Мы жили в них, мы говорили, что любим их, но только теперь, как будто впервые мы их увидали. Города — это не только дома и улицы, фабрики и магазины. Они живы своей особенной жизнью. Теперь многие из них умирают, искалеченные человеческой рукой. Как прекрасны руины римских храмов, поросшие травой, с ящерицами на солнце! Их скосили дожди и ветра, дни и ночи, лета, века. Бак уродливы задымленные расщепленные развалины ипрских «рынков» или арасского «беффруа», сраженные крупповскими снарядами. Мучительная, безобразная смерть!
Вот один из погибших городов, столица Артуа, древний Аррас. Я брожу среди камней; кое-где торчат обгорелые стены, уцелевшие фасады, камни, черепицы, жесть, прах. Вот это было «Большой площадью», а это «Малой». Здесь был собор, а здесь ратуша. Теперь все сравнялось.
Шумной и веселой жизнью жил когда-то Аррас. Здесь бывали богатые ярмарки, и на них собирались купцы из Фландрии, Пикардии, из Лиона и из Гента. Тяжелый бархат, нежный шелк, тончайшие кружева и цветные ковры красовались в рынках Арраса. На площадях пели артуасские труверы и разыгрывались наивные мистерии. Горожане в ознаменование своей вольности и своих прав построили высокую башню — «беффруа». На ней царил золотой геральдический лев. Не раз враги — англичане, голландцы, швабы — осаждали Аррас, но гордый лев защищал Аррас. Недаром на городских воротах была задорная надпись:
«Когда мыши будут есть котов, англичане получат Аррас».
Потом отшумели грозы, и ясные осенние дни пришли для Арраса. Он стал тихим провинциальным городом. На площадях зеленела трава. Оскудели амбары, магазины и кассы, поредели жители. По берегам мутной Скарп под вечер гуляли тихие старички из богадельни и редкие туристы. Задолго до его насильственной смерти Аррас называли «мертвым городом», но он жил своей особой жизнью.
Его убили. Почти два года изо дня в день усовершенствованные орудия разрушения старались сразить его хрупкое нежное тело. Обрушилась «беффруа», и долго гордый лев валялся в мусоре. Потом его увезли в изгнание под своды Парижского музея. Жители крепились, они не хотели расстаться с Аррасом. Многие умерли вместе с родным городом.
В этих развалинах ютятся еще люди. Вот старушка, она просиживает целые дни в темном подвале, но она не уезжает.
«Пусть другие, молодые попробуют, а я не могу».
Она не знает истории Артуа, она не понимает красоты готической архитектуры, или фресок древних мастеров. Она просто старая бабка, которая за миску похлебки стирает солдатам белье. Но она чувствует душу Арраса и любит ее. Другие, молодые, построят, быть может, новый город, фабрики и казармы, универсальные магазины, дома с водопроводом, удобный и «живой» город. Но в памяти останется темный провал, прервется золотая цепь преемственности.
Об Аррасе исследователи искусств писали книги, а летом любопытные англичане бродили по его площадям. О сожженном Жербевиере знали, кажется, только его жители да еще префект департамента Мэрт-и-Мозель. В нем не было ни готических церквей, ни причудливых замков. Как в каждом порядочном городке Франции, в нем имелась старенькая церковь, новая назойливая мерия, хорошая усадьба («шато») и несколько сот серых приземистых домов. Не о чем жалеть, скажете вы. А вот мадам Фуле плача говорит мне. «Это был самый красивый город во Франции. Конечно, Париж больше, но если бы вы видели площадь перед нашей церковью и липы… старые липы»…
Немцы принесли особые «зажигательные лепешки», и город сгорел. Жители не захотели уехать, они маются в сколоченных наспех бараках. С потолка течет вода, холодно, тесно, а время от времени начинается бомбардировка. Вчера хоронили старого Ледо. Вероятно, летчик принял похоронную процессию за передвижение войск. Одна, другая, третья бомбы. Мертвец долго ждал погребения. В Жербевиере сейчас и умереть трудно. Но мадам Фуле говорит:
— Это прекрасный город. Даже теперь здесь лучше, чем в Нанси или в Париже.
Она показывает открытки с видами — обыкновенные скучные улицы и дома.
— Хотите, я подарю вам одну открытку? Ведь их больше не будет. Жербевиер умер…
Париж — для всех, но каждый любит его своей единственной любовью. Сколько людей повторяют это нежное имя «Париж, Парис, Париджи, Парии»?.. Я помню русскую учительницу из Кобеляк, которая тридцать лет мечтала о Париже и, наконец, скопив гроши, приехала с экскурсией на семь дней. Как мало времени, а в маленькой книжечке записано столько вещей, не успеть осмотреть: «Венера Милосская», «магазин Лувр», «Эйфелева башня» и еще и еще… Но приехав, она никуда не побежала, она села на террасу кафе под каштанами и долго в изнеможении счастья глядела на беспечную толпу, приговаривая:
— Париж, Париж…
И я знаю бедного сенегальца Агли, которому генерал в награду за храбрость предложил попросить все, что он хочет. Агли ответил:
— Я хочу в Париж. Мне сказали, что там золотое небо и все играют на флейтах…
Где они теперь? В Омске и в Буэнос-Айресе, в Чикаго, Каире, может быть в Берлине? Они читают коротенькие телеграммы. Немцы в тридцати километрах. Каждый день налетают «таубе». На Нотр-Дам бросили бомбу. Сегодня ночью протяжно выли сирены, и два «цеппелина» летали над городом. Читают и шепчут: «неужели»?..
Строже и тише стала жизнь Парижа. Скучающие иностранцы не заполняют кафе Монмартра. Париж всегда был немножко провинциален, а теперь его бульвары особенно уютны и милы. Сколько нежных парочек под платанами, поцелуев и слез расставаний! Ребята прыгают на расчерченной мелом мостовой. Старики на набережной Сены перерывают изъеденные пыльные книги, разыскивая какую-нибудь «историю семилетней войны».
Вечером рано закрываются кафе и гаснут фонари. Луна дробится в зеленой Сене, и башни Нотр-Дам стоят, как кипарисовые рощи.
Никогда Париж не был так прекрасен, как в эти годы войны. Чужеземец, теперь увидевший впервые Париж, удивится, сколь легка и сладка здесь жизнь. Но я знаю, что значит эта тишина, черные ночи и яркие розы на кладбищах. Только здесь, под небом Франции, возможны эта светлая печаль — парижские сумерки легкие, и невесомые ясные слезы Ронсара, улыбчивая грусть холмов Иль-де-Франса. Где бы теперь ни были учительница из Кобеляк или негр Агли, все, хоть один час прожившие в Париже, поймут, что означает его улыбка.
Нанси — глубокий тыл. Нанси живет обычной будничной жизнью. Понедельник, девять часов утра. По мокрым улицам прошли рабочие, чиновники, школьники. Теперь тихо. Я сижу на террасе кафе, напротив дворца. Я не могу поверить, что где-то трубы заводов, казармы и пушки. Эта большая зеркальная площадь похожа на бальный зал. Золоченая решетка вокруг с чугунными коваными фонарями. Беспечные и чуть-чуть грустные линии дворца. А посредине статуя того, кто захотел в шумном городе устроить Версаль и среди государственных дел заняться маскарадами. У него тщеславный и легкомысленный облик. «Герцог Лотарингии Станислав Лещинский». Пусто в кафе, и важные седые лакеи дремлют. Никого на площади, но кажется — из золотых ворот сейчас покажется смешливая горожанка в широкой юбке, в черной маске, напевая песенку о хитром Амуре. Вдали в парке девочки играют в серсо, кукольные и улыбчатые, похожие на статуэтки Севра.
Вдруг грохот. Я ничего не понимаю. Кричат, толкают куда-то. Через минуту я в погребе. Что это? Станислав Лещинский, серсо, коварный Амур, дальнобойные орудия… снаряд… еще… еще… Карета скорой помощи. Три девочки убиты, развалины дома. Попрежнему блестит, будто паркет, голубая площадь, и улыбается изящный танцор — «герцог Лотарингии».
Есть такие жития святых: до сорока лет жил, кутил, торговал. Потом вздрогнул, оглянулся, уверовал и принял мученический конец.
Накануне войны я был в Реймсе. Стиснутый надвинувшимися со всех сторон домами, одинокий и ненужный, стоял собор. Звенели трамваи, и пробегали маклера. На одной окраине белые, будто жиром налившиеся, виллы богачей, владельцев виноградников. Сонные толстые жены с молитвенниками, в черных шуршащих платьях, а на коротких круглых пальцах бриллианты.
На другом краю города дымные красные фабрики, кабаки, митинги, провинциально-семейные проститутки. А между окраинами — Реймс, не богатый, не бедный, который служит в какой-нибудь конторе, спорит о кампании в Марокко, играет на бильярде, изучает книжку сберегательной кассы и потом мирно засыпает под каменным крестом, с заботливой надписью «вечное владение».
Издали собор кажется неизменившимся, и, только подходя к площади, видишь страшные раны. Остался лишь скелет. Мелкими цветными каменьями рассыпались витражи. В каменную пыль обращены статуи. Обгорелые красноватые своды. Готовые рухнуть башни.
А люди живут «quand même», изо дня в день. Немцы — на соседних холмах, их передовые посты всего в двух верстах от города. Неутомимые и аккуратные, они разрушают Реймс. Теперь два города: один прежний, другой под землей, в погребах. Как пригодились просторные погреба складов шампанского — в них теперь больницы, редакций газет, гимназии. Когда немцы отдыхают, жители выглядывают на часок. Пробегут по улице — и назад. Уж не одна сотня убиты и покалечены.
Вот в этом погребе живет семья архитектора Л. Дочка, молоденькая девушка, только что оправилась от раны. Она — ученица консерватории. Перетащила в погреб пианино. Между двумя приступами канонады разбирает новые ноты и спорит о музыке Дебюсси.
В большом погребе помещается газета «Восточный Вестник» — здесь и типография, и редакция, и контора. Это уже третье помещение, прежние разгромлены. Среди сотрудников, наборщиков, разносчиков есть убитые и раненые. Порой снаряд разрушает помещение или убивает ответственного работника. Но через день газета снова выходит. Маленький жалкий листок с агентскими телеграммами. Но как ждут люди в погребах храбрецов, которые разносят газеты! Через нее они приобщаются к миру, что-то слышат об иной жизни. «Восточный Вестник» знает это, он на посту. Наверху цифры: «Год издания 36-й, № 247». Пусть 1916, пусть год великой катастрофы, но для них он 36-й. Никто не уйдет. За станок убитого станет товарищ, перо упавшего подымет другой.
А в другом погребе школа. Я читал дневник учительницы, и, кажется, более мучительной и прекрасной книги я не читал никогда. Короткие заметки. Но сколько в них муки за эти детские, ничего не понимающие глаза. Убивали отцов и матерей. Порой пустели парты учениц. Что могут делать дети? Как все, они продолжают свое прежнее дело: на глазах у смерти они играют. В Париже, в Люксембургском саду, ребята играют «в войну». Здесь, на войне, они играют в простые игры: в пятнашки или в чехарду. Вот получился приказ — немцы употребляют снаряды с удушливыми газами — раздать детям противогазы. Ребята в восторге: они примеряют маски, пугают друг друга, смеются, смеются…
— Это как «mardi gras», это карнавал, — говорит маленькая Полина.
Учительница улыбается, а в глазах ее мука. Она знает, что у крохотной Мариетты оторвало ногу, что отец Христины убит, что Габриель напрасно ждет свою маму. Она считает пустые парты — одна, две, три, четыре… Она глядит на эти детские лица в страшных уродливых масках, и видит их задохшимися, посиневшими, она видит смерть не только свою, но и этих — невидящих.
Живые — бывают мудрыми и глупцами, прекрасными и уродами, богатыми и нищими. Все трупы похожи друг на друга. При жизни Аррас был тихим стареньким «жантильомом», Верден — лихим драгуном, любившим часовни барокко, балы и конфекты драже, Ланс — закопченым суровым углекопом. Теперь они умерли, и никто не отличит их друг от друга. Это было публичным домом, это древней церковью, это казармой, это заводом.
Так говорят. Я вижу только камни, мусор, пыль. В одних домах бесчинствовали, в других трудились, но быстро отшумели слезы, песни, голоса. Скучная свалка. Собирают оставшиеся кирпичи, будут снова строить храмы, заводы и притоны из одних и тех же камней. В газетах это называется «воссозданием городов, пострадавших от войны», а в одной старенькой книжке — «Суетой Сует».
Нель. Девичья комнатка. На подоконнике герань. Туалетный столик с голубой кисеей. А на узенькой белой кровати труп огромного рыжего немца. Пахнет… Он умер от ядовитого газа. Высунут язык, глаза вылезли из орбит. В руке юмористический журнал с какой-то дамочкой в подвязках.
Шони. На улицах груды пустых бутылок, жестянок, испражнений. Дохлая лошадь. «Обойдемте кругом». Я ступаю на маленькую книжку в пергаментном переплете с застежками. Поднимаю. «Похождение галантного турка».
Ex libris маркиза де Селиньи.
Площадь в Бапоме. Здесь была церковь. Изображение распятого Христа, голова отбита. Оно лежит похожее на труп. Солдатские каски, поломанная винтовка. Какие-то кастрюли. Черепа погребенных здесь некогда иереев, вывернутые из земли снарядом. А над всем, верно, отброшенный из соседнего дома, ночной горшок…