– 3 –

На другой день я встречаюсь с Маритой Сергеевной. Я немного побаиваюсь этого разговора, мать Гели – человек не простой, но и переносить нашу встречу тоже больше нельзя. Я и так два раза откладывал ее из-за конференции. И, в конце концов, Марита Сергеевна платит мне деньги. Она имеет право знать, что происходит. Поэтому в субботу, около часа дня я оказываюсь возле четырехэтажного, недавно отремонтированного дома на Можайской улице. Этот дом выделяется в ряду других как свежей краской в два цвета: светло-песочные стены, темно-коричневые детали лепной отделки, так и сияющими, без единой пылинки, чистыми прозрачными окнами.

Таких домов сейчас появилось в городе довольно много. У них обычно сохраняют фасад, правда, укрепляя его, расчищая напластования прежних десятилетий, зато внутри все ломают, строят фактически заново, делают полную перепланировку. Ворота во двор здесь, как правило, всегда заперты и открываются только по специальному коду, а в парадных, более похожих на холлы в театрах, сидят охранники, одетые в серую униформу. В моей парадной тоже сидит такой охранник. Он оценивает меня быстрым взглядом и интересуется в какую квартиру я направляюсь. А затем соединяется с ней и получает короткое подтверждение.

– Пожалуйста, проходите, – вежливо говорит он.

Я поднимаюсь на четвертый этаж. Марита Сергеевна встречает меня у приоткрытых дверей. Сегодня на ней – светлые джинсы, с подшитой декоративной бахромкой и заправленная в них лилового оттенка футболка с кокетливой розочкой под плечом, слева от ворота. Все – очень обтягивающее, пружинящее, скульптурно прорисовывающее женские очертания. Причем, я сразу же замечаю, что футболка у нее натянута на голое тело: под приподнятой грудью материей отчетливо угадываются сосочки.

– Рада вас видеть, – говорит Марита Сергеевна.

Она помогает мне повесить куртку, которой я немного стесняюсь, и затем, как всегда, извиняется, что принимает меня на кухне. Это единственное место в квартире, где у них можно курить. Разве что еще на балконе, опоясывающем угол дома с обеих сторон. Но на балконе сейчас курить – холодно. А курить в комнатах… – Марита Сергеевна передергивает плечами:

– Сама курю, но ненавижу, если в помещении – табачный запах…

Я отвечаю в том духе, что мне – без разницы. В кухне, так в кухне. В кухне даже как-то свободнее.

Правда, назвать это помещение кухней можно только условно. Оно, видимо, метров шестьдесят общей площади, пятистенное, с тремя окнами, выходящими и на улицу и во дворик, и даже чтобы просто его пересечь, требуются, на мой взгляд, некоторые усилия. Причем с одной стороны оно ограничено эркером, где стоит круглый стол человек, наверное, на двенадцать, и громадная, натуральная пальма, осеняющая его ажурными листьями, а с другой располагается уже собственно кухня – две раковины и плита, отделенные от всего остального пространства изгибом перегородки. Пол выстлан шероховатыми плитками, напоминающими облицовку египетских пирамид, и на каждой плитке – рисунок птицы или животного. Некоторые – совершенно фантастического обличья: с кошачьими головами, но с оперенным телом и разведенными крыльями, другие наоборот – орлиный клюв, зато тело – пятнистое, явно принадлежащее какому-то хищнику.

В общем, у меня вся квартира меньше, чем эта кухня. Никаких эмоций, впрочем, я по этому поводу не выказываю, переодеваюсь в мягкие тапочки, которые мне предлагает Марита Сергеевна, прохожу между двумя расписными столбиками, подпирающими потолок, и, повинуясь гостеприимному указанию, сажусь за овальный столик, инкрустированный перламутром.

Марита Сергеевна – очень организованный человек. На столике уже пребывают конфеты, печенье, маленькие кофейные чашечки. Сама кофеварка выключилась, наверное, минуту назад, и Марита Сергеевна сразу же разливает ароматный напиток.

Заодно она предлагает мне коньяка.

Я отказываюсь.

– А я, пожалуй, немного выпью, – говорит Марита Сергеевна.

Из непрозрачной бутылки, похожей на уплощенную амфору, она плещет себе коньяка – на два пальца примерно, в широкодонную пузатую рюмку, сразу же отпивает глоток, чуть-чуть морщится, а потом закуривает и спрашивает, как, по моему мнению, выглядит ситуация.

Я в свою очередь отпиваю кофе, который хорош не только на запах, и неторопливо, чтобы разговор не приобрел излишней эмоциональности, отвечаю, что положение, на мой взгляд, значительно лучше, чем раньше. Геля вполне успешно преодолевает внутренний кризис, явно стабилизируется, успокаивается, вновь начинает проявлять интерес к жизни, можно надеяться, что месяца через три она вообще придет в норму. Конечно, какие-то рецидивы на этой стадии, еще возможны, но мне лично кажется, что самое неприятное уже позади. Главное теперь – поддержать текущий процесс, ни в коем случае не провоцировать срывов.

– Она мне грубит, – с досадой говорит Марита Сергеевна. – Я ее вежливо спрашиваю: когда ты вернешься? Не запрещаю, пусть идет куда хочет. В ответ – бормотание, «это не твое дело»… А вчера, между прочим, вернулась в половине двенадцатого. Я же волнуюсь. Вы понимаете – вдруг с ней что-то случилось?..

Она делает еще глоток коньяка. Я в свою очередь отпиваю кофе и, чуть наклоняясь вперед, объясняю Марите Сергеевне, что, как ни странно, грубость в такой ситуации – признак выздоровления. Грубит – значит начинает реагировать на обстановку. Вы вспомните, как совсем недавно Геля целыми неделями просто не выходила из дома. Запрется у себя в комнате и не отвечает ни на какие вопросы. Вот, что удалось за эти три месяца переломить: отчаяние, апатию, безразличие… Если у Гели сейчас обнаружились некие интересы, неважно – какие, важно, что они вообще появились, это следует только приветствовать. В какой бы форме они первоначально ни выражались. Вообще – больше доверия. Геля – уже вполне самостоятельный человек. Не стоит относиться к ней, как к ребенку. Попробуйте несколько иной эмоциональный рисунок. Попробуйте относиться к ней, как к подруге, которая имеет право на личную жизнь. Попробуйте «растворить негатив». Пусть не столько вы будете за нее беспокоиться, сколько она – за вас. Повысьте статус ее ответственности. Обычно это дает хорошие результаты.

– Ей восемнадцать лет, – строго говорит Марита Сергеевна. – Какая в восемнадцать лет может быть личная жизнь?

Я также строго напоминаю ей, что у нее самой в восемнадцать лет уже была дочь. Или в девятнадцать? Впрочем, принципиального значения это не имеет. Вас, наверное, контролировали ваши родители? Вам, наверное, запрещали – то, другое и третье? Вам, наверное, прожужжали уши – как должна держать себя молодая девушка? И что в результате? Вспомните. Как вы к этому относились?.. Извините, пожалуйста, что я об этом заговорил, но здесь важно понять внутреннюю механику ситуации. Если вы не хотите, чтобы Геля повторила «версию матери», дайте ей больше свободы. Не пытайтесь навязывать свою реальность. Не господствуйте, станьте не сюзереном, а другом. Это, конечно, тоже не гарантирует от… некоторых экстремалей… но, по крайней мере, их вероятность существенно понижается…

Мне немного стыдно, что я изрекаю такие банальности. Однако я уже убедился, что хуже всего воспринимаются как раз самые тривиальные вещи. Наверное, они «замыливаются» от частого употребления – выцветают, стираются, становятся схоластическими. Их требуется очистить, чтобы первоначальный смысл вновь засиял.

К тому же, мне сильно мешает то, что Марита Сергеевна сегодня так выразительно прорисована. Она сидит прямо, немного прогнувшись, и от этого грудь заметно выдается вперед. Твердые и, вероятно, горячие сосочки ее натягивают тонкую ткань. У меня внутри – дрожь. Сердце не бьется, а как будто вибрирует, стиснутое волнением.

Впрочем, слушает Марита Сергеевна очень внимательно.

– Так вы полагаете, что все будет в порядке? – спрашивает она.

Я заверяю ее, что именно так и будет. Ведь ничего уникального в Гелиной ситуации нет. Несчастную любовь в юности переживает практически каждый и, не знаю уж к счастью или к несчастью, но эти переживания не смертельны. Единственное – не допускать зацикливания на отрицании. А для этого – терпеливо, не ожидая быстрых успехов, налаживать внутрисемейные отношения. День за днем, шаг за шагом, не позволяя негативным эмоциям выплескиваться наружу. Доверие не возникает сразу – одним-единственным усилием воли. Доверие создается медленно, за счет ежедневной кропотливой работы. Трудности здесь будут не только у Гели. Трудности здесь, прежде всего, будут у вас. Вам самой нужно этому научиться.

– Я поняла, – говорит Марита Сергеевна.

И по тому, как она кивает, по лицу ее, скованному напряженным вниманием, по острому блеску глаз становится ясно, что она действительно поняла.

Хотя бы здесь я могу быть спокоен.

Затем Марита Сергеевна вручает мне конверт с деньгами. Это – мой гонорар за истекший месяц. Я хочу объяснить ей, что, возможно, особой заслуги тут у меня нет. Геля, скорее всего, выкарабкалась бы из кризиса и без моей помощи. В психотерапии вообще никогда нельзя быть ни в чем уверенным. Это не математика, где полученный результат можно проверить самыми различными способами. У нас, к сожалению, подобная объективизация не достижима. Мне поэтому всегда неловко брать за работу деньги.

Однако ничего такого я объяснить, к счастью, не успеваю. Марита Сергеевна неожиданно спрашивает – не найдется ли у меня еще пары минут. У нее есть вопрос, который она хотела бы обсудить. Если, конечно, вы действительно никуда не торопитесь.

При этом она порывисто подается вперед, так что наши лица сближаются, смотрит прямо в глаза – я вижу прозрачную влагу, где отражаются голубые просветы окон, твердыми пальцами касается моей ладони и так вздыхает, как будто у нее в легких давно не было воздуха.

– Слушаю вас, – говорю я деревянным голосом.

Марита Сергеевна еще несколько секунд пребывает в этой опасной близости, а потом снова откидывается назад и кладет руки на подлокотники.

Суть ее вопроса сводится к следующему. В последние месяцы она постоянно испытывает какое-то изматывающее чувство усталости. Никогда раньше у нее этого не было. То есть, было, конечно, но все же не до такой степени. Она всегда умела преодолевать минутную слабость, и у нее, можно не преувеличивая сказать, хватало энергии всегда и на все. А теперь она буквально заставляет себя вставать по утрам: еще, наверное, с полчаса не может потом собраться с мыслями. Предстоящий день повергает ее просто в какой-то ужас. Сколько проблем, сколько трудностей, и все их нужно каким-то образом урегулировать. Страшно даже об этом помыслить. То, что раньше радовало ее – новые контракты, переговоры с партнерами – теперь пугает и приводит в смятение. Иногда она просто вынуждена запираться у себя в кабинете и минут двадцать-тридцать сидит, бессмысленно уставясь в пространство. Ей ничего не хочется делать. Вечером же, когда она возвращается с работы домой, у нее нет сил на самые элементарные вещи. Ну, там – постирать, погладить, приготовить что-нибудь из еды. Она в жутком изнеможении валится на тахту, и способна лишь тупо смотреть оттуда в экран телевизора. Вот такова ситуация. Не могу ли я здесь что-нибудь посоветовать?

Марита Сергеевна смотрит на меня с надеждой. Чтобы выдержать паузу, я допиваю кофе и, достав сигареты, тоже закуриваю. Что я могу ей сказать? Некоторые врачи уже называют синдром хронической усталости «болезнью цивилизации». Марита Сергеевна довольно правильно описала его симптомы. Это действительно – быстрая утомляемость, ухудшение памяти, рассеивание внимания, отвратительное настроение, раздражительность. Как правило, человек просыпается уже смертельно усталым: открывает глаза и понимает, что не в силах подняться. Причем усталость, которая наблюдается при этой болезни, в корне отличается от ежедневного «естественного» физического или умственного утомления. Обычное утомление проходит после отдыха или смены вида деятельности, а при синдроме усталость не только не исчезает, но – накапливается все больше и больше. Упадок сил сопровождается иногда субфебрильной, то есть слегка повышенной температурой, иногда – головными болями, а иногда – даже увеличением лимфоузлов. Причем, причины здесь, как и в случае с депрессией, непонятны. Часть исследователей полагает, что СХУ имеет вирусную природу. Другие считают его источником нарушение в организме обмена фосфолипидов. А некоторые, учитывая современное воздействие стрессов, окружающих человека, настаивают на его чисто психологическом происхождении. Интересно, что Марита Сергеевна находится тут в «группе риска». Считается, что женщины болеют «синдромом хронической усталости» почти в два раза чаще мужчин. Создан даже психологический портрет потенциальной жертвы: энергичная женщина в возрасте, примерно, от тридцати до сорока пяти лет, с повышенной восприимчивостью и остро выраженным чувством долга, в повседневной работе ориентированная на труд и собственную карьеру. Совпадение с Маритой Сергеевной один к одному. И прогноз для нее, к сожалению, тоже не слишком благоприятен. Излечение от «синдрома усталости» занимает, как правило месяцы, иногда – целые годы. Процедура мучительная. Причем, без всякой гарантии на успех. А так – депрессия, невозможность жить, постоянные, навязчивые мысли о самоубийстве.

Правда, лично я полагаю, что дело тут обстоит несколько иным образом. Не «синдром хронической усталости» порождает как следствие депрессию и суицид, а, напротив, депрессия, выросшая и уже впитавшаяся в сознание, вызывает у человека чувство бессилия и постоянной усталости. Случай же с Маритой Сергеевной – это то, что мы называем «исчерпанностью горизонта целей». Я хорошо представляю себе эту ситуацию. В течение многих лет перед Маритой Сергеевной стояли две очень трудных задачи: во-первых, выжить с ребенком, оставшись без мужа и, как я могу догадываться, без какой-либо помощи со стороны, а во-вторых, найти себе место в жизни – такое, которое бы ее более-менее обеспечивало. Собственно, это была одна задача, и все силы, всю свою энергию Марита Сергеевна отдавала исключительно ей. Кстати, потому, вероятно, и не вышла замуж во второй раз. И вот теперь эта задача в основном решена. Геля выросла и становится самостоятельным человеком, а сама Марита Сергеевна возглавляет довольно крупную фирму. Я никогда не спрашивал, чем именно она занимается, (занимается чем-то; скорее всего – экспорт-импорт), однако зарабатывает она, вероятно, раз в двадцать-тридцать выше среднего уровня. Об этом можно судить хотя бы по ее квартире. То есть, сейчас эта задача действительно решена. И, разумеется, сразу же возникает вопрос: что дальше? Зачем дальше жить и для чего прилагать такие титанические усилия? Это, кстати, самый опасный вопрос, какой только может задать себе человек. Потому что, задав его, он вдруг начинает видеть тщету собственного существования. С внезапным ужасом, который ранее был ему незнаком, он обнаруживает, что все, чего он так страстно хотел, неожиданно обесценилось, все, к чему он стремился, особого значения не имеет. Прежний смысл жизни, ощущаемый интуитивно, полностью истощился, а никакого иного смысла у него в жизни нет. И вот тогда – чувство надвигающейся пустоты, чувство бессмысленности, чувство растерянности и тревоги. То есть, именно то классическое депрессивное состояние, из которого потом так трудно выкарабкаться.

Всего этого я Марите Сергеевне опять-таки не говорю. Сказать так – значит отнять у нее всякую надежду на выздоровление. Этого нельзя делать ни в коем случае. Депрессия, к сожалению, представляет собой ту исключительную болезнь, где правда не только не помогает, а, наоборот, еще сильнее деформирует человека. Поэтому я сначала прошу у Мариты Сергеевны еще чашку кофе, а потом спокойно и уверенно объясняю ей, что это – довольно типичный случай «постдеятельностной астении». (Кстати, данный термин я придумываю на ходу, он мне нравится, его надо будет включить в свой профессиональный язык). Любой человек, который много и постоянно работает, время от времени испытывает подобные приступы. Их переживали Наполеон, Александр Македонский, Эйнштейн, Черчилль, многие писатели, художники, композиторы, режиссеры. Александр Блок, если вы помните, пишет в своих дневниках о «смертной неизбывной тоске», а самоубийство, например, Стефана Цвейга вызвано, по-видимому, той же самой причиной. Это просто психологическая усталость всякой неординарной личности. (Я таким образом делаю Марите Сергеевне комплимент). Ничего страшного в этом нет. К счастью, уже существуют методы, чтобы преодолеть это действительно неприятное состояние.

Я тут же диктую ей комплекс необходимых мер. Растереть ядра грецких орехов, или не растереть, а просто измельчить их ножом, смешать с равным количеством меда, мед, кстати, лучше использовать не слишком засахарившийся, и принимать по чайной ложке три раза в день, после еды, в течение месяца. При этом рекомендуется ограничивать потребление тонизирующих напитков. Вы кофе сколько раз пьете? Вот, лучше не более двух-трех чашечек. Тонизирующие напитки обостряют депрессию. Если можете без них обойтись, пока обходитесь. Во-вторых, перестаньте на какое-то время смотреть телевизор, слушать радио, читать газеты. Современные средства массовой информации депрессивны по определению. Они либо порождают в вас чувство неполноценности, демонстрируя то, чего вы реально никогда не получите, либо пугают – болезнями, войнами, несчастными случаями, катастрофами. Это тоже понятно: испуганным человеком легче манипулировать. Отключите этот канал совсем. Пусть он на вас не работает. И наконец самое главное. Придумайте пять-восемь фраз, которые отражали бы ваше хорошее настроение. Стилистика здесь не важна, используйте любые грамматические обороты. Не бойтесь корявости, лишь бы она действительно выражали ваше внутреннее устремление. Например: «Горячее солнце – трепещет, в сердце. Я полна сил, радости, необыкновенного желания жить. Счастье пропитывает меня энергией. Скорее, скорее, скорее! День будет удачный». Писать перед сном, когда все дела будут завершены, и потом – утром, немедленно, как только проснетесь. Кладите рядом с собой на стул бумагу и ручку. Десять дней, обязательно, потом – перерыв на месяц. И затем снова – цикл в десять дней.

– Так просто? – аккуратно записывая, спрашивает Марита Сергеевна.

Я отвечаю ей, что самые простые методы – как раз самые эффективные. Потому что в отличие от практики психоанализа, распространенной на Западе, они абсолютно естественны и не опосредуются сознанием. Здесь не требуется длительная рефлексия. Вот увидите, первые положительные результаты вы почувствуете уже через неделю.

Я, конечно, не объясняю ей, что вместо орехов с медом она с таким же успехом могла бы принимать настойку шиповника. Или, например, есть бананы, где, пусть в ничтожных количествах, но содержатся природные транквилизаторы. А самовнушение через идеомоторику, то есть через написание определенных фраз, могла бы заменить слушанием, например, классической музыки. Главное в методах терапии, как я уже говорил, – в них надо верить. Если пациент искренне верит – он поправляется. К тому же, чтобы переломить нарастающую депрессию, иногда бывает достаточно небольшого толчка: попить, например, самые элементарные витамины, начать делать зарядку, да просто чуть-чуть иначе расставить в комнате мебель. И – все; мир вдруг начинает казаться совершенно другим. Откуда-то появляются силы. Откуда-то, словно из таинственного источника, опять возникает кипучая энергия жизни. Это, вероятно, самое загадочное, что есть в человеке.

В общем, подтекст предлагаемых рекомендаций я не поверхность не вывожу. Лишь стараюсь немедленно закрепить наметившийся психологический вектор. Это тоже уже известный в практике метод. Если хочешь чего-то добиться, ставь перед пациентом цель более крупную, чем исходная. Тогда сегодняшняя проблема превращается в некую промежуточную задачу, и решается просто по ходу дела, почти безо всяких усилий.

Поэтому я делаю небольшую паузу, чтобы Марита Сергеевна успела записать сказанное, а потом объясняю ей, что в психотерапевтической парадигме есть такое понятие как «этитьюд», то есть, отношение к миру, созданное самим пациентом. Суть его можно выразить следующим изречением: «Если вы считаете, что вам в жизни крупно везет, вы – правы. Однако если вы считаете, что вы законченный неудачник, вы – тоже правы». В данном изречении содержится глубокий смысл. Ведь человек, особенно современный, живет вовсе не в текущей реальности. Он по большей части живет в своем представлении об этой реальности, и его отношение к миру, к людям, к событиям, к самому себе определяется именно этим довольно устойчивым представлением. На жизнь можно смотреть сквозь стекла черных очков, и тогда все будет выглядеть черным, в лучшем случае – оттенками серого. А можно смотреть сквозь розовые, зеленые, наконец, сквозь бесцветные «линзы», и тогда жизнь предстанет совсем в ином освещении. Говоря другими словами, «если хочешь быть счастливым, то – будь им». Или: «Человек – сам кузнец своего счастья». Правда, мало кто понимает, что для этого требуется приложить достаточно большие усилия. Быть счастливым – это профессия, и как всякой профессии этому необходимо учиться. В терапии данный метод называется «концентрацией позитива». Вы сознательно учитесь видеть не столько негативные стороны жизни, сколько содержащийся в ней позитив. Ведь положительные моменты можно найти даже в самой неприятной для вас ситуации. Предположим, вы потеряли работу. Плохо? Да, разумеется, плохо. На взамен вы, быть может впервые в жизни, приобрели истинную свободу. Взамен вы получили возможность подумать – чего вы в действительности хотите, вы получили возможность наладить дальнейшую жизнь в соответствие со своими подлинными желаниями. Такая попытка, конечно, не обязательно будет удачной, но какие-то ощутимые результаты она все-таки принесет. Главное же – начнет меняться та маленькая вселенная, в которой вы существуете. Из враждебной и равнодушной к вам она начнет превращаться в дружественную, способствующую вашим намерениям. Проявляться же это будет в таком качестве как везение. Вы вдруг заметите, что вам везет не только в разных жизненных мелочах, что, кстати, тоже полезно, поскольку вселяет повседневную веру в себя, но и в серьезных делах, которые составляют суть вашего существования. Они вдруг тоже начнут связываться как бы сами собой, очень естественно, не требуя от вас чрезмерных усилий. И ведь для этого не нужно ничего особенного. Нужно лишь каждый день подводить небольшой итог, концентрируясь на том положительном, что вы в этот день сделали. А намечая утром план следующего дня, также – сосредоточиться в основном на позитивных моментах. Ни в коем случае не позволять, чтобы вами овладело отчаяние. Не забывайте, отчаяние – один из семи смертных грехов. Христианство знало, что делало, когда объявляло его таковым. Отчаяние – это болезнь, которая разрушает человека практически до основания. Постарайтесь немедленно чем-нибудь его перебить. Выйти на улицу, например, посидеть в кафе, сходить в кино, просто – погулять полчаса. Так – день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. Конечно – непросто. Но кто сказал, что достижение счастья должно быть непременно простым? Счастье можно привлечь к себе только такой непрекращающейся ежедневной магией. Зато через какое-то время вы вдруг почувствуете, что у вас как будто прорезаются крылья. Также – день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. И вот однажды окажется, что они у вас в самом деле прорезались. Вы больше уже не ползаете по жизни, обдираясь о жесткие неровности и углы, вы – свободно парите над ней, поддерживаемые упругими токами воздуха. Внутреннее преображение завершилось. Из человека, который притягивает к себе несчастья, вы становитесь человеком, живущим свободно и непринужденно…

У Мариты Сергеевны вздрагивают напряженные веки.

– Как вы хорошо говорите, – шепчет она, бессознательно шевеля пальцами на подлокотниках.

Вдруг порывисто поднимается и отходит к окну.

Я тоже встаю и, сделав два шага, оказываюсь к ней вплотную.

Некоторое время мы стоим молча. Шторы на окнах отдернуты, внизу виден кусочек Загородного проспекта: тусклые стекла какого-то административного здания, мокрый, громадный, запущенный сад, тянущийся до самой Фонтанки.

Вдоль чугунной ограды его, по тротуару бегут прохожие.

Марита Сергеевна чуть подается назад, и я невольно обнимаю ее за плечи.

От нее исходит тревожный жар.

– Они ничего не знают о нас. Они куда-то бегут и даже не подозревают, что мы на них смотрим.

– Мы тоже ничего не знаем о них, – отвечаю я. – Вот они сейчас пробегут, исчезнут, и мы никогда больше их не увидим.

– Ну и хорошо. Какое нам до них дело?

– Никакого.

– Тогда пускай исчезают. Я ничего не хочу о них знать…

Марита Сергеевна оборачивается.

Лицо у нее запрокинуто, губы полуоткрыты.

Рук я почему-то не отпускаю.

И вдруг она порывисто обнимает меня. Так – словно боится, что я тоже исчезну.

Затем примерно часа через полтора, я встречаюсь с Гелей. Эту встречу я тоже предпочел бы перенести хотя бы на пару дней. Во-первых, я еще слишком погружен в «текст» конференции: она еще держит меня, ни о чем другом я сейчас думать не в состоянии, а во-вторых, я также еще не вполне отошел от встречи с Маритой Сергеевной; два «рабочих сеанса» подряд – это даже физически тяжело.

И тем не менее, откладывать разговор тоже не слишком удобно. Внутренний карман мне слегка распирает конверт с деньгами, которые я только что получил. В конце концов Марита Сергеевна платит мне именно за работу с Гелей, и что бы там ни было я обязан эти деньги оправдывать.

К счастью, Геля облегчает мне сегодняшнюю задачу. Она явно в приподнятом настроении, и опасаться унылых жалоб и излияний, по-видимому, не приходится. Это чувствуется даже по ее внешнему виду. На ней – джинсовый синий костюмчик, поджатый вдоль всей фигуры элегантными швами; такой чистенький и аккуратный, такой свежий, отглаженный и симпатичный, как будто только что появился на свет. Костюмчик этот Геле очень идет. А под распахнутой курткой, утяжеленной молниями и многочисленными карманчиками, надета темно-коричневая, плотная блузка с зашнурованным длинным разрезом. Причем разрез, отворачивая края, тянется чуть ли не до самого пояса, а шнуровка такая свободная, что сквозь нее хорошо видны обе груди. Тем более, когда Геля, опираясь о столик, сутулится и немного подается вперед. Вряд ли она делает это намеренно. Скорее всего – инстинктивно, на уровне неосознанного кокетства. Тем не менее, на меня это действует. Я с трудом удерживаюсь, чтобы не опустить глаза в соблазнительный вырез. Чуть ли не впервые со времени наших встреч я начинаю воспринимать Гелю как женщину.

Она и держится сегодня намного раскованнее, чем обычно. Поднимается мне навстречу, небрежно, точно близкому другу, подставляет щеку для поцелуя. Мне и в самом деле приходится ее целовать. Затем усаживается, несколько насмешливо на меня смотрит и говорит – голосом, в котором чувствуется легкая снисходительность:

– Ты что, виделся сейчас с моей муттер? От тебя пахнет ее духами.

Я выдерживаю внимательный взгляд. Надеюсь, что лице моем не выражается никаких эмоций. Я уже не раз объяснял Геле, что должен время от времени представлять ее матери отчет о работе, но ни под каким видом не склонен обсуждать, что именно я ей говорю. Точно так же, как я не обсуждаю с Маритой Сергеевной то, что мне рассказывает о себе Геля. Это – почти не пересекающиеся смысловые пространства.

– Она тебя случайно не соблазнила? – спрашивает Геля с иронией.

Видимо, сама мысль об этом кажется ей нелепой.

Я беру чашечку с кофе и делаю несколько коротких глотков. Всем своим поведением я демонстрирую, что отвечать на глупости не намерен. Пусть болтает, что хочет, если уж у нее сегодня такой настрой. Я подожду. Мне спешить некуда.

Впрочем, Геля, по-видимому, и не ждет ответа. Она, в свою очередь, тоже делает несколько коротких энергичных глотков, отодвигает толстостенную чашечку, где сбоку прилепился яркий рисунок, секунду колеблется, вновь придвигает ее к себе, а затем, сжав пальцами фарфоровую белизну, сообщает, что у нее есть ко мне одно дело. Суть его сводится к следующему. Она много думала над моими словами о том, что человеку невыносимо жить, если у него нет какого-то высокого смысла. Причем, смысл этот, как правило, не возникает из ниоткуда, сам по себе. Он дается лишь в результате серьезного внутреннего усилия. Чтобы стать человеком, над этим нужно работать. Это – правильно. Геля с этим совершенно согласна. Однако, по ее мнению, надличностный смысл вовсе не обязательно заключается в достижении некой конкретной цели, он может состоять и в том качестве жизни, которое тоже немного соприкасается с вечностью. В том, например, что мы называем любовью. То есть, смысл, возвышающий человека над бытом, может заключаться в любви. Мы не можем обрести бога, поскольку это, скорее всего, от нас не зависит, но мы можем попробовать обрести то, что в человеческих силах. Это ведь в некотором смысле одно и тоже. Бог есть любовь, но и любовь, в свою очередь, есть предчувствие бога. Оно уже само по себе наполняет жизнь смыслом. И чем искать этот смысл в метафизических высях, где человеку, не владеющему философскими знаниями, просто трудно дышать, лучше обратиться к тому, что прорастает из самой жизни, к тому, что по природе своей уже обладает начальным метафизическим содержанием и для чего не требуется ни знаний, ни интеллекта, ни каких-либо особых условий.

– Короче, я делаю тебе официальное предложение, – говорит Геля.

Конечно, она излагает это несколько иными словами, гораздо менее связно – используя довольно неуклюжие лексические обороты. Однако, надо признаться, я все равно до некоторой степени ошеломлен. Причем, ошеломлен я даже не самим предложением, которое Геля высказывает с такой непосредственной прямотой, сколько тем, как она суммировала наши прежние разговоры. То есть, ничего подобного я ей, разумеется, не говорил. Геля, видимо, просто услышала то, что хотела услышать. Это обычная трудность любого целенаправленного общения: человек воспринимает лишь то, к чему он внутренне подготовлен. И если уж вы действительно собираетесь донести до собеседника некое содержание, вы обязаны опираться на темы, которые ему близки и знакомы. Так что определенным образом у меня это все же присутствовало, и ничего удивительного, что Геля восприняла, в основном, именно эту часть сказанного. Она наиболее соответствовала ее внутреннему состоянию. Меня поразило другое. Меня поразило, как Геля сумела выделить в хаосе наших бесед разобщенные смыслы – сопоставить их, найти нечто общее, синтезировать, переведя в связное концептуализированное высказывание. Далеко не каждый сотрудник нашего института был бы на это способен. Для меня это – чрезвычайно важный психологический показатель. Он свидетельствует о том, что началось реальное выздоровление. Пробит некий барьер. Отупляющее уныние сменяется интересом к жизни. Геля перестала барахтаться в трясине отчаяния, где она еще недавно захлебывалась, и нащупала какие-то кочки, по которым можно двигаться дальше. Эта дорога, разумеется, еще не слишком надежна. Еще существует опасность, сделав неверный шаг, сорваться обратно в трясину. Но по крайней мере Геля знает теперь, как выкарабкиваться оттуда на твердую почву, и вероятность того, что она утонет, уже значительно меньше.

– Ты – молодец, – говорю я ей совершенно искренне.

А затем, тщательно подбирая слова, не торопясь, поглядывая Геле в глаза, которые, по-моему, даже чуть светятся от внимания, я объясняю, почему это все-таки невозможно.

Дело тут даже не в том океане времени, который нас разделяет. Хотя двадцать пять лет – это, между прочим, возраст целого поколения. За такой период меняется вся мировоззренческая парадигма. А ее трансформация, в свою очередь, порождает принципиально иной репертуар поведения. Говоря другими словами, мы по-разному будем оценивать базисные явления жизни. Есть вещи, которые вообще даются исключительно с возрастом. Например, умение не спотыкаться на мелочах, выстилающих путь общего существования, или умение не доводить обычные межличностные разногласия до разрушительного конфликта. В народе это умение, кстати, называется «мудростью», и она возникает, уж ты мне поверь, прочти исключительно с возрастом. Между прочим, у многих даже с возрастом не возникает. И поэтому браки, даже самые крепкие, разваливаются, казалось бы, из-за незначительных пустяков. В основе – как раз неумение понимать друг друга. Ты не видишь этой проблемы, потому что не видишь пока самого океана. Ты – на кромке воды. Ты еще ни разу не выходила в открытое море. Ты не можешь даже вообразить, какие там существуют опасности. А вот я океан этот уже в значительной степени переплыл, и поэтому хорошо представляю, чем он чреват. И, если уж совсем, откровенно, то даже это не главное. В конце концов, мировоззренческие парадигмы можно в какой-то мере согласовать. Во всяком случае они поддаются модификации. Я верю, что ты будешь над собой много работать, много читать, непрерывно осмысливать книги, которые еще придется подбирать для тебя специально. Нам ведь потребуется общее смысловое пространство. В противном случае будет просто не о чем говорить. Все общение будет сводиться к моему непрерывному монологу. А ты даже не представить себе не можешь, как я устаю от этой непрерывной монологичности. Она истощает меня просто как тропическая лихорадка. Все становится зыбким, бесплотным, не имеющим никакого значения. Слова вылетают, как мыльные пузыри, тут же лопаются, и – ничего, кроме мелких брызг, которые на глазах высыхают. Я верю, что все это преодолимо, что твое внутреннее «личное» время, будет идти гораздо быстрее времени «внешнего», то есть физического. Мы, в конце концов, окажемся в сопоставимых психологических координатах, и сумеем наладить общение, которое будет нас не разделять, а сближать. Шансов на это немного, но они все-таки есть. Прежде всего, потому что некоторая природная мудрость дана женщинам изначально. Мужчинам дано умение думать, а женщинам – умение понимать. Они делают выводы сразу же, без промежуточных логических операций. Повторяю, я всему этому в определенной степени верю. Однако есть одна трудность, преодолеть которую, на мой взгляд, действительно невозможно. Ты абсолютно правильно говоришь о любви как о неком объединяющем смысле, о том смысле, который рождает метафизическое единство всего человечества. Ладно, давай пока оставим в покое «все человечество». Нам достаточно и того, что он рождает единство мужчины и женщины. И вот тут как раз заключена главная трудность. По отношению ко «всему человечеству» любовь – бесплотна. Такой она предстает, например, в мировых религиях. «Бог есть любовь» – это, разумеется, идеал, а не плоть. А в отношениях между мужчиной и женщиной она уже обретает недвусмысленную конкретику. Она вырастает из той эротической ауры, которая, кстати, далеко не всегда возникает. Вот – здесь, здесь, именно здесь мы будем биться, как бабочки о стекло. Потому что в твоем возрастном измерении эротика ограничена пока сугубо количественными показателями: интенсивность, длительность, наверное частота, еще какие-нибудь аналогичные характеристики. Не обижайся, пожалуйста, у тебя она сводится почти исключительно к сексу. Впрочем, на сексе как на суррогате любви построена вся западная, то есть нынешняя «атлантическая» культура. Она вся пребывает в координатах «чувственного потребления». И ничего, как ты знаешь, существуют вполне успешно. Однако в моем возрастном измерении этого уже мало. Мне обязательно требуется еще и определенное качество отношений. Мне нужны обертоны, которые только и могут перевести секс в эротику, поднять обычную биологию к уровню истинно человеческих переживаний, превратить удовольствие в наслаждение, подобное наслаждению от искусства. В общем, я не смогу дать тебе почти ничего из того, чего хочешь ты, а ты – почти ничего из того, что мне уже, к сожалению, необходимо. И этот нарастающий диссонанс развалит саму основу любви.

– Я не понимаю тебя, – жалобно говорит Геля.

Я перевожу дыхание и осторожно оглядываю кафе. Мне бы не хотелось, чтобы нас сейчас кто-нибудь слышал. Кафе, к счастью, пусто, лишь через столик от нас сидят, поедая мороженое, трое подростков. Они, впрочем, слишком увлечены своим разговором. чтобы прислушиваться. К тому же из колонок, закрепленных в углу, струится легкая музыка. В ее ненавязчивых, звуковых переливах, слова расплываются.

– Хорошо, я приведу простейшую аналогию. У тебя сейчас, извини, только – возрастной голод. Ты так хочешь есть, что готова лопать даже остывшие макароны. Знаешь, такие – холодные, мокрые, такие – слипшиеся в резиновую лепешку. А я этого есть уже не могу. Мне их требуется разогреть на масле, полить каким-нибудь соусом, добавить зелени, различных специй. То есть, чтобы были не макароны, а настоящее кушанье. Или вот тебе еще хорошая аналогия. Одно дело пересказать сюжет какого-нибудь классического романа, и совсем другое – прочесть сам роман. В первом случае ты просто знаешь, что с персонажами произошло, а во втором – как именно это происходило. На мой взгляд, разница колоссальная.

– Я все равно не понимаю, – снова говорит Геля.

Наверное, у нее в голове сейчас все путается. Так с человеком бывает в моменты сильного эмоционального напряжения. Перестаешь воспринимать самые элементарные вещи. И для того, чтобы Геля пришла в себя, я делаю в разговоре небольшой перерыв. Беру еще пару кофе, ананасовый сок, два пирожных, похожих на ежиков из белой глазури, не торопясь, вскрываю обертку и высыпаю в чашечку сахар, размешиваю его несколько дольше, чем требуется при такой процедуре, без надобности передвигаю пепельницу, тарелку, круглую подставку с цветными салфеточками и лишь после этого говорю Геле, что речь тут идет, в сущности, об очень личных моментах. Ты ведь, извини, даже раздеться, наверное, как следует не сумеешь. То есть, я, конечно, не сомневаюсь, что ты без колебаний можешь снять с себя все – не будешь капризничать, заставлять уговаривать, сделаешь это сама – в мгновение ока. Но ты, скорее всего, не сумеешь создать то очень острое ощущение, что на тебе ничего нет; ощущение обнаженности перед мужчиной – смелости, неуверенности, радости, некоторого смущения. Причем, чтобы все это присутствовало одновременно, и чтобы не только я, но и ты сама это чувствовала. Иначе не возникнет необходимого резонанса, секс не превратится в эротику, останется примитивным сексом…

Мне не очень нравится как я это говорю Геле. Такие вещи следует произносить отстраненно, даже несколько равнодушно. Так, как будто читаешь лекцию в аудитории. Мой же голос, мне кажется, излишне горяч, возбужден, в нем чувствуются внутренние вибрации, которые Геля несомненно улавливает. Он не расхолаживает ее, чего я собственно добиваюсь, а, напротив, усиливает нежелательные эмоции.

Геля несколько подается вперед и отвечает – тоже с какими-то горячими интонациями:

– Ты меня всему этому научишь…

При этом она как бы невзначай кладет свою ладонь на мою, два-три раза тихонько ее поглаживает, точно успокаивая и приручая, а потом захватывает мой указательный палец и довольно крепко сжимает его в кулаке.

Мне понятен смысл этого жеста. Среди молодежи считается, что если девушка поступает подобным образом, значит она тем самым выказывает свое согласие. Дальше ее можно не убеждать, сразу – вести. Однако на меня это никакого впечатления не производит. Мне лишь неловко, что его могут заметить с соседнего столика, и это, кстати, тоже свидетельствует, что мы пользуемся разными эротическими языками.

– Не надо, – говорю я, осторожно освобождая палец.

Геля мою ладонь все же не отпускает. Она прижимает ее к гладкой поверхности, будто мышь, готовую вырваться и убежать. Теперь ее пальцы обхватывают мне запястье, и она сдавливает его – в такт с биением пульса.

– Ты меня научишь, научишь, научишь, научишь… Ты меня научишь – всему, что умеешь…

Голос у нее заметно дрожит. Она всматривается мне в глаза как будто хочет загипнотизировать. И от этого нетерпеливого, пристального, слишком откровенного взгляда мне опять начинает казаться, что Гелино предложение вполне реально, что это так просто – начать новую жизнь, совершенно новую, в которой все будет иначе. Учесть все предыдущие глупости и ошибки. Оставить в прошлом нагромождения всяких муторных обязательств. Там был черновик, а здесь есть возможность переписать его набело. Мне вдруг начинает казаться, что, быть может, это – судьба, может быть, тот самый случай, который выпадает у человека только раз в жизни. И если я сейчас из нерешительности или сомнений отвергну его, то буду жалеть об этом до конца своих дней.

И Геля, наверное, тоже что-то такое чувствует. Она теребит мою руку и шепотом предлагает пойти к ней домой. Матери сейчас нет. Мы будем одни. Она вообще никогда раньше десяти-одиннадцати не возвращается.

– Пошли, пошли, поднимайся!.. – говорит Геля.

Я не выдерживаю и опускаю глаза. Кофе в чашечке черен, как будто преисполнен отчаяния. Полировка круглого столика отражает пятна декоративной подсветки. Тихо играет музыка, и еле-еле протискиваются сквозь нее неразборчивые голоса подростков.

Пауза становится невыносимой.

– Это невозможно, – наконец отвечаю я.

Геля молчит. Она даже не спрашивает – почему? А когда я, все-таки преодолев сомнения, вновь поднимаю глаза, неожиданно выясняется, что передо мной сидит уже совсем другой человек. Только что это была девочка, нервничающая и одновременно гордая тем, что впервые в жизни приняла такое ответственное решение, и вдруг, сразу же – женщина, которая предложила себя и получила отказ. У нее даже появляется что-то общее с Вероникой. Вероятно, все женщины в такой ситуации выглядят одинаково. Геля, по-моему, сейчас не столько обижена, как это с ней было раньше, сколько оскорблена до самой глубины сердца. Ничего другого, впрочем, ожидать было нельзя. Женщина по природе своей просто не в состоянии получить от мужчины отказ. Отказ здесь может получить только мужчина. Это он добивается женщины, а не наоборот. И если все же по каким-то причинам женщина такой отказ получает, для нее это именно оскорбление, простить которое невозможно.

Впрочем, Геля как настоящая женщина даже виду не подает, что оскорблена. Она вежливо улыбается (правда, улыбка у нее – будто приклеенная), небрежно кивает, точно мои аргументы ее убедили, и лишь сдержанно, тихим голосом просит, чтобы я не давал по этому поводу никаких объяснений.

– Все твои объяснения я уже слышала, – говорит она, глядя на меня с какого-то внезапно возникшего расстояния. – Пожалуйста, никаких объяснений больше не надо…

После этого мы разговариваем еще минут десять. Геля спрашивает, как прошла моя конференция, не было ли каких-нибудь неожиданностей? Я в ответ рассказываю ей о своем докладе и о дискуссии с сэром Энтони, и при этом отчетливо вижу, как глаза у Гели подергиваются пленочкой равнодушия. Что ей до депрессии европейской культуры? Что ей до кодирующих языков и методов политического зомбирования? Ее это интересовало, поскольку было сопряжено со мной, а теперь меня нет, и все эти темы сразу отпали.

Соблюдая приличия, она слушает меня некоторое время, а потом говорит, что, к сожалению, ей пора.

– Не провожай меня. Я – не домой. У меня еще – всякие там дела…

На улице она бодро спрашивает в какую мне сторону.

– А мне – туда, – и показывает, разумеется, в противоположную.

Затем она также бодро перебегает на другую сторону Загородного проспекта и перед тем, как свернуть, оглядывается и машет на прощанье рукой.

По дороге домой я обдумываю создавшуюся ситуацию. Несмотря на сегодняшние события, она представляется мне вполне очевидной. Я нисколько не обольщаюсь насчет своего успеха у Мариты Сергеевны. Я не супермен и не красавец-мужчина, от одного вида которого у женщин начинается легкое головокружение. Здесь все значительно проще. У Мариты Сергеевны действительно завершился определенный период жизни. Старые заботы исчезли, их уже нет, а новый смысл, который мог бы оправдывать существование, еще даже не брезжит. Найти его в сфере делового общения, ей, видимо, не удается. Люди, с которыми она там контактирует, скорее всего, ограничены чисто прагматическими интересами: расширение бизнеса, сделки, наращивание капиталов. Это – сугубо частные помыслы, не обладающие высоким значением. А ей хочется, чтобы смысл несколько выходил за рамки обыденности, чтобы он создавал горизонт, открывающий некую жизненную перспективу, чтобы возникало пространство, в котором можно существовать, и чтобы «эхо» этого горизонта преображало повседневный ландшафт. То, о чем мы дискутировали с сэром Энтони. Ей нужен смысл – выше себя. И персонификацию подобного смысла она видит во мне. Женщины вообще плохо воспринимают абстрактные истины. Им необходимо чисто земное, конкретное их воплощение в виде мужчины. Только тогда истина обретает для них черты реальности.

К тому же, сколько бы ни говорили сейчас о «постиндустриальном сознании», рожденным новым тысячелетием, об освобождении женщин, о разрушении догматической «тотальной тирании семьи» (мне не раз приходилось читать статьи на данные темы), все же ценности «традиционной морали», то есть тех «вечных правил», которыми женщина подсознательно руководствуется, по-прежнему существуют. Они никуда из нашей реальности не исчезли. Этот канон непрерывно транслируется самой жизнью. И сколь бы успешно женщина ни проявила себя в деятельностной или интеллектуальной сфере, без семьи, без детей, без мужа, она все-таки чувствует свою определенную недостаточность. Я нужен Марите Сергеевне, чтобы заполнить эту удручающую пустоту. Причем, перспективы у меня здесь не слишком хорошие. Как человек, сделавший себя сам, Марита Сергеевна не привыкла считаться с теми, кто от нее хоть сколько-нибудь зависит. Это сразу же чувствуется по ее командным повадкам. А поскольку зарабатывает она, естественно, намного больше меня, и, судя по всему, это положение в ближайшем будущем вряд ли изменится – разве что мне переквалифицироваться в какого-нибудь экстрасенса – то довольно скоро я окажусь у нее мальчиком на побегушках. Она сама не заметит, как начнет на меня покрикивать. Отсюда – неизбежный конфликт; отсюда – тягостные попытки урегулировать распадающиеся отношения. Попытки, которые заведомо обречены на провал. Мариту Сергеевну не переделаешь. Во всяком случае, это потребует такого количества сил, которого у меня просто нет. В общем, данный вариант совершенно бесплоден.

Еще меньше я обольщаюсь насчет успеха у Гели. Здесь ведь та же самая персонификация смысла в определенном мужчине. Только у Гели это усиливается, во-первых, возрастными переживаниями, сейчас достаточно острыми, а во-вторых, личным кризисом, выход из которого она, как и всякая женщина, ищет в новой любви. Прогноз здесь тоже крайне неблагоприятен. Геля уже «проснулась». У нее вновь появилось внутреннее желание жить. Об этом свидетельствуют хотя бы те «горячие» интонации, что окрашивают ее голос; ее нынешняя эмоциональность, нервность, ее обида, разочарование. Не самые, разумеется, приятные чувства для человека, но по крайней мере – не безразличие прежнего «механического» существования. Смею надеяться, что я действительно внес сюда определенную лепту. Конечно, Геля, скорее всего, очнулась бы от беспамятства и без моей доморощенной терапии, просто под напором тех жизненных сил, которых в молодости – всегда избыток, но с другой стороны, вовсе не исключено, что как бы ни было «приземлено» и тривиально наше общение, именно благодаря ему, возможно, удалось избежать некоторых неприятных эксцессов. Впрочем, сейчас это не важно. Важно другое: если Геля каким бы то ни было образом и дальше будет со мной, все равно в каком качестве, это значения не имеет, то дистанция между нами, которая и образовывает нынешний «фокус эмоций», неизбежно, вопреки всякой разнице в возрасте, начнет уменьшаться. Через какое-то время она исчезнет совсем, и Геля с изумлением обнаружит некие странные вещи: что «врача», оказывается, еще самого нужно лечить, а «учитель» беспомощен и сам пребывает в растерянности перед жизнью. Для нее это будет сильнейшим разочарованием. Геле со мной станет просто не интересно. Наступит период «крушения авторитетов», в юности протекающий особенно бурно, и от прежнего уважения и влюбленности ничего не останется. Хорошо еще, если это преобразуется в спокойное равнодушие, с каким Геля станет ко мне относится, а если – в ненависть, в гнев, во вспышки не контролируемой обиды, как это происходит у Вероники? Во что тогда превратится наше общение? Нет-нет, ни за что, я совершенно не желаю испытывать это еще раз.

Вот примерно такие сейчас у меня мысли. Мне, конечно, жаль, что я никогда больше не увижу ни Гелю, ни Мариту Сергеевну. Я к ним привык. Они обе стали какой-то существенной частью моего личного мира. Без них я буду чувствовать в жизни тревожную пустоту. Собственно, я уже сейчас ее чувствую. Однако я также знаю, что другого выхода у меня нет. Все в жизни заканчивается, все имеет свой срок, свои временные пределы. И если уж что-то действительно выдохлось и завершилось, бессмысленно продлевать его бытие с помощью каких-либо ухищрений. Ни к чему хорошему это не приведет. Фантомы с кладбища прошлого уже никогда не обретут прежнюю жизненность. Они так и останутся пугающими фантомами, втискивающимися в круг живых и искажающими реальность. Ничего, кроме изматывающей тоски, они не приносят. Я это знаю по опыту. И тем не менее, возвращаться домой мне совершенно не хочется. Что я сейчас буду там делать? День сегодня на удивление солнечный, хмурая пелена истончилась, проглядывает сквозь нее хрупкая осенняя голубизна. Отчетливо выделяются на фоне ее – крыши, верхи брандмауэров, антенны, скопища чердачных надстроек. Давно у нас такого дня не было. Я останавливаюсь на набережной, которая в этом месте пустынна, и некоторое время смотрю, как уходит под мост гладкая, будто стекло, темная, ледяная, чуть выпуклая вода канала.

На следующее утро выходит статья, о которой меня предупреждала Вероника. Я покупаю ее в непрезентабельном газетном киоске неподалеку от Сенной площади. Нетерпение мое так велико, что я пытаюсь просмотреть материал прямо на улице. Однако погода сегодня, по сравнению со вчерашней, заметно испортилась: опять сыплется какая-то морось, обволакивающая лицо и руки, ветер налетает порывами – мне даже не удается перевернуть страницу, а многочисленные прохожие, торопящиеся по переулку к метро, довольно хмуро взирают на идиота, который загораживает им путь взбрыкивающей газетой.

В общем, статью мне удается прочесть только дома. И, наверное, это к лучшему, потому что чем дольше я вчитываюсь в мелкий газетный шрифт, для чтения, по-моему, совершенно не приспособленный, тем более сильные и неприятные чувства меня охватывают.

Начинается статья, впрочем, довольно спокойно. В первых двух-трех абзацах Выдра, чья подпись, как и ожидалось, красуется под материалом, говорит о большом значении конференции для современной российской социологии, о ее высоком международном уровне, обеспеченном организаторами, об актуальности обсуждавшихся на семинаре проблем и о признании, которое российская социологии начинает приобретать в этой передовой сфере науки. Все, надо сказать, абсолютно правильно. Конференция действительно продемонстрировала, что институт – и здесь, следовало бы вновь отметить административные заслуги Ромлеева – приобрел определенный авторитет в международных кругах. Возможно, несколько меньший, чем утверждает автор статьи, но все же вполне весомый и обладающий, это главное, серьезным потенциалом. Свидетельство тому – участие в конференции семи европейских стран, а также ученых из США, Канады и даже Австралии. Тут я с Выдрой совершенно согласен.

Далее она рассыпает многочисленные похвалы сэру Энтони, «выдающемуся представителю английской и мировой науки», который заложил основы, выдвинул концепции, образовал фундаментальное направление, организовал целую школу, в данном же случае – удостоил вниманием и оказал честь присутствовать. Причем, это тоже понятно. Выдре ужасно хочется получить приглашение хоть на какую-нибудь зарубежную конференцию. До сих пор, несмотря на все свои героические усилия, прилагаемые уже много лет, несмотря на статьи, интервью, выступления по радио и по телевидению, получить приглашение за рубеж ей так и не удалось. Все же для этого требуется нечто большее, чем газетные публикации. Странно, что от самой Выдры данное обстоятельство ускользает. И также понятно, почему, говоря о наиболее интересных докладах, сделанных на конференции, она даже вскользь не упоминает ни выступление Жени Милька, по-моему, наиболее существенное среди всех, ни сообщений, пусть несколько утомительных, но все-таки любопытных Решетникова и Зенчука, ни речи Нонны Галаниной, блистательно, по словам Авенира, суммировавшей итоги пленарного заседания. Они для Выдры просто не существуют. Кто такой Мильк? Всего лишь старший научный сотрудник. Кто такие Решетников и Зенчук? Не профессора и даже не имеют пока докторских степеней. Какой смысл о них говорить? Зато целых два обширных абзаца она посвящает докладам Рокомыслова и Семайло. Стратегия Выдры здесь считывается мгновенно. Ведь ни Женя Мильк, ни Решетников с Зенчуком, разумеется, не будут решать, кто поедет на следующую подобную конференцию. Они заняты собственными делами, ни к каким «высшим сферам», отношения не имеют. Однако если «мальтийская версия», о которой сейчас, наверное, шепчутся по всем углам, в самом деле станет реальностью, то и Семайло, и Рокомыслов несомненно войдут в состав оргкомитета. Как же без Рокомыслова, который большую часть времени тратит как раз на установление и поддержку своих международных связей, и как же без Андрона Семайло, всего себя отдающего кипучей общественной деятельности. Без них – никак. Без них российский оргкомитет не справится и с половиной работы. Я это говорю на полном серьезе. А где обязанности, там и права. Так что стремление Выдры обиходить нужных людей вполне естественно. Глядишь, и ее тоже включат в «мальтийскую экспедицию». У меня лично это никаких эмоций не вызывает. Эмоции начинаются, когда я перехожу ко второй части статьи.

Здесь Выдра разворачивается уже в полную силу. В первых строках она опять-таки делает реверанс в сторону администрации института, сообщая о большом интересе, который конференция вызвала в городе и о действительной актуальности многих исследований, представленных на обсуждение. Хорошо, что российские социологи все больше обращаются к реальным проблемам страны, это свидетельствует об их гражданской позиции и чувстве социальной ответственности. Данный пассаж предназначен, по-видимому, исключительно для Ромлеева. Выдра таким образом дает понять, что лично к нему она не имеет никаких претензий. Скепсис ее относится к другим докладчикам. В частности, удивление аудитории, сообщает Выдра, вызвало выступление одного из членов группы прикладной соционики, которая уже довольно давно существует в рамках нашего института. Бог с ним, что саму соционику вряд ли можно рассматривать как действительную науку; это скорее набор демагогических практик, используемых некоторыми «модными» ныне течениями в социопсихологии. Можно, в конце концов, согласиться, что какое-то рациональное зерно в соционике есть. Мы вовсе не отвергаем с порога никаких новых методов. Опасения вызывает лишь то странное направление, которое соционические исследования приобретают в указанной группе. Ведь «ностратическое кодирование», «обращение к архетипам», «детские языки» представляют собой, по сути, так называемые «зомбирующие технологии». Они предполагают полное подчинение пациента некоему управляющему «оператору» и внедрение в психику норм, ранее ей не присущих. Человек при этом утрачивает дарованную ему богом свободу, он становится куклой в руках всезнающих кукловодов.

Не более и не менее. Именно то, о чем два дня назад мы разговаривали с сэром Энтони.

На этом месте Выдра ударяется в некоторое философствование и сообщает читателю, что, конечно, ученый имеет право практически на любые исследования. Наука как инструмент познания мира, конечно, универсальна. Мы не можем ограничивать стратегический поиск, поскольку это приведет к остановке прогресса. Однако, являясь бесстрастным исследователем тайн материи, ученый, особенно современный, остается еще и нравственно ответственным человеком. Он не может не задумываться – к каким последствиям приведут полученные им результаты и не будут ли они использованы для достижения неблаговидных целей. В конце концов, ведь и исследования в области генной инженерии и биологическое клонирование, вызвавшее сенсацию несколько лет назад, удалось поставить под достаточно строгий международный контроль, с тем чтобы они не представляли угрозы всему человечеству.

К сожалению, авторы «ностратического кодирования» подобным вопросом даже не задаются. Видимо, дух вседозволенности, уродующий сейчас наше общество, в том числе и науку, отодвинул для них координаты морали куда-то на периферию. Не исключен, кстати, и такой вариант, что под видом независимого исследования, имеющего якобы чисто научные цели, выполняется вполне определенный заказ, обусловленный, прежде всего, политическими мотивами. Мы, конечно, не можем утверждать это с полной уверенностью, но уж очень вовремя появляются эти психокодирующие разработки. Вовсе не исключено, даже если сами члены группы этого не понимают, что подобные методы очень скоро будут использованы для промывки электоральных мозгов. Причем, избиратель, естественно, не будет этого осознавать. Маловероятно, впрочем, что авторы «зомбирующих методик» этого не понимают. Здесь скорее – сугубо коммерческий интерес, вероятно, заслоняющий для них все остальное. Особенную тревогу вызывает тот факт, что эти методы, еще не пройдя соответствующей медицинской проверки, уже вовсю используются на практике – для лечения пациентов, которые берутся, конечно, частным образом. Неизвестно, каковы результаты такого лечения, но то, что оно хорошо оплачиваются, сомнений не вызывает. Причем, одно влечет за собой другое. Нечистоплотность намерений (Выдра употребляет именно это сильное выражение) влечет за собой и нечистоплотность в средствах их достижения. В частности, до сих пор в научной среде было принято, что если уж используешь результаты, полученные другими исследователями, то ссылка на автора в этом случае обязательна. Однако наши «зомбификаторы», вероятно, считают подобные «пустяки» излишними. В частности, и в докладе, который был озвучен на конференции, и в его официальном тексте, вывешенном на стенде для всеобщего ознакомления, присутствует целый абзац из статьи Витомира Олонека, известного чешского социолога, напечатанной в прошлом году в одном из специализированных журналов. Совпадение здесь почти стопроцентное. В. Олонек, например, пишет, что «вербализация архетипов проявляется на ранней стадии становления языка», а в упомянутом докладе – «вербализация архетипов осуществляется на ранней стадии становления языка». Как видим, заменено только одно слово. Может быть, по мнению «социоников», этого интеллектуального вклада достаточно, чтобы, считать данный тезис своим, но по нашему скромному мнению, речь идет о прямом заимствовании. Если, разумеется, не использовать более жесткого определения.

В заключение, опять-таки отдавая должное уровню и престижности конференции, которая несомненно явилась «крупным событием в области российской и международной социологии», Выдра скорбит о том, что мелкие пятна, так неприятно обнаружившиеся в процессе ее проведения, могут дискредитировать действительно серьезную и большую работу. Конечно, уровень нравственности современного российского общества сейчас не слишком высок, однако это не значит, что его следует полностью сбрасывать со счетов. Российская наука всегда обращала внимание именно на моральную сторону процесса познания, и, будем надеяться, что эти ее исторические нравственные традиции не будут нами утрачены.

Вот примерно так, более чем на половину газетной страницы.

Трудно даже сказать, какие чувства охватывает меня по мере чтения данного опуса. Тут и возмущение теми явными передержками, которые, конечно сознательно, допускает Выдра, и ужасная ненависть к ней (надо же, какая все-таки злобная стерва), и злость на себя (в чем-то тут, наверное, есть и моя вина), и стыд, что этот поганый пасквиль прочтут многие наши приятели и знакомые. Хуже всего то, что статья написана очень убедительно. У человека со стороны, того, кто не знает всех обстоятельств нашей работы, бесспорно должно возникнуть четкое представление об этаких мошенниках от науки, этаких «коммерсантах», ловчилах, не брезгающих никакими средствами. Прямо нигде об этом не говорится, но впечатление создается вполне однозначное. Здесь я, кстати, угадываю руку Мурьяна. В свое время Ромлеев, будучи в несколько расслабленном состоянии (какое-то институтское мероприятие; задержались; случайно начался разговор) с оттенком даже некоторого восхищения выразился в том смысле, что Мурьян возвел умение делать гадости в ранг подлинного искусства. Вот, всем понятно, что – гадость, а за руку не поймаешь. Учитесь-учитесь, молодежь; может быть, когда-нибудь пригодится. Никита, помнится, тогда возразил ему, что искусство по сути своей не может быть подлым. Если подлость – это уже не искусство. Это нечто иное, соприкасающееся с искусством лишь очень косвенно. Однако теперь я начинаю догадываться, что Ромлеев имел в виду. Потому что каждое утверждение данной статьи абсолютно лживо, оно лживо, лживо, оно насквозь лживо, и вместе с тем в каждом из них содержится неистребимый привкус правдоподобия. Можно ли, например, назвать зомбирующим наш метод «обращения к архетипам»? Да, наверное, но только в том смысле, в каком зомбирующими являются любые социальными коммутации; они ведь заведомо ограничивают «естественную» свободу личности и придают ей формат, требуемый данной культурой. Это я тоже говорил сэру Энтони. И, кстати, наше «обращение к архетипам» как раз и может послужить противоядием от зомбирования. Оно ведь действительно подразумевает очищение психики пациента, апелляцию к тем его изначальным качествам, которые только и составляют основу личности. Зомбированием это не назовешь. Это, скорее, процесс, создающий прямо противоположный вектор. Так мне, во всяком случае, представляется. Но ведь не будешь же объяснять механику психокоррекции всем и каждому. Рядовым сознанием подобные методы воспринимаются вполне однозначно: если мы вторгаемся в психику человека, значит – зомбирование. Опять-таки дыма без огня не бывает. В такой ситуации никому ничего не докажешь.

Или, скажем, неприятный пассаж о «коммерческой практике». О тех пациентах, которых мы лечим, используя, как выражается Выдра, свои «сомнительные наработки». Основа этого утверждения тоже – вполне реальная. В конце концов Геля – это действительно мой пациент. И между прочим, месяца три-четыре назад Авенир давал консультации какой-то очередной «аналитической группе». Их, если не ошибаюсь, интересовали параметры популистских идеологий, то есть таких конспективных мировоззрений, которые легко усваиваются избирателями. Был, по-моему, даже некий семинаре где-то в Зеленогорске, и, насколько я помню, Авениру там что-то платили. Можно, наверное, обвинить нас в «коммерческом интересе». Однако кто-нибудь знает, какая сейчас зарплата у рядового научного сотрудника? Даже с учетом титанических усилий Ромлеева по добыванию денег, ее хватает, если жить чрезвычайно умеренно, ровно на три недели. Авенир как-то из чистого любопытства провел расчеты такого рода. Три недели, тик-в-тик, и ни одного дня больше. И между прочим, когда Мурьян печатает свои заметочки об ученых в разных популярных журналах, он ведь использует, чтобы нарыть фактуру, довольно солидный институтский архив. Его самого можно было бы обвинить в «коммерческой деятельности». Только, разумеется, никому это и в голову не приходит.

Кстати, я вспоминаю, откуда Мурьян знает про Гелю. Где-то, кажется в сентябре, он обращался ко мне с просьбой взять одного довольно тяжелого пациента. Вроде, сын какой-то его приятельницы: двадцать два года, алкоголизм, судя по некоторым симптомам, чуть ли не третья стадия. Я тогда довольно решительно отказался. Ни алкоголиков, ни тем более наркоманов я в качестве пациентов брать не рискую. Здесь нужны специалисты совершенно особого профиля. Года два – два с половиной назад, будучи менее опытным в этих делах, а потому значительно более самонадеянным, я уже возвратить к жизни одного алкоголика, и до сих пор вспоминаю то время с ужасом и содроганием. В конце концов я его вытащил. Он больше не пьет – недавно звонил и радостно подтвердил этот удивительный факт. Однако те шестимесячные старания стоили мне такого колоссального напряжения, что теперь я, наверное, проживу года на два-три меньше. Не понимаю, как я сам тогда не стал алкоголиком. Второй раз мне подобное чудо не совершить. Вот примерно так я изложил это Мурьяну. А чтобы он не подумал, будто я отказываюсь из-за каких-то мелких капризов, дополнительно объяснил, что никогда не веду двух пациентов одновременно. (К тому времени я уже начал работать с Гелей). Я ведь не экстрасенс и не «народный целитель», который «магнетизирует» сразу целыми залами. Если уж я беру пациента, то выкладываюсь в каждом случае до предела. Ни на что другое меня уже не хватает. В общем, прошу прощения, но помочь в данном случае ничем не могу. Не хочу порождать несбыточные иллюзии. Все-таки с этой проблемой лучше обратиться к наркологам. Помнится, Мурьян отнесся тогда к моим доводам с исключительным пониманием. Вежливо поблагодарил, сказал, что, конечно, обязательно передаст приятельнице мой совет. Наверное, так ей и следует поступить. Правда, глазки при этом как-то нехорошо блеснули. Блеснули, блеснули; обижен был, вероятно, тем, что я отказался. Видимо, уже нахвастался, по обыкновению, перед своей приятельницей, наговорил, вероятно, с три короба, что приведет уникального терапевта. Дескать, ему это ничего не стоит. И вот теперь приходится давать полный отбой. И, между прочим, если бы я тогда согласился на его предложение, он что, тоже – использовал бы этот аргумент против нас? Из всего, что нагромождено в статье Мурьяном и Выдрой, пункт о «коммерции» задевает меня сильнее всего.

Хотя, конечно, если рассуждать беспристрастно, то единственное по-настоящему серьезное обвинение – это заимствование у Олонека. Вот – действительно удар под дых. Я включаю компьютер, который отзывается на мои действия слабым гудением, вхожу в Интернет, произвожу соответствующие операции и на сайте, где вывешены материалы нашего «Вестника», отыскиваю прошлогоднюю статью Витомира. Результаты сравнения меня удручают. Мы не просто пересказали данный абзац по смыслу, на что я в тайне надеялся, это было бы еще ничего, – нет, мы действительно скопировали его целиком, точь-в-точь, даже грамматические конструкции, заменив, как указала Выдра в статье, лишь одно слово. Я просто не понимаю, как это у нас получилось. Насколько я помню, при подготовке доклада мы именно это место правили множество раз. Что-то у нас там не очень связывалось. Первоначальный текст, по традиции, подготовил я – в самых общих чертах, конечно, как «смысловую болванку», потом его довольно существенно перепахал Авенир, затем какие-то мелкие, но многочисленные исправления делал Никита, а потом опять я придал абзацу грамотную языковую форму. И даже после этого мы вносили некоторые изменения. Причем все это, разумеется, в спешке, в последний момент, не имея времени на обдумывание. Вот так это, скорее всего, и вышло. Статью Витомира Олонека мы к тому времени, конечно, видели, и она, по-видимому, всплывала частями то у одного, то у другого. В психологии такое явление квалифицируется как «бессознательный импринтинг». Это когда автор, напрочь забыв о том, что он в свое время прочел, воспринимает чужую мысль как свою. Случается с самыми знающими людьми. И все-таки какой подлец этот Мурьян! Ведь порядочный человек, если уж он обнаружив такой «импринтинг» в чужой работе, разумеется, никогда бы не стал бить в этому поводу в колокол. Он бы тихо, спокойно, в личном порядке, предупредил, что есть определенные совпадения. Ну и все; абзац этот мы, разумеется, изменили бы. Проблема была бы снята. Нет, слова ведь не сказал, только чтобы была возможность бабахнуть как следует.

В этот момент вкрадчиво мурлыкает телефон, и, даже еще не подняв трубку, я шестым чувством догадываюсь, что звонит Нонна. Я почти всегда догадываюсь, когда звонит Нонна. Не знаю уж, как это у нее получается, флюиды какие-нибудь, мысли на расстоянии, но если Нонна звонит (кстати, надо признать, что только по делу), то сигнал телефона звучит несколько иначе, чем у других. Одно время я даже практиковал такой номер: поднимал трубку и, не дожидаясь, пока на другом конце себя назовут, сразу же говорил: «Привет, Нончик!». Угадывал в девяти случаях из десяти.

Однако сегодня на подобные выверты у меня настроения нет. Я просто буркаю: «Здравствуй», – не отрывая глаза от текста на экране компьютера. Вежливость в моем голосе – минимальная. Ни с Нонной, ни с кем-либо вообще я сейчас разговаривать не хочу. Представляю, во что это может вылиться: в сочувствие, в ахи и охи, в пережевывание бесконечных подробностей. Только этого мне еще не хватало.

Нонну, впрочем, такие мелочи, не смущают. Она, если нужно, умеет отвлечься от второстепенных деталей. Вот и сейчас, игнорируя очевидную неприязненность, она переходит непосредственно к делу.

– Читал? – спрашивает она.

– Читал, – отвечаю я, надеясь, что злополучный текст провалится куда-нибудь в преисподнюю.

– Ну и что ты по этому поводу думаешь?

Далее она выслушивает мой горячечный монолог, который, если бы его записать, вполне мог бы быть назван «монологом убийцы», ни разу не прерывает меня, не пытается комментировать, а когда я окончательно выдыхаюсь и начинаю хватать ртом воздух, хладнокровно, точно я не произносил ни слова, спрашивает:

– У тебя все?

– Все, – отвечаю я, чувствуя себя, как сдутый воздушный шарик.

У меня даже голова кружится от бессилия.

– Немного, – констатирует Нонна. – А теперь послушай меня. Только не перебивай.

И сухим, ясным голосом, который не оставляет ее ни при каких обстоятельствах, Нонна излагает свою точку зрения. Суть ее предельно проста. Статья, конечно, поганая, но худшее, что можно было бы сделать в такой ситуации, это пытаться каким-либо образом на нее реагировать. Повторяю, это – худшее, что можно сейчас сделать. Ты же знаешь Мурьяна. Он только и ждет повода, чтобы раздуть настоящий скандал. Причем, позиция у него будет гораздо выгоднее, чем у вас: вы ответите Выдре, а он как человек благородный вступится за «оскорбленную женщину». Ты же можешь представить, как это будет им подано? В глазах подавляющего большинства вы будете выглядеть законченными подлецами – людьми, которые недостойно отреагировали на критику; людьми нетерпимыми, самоуверенными, мелкими, не вполне порядочными. Внутреннюю механику происшествия никто, разумеется, не считает, зато обвинения против вас будут сформулировано очень точно. Поймите элементарную вещь: у Мурьяна в такой ситуации есть перед вами громадное преимущество. Он может солгать, а вы лгать не будете, он может позволить себе гнусный намек, а вам ничего подобного не придумать. У него инструментарий богаче. Он лучше вооружен. Сражаться с ним на его поле, значит обречь себя на заведомое поражение.

Самое интересное, что я с Нонной совершенно согласен. Лучшая месть и Мурьяну, и Выдре – действительно не обращать на них никакого внимания. Относится к обоим просто как неприятным козявкам, которые, конечно, покусывают, но ничего, кроме слабой чесотки, вызвать не могут. К тому же здравой частью рассудка я понимаю, что мерзкие инсинуации Выдры имеют значение только для нас. Со стороны это воспринимается в несколько иных масштабах. У каждого – свои неприятности, и чужие проблемы на самом деле никого не волнуют. Какая Выдра? Какая, к черту, статья? Месяца через три об этом и помнить, наверное, никто не будет. Однако понимаю я это только умом. А ум человека, к сожалению, не всегда способен сдержать пламя эмоций. Кстати, это – одна из самых трудных проблем, с которыми сталкивается практическая психотерапия. Эмоциям нужно «сгореть», а значит – быть выраженными в каком-то конкретном действии, предоставляющим им выход наружу. И вот здесь обнаруживается парадоксальное качество человека: вместо того, чтобы полностью выгореть и превратиться в золу, эмоции, выраженные в негативных поступках, подбрасывают в огонь свежую пищу. Внутреннее пламя не гаснет, как ожидается, напротив – оно вспыхивает с обновленным неистовством. Подчеркну еще раз: умом я этот механизм хорошо понимаю, но одно дело – ум, и совсем другое – сумасшедшее, зашкаливающее биение сердца. Мне невыносима мысль, что Выдра за свою гадость останется безнаказанной и хуже того – будет теперь посматривать на нас с чувством нравственного превосходства. Еще бы, одернула суетящихся ловкачей. Собственно, поэтому Нонна мне и звонит. Она пытается таким образом амортизировать мой негативный накал. Пусть лучше он выплеснется сейчас, на саму Нонну, что безопасно, чем потом обнаружит себя каким-нибудь идиотским поступком. В глубине души я ей благодарен.

Тут я, правда, неожиданно замечаю, что уже довольно долгое время слышу только телефонные шорохи. Я, оказывается, молчу, и Нонна тоже молчит. Она как женщина умная четко осознает, когда требуется говорить, а когда, наоборот – выдержать паузу.

– Ну что? – наконец, спрашивает она.

Я нехотя отвечаю, что именно так мы и собираемся поступить. То есть, не обращать на статью никакого внимания.

– Нет, ты обещай, пожалуйста, – требует Нонна. – Обещай, что ни при каких обстоятельствах ничего делать не будешь. – Вдруг не выдерживает и почти кричит в трубку. – Обещай, обещай, пожалуйста!.. Я очень тебя прошу!..

Такого голоса я у Нонны еще никогда не слышал. Он дрожит, и в нем прорываются умоляющие интонации.

Мне становится не по себе.

– Пожалуйста, пожалуйста, обещай!..

Кажется, что она вот-вот расплачется.

– Хорошо, хорошо, обещаю, – испуганно говорю я.

Где-то к двум часам дня я добираюсь до института. Расположен он в самом центре города, в красивейшем месте – там, где Мойка, описывая плавный изгиб, соединяет собой Невский проспект и Марсово поле. Лучшего, казалось бы, и желать нечего: здесь и Зимний дворец, и музей Пушкина, и Михайловский замок, если продолжить путь по изгибу. А через короткий Машков переулок, начинающийся за горбатым мостом, можно за одну минуту выйти на набережную Невы. Это – имперский торжественный Петербург, который на меня лично всегда действует умиротворяюще. Когда в тусклый осенний день вдруг заблестит золотом шпиль на чаше Адмиралтейства, когда просияет туман в переулках, скрадывая собой грязь и копоть большого города, когда надвинутся сумерки и пространство между домами очистится от дневной суеты, тогда начинает казаться, что сама вечность глядит сквозь мимолетное настоящее и все сегодняшние неприятности становятся призрачными и зыбкими. Какое значение они могут иметь в толще столетий?

Однако у такого местоположения есть и свои недостатки. Это как с солнцем, на котором время от времени тоже появляются пятна. В частности, каким бы транспортом – на метро, на троллейбусе, на трамвае – ни добираться в этот район, все равно потом до здания института приходится идти еще пятнадцать-двадцать минут. С одной стороны хорошо: успеваешь за это время подумать, привести себя в рабочее настроение. Не случайно американские психологи полагают, что дорога до места работы должна занимать не менее получаса. Именно столько требуется человеку, чтобы настроиться на предстоящий день. А с другой стороны, следует иметь в виду шизофренический петербургский климат. Если эти пятнадцать минут приходится шлепать под непрерывным дождем, пробираясь по лужам и опасаясь машин, выплескивающих из-под колес воду на тротуары, никакого рабочего настроения, разумеется, не возникнет и в конце концов проклянешь все на свете.

Сегодня дождя, к счастью, нет. Небо однако – хмурое, низкое, расслаивающееся на туманные лохмы. Воздух наполнен сыростью до такой степени, что кажется, будто она вот-вот потечет струйками. Свежо, прохладно, порывы ветра взморщивают стылую гладь канала. Для настроения как раз то, что надо. И тем не менее, дверь института я отворяю с некоторой опаской. Фразочки из пасквиля Выдры еще жгуче тлеют в сознании, и мне чудится, что даже гардеробщица наша, Ермолина Степановна, посматривает на меня сегодня как-то особенно. Точно на человека, который выдает себя не за того, кем является. А когда я, точно приговоренный, пересекаю сумрачный вестибюль и берусь за перила мраморной лестницы, тоже почему-то сейчас особенно гладкие и холодные, то громадные вазы из малахита по обеим ее сторонам кажутся мне погребальными урнами.

В чувство меня немного приводят лишь первые встречные. Мне кивают, бросают торопливо «Здравствуйте» и затем проскакивают по своим делам. Никто не задерживается, чтобы обсудить сегодняшнюю публикацию; никто не спрашивает моего мнения о том, как это случилось И мне вдруг приходит в голову, что я действительно напрасно переживаю. Нас ведь заранее предупредили – я вышел с утра и купил этот номер газеты. А все остальные ни о чем таком даже не подозревают. Более того, есть надежда, что эту поганую публикацию вообще никто не увидит. Завтра эта газета уже продаваться не будет. А разыскивать ее в Интернете – кому это надо? В худшем случае доплывут какие-то размытые слухи.

Это соображение меня ободряет. Я уже гораздо увереннее поднимаюсь на третий этаж, где в стеклянном просвете распластывает листья по воздуху причудливая монстера, и, пройдя мимо отдела социометрии с устрашающей надписью на дверях «Вход воспрещен!» (это у социометристов такое чувство юмора), сворачиваю в наш тупичок.

Надо признаться, что с помещениями в институте нам повезло. У нас – две небольшие комнатки в самой отдаленной части левого крыла здания. Комнатки действительно крохотные: четыре метра и шесть метров; из мебели сюда удалось втиснуть лишь стол, книжный шкаф, полочки, по одному стулу на каждого. К тому же расположены они анфиладой, попасть во вторую комнату можно лишь пройдя через первую. Дверной проем между ними съедает значительную часть стены; если кто-то заглядывает, то усадить его уже некуда. И тем не менее мы своим устройством довольны. Не так просто было выкроить для служебных нужд даже эти чуланчики. Дефицит площадей в институт давно уже превратился в одну из самых острых проблем. Здание это было построено еще в позапрошлом веке и, разумеется, совершенно не соответствует своему сегодняшнему назначению. Никто ведь не предполагал, что здесь будет расположено учреждение. В результате основные отделы размещены в колоссальных залах – то ли в бывших гостиных, то ли в помещениях для банкетов, по десять, двенадцать, даже пятнадцать сотрудников в одном помещении, а чтобы создать в них некое подобие уединенности (иначе работать было бы уже совсем невозможно), эти залы разделены невысокими, в человеческий рост, плиточными перегородками. Типичный «крысятник», где все чувствуется и слышится. Более-менее, приличные комнаты есть только в пределах третьего этажа: здесь раньше, по-видимому, жила прислуга, и потому третий этаж находится в несколько привилегированном положении. Многие мечтают сюда перебраться, и можно представить, какой натиск пришлось отразить Ромлееву, когда он передал эти чуланчики нам. Некоторый холодок в отношениях чувствуется до сих пор. Никого ведь не привело в восторг то, что площадь заняли люди, еще только-только возникшие на горизонте. Кстати, мы из-за этих комнаток в свое время тоже чуть не поссорились. Авенир, например, полагал, что нам ни в коем случае не следует официально входить в штат института. Это ограничит исследовательскую свободу. А если уж наша работа данному учреждению интересна, ее всегда можно выполнять на договорных началах. Я, между прочим, его в этом поддерживал. Мне тогда тоже было несколько страшновато становиться обыкновенном служащим. Я уже настолько привык сам распоряжаться своим временем, сам его планировать, распределять, сам перед собой отчитываться в достигнутых результатах, что у меня даже в воображении не укладывалось – как это я буду приходить куда-то к определенному часу, высиживать там, независимо от желания, до пяти или, может быть, до шести часов, участвовать в совещаниях, которые мне абсолютно не интересны, выслушивать начальственные указания, и так далее, и тому подобное. Я от этого уже совершенно отвык. И только когда Никита, торжественно подняв руку, поклялся, что расписание у нас по-прежнему будет свободное, что приходить в институт и уходить из него, мы сможем, когда захотим, и что контролировать наши приходы-уходы никто не будет, я скрепя сердце согласился на предложенный статус. Ничего особенного, впрочем, не произошло. Никита свое обещание выполнил. Навязывать мне какое-то рабочее расписание никто не пытался, и, если говорить уже совсем откровенно, я поначалу даже не чувствовал, что числюсь теперь где-то в штате. Бывали периоды, когда я неделями там не показывался; приезжал исключительно на рабочие совещания, обойтись без которых было нельзя. Ну, это не чаще одного раза в месяц. И лучше уж, разумеется, в институте, чем в каком-нибудь случайном кафе. По крайней мере настраивает на деловое общение. Свобода ведь – понятие чисто психологическое. Во всяком случае хорошо, что мы эти комнаты получили. Теперь всегда есть, куда уехать из дома.

Примерно также, видимо, рассуждают и Авенир с Никитой. Я застаю их обоих на рабочих местах. Причем, вероятно, между ними только что произошло какое-то бурное объяснение: Никита, обычно улыбчивый, сейчас насупился и барабанит пальцами по столу. У него даже пиджак на спине взгорбился. А перед тяжело дышащим Авениром высыпана на листе бумаги целая горка деталей: пружинки, колпачки, мятые перекрученные стержни. Сейчас он доламывает очередную ручку – выгибая ее туда и сюда, будто резиновую.

Мое появление несколько сглаживает ситуацию. Никита оживляется и говорит, что у него есть конкретное предложение. Излагаю по пунктам, говорит он. Пункт первый: самое существенное для нас – это, разумеется, обвинение в создании «зомбирующих методик». Все прочее – ерунда. Даже наше невольное и, надо признать, дурацкое заимствование у Олонека. Тут как раз ничего страшного нет. Ничего-ничего, доклад ведь еще официально не опубликован. Ну и надо перед печатью изменить некоторые формулировки. Между нами – не так уж трудно изложить то же самое абсолютно другими словами. Так чтобы уже ни один хрен не возник. Ну и все. Этот эпизод уйдет в прошлое. А вот причастность к зомбированию – это уже серьезно. Конечно, сейчас – не прежние советские времена, когда подобное обвинение, появись оно в прессе, означало бы немедленные оргвыводы. Как минимум – прикрытие всей работы. А, может быть, что-нибудь и похуже – учитывая некоторые специфические аспекты. Сейчас, к счастью, такой опасности нет. И все-таки зомбирование – очень неприятный ярлык. В определенных кругах он вызывает резко отрицательное отношение. Никто не хочет быть причастным к тому, что может породить целую бурю общественного негодования. А поскольку наши финансовые контакты развиваются сейчас именно с такими кругами, то это может вызвать определенный стопор в реализации некоторых договоренностей. Короче говоря, денег не будет, сообщает Никита. Он обводит нас взглядом, чтобы эта мысль как можно глубже проникла в сознание, а потом уже более жизнерадостно добавляет, что, по его мнению, которое в данном случае, разумеется, не бесспорно, непреодолимых препятствий здесь все-таки не существует. Неприятная, разумеется, ситуация, но разрегулировать ее нам, вероятно, по силам. Он, Никита, берет этот вопрос на себя. Правда, отсюда следует пункт второй. Мы по этому поводу никаких внешних действий не предпринимаем. Вообще никаких. Полностью игнорируем. Не пытаемся ни объясняться ни с кем, ни, тем более, перед кем-то оправдываться. Да и какие тут могут быть объяснения? Выдра просто заявит, что такова ее точка зрения. И она имеет законное право ее изложить. Мы ведь живем в свободной стране. Цензура у нас, слава богу, отменена. Можно, конечно, на это ответить, что отменена цензура, но никто не отменял совесть. Разве что Выдра сама отменила ее для себя. Однако, по-моему, это совершенно бессмысленно. Дело ведь тут не в Выдре, она лишь талдычит то, что ей подсказывает Мурьян. Объясняться же с самим Мурьяном вдвойне бессмысленно. Мурьян приветливо нам улыбнется и объяснит, что здесь имелось в виду совсем не это. Вон, видите, запятая не там стоит. Значит смысл высказывания совершенно иной.

– Дать бы ему по физиономии, – бурчит Авенир. Ему, видимо, как и мне, невыносима мысль, что Выдра с Мурьяном останутся за свою подлость безнаказанными. – Вот был бы лучший ответ.

Несколько секунд Никита на него смотрит, будто не видя, а затем. догадавшись, что Авенир вовсе не собирается переходить от слов к делу, он таким образом просто стравливает давление, предлагает закончить на этом дискуссию и принять его предложение.

– Только здороваться с ними я все равно не буду, – снова бурчит Авенир.

– Ты с ними и так не здороваешься, – напоминает Никита.

– А теперь не буду здороваться – принципиально!

На этом тема Выдры закрыта. Мы переходим к обсуждению планов дальнейшей работы. Здесь надо что-то решать. Конференцию, которая и в самом деле была важным репером, мы пробуровили, теперь требуется обозначить следующую стратегическую задачу. Капитализировать ресурс, как заявляет Никита. Он в своих «определенных кругах» нахватался всяких хитрых формулировок. У Авенира по этому поводу есть идея. Он считает, что настало время собрать все наши концепции в единую книгу. Глава первая – постановка задачи. Глава вторая – состояние дел в области социотерапии. Глава третья – наше собственное представление о подходах к этой проблема. И так далее, и тому подобное, примерно триста – триста пятьдесят машинописных страниц.

Авенир высказывает эту идею уже не в первый раз. Причем он прав, книга нам совершенно необходима. Сколько бы мы ни выступали на конференциях, сотрясая воздух пышными словесами, и сколько бы ни писали статей (которых, по-моему, все равно никто не читает), по-настоящему серьезное отношение к нам возникнет только после выхода книги. Мы все это хорошо понимаем. Книга, книга, книга – вот, что для нас сейчас самое главное. Выпустив книгу, мы перейдет совсем на другой уровень научного бытия. К авторам, имеющим книги, относятся уже по-другому. Но, к сожалению, именно в этой, наиболее важной части работы дела у нас обстоят не слишком благополучно. Основная задача по созданию книги лежит на мне. Авенир еще месяца три назад представил тексты, которые, по его мнению, должны войти туда обязательно. Никита тоже – уже высказал свои соображения. Теперь необходимо дополнить все это тем, что есть у меня, и связать материал в нечто единое – то, что дальше можно будет спокойно править и переводить в чистовик. И вот как раз здесь все застопорилось. Ситуация, на мой взгляд, выглядит довольно странно: с одной стороны, материала более чем достаточно, приходится буквально выдирать из текста куски, сами по себе интересные, но заслоняющие подробностями основной сюжет – мы и так едва-едва втискиваемся в заданные параметры. А с другой стороны, чего-то там, по-моему, все-таки не хватает, не достает чего-то такого, что образовывало бы сам вектор смыслового повествования. Причем мне даже трудно объяснить, чего именно. Я только могу провести некоторую весьма приблизительную аналогию. Вот, например, Тейяр де Шарден полагал, что все человечество в процессе развития определенным образом конвергируется – стягивается в единую точку, и этой точкой, по его мнению, является Бог. То есть, наличие Бога согласовывает множество противоречивых процессов. Вот также и с книгой. Здесь тоже необходима точка, которая согласовывала бы разнородный материал, тоже стягивала бы его в единое направление, имеющее развитие, и поднимала бы частную логику авторов к объективности выводов. Такой точки у нас, к сожалению, нет, и я даже пока не чувствую, откуда она может возникнуть.

Авенир со мной категорически не согласен. Он считает, что наработанный нами материал содержателен уже сам по себе. И если его изложить – ясно, последовательно, этап за этапом, то необходимая смысловая целостность как раз и будет достигнута.

– Нечего тут мудрить, – говорит он. – Книга нужна – вот так. Надо сделать ее как можно быстрее. В конце концов, не детектив пишем…

Некоторое время мы препираемся по этому поводу. Авенир горячится, и очередная авторучка в его руках не выдерживает. Раздается негромких треск, как будто переломилась щепка, и на лист писчей бумаги просыпается множество мелких деталей. Авенир взирает на них с некоторым недоумением. Он никак не может привыкнуть к непрочности материального мира. А пока он печально вздыхает о бренности всего сущего, и пока ищет новую авторучку, которую ему приходится выдать из моего запаса, Никита пользуется возникшей паузой и решительно берет руководство заседанием на себя. Он прямо заявляет нам, что книга – книгой, книга – это отлично, книга, разумеется, остается главным стратегическим направлением, мы безусловно будет держать его в поле зрения, однако ситуация за последние дни несколько изменилась, и, прежде чем заниматься книгой, надо бы быстро сделать другую работу. Ведь, кроме стратегии, существует еще и тактика, и не считаться с конкретными предложениями мы не имеем права. В общем, требуется, во-первых, незамедлительно оформить проект по «двойкам» – то есть по совместимым парам людей, которые создают в процессе работы единую интеллектуальную сущность, и, во-вторых, также без проволочек, оформить давнюю нашу идею по «индикативному управлению» – в этом случае представив ее как прикладное развитие проекта «двоек».

Предупреждая возражения Авенира, он поднимает руки.

– Это я могу быстро продать, – говорить он.

Данный аргумент является для нас решающим. Никита – менеджер группы, и ему виднее, как распоряжаться имеющимися материалами. Если он утверждает, что какую-то часть работы может продать, значит все откладывается и делается именно эта часть.

Возражений у нас поэтому нет. Авенир только интересуется, когда мы должны сдать оба проекта.

– Примерно через месяц, – отвечает Никита.

Авенир кивает и говорит, что месяц – это вполне приемлемо.

Мы тут же, не сходя с места, распределяем работу. Я беру на себя «двойки», поскольку этот материал мне несколько ближе, а Авенир, которому все равно, индикативное управление» и последующую стыковку обоих проектов. Дней через десять мы с ним обменяемся черновиками, и каждый допишет в первоначальный текст то, что считает необходимым. А потом Никита придаст документам нужную форму. Переведет с русского на канцелярский, как он выражается в подобных случаях. Это, кстати, не такая уж и простая задача. Некоторый опыт в этой области у нас уже есть, и мы понимаем, что большинство аналитиков, конкурирующих между собой на рынке идей, проигрывают в основном потому, что не в состоянии изложить их на языке заказчика. Заказчик ведь не обязан знать, что такое «амбивалентность». И почему «свертывание по экстремальным осям компактифицирует социокультурную парадигму». Он хочет понимать суть вопроса. И чтобы суть эта была оформлена так, как это принято в его сфере деятельности. Нам исключительно повезло, что Никита это умеет.

– Значит, договорились?

Пользуясь случаем, я спрашиваю, как наше финансовое положение. Честно говоря, я предпочел бы не задавать этот вопрос. Чем меньше знаешь по этому поводу, тем как-то спокойнее. Занимаешься своими делами и ни о чем не думаешь. Однако деньги, которые я вчера получил от Мариты Сергеевны, у меня – последние, я просто должен понять, на какое время их придется растягивать. Зарплату в институте можно во внимание не принимать.

Авенира этот вопрос тоже интересует. Он сжимает мою единственную авторучку и всем телом поворачивается к Никите.

– Ах, да… Финансовое положение, – говорит Никита. Выдерживает драматическое молчание, и лицо его становится озабоченным. А потом вдруг жестом фокусника достает из кармана два узких конверта. Протягивает один из них – мне, а другой – Авениру.

– Это – за «индикативное управление». А это – за проект «двоек»…

Мы с Авениром тупо принимаем конверты. И неожиданно, точно ударенные мешком, начинаем смеяться. Авенир даже выпускает из рук авторучку. А, глядя на нас, начинает хохотать и сам Никита.

Смеемся мы так, наверное, секунд сорок.

Это вовсе не из-за денег.

Просто нам необходима разрядка.

А еще через пятнадцать минут все безнадежно рушится. Я иду по коридору, залитому сиянием дневных ламп, тянущихся по потолку. Настроение у меня после разговора с группе вполне приличное, я уже «подключился» и прикидываю на ходу, как лучше выстроить этот самый заказанный нам проект «двоек». Прежде всего, конечно, его необходимо как-то назвать. Правильно подобранное название обеспечивает проекту половину успеха. Ведь заказчику в первую очередь требуется красивый слоган, ему нужен ярлык, который, в свою очередь, можно будет представить вышестоящим инстанциям. И ярлык, конечно, такой, чтобы прошибал сразу. А с другой стороны – чтобы ни в коем случае не отдавал эстрадной саморекламой. Выступать в «жанре шансона» тоже не стоит. И вот пока я иду по довольно длинному институтскому коридору, пронизывающему все здание, я прикидываю, что может подойти в данном случае. Видимо, что-то вроде «Новый тип деятельности: бинарная коммуникативность», или «Новый ресурс: структурирование межличностного общения», или в крайнем случае – «Проблема результативности: экстремальное групповое сознание». Важно, чтобы название подчеркивало новизну предлагаемого проекта и вместе с тем указывало на некие, до сих пор не использованные возможности. Тогда заказчику по крайней мере будет понятно – на что именно он дает деньги.

Я так увлекаюсь комбинированием различных эффектных терминов, что даже не сразу замечаю Мурьяна, стоящего в холле третьего этажа. А когда замечаю, приблизившись уже чуть не вплотную, сердце у меня на куда-то проваливается, а потом начинает биться, как будто его дергают в разные стороны. Я чувствую, что сейчас что-то произойдет.

Хуже всего, что Мурьян не один. Рядом с ним – Егор Пеленков, и вид у него такой, как будто он только и ищет повод, чтобы исчезнуть. Далее имеет место Гриша Балей – тоже странно, поскольку Гриша Балей, как известно, Мурьяна не переносит. Оба они рассматривают какие-то трепещущие листочки. А между Егором и Гришей, похожим в эту минуту на вспугнутого попугая, тоже размахивая листочком, который порхает, как бабочка, непрерывно хватая то одного, то другого за локоть и тем самым не позволяя уйти, подпрыгивает от возбуждения Сашка Барашкин.

Саша Барашкин – это вообще отдельная песня. Ему уже прилично за шестьдесят, но в институте его только так и зовут – Сашка Барашкин. Называть более уважительно – язык ни у кого не поворачивается. Да и как еще называть человека, который, точно репей, цепляется ко всякому делу. Сашка Барашкин у нас – неутомимый общественник. Нет в институте такой комиссии, членом которой бы он не являлся. Он и председатель жилищного комитета, хотя распределять этому реликтовому органу уже давно нечего, и член контрольно-ревизионной комиссии, о существовании которой никто, по-моему, даже не подозревает (комиссия, тем не менее, проводит регулярные заседания), и непременный участник всяческих юбилейных торжеств: никто лучше Барашкина не представляет, когда и на кого из сотрудников института накатывается круглая дата. Он ведет какую-то очень бурную профсоюзную деятельность и по крайней мере два раза в год участвует в соответствующих городских конференциях; оглашает потом подробный отчет на собраниях – выступление, в результате которого зал пустеет наполовину. Ну а если уж намечается встреча, скажем, с представителями администрации города или встреча с сотрудником какого-либо зарубежного объединения социологов – такие встречи в институте иногда происходят – то Барашкин является минут за сорок до начала мероприятия и затем сидит с видом человека. который все это и организовывал. Ни у кого духа не хватает сказать, что его сюда вовсе не приглашали. Причем после каждой встречи Барашкин непременно обзванивает всех ее участников, с каждым вдумчиво обсуждает как именно это совещание протекало, обстоятельно излагает свою точку зрения на данный вопрос, а потом дня через три обзванивает опять и подробно рассказывает какое у кого образовалось мнение. После чего одна половина участников встречи, разумеется, начинает косо поглядывать на другую.

Вот уж с кем мне общаться сейчас совершенно не хочется. Поэтому я негромко произношу общее «Здравствуйте!», неопределенно киваю, всем вместе и никому по отдельности, и, сделав озабоченное лицо, пытаюсь проскользнуть к лестнице. Я очень рассчитываю, что этим все обойдется.

Однако не таков Сашка Барашкин, чтобы упустить ситуацию, которую можно будет потом обсуждать как минимум две недели. Я опомнится не успеваю, как он материализуется передо мной, загораживает проход и очень вежливо, но решительно цепляет меня за локоть. Вырваться из его объятий немыслимо: я уже развернут, подведен к остальным, предъявлен как экспонат, который нужно продемонстрировать. Я, оказывается, уже включен в разговор, и у меня, оказывается, уже что-то спрошено. Вопроса я, впрочем, абсолютно не понимаю. Потому что именно в этот момент Мурьян тоже поворачивается ко мне и приветливо улыбается:

– Здравствуйте, Валентин Андреевич!..

При этом он как ни в чем ни бывало протягивает мне руку. Я не замечаю ее и упорно взираю на Сашку Барашкина, пытаясь все же сообразить, о чем речь.

– Что-нибудь случилось, Валентин Андреевич? – с нарочитым недоумением спрашивает Мурьян.

Голос у него просто необычайно приветливый, лицо – тоже приветливое, подсвеченное неподдельным радушием, и вообще весь он такой – до приторности приветливый, вежливый, воспитанный, благожелательный человек, который искренне не понимает, почему вдруг с ним так обращаются. Он продолжает держать на весу руку, и моя грубость, внешне совершенно необоснованная, становится вопиющей.

Мне, конечно, следует просто повернуться и молча уйти. Просто уйти, исчезнуть – не вступая с Мурьяном ни в какие споры и объяснения. Умом я это отчетливо понимаю. И вместе с тем почему-то не поворачиваюсь и не ухожу, а скрипучим, как будто не смазанным, голосом отвечаю, что мне не нравится статья Выдры, которую я только что прочитал. Некрасивая, непорядочная статья. Это если еще выражаться предельно мягко. Не следовало бы Выдре писать подобные вещи. Ни ее, ни кого другого это не украшает. Вот в таком духе примерно я отвечаю. И в тот же самый момент, когда я это сквозь спазму в горле произношу, я вдруг замечаю, что Пеленков и Гриша Балей держат в руках копии именно этой статьи. Я различаю даже полоску краски по краю, оставленную при ксерокопировании. Так вот, оказывается, какие листочки они рассматривали!

Губы у Мурьяна шевелятся. Я не столько слышу, сколько догадываюсь о следующем его вопросе. Он интересуется, чем именно не понравилась мне статья Выдры и почему, если у меня есть какие-либо претензии, не урегулировать их как положено интеллигентным людям.

– Поверьте, я всегда испытывал к вам самое искреннее уважение, – добавляет он.

И я опять понимаю, что мне не следует говорить ни слова. Мне надо просто уйти, стряхнув с себя эту сцену, как мусор, который не стоит внимания. И я опять понимаю это только отдаленным краем сознания, а в действительности вновь слышу скрипение своего противного голоса. Как он, точно пила, скребет в густом воздухе и как сообщает, что статья лживая и полна намеренных искажений.

– Где, где, где? – театрально вскрикивает Мурьян. – Где, уважаемый Валентин Андреевич, вы это видите? Уверяю вас, ничего такого там даже близко нет… Ради бога!.. В конце концов, давайте посмотрим!..

Он торопливо расстегивает свой пузатый портфель и достает оттуда довольно толстую пачку ксероксов. Мельком я успеваю заметить внутри еще такую же пачку, и от этого зрелища в голове у меня возникает пульсирующее тупое гудение. Будто кровь скапливается внутри и не находит выхода. Я окончательно теряю способность что-либо говорить. И только единственная мысль всплывает из глубины: это же до какой степени все-таки надо нас ненавидеть, чтобы вот так – не полениться выйти с утра из дома и выловить нужный номер газеты, может быть, даже специально съездить за ним в редакцию, а потом опять же не полениться – придти в институт, наделать ксероксов, чтобы раздать эту мерзость сотрудникам. Судя по толщине пачки, тут хватит на всех.

– Где, где, ну где?.. – между тем настойчиво вопрошает Мурьян. Он держит ксерокс передо мной и тычет в него рыжеватым пальцем. – Покажите – где, как вы считаете, что-то допущено?..

И вдруг я вижу его глаза. Мурьян совершил ошибку – ему не следовало смотреть на меня в этот момент. В глазах его светится такое злорадство и торжество, такая гнусная радость и уверенность в собственном превосходстве, что мне мгновенно становится ясным: он тоже все понимает. Никакая его приветливая улыбочка, наклеенная на лицо, никакая участливость, никакие доброжелательные интонации, с которыми он ко мне обращается, не могут заслонить элементарного факта: Мурьян прекрасно понимает, что сказано в этой статье, и абсолютно уверен, что точно также это поймут и все остальные. Причем, ему мало того, что подобная пакость появилась в газете, ему еще нужно увидеть, какое это произвело на меня впечатление. Ему обязательно нужно насладиться моим унижением – как я буду сейчас беспомощно мекать и доказывать очевидное; и как я, конечно, запутаюсь, и насколько все это будет неубедительно; и как он будет снисходительно мне объяснять, что я ошибаюсь, и как оба мы будем при этом знать, что наиболее подлые пассажи статьи принадлежат самому Мурьяну, и как оба будем изо всех сил делать вид, что ничего об этом даже не подозреваем. Мурьян просто упивается своей формальной неуязвимостью, и заранее торжествует, предвкушая мое полное поражение. Какие к нему могут быть претензии? Писала – Выдра, а он лишь как порядочный человек пытается восстановить справедливость.

И тут со мной что-то происходит. В левой руке у меня «дипломат», а в правой – листочек ксерокса, который мне Мурьян каким-то образом все же подсунул. И вот эта правая моя рука неожиданно выпускает ксерокс, а потом нервно взлетает и опускается в известном движении. Раздается резкий хлопок. Лицо Мурьяна дергается, а сам он, будто ужаленный, отшатывается назад. На мгновение все застывает, и я вдруг догадываюсь, что дал Мурьяну пощечину.

Далее действие распадается на какие-то обособленные фрагменты. Они разрозненными картинками вспыхивают в тумане, который меня окружает. Наверное, они как-то последовательно порождают друг друга, но я, даже будучи ими захвачен, не постигаю их смысла.

Вот первый фрагмент: мы с Мурьяном топчемся друг против друга, Мурьян выбрасывает кулаки и тоже явно пытается меня ударить; правда, у него это не получается – левая рука моя выставлена вперед и не позволяет ему подойти ближе. Вот фрагмент второй: Мурьян зажат в угол, лицо его сплющено по стене, а нос смешно свернут на бок; я одной рукой удерживаю его за шиворот, а другую костяшками упираю в дряблую поясницу. И вот наконец третий фрагмент: между мной и Мурьяном находятся несколько человек; я не очень понимаю, когда они успели нас развести, только чувствую, что меня довольно крепко держат под локти.

– Не надо, – говорю я. – Все-все, отпустите…

Мурьян в это время нелепо подпрыгивает за спинами Барашкина и Пеленкова, бурно размахивает руками и выкрикивает какие-то оскорбления. Я слышу: Дурак!.. Психопат!.. Мерзавец!.. – Он даже подхватывает в остервенении что-то с пола и изо всех сил бросает в мою сторону. Брошенное, впрочем, не долетает. Это – скомканная бумага, скорее всего – тот самый злосчастный ксерокс.

Меня это уже совершенно не трогает. Сбоку появляется Нонна и говорит:

– Пойдем отсюда!

– У меня где-то тут портфель, – отвечаю я.

Гриша Балей всовывает в растопыренную ладонь мой «дипломат». Нонна берет меня под руку и выводит на улицу. К счастью, навстречу нам не попадается ни одного человека. Я весь дрожу и, вероятно, вид у меня дикий и несообразный. Я только теперь понимаю, что все это могло кончится гораздо хуже. Я мог бы так расшибить Мурьяна, что пришлось бы вызывать «скорую помощь».

И что бы я тогда стал делать?

Хорошо еще, Нонна не говорит ни слова. Она лишь выволакивает меня из дверей института и метров сто, как буксир, тащит по набережной.

Только за поворотом ее вдруг прорывает:

– Ну, почему, почему, почему?.. Из-за какого-то дрянного, самовлюбленного, завистливого ничтожества!..

В голосе ее – пугающее отчаяние.

Я молчу. Мне кажется, что говорить сейчас что-либо абсолютно бессмысленно.

Нонна, впрочем, и не ждет ответа.

Мы больше не произносим ни слова.

Она провожает меня до Невского, и там мы с ней расстаемся – даже не попрощавшись.

Загрузка...