Пенсионера Свиридова обидели в продовольственном магазине. Когда он попросил продавщицу, женщину также немолодую, взвесить пятьдесят пять граммов «Любительской» колбасы, она неожиданно сказала ему несколько таких буйных слов, что Свиридов оцепенел. Впрочем, в следующее мгновение он совершенно пришел в себя и потребовал «Книгу жалоб и предложений». То ли в этом магазине не так последовательно наказывали продавцов, то ли скандалы, подобные нынешнему, тут были обычным делом, но «Книгу жалоб и предложений» Свиридов получил практически без борьбы. Раскрыв ее на дежурной страничке, он облокотился о подоконник, мутно посмотрел на схему разделки туш, немного покусал свою авторучку, печально крякнул и застрочил…
«17 октября текущего года, — писал он, делая противоестественный левый крен, — в десятом часу утра продавщица вашего магазина нанесла мне оскорбление словом. Эта продавщица отказалась назвать свое имя, но вот я ее сейчас опишу. Полная, крашеная, в годах, глаза имеют алчное выражение.
Дело было так: я попросил вышеизложенную продавщицу взвесить мне пятьдесят пять граммов „Любительской“ колбасы и в ответ на свою просьбу услышал такие неистовые слова, передать которые мне не позволяет ни возраст, ни воспитание. Я вполне контролирую себя в том отношении, что жизнь наша нервная, но ведь надо же знать и меру! Мне, положим, и в голову не придет облаять человека на том основании, что он съедает в день именно пятьдесят пять граммов вареной колбасы, а не шестьдесят девять, потому что это гражданское право всякого человека. А ваши работники позволяют себе по этому мелкому поводу разные неистовые слова. И, к сожалению, это далеко не исключительный случай. У нас еще частенько встречаются люди, которые не контролируют себя в том отношении, что человек должен быть всесторонне окружен уважением и заботой. Например, моя собственная дочь, между прочим, уродившаяся ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца, постоянно обзывает меня „прохиндеем“, отбирает пенсию, не разрешает залезать в холодильник, наущает внуков делать мне мелкие пакости и вообще всячески подчеркивает мое плачевное положение. А сын — вор. Несмотря на то, что я дал ему высшее образование, он работает грузчиком в мебельном магазине № 44 и обирает мирных клиентов, которые приходят покупать обстановку на честно заработанные гроши. Хороша и моя невестка. Она пьет, как сапожник, и в нетрезвом состоянии кидается в меня посторонними хозяйственными предметами. Кроме того, у нее что-то по женской линии.
Я уже не говорю о соседях. Один из них, бывший военный, недавно спустил собаку на десятилетнего мальчика, который, расшалившись, залез на крышу его личного автомобиля — про марку ничего определенного сказать не могу, поскольку в машинах я ни бум-бум. Конечно, среди моих соседей имеются и хорошие люди, но, например, пенсионерка Клавдия Вячеславовна Иванова часто ночует в подъезде, так как ее сын под воздействием алкогольных паров способен на что угодно. Последний работает сантехником в нашем развалившемся коммунальном хозяйстве и действительно способен на что угодно. И это также далеко не исключительный случай. Я на своем веку встречал таких ненормальных типов, и когда участвовал и строительстве Беломорканала, и когда ездил поднимать целину, за что, между прочим, был награжден орденом и медалью, и когда работал полотером в геологическом управлении. Только вы не подумайте, что я летун. Просто жизнь меня подхватывала и бросала, подхватывала и бросала, в связи с чем я переменил так много мест работы и должностей, что всего, пожалуй, и не упомню. Вообще память плохая стала. Глаза также плохо видят. Но память — хуже всего: ничего не помню, прошлое как в тумане. Вот я прожил шестьдесят восемь лет, а хорошо помню только то, что я всю жизнь экономил деньги, хотя мне никогда не нравилось это делать. Но это еще бы и ничего, если бы только меня постоянно не обижали. А то просто собрались все и обижают, и обижают! Товарищи, мне так плохо, что я не знаю! Пишу и плачу!..»
Весной сорок третьего года рядовой Иван Певцов возвращался в свою часть из прифронтового госпиталя, в который он попал по ранению головы. На нем были ушанка, офицерская шинель, до того, впрочем, изношенная и скукожившаяся, что в ней уже больше угадывалось от пальто, нежели от шинели, а на ногах были обмотки и коричневые американские башмаки, очень ноские, с заклепками по бокам; за плечами у него болтался так называемый сидор, похожий на желудок вконец оголодавшего человека.
Шел Певцов своим ходом, хотя до его родной части, расквартированной в то время под Капустным Яром, дорога была неблизкая, километров так в пятьдесят. Деньки стояли тихие, пасмурные и в эту пору такие туманные, что дорога, обсаженная пирамидальными тополями, точно утонула в сильно разбавленном молоке.
Почти сразу за разбитым кирпичным заводом, в том месте, где у правой обочины был брошен немецкий штабной автобус, Певцов повстречал необычного мужика. Тот сидел на снарядном ящике и смотрел в никуда тем тупо-печальным взглядом, каким отличаются наши деревенские старики. Поскольку из-за т умана Певцов у видел его в самый последний момент, он неприятно насторожился; впрочем, нет: насторожился он, главным образом, потому, что внешность встречного мужика была какая-то несоветская — он был усат, бородат, длинноволос и одет в вычурный балахон из грубой материи, чуть ли не мешковины.
Певцов приостановился и строго сказал:
— Ты чего тут делаешь, гражданин?
— Какой я тебе гражданин!.. — огрызнулся встречный.
— Кто же ты в таком случае? Встречный вздохнул и ответил:
— Бог…
Певцов почему-то безусловно ему поверил, а поверив, как-то яростно просиял.
— А-а! — вкрадчиво сказал он. — Ваше преподобие! Надумали-таки спуститься, изволили, так сказать, обратить внимание на наш сумасшедший дом!..
И вдруг он заорал, обводя правой рукой дорогу, разбитый завод и поле:
— Ты чего же это делаешь-то, ядрена корень?! Бог еще раз тяжело вздохнул.
— Пять минут тому назад, — вслед за тем сказал он, — мне молилась одна старушка из Малоярославца. Знаешь, о чем она меня попросила? О том, чтобы ее соседка по квартире как-нибудь проспала на работу и ее посадили за саботаж…
— Ну и что?
— А то, что идет мировая бойня, льются Евфраты крови и Тихий океан горя расползается по земле, а старушонка просит меня упечь соседку за саботаж…
— Ладно, — сказал Певцов. — А кто в этом виноват? Кто виноват, что в Малоярославце живет такая пакостная старушка?!
— Не знаю, — честно ответил бог.
— Как это не знаю?! — возмутился Певцов. — Кто же тогда знает, если не ты?!
С этими словами Певцов присел по соседству на колесо, плашмя лежавшее при дороге, и занялся самокруткой. Видимо, ему было все же не по себе из-за того, что он накричал на бога, и поэтому следующую фразу он произнес покойно:
— Все-таки хитрющая ты личность, прямо сказать — типок: ведь сам во всем виноват, а говоришь — не знаю…
— Я ни в чем не виноват, — смиренно возразил бог. — То есть я-то как раз и виноват, ибо я все-таки начало всех начал и причина всех причин, но, видишь, какая штука: я создал людей такими же всемогущими, как я сам, и вот они что хотят, то и воротят!
— Так приструни эту публику, ядрена корень, возьми как-то и приструни!
— Поверишь ли, не могу… То есть могу, но только через причинно-следственные отношения, а через эти самые отношения почему-то вечно получается чепуха! Вот тебе пример: в сорок пятом году в Австрии противоестественным образом восторжествует капитализм, и произойдет это именно потому, что я возлюбил человека, как никакое другое подлунное существо.
— Это видно, — не без ехидства сказал Певцов. — Я вон года не воюю, а уже навоевал контузию и два ранения, включая ранение головы…
— Да подожди ты со своей головой! Вот я говорю, в сорок пятом году в Австрии восторжествует капитализм, и произойдет это исключительно потому, что, возлюбя человека, я наделил его такой страстью к продолжению рода, которой не знает ни одно подлунное существо.
— Это у тебя получается «В огороде бузина, а в Киеве дядька»! — сказал Певцов.
— Да нет, это просто ты бестолочь, — сказал бог. — Смотри сюда: в силу того что я вложил в человека вчетверо больше страсти к продолжению рода против оптимальной, обеспечивающей выживаемость, Петр Никифорович Крючков, работающий контролером ОТК на заводе, где делают авиационные бомбы, приударит за штамповщицей Ивановой; это, естественно, не понравится жене Петра Никифоровича, и однажды она устроит ему жестокую нахлобучку; по этому поводу Петр Никифорович купит на толкучке бутылку водки и на следующий день выйдет на работу едва живой; из-за того, что Петр Никифорович выйдет на работу едва живой, он ненароком пропустит партию некондиционных взрывателей, в результате советская авиация недобомбит венскую группировку противника и западные союзники продвинутся много дальше, чем этого требуют интересы царства божьего на земле. Вот поэтому-то в Австрии восторжествует капитализм.
Где-то поблизости загрохотало, похоже на приближающуюся грозу, потом из тумана вынырнул одинокий танк и покатил по дороге дальше. На башне его сидел солдат и играл на губной гармошке.
— Это, конечно, прискорбный факт, — сказал Певцов и выпустил из ноздрей махорочный, сладко-вонючий дым. Только я в толк не возьму: к чему ты мне все это рассказал?
— Да к тому, что задумано-то все было идеально, а на практике получается полная чепуха.
— Значит, ты в расчетах дал маху, — сказал Певцов.
— Значит, что так, — согласился бог. — Ведь я на что рассчитывал, создавая всемогущего человека: на то, что сила будет управлять миром. Ты обращал внимание, что сильные люди обыкновенно бывают добрые и покладистые?
— Обращал.
— Ну так вот на это я и рассчитывал. А вышло почему-то, что миром управляют слабости, а не сила. Вообще все получилось наоборот, скажем, великодушнейшие идеи прибирают к рукам разные жулики, а из горя да лишений вырастают сказочные миры…
— Сам виноват, — заметил Певцов. — Как говорится, неча на зеркало пенять, коли рожа крива.
— Ну-ну! Ты это… поаккуратней!..
— Виноват, ваше преподобие, — не без ехидства сказал Певцов.
Бог сказа л:
— То-то…
Некоторое время они молчали, глядя в разные стороны сквозь туман: бог смотрел на дорогу, а Певцов обозревал поле.
— Ох-ох-ох! — наконец произнес бог. — И везде-то у вас наблюдается непорядок…
— Это точно, — согласился Певцов. — И в лучшем случае все выходит наоборот. Вот возьмем меня… Я человек тихий, безвредный, можно сказать, культурный, а гляди, что выходит: срок за крынку колхозного молока я отсиде л, жена от меня ушла, в тридцать девятом году под мотор я попал, и опять же на сегодняшний день у меня всего и заслуг, что контузия и два ранения, включая ранение головы. Я, конечно, дико извиняюсь, но есть такая думка, что один ты хорошо устроился: народ тут, понимаешь, кровью умывается, а ты пригрелся на небесах…
— Никак нет, — смиренно возразил бог. — Во всякую тяжелую годину я, так сказать, инкогнито обретаюсь среди людей. Мне отсиживаться на небесах совесть не позволяет. Если хочешь знать, и в империалистическую войну было пришествие, и в гражданскую, и, как видишь, в эту войну я с вами. Я еще целых два года побуду с вами.
— Погоди!.. — с испугом сказал Певцов. — Это значит, нам еще кровяниться и кровяниться?
— Ну, — отозвался бог.
— В таком случае, давай выпьем, по русскому обычаю, то есть с горя!
С этими словами Певцов вытащил из сидора помятую зеленую фляжку и потряс ее возле уха: во фляжке жалко забулькал спирт.
— На новое обмундирование в госпитале обменял, — сообщил Певцов, отвинчивая заглушку. — Справное было обмундирование, прямо сказать, конфетка. Ну, со свиданьицем…
Певцов сделал глоток, пошлепал по-рыбьи ртом и передал фляжку богу. Бог выпил и не поморщился — но заплакал.
— Эй, ваше преподобие, — окликнул его Певцов. — Ты чего это разнюнился, как невеста перед венцом?
Бог махнул рукой, всхлипнул и отвернулся.
— Ты вот удивляешься, — после трогательной паузы сказал он, — а я уже две тысячи лет как плачу без перестачи.
— Чего же ты плачешь, скажи на милость?! Ведь, в общем, жизнь очень даже ничего, если бы не война…
— Умные вы больно все, оттого и плачу. То есть такие вы получились у меня круглые дураки, что с вами нужно иметь железные нервы и каменное сердце! Вот уж действительно ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца…
— Нет, ваше преподобие, ты от нас не отрекайся! — с сердцем сказал Певцов. — Хоть через эти… причинно-следственные отношения, хоть через что, а ты заводчик этому непорядку! Как говорит наш отделенный: дело в том, что от осинки не родятся апельсинки. Заварил кашу — теперь расхлебывай!..
— Знаешь, что?! — зло спросил бог.
— Что?
— А вот что: идите вы все куда подальше!
Певцов внимательно посмотрел в глаза богу, потом поднялся со своего колеса, отряхнул шинель, поправил плечами сидор и сказал:
— Есть!
— Иди, иди, — подтвердил бог.
— Уже иду.
— Вот и иди.
Певцов развернулся и медленно зашагал вдоль правой обочины, а бог подождал, пока солдата поглотит туман, и тронулся через поле; ветерок слегка развевал его балахон, и поэтому он был похож на большую птицу, тяжело разгонявшуюся перед взлетом.
В тот же день Певцов нагнал свою часть и за ужином рассказал товарищам о давешней встрече с богом. Разумеется, никто ему не поверил, а отделенный даже предположил:
— Нет, Певцов, это ты просто недолечился.
— Может, и недолечился, — мирно сказал Певцов. Впоследствии он так и посчитал, что его встреча с богом объясняется именно тем, что он тогда просто недолечился, хотя его дальнейшая жизнь то и дело ставила эту гипотезу под сомнение, ибо все у него выходило по-божески, то есть наоборот: в сорок четвертом году он из-за одной польки преступно отстал от части и поневоле устанавливал новые порядки в городе Лодзь, за что получил грамоту от командования; позже он попал в плен, потому что не побежал вместе со всеми, а отстреливался до последнего патрона, и уже после освобождения ему по госпроверке определили восемь лет лагерей; наконец, в шестидесятых годах его назначили директором совхоза в северном Казахстане, но он на все совхозные деньги понастроил домики для рабочих, и его чуть было снова не посадили.
И умер он тоже не по-людски: в семьдесят четвертом году он выиграл в лотерею магнитофон, выпил на радостях четыре бутылки вина — и умер.
Кладовщик леспромхоза Серафим Кузнецов покончил жизнь самоубийством без особых на то причин, можно сказать, просто так, с тоски. В день своей смерти он наелся с утра пшенной каши с маслом и молоком, побрился перед старинным зеркалом в раме красного дерева, которым его мамаша Домна Васильевна разжилась еще при раскассировании усадьбы помещиков Философовых летом 1917 года, выкурил папиросу, накинул на себя парусинковый пиджачок и вдруг решил, что сегодня на работу он не пойдет; что-то сердце у него посасывало, томилось, и очень желательно не двигаться со двора.
Сначала Серафим принялся за починку электродрели, но быстро остыл и бросил, потом взялся отбивать новую косу и тоже бросил, потом некоторое время бесцельно перебирал слесарный инструмент, вылил два ведра помоев под приболевшую яблоню, расколол колуном березовую плаху, поправил покосившуюся поленницу дров, вернулся в избу и начал ходить туда-сюда от русской печки до бамбуковой этажерки, сплошь заставленной годовыми подборками журнала «Наука и жизнь», к которому он питал укоренившуюся любовь. Мамаша Домна Васильевна сделала ему выговор:
— Ну что ты все ходишь, как опоенный, или дела у тебя нет?!
Серафим был настолько поглощен неясной своей тоской, что не обратил никакого внимания на ее выговор и продолжал в задумчивости бродить между печкой и этажеркой, так что Домна Васильевна забеспокоилась, подумав: что-то тут не то, уж не занемог ли ее сынок…
— Может, тебе водочки налить? — сказала она и удивилась сама себе.
— Не… — отозвался Серафим и махнул рукой.
Этот ответ совсем доконал старуху, и она потихоньку отправилась посоветоваться насчет сына к фельдшеру Егорову, который жил от Кузнецовых через избу. А Серафим вышел на двор, немного походил возле приболевшей яблони, потом собрался было расколоть еще одну березовую плаху, но вдруг бросил колун, сорвал веревку для сушки белья, натянутую между двумя осинами, забрался в баньку и там повесился на заслонке.
Душа его выпросталась из тела практически без борьбы, и последняя земная мысль Серафима была о том, что умирать вовсе не так болезненно и страшно, как ему представлялось прежде. С душой же вот что произошло…
Как если бы вода имела свойство сохранять форму сосуда, когда сам сосуд разбит, так и душа Серафима выбралась из скорлупы тела в виде оформленного содержания, то есть это был тот же самый Серафим, но только бестелесный, который, впрочем, чувствовал свои члены, видел, слышал, соображал. Вид собственного трупа почему-то был ему отвратителен, как засохшая кожа, сброшенная змеей, и он поторопился покинуть баньку. Душа была значительно легче воздуха и, едва просочившись из предбанника через щель в двери, сразу же взмыла вверх. В считанные секунды она уже набрала такую большую скорость, что только промелькнули и остались далеко позади — мост через речку Воронку с темной фигурой зоотехника Иванова, проспавшегося на обочине и теперь размышляющего о том, возвращаться ли ему на день рождения похмеляться или идти домой; Ржевский район, Тверская область, пашни, леса, озера… одним словом, Россия, потом Проливы, Архипелаг, Средиземное море, восточное полушарие от Мурманска до Кейптауна и от Владивостока до Лиссабона, наконец видение сконцентрировалось в объеме небольшой голубой планеты, которая мельчала, мельчала, постепенно теряясь среди мириад других планет, пока не превратилась в приветливо светящуюся точку размером с маковое зерно. Серафим время от времени поглядывал на Землю через плечо и не мог поверить, что на этой слезинке помещается так много всего, включая мамашу Домну Васильевну, потом ему почемуто подумалось о своих девятинах и сороковинах, до которых душа, по преданию, обретается на земле, и он сказал мысленными словами: «Нет, это уже, товарищи, без меня».
С течением времени мрак вселенной начал мало-помалу бледнеть и заливаться приятным светом. Полезла голубизна, там и сям замелькали причудливые создания, похожие на мотыльков, слегка подсвеченных изнутри, потом увиделась… твердь не твердь, а что-то смахивающее на твердь. Ее предваряли огромные ворота ослепительной белизны, однако облупившиеся местами и висевшие на петлях из кованого железа. Серафим, точно по обещанию, постучал; правая створка ворот заскрипела, и в проем просунулась голова древнего старика.
— А-а! — с ядовитой веселостью сказал он. — Серафим Кузнецов, кладовщик, вымогатель, пьяница, самоубийца и сукин сын!..
Серафим испугался такой характеристики и подумал, что ему точно несдобровать. Старик продолжал:
— Твое счастье, что ваш брат у нас на особом счету. Друг ие за непогашенный окурок питаются рублеными гвоздями, а вам, подлецам, велено давать льготу. Разве это справедливо?!
— Никак нет, — ответил по-военному Серафим.
— Вот и я говорю, что несправедливо, ведь он же, говорю, самоубийца и сукин сын, а мне говорят: «Мы еще удивляемся, что у них некоторая часть населения помирает своею смертью». Одним словом, ты сразу назначаешься серафимом, такое тебе вышло награждение за грехи.
— Да я, честно говоря, и так Серафим.
— Темнота!.. Это у нас есть такое звание — серафим. Сначала идут архангелы, потом ангелы шести степеней, сила, власть, подобие и так дальше, а потом уже идут херувимы и серафимы, — теперь понятно?
— Чего уж тут не понять…
— А по должности ты у нас будешь опять же кладовщиком.
— Неужели у вас склады?!
— В общем, имеется кое-какой инвентарь, без этого никуда.
— Ну что вам на это сказать, дедушка…
— Какой я тебе дедушка?!
— Виноват… Ну что вам на это сказать: опять начинается та же самая дребедень. Я думал, что загробная жизнь — это что-нибудь необыкновенное, возвышенное, непостижимое для ума, а выходит опять двадцать пять: склады!
— Вот и получается, что ты темнота и есть! Ну как же не возвышенное, если у нас все как в жизни, только наоборот?! Скажем, в жизни власть имущие вращают судьбами людскими, а у нас они нужники чистят с утра до вечера — это как?
— Господи, Твоя воля: неужели у вас и нужники есть?
— Нету, конечно, это я так… для слога, чтобы ты понял, что тут у нас все происходит на возвышенный манер, то есть наоборот. Например, в прямой жизни ты развивался от зародыша до самоубийства, а в загробной жизни — стоп машина, так ты и будешь серафимом до самого Страшного суда, пока твое дело не отправят на пересмотр.
— И долго придется ждать?
— Это знает один Хозяин.
— Ну что вам сказать, дедушка…
— Какой я тебе дедушка?!
— Виноват… Ну что вам на это сказать: что-то мне не нравится такая раскладка сил. Опять, ё-моё, складское дело, еще чего доброго пожалует сюда фельдшер Егоров, прохвост такой, которого я и на Земле-то терпеть не мог, журнала «Наука и жизнь» у вас поди не достать, при вашем инвентаре мне прозябать неизвестно сколько, и вообще какая-то намечается безысходность, ну не лежит у меня душа к этому загробному существованию, вот и все!..
— Не канючь, Фима, — сказал старик. — Вот тебе ключи, иди принимай дела.
Серафим тяжело вздохнул, неохотно принял связку старинных ключей и посмотрел в ту сторону, откуда он давеча появился, причем в глазах его образовалось нечто опасно-беспокойное, нечто такое, что было в его глазах, когда он наткнулся на веревку для сушки белья, и тут Серафима обуяла больная грусть. Где-то там, далеко-далеко в непроглядной мгле, бытовало восточное полушарие, Средиземное море… ну и так далее, вплоть до зоотехника Иванова, который, может быть, еще размышлял о том, возвращаться ли ему на день рождения похмеляться или идти домой.
Вероятно, Домна Васильевна обладала некоторыми телепатическими способностями, ибо в те минуты, когда впоследствии на ее Серафима нападала больная грусть, со старухой делался род припадка и она разговаривала с покойником, как с живым. Выйдет за калитку, сядет на скамеечку, сдвинется в одну сторону и, поворотясь в другую, беседует с пустотой. Солнце садится, на деревню опускается умиротворение и покой, даже собаки не брешут и живность прикорнула по курятникам да сараям, веет вечерний ветерок, ласково пахучий, как новорожденные, а Домна Васильевна сидит на скамеечке и беседует с пустотой…
— Ну вот, значит, сынок: фельдшер Егоров опять у нас покрал примерно четыре охапки дров.
Серафим ей в ответ:
— Хрен с ними, мамаша, еще наколешь.