Та форма единения с божеством, которую мы рассмотрели в первой главе, состоит в тесной, непосредственной связи между человеком и его богом. Она никоим образом не подразумевает отвращения к здешнему миру и не является вознесением к иной жизни в заоблачной выси. Ипполит совершенно счастлив здесь и сейчас. Поездка верхом по лесу или по песчаному пляжу, веселая пирушка с товарищами-охотниками по возвращении — радость для него. Так же и Ион, если взять еще один пример из Еврипида, восторженный поклонник Аполлона, совершенно безмятежно живет в Дельфийском храме. Он желал бы остаться здесь навсегда. Когда царь Ксуф признает в нем собственного сына и хочет взять его с собой в Афины, тот поначалу отказывается. Зачем ему менять спокойные радости простого и невинного жития на сложности города, тревоги общественной жизни? Близкие отношения этих юношей с их любимыми божествами не столько даруют им освобождение, сколько являются самой сущностью их нынешней жизни, полной волшебного очарования. Вся их прелесть в этой юности и неомраченности житейскими проблемами. Они не искушены в жизненных хитросплетениях. Они верят в счастье; а счастье для них означает всегда находиться рядом со своими небесными друзьями.
Еще одна форма единения с божеством, которую мне бы хотелось рассмотреть в этой главе, напротив, предполагает безоговорочное отрицание жизни. Те, кто испытал это единение, знали, что такое страдание. Для них земля поистине обитель слез. Как говорится в Теэтете ( 176ab), они сознают, что мир пребывает во зле. Исцеление они видят в избавлении от него, считая, что это может сделать их подобными богу, φυγή όμοίωσις θεω.
Откуда это желание уподобиться богу? У Платона, разумеется, данная формула принимает моральный оттенок: богоподобными становятся благодаря ведению чистого и праведного образа жизни, благодаря просветленному уму. Но, как часто бывает у Платона, в данном случае это транспозиция: Платон переносит на философский уровень уже существовавшую идею, которая, очевидно, не имела отношения к этическому принципу. Она, скорее, являлась мощным стимулом для стремлений человеческого духа. Над всем нашим бедственным миром, где люди, словно звери, враждуют друг с другом, где правит несправедливость, где действуют законы железного века — над всем этим пребывают счастливые боги.
Этот контраст между небесным блаженством и земными скорбями ведет к некоторым отличающимся друг от друга взглядам.
1) Иногда он служит доказательством того, что боги равнодушны к человеческим страданиям. Там, наверху, они проводят время в пирах и развлечениях, тогда как мы, внизу, непрестанно страдаем. Ощущение этого контраста — одно из глубочайших прозрений человеческого духа. Наверное, все мы понимаем его в часы тоски. Как может Бог видеть нас столь страдающими? И если может, Бог ли Он после этого? Или Его замыслы сокрыты столь глубоко, что мы никогда не сможем проникнуть в них? Вся греческая трагедия полна этих вопросов. Упомянем только конец Трахинянок. Геракл умирает в жестокой агонии. Гилл и его товарищи уносят тело героя на костер. Деянира кончает с собой. На сцене остаются только хор да несчастная Иола, невольная причина происшедшей катастрофы. И в этой ситуации корифей возглашает:
Так идите, не медля, вы, девушки, в дом.
Созерцали вы ныне великую смерть,
Много страшных, дотоле невиданных мук.
Но ничто не вершится без Зевса.[31]
Это похоже на сжатое резюме горькой судьбы человека. Зевс, всемогущий и вечно счастливый, управляет порядком вещей, как ему вздумается. Человеку же суждено только терпеть — и этим все сказано.
2) С другой стороны, контраст между безмятежностью богов и круговоротом земных явлений подчас подталкивает к иным соображениям. Если земля плоха, почему бы не оставить ее? Почему бы не улететь туда, где пребывают божества, не разделить их жизнь, не стать такими же счастливыми, как и они? Таков изначальный смысл этой φυγή, т. е. вознесения в небеса, этого όμοίωσις, т. е. уподобления богам. Это желание избавления, это ностальгия по небу, это стремление раствориться, уйти из здешнего мира в безмерные глубины божественных сфер.
Несомненно, именно у Платона, а также во всех вариациях эллинистического мистицизма, восходящих к Платону, такая форма приобщения к божественному нашла свое законченное выражение. Но и в этом случае имеются предтечи, жившие в классический период.
Начать с того, что подобный эскапизм заметен уже у греческих трагиков, особенно у Еврипида, иногда высказанный героем, иногда устами хора, что в каком-то смысле выражает собственную позицию автора. Нельзя сказать, что этот эскапизм уже приобщает ищущего к божеству. Но он ведет к этому. В конце концов, к небу не стремятся, если довольны вещами земного уровня. И наоборот, ограниченность этих вещей дает импульс к поискам иной жизни, божественной.
Второй случай мы можем назвать тайной Зевса.
С одной стороны, Зевс — справедливый бог. Тот, кто на земле страдает от человеческой несправедливости, может обратиться за поддержкой к Величайшему; Зевс услышит его мольбу (Agam. 48-59):
И взывали Атриды к Аресу.
Так же коршуны плачут, птенцов потеряв,
Над гнездом опустелым кружатся в тоске,
Беспокойными веслами крыльев гребут,
И кричат, и лететь не хотят от гнезда.
Все погибло у них,
Не растить им детенышей милых.
Но услышит пронзительный, жалобный крик
Аполлон, или Пан, или Зевс в вышине,
Пожалеет небесных соседей своих
И Эриний пошлет,
И карают Эринии вора.[32]
С другой стороны, повседневный опыт учит нас, что Бог внимает отнюдь не всякой молитве. Более того, не только Бог иногда выглядит жестоким, но временами кажется, что счастье людей раздражает богов, и что они даже испытывают какое-то удовольствие, когда созерцают страдание. Каковы же истинные пути Зевса? И как нам проникнуть в эту тайну страдания?
Таковы вопросы, которые я собираюсь рассмотреть сейчас. Это старые вопросы, и после многочисленных великолепных исследований греческой трагедии я не претендую на то, что сообщаю какие-то совершенно новые вещи. Тем не менее я не могу упустить возможность обратиться к этим вопросам, во-первых, потому, что тайна Зевса в греческой трагедии проливает свет на личную религию греков в классический век, а во-вторых, из-за того, что усилия трагиков проникнуть в эту тайну предвосхищают великие направления эллинистического мистицизма.
В своих небесных обителях боги пребывают вечно счастливыми.
Так ей сказав, светлоокая Зевсова дочь полетела
Вновь на Олимп, где обитель свою, говорят, основали
Боги, где ветры не дуют, где дождь не шумит хладоносный,
Где не подъемлет метелей зима, где безоблачный воздух
Легкой лазурью разлит и сладчайшим сияньем проникнут;
Там для богов в несказанных утехах все дни пробегают».[33]
«Ах, злополучный!» — восклицает Ахилл при появлении Приама, —
много ты горестей сердцем изведал!..
Но успокойся, воссядь, Дарданион; и как мы ни грустны,
Скроем в сердца и заставим безмолвствовать горести наши.
Сердца крушительный плач ни к чему человеку не служит:
Боги судили всесильные нам, человекам несчастным,
Жить на земле в огорчениях: боги одни беспечальны».[34]
Похожим образом, когда Каллидика, дочь царя Келея, встречает в Элевсине у Парфенейского колодца Деметру, скрытую в обличье старухи, она говорит ей:
«Бабушка! Как ни горюй человек, все же волей-неволей
Сносит он божьи дары, ибо много сильнее нас боги».[35]
Нет смысла умножать эти примеры. Греческая литература полна пессимистических высказываний о жизни. Из этого пессимизма, как уже говорилось, проистекает желание избавления. А это желание, в свою очередь, может выступать в двух формах.
Во-первых, это избавление с помощью смерти. Идея «лучшего мира»[36] — общее место всей греческой литературы:
Не родиться совсем — удел Лучший.
Если ж родился ты,
В край, откуда явился, вновь
Возвратиться скорее.[37]
Альтернативой является уход в чудесный мир, где герои, избранные богами, ведут божественную жизнь. Человек мечтает о счастье. Но, видя, что земная жизнь далека от блаженства, древние греки отодвинули счастье в отдаленные земли или далекие времена. Так родились два родственных друг другу мифа — о золотом веке и об островах блаженных. Золотой век восходит к началу времен, когда правил Кронос, тогда как острова блаженных лежат у самых дальних пределов земли,[38] и об этом фантастическом мире Софокл пишет:
Последние пики мира, за всеми морями,
Источники ночи, и, в проблесках ясного неба,
Древний сад Солнца.[39]
И когда, с одной стороны, читаешь описание золотого века у Гесиода,[40] а с другой, описание Элизиума в Одиссее[41] и у Пиндара,[42] или же описание жизни гиперборейцев у Пиндара[43] и у Софокла,[44] и сравниваешь их с жизнью богов у Гомера,[45] замечаешь, что во всех них обнаруживаются одни и те же черты. Одинаковы погодные условия: везде разлит сверкающий свет, нет облаков, дождя, снега.[46] Одинаковы условия жизни:[47] постоянно идут веселые пиры, отсутствуют любые заботы.[48] Поэты то и дело находят схожие черты между блаженными и богами. Гесиод говорит: «Жили те люди, как боги, с спокойной и ясной душою...»[49] И Пиндар считает, что блаженные живут безмятежно возле преславных богов.[50]
Отсюда очевидно, что несчастное человечество должно чувствовать особое тяготение к миру богов. Тема избавления часто звучит в произведениях трагических поэтов, и особенно в работах самого чуткого и гуманного из них, Еврипида. Когда ноша страданий человека в этом мире, тяжелея от несправедливого наказания или от угрызений совести, становится слишком обременительна для него, он начинает мечтать о ветрах, которые, подхватив, унесут его в новую жизнь. Так, Просительницы из одноименной драмы Эсхила возглашают (792 слл.):
Приют найти бы на высотах облачных
Эфира, где родится из тумана снег,
Крутую, голую скалу,
Место, где копыта коз
Не ступали, где орлы
Обитают лишь, — и вниз
Я бы бросилась.[51]
И так же восклицает Креуса, когда она узнает, что Ион — не ее сын:
«К мерцающим звездам», т. е. на закат солнца, в сад Гесперид, на самую окраину земли.
Обычно это лишь мимолетные вздохи. Но иногда, например у Хора в Ипполите, тема избавления звучит в полную силу. Как указывал Виламовиц,[53] песня женщин из Трезена не имеет внутренней связи с сюжетом драмы. Несомненно, сообщение Кормилицы о решительном отказе Ипполита, услышав которое Федра возвращается во дворец в отчаянии, отчасти предвещает грядущую катастрофу. Но в реальности эта катастрофа мало интересовала трезенских женщин: их симпатии не на стороне Федры, которая чужда им, но на стороне Тесея. Отсюда мотив небесного вознесения (742 ff.) не столько определяется драматической необходимостью, сколько выражает тайное желание поэта:
Туда, где в садах налилися —
Мечты или песни поэтов —
Плоды Гесперид золотые,
Туда, где на грани волшебной
Плывущей предел положили
Триере — морей промыслитель
И мученик небодержавный,
Туда, где у ложа Кронида
Своею нетленной струею
Один на всю землю источник,
Златясь и шумя, животворный
Для радости смертных пробился..[54]
Разумеется, всегда найдутся люди, которые скажут, что это лишь поэтическая фантазия, которая выражает довольно простую мысль: «О, стать бы мне столь же счастливым, как боги!» — и которая не подразумевает никакой идеи о жизни вместе с богами. Но можно привести и еще один пример на тему избавления, который довольно отчетливо рисует желание единения с божественным. Лидийские женщины, составляющие Хор Вакханок, когда их, наряду с Дионисом, преследует царь Фив Пенфей, мечтают о том, чтобы оказаться в чудесных сферах (403-415):
Зовет
Сердце Киприйский брег:
Там царит Афродита;
Там Эроты летают под сенью рощ,
Разум у смертных чаруют.
В Фарос,
Где без дождей полны
Воды реки стоустой,
Я за тобой бы умчалась, Вакх...
Или ты открой мне обитель муз,
Где красотой цветут живой
Славные склоны Олимпа:
Туда уведи меня, Бромий,
Там первый запой «эвоэ»:
Хариты живут там, летает там Нега,
И для плясок вакханкам — свобода».
Между позициями Хора и Ипполита немало общего. И лидиянки хотят удалиться к священным местам, где пребывают боги — Афродита и Эрот на Кипре; Музы, да и вообще все боги (на Олимпе) в Пиэрии. А как отметил Э. Р. Доддс в своем комментарии к Вакханкам (р. 117), «Кипр представляет собой восточный рубеж греческого мира, как Олимп — его северный рубеж». Таким образом, мы вновь обнаруживаем идею блаженных и святых мест как находящихся на самой окраине греческой ойкумены. Это воображаемые места. Этот Кипр — не реальный Кипр, но остров Киприды, которая здесь, как замечает Доддс, является «символом не чувственности, но... счастья и избавления». И эта Пиэрия тоже не только царство Архелая, но традиционная родина Муз. Более того, это страна Диониса, а также, поскольку здесь находится Олимп, обитель всех блаженствующих богов. Эти сакральные места — сакральные оттого, что в них пребывают божества — являются и землями чистого вдохновения. Геспериды поют на западном побережье, а Музы слагают свои гимны в Пиэрии; Кипр любит посещать Эрот. Никогда нет дождей в этом волшебном Пафосе, удобряемом Нилом; никогда не выпадает ни дождь, ни снег на небесном Олимпе. И что же хотят делать лидийские женщины Вакханок в этих волшебных землях? εκεί δέ βάκχαις θέμις όργιάζειν [«И для плясок вакханкам — свобода»] (415). Они будут поклоняться своему богу беспрепятственно и безмятежно. Именно в этом и состоит, по их мнению, счастье: «О, как ты счастлив, смертный, / / Если, в мире с богами, // Таинства их познаешь ты».[55]
Невозможно отрицать, что здесь мы обнаруживаем идею единения с божественным. Как полагает Доддс, комментируя предыдущую цитату, θιασεύεται ψυχάν относится к «внутреннему чувству единства с θίασος [праздничная процессия] и через него — с богом». (Ближайший английский эквивалент данной фразы — «собирает свою душу воедино» Верралла.)
Как и в любом другом месте, в Греции главным атрибутом божественного является могущество. Боги называются kreissones, т. е. «сильнейшие». Этот атрибут силы неотъемлем от понятия Божества как такового. Идея Божества рождается в нас благодаря очевидному факту, что мы — не хозяева собственной жизни; не имеет значения, что мы заблаговременно стараемся подготовить и рассчитать события наилучшим образом: конечное решение зависит не от нас, но от других существ, более сильных, чем мы.
Так что эти сильнейшие управляют человеческими делами по своему усмотрению. Но как они правят ими? Человеческая история, если взглянуть на нее, мало располагает к оптимизму. Мы слишком хорошо знаем случаи, когда торжествует зло и страдают честные люди.
Поэтому вполне естественно посчитать, что либо богов нет совсем, либо они не интересуются нами. Юноша из Законов уже пришел к последнему выводу, как и многие другие вместе с ним. Памятуя об этом, нельзя не ощутить восхищение, когда обнаруживаешь, что уже в самые ранние времена, начиная с Гомера и Гесиода, великая поэзия греков проникнута твердой верой в справедливость Зевса. Бог не может считаться Богом, если в нем атрибут могущества не подкреплен атрибутом справедливости. Зевс Ксений — защитник гостей, Зевс Гикесий — опора просителей, Зевс Горкий смотрит за соблюдением клятв, Зевс Прострапайос мстит за преступления — все эти титулы столь же древние, как и титулы силы — Зевс Василевc (царь), Зевс Керавний (громовержец), Зевс Нефелегерета (собиратель облаков).
Откуда эта идея? В человеческом сердце глубоко укоренено, что тот, кто совершил зло, должен пострадать так же, как и обиженный им. «Око за око и зуб за зуб».[56] «Как поступил он, так поступят и с ним».[57] Эта примитивная идея, или, скорее, инстинкт мести, с течением времени обогащается моральным чувством. Сам Зевс, Верховный правитель, подчиняется духу, выраженному этой поговоркой.
О Могучие Мойры, богини судьбы,
До конца нас ведите великим путем,
По которому шествует Правда.
На враждебную брань пусть ответит язык
Той же бранью враждебной: кровавый удар
За кровавый удар. Кто содеял — терпи!
Так нам Правда кричит, по заслугам платя, так научены мы
Трижды древним, проверенным словом...[58]
Два примечательных слова здесь — «с помощью Зевса» и «справедливость». Очень архаичным законом человечества является lex talionis[59] Для древних это была не абстракция. Из пролившейся крови убитого, из теплых испарений, поднимающихся от нее, возникает и материализуется фантом, который будет терзать убийцу до конца его дней, где бы он ни оказался. Это Эриния, демон мщения. И она, словно собака, преследует по пятам не только убийцу; она мучает и ближайших родственников жертвы — как в случае с Орестом, не давая ему покоя, пока он не отомстит. Таков древний закон Судьбы. Вот почему Хор из Хоэфор начинает свое возглашение со слов «О, вы, могущественные Судьбы!». Более того, Зевс, верховный бог, самолично, своей властью, подтвердил древнее правило. Сама Дике, дочь Зевса, требует, чтобы виновный был наказан. Все это помогает значительно развивать и углублять личную религию; ибо отныне устанавливаются особые отношения между самым могущественным небесным богом и самым ничтожным существом на земле.
Тем не менее вполне допустимо, что жертва несправедливости обладает столь низким статусом, что совершенно не в состоянии отомстить за себя. Либо же, как в случае с убийцей, может оказаться, что у убитого нет потомков, или что они настолько слабы, что не сумеют исправить зло собственными усилиями. Что сделала бы Электра без Ореста? Наконец, совершивший убийство может быть тираном, причем столь могущественным и властным, что о каком-то сопротивлении ему не может быть и речи. На кого надеяться в подобных обстоятельствах? Только на Зевса. Зевс становится защитником оскорбленных. Чем меньше можно положиться на людей, тем больше можно положиться на Бога. Хорошо известна превосходная притча, рассказанная Нафаном Давиду. В некоем городе жили богач и бедняк. У богача были обширные стада. Бедняк имел лишь единственную овечку, которая ела с его рук, спала на его груди и была ему как дочь. Но богач взял у бедняка эту овцу и убил ее. Таково же и преступление Давида, который забрал жену у своего слуги Урии и стал причиной его смерти. Поэтому Господь говорит Давиду: «Я воздвигну на тебя зло из дома твоего».[60] Аналогичная идея появляется и распространяется в Греции после поэмы Гесиода. Так, ястреб говорит соловью:
Что ты, несчастный, пищишь? Ведь намного тебя я сильнее!
Как ты не пой, а тебя унесу я, куда мне угодно,
И пообедать могу я тобой, и пустить на свободу.[61]
Но Зевс, который видит все, стоит на страже и всегда, рано или поздно, накажет злодея.[62] Не будет преувеличением сказать, что твердая вера Гесиода в справедливость и промысел Зевса сыграла немалую роль в формировании западного сознания.
В какой мере идея Зевса — хранителя справедливости и защитника обиженных была утешением для рядового грека, сказать трудно. Нам неизвестны молитвы вдов и сирот. Тем не менее трагические поэты, в частности Эсхил, давали голос народному чувству. Первые же слова первой из дошедшей до нас греческой трагедии, Просительниц Эсхила — это призыв к Зевсу Афиктору: «О Зевс, беглецов покровитель, взгляни / / Благосклонно на нас».[63]
Вся драма, кульминирующая в двух больших хоральных песнях, — это громкое восклицание неистовой веры в бога, который правит на небесах и зрит все вещи:
Владык владыка, славный бог,
Блаженнейший Зевс, величайший царь,
Ты, не знающий равных себе,
Детей своих от любой
Страсти мужской спаси во гневе.[64]
Несомненно, наказание злодея должно отвечать глубинным нуждам человеческой души. Но не глубже ли даже ее проблема страдания? Деянира думала, что она все сделала правильно. Чтобы не потерять любовь своего мужа, она отправила ему магическое одеяние. Но это одеяние оказалось отравленным. В отчаянии Деянира повесилась. Заслужила ли она муки? Геракл, завершив свои труды, довольным возвращается в Фивы. Он обнимает старика отца, свою жену Мегару, детей. Гера, завидуя его счастью, насылает на него демона безумия. В припадке он убивает жену и детей и отходит от этой горячки только для того, чтобы постичь всю глубину своей злосчастной судьбы. В каком преступлении он виноват, помимо преступления быть столь счастливым? Виноват ли Ипполит? А Ифигения? А троянские женщины? И другие многочисленные герои и героини греческой трагедии? Поистине, наказание преступника — лишь один из аспектов этой сложной проблемы. Остается страдание невинного. Как объяснить его?
Непостижимость страданий невинного человека глубоко волновала греков. Подобная проблема всегда болезненна для религиозного сознания. Представьте себе: Бог счастлив, а человек мучается. Если сказать, что наши муки проистекают из заслуженного наказания, посланного Богом, то можно смириться с ними. Но если мы не считаем себя грешниками? Если мы, напротив, считаем, что всегда делали или по крайней мере пытались, насколько это в наших силах, делать все, что нравственный закон требовал от нас? Тогда деятельность богов в отношении к нам становится совершенно непонятной, и мы обречены блуждать в потемках.
С ранних пор греки были заняты этой проблемой. Они обнаружили два способа ее разрешения. Первый, который сами же вскоре отвергли, заключался в простом расширении понятия страдания, равного воздаянию. Возмездие Зевса иногда запаздывает: «Зевс пошлет на преступников, пусть и поздно, ту, что карает — Эринию».[65] Бывает, что Зевс наказывает не самого провинившегося, но его потомков. Для традиционного общества это вполне справедливо, поскольку основной социальной единицей для него является не индивид, а семья. Таким образом, считается, что вина отца переходит на его детей. И даже если эти дети как индивиды могут быть невинными, коллективно они виновны, а потому и подвержены наказанию.
Однако в Греции, равно как и в Иудее,[66] нравственное сознание вскоре подняло бунт против идеи наследственной вины:
Отче Зевс, да будет мило богам, чтоб гнусные с дерзостью слюбились и чтобы милы были их духу пакостные дела, и если кто их искусно чинит, на богов ничуть не глядя, так пусть он же бедой заплатит, а уж впредь бедою детей не станут отца бесчинства. Дети неправедного отца, если мыслят и поступают правильно ... одинаково с согражданами, чтоб такие за преступление отцов не платили.[67]
Таким образом, человек сам отвечает за свои поступки, и проблема остается нерешенной: почему страдает невинный?
Столкнувшись с подобным вопросом лицом к лицу, глубоко религиозный человек, который верит в Бога, причем в справедливого Бога, который не может прийти к выводу, что Бог не существует или что Он несправедлив, в конце концов начинает искать Бога в собственной душе. Легко понять, что подобные страстные поиски Бога вскармливают и усиливают личную религию.
Уже многого стоит сохранять веру в Бога посреди полной тьмы. Признаки божественного уловить нелегко.
Зевсова воля, она всегда
Неуловима, недостижима,
Но и во мраке ночном
Черной судьбы перед взором смертных
Светочем ярким горит она!..
...Скрыты пути, повороты, тропы
Зевсовой мысли от глаз людских.[68]
Кто бы ни был ты, великий бог,
Если по сердцу тебе
Имя Зевса, «Зевс» зовись.
Нет на свете ничего,
Что сравнилось бы с тобой.
Ты один лишь от напрасной боли
Душу мне освободишь.[69]
О ты, всего основа, царь земли,
Кто б ни был ты, непостижимый, — Зевс,
Необходимость или смертных ум, —
Тебя молю, — движеньем неприметным
Ты правильно ведешь судьбу людей.[70]
Только если Бог справедлив, если Бог мудр и если пути Бога неуклонно ведут к благой цели, мы можем понять Его промысел.
Решение, которое давали поэты-трагики, гласит, что страдание воспитывает человека, делает его лучше:
Когда Хор из Агамемнона провозглашает эту знаменитую аксиому, то имеет в виду прежде всего определенного греческого царя. Какой бы ужасной ни была дилемма, в которой оказался Агамемнон, все-таки он был неправ, принеся в жертву свою дочь Ифигению. С этого момента он обречен на страдания.
Но эта формула имеет и более глубокое значение. В конце концов, в жизни редко встретишь либо абсолютно невинного человека, либо отъявленного злодея. Рассмотрим случай Агамемнона. «Нелегко судьбе не покориться» — т. е. не покориться воле Артемиды пожертвовать Ифигенией, — «Нелегко и дочь, / / Детище свое, отраду дома, / / Зарубить отцу...»[72] А тем временем армия ждет, выстроившись на побережье Авлиды, желая наконец отплыть и умирая от голода. Уже появилась чума, да и другие трудности, сопутствующие задержкам в походе. Только Агамемнон, только он один, может положить конец этой задержке. Он должен принести Ифигению в жертву, и тогда гнев Артемиды будет смягчен; подует попутный ветер, они поднимут якоря и отплывут. Действительно, что делать вождю в подобной ситуации, и что он может делать? Но Клитемнестре не принесет утешения смерть дочери. Когда вождь вернется на родину, она убьет его. И однажды вернется с чужбины сын, чтобы отомстить за отца. Это уже фабула Орестеи. Мы становимся свидетелями целой серии убийств. И каждый раз задаемся вопросом: «Является ли это преступлением? Не одна ли это из тех трагических ситуаций, в которых, что бы мы ни предпринимали, катастрофа неизбежна? Или же, как в случае Клитемнестры, не есть ли это один из тех глубинных импульсов плоти и крови, которым ничто не в состоянии противиться?» Именно так оправдывал гомеровский Агамемнон похищение им Брисеиды у Ахилла: «...Не я, о ахейцы, виновен; / / Зевс Эгиох, и Судьба, и бродящая в мраках Эриннис».[73] Эсхил корректирует этот упрощенный подход: «Судьба тому виною, о дитя мое».[74]
Таким образом, людьми управляют темные силы, которые остаются невидимыми (Эринии приходят незримыми)[75] и непостижимыми и которые заставляют их, часто против воли, совершать преступления. Несомненно, человек не может быть абсолютно свободен от ответственности. Наши беды возникают не только из-за «Обиды, дщери громовержца».[76] Тем не менее судьба играет огромную роль.
Теперь начинает проясняться роль страдания. «Через муки, через боль Зевс ведет людей к уму...»[77] Благодаря страданию мы учимся постигать Божий промысел. Обида Ахилла сразу же исчезает, когда он узнает о смерти Патрокла. И позже, когда старый Приам приходит к нему выпросить тело Гектора, Ахилл, уже испытав муки, встречает убитого горем отца словно собрата по всечеловеческому страданию.
Итак, страдание воспитывает. По крайней мере, оно воспитывает жалость к другому. Вот Геракл медленно пробуждается от летаргического сна, последовавшего за его галлюцинациями. Тесей, царь Афин, которого он спас когда-то, связывает его. И Тесей говорит ему: «Делить несчастье друга не боюсь я».[78] В прошлом у Тесея был сын, которого он тоже, в минуту слепой ярости, толкнул к гибели. Так что он способен понять Геракла. Он жалеет его. И говорит еще об одной полезной стороне страдания: оно облагораживает. «Благородный муж / / Удар судьбы переносит без жалоб».[79] Так мало-помалу Геракл, хотевший поначалу покончить с собой, принимает жизнь. Суицид — слишком легкий выход из положения; продолжать жить — прекраснее. «Я должен / / И буду жить».[80] Геракл подчиняется, поскольку умереть было бы трусостью. «Не точно ль трус / / Самоубийца»[81] Таким образом, он смутно сознает, что есть нечто более важное, чем жизнь сама по себе, чем счастье: важнее быть верным сокровенному идеалу, выношенному человеческим сердцем, быть чутким к божественной части своей души. Иначе говоря, быть верным Богу, Божественному промыслу. Таким образом, мы обнаруживаем здесь предвосхищение понятия смирения пред волей Божьей. «Судьбе / / теперь, как раб, я повинуюсь», — говорит Геракл.[82] И стоик Клеанф скажет со своей стороны: «Веди меня, о Зевс, и ты, судьба, / / Куда угодно вам».[83]
Мне бы хотелось завершить эти наблюдения по поводу поисков Бога в классический век обращением к одному из наиболее замечательных религиозных личностей V-го столетия — Гераклита Эфесского. Гераклита допустимо рассматривать как предшественника Платона par excellence. Подобно Платону, он является аристократом, который, разочаровавшись в скверном правительстве своей отчизны, далеко отошел от мира, чтобы поразмышлять над вечными вещами.
Он происходил от рода царя Кодра, основателя Эфеса. Титул «царь» и присущие этой должности сакральные функции были в его семье наследственными. Но несмотря на то, что его ранг выдвигал его на роль правителей города, в тогдашней Ионии (и в Мегаре) наступали времена, когда старой аристократии приходилось уступать место представителям новых классов — судовладельцам, купцам, промысловикам. А ненависть к наследственной власти, столь характерная для демократического правления как в Эфесе, так и в других местах, была довольно сильна. После ссылки его друга Гермодора, «мужа из них наилучшего» (fr. 121 ),[84] Гераклит нашел приют в святилище Артемиды. Говорили, что он там играл в кости с детьми: по его словам, лучше уж было предаваться этому занятию, чем принимать участие в политике, проводимой его соотечественниками. Платон, как известно, говорил похожим образом. Если верить легенде, даже этого уединения было для Гераклита недостаточно. Он нашел более глубокое убежище — в горах возле Эфеса. Здесь он жил отшельником, питаясь травами и дикими плодами. Здесь же, как утверждает легенда, он и умер, в возрасте примерно шестидесяти лет.
Несомненно, эта легенда должна содержать какие-то элементы правды. То немногое, что осталось от сочинений Гераклита, рисует его как гордого человека, который, считая себя проникшим в сущность вещей, рассматривал человеческую комедию как детскую игру (fr. 70).
«Война — царь всех» (fr. 53). Но этот беспорядок ведет к порядку. Ибо сама вражда, бесконечные перемены от одного состояния к другому производят в конце концов Гармонию (frr. 8, 51, 54). Эта Гармония видна в том, что все во вселенной подчиняется некоей мере, metron. Мировой огонь «мерно возгорается, мерно угасает» (fr. 30). Превращение стихий друг в друга — огня в воду, воды в землю, а потом наоборот, земли в воду, воды в огонь, уравновешивается в обоих направлениях (frr. 31, 60). Короче говоря, существует вечный промысел, управляющий всем этим, и имя ему — Логос, тождественный, в свою очередь, Зевсу. И под Зевсом следует понимать самого Бога, правителя мира.
Бог и справедливость. Можно вспомнить значение роли справедливости в поэме Гесиода. Однако в Трудах и Днях справедливость Зевса направлена только на человека. Рыбы, дикие звери, небесные птицы пожирают друг друга; для них справедливости не бывает (277 ff.) Если Гесиод рассказывает басню о ястребе и соловье (202 ff.), то лишь для того, чтобы подчеркнуть жестокий характер сообщества животных по контрасту с сообществом людей, над которым должна властвовать справедливость (213 ff.). Но у жившего позднее Архилоха в басне об орле и лисице идеи Гесиода несколько корректируются.[85] Гесиодовский соловей совершенно беззащитен перед тиранией ястреба; лисица же Архилоха, которой угрожает орел, обращается к Зевсу и говорит; «О Зевс, Зевс-отец, ты правишь на небесах. Ты зришь все деяния людские, как неправые, так и правые. Но ты ведешь также счет благим и неблагим деяниям звериным».[86] Таким образом, Зевс смотрит и за животным миром, и можно спросить, не обладал ли уже Архилох некоторой интуицией того, что бесконечные перемены в природе являются регулярным движением, ритмосом.[87] Развитие этой идеи заметно у Гераклита (fr. 94): «Солнце не преступит положенных мер, а не то его разыщут Эринии, союзницы Правды». Здесь Справедливость переходит с морального уровня на космический. Зевс — конечная причина, которая приводит в движение вселенную и придает ей смысл.[88]
Эта причина сокрыта от глаз: истинная гармония не может быть явной (fr. 54). Из-за того, что люди живут словно во сне (fr. 1), одновременно присутствуя и отсутствуя (fr. 34), высшая реальность ускользает от них. Тот, кто поистине мудр, «ищет себя» (fr. 101) в уединенном созерцании; иначе говоря, он ищет в самом себе ключ к тайнам вещей. Делая так, он обнаруживает, что все есть одно (frr. 10, 41, 50) и что это единство Целого есть цель (γνώμη) Бога, который изнутри вещей управляет ими (fr. 41).
Одним словом, мудрец находит мир и покой в Боге. Другой иониец, Архилох, размышляя над крайностями человеческих страданий, видит единственное средство от невзгод судьбы в стойкости (τλημοσύνη) смелого сердца.[89] Этот чистый порыв духа является характерной особенностью греческой мудрости. Еще в IV в. н. э. Саллюстий, друг Юлиана, говорит, что добродетель стойкости помогает обрести счастье.[90] Но он добавляет, что души, живущие в согласии с этой добродетелью, соединяются с богами и разделяют с ними власть над миром. Они постигают замысел Бога и остаются верными ему. Именно такова цель греческой философии начиная с V в. до н. э. Можно сказать, что из тех, кто жил до Платона, именно Гераклит Эфесский, который, возможно, изобрел само слово философ, наиболее ясно показал путь, ведущий к этой цели.