В этот день из дома пришел денежный перевод. Я решил отправиться в Хонго[43] и обменять чек на деньги.
При мысли о том, чтобы выйти из дома, когда в моем пригороде после снегопада такая слякоть на дорогах, становилось тоскливо, но этих денег я ждал, поэтому выйти пришлось.
Всё, что я так старательно пытался написать в последнее время, никуда не годилось. Но не столько сама неудача, сколько странный болезненный характер этой неудачи дурно повлиял на все последующие дни. Мне было необходимо хоть как-то изменить настроение, но с тех пор, как закончились деньги, я даже не выходил на улицу. Наконец из дома прислали деньги. Что-то мне не понравилось в том переводе, и я отослал его обратно (на душе стало еще противнее), а потом опять стал ждать. Прошло дня четыре. И вот пришел второй перевод.
С того дня, как я отложил рукопись в сторону, должно быть, прошло уже больше недели. За это время я лишился жизненных сил и потерял равновесие. Как я уже говорил, неудача была пропитана чем-то болезненным. Мне вроде бы и хотелось писать, я продумывал фразы в голове, но стоило мне только сесть за работу, как я не мог вспомнить ни слова. Я не мог даже перечитывать и редактировать уже написанное. Я спрашивал себя, как лучше написать, но никак не мог вспомнить, в каком настроении я придумывал тот или иной фрагмент. Я смутно чувствовал, что продолжать в таком духе дальше нельзя, но не мог решительно остановиться. Не мог и не останавливался.
Как и следовало ожидать, мне стало совсем плохо после того, как я бросил писать. Я сидел без дела. Эта бездеятельность была еще более странной, чем мое обычное состояние. Когда увядает цветок, вода в вазе начинает тухнуть, и это очень противно, но охватывает такое нежелание с этим возиться, что оставляешь все как есть. Чем больше смотришь на вазу, тем противнее становится. Но это ощущение никак не превращается в желание устранить его причину. Такое настроение сложно назвать меланхолией, потому что в нем есть нечто, что тебе нравится. И тебе остается лишь вдыхать запах собственной бездеятельности.
За что бы я ни брался, все бросал на полпути. Стоило мне опомниться и вернуться к тому месту, на котором я остановился, как моя натура, уже вкусившая бездеятельности, вновь начинала явно стремиться к ней. За что бы я ни брался, ничего не доводил до конца. И чем дальше, тем больше линия моей жизни превращалась в череду недоделок. Я никак не мог выбраться из болотной мути, движение в которой было невозможно. На дне болота словно бурлил какой-то газ. До чего же противная фантазия. Она захватила меня неожиданно, будто горе случилось у моих родных или меня предали друзья.
В ту пору было много пожаров. Я частенько гулял в поле по соседству с домом. Однажды увидел, как начали строительство нового дома. Повсюду на земле валялась стружка. Я машинально стряхнул пепел от сигареты на стружку, а заметив это, испугался. Одна мысль прочно засела у меня в голове. Неподалеку произошло два пожара, и меня вдруг стало охватывать сильное, связывающее по рукам и ногам беспокойство. А вдруг мне скажут: «А, это ведь ты гулял там!», «Это ведь был пепел твоей сигареты», и я не смогу сказать ни слова в свое оправдание. Всякий раз, когда я видел почтальона с телеграммами, на душе скребли кошки. Я обессилел от своих фантазий и чувствовал себя несчастным. Из-за таких пустяков так ослабеть и пасть духом! От подобных мыслей было не избавиться.
У меня не было желания браться за что-либо, и я проводил время, рассеянно наблюдая за отражением в зеркале и кувшине с рисунком в виде роз. Не могу сказать, что это было безотказным лекарством, но порой мне удавалось поймать момент, когда от такого занятия на душе становилось спокойно. Прежде подобное ощущение часто возникало у меня во время прогулок по полям. Это было лишь смутное ощущение, но наблюдая за травой, колыхавшейся на ветру, я чувствовал, что глубоко во мне что-то колышется вместе с этой травой. Ничего определенного. Я чувствовал неясный отклик, и было так удивительно, когда волнение травы на осеннем ветру воспринималось как волнение собственного сердца. Это ощущение пьянило, а после на душе становилось светло.
Наблюдая за отражением в зеркале и кувшине, я невольно вспомнил об этом. Хорошо бы менять свое настроение таким образом, думал я, и временами эта мысль меня даже захватывала. Однако независимо от того, как я себе это объяснял, я часто погружался в свои наблюдения, забывая обо всем остальном. Для меня, не находящего в себе силы чем-либо заняться, красивый кувшин, на белой холодной поверхности которого нашел приют свет от уличного фонаря, обладал странной притягательностью. Часы били два, три часа ночи, а я все не спал.
Смотреть по ночам в зеркало — порою очень страшное занятие. Собственное лицо кажется чужим, а иногда, когда глаза слишком устали, оно вдруг становится точь в точь похожим на уродливую маску «гигаку».[44] Раз — изображение лица в зеркале исчезнет, два — словно симпатические чернила, опять появится. А порой увидишь всего один глаз, который злобно уставится на тебя. Однако в какой-то степени страх появляется и исчезает по твоей воле. Я напоминал себе детей, играющих на морском берегу: волны накатываются и откатываются, то они преследуют детей, то дети их. Так и я, страшась маски «гигаку», пристрастился играть с ней.
И все же мое бездеятельное состояние не менялось. Даже когда я наблюдал за отражением в зеркале или кувшином, и мне казалось, что я нахожусь в каком-то удивительном месте, я стал ощущать ту самую бездеятельность. И не только ее. До полудня я спал и видел множество снов, а дни становились тяжкими и утомительными оттого, что я не мог порой отличить увиденные сны от действительности. Я почувствовал, что однажды наступит момент, когда я усомнюсь в том мире, в котором живу. Порой мне приходило в голову, что люди, которых я вижу, гуляя по городу, чураются меня и бегут прочь. От этих мыслей было страшно. Иногда приходило на ум, что, например, вот эта девушка-няня, наклонившая лицо вниз, сейчас поднимет голову и окажется оборотнем. — Но наконец пришел долгожданный перевод. И я впервые за последние несколько дней пошел к электричке по заснеженной дороге.
По пути от станции Отяномидзу до Хонго я видел, как трое прохожих поскользнулись. Добравшись до банка, я понял, что у меня испортилось настроение. Я поставил тяжелые, намокшие гэта к ярко горящей газовой печурке и ждал, пока банковский клерк назовет мое имя. Напротив меня стоял посыльный мальчишка из магазина. Когда я снял гэта, мне стало казаться, что этот парень смотрит на меня. Смутившись, я уставился в пол, запачканный грязью, которую принёс на своих гэта вместе со снегом. Возможно, это лишь плод моего воображения, но меня сковал взгляд посыльного. Я вспомнил, что в такие моменты краснею. Может быть, я уже покраснел? Стоило мне так подумать, как я почувствовал, что заливаюсь краской.
А меня все не вызывали. Они чересчур мешкали. Я дважды прошелся мимо клерка, которому передал чек. Наконец не выдержал и спросил. Оказалось, что другой клерк просто забыл про мой чек.
Я вышел из банка и направился в сторону станции Сэймонмаэ. Двое постовых подняли и под руки повели молодую женщину, которая упала и потеряла сознание. Прохожие стояли и смотрели. Я отправился в парикмахерскую. В парикмахерской как раз разбился котелок для кипячения воды. Мне велели вымыть голову, и ничего не оставалось, как намылить голову самому и стереть мыло мокрым полотенцем. Может, это какое-нибудь новшество, подумал я, но спросить постеснялся. Однако ощущение мыла на волосах было довольно противным. Спросил, в чём дело, оказалось, котелок разбился. Несколько раз протер волосы мокрым полотенцем. Заплатил деньги, забрал шапку, потрогал волосы, мыло так и осталось. Хотел было что-нибудь сказать, чтобы не выглядеть так глупо, но передумал и вышел на улицу. Я рассердился на то, что попытка улучшить настроение не удалась. Зашёл в пансион к приятелю, там и помыл голову. Потом какое-то время поболтали.
Пока я говорил, его лицо уходило всё дальше и дальше. А потом я подумал, что говорю совсем не о том, что считаю важным. Стало казаться, что разговариваю не с хорошо знакомым мне человеком, а с кем-то чужим. Наверняка он замечает во мне странности. Он вполне дружелюбен, а не говорит о странностях лишь потому, что сам боится. А самому страшно спрашивать: «Послушай, а нет ли во мне чего странного?». И ведь страшно не то, что тебе ответят: «Да, пожалуй, ты и, правда, странноватый», — а то, что ты сам, задав такой вопрос, признаешь в себе эту странность. А стоит лишь раз это признать, то всему наступит конец. Вот этого я боялся. И пока об этом думал, не переставал болтать с приятелем.
— Нельзя тебе взаперти сидеть. Выходить нужно почаще, — сказал он, провожая меня до дверей. Хотелось что-нибудь на это ответить, однако я только кивнул и вышел на улицу. Ощущение было такое, словно справился с тяжелой работой.
На улице по-прежнему кружился снег. Решил пройтись по букинистическим магазинчикам. Хотелось купить какую-нибудь книжку, но денег было мало, поэтому я скупился и ничего не мог выбрать. «Если уж эту куплю, то ту, которую только что смотрел, точно надо было купить». Заходя в следующий книжный магазин, жалел, что ничего не купил в предыдущем. Это повторялось столько раз, что я смертельно устал. Купил открытки на почте: одну отправил родителям с благодарностью за деньги, вторую другу с отчетом о своих делах. То, что никак не мог написать за столом, на почте написалось с легкостью.
Зашел в очередной книжный магазин. Думал, что букинистический, а оказался магазин с новыми книгами. Покупателей не было, услышав мои шаги, вышел продавец. Ничего не поделаешь, куплю самый дешевый литературный журнал. Если вернусь домой, так ничего и не купив, ночью будет нестерпимо плохо, — подумал я. Эту нестерпимость я почувствовал как-то особенно преувеличенно. Знал, что преувеличиваю, но все равно не мог отделаться от этой мысли. Развернулся и опять пошёл по букинистическим магазинам, но по-прежнему впустую. Обзывал себя скрягой, но ничего купить не мог. Пошёл сильный снег, поэтому, наконец, решился зайти в последний магазин, лотки с книгами которого были уже убраны с улицы, и на сей раз непременно купить старый журнал, о цене которого недавно справлялся. Когда понял, что моим окончательным выбором стал первый магазин, в который я сегодня заходил, и первый журнал, о цене которого спрашивал, почувствовал себя дураком. Мальчишка-продавец увлеченно наблюдал за тем, как ребята на улице бросаются снежками. Там, где раньше был журнал, я его найти не смог. Не мог же я ошибиться магазином, — подумал я, забеспокоился и спросил у продавца.
— Вы его здесь забыли? Мы ничего не находили, — сказал продавец, толком не выслушав мой вопрос, и потерял ко мне интерес, вновь погрузившись в наблюдение за игрой мальчишек на улице.
А мне так и не удалось отыскать журнал. Я очень устал. Купил пару носков и поспешил в сторону Отяномидзу. Уже наступил вечер.
На Отяномидзу купил проездной билет. В электричке все пытался сосчитать, во сколько мне обойдется поездка в школу и обратно, если ездить каждый день. Сколько раз считал, столько раз сбивался. Выходило, что цена та же, что и у разовых билетов. Вышел из электрички на станции Юракутё, отправился на Гиндзу,[45] купил чай, хлеб, сахар и масло. Прохожих было немного. И здесь трое или четверо молодых продавцов играли в снежки. Наверное, больно, если твердый снежок попадает в цель. Мне было не по себе. Наверное, устал. Сегодняшние оплошности были чересчур глупыми, и это раздражало меня. Купив хлеба на восемь сэн,[46] я демонстративно забрал сдачу с десяти. Если где-то вдруг не оказывалось того, о чем я спрашивал, приходил в ярость.
Зашел поесть в пивную «Лев». Согрелся, выпил пива. Видел, как готовят коктейль. В одну бутылку бармен налил разных напитков, закрыл крышкой и потряс. Сначала казалось, что человек трясет бутылку, а потом уже, что бутылка трясет человека. Бармен вылил напиток в бокал, украсил фруктами и поставил на поднос перед клиентом. Было интересно смотреть, как четко и ловко он со всем справился.
— Ребята, вы как арабские солдаты выстроились.
— Да-да, словно на парад в Багдаде.
— А ты, малый, уже порядком опустел. Рассматривая бутылки с винами, выставленными в ряд, я почувствовал, что от пива захмелел.
Выйдя из «Льва», я зашел в магазин с импортными товарами и купил мыло. Ощущение того, что все идет вкривь и вкось, опять вернулось. Я стал думать, что в покупке мыла есть что-то странное. Я не мог припомнить, было ли у меня четко выраженное желание купить его или нет. Чувство беспомощности, словно делаешь шаг в пустоту.
«А все потому, что в облаках витаешь», — любила раньше говорить мама, когда я совершал промашки. Я вдруг подумал, что эти слова как раз о том, что я только что сделал.
Это мыло для меня было непозволительно дорогой покупкой. Я подумал о маме.
— Кэйкити… Кэйкити, — я несколько раз попробовал назвать свое имя.
И тут в памяти отчетливо всплыло грустное лицо матери.
Года три назад я напился и поздно ночью вернулся домой. Не помню, что тогда случилось. Друзья отвели меня домой, по их словам, я был в стельку пьян. Каждый раз, когда я думаю о том, что чувствовала тогда мать, на душе становится мрачно. Друзья потом изображали, как мать меня ругала. Здорово подражали, я один в один слышал голос матери. Меня поразили ее слова. Была в них такая сила, что даже в пересказе товарища они довели меня до слез.
Подражание все-таки занятная вещь. Теперь уже я подражал той пародии моего товарища. Интонации самого близкого мне человека я выучил от чужих людей. После того случая мне было достаточно, не повторяя всех ее слов, сказать только «Кэйкити», как я представлял состояние матери в тот день. Лучше всего остального было именно это «Кэйкити!». Лицо матери, стоявшее перед моими глазами, было мне упреком и в то же время давало силы.
Небо просветлело, вышла луна. Я шел по мостовой от Оваритё к Юракутё и повторял: «Кэйкити!».
Я содрогнулся. Вдруг лицо матери, звавшей меня по имени «Кэйкити», превратилось в нечто совершенно иное. Вестник, принесший дурную весть. Именно он окликал меня. Я не хотел слышать его голос…
От Юракутё до моей станции ехать довольно далеко. И от станции до дома идти не меньше десяти минут. Я еле волочил ноги от усталости по ночной дороге через холм, прорезанный туннелем. Шелест хакама[47] отдавался в ушах странным звуком. Уличные фонари, с зеркалами на поворотах, освещали дорогу. Фонари светили в спину, мои четкие длинные тени ползли по земле. Тени, вздувшиеся на груди, где я спрятал под пальто покупки, один за другим подхватывали фонари по обе стороны дороги. Тени набегали сзади, устремлялись вперед, вытягивались, неожиданно оказывались на дверях домов. Я следил за поспешными изменениями теней и вдруг нашел тень, которая нисколько не менялась. Это была большая тень, чем ближе оказывался фонарь, тем ярче она становилась, слегка кренясь набок. Я подумал: это тень луны. Поднял голову и увидел шестнадцати-семнадцатидневный месяц, который висел почти над головой. Почему-то именно его свет показался мне чем-то родным.
Я свернул с широкой улицы на маленькую дорогу с редкими фонарями. И только тогда лунный свет впервые за вечер осветил засыпанный снегом пейзаж. Красиво. Я понял, что мои чувства приходят в порядок, и чем дальше, тем больше. Моя тень переместилась справа налево и встала прямо передо мной. В ней не было больше неопределенности, она стала четкой. Я с недоверием и ностальгией спрашивал себя: откуда и почему во мне только что возникло ощущение чего-то родного, и продолжал шагать дальше. На тени была мятая фетровая шляпа, шея казалась хрупкой, а плечи крепкими. Чем больше я наблюдал за тенью, тем меньше видел в ней себя.
В тени появились следы чего-то живого. О чем же она думает? Наверняка о чем-то думает. — То что я принял за тень, оказалось мной самим!
Я шагаю по дороге! И я же, с почти лунной высоты, наблюдаю за самим собой. Земля прозрачная, словно покрытая стеклом, и я чувствую лёгкое головокружение. Стало закрадываться беспокойство:
— Куда же я иду по этой земле!
Вдоль дороги в мелкой канаве перед бамбуковой чащей текла сточная горячая вода из общественных бань. Пар поднимался словно ширма, и запах ударял в нос. — Я вновь стал самим собой. Рядом с баней еще работала лавочка, в которой подавали тэмпура.[48] Я свернул на темную дорогу, которая вела к моему пансиону.