-мирно дожила бы в своем родном городе до совершеннолетия, вступила бы в права наследства и после уехала бы с матерью в Испанию наслаждаться жизнью по общеевропейскому образцу. И даже точно так бы оно и вышло, если бы в славном Нижнем Новгороде, некогда истоке благородного патриотического движения и цитадели наших национальных героев Минина и Пожарского, не обнаружилось бы целой компании претендентов на руку тринадцатилетней девочки, которые повели между собой отчаянную войну.

В частности, в ней участвовали: предприниматель средней руки Николай Владимирович Обмылков, студент-политехник Иван Веселовский и еще один гражданин без определенных занятий по фамилии Большаков.

Предприниматель Обмылков в то время остро нуждался в деньгах, так как накануне Дня железнодорожника в пух и прах проигрался в небольшом казино «Палас», что на Ветеринарной улице, точнее, он спустил в рулетку половину своего банковского счета, а другую половину прогулял в первом попавшемся кабаке.

Для начала Николай Владимирович заказал два ящика французского шампанского, а затем обзвонил кое-кого из своих приятелей с тем прицелом, чтобы хоть на пару дней забыться среди добрых собутыльников, или, как говаривали прежде, залить глаза. Не считая холодных закусок, подавали: филейную часть молодой важенки под брусничным соусом, запеченные устрицы, луковый суп, осетрину по-монастырски, цыплят в вине. Однако, несмотря на такие изыски, заведение было какое-то подозрительное, словно на скорую руку декорированное под ресторан, и приятели сделали Обмылкову нагоняй:

— Ну ты, Николай, даешь! — говорили они в один голос, неодобрительно глядя по сторонам. — Ты куда нас завел? Это же народное место, век воли не видать! Какая-то шваль кругом сидит, чуть ли не с камвольного комбината, и прислуга такая, как будто ее наняли из бомжей.

На это Николай Владимирович возражал:

— Рубашки на официантах несвежие, это так. Но, во-первых, Россия, а во-вторых, ребята, нужно быть ближе к людям, к простым трудягам, тем более что мы их обчистили до штанов.

К этим доводам прислушались и без лишних комментариев допились к вечеру до такой степени, что решили немедленно ехать в Африку охотиться на крокодилов, благо у всех при себе оказались заграничные паспорта. Доехали на такси до железнодорожного вокзала, взяли билеты на поезд Оренбург — Одесса, еще выпили по маленькой на дорожку и, разместившись в двух купе, завалились спать.

Проснулись в Орле и некоторое время смотрели друг на друга в недоумении, трудно соображая, куда они следуют и зачем. Мало-помалу Обмылков восстановил-таки в памяти события вчерашнего дня, вспомнил с содроганием о давешнем чудовищном проигрыше и сказал:

— В России бизнес наладить — не штука. Штука — его в рулетку не проиграть.

Все стали спрашивать Николая Владимировича, что да как и к чему сей сон, совсем позабыв про Африку и охоту на крокодилов, которые, между прочим, внушали им доверие только временами, и не вполне. Тогда Обмылков поведал приятелям, как черт его дернул забрести в казино «Палас», где он проиграл добрую половину банковского счета, подорвав таким образом свое налаженное дело, которое сразу повисло на волоске.

Приятели с перепоя пригорюнились и стали давать советы: один предложил Обмылкову свернуть дело, пока не поздно, и завести новое, попроще, например, открыть летучий абортарий или основать газету для дураков; другой присоветовал нанять в Канавине банду налетчиков и в ближайшую пятницу взять штурмом Канавинское же отделение Сбербанка, куда по пятницам стекаются огромные денежные средства; третий ему сказал:

— Насчет дураков, которые читают газеты, вопросов нет. И по абортам мы занимаем первое место в мире. И банк взять — святое дело, потому что это будет типа компенсация за бесцельно прожитую юность на картошке и сухарях. Но есть еще одно средство поправить финансовое положение: можно жениться на одной телке, у которой есть большие деньги и недвижимость в Испании, а у нас в Нижнем ей как раз принадлежит казино «Палас».

В иных обстоятельствах Николая Владимировича вряд ли заинтересовало бы это сообщение, тем более что он уже был четыре раза женат, но его так раззадорила перспектива подмять под себя обидчика, то есть это самое злосчастное казино, что, поразмыслив, он остановился именно на матримониальной авантюре, да еще с такой отчаянной решимостью, с какой люди тертые, посидевшие решаются на побег.

Вернувшись из Орла, он навел необходимые справки, раздобыл домашний адрес Тюриных и не мешкая явился к ним на квартиру с огромным букетом роз. Вероника в этот час занималась в музыкальной школе, и Римма Петровна одна куковала на кухне под телевизор, который как раз показывал ее любимую индийскую дребедень. Обмылков был мужчина видный, с какими-то странно-вопросительными глазами, приятными ухватками, одним словом, «шармёр», и, увидев его в дверях, Римма Петровна была не просто удивлена, а приятно удивлена.

Николай Владимирович, как человек еще и прямодушный, сразу завел речь о деле, как только они присели к кухонному столу.

— Я деньги не люблю, — доверительно сказал он, — Я люблю делом заниматься, например, разводить цветы. К вашему сведению, у меня две большие оранжереи в Ардатове, в которых я выращиваю на продажу тюльпаны, гвоздики, пионы и (скажу по секрету) узбекскую коноплю. Как видите, я с вами предельно откровенен, и поэтому сразу беру быка за рога. А именно: я прошу руки вашей дочери и клятвенно обещаю вам обеим, пока то да сё, молочные реки, кисельные берега.

— То есть? — не поняла Римма Петровна и сделала испуганные глаза.

— Объясняю: происками конкурентов мой цветочный бизнес поставлен под удар и его могут спасти только пара миллионов в условных единицах и ваше треклятое казино. Ведь взаймы вы мне два миллиона не дадите?

— Не дам! — твердо сказала Римма Петровна и осеклась, испугавшись того, что вот она сдуру проговорилась и невзначай посвятила незнакомца в свои денежные дела.

— Поэтому я честно-откровенно и прошу руки вашей дочери, чтобы все обделать на законных основаниях, как водится у людей. Ваш капитал, плюс мой капитал, плюс казино «Палас» для бесперебойной подпитки цветочного бизнеса — ведь это же десять тысяч лет процветания, как говорят китайцы, когда желают кому добра.

— Вы с ума сошли! — воскликнула Римма Петровна, всплеснув руками. — Ведь девочке только тринадцать лет!

— Ну и что, что тринадцать лет?! Глазом не успеешь моргнуть, как стукнет восемнадцать, когда у нас заключают законный брак. А пока мы будем считаться женихом и невестой, даже договорчик составим по всей нотариальной форме, и даже Веронику в это дело можно не посвящать. Я, в свою очередь, в течение пяти лет обеспечу вам круглосуточную охрану, обещаю исполнять каждый ваш каприз, включая идиотские, и гарантирую защиту состояния Тюриных от поползновений со стороны. Ведь без меня вас не сегодня-завтра обдерут как липку, и почесаться не успеете как останетесь на бобах!

— Это правда, народ у нас ушлый, на ходу подметки режет.

— Я скажу больше: поганый у нас народ! Они даже ухитрились опустить институт нищенства, старинный русский промысел, без которого большинству населения никуда! То есть я хочу сказать, что сейчас нищему подать невозможно, потому что 99 % побирушек — это мафия, которой руководит настоящая уркота!

Мало-помалу Обмылков с Риммой Петровной уклонились от главной темы и забрались в такие туманные дали, что договорились до нервно-сосудистых заболеваний, которые вызывают «куриную слепоту».

Тем временем студент-политехник Иван Веселовский разузнал об испанском наследстве от своей тетки по матери, маникюрщицы из салона красоты «Психея», что на Артельной улице, которая раз в две недели обслуживала Римму Петровну и, женским делом, была в курсе ее житья. Со временем у Ивана созрела дерзкая идея насчет того, как завладеть тюринским состоянием и натворить таких несусветных дел, чтобы содрогнулась вся Центральная Россия, если, конечно, повести ту или иную интригу с настоящим размахом, перед которым никакая сила не устоит. Он надумал жениться на Римме Петровне, удочерить Веронику, а затем упечь супругу в сумасшедший дом и таким образом наложить лапу на капитал. Разумно используя кучу денег, можно было построить гигантскую финансовую пирамиду и обобрать до нитки весь Приволжский а дминистративный округ, можно было купить депутатство в Государственной думе и натворить там чудес, чтобы прос лавиться на всю страну, например, провести закон о легализации скотоложества, можно было сколотить наемное войско и силой оружия отделить от Федерации республику Татарстан.

Ваня Веселовский вообще был чудак и беспардонный выдумщик, а кроме того, он действительно умел сорить деньгами, как никто. Однажды он заработал на шабашке что-то около трех тысяч еще имперскими рублями, купил на них мартышку в передвижном цирке-шапито, выгнал ее на улицу в День птиц, когда детвора выпускает на волю своих пернатых, и бедное животное с неделю безобразничало в Сормове, покуда его с перепугу не застрелил какой-то милиционер.

Накануне Дня защитника Отечества, предварительно сговорившись со своей теткой, Иван явился к ней делать маникюр в тот самый час, когда в салоне красоты «Психея» уже расположилась за теткиным столиком Римма Петровна Тюрина, растопырив пальцы обеих рук. Студент тоже был парень видный, с выразительным взглядом из-под бровей, и Римма Петровна стала время от времени косить в его сторону и строить загадочные глаза. Вдруг она сказала:

— Вот уже и мужики ударились в маникюр. Видимо, наступили последние времена.

Иван в ответ:

— «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей», как сказал поэт.

— Это какой же поэт сказал?

— Да Пушкин!

— А.

— Я вообще считаю, что каждый мужчина, особенно если он защитник отечества в запасе, должен постоянно следить за своей внешностью, а не быть чем щи хлебают в скоромный день. Я правильно говорю?

Римма Петровна подумала и сказала:

— Я, в общем-то, тоже терпеть не могу наших вахлаков, которые обувь не чистят и одеваются кое-как. Настоящий мужчина должен пахнуть дорогим одеколоном, и чтобы стрелка на брюках была, как железная дорога Санкт-Петербург — Москва. Но маникюр — это все-таки перебор.

— Совершенно с вами согласен! Если мужчина — молотобоец, то, конечно, маникюр лишнее, а если он по специальности пианист?

— А вы разве пианист?

— В том-то все и дело! И если у меня ногти не в порядке, то это уже по-нашему, у пианистов то есть, будет нарушение трудовой дисциплины, потому что из-за несчастного заусенца я могу выдать не тот аккорд!

Словом, они разговорились; они так славно разговорились, что потом не могли остановиться ни на улице, ни в кафе, куда забрели выпить по чашке кофе, ни в Кремле, где они ближе к вечеру надумали погулять. Парочка и на другой день договорилась встретиться, и, кажется, роман стал потихоньку складываться к великой радости студента-политехника, тем более что ему в голову пришла ослепительная идея: поскольку финансовые пирамиды — дело хлопотное, заседать в Государственной думе довольно скучно, а он, безусловно, великий человек, которому не дано состояться, то надо заказать на испанские деньги гроб из листового золота и покончить жизнь самоубийством, чтобы мир, наконец, вздрогнул, осознав всю глубину своей черствой неправоты.

Тем временем гражданин без определенных занятий по фамилии Большаков тоже прослышал об испанском наследстве и вот каким образом: еще до того, как его выгнали с работы за покражу двадцати метров телефонного кабеля, он случайно напал на разговор Риммы Петровны с представителем адвокатской конторы «Вольпин & Розенблюм», когда починял подвод в одном из домов по Нижневолжской набережной, а стороны как раз обсуждали убедительный капитал. Большаков тогда лелеял мечту о новой экуменической церкви, очищенной от религиозных предрассудков, из-за которых человечество какое тысячелетие не может прийти в себя; в частности, он намеревался упразднить трефно-кошерность и, главное, субботу у иудеев, потому что по этим дням они не смеют даже воду спустить в туалете, и весь культурный мир их держит за дураков; планировалось также уничтожить христианскую практику покаяния и очищения от грехов, которая подразумевает безнаказанность и хроническую преступность в качестве даже вполне евангелического пути; наконец, он счел за благо искоренить фанатическую идею всемирного халифата и наставить ислам на экологическую стезю. Вот только пропасть денег требовалась для осуществления этого грандиозного проекта, а у Большакова, кроме однокомнатной квартиры, летнего костюма и двадцати метров телефонного кабеля, не было ничего.

Позже он был вынужден отказаться от своей затеи по причине неожиданной и, кажется, совсем не идущей к делу: у него пропали за открытым акционерным обществом «Прометей» полтора миллиона старыми да еще материны гробовые, и он решил посвятить себя борьбе против капитала хотя бы в масштабах Нижегородской области, а для этого как раз и требовался капитал. То есть поскольку он нацелился основать революционную организацию крайне левого направления, оснащенную по всем правилам, именно со своим арсеналом, транспортом, типографией и штатом узких профессионалов, постольку ему понадобился капитал.

Тут-то и подвернулось испанское наследство, которое следовало только умело взять. Проще всего было похитить тринадцатилетнюю наследницу и потребовать за нее солидный выкуп в какой-нибудь экзотической валюте, например, в южноафриканских рандах, чтобы сбить с толку противника и семью. На вырученные деньги можно было поднять полноценную революционную партию, стоящую за рабочее дело, и последовательно травить нижегородскую буржуазию до той критической точки, когда жульничать и грабить простых людей станет уже смертельно опасно и это занятие оставят все местные прохиндеи, от негодяя Бровкина, который держит табачный ларек в поселке Вузстрой, до финансового воротилы из бывших уркаганов по прозвищу Огонек.

Большаков нашел в телефонной книге домашний адрес Тюриных и, в предвкушении красногвардейской атаки на капитал, две недели дежурил возле их подъезда, поджидая Веронику, и после следовал за ней по пятам, куда бы она ни шла. На практике план похищения сразу осложнился тем, что в квартале от дома Вероника садилась в автобус, возле школы № 31 всегда было слишком многолюдно, а возле музыкальной школы постоянно торчал милиционер дорожной службы, который покуривал и зевал. Но главная закавыка состояла в том, что наследницу неотступно сопровождал какой-то бугай, стриженный наголо, и Большаков мучительно размышлял, как бы этого паршивца запутать и обойти.

В День борьбы с табакокурением дело решилось само собой. Когда Вероника выбралась из автобуса на остановке «Музыкальная школа» в сопровождении проклятого бугая, на Большакова точно озарение нашло: он подскочил к милиционеру дорожной службу и сообщил, что-де некую девочку-подростка преследует взрослый тип, похожий на уголовника, что он явно замышляет какую-то гадость и что злодея нужно остановить. Милиционер даже несколько опешил от этих слов, тем более что операции такого рода никак не входили в его служебные обязанности, но то ли у него самого была малолетняя дочка, то ли на него произвела впечатление искренне-напуганная физиономия Большакова, — милиционер выплюнул сигарету и подозвал к себе жезлом несносного бугая.

Пока он о чем-то беседовал с паршивцем и, в конце концов, даже потребовал у того водительские права, Большаков догнал Веронику, попридержал ее за нотную папку с надписью «Musik» и уже открыл было рот, чтобы соврать что-нибудь соответствующее случаю, как вдруг ему наследница говорит:

— Пятьсот рублей в подъезде и тысяча — на дому.

Поначалу до Большакова не дошел смысл этой декларации и он даже смешался от неожиданности, но тут же сообразил, какой счастливый случай ему открылся для похищения девочки, и сказал:

— Разумеется, на дому! Только тысячи рублей у меня при себе нет, но зато в качестве залога могу предложить часы.

— Китайские, поди?..

— Нет, почему китайские?.. Настоящие, японские, называются «Риволи».

Вероника вздохнула и велела ловить такси. Поскольку у Большакова и на такси денег не было, то им пришлось трястись в автобусе с полчаса, как ни глупо это было в положении похитителя, а впрочем, вполне в демократических правилах революционера и левака. Большаков тупо смотрел в окно, а в лице Вероники проглядывало что-то затаенно-веселое, точно ей только что рассказали уморительный анекдот.

Когда Большаков привел Веронику к себе на квартиру, он сразу запер ее в ванной комнате и присел у двери на табурет. Наследница заголосила:

— Ты чего, мужик, окончательно обалдел?!

— Если не прекратишь орать, — строго сказал похититель, — я тебе свет выключу. Будешь сидеть впотьмах.

Вероника сызмальства боялась темноты и тут же прикусила язычок, задышав из-за двери часто и тяжело.

— Теперь слушай меня внимательно. Придется тебе томиться у меня в ванной, пока твоя драгоценная мамаша не заплатит за тебя выкуп хоть в африканских рандах, хоть в долларах, хоть в рублях. А чтобы не было скучно, я тебе устрою политпросвет.

— Это еще как?

— А так. Почитаю тебе вслух кое-какую литературу, будешь слушать у меня революционные песни, например, «Варшавянку», или «Вы жертвою пали в борьбе роковой», или «Ради вольности веселой собралися мы сюда».

Вероника сказала:

— Я вот только не понимаю, зачем вы затеяли эту дурацкую канитель?

— Затем, что я вашего брата капиталиста в сыром виде готов сожрать! Стало быть, начинаем с «Манифеста коммунистической партии». А если твоя драгоценная мамаша будет дурака валять, то и за «Готскую программу» возьмемся, а там, глядишь, наляжем на «Капитал»…

В словах Большакова ясно слышалась самодовольная нота, поскольку он был горд удачно исполненной революционной акцией и чувствовал себя так, как, видимо, тешились своей долей участники взятия Зимнего дворца поутру 26 октября 1917 года, то есть у него было весело и как-то благостно на душе.

Совсем другая композиция чувств обуяла бы этого подвижника рабочего дела, если бы ему было известно, что от самого тюринского подъезда за наследницей наблюдал не только он сам и не только телохранитель, приставленный Обмылковым, бугай противный, а еще и один неприметный юноша лет пятнадцати по фамилии Балакирев, который был влюблен в Веронику с шестого класса, торчал вечерами у нее под окнами и при всякой возможности преследовал по пятам.

Тем временем, именно в тот же День борьбы с табакокурением, Римме Петровне Тюриной пришла на ум такая опрометчивая идея: она задумала познакомить своего гипотетического зятя со своим гипотетическим женихом; все-таки не чужие люди, рассудила она как женщина резко-континентального происхождения, другими словами, — по простоте. Вечером, что-то в седьмом часу, все трое сошлись в ресторане под странным названием «Сон в летнюю ночь», очень недолго просуществовавшем на Заречном бульваре, не скупясь заказали спиртное, яства и принялись пировать. Соседи глядели на них заинтересованно, — видимо, слух об испанском наследстве распространился сравнительно широко.

За разговором мало-помалу и выяснилось, что Обмылков с Веселовским даже не соперники, а профильные враги. Между тем Римма Петровна, как ни в чем не бывало, распространялась о своем, попеременно строя глазки то «зятю», то «жениху»:

— Когда у тебя ничего нет, кроме честного имени, то и умирать не страшно, а даже это облегчение, как вдоветь. А если у тебя целое состояние, которое точно с неба свалилось, то это очень обидно — безвременно помереть!

Ваня Веселовский нахмурился и сказал:

— Все когда-нибудь помирают — таков закон. Смертность-то стопроцентная, как заметил один умный человек. Пушкин, и тот умер, про Рокфеллера я даже не говорю. Поэтому главное — это как-нибудь искрометно, оглушительно помереть!

Римма Петровна справилась:

— Например?

— Например, можно заказать себе гроб из листового золота, лечь в него и путем самовнушения помереть. Ведь это какая молва пойдет в народе, скажут: наверное, это был всем мужикам мужик!

— Если есть деньги, — вступил Обмылков, — то никакой закон тебе не писан, потому что деньги и есть закон! Я вот на свои кровные возьму и открою такой научно-исследовательский институт, в котором очкарики будут выдумывать эликсир бессмертия, чтобы обеспечить мне существование на века. Ведь замораживают же себя состоятельные люди в этом… как его… в жидком азоте — и ничего!

Ваня отозвался:

— Только вечной жизни еще недоставало, особенно при наших доходах, климате и грехах! Ведь все одно и то же, скучно же, господа! Опять зима, опять лето, опять завтра пить, послезавтра похмеляться, опять супруга, кастрюля такая, придет и скажет: «Куда деньги девал, ядовитый змей?»

— Да вроде бы нет особых оснований скучать, — возразил Обмылков, — нет в нашей жизни места скуке, если, конечно, ты при капитале и не дурак. Конечно, которые молодые люди не знают, сколько будет дважды два, мечтают о золотых гробах и не могут себе купить лишнюю порцию мороженого, то это, понятное дело, скучно. В том-то и штука, что скучают только дети и дураки.

— Это вы на кого намекаете? — справился Веселовский и свирепо округлил свои выразительные глаза.

— В частности, на тех вырожденцев, которые мечтают о золотых гробах.

— Это я, что ли, вырожденец?!

— Другой аллегории лично не нахожу.

В общем, как говорится, слово за слово, вышла быстротечная потасовка между «зятем» и «женихом». По итогам схватки, особо тяжелых телесных повреждений нанесено не было, но было побито много посуды, составлен протокол при участии капитана милиции Пальчикова, негласно состоявшего на жаловании у цветочного магната, и Ваню Веселовского целые сутки продержали в камере предварительного заключения вместе с двумя автозаводскими молодцами, которые по ночам снимали аккумуляторы с «жигулей».

Тем временем юноша Балакирев названивал Римме Петровне, чтобы уведомить ее о местонахождении Вероники, но из телефонной трубки доносились только бесконечные продолжительные гудки. Он и на другой день звонил, но и на другой день Риммы Петровны не было дома, так как, всполошившись в связи с исчезновением дочери, она обегала всех ее подружек, побывала в обеих школах, то есть в музыкальной и общеобразовательной, да еще битый час просидела у главы районной управы, к которому накануне ее пригласили в таких вкрадчивых выражениях, что неосмотрительно было бы не пойти.

Глава районной управы, еще сравнительно молодой человек, с хорошим славянским лицом, какие в прежние времена были характерны особенно для комсомольских работников, начал издалека: именно с того, что район, вверенный его попечению, испытывает значительные финансовые трудности, а между тем улицы кругом непроезжие, и граждане то и дело падают в канализационные люки, точно они сговорились и проводят опасный эксперимент; посему было бы хорошо, и даже это зачлось бы как патриотический поступок, если бы Тюрины внесли посильный вклад в районное дорожное строительство, тем более что миллион-другой в условных единицах — это для них пустяк. В заключение он славно улыбнулся и заявил:

— А то ведь мы потом вашей дочери паспорта не дадим. Помилуйте: вдруг у нее двойное гражданство, а вы злостно скрываете этот факт!

Римма Петровна вышла от главы районной управы скорее озадаченная, чем напуганная, но настоящий испуг ждал ее впереди. Возле подъезда родного дома ей встретилась здоровенная баба с мужским лицом, которая ни с того ни с сего объявила, что она-де и есть настоящая мать Вероники, а Римма Петровна-де выкрала девочку из родильного дома по недосмотру медицинского персонала, и если похитительница добровольно не откажется от родительских прав, то в дело пойдет серная кислота. Римма Петровна в панике бежала от сумасшедшей бабы, влетела в свою квартиру и заперлась.

Только она, отдуваясь, присела в прихожей на пуфик у телефонного аппарата, как раздался очередной звонок от юноши Балакирева: юноша сообщил, что Вероника уже сутки как сидит в квартире какого-то мужика, на улице Веденяпина, 26, и что этого мужика он, по крайней мере, может доподлинно описать. Римма Петровна ахнула и немедленно стала названивать цветочному магнату Обмылкову, чтобы сообщить ужасную новость дня.

И часу не прошло, как у дома № 26 по улице Веденяпина съехалось с полдюжины роскошных автомобилей, угрожающе захлопали дверцы и к подъезду похитителя Большакова направились: капитан Пальчиков во главе немногочисленной группы захвата, Римма Петровна, сам Обмылков и еще один толстячок, из тех, что ездили в Африку охотиться на крокодилов и доехали до Орла. Юноша Балакирев, который незаметно притулился к бабушкам на скамейку, мрачно наблюдал за тем, что делалось во дворе.

Между тем Обмылков моментально определил номер квартиры похитителя Большакова, потолковав кое с кем из жильцов, и велел капитану начинать штурм. Все поднялись цепочкой по лестнице на третий этаж, столпились у двери похитителя, и толстячок ударил в нее ногой.

— Это кто там безобразничает? — послышался из-за двери осторожный голос Большакова, который, впрочем, сразу догадался, что это милиция явилась по Веронику, и как-то даже удовлетворенно озадачил себя вопросом: каким же сверхъестественным образом эти олухи умудрились его найти.

— Ты девушку-то отпусти, — вкрадчиво попросил Обмылков. — А глупых вопросов не задавай.

— Нету здесь никаких девушек, — отозвался Большаков и поневоле хмыкнул себе под нос, сообразив, что он сказал чистую правду, если только не преувеличение, не бравада и не глупая шутка — давешняя декларация малолетней Тюриной насчет пятисот рублей в подъезде и тысячи на дому.

— Ну ты, урка позорная! — вступил в переговоры капитан Пальчиков. — Немедленно открывай дверь, а то мы ее высадим и наломаем тебе бока.

Это была пустая угроза, так как штурм квартиры Большакова носил нелегитимный, самодеятельный характер, и поднимать шум на весь квартал никак не приходилось ввиду того, что можно было налететь на патрульный наряд, который, не приведи господи, вызовут сдуру соседи по этажу.

Поэтому Обмылков решил переменить тон.

— Послушайте, нехороший человек, давайте начистоту. Что вы хотите за ребенка? Алкоголь? Наркотики? Деньги? Или чего?..

Большаков и рад был бы назвать сумму выкупа в южноафриканских рандах, однако в сложившихся обстоятельствах получить деньги он не надеялся, и поэтому решил на время прекратить переговоры, чтобы хорошенько обдумать, как развести беду.

В свою очередь, Обмылков с Пальчиковым, чтобы не привлекать внимание публики, решили отложить штурм и повести правильную осаду, которая, по их мнению, вернее обеспечила бы результат. Примерно через четверть часа в подъезде отключили водопровод, а в квартире Большакова — газ, электричество, телефон.

— Долго он так не высидит, — предположил толстячок, который ездил в Африку охотиться на крокодилов. — Недельку-другую покочевряжится и выкинет белый флаг.

— Ты рехнулся, что ли?! — возмутился Обмылков. — Какая неделька-другая?! Нам его в худшем случае до вечера надо взять! Того и гляди, нагрянут ребята из здешнего УВД, и тогда нашей бригаде несдобровать! Неделька-другая… ну не козел!

Чтобы ускорить дело, надумали просверлить дрелью отверстие в двери и через шланг пустить «веселящий» газ. Уже принесли дрель и стали сверлить отверстие, которое Большаков через минуту благополучно заделал пробкой от шампанского, уже послали человека за баллоном с «веселящим» газом, но тот сразу вернулся с паническим воплем: «Братва, горим!» Все кинулись вниз, выбежали во двор и действительно увидели, как полыхает «лендровер» Обмылкова и занимается рядом с ним чья-то «одиннадцатая модель». Ваня Веселовский, под шумок осуществивший этот удар с тыла, выглядывал из-за угла соседнего дома и со злой ухмылкой наблюдал за пожаром и суетой.

Тем временем Большаков благоразумно воспользовался паникой и исчез; то есть он преспокойно вышел из своей квартиры, поднялся на чердак и спрятался за трубой принудительной вентиляции, и думать позабыв о Веронике, выкупе и красногвардейской атаке на капитал. Всеми брошенная наследница так и сидела в ванной комнате взаперти, пока за ней не явился юноша Балакирев, который вызволил ее из заточения, взял за руку и увел.

Он преспокойно провел ее двором, мимо суетящихся приспешников Обмылкова и даже родной матери, которая носилась как угорелая вслед за цветочным магнатом, заламывая руки и причитая по-деревенски, мимо детской площадки и притаившегося Веселовского, мимо пивных ларьков и теток, торговавших калеными семечками, воблой, областными газетами и паленой водкой из-под полы. Вероника шла молча, глядя себе под ноги, и, главное, покорно, точно она только того и ждала, чтобы кто-нибудь взял ее за руку и увел. Молча они доехали на автобусе до железнодорожного вокзала, что на площади Революции, молча уселись в последний вагон владимирской электрички, и только когда поезд тронулся, Вероника спросила своего спутника, опять же не глядя ему в глаза:

— Слушай, Балакирев, это что: экскурсия, детская шалость или побег?

— Побег, — сказал юноша и вздохнул. — Считай, что мы с тобой сбежали из дома от всех этих охломонов и дураков.

— А едем куда?

— В Москву.

— В Москву-у?! — переспросила Вероника и, наконец, подняла глаза.

— А ты хотела бы в Мадрид или на Галапагосские острова?

— В Мадрид я точно не хочу, и вот спроси меня — почему?

— Ну, почему?

— Потому что у них даже сметаны нет. Про гречку, хрен и сало я даже не говорю. И вообще там сплошные капиталисты, про которых Карл Маркс писал, что ради… как ее… сверхприбыли они зарежут родную мать.

— Ты что, Тюрина, Маркса читала, или это такой прикол?

— Мне его сочинения читал вслух тот старый козел, который держал меня в ванной на бутербродах с ливерной колбасой. Но вообще Маркс совершенно прав: куда это годится, что трудящиеся горбатились на проходимцев, которые постоянно строят себе дворцы!

Балакирев сказал:

— О Марксе после поговорим. Сейчас давай решать, как в принципе будем жить.

За разговорами о ближайшей и отдаленной перспективе они не заметили, как доехали до Владимира; во Владимире беглецы пересели в московскую электричку и к вечеру Дня матери и ребенка очутились в столице, имея самое смутное представление о свычаях и обычаях этого мегаполиса и двести пятьдесят рублей мелкими купюрами на двоих.

Много времени прошло, прежде чем юноша Балакирев устроился сторожить дачи в Новоглаголеве, что неподалеку от Апрелевки, и жизнь вошла, как говорится, в нормальную колею. А то, бывало, и голодали они жестоко, и неделями сидели на одном мороженом, и ночевали в аэропорту «Домодедово», и бродили сутками по холодной Москве, взявшись за руки и то и дело поправляя друг у друга воротники.

Живучи в Новоглаголеве, они с утра занимались разными хозяйственными делами, вовремя завтракали, вовремя обедали, вовремя ужинали, а в тот час, когда на подмосковные поселки опускается какая-то доисторическая тишина и даже собаки не брешут, только поскрипывают на ветру голые осины, они устраивались в плетеных креслах возле печки и на них нападала редкая благодать. Юноша Балакирев рисовал что-нибудь акварельными красками, а Вероника билась над «Готской программой», до которой они с Большаковым так и не добрались.

Интересно, что об испанском наследстве они даже не вспоминали, а между тем в Нижнем Новгороде продолжалась нешуточная борьба. Так, утопили в Оке, напротив деревни Новинки, того самого бугая, который упустил Веронику возле музыкальной школы, тысячи писем из мест заключения шли в адрес Тюриных с угрозами и предложениями руки и сердца, Ваню Веселовского сбила машина на углу Украинской улицы и Комсомольского шоссе, Большаков просто исчез, словно его не было никогда, лавочник Бровкин, державший табачный ларек в поселке Вузстрой, стрелял в Обмылкова, но как-то умудрился попасть в проезжего велосипедиста и себе в правую ногу, главу районной управы таки посадили за взятки, наконец, Римму Петровну, буквально под дулом пистолета, женил на себе уркаган по прозвищу Огонек.

Но всего интереснее будет то, что в конечном итоге испанское наследство досталось не Обмылкову и даже не Огоньку, а каким-то чудом завладел им капитан милиции Пальчиков, который после принял ислам через обрезание крайней плоти и срочно эмигрировал в Пакистан.

Загрузка...