Кусок первый
«Ой, неудачница-птица, о птица…
Нет у неё гнезда, гнезда,
Ой, эта птица-неудачница, неудачница,
Да ещё и гвоздя нет для креста…»
Семён сидел за шатким деревянным столом, который, по всей видимости, сам устал от жизни и слегка покачивался, будто напился той самой грустной водки. На столе стояла бутылка — мутная, с потёртой этикеткой, словно старуха, пережившая слишком много зим. Он смотрел на неё, прищурив один глаз, как бы пытаясь разглядеть в стекле ответ на свой вопрос.
— Э… грустная водка… почему водка грустная, Йосип? — пробормотал он, растягивая слова, будто тянул резину, пока та не лопнет. Его голос был хриплым, с лёгкой насмешкой, но в глубине таилась какая-то тоска, которую он сам не хотел признавать. Вокруг стола уже собрались люди — случайные зеваки, что слонялись по двору, как потерянные гуси. Они переглядывались, хмыкали, а кто-то даже полез в карман за своей бутылкой, видимо, решив проверить, не спряталась ли там та самая сладкая грусть, о которой говорил Семён.
Йосип, долговязый и тощий, как высохшее дерево, стоял в стороне, прислонившись к облупленной стене сарая. Он молчал, делая вид, что оглох на оба уха и ослеп на оба глаза. Его лицо, морщинистое, подобно старой карте, оставалось неподвижным, только уголок рта чуть дёрнулся… то ли от раздражения, то ли от сдерживаемого смеха. Семён заметил это, конечно, заметил, потому что он всегда замечал такие мелочи, особенно когда был пьян или притворялся пьяным.
— Вот черт, молчит… — буркнул Семён себе под нос, но так, чтобы все услышали. Он ухмыльнулся, обнажив желтоватые зубы, и добавил, словно играя в театре одного актёра: — Молчи, молчи, Йосип, твой язык — как рыба на берегу, всё равно никому не нужен! — Он захохотал, но смех вышел какой-то надтреснутый, будто колокол с щербиной.
Йосип, хоть и притворялся глухим, всё же уловил эти слова. Он незаметно сунул их себе за пазуху, словно ворованный кусок хлеба, завернув в холодные, острые камни, которые всегда носил с собой за пазухой сознания. Зачем он таскал эти камни? Никто не знал. Может, чтобы кидать их в собственные мысли, а может, чтобы напоминать себе о чём-то тяжёлом и давно забытом. Он бросил на Семёна быстрый взгляд — острый, словно осколок стекла, — но тут же отвернулся, будто увидел в небе что-то интересное. Подобно, облаку в форме утки с двумя головами.
Они были приятелями, эти двое. Соседями. Друзьями, если можно так назвать людей, которые время от времени грызли друг друга, как собаки грызут кость, не из злобы, а просто ради какого-то странного удовольствия. Семён вообще считал, что жизнь должна быть сплошным наслаждением. «Даже боль — это наслаждение, — думал он, глядя на свои мозолистые руки, — даже синяки на сердце — как медали за храбрость». Он любил такие мысли. Они кружились в его голове, словно чайки над морем, ныряли в душу, оставляя за собой солёный привкус и лёгкое головокружение.
Когда-то давно эти кружения ему нравились. Сидишь себе на крыльце, слушаешь, как ветер шуршит в кустах, как соседская собака воет на луну, как Йосип где-то вдалеке ругается с курицами, которые опять залезли в его огород. Это походило на покой. Грохот телеги по ухабам, песни пьяных мужиков, смех баб на завалинке, приключения, мечты, воспоминания о том, как он, Семён, однажды чуть не поймал русалку в реке (а может, то была утопленная бочка), — всё это смешивалось в голове, как сахар в чае. Сладко, липко, тепло.
Но теперь сладость пропала. Кружение мыслей стало каким-то горьким, как перестоявший самогон. Красота невесты после свадьбы — вот на что это походило. Исчезла, растаяла, оставив после себя синяки на сердце и привкус ржавчины во рту. Семён нахмурился, потёр виски, словно пытаясь выгнать эти мысли, как тараканов из кухни. «Может, никакой любви и не было вовсе… может? — думал он, глядя на бутылку, которая теперь казалась ему не просто грустной, а прямо-таки плачущей, — А может, её и правда нет? Так ведь я думал… перед женитьбой, или…? Но почему же теперь так желаю… её? Когда её нет?!»
Он вдруг вскочил, опрокинув стул, который с жалобным скрипом рухнул на землю. Зеваки отшатнулись, кто-то хихикнул. Семён пошатнулся, махнул рукой, будто отгоняя невидимых мух, и заорал в пустоту:
— Что же это такое!? Зачем мне этот покой, эта глупость и смирение… Божье? Выдумка! Всё это выдумка! Иллюзия счастья, как… как… — он запнулся, ища сравнение, — как гусь, который притворяется лебедем! Да, вот так!
Йосип, всё ещё стоя около стола, вдруг кашлянул — громко, театрально, будто подавился смехом. Семён обернулся, прищурился, но вместо того чтобы разозлиться, неожиданно расхохотался. Смех его был громким, раскатистым, с каким-то диким весельем. Он хлопнул себя по колену, чуть не упав, и крикнул:
— Йосип, черт тебя дери, ты хоть скажи что-нибудь, а то я тут с бутылкой спорю, а она, зараза, побеждает!
Йосип наконец разомкнул губы. Его голос был низким, скрипучим, как старые ворота:
— Водка грустная, потому что ты её пьёшь, Семён. Она тебя жалеет.
Семён замер, глядя на него широко раскрытыми глазами. Потом захохотал ещё громче, чуть ли не до слёз. Зеваки тоже загоготали, кто-то хлопнул в ладоши, кто-то полез за своей бутылкой, чтобы проверить теорию Йосипа на практике. А Йосип, довольный собой, вытащил из-за пазухи один из своих острых камней и принялся его разглядывать, будто это был драгоценный алмаз.
Тем временем мысли-чайки в голове Семёна закружились ещё быстрее. Он снова сел, подтянул к себе бутылку и налил в мятый жестяной стаканчик. Водка плеснула, как слёзы, и в этот момент ему показалось, что стол под ним качнулся, как лодка на волнах. Он моргнул — и вот уже вместо стола под ним оказалась настоящая лодка, а вокруг плескалась река, мутная, серая, с плавающими в ней старыми сапогами и пустыми бутылками. Йосип стоял на берегу, всё с тем же камнем в руках, и махал ему, как провожающий на вокзале.
— Эй, Йосип! — крикнул Семён, но голос его утонул в шуме ветра. Лодка завертелась, бутылка в руках превратилась в руль, а водка в стаканчике — в маленькое море, которое плескалось и пело грустную песню. Семён засмеялся, но смех его вдруг перешёл в зевок. Мысли-чайки начали растворяться, таять, как сахар в горячем чае. Он закрыл глаза, и лодка, река, Йосип — всё исчезло, сменившись сладким, тягучим сном.
А во сне он шёл по полю, где вместо травы росли бутылки водки — грустные, блестящие, каждая с крошечной слезой на горлышке. И где-то вдалеке Йосип всё ещё стоял с камнем в руках, а за ним летали чайки, которые почему-то хохотали человеческими голосами.
Поле качалось под ногами, как палуба корабля, а бутылки звенели, словно колокольчики, когда он наступал на них босыми ногами. Он наклонился, чтобы поднять одну, но та вдруг выскользнула из рук и превратилась в большую рыбу с грустными глазами. Рыба посмотрела на него, вздохнула и уплыла в небо, оставив за собой шлейф из водочных капель. Семён проводил её взглядом, почесал затылок и пробормотал:
— Вот ведь… даже рыбы теперь пьют.
Он пошёл дальше, и вскоре поле сменилось деревней, но вместо домов стояли гигантские бутылки, а вместо людей — чайки в старых картузах, которые курили самокрутки и играли в карты. Одна из чаек, с кривым клювом и мутным взглядом, подняла голову и прохрипела:
— Эй, Семён, садись с нами, сыграем на твою душу!
Семён хмыкнул, махнул рукой и ответил:
— Душа моя и так в залоге у Йосипа, спросите у него!
Чайки загоготали, а одна из них, самая толстая, вдруг встала и начала танцевать, размахивая крыльями, как заправская плясунья. Музыка — странная, скрипучая, будто кто-то терзал гармошку с дырявыми мехами — лилась откуда-то сверху, из облаков, которые теперь были похожи на огромные куски сахара. Семён покачал головой, чувствуя, как сон становится всё гуще, словно сироп, и пробормотал:
— Ну и дела… может, это и есть счастье?
Он лёг прямо на землю, которая оказалась мягкой, будто перина, и закрыл глаза. Последнее, что он услышал, — это шёпот Йосипа, доносящийся откуда-то издалека:
— Водка грустная, а ты смешной, Семён… смешной…
Кусок второй
«А откуда взялось чудовище это?
Из кумыса… из творога…
Снова в молоко оно превратится,
Напиток врага, напиток врага…»
Семён спал, уронив голову на липкий стол кабака, а в его разуме, меж крутых гор и пропастей, всё ещё звучала песня — тоскливая, протяжная, будто ветер завывал в ущельях. Она отпугивала страшных, прожорливых чаек, что кружили в его мыслях, хлопая крыльями из рваных газет и выкрикивая обрывки старых сплетен. Их клювы блестели, как ножи мясника, а глаза горели жадностью, словно у сборщиков податей. Но песня держала их на расстоянии, и Семён, посапывая, видел сон — странный, густой, как похлёбка с лишней ложкой соли.
Вот приснилось ему, будто двери кабака распахнулись с театральным скрипом, и в них шагнул сам Гоголь. Не просто Гоголь, а Гоголь живой, настоящий, с носом, похожим на перезрелую грушу, и глазами, в которых плясали искры, будто он только что сбежал из собственного рассказа. Рядом с ним вышагивал товарищ — цыган, весь чёрный, как смоль, с кудрями, что вились, словно ягнята, сбежавшие с пастбища. На цыгане было пальто, длинное, бесконечно длинное, тянувшееся за ним, как хвост кометы или как мантия какого-то опереточного генерала. Оно шуршало по полу, подметая окурки и крошки хлеба, а пуговицы сверкали, будто медали, выигранные в споре с судьбой.
Семён давно мечтал встретить Гоголя. Он даже искал его — то в подворотнях, то в старых книгах, то в пьяных разговорах за кружкой. Хотел спросить о правде: о чём молчал “Нос”? Почему “Мёртвые души” такие живые? Но где его найдёшь, Гоголя? В Петербурге, говорят, он, а тут, в этом кабаке со щелями в стенах и запахом кислого пива, только вороны да пьяницы. Люди шептались: “Да нет никакого Гоголя, выдумка всё, сказка для дураков”. А сколько раз его хоронили! То в газетах, то в сплетнях — гроб за гробом, а он, хитрец, вставал, отряхивал фрак и шёл дальше, посмеиваясь над всеми.
И вот — удача! Сам пришёл! Белый, как мел, словно его выточили из куска сахара, невысокий, почти мальчик, с тонкими пальцами, которые нервно теребили край сюртука. А цыган рядом — мрачный, как туча перед грозой, оглядел пьяниц в кабаке. Его взгляд был острым, как шило, и казалось, он спрашивал: «Ну, кто тут не верил, что Николай Васильевич жив? Кто смел сомневаться?» — Семён даже протёр глаза, но нет, не привиделось: цыган стоял, гордо выпрямившись, а пальто его теперь колыхалось, как море, и в складках мелькали звёзды — то ли пуговицы, то ли настоящие светила.
— Семён, Семёнчик, хватит тебе дрыхнуть, иди домой, — вдруг пророкотал цыган-генерал, и голос его был густой, как смола, но с ноткой смущения. Гоголь же отвернулся, будто стесняясь всей этой сцены, и принялся разглядывать трещину на потолке, где паук плёл сеть из серебряных нитей. — Да просыпайся же, Семён, хватит! — Цыган топнул ногой, и пол кабака дрогнул, а со стола упала ложка, звякнув, как колокольчик.
Семён с трудом оторвал голову от стола, она казалась тяжёлой, как чугунная гиря, и заморгал. Сон ещё цеплялся за него липкими пальцами, но кабак уже преобразился: столы стояли пустые, мёртвые, словно кладбище мебели, а в углу вместо пьяниц теперь сидели тени, шептались и хихикали, глядя на него. Над ним же склонился Йосип, его старый товарищ, но какой-то новый с улыбкой мягкой, как подушка, и с глазами, в которых плескалось что-то нездешнее.
— А где Гоголь? — прохрипел Семён, оглядывая пустоту. Голос его дрожал, как струна старой балалайки.
Йосип поставил на стол кружку пива — холодного, живого, с пеной, что шипела, как морская волна, — и рядом тарелочку с салом и луком. Лук блестел, будто слёзы ангела, а сало пахло так, что даже во сне захотелось откусить кусок.
— А где цыган? — не унимался Семён, потирая лоб, где отпечаталась кромка стола.
Йосип засмеялся — тихо, но с какой-то странной теплотой, — и ответил:
— Гоголь не приходил, Гоголя здесь не было… да?
Семён нахмурился, пытаясь сложить кусочки сна в голове, как мозаику из разбитого зеркала.
— Заходил! — вдруг выпалил он.
— А откуда ты знаешь, ты же спал? — Йосип прищурился, и в его глазах мелькнула искра — то ли смех, то ли что-то ещё.
— Правда заходил!? — Семён подскочил, чуть не опрокинув пиво. Сон и явь путались в его голове, как нитки в кармане.
— Да, правда заходил, — терпеливо кивнул Йосип, будто объяснял ребёнку, почему небо синее.
— Один? — Семён вцепился в кружку, словно она могла дать ответ.
— Нет, с товарищем…
— С цыганом таким, генералом… строгим? — Семён уже улыбался, предвкушая, как Йосип подтвердит его сон.
Йосип расхохотался — звонко, заразительно, и Семён не выдержал, тоже захихикал, чуть не пролив пиво на штаны.
— И что? — спросил он, отхлебнув глоток. Пиво было холодным, как горный ручей, и живым, будто в нём плескались крошечные рыбы.
— Как он, хороший человек? — Семён вытер губы рукавом и посмотрел на Йосипа с надеждой!!!
— Хороший… — Йосип ответил тихо, и в голосе его мелькнула грусть, словно он вспомнил что-то далёкое. Он глянул на соседний стол, где лежала книга в потёртой обложке, а рядом стояли цветы — свежие, но странные, с лепестками, что шевелились, как крылья бабочек. — Он человек Божий, — добавил Йосип, и в его словах было что-то торжественное. — Ангел, то есть посланник, понятно тебе?
Семён замер, поражённый. Йосип, его старый друг, что раньше только и знал, что ругать чаек да подливать пива, теперь говорил, как проповедник. Семён опустил голову, глядя на кружку, и вдруг отодвинул её от себя, будто она была виновата во всём этом странном дне.
— Да что ты… разве пиво тут при чём? — Йосип улыбнулся, но в улыбке его было что-то новое, незнакомое.
“А может, я его и не знаю вовсе?” — подумал Семён, и от этой мысли ему стало холодно, как будто ветер пробрался под рубаху.
Небо за окном посветлело, и глупые чайки, что всё ещё кружили где-то в его голове, начали растворяться, как дым. Семён оживился, чувствуя, как сон отпускает его, будто кто-то развязал верёвки.
— А Гоголь, такой молодой, словно мальчик, ты посмотри… — сказал он, глядя на Йосипа, — белый, и правда на ангела похож…
— Семён, Семён, — Йосип покачал головой, как отец, что журит сына за шалости, и вздохнул: — Николай Васильевич… — Он взял книгу со стола и открыл её. На странице была фотография — Гоголь, белый, юный, с глазами, что светились, словно две любопытные звёздочки. Семён ахнул, чуть не выронив кружку.
— А тот цыган… генерал? — спросил он, и голос его дрогнул.
— А то был Пушкин, — спокойно ответил Йосип, будто это было очевидно.
Семён поперхнулся пивом. Пушкин? Цыган? Генерал? Он уставился на Йосипа, а тот лишь улыбнулся, но теперь в улыбке его было что-то озорное, почти мальчишеское. Кабак вдруг загудел — не от голосов, а от ветра, что ворвался в щели и закружил пыль, превращая её в крошечных танцующих фигурок. Столы задрожали, а кружка Семёна сама собой поползла к краю, словно хотела сбежать.
— Пушкин? — переспросил Семён, и голос его сорвался на визг. — Это что, они вдвоём тут шастали пока я спал?
— Шастали, — кивнул Йосип, и глаза его заблестели, как у кота, что поймал мышь. — Гоголь пришёл, весь такой белый, воздушный, а Пушкин за ним — чёрный, кудрявый, пальто до пола, как занавес в театре. Гоголь молчал, только носом шмыгал, а Пушкин всех оглядел, будто генерал на параде. Даже пьяницы притихли, а один, что в углу храпел, проснулся и забормотал: “Батюшки, цыгане с ангелами пришли!”
Семён захохотал, хлопнув себя по колену. Картина в голове складывалась нелепая, но яркая: Гоголь, тонкий, как тростинка, стоит посреди кабака, а рядом Пушкин, грозный, как туча, распугивает пьяниц своим пальто-кометой. Чайки в его воображении теперь хихикали, хлопая крыльями, и одна даже спикировала, пытаясь утащить кусок сала с тарелки.
— И что они хотели? — спросил Семён, вытирая слёзы от смеха.
— Да кто их разберёт, — пожал плечами Йосип. — Гоголь что-то бормотал про души, а Пушкин грозился всех в стихи записать, да таких, что потом не отмоешься. А потом… — Йосип сделал паузу, будто для театрального эффекта, — потом они ушли. Гоголь в дверь, а Пушкин в окно — пальто зацепилось за раму, и он повис, как чёрный флаг. Я уж хотел помочь, а он мне: “Не трожь, я сам!” И улетел, как ворон.
Семён хохотал так, что чуть не свалился со стула. Кабак вокруг него теперь казался живым: стены шептались, потолок подмигивал трещинами, а цветы на столе вдруг раскрылись шире, выпустив облачко пыльцы, что закружилось в воздухе, как звёзды. Пиво в кружке забурлило, и пена нарисовала на поверхности лицо — то ли Гоголя, то ли Пушкина, то ли саму чертовщину.
— А ты их видел? — спросил Семён, всё ещё задыхаясь от смеха.
— Видел, — кивнул Йосип. — И ты бы видел, если б не спал, как бревно. Они ещё спорили: Гоголь говорил, что мир — это комедия, а Пушкин — что трагедия. А потом решили, что и то, и другое, и пошли искать третий кабак, где это можно проверить.
Семён покачал головой, глядя на Йосипа. Тот изменился — стал мудрее, мягче, но с хитринкой, как будто знал больше, чем говорил. Небо за окном теперь сияло, чайки улетели, а в душе Семёна разлилась странная лёгкость.
— Ну и денёк, — пробормотал он, глядя на книгу с фотографией Гоголя. — Ангелы, цыгане, генералы… Может, я и правда сплю?
— Может и спишь, — подмигнул Йосип. — А может, это мы все — сон Гоголя. Или Пушкина. Выбирай, чей тебе больше нравится.
Семён улыбнулся, взял кружку и сделал ещё глоток. Пиво было холодным, живым, настоящим. А за окном, где-то вдали, мелькнула тень — то ли пальто Пушкина, то ли крылья ангела. И в этот миг Семён решил, что не так уж важно, сон это или явь.