Третьи сутки тащил эшелон
В тыл куда-то больного парнишку.
Паровоз так дышал тяжело,
Словно был он измучен одышкой.
Хрипло кашлял под скрежет колес,
Чёрным снегом и дымом завьюжен,
Словно был в эту ночь паровоз,
Как и маленький Вовка, простужен.
Кипяточку теперь бы сюда —
Ой, как холодно в грязной теплушке!
Только спаяна коркою льда
Перед маленьким Вовкой вода
В металлической погнутой кружке.
От ночей, проведённых без сна, —
Щёк ввалившихся жёлтые пятна.
Непонятное слово «война»
Становилось до боли понятным.
Сорок пятый. Опять поезда.
Пионер большеглазый и строгий
Возвращался домой. Навсегда.
В пассажирском. По той же дороге.
Врос в окошко. Стоит, молчит,
А в глазах — огоньки задора.
Сердце в ритм колёсам стучит:
Скоро дома я, дома скоро!
Остановка. Закутан вокзал
В паровозную дымную бороду…
Вышел — и… не смотрели б глаза:
За вокзалом не было города.
Постоял, потом посидел
На ступеньке вокзального входа,
Зареветь от обиды хотел, —
Промолчал. Не из той он породы!
А назавтра лопату в руках
Он сжимал, как сжимали винтовку
Те, что гибли вчера на фронтах,
Чтоб вернулся на родину Вовка.
Несмотря на пургу и мороз,
Вместе с ним из землянок окрестных
Мимо черных обрубков берёз
Люди шли на рабочий воскресник!
Из недавно побеленных труб
Вьются лёгкие дымные кольца,
Смотрит Вовка на собственный труд —
И ликуют глаза комсомольца.
Двадцать лет ему. Рост — хоть куда!
Самому Маяковскому вровень!
И, как водится в эти года,
Он к одной не совсем хладнокровен.
Дела много… С любимой своей
Он встречается вовсе не часто.
При одной только мысли о ней
Задыхается Вовка от счастья!
Он влюблён по-мальчишески в жизнь —
В ту, что строит руками своими.
А уж выстроит — только держись! —
Это он обещает любимой.
И нельзя не поверить ему —
Вот он, сильный,
лобастый
и ловкий…
Вовка! Дай твою руку пожму!
Ты ж моё поколение, Вовка!
Для париков расчёсываем паклю,
Из ваты наспех делаем снежок…
Ты помнишь наши шумные спектакли,
Наш дружный драматический кружок?
В лицо нам бьет прожектор,
словно солнце
А тёмный зал
наполнен тишиной…
Сегодня мы с тобою —
краснодонцы:
Ты — Уля,
я — товарищ Кошевой…
Мой голос звучит
По-мальчишески звонко,
Когда я, волнуясь, пою
Последнюю песню Олега,
«Орлёнка» —
Любимую песню мою.
Во рту пересохло,
Лоб в капельках пота.
Актёрская техника? Нет!
Откуда ей взяться,
Когда мне всего-то
Шестнадцать мальчишеских лет.
«Орлёнок, орлёнок,
Взлети выше солнца!»
Я б так же, наверно, запел,
Когда бы меня,
Как моих краснодонцев,
Фашисты вели на расстрел.
Ты помнишь это,
школьная артистка?
Конечно, помнишь.
Разве позабыть,
Как нам в антрактах каждый руки тискал,
Актёрами всерьёз пророча быть.
И каждый был из нас слегка рассеян,
И каждому слегка не по себе…
Завидовали мы душою всею
На сцене воплощаемой судьбе!
И мы ещё нагрянем в эти стены,
Где в детстве выступали столько раз,
Чтобы взглянуть на то,
как наша смена
Играть на нашей сцене будет
нас!
Он постарше меня и повыше
И поэтому дерзок и смел.
Он навстречу мне гоголем вышел,
И перечить ему я не смел.
Отобрал интересную книгу
И сорвал тюбетейку с меня,
Показал мне курносую фигу
И куда-то ушёл, семеня.
Стал я реже ходить на прогулки,
Стал внимательней день ото дня…
Но однажды в глухом переулке
Враг мой выследил всё же меня.
Было жарко.
Меня же знобило.
Звать на помощь?
Но нет никого…
Отступать больше некуда было —
И тогда
я пошёл
на него.
Ослеплённый отчаяньем,
страшен
В этот миг я, наверное, был,
И мучитель мой был ошарашен
И, представьте себе, отступил.
А когда же
в фонарь тёмно-синий
У него превратилась скула,
Он, высокий и, кажется, сильный,
Убежал, по-щенячьи скуля.
Я домой возвращался со славой.
Синяки?
Я не думал о них.
Я постиг, что я тоже не слабый.
Я в чудесную тайну проник.
Вот так новости дня! — от сестрёнки,
от школьницы Татки,
В институт мне сегодня пришло
заказное письмо.
Только несколько строк на листочке
из школьной тетрадки:
«Братик, ты понимаешь… я завтра
вступлю в комсомол».
Закрываю глаза я:
сестрёнка… в чернилах ладони.
За щекою конфетина, будто припухла щека…
Я ей редко писал — и всегда
в назидательном тоне,
Потому что сестру по привычке
ребёнком считал.
Ей четырнадцать лет, и, как младшей
в семье, в день рожденья
Я ей куклу купил на стипендию этой весной.
А она между тем принимала большие решенья
И смотрела на жизнь одними глазами со мной.
Ненавижу, люблю и мечтаю,
И бесчестие знаю и честь,
И друзей не по пальцам считаю,
А врагов мне по пальцам не счесть.
Быть не надо слепым,
чтоб не видеть,
Что мои и враги и друзья
Могут так же, как я, ненавидеть,
И любить, и мечтать,
как и я.
Но труднее быть
истинно зрячим,
Чтоб понять и увидеть, когда
Мы вражду за улыбками прячем,
Как в озёрную синь невода.
Невода, из которых мы часто
Вырываемся сами с трудом,
Принимая за верное счастье
То, что горечью станет потом.
Уже вторые
Или третьи сутки
В бреду, не узнавая никого,
Больной метался.
Вяли незабудки
Запавших,
Воспалённых глаз его.
Уже вторые сутки
Или третьи
Мать не могла уснуть:
До сна ли ей?
— Сынок, сынок… —
Наверно, постарела
На много лет
За эту пару дней.
— Сынок, я здесь,
Я — мама, слышишь? Мама.
Ну неужели мамку не узнал? —
А сын больной
В своём бреду
Упрямо
Какую-то Светлану
Властно звал.
Отталкивал движением неслышным
Микстуру,
Поднесённую ко рту,
И снова звал,
И снова
Сорок с лишним
Показывала в градуснике ртуть.
Под утро врач
Потёр ладони мудро.
В окошке —
Солнца рыжего овал…
Мать
От врача услышала под утро
О том,
Что тяжкий кризис миновал.
Больной очнулся,
Сбросил одеяло,
Бессильно ноги на пол уронил,
Мать,
Как сквозь сон,
Из кухни услыхала
Вопрос-мольбу:
— Мне кто-нибудь звонил?
— Нет, не звонили… —
Сын вздохнул уныло
И повернул к стене своё лицо…
— Нет, я забыла,
Девушка звонила…
Светланой звали, кажется, её. —
И сын,
Живой воды хлебнувши словно,
Уже ворчал на старенькую мать
За то,
Что не запомнила дословно
Всё, что ему просили передать.
Мать выслушала сына, торопливо
И виновато
Отошла к дверям…
Мы очень часто
Так несправедливы
К своим великодушным матерям.
Мой отец из тех,
о которых
Дни за днями,
и так весь век,
Сослуживцы гудят в конторах,
Что тяжёлый он человек.
Да, тяжёл.
До работы жаден,
А вот нервы,
они — того…
Поворчать, поругаться за день —
Как в обычае у него.
Дома уши заткнёшь от гама:
Скажем, сам разобьёт стакан,
А, вспылив, накричит на маму
Из-за этого пустяка.
С ней он будет мириться первый,
Сам сотрёт ей слезу с лица
И пожалуется на нервы…
Я характером не в отца.
Весельчак, я останусь впредь им,
Нервы крепкие у меня.
Из концлагеря
в сорок первом
Не бежал я средь бела дня.
Финку пальцами сжав до боли,
Не ложился я спать в стога,
Не спасался на минном поле
От преследований врага.
А в минуту, когда сидели
Мы напротив школьной доски,
Может быть, на ходу седели
У отца моего виски.
Шёл по трупам в огне и дыме
Мой отец на восток к своим.
Шёл затем, чтобы вместе с ними
Вновь пройти сквозь огонь и дым.
Может быть, этот путь тернистый
Для того он сумел пройти,
Чтоб безудержным оптимистом
Я шагал по его пути.
Дощатые цветные хутора,
Поросшие лишайниками скалы…
По этим землям, кажется, вчера
Финляндская граница пролегала.
Чужих порядков чёткая печать
На нивах разлинованных хранится…
Последнею войной за пядью пядь
На запад отодвинута граница.
…Я помню перекрёсток двух дорог,
Я помню две засохших рыжих ёлки,
Что охраняли финский хуторок,
Угрюмый, как его хозяйка Ёуки.
Она была уже немолода.
Усталое лицо — желтее воска…
Сын Ёуки
в недавние года
Бесславно пал у стен Петрозаводска.
Теперь,
в минуты неизбежных встреч,
Когда мы жили с нею по соседству,
Старуху раздражала наша речь,
Старуху раздражало наше детство.
Глядела так, как будто бы она
Хотела нас порой схватить за ворот —
Как будто это наша в том вина,
Что сын её как враг пришёл в наш город.
Я помню утро.
Сизо-голубой
Туман траву росистую окутал…
Не чувствуя неправды за собой,
Мы всем отрядом шли на дальний хутор.
Мы в дом войти хотели, но… постой… —
В ответ на стук защёлкнулись запоры,
И стало тихо.
Хутор как пустой.
Пустынный двор. Гнилой оскал забора.
Сарай без дров, колодец без воды,
Да огород, поросший сорняками…
Как видно, первых признаков нужды
Нельзя осилить слабыми руками.
Не справиться без помощи людей,
Которые о ней не позабыли…
И мы тогда помочь решили ей —
Недаром мы тимуровцами были.
Трудились как могли. И через час
Была у нас закончена работа…
И вот мы, в двери радостно стучась,
Стоим, с лица стирая капли пота. —
И вот она…
Бескровное лицо.
Глаза бесцветны. Ржавые ресницы…
Взмахнула шалью, выйдя на крыльцо,
Как старая испуганная птица.
Нас нелюдимым взглядом обвела,
Сказала: Ну… —
и это прозвучало
Как «Разоряйте! Жгите всё дотла!
Берите всё, коль своего вам мало!»
Сошла с крыльца, угрюмая, —
и вдруг
Остановилась. Вновь прошла —
и снова
Остановилась посмотреть вокруг,
Ни одного не проронивши слова.
Земля её двора была сыра;
Ни пыли, ни соринки. Всё в порядке.
Был полон дров её большой сарай,
Полны воды объёмистые кадки.
Прополот невеликий огород…
Пошла старуха медленно обратно,
И дрогнул впалый молчаливый рот,
По-фински что-то прошептав невнятно.
Потом вернулась, сгорбившись слегка,
И нам руками тонкими, как ветви,
Подала молча кринку молока,
А мы:
— Не надо, бабушка! —
в ответ ей.
Раздался горн. Мы выстроились все,
Прошли чеканно у открытых окон…
С тех пор прошло лет восемь или семь.
Всё это было в детстве недалёком.
Но этот хутор помню, как сейчас,
Я помню две засохших рыжих ели,
Я помню выраженье глаз,
Которые нам долго вслед глядели.
Он в стандартном пришёл
конверте,
На тревожный запрос ответ.
…Есть на свете «Долина смерти», —
А отца больше нет.
Нет…
Стала чёрной портрета рамка;
Обессонела тишина…
Я беречь тебя буду, мамка,
У меня ты теперь одна.
Я не слабый. Я, между прочим,
Только так — худоват с лица.
Я пойду на завод рабочим,
Десять лет мне, и я в отца.
Но случилось гораздо проще.
Ночь прошла, и в обычный час
По багряной осенней роще
В школу шёл я
в четвёртый класс.
В лужах за ночь вода застыла,
И со всех четырёх сторон
Небо в трауре скорбном было
От паломничества ворон.
Непослушна в руке указка,
Педагог на меня сердит.
Одноклассница-синеглазка
С первой парты за мной следит.
Головой возмущённо вертит:
«Ах, каким чудаком ты стал,
Что ты там за „Долину смерти“
Возле Печенги отыскал?»
Веки что-то отяжелели,
Подбородок к груди прирос…
Не хочу, чтоб меня жалели,
И молчу на её вопрос.
Мы из школы выходим вместе.
Дождик. Пасмурно Листопад.
Словно курицы на насесте,
Облака на заборе спят.
У девчонки намокла кофта,
Но идёт она не спеша…
Я молчу, но в конце концов-то
Не выдерживает душа.
И как слёзы мужские,
жгучие,
Скупо, горько текут слова…
И девчонка глядит на тучи —
Запрокинута голова.
И как горькое утешенье,
Мне роняет в ответ она,
Что такое же извещенье
В дом её принесла война.
Нет, не бела, скорей, бледна
В квартире той одна
С квадратом тёмного пятна
Раздетая стена.
Здесь был портрет когда-то,
но
Он снят уже давно,
А малярам запрещено
Закрашивать пятно.
Про тот портрет отец и мать
Не любят говорить,
Не любят даже вспоминать…
Хотели бы забыть.
В бессонницу он был сожжён
Тринадцать лет назад.
А был на нём изображён
Их первый сын — солдат.
Его посмертный непокой
Ему с презреньем дан
Святой карающей рукой
Его однополчан.
Вот почему об этом мать
Не любит говорить,
Отец не любит вспоминать…
Но оба —
и отец и мать —
Не могут позабыть.
Андрейка удивленными глазами
Смотрел на кресло около стола:
— А где же папа,
что же он не с нами?
— А он уехал,
у него — дела…
Андрейка ждал.
Понять не мог он толком
Мальчишеским своим умом тогда,
Что срок командировки —
долгий-долгий.
Что срок командировки —
навсегда.
…Пришла весна
и, шубы сняв с прохожих,
Убрала снег с широкой мостовой…
Однажды, майским вечером погожим,
Андрейка из детсада шел домой.
И вдруг…
постой…
да чья же это шляпа
Маячит там — немного впереди?
Да это он,
да это папа…
— Папа!
Приехал! Наконец-то. Погоди! —
Не услыхал.
Он прямо шёл сначала,
Потом свернул —
и следом за отцом
Дробно каблуками
застучала
Накрашенная, с кукольным лицом.
…Андрейка спать ложился,
а за дверью
Никак не наступала тишина.
Шуршал соседский голос:
— Трудно, верю,
Ведь ты теперь одна, совсем одна…
И тихий голос матери ответил:
— Неправда,
одинокий — это тот,
Кто только для себя живёт на свете,
А у меня — мой сын и мой завод…
Опять весна…
Как быстро время мчится!
Подумать только —
целых двадцать лет!
У тех, кто был детьми, мужают лица.
А тот, кто их растил, — теперь уж сед…
Шёл первый дождь в одно из воскресений.
Минуя лужи около дверей,
Красивый,
жизнерадостный,
весенний,
Походкою гимнаста шёл Андрей.
Размахивая трубкою проекта,
Который наконец-то утвержден,
Он в комнату вбежал,
крича про это,
До ниточки промокший под дождём.
…Стояла непочатая бутылка
Прозрачного грузинского вина.
Табачный дым. Седой овал затылка.
Широкая сутулая спина…
Потом — глаза.
Ветвистые морщины
У этих широко раскрытых глаз,
И тихий голос матери:
— Мужчины,
Неужто мне самой знакомить вас? —
Пожали руки.
Гость ответил что-то.
И вдруг, как позабытый детский сон,
Андрей припомнил маленькое фото,
Которое порвал когда-то он.
Как тихо стало…
Только дождь о ставни
В каком-то исступленье глухо бил…
— Послушай, мама, я…
Я вас оставлю,
Мне в институт,
я чуть не позабыл…
Мать форточку открыла равнодушно,
Прохладный ветер в комнату проник…
А гостю, вероятно, было душно:
Он расстегнул потертый воротник.
И, чем-то нарочито восхищаясь,
Заговорил,
потом опять замолк.
Потом поднялся, вышел, не прощаясь.
Закрылась дверь.
Защёлкнулся замок.
Бутылка непочатою осталась,
Нетронутым остался и пирог.
Вздохнула мать:
— Его пугает старость.
Он одинок, он очень одинок… —
И, как всегда, спокойно встав со стула,
Прильнула лбом к холодному окну…
А гость
дождю навстречу
шёл сутуло,
Забыв под шляпой спрятать седину.
В тумане остров Ропаки,
Тупые скалы начеку…
Отлива ждали рыбаки
За чашкой крепкого чайку.
На Белом море — тишина,
И тих рыболовецкий стан…
Курил цигарку у окна
Видавший виды капитан.
Душою доброй обладал,
А на слова скупым он был:
Не говорил всего, что знал,
Но знал все то, что говорил.
Так вот: молчал-молчал и вдруг
Такую штуку отрубил: —
Прапрадед мой царю Петру —
Не веришь? — крёстным сыном был!
Хихикнул в бороду сосед,
Притихли шустрые зуйки,
И, оторвавшись от газет,
Насторожились рыбаки.
И без вопросов — что и как —
Придвинулись к окну в момент…
И начал сказывать рыбак
Одну из северных легенд.
. . . . . . . . .
Построив первый русский флот
На берегах Невы-реки,
Неутомимый царь в поход
Опять повёл свои полки.
То по погостам, по мостам,
То по нехоженым местам,
Путём, где б заблудился «звирь»,
Он вёл полки свои на Свирь.
И вот в пути устал зело.
Оставив войско, налегке
Зашёл в поморское село
На Нюхче — северной реке.
И видит:
в плохоньких сетях
Прорехи чинит древний дед
При двух поношенных лаптях
Да при аршинной бороде.
И крикнул царь:
— Поди сюда! —
Блеснув лукавинками глаз. —
А ну, скажи мне, борода,
Кто тут за старшего у вас?
Старик зашамкал впалым ртом:
— Мне в воскресенье минет век,
Так сам теперь суди о том,
Кто самый старший человек.
— Ну, если старший ты в селе,
Тогда веди меня к себе. —
И царь, слегка навеселе,
Пошёл за ним к его избе.
Подался корпусом вперёд,
Поклон хозяевам даря…
И тут
как в люльке заорёт
Внучонок деда
на царя!
Царь строго посмотрел вокруг,
Затылок пятернёй поскрёб,
И бархатные брови вдруг
Смешливо поползли на лоб.
— Старик, меня ты обманул.
Вот кто тут старший, старина! —
И люльку пальцем царь толкнул,
И закачалася она.
Задёргал бородою дед:
— Не смейся, добрый человек.
Ему ещё недели нет,
А мне уж скоро минет век…
Расхохотался царь-шутник:
— Коль ты захочешь бунтовать,
Уйму тотчас тебя, старик,
А ребятёнка — не унять.
И лёг на лавку,
и кулак
Взамен подушки он к щеке
Прижал и захрапел,
да так,
Что было слышно на реке.
А дед тем временем на печь
Прибрал внучонка поскорей:
Мол, у царя красива речь,
Да только знаем мы царей!
Недаром слышал от кумы:
Со всех селений царь-злодей
От Сумпосада до Кеми
Рубить леса угнал людей.
И дед не спал.
А поутру
Унёс ребёнка окрестить.
И довелось царю Петру
На тех крестинах кумом быть.
И деды бают про царя:
У государева клоча[1]
Он, сыну крёстному даря
Кафтан со своего плеча,
Сказал такое:
— Ты, Иван,
Мужай и набирайся сил.
Расти большой,
чтоб мой кафтан
Тебе — детине — тесен был.
И на руки ребёнка взял,
А руки грубые
нежны… —
России-матушке, — сказал, —
Богатыри
вот так нужны!
Стара у клёна гимнастёрка,
А новой клёну — не дают…
Столпились камни у озёрка
И, словно овцы, воду пьют.
У валунов недвижна лодка
Лежит на желтизне травы,
Как пулей сбитая пилотка
С солдатской бритой головы.
Здесь в сорок третьем
шли сраженья,
Годами стёрт их чёрный след,
Но пищи для воображенья
Всегда хватает в двадцать лет.
И часовой глядит на камни,
На алый месяца рубин
И напряжёнными руками
Сжимает чуткий карабин.
…Мир на земле.
Газетный ворох
Вещает с каждого листа
О том, что наш вчерашний ворог
Сладкоречивым другом стал.
Но если, пряча взгляд колючий,
Даёт нам руку друг такой,
Мы всё ж следим на всякий случай
За непротянутой рукой.
Следим, —
не спят в ночи заставы,
И чуток слух,
и зорок глаз:
Мы твердо верим в то,
что правы, —
Сама история за нас.
…Туман над озером клубится,
И месяц в нем повис, дрожа,
Как сжатое в руке убийцы
Кривое лезвие ножа.
И кажется на расстояньи
Двадцатилетний часовой
Недвижным, словно изваянье,
Суровым,
словно оклик
«стой!» —
Таким,
как будто вовсе это
Не он прислушался сейчас
К гармони, загрустившей где-то
О синеве девичьих глаз;
Таким, как будто это вовсе
Не он задумался про то,
Как сменит в будущую осень
Шинель на легкое пальто.
Пилотку бережно уложит
В сундук на долгие года:
Пускай она ему тревожит
Воспоминанья иногда.
Когда-нибудь пилотку эту
Малыш, похожий на него,
Найдёт
и призовёт к ответу
Седого деда своего.
И, счёт теряя давним датам,
Собравши бороду в кулак,
Старик ответит:
— Был солдатом,
Вот так-то, мол, оно и так.
Он обстоятельно и внятно
Расскажет внуку всё сполна,
Но будут внуку непонятны
Слова «солдаты» и «война»…
Марату Тарасову
Полярною ночью рождались слова
О солнечной радости вешней…
А вот у меня не горели дрова
В печурке заиндевевшей.
В палатке застыла чернильная мгла,
У друга не движутся губы,
Мой друг, коченея, глядит из угла
И шепчет:
— Неплохо чайку бы.
Я должен морозную ночь расковать,
Но это не очень уж просто.
Последнею спичкой нельзя рисковать —
Сейчас бы немного берёсты…
Но нету берёсты.
Дрова не сухи,
Такие разжечь трудновато…
Встаю —
и угрюмо читаю стихи,
Которые любят солдаты.
Я эти стихи на привалах писал,
Читал их друзьям на привалах,
Я ими солдат от унынья спасал
И снова в поход поднимал их…
Но ты не поднялся сегодня, браток.
Молчишь,
словно в час погребальный…
Стихами
едва ль заменить кипяток,
Будь трижды они гениальны.
И что из того,
что у северных скал
В ненастье солдатских лишений
Я каждую строчку
вот так же искал,
Как корень целебный женьшеня.
Снега позади
и снега впереди
В тяжелом морозном тумане…
Тетрадка молчащих стихов на груди.
Последняя спичка в кармане.
Стихи мои,
дети мои,
решено,
Исхода не вижу иного —
И что бы, и как бы там ни было,
но
За вами последнее слово!
Пускай получилось, что стали слова
Сегодня над другом
не властны —
Но если
от них
разгорятся дрова,
То, значит, они
не напрасны.
Запахло дымком,
забурлил кипяток,
Печурка —
так зноем и пышет…
— Ну, как настроеньице?
Слышишь, браток?
Молчит. Улыбается. Слышит…
— Закурим?
— Закурим. —
Теперь — пустяки
Полярные ночи глухие…
Ночами поэты слагали стихи —
Хорошие
или плохие.
Не ниже меня,
не слабее меня,
Одетый в такого же цвета шинель,
Ты шёл по дороге,
дорогу кляня,
И сел на дорогу,
как лодка на мель.
На оклики наши сказал:
— Не могу. —
И что-то добавил о тяжкой судьбе…
Но вызвался кто-то:
— Давай помогу, —
Солёную спину подставив тебе.
Мы были, как черти,
усталы и злы,
Но сердце
шагам барабанило в такт,
И мы твоё грузное тело несли,
Несли потому, что воспитаны так.
Но вот и привал у лесного ручья,
И губы,
припавшие жадно к ручью,
И пристальный взгляд
полкового врача
На длинную белую ногу твою.
Насмешливый голос:
— Нога как нога. —
Презрительный голос:
— Здорова вполне! —
Растёртый плевок
каблуком сапога.
Молчание роты, понятное мне.
Не целованы мы девчатами
С той поры, почитай, когда
Стали нас называть солдатами
И потом привезли сюда.
Сопки. Лес. Комары кусаются,
Да непуганый бродит лось…
У лесничего дочь красавица, —
Вот отсюда и началось.
Старшина стал журить придирчиво
Нас впервые за внешний лоск:
— Ишь, увидели хлопцы дивчину —
И растаяли, словно воск.
Но, гитару за горло мучая,
Сам порою от нас тайком
«Очи чёрные,
очи жгучие» —
Пел простуженным тенорком.
И, конечно же, струны выдали
Нам душевный секрет его.
И, конечно же, мы увидели,
Что и он, как и мы, — того…
А когда он, не сладив с нервами,
Вдруг отбросил гитару зло,
Я сказал ему:
— Вам не первому
В этом доме не повезло.
И подумалось: это к лучшему
Для несытых сердец мужчин.
Мы соперничеством не мучимы,
И для ревности нет причин.
Неприступная дочь лесничего,
Ты, конечно, во всём права…
Осень. Нет больше гама птичьего,
Поржавела в лесу трава.
Стали хмурыми сопки дальние,
Зарябили в глазах дожди…
Черноглазая,
до свидания,
Уезжаем, назад не жди.
Не серчай, если чем обидели!
И такое сказав едва,
Мы в окошке её увидели
Как ответ на свои слова.
На груди её руки скрещены,
И в ресницах не видно глаз.
Молчаливые слёзы женщины,
Кто постичь умудрится вас?
Где же тут установишь истину,
Если совесть у всех чиста.
Плачут так
об одном-единственном,
Нас же — более чем полста.
Ты скажи нам, скажи по совести,
Это кто же он — твой один?
С ним мы вовсе не будем ссориться,
Мы тебе его отдадим.
Кто он? —
Утренний лес колышется,
Ветер золото рвёт с вершин…
— По машин-ам!! —
команда слышится,
И трещат кузова машин.
Давил ремень от карабина
На занемевшее плечо.
В глазах от устали рябило,
Подошвам было горячо.
И я в кювете придорожном
Портянки туже намотал
И, как о самом невозможном,
О сне коротком замечтал.
О, скромная мечта солдата!
О, перекуры у костра!..
Всё это было не когда-то,
Всё это было лишь вчера.
А вот сегодня всё иначе:
Домашний розовый уют…
От радости смеясь и плача,
Несут мне лучшие из блюд.
И я, помывшись в тёплой ванне
И выпив чашку молока,
Сижу на кожаном диване,
Откинув голову слегка.
Курю. Дымок кудрявый тает
На занавешенном окне…
Но мне чего-то не хватает
В блаженной этой тишине.
Чего?
Неужто снова ветров,
Деревенивших кожу щёк?
Неужто снова километров,
Которым не подведен счёт?
И понял я,
вчерашний воин,
Что после будней боевых
Покоем
я обеспокоен —
Тем,
от которого отвык.
Дымят костры — отрада для души,
Охватывает сладкая истома…
И вдруг:
— Товарищ Кравченко, пляши!
Пляши, тебе письмо пришло из дома. —
Он слабо отбивается:
— Не тронь. —
Но миг — и он в кругу, как на манеже,
Уже идет вприсядку под гармонь
С нелепой грандиозностью медвежьей.
Выпархивают сучья из-под ног,
Пилотка с рыжим чубчиком рассталась.
Под хохот,
как махорочный дымок,
Рассеялась солдатская усталость.
— На славу отплясал. Теперь читай,
Быть может, пишет старенькая мама… —
Раскрыл конверт, прочёл, —
легла черта
Между бровями
наподобье шрама.
— Чего ты нос повесил, старина? —
И наш дружок ответил односложно:
— Я так любил Наталку, а она… —
И он махнул рукою безнадежно.
Гармонь вздохнула — и замолкла.
Вновь
Терзает нас полярный ветер-злюка…
Сержант сказал негромко,
что любовь
Обычно проверяется разлукой!
Полулежим, припав к замшелым пням.
Чтоб ветром нас не продувало
сзади…
Умрите, думы, не мешайте нам.
Мы спать хотим.
Мы так устали за день.
Мы вернёмся —
так оно и будет.
Мы обнимем ждавших нас подруг…
Но порою нас ночами будит
Как удар бича:
— А если вдруг…
Вовсе не наивны мы, как дети.
Правды не боимся, как чумы.
Знаем мы, что есть на белом свете
Парни лучше, может быть, чем мы.
Если повезёт вот этим людям,
Храбрым, и красивым, и простым —
Мы вначале
жёстко их осудим,
А потом, наверное, простим.
Мы им скажем что-нибудь такое,
Не смущаясь и не пряча глаз…
Но не будет в жизни нам покоя,
Если парни будут
хуже нас.
Отправляется поезд,
И кончается повесть
О любви некороткой,
О её увяданье,
О девчонке некроткой,
О последнем свиданье.
То, что было когда-то,
Словно дождь, отшумело.
Ты любовью солдата
Дорожить не умела.
А когда спохватилась —
Он уже воротился.
Ничего не забылось:
Не простил,
а простился.
Неужели не ясно? —
Не поможешь слезами.
И напрасно,
напрасно
Ты колдуешь глазами.
Отправляется поезд,
И кончается повесть.
Юрию Парсакову, однополчанину
Ворчали, беспокоясь откровенно,
Курили то и дело, хмуря лбы…
Приказы становились постепенно
Похожи на тревожные мольбы.
Вторую ночь стояли над душою
Комбат и ротный, не смыкая век…
Оказано доверие большое,
Но ведь радист —
всего лишь человек.
Да и не в нём сейчас, пожалуй, дело,
Он сделал всё, что там ни говори.
Но был эфир загружен до предела,
Помехи были,
чёрт их побери!
Неужто впрямь серьёзному заданью
Невыполненным быть из-за помех?
…Шульженко приглашает на свиданье.
…В рыданиях паяца слышен смех.
…Какой-то джаз, как видно, худший
в мире.
…Сухой отчёт о новостях земных,
И просто треск,
и просто шум в эфире —
И не слыхать искомых позывных.
Жара…
расстёгнут китель на майоре.
Он ждёт, седую голову склоня…
— Ну как?
— Да так…
И снова:
— Море. Море.
Я лес! Я лес! Как слышите меня?
Кузнечик надрывается над ухом,
Радиограмму он передаёт:
Пускай-де, мол радист, упавший духом,
Немедленно с сырой земли встаёт.
Ведь так не мудрено и простудиться…
— Ты прав, кузнечик,
младший из коллег.
Конечно, падать духом
не годится.
Но ведь радист
всего лишь
человек.
Сейчас плоды ночной игры на нервах.
Ты это не поймёшь. Ты ночью дрых.
Но… Эх, кузнечик,
это всё во-первых,
А есть ещё большое
во-вторых.
Есть на земле далёкий городишко.
Пока что он ничем не знаменит,
Но там живёт Залетина Маришка
И песнями весёлыми звенит.
Далёкая…
Полжизни бы не жалко
За полминуты радости земной,
Чтоб снова — губы,
от которых жарко,
Чтоб снова — голос ласковый, родной…
Но разве есть устойчивое счастье?
Но разве навсегда сберечь его?
Маришка первый год писала часто,
А вот теперь не пишет ничего.
Радист, конечно, в жизни неудачник.
Да, жизнь устроить, стоя на посту,
Сложнее, чем настроить передатчик
На данную майором частоту.
И снова ночь.
И снова негодует
По телефону строгий штаб полка.
И снова над приёмником колдует
Радиста беспокойная рука.
Пришёл майор с ночного совещанья,
Стремителен,
сердит,
немилосерд…
И сонный диктор радиовещанья
Сказал, что начинается концерт.
И стало ясно то,
что дело — скверно…
И вдруг…
(Шальное сердце, не дури!)
— О диктор, я ослышался, наверно…
Чье имя произнёс ты?
Повтори!
Нет, нет… — твердил радист, смешно
моргая.
В наушниках же, светел и высок,
Звенел, сомненья все опровергая,
Залетиной Марины голосок.
Знакомые, до слёз родные звуки,
Которые едва ли позабыть,
Как обещанье милой при разлуке
Ждать до конца.
И верить.
И любить.
Завторили, кручинясь, мандолины.
Вздохнул рояль…
И в этот-то момент
Сквозь пение призывное Марины,
Сквозь задушевный аккомпанемент
Несмелые,
негромкие вначале,
Как просьба
«если можно, то помочь»,
В эфире
позывные прозвучали,
Которых ожидали третью ночь.
Вскочил майор —
и щёки посвежели,
В глазах проснулась молодость души.
— Товарищ, как вас… Правда?
Неужели?
Родной ты мой. Записывай.
Пиши!
Пиши, браток! —
А сам уселся рядом
И на минуту замер, не дыша.
И хлынула морзянка мелким градом
На злое острие карандаша…
Минуты через две или четыре
Радиограмма принята была.
И как-то сразу стихло всё в эфире…
Сутулясь,
встал радист из-за стола.
В землянке почему-то стало тесно.
А за порогом —
птичья дребедень…
Ночь, словно недослушанная песня,
Растаяла.
Рождался новый день.
У нас июнь,
а снег ещё не стаял,
На полудужье сопок он залёг
Слезящимися
грузными пластами —
Зимы полярной сумрачный залог.
Холодный ветер дует с океана,
Он леденит шинели нам,
и мы
Живём, встречая лето,
постоянно
В тревожном ожидании зимы.
Зима придёт.
С зимою плохи шутки:
Лютуют в Заполярье холода…
Но старшина нам выдаст полушубки,
И мы перезимуем,
не беда!
Зимою в Заполярье ночи длинны…
В безмолвье круглосуточных ночей
Мы зимней смазкой смажем карабины
С заботливою строгостью врачей.
С. А. Розову
Впереди — седеющая старость,
Впереди — задумчивые дни.
От большого прошлого остались
Лишь воспоминания одни.
Ходит он с ружьишком на охоту,
Любит удить рыбицу в пруду,
И с внучонком каждую субботу
Копошится в маленьком саду.
А когда идут ему навстречу
Воины пехотного полка,
Голову он втягивает в плечи,
Думает: «Забыли старика».
А ведь вот за этими плечами
Три войны в десятках разных стран…
Заболит зашитая врачами
Самая последняя из ран.
…Осень шла, и листья опадали
И желтели мирно на земле,
Как его военные медали,
Спрятанные в письменном столе.
У окошка он сидел горбато
И грустил, и, может быть, скучал…
Вдруг… с повесткой из военкомата
Юноша в квартиру постучал.
Строгая солдатская повестка —
Он с такими издавна знаком.
Коротко изложено и веско:
Срочно вызывает военком.
Военком… Глаза, как у Батыя,
А улыбка светлая — добра.
У него — погоны золотые,
У него — виски из серебра.
— Вы удивлены? Ну что ж,
бывает.
Как здоровье? Как житьё-бытьё?
Родина у нас не забывает
Тех, кто честно дрался за неё.
Руку подал. Стиснул пальцы
крепко
И тряхнул кудлатой головой.
— Вам за бой под станцией
Сурепка
Я вручаю орден боевой…
Обнялись по-братски многократно…
Вспомнили уже далёкий бой.
Отставной полковник шёл обратно
С поднятой высоко головой.
Шёл и вспоминал:
«Да, да, когда-то
Было это, было. Но когда?»
В прошлом затерялись эти даты —
Трудные военные года.
Вспоминал в тиши безлюдных
комнат
Войны, и походы, и бои.
Он их все, пожалуй,
не припомнит —
Подвиги солдатские свои.
Память слабже в старости бывает.
Много видел. Много лет прожил.
Но страна — она не забывает
Тех, кто честно, верно ей служил!
Отношения их
едва ли
Были, чем у других,
сложнее.
Но однажды…
— Послушай, Валя,
Где нас мало —
там мы нужнее.
Мы поедем с тобою
в тундру,
Городами её застроим…
Ничего,
если будет трудно
Москвичам без Москвы порою. —
Говорил горячо,
как с другом,
Только видеть едва ли мог он:
С непонятным ему испугом
Теребит она лёгкий локон.
С непонятным испугом тронул
Парня девичий локоть нежный,
С непонятным испугом дрогнул
Тихий голос:
— Ну да, конечно… —
И осекся…
И как-то пусто
Стало в парке зеленокустом.
Ветром сосен стволы качало.
Он молчал,
и она молчала…
Так расстались.
К нему под утро
Шла, бессонницею томима.
Щёки бледные —
не от пудры,
Робкий взгляд не в глаза,
а мимо.
— Вот, пришла… Я прошу,
Алёшка,
Если можешь — прости.
Останься…
Светят фары машин в окошко,
Как огни
мелькающих станций…
Чемодан. Он в чехол упрятан.
Всё напрасно.
Решил уехать.
Подбежала
и встала рядом:
— Алексей,
ты напишешь мне хоть?
Посмотрел на неё устало:
— Да, пожалуй.
Ну, до свиданья.
…Круглосуточный шум вокзала,
Однокурсников назиданья.
Голос друга,
в ушах звучащий,
Снова горькие мысли будит:
«Тот, кто в жизни
не настоящий, —
Настоящим в любви не будет!»
И бросает в окно окурки
Инженер в студенческой куртке.
Дым над лесом клубится серый,
Скорый поезд
идёт
на Север.
Стучит колёсами скорый поезд,
Стучит,
как сердце в моей груди…
Жизнь моя —
это вечный поиск
Счастья,
которое
впереди.
…Подо мной
заскрипели нарты.
Ветер
выбелил брови мне…
Слышишь меня,
далёкая Ната,
В тёплой комнатной тишине?
Ты спокойна,
тебе не надо
Кроме этого
ничего,
И понять не сумеешь, Ната,
Ты знакомого своего.
С ним одни тебе огорченья,
И тебе его часто жаль:
То Сибирь —
его увлеченье,
То другая глухая даль.
Берег Баренцева скалистый,
Где земля,
как струна, гудит,
И блокнот его журналистский
Мокнет,
спрятанный на груди.
Счастье…
Ты говоришь о счастье
Соловьином,
в тени берёз…
— Слышишь, Ната,
в снегу сейчас я,
И лицо моё
жжёт мороз.
Но навстречу выходят люди
И, меня затащив к себе,
Мне свои поверяют судьбы
В занесённой пургой избе.
Счастлив я, если людям этим
Я строкою своей помог…
Только много людей на свете,
Только много путей-дорог.
Счастье —
это всегда движенье!
Слышишь ты,
понимаешь ты?
Счастье —
в трудности достиженья
Неприступных вершин мечты.
Забудь, товарищ, про усталость,
Остаток силы собери,
До цели нам с тобой осталось
Шага четыре или три.
Над нами — голубое небо,
Под нами — облаков гряда.
Здесь, на вершине этой, не был
До нас никто и никогда.
Вот озеро.
Красивее на свете
Никто из нас, пожалуй, не встречал.
И на него глядим мы, словно дети,
Попавшие впервые на причал.
В него лесные смотрятся массивы,
В нём — облака и солнце!
И оно,
Пожалуй, потому-то и красиво,
Что всё вот это
в нём отражено.
Солдатик оловянный,
При сабле и ружье,
Стоит, от счастья пьяный,
В игрушечной ладье.
По быстрому теченью
Весёлого ручья
Плывёт по назначенью
Нехитрая ладья.
Солдатик оловянный
Торопится не зря:
Все реки
В океаны
Впадают
И в моря.
А это значит — вскоре
Счастливый капитан
Постигнет тайны моря,
Увидит океан.
И душу растревожит
Там гнев морских стихий,
Там, может быть, он сложит
Отличные стихи.
Мечтая,
Оловянный
Солдатик прикорнул.
Корабль
Не к океану,
А в заводь повернул.
Там тихо-тихо было,
На розовой мели,
Там воду не рябило,
И лилии цвели…
Печально, но когда ведь
Других не видел стран,
То маленькая заводь
Сойдёт за океан.
Слезою оловянной
Солдатик истечёт,
И ложью окаянной
Он правду наречёт.
Но бросят капитаны,
Как прежде, якоря
В большие океаны,
В великие моря.
Ты чистоту душевную пронёс
По жизни,
как в закупоренной вазе,
Брезгливо отворачивая нос
От иногда встречающейся грязи.
Ты мне не враг,
но ты мне и не друг.
У нас различны помыслы и нужды:
Не верю чистоте холёных рук,
Которым счастье созиданья чуждо.
Что желчной старой девы чистота?!
Что чистота
бездумных глаз горящих?!
Что чистота
бумажного листа,
Который не ожил
от слов горячих?
Сегодня день прозрачен и лучист.
Сияет небосвод над Спасской башней…
А воздух —
так живителен и чист…
Привет тебе,
дождливый день вчерашний!
Тротуар занесён снежком…
Ленин в Смольный идёт пешком.
Рыжеват.
Невысокий рост.
Ленин будничен.
Скромен. Прост.
Но везде его узнают.
Руку запросто подают.
Дела просят,
не просят льгот…
Восемнадцатый
трудный год.
…Лет немало прошло с тех пор.
В школе был пионерский сбор.
Зал заполнен:
ни встать, ни сесть.
Стол — под лоскутом кумача…
Трёх людей ожидали здесь,
Лично видевших Ильича.
Обнажив серебро седин,
В зал сначала вошел один.
Сняв в учительской
плащ сырой,
Появился за ним второй.
Третий был на подъём тяжёл
И ко времени не пришёл:
Позвонил он, чтобы за ним
Непременно прислали ЗИМ.
Может статься,
и верен слух,
Что он много имел заслуг,
Много редких и важных встреч…
Но сейчас
не об этом речь.
Наконец, на машине примчась
С опозданьем на целый час,
Он с трибуны о том твердил,
Как пешком наш Ильич ходил.
Возлюбленную разыскивал,
А любящую нашёл ты —
Доподлинную расейскую,
Чьи косы, как солнце, жёлты;
Разыскивал
многоликую,
Различную в зной и в стужу —
Нашёл же любовь великую,
Но вечно одну и ту же.
Искал ты небесной сладости,
Увидел же —
человечность.
Искал ты минутной радости,
Она ж предложила —
вечность.
И ты испугался этого
Удела не для убогих,
Хоть многими и воспетого,
Доступного не для многих.
Собрался в дорогу дальнюю,
Ушёл, не простившись с нею…
Но, сделав её печальною,
Не сделал её беднее.
Там, где при стихийном бедствии
Буянили рек разливы,
Бывают всегда впоследствии
Ещё зеленее нивы.
В ожиданье любимой,
Понимаете сами,
Мне минуты однажды
Показались часами.
Был солдатом пехотным,
И порою тогда мне
День казался неделей,
А недели — годами.
Институтские годы —
Это, право, не бремя,
Но я думал: «Как медленно
Движется время…»
А сегодня я вспомнил
Минувшие даты…
Как же всё-таки быстро,
Юность, прошла ты!
Засыпаешь, смежив ресницы,
Ты в полуночной тишине.
Я хотел бы тебе присниться
Этой ночью в тревожном сне.
Будто — свет луны белолобой,
Будто — ветер шумит в листве…
С незнакомой тебе особой
Я иду по ночной Москве.
Будто я её одеваю
В песнопенья души своей
И такие шепчу слова ей,
Хорошо от которых ей.
Коль такое тебе приснится —
Ты пробудишься ото сна.
Вспомнишь маленькую страницу
Недописанного письма —
И допишешь его, допишешь!
И докажет мне почтальон,
Что ты мною «живёшь и дышишь»,
Что ты видела «скверный сон».
Страницы былого листая,
Не вспомнил ни часа, ни дня,
Когда же ты всё-таки стала
Роднее других для меня?
Быть может, такое случилось
На зябком привале,
когда
За ворот шинели сочилась
Упавшая с неба вода.
А я, не скрываясь от ветра,
Забыв про недолгий привал,
Твои голубые конверты,
Глупея от счастья, вскрывал.
Не знаю, а может быть это
И раньше случилось,
когда
В начале московского лета
Со мной приключилась беда.
Не прожил никто без ошибок,
Никто без ошибок не рос…
Учились мы жить
на ушибах,
Порою опасных всерьёз.
Упав, я не встал бы, пожалуй,
Но, так же, как прежде, любя,
Ты верить в меня продолжала —
И сам я поверил в себя.
И губы упрямее сжаты,
И жажда солёная
жить!
Быть может, и стал я тогда-то,
Как жизнью, тобой дорожить.
Нет, озеро совсем не изменилось.
Оно как прежде встретило меня:
Предутренним туманом задымилось,
Волной о камни берега звеня.
Когда-то здесь, на этом самом месте,
Присев на спины матовых камней,
Грустил я о тебе, чужой невесте
И неприступной сверстнице моей.
Ты верность непреклонную хранила
Тому, кто между нами третьим был,
И, может быть, меня не полюбила
За то, что очень я тебя любил.
Я здесь бродил, разбрызгивая лужи,
Судьбу свою печальную кляня.
Я думал:
«Чёрт возьми, да чем я хуже
Того,
кто стал счастливее меня?»
Уже не дождь — сырые хлопья снега,
Летя в лицо, мешали видеть мне.
Я лодку брал,
чтоб выйти на Онего,
Чтоб с озером побыть наедине.
Волну крутую бил веслом упругим,
Как будто это был соперник мой,
Пока в бессилье не свисали руки…
Потом, усталый, плёлся я домой.
И засыпал.
И ничего не снилось.
А поутру я снова замечал,
Что озеро совсем не изменилось:
Всё так же нежно гладило причал.
Таким же яснооким оставалось,
Глубоким и кристальной чистоты.
Сейчас мне почему-то показалось,
Что очень на него похожа ты.
Опять о тебе проявляя заботу,
Которая вовсе тебе не нужна,
Соседка ладонью прикроет зевоту
И скажет,
что больше ты ждать
не должна.
Не пишет — измена.
А как же иначе?
Тебе тяжело?
Полегчает, поплачь.
Докажет она, что твои неудачи
Живут в повторенье её неудач.
На опыт, который накоплен годами,
Сошлётся, злословя о нравах мужчин…
Родная,
не верь седине этой дамы
И мудрости ложной глубоких морщин.
Сегодня, твои разделяя печали,
Она над твоей причитает судьбой.
А вот я вернусь —
и соседка едва ли
Твоё ликованье разделит с тобой.
Я дверь распахну,
я найду твои руки
И губы, которыми грезил во сне…
Глаза у соседки твоей близоруки —
Она, отступая, наденет пенсне.
Сутулясь, прошепчет невнятное что-то
И, вливши в себя валерьянки глоток,
Достанет альбом
с пожелтевшими фото
И будет сморкаться
в промокший платок.
Наверное, оттого мы
Друг с другом не так нежны,
Что слишком давно знакомы
И слишком давно дружны.
Нам встречи и расставанья
Не увлажняли глаз,
И дальние расстоянья
Не волновали нас.
Так что же со мной случилось,
С какой это стати мне
Негаданно ты приснилась
В нелепом тревожном сне?
А после ты снилась чаще —
И так вот в один из дней
Мечтой о возможном счастье
Вдруг стала в судьбе моей.
Но ты не узнаешь только
Про трудные эти сны…
Мы слишком знакомы долго
И слишком давно дружны.
Просвета нет на горизонте,
Холодный дождь берёзу гнёт.
Крыльцо. Прозрачный плащ
и зонтик.
Не очень смелый шаг вперед…
Крыльцо… Но как с него
спуститься? —
Ручьям и лужам нет числа…
Боясь промокнуть, простудиться,
Ты на свиданье не пошла.
Лидии Обуховой
Поругай меня снова
За то, что я снова не брит…
Понимаешь ли ты,
Я люблю этот милый упрёк.
Я ему улыбался
Под чавканье конских копыт
Далеко от тебя,
В недрах северных длинных дорог.
Я его вспоминал
В Белом море среди рыбаков,
В час, когда на дыбы
Становился шальной мотобот.
И, прижавшись к корме,
Я смотрел на гряду облаков,
На груди от дождя
Пряча виды видавший блокнот.
Стыл на Мурмане,
Шел по карельским лесам…
Я слегка огрубел,
Я дорожною пылью покрыт…
Проведи же рукою
По жёстким моим волосам,
Поругай меня снова
За то, что я снова не брит.
Бывают друзья, для которых,
По их же словам, — ты дорог.
Не первый месяц подряд
Об этом они твердят.
Они, как на дереве листья,
Висят на тебе, пока
Им рыжею краской лисьей
Не выкрасит осень бока…
Они покинут тебя, когда
Настанут первые холода…
. . . . . . . . . . . .
Бывают друзья, для которых
Без слов красивых ты дорог.
Не первый месяц подряд
Об этом они молчат.
Как корни, они надёжны,
Которых не видит дуб.
На них опереться можно,
Такие не подведут.
И в радость они, и в горе —
Частица твоей судьбы…
Недаром сохнут дубы,
Когда им обрубят корни.
Феликсу Бухману
Из кустарника вышла,
от лютого холода зла.
Вскинув острую мордочку,
жадно понюхала воздух…
Красноватою змейкой
по льду к полынье поползла…
Было небо над ней
в посиневших от холода звёздах.
Замерзает река,
только там, посредине реки,
В почерневшей воде
обмороженный месяц искрится,
Да вблизи от него
лихорадочно чертит круги
Одинокая утка,
на юг опоздавшая птица.
Три недели назад
на лету ей подбили крыло.
Три недели назад
улетела последняя стая…
Настают холода,
а вокруг непривычно бело.
Отступает вода,
неожиданно льдом обрастая.
С каждым часом всё у́же
седой полыньи полоса.
Птицу больше не греет
пуховая серая шубка…
Красноватою змейкой
юлит по соседству лиса.
Видно, по сердцу зверю
мороза недобрая шутка.
По-собачьи присела
и, лапкой слегка почесав
Белый клинышек шеи,
на детский нагрудник похожий,
Замерла в ожиданье:
в каких-нибудь четверть часа
Зарастёт полынья
ледяною добротною кожей.
Но в минуту, когда
незамёрзшей воды на реке
Стало столько, что впору
исполниться плану лисицы,
Что-то крикнув картаво
на птичьем своём языке,
Окунулася в воду
невзрачная серая птица.
А мороз, наступая,
над ней запаял полынью,
Ветер снегом засыпал…
Как холодно, пусто и немо!..
И лиса, пробираясь
в лесную чащобу свою,
По-собачьи облаяла
звёзды далёкого неба.
В грязи пиджак и брюки,
Первач стучит в виски…
Он долго полз на брюхе,
Таясь по-воровски.
За ближней омутиной
Подслушивал как вор
По-дружески интимный
Утиный разговор.
…Он смотрит онемело,
Приклад в ладони сжат…
Утята неумело
За уткою спешат.
Весь мир —
сплошное чудо
Для них ещё пока.
Едва ли им покуда
Подняться в облака.
Да разве ж дело в этом,
Ведь утка-мать мудра,
А с ней и страх неведом
С утра и до утра.
…Не холодно, не жутко,
Не дрогнуло ружьё.
Была на свете утка —
И больше нет её.
Да жаль, собаки нету,
Чтоб сплавала за ней:
Водица в это лето
Осенней холодней.
Он злую самокрутку
Усиленно сосёт.
Подстреленную утку
Течением несёт.
А там — в бездонной, ясной,
Безоблачной выси
Уже громила-ястреб
Над выводком висит.
Дед-лесничий заплакал, пожалуй бы,
Только слёзы ему не под стать.
Написал бы кому-нибудь жалобы,
Но кому их он будет писать.
Дребезжат над лесами початыми
Электрических пил голоса…
Что поделать:
бумаги с печатями
Разрешили калечить леса.
И задумчивый домик лесничего
Очутился минувшей весной
Не в лесу, среди гомона птичьего,
А на голой опушке лесной.
Но в ночной глухомани таинственной
Ежевесенно слышал старик
На сосне уцелевшей единственной
Глухаря одинокого крик.
И тогда он вставал среди полночи,
Отгоняя тревожные сны,
И натягивал старые помочи,
И снимал дробовик со стены.
Шёл —
и в небо глядел бездонное.
В ствол — патрон, и курок — на взвод.
Шёл и слушал, как птица бездомная
Понапрасну кого-то зовёт.
Как судьбу проклинает лютую,
Встав во весь глухариный рост,
Длинно вытянув шею надутую,
Крылья книзу
и веером хвост.
Унеслась молодёжь глухариная
Токовища другие искать.
Старика же
привычка старинная
Никуда не желает пускать.
В продолжение месяца целого
Дед-лесничий ружьишко таскал.
Сколько раз он его нацеливал!..
Сколько раз он его опускал!..
Сколько раз уходил задумчиво,
Спотыкаясь о рыхлые пни…
Комары поднимались тучами,
Предвещая погожие дни.
Лес убит…
И безгласными судьями
На болоте кончали свой век
Друг на друга похожие судьбами
Птица старая
и человек.
Нам казалось порой, что, по сути,
Всё подробно
Мы знаем о нём.
Мы учились в одном институте,
В общежитии жили одном.
Он всегда одевался опрятно,
Он со всеми беззлобно шутил,
В день стипендии
Он аккуратно
Комсомольские взносы платил.
На собраниях в актовом зале
Он речами сердца покорял
И по просьбе девчат на рояле
Снисходительно вальсы играл.
— Парень наш! — мы в ответ говорили,
— Парень свой! — мы кричали о нём.
Мы в одном общежитии жили,
В институте учились одном.
Как-то раз
Коротали мы вечер,
Книг страницами шумно шурша,
До стипендии — целая вечность,
А в карманах у нас — ни гроша.
Засыпала братва под остроты,
Натянув простыни до волос…
Только мне этой ночью чего-то —
Хоть устал я — никак не спалось.
Ветер властно в окошко стучится,
Шевеля силуэты берёз.
Вдруг…
— Не спится, Володька?
— Не спится…
— Хочешь есть?
— Что за праздный вопрос?!
Наш любимец привстал на кровати,
Весь от света луны голубой.
— Мне посылка…
На всех-то не хватит,
А вдвоём наедимся с тобой.
Он жевал пироги торопливо,
Шумно двигались уши его…
Стало мне нестерпимо гадливо.
Я в ответ не сказал ничего.
Чавкал он, поедая конфеты,
В дальний угол уставивши взгляд,
И, наверное, чавканье это
Разбудило усталых ребят.
Он, краснея, стоял перед нами, —
Человек, не имевший врагов.
Он нас всех угощал пирогами —
Мы не взяли его пирогов.
Они утешают:
— Чего ты ревёшь?
Подумаешь — бросил!
Бывает и хуже…
Они утешают:
— Другого найдёшь,
Ведь ты молода
и красива к тому же. —
Они утешают опять и опять
То ласковым словом,
то строгим и резким,
Как будто бы не с кем покинутой спать,
А ей просыпаться,
покинутой,
не с кем.
По липкой грязи медленно скользя,
Бредёшь ты.
Мелкий дождик в спину лупит…
Такие вечера любить нельзя,
Такие вечера никто не любит.
Темно и беспросветно впереди.
Лишь тот желать такой погоды может,
Кто вынужден границу перейти,
Да тот,
кто руки на себя наложит.
Сутулясь, чертыхаешься, идёшь…
Не бодрствует,
не спит осенний город.
Рукой за шляпу держишься,
и дождь
С намокшей шляпы
падает за ворот.
Ты хмуришься до полной слепоты,
Уродливо приподнимаешь плечи…
И вдруг —
знакомый голос:
— Это ты!
Едва узнала.
Здравствуй!
Вот так встреча!
Как будто бы повеяло теплом.
Распахиваешь мокрую тужурку
И прикрываешь ею, как крылом,
Беспомощную женскую фигурку.
Не зная,
благодарен ли судьбе
За встречу с той,
кого любил когда-то,
Ты предлагаешь ей зайти к тебе
Поворошить задумчивые даты.
— Постой-постой,
так сколько ж лет прошло?
Тогда тебе семнадцать, что ли, было?.. —
И снова вдруг вздыхаешь тяжело,
И снова почему-то зазнобило.
Холодный неуют и тишина…
Ты предлагаешь сесть на чемоданчик.
— А от меня вчера ушла жена…
И вообще я в жизни неудачник.
Я помню, у тебя коса была.
Обрезала.
Похожа на мальчишку…
Ты вроде тоже замужем была.
Ты счастлива?
Молчишь?
Чего молчишь ты?
С годами
после горьких неудач
Стареем
и становимся умнее…
Ты плачешь, да?
Ты плачешь?..
Что же, плачь.
А я вот больше плакать не умею. —
Заговорил бессвязно, как в бреду,
И начал целовать худые руки…
— Оставь меня.
Не надо.
Я пойду.
— Куда пойдёшь?
Домой?
— Пойду к подруге. —
А властный голос,
требуя,
маня,
Настаивает,
просит,
молит, ибо
«Там дождик,
там темно,
а у меня…
Ведь я тебя…
Останешься?
Спасибо».
Внезапно утро хлынуло в окно
Безудержною солнечной рекою.
Да, мудренее вечера оно,
Особенно
когда оно такое!
Проснулись оба,
вдруг помолодев
От утреннего солнечного света.
Не на тебя,
а мимо поглядев,
Она сказала тихо:
— Бабье лето…
Вчерашний день,
из памяти сочась,
Мучительно глядит на вас,
осклабясь.
Поэтому молчите вы сейчас,
Минутную в душе ругая слабость.
А солнце бьёт в окно,
глаза слепя.
Оно растёт,
растёт и тяжелеет.
Её жалеешь ты, а не себя.
Тебя,
а не себя она жалеет.
Ты чувствуешь,
что ты её сильней,
Ты мог бы ей помочь,
не потакая…
А в это время думается ей:
«Он хил душой.
Но я-то не такая!»
Я знаю,
от слепой хандры устав,
Как от изжоги,
пить не станешь соду.
Душа,
как ревматический сустав,
Порою ноет в мерзкую погоду.
Но сколько старых ран ни береди,
В такое утро
хочешь всей душою
Поверить в то,
что жизнь-то впереди!
Всё впереди —
красивое, большое.
Не слишком ли рассказываешь часто
Ты нам о том, как любишь, как любим.
И притчей во языцех стало счастье,
Которое дано всего двоим.
Вот телеграмма.
Там, за дальней далью,
В окне тебе знакомого жилья,
Укутав плечи материнской шалью,
Заплакала любимая твоя.
Я вижу, как она сутулит плечи.
Житьё сейчас ей стало не в житьё…
Ей очень тяжело, но будет легче,
Когда ты будешь около неё.
Спеши к своей любимой! Плюнь на вещи,
На всё, с чем много суетной возни;
Возьми с собой в дорогу сердце вещее,
Любовь свою крылатую возьми.
Что ты стоишь? Чего ты время губишь?
Отходит эшелон… Вагон лови!
Молчишь? Молчишь… Да ты ж её
не любишь…
Как жаль тебя. Не стоишь ты любви.
…С наивным удивлением ребёнка
И с жадностью, присущей старикам,
Глядит на мир печальная девчонка,
Скользят неслышно слёзы по щекам.
Опять на телеграмму не ответил.
Опять сегодня милый не со мной…
А за окном звенит зелёный ветер,
Зелёный ветер стороны лесной.
Небесный купол над лесным прибоем
От серых облаков отяжелел…
«Любимый, что случилося с тобою?
Быть может, ты внезапно заболел?
Быть может, в этом только и помеха,
Ведь ты же быть не можешь подлецом,
Ведь ты ж не мог, любимый, не приехать,
Узнав, что скоро станешь ты отцом?»
Любовь, любовь!
Кто из влюблённых только
Себя не убеждал упорно в том,
Во что и сам не верил… и надолго
Не мог разубедить себя потом.
«Любимый болен… Да… Температура.
Он в забытьи. Он спит тревожным сном.
Он бредит мной, а я-то, дура, дура,
Бог знает что подумала о нём».
И девушка, глаза свои закрывши,
Увидела во сне далёкий дом
Под занесённой первым снегом крышей
И юношу больного в доме том.
Над ним склонилась старенькая мама;
Он матери своей не узнаёт:
В шальном бреду любимую упрямо
Зовёт он. Да и как ещё зовет!
Вот что приснилось девушке
влюблённой,
Заставивши её мгновенно встать.
Плитою до предела раскалённой
Ей показалась белая кровать.
Тот, кто любви бывает слепо верен,
Тот, кто любовь сквозь трудности
пронёс, —
О, тот всегда немного суеверен,
Когда любви касается вопрос.
«К нему, к нему, во что бы то ни стало!
Он хочет так. Он так и говорил!»
Вкруг головы косынку повязала,
Которую любимый подарил.
Скорей, покуда мама не проснулась,
Одеться — и вперёд, к своей судьбе…
Под сердцем что-то больно шевельнулось,
Напоминая властно о себе.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Читатель мой, ни письменно, ни устно
Своей поэмы я не допою.
Читатель мой, мне так сегодня грустно
За героиню юную мою.
Жизнь у неё не вся ещё прожита,
Ошибок нет непоправимых.
Но…
Как порванную нитку ни вяжи ты,
А узел остаётся всё равно.
Он опять нацедил
Для себя валерьянки в стакан.
Он сегодня опять
Дребезжит,
Как плохая гитара.
Твой владыка сегодня
Опять не в себе,
Ватикан —
Государство всесильное
В сорок четыре гектара.
Он отводит глаза
От спасительных прежде высот —
Тех,
Откуда непрошенно
Звуки летят неземные.
Звук за звуком летит,
Словно пуля за пулей,
В висок —
Новорожденных спутников,
Дерзких, земных,
Позывные.
Озорная собака,
Облаяв богов в небесах,
Подрывает сегодня
Навечно
Престиж Ватикана.
Ватиканская ночь…
Молчаливо стоят на часах
Двести два допотопных,
Закованных в сталь
Истукана.
Ватиканская ночь…
Снова челюсть хрустит от зевот.
Но теперь не до отдыха,
Поднята на ноги пресса.
Папа Римский к себе
Пожилого монаха зовёт —
Фанатичного,
Умного
И делового професса.
— Мы теперь, о заблудших
И денно и нощно скорбя,
Ни о чем о другом
Преждевременно думать не вправе.
Подойди ко мне, сын мой,
Благословляю тебя
На святые деяния,
К вящей божеской славе.
Папа стиснул ребристый
Костлявый кулак
До того,
Что слетела с лица
Восковая елейная маска:
— Чтобы смять коммунизм —
Мы должны опровергнуть его! —
И монаха заставил
Читать сочинения Маркса.
Под бровями монаха
Мерцает недюжинный ум,
Фанатичная воля
Души неспокойной, но честной.
Совершает он «подвиг»,
Мрачнея от путаных дум,
Отрешившись от мира
За стенами келейки тесной.
За страницей страницу
Листает, натужно сопя,
«За» и «против» пытаясь
Поднять на своём коромысле.
Но потом, увлекаясь,
Негаданно вдруг для себя
Покоряясь
Другой,
Удивительной логике мысли,
Перелистывал книгу он,
Жизнь вспоминая свою,
Словно нищий,
Считающий
В ветхой лачуге манатки…
Да, сознанье его
Подчинялось его бытию…
Но теперь пробуждалось
Другое сознанье в монахе.
Да и что из того,
Что сейчас у него на счету
В «Банноди́ Санто Спирито»
Бешеных денег в избытке!..
Он внезапно слепую
В себе ощутил нищету,
Понимая, что с детства
Духовно обобран до нитки.
Теперь она уже почти стара.
Она ещё с поры щенячьей помнит
И запах запыленного ковра,
И мебель холостяцких тесных комнат.
Хозяина лишь только одного
Она на белом свете признавала.
По вечерам, прильнув к ногам его,
Ему ладонь тяжёлую лизала.
А ежели ее хозяин к ней
Домой не возвращался слишком долго,
Она ложилась около дверей,
Лобастая,
похожая на волка.
. . . . . . . . . . . . . . .
Вот и теперь:
темнеет, скоро ночь.
Она одна. Стучат часы устало…
Но вдруг — шаги,
такие же точь-в-точь,
Как у ее хозяина.
Привстала,
Прислушалась.
Хозяйский шаг тяжёл…
И тут она почуяла тревожно,
Что кто-то за хозяином прошел
Походкой торопливо-осторожной.
Он не один. С ним женщина пришла.
В красивые глаза нежданной гостьи,
Как искры, вдруг
метнулись из угла
Глаза собачьи, жёлтые от злости.
Хозяин резким словом, как кнутом,
Обжёг её:
— На место, пустолайка! —
И показал на женщину потом:
— Люби её. Она твоя хозяйка.
Собака здесь жила немало лет.
Она ещё с поры щенячьей помнит,
Как пахнет непокрашенный паркет
И мебель холостяцких тесных комнат,
Как пахнет к сапогам прилипший снег,
Когда домой является хозяин,
Полярный лётчик,
сильный человек,
Который так сейчас неузнаваем.
Она привыкла к запаху дохи,
Висевшей там, где надо и не надо…
Но не дохою пахнули духи,
И не паркетом пахнула помада.
Наряд хозяйки необычно пёстр,
А голос очень ласковый и мирный:
— Смотри-ка, у тебя красивый пёс…
Вот это, понимаю, страж квартирный! —
Но раздалось из дальнего угла
В ответ на это
злобное ворчанье.
Хозяйка за хозяином пошла,
Пожав непонимающе плечами.
Покой квартиры с той поры исчез.
Скрестились, как невидимые шпаги,
Две ревностные силы двух существ:
Любовь жены
и преданность собаки.
. . . . . . . . . . . . . . .
Хозяин, теребя короткий ус,
Во время воскресений беззаботных
Присваивал супруге, как индус,
Ласкательные прозвища животных.
И как бы в подтвержденье этих слов
В ответ она мяукала устало…
А, как известно испокон веков,
Собаки кошек любят очень мало.
Да, это так.
Иначе почему ж
Собака оживает, чуя только
Тот день, когда
её хозяйки муж
В далёкий рейс отправится надолго…
В такие дни становится нежней
Хозяйка с ней.
С хозяином — тем паче…
Но мало что на свете есть верней
Врождённой интуиции собачьей.
Хозяйка мужа к двери подведёт,
А проводивши, к зеркалу метнётся,
Подправит губы, брови —
и уйдёт,
Как в прошлый раз, до ночи не вернётся.
Куда уйдёт?
К кому уйдёт она?
Зачем она уйдёт? — не всё равно ли!
Собака вновь останется одна
Обдумывать свою собачью долю.
Одной спокойней.
Раз-другой вздохнёт,
Припомнив все обиды и тревоги.
Квартиру молчаливо обойдёт
И молчаливо ляжет на пороге.
. . . . . . . . . . . . . . .
Темнеют окна. Скоро будет ночь.
Она одна. Часы стучат устало…
Но вдруг — шаги.
Такие же точь-в-точь,
Как у её хозяйки.
Тихо встала,
Насторожённо вслушалась она,
Расширились глаза её, желтея:
Хозяйка шла,
но только не одна,
И только не хозяин шёл за нею.
Открылась дверь.
Они вошли вдвоём.
В прихожей выключатель сухо щёлкнул…
Хозяйка прошептала:
— Вот мой дом, —
Губам мужчины подставляя щёку.
— Иди за мной. Собака? О, пустяк!
Не беспокойся, это не опасно. —
Собаке же она сказала так:
— Люби его. Он мой знакомый. Ясно? —
Молчит собака. Узятся глаза.
Пришелец шубу снял,
шагнул,
но тут же
Испуганно шарахнулся назад,
Ударив в дверь спиной своею дюжей.
. . . . . . . . . . . . . . .
Надрывно голосил норд-ост в трубе.
Гудел в печи огонь, дрова глотая…
Хозяин, воротясь домой к себе,
Не услыхал ликующего лая.
В дверях встречала грустная жена.
В глазах слезинки робкие застыли:
— Ты знаешь, милый, я поражена…
Вот так случилось… Бешенство… Убили: —
И в голосе сочувственная дрожь.
Жена его за шею обнимает…
Хозяин погрустил,
да делать что ж:
В собачьей жизни
всякое бывает.
То колотится в дверь норд-ост,
То стучится в окно зюйд-вест…
Только снег да крупинки звёзд, —
И на сотни торосных вёрст
Ни единой души окрест.
Дверь, закрытая на засов,
Люди спят у потухших ламп…
Воет стая голодных псов,
Лёд кромсая когтями лап.
Назревает в глазах беда,
Появляется в мышцах зуд…
Ох, не выдержат —
и тогда
Все друг друга перегрызут.
Вот вцепился один уже
В чей-то бок,
в ледяную шерсть.
Миг —
и стая настороже.
Миг — ив смертном бою уже
Три собаки,
четыре,
шесть!
И, от крови уже слепой,
Самый первый к стене прижат…
Но внезапно
окончен бой —
Это голос подал вожак.
Голос тих, да не в этом суть, —
Всем знаком этот низкий бас.
Широка волкодава грудь.
Красноваты прожилки глаз.
Шерсть на впалых боках висит…
Но бывалый вожак Мамай.
Хоть и так же, как все, не сыт, —
А попробуй его
сломай!
И собаки столпились в круг,
И вожак их, наморщив нос,
На собачьем наречье вдруг
Что-то пасмурно произнёс.
Может быть, это был укор,
Может быть, это был упрёк, —
Дескать, отдых ещё не скор,
Дескать, путь ещё так далёк.
Может быть, это был наказ:
Много трудностей ждёт в пути,
И чем меньше в упряжке нас,
Тем трудней нам вперёд идти.
У Мамая суровый нрав,
У Мамая сурова речь:
Прав он или же он не прав —
Лучше слушай
и не перечь!
…А под утро
на холоду,
Вновь без компаса и без карт,
Понеслись по сухому льду
Двое узких почтовых нарт.
Ледяная пустыня спит,
Только слышен собачий смех.
Воздух — как нашатырный спирт.
Люди спрятали лица в мех.
Ветер, ветер — протяжный стон.
Всё пружинистей, шире шаг.
Задавая упряжке тон,
Самым первым идёт вожак.
День полярный на ночь похож.
В затянувшейся темноте
Тех же звёзд голубая дрожь…
Да собаки уже не те:
Дружно нарты на север прут!..
Снова в сером безмолвии льдов
Подружил их собачий труд —
Самый трудный из всех трудов.
…Шли собаки.
А там, вдали
От заснеженных берегов,
Вдалеке от большой земли,
Люди ждали их, как богов.