Глава VII МОНТЕ МАРИО


11 июля 1863 года Ференца Листа, когда тот находился в монастыре Мадонна дель Розарио, что на горе Монте Марио, неожиданно почтил визитом сам римский папа Пий IX.

Ференц провёл его святейшество в зал, где между гостем и хозяином состоялся такой разговор:

Пий IX. Прежде всего о цели моего визита. Я хочу познакомиться с вами. Как с человеком и как с художником. И затем уладить спор, который пропастью лёг между церковными властями и вами.

Ференц. Одного слова вашего святейшества было бы достаточно, чтобы я прибыл в Ватикан.

Пий IX. Кто хочет мира, должен сделать первый шаг к примирению.

Ференц. Спор окончен, ваше святейшество. И никто уже ничего не может изменить. Даже высочайшая ватиканская консистория.

Пий I X. А что, собственно, произошло?

Ференц. Три года назад, в сентябре 1860 года, герцогиня Каролина Витгенштейн получила аудиенцию у вашего святейшества.

Пий I X. Я припоминаю.

Ференц. Ваше святейшество отпустили герцогиню с тем, что пообещали ей восстановить справедливость. И действительно, через несколько дней мы получили копию решения: её брак с герцогом Витгенштейном может быть расторгнут по разрешению папы. Решение было направлено венскому нунцию, господину де Лука. Однако он не разрешил ей вновь вступить в брак, несмотря на резолюцию папы. Наше венчание было назначено на 22 октября 1861 года, на моё пятидесятилетие. Церковь украшена, ждут нас. И вдруг в последний момент появляется секретарь кардинала, просит наши документы и, разумеется, откладывает венчание. Говорит, что консистория ещё раз хочет изучить дело. Каролина отказалась вернуть ему документы.

Пий IX. Почему?

Ференц. Сказала: она вверяет себя воле судьбы. Тут в бой брошены такие силы, с которыми человеку нечего и тягаться.

Пий IX. Но может быть, мне?

Ференц. Каролина дала обет, и от этого обета её не может освободить даже ваше святейшество. Она говорит мне: «Свою дочь я выдала замуж, тебя и так вижу здесь, в святом граде. Земных желаний у меня уже больше нет. Уйду, — говорит, — скроюсь от людей, посвящу всё своё время небесной благодати».

Пий IX. Нам радостно видеть вас обоих в Риме. Как и то, что вы избрали своей обителью монастырь, и ваш образ жизни мало чем отличается от монашеского. У нас большие виды на вас, маэстро.

Ференц. Приказывайте.

Пий IX. Мы хотели, чтобы под знаком святой церкви, в духе се великих и древних традиций вы начали бы великий поход против равнодушия, неверия и грешного лжеучёного зазнайства, против антирелигиозной глупости. Нам нужно обновить речь наших священников, вооружить знанием католических писателей, сделать их проповеди и сочинения более интересными и популярными, нежели проповеди греха. Нужно написать новую музыку, которая принесёт весеннюю грозу обновления в старые стены храма господня. И это обновление должно начать свой путь только отсюда, из Рима, от хора Сикстинской капеллы. Мы хотим поставить во главе этого хора вас, маэстро Лист. И поэтому нам радостно узнать, что вы дышите воздухом нашей церкви, более того — святой обители. Вы должны только сделать ещё один шаг вперёд: брат-францисканец должен принять низший духовный сан. Тогда падут все препоны на вашем пути к Сикстине. Тогда во главе всемирного центра духовной музыки будет стоять святой отец.

Ференц. Я побывал уже во всех храмах Рима, послушал всевозможную церковную музыку. Пропасть так велика, что я не в состоянии перешагнуть через неё.

Пий IX. О какой пропасти вы говорите?

Ференц. Церковная музыка остановилась и не развивается уже лет сто — сто пятьдесят. Великие музыканты отвернулись от церкви, потому что она требует их самоотречения от самих себя, от эпохи, которая их вскормила, воспитала, сделала их людьми и художниками. Истинных мастеров искусства всё это отпугивает, зато дилетантов, которые охотно берутся подражать, повторяться, делать ремесленнические поделки, такая политика, наоборот, привлекает к церкви. Всем известно, святейший отец, что талантливые люди ведут настоящие сражения на подмостках, у дирижёрских пультов, а тем временем самодовольные бездари преспокойно жиреют на церковных хлебах.

Пий IX. Я хочу изгнать из нашего вероучения бессмысленное и бесчувственное повторение молитв. Нам нужны верующие. Верующая паства и верующие пастыри. И для этого нам требуются не только священники, но и артисты.


К вечеру новый слуга Ференца Фортунато запрягает в коляску мула, и Лист едет к Каролине, на улицу Виа Бабуино. Это в старой части Рима, где много старинных ветхих дворцов и много мусора, гниющего в кучах прямо на мостовой, пока его не утащит с собой в Тибр грязный, текущий вниз по улице ручей.

Квартира Каролины на четвёртом этаже, куда нужно взбираться по скрипучей лестнице.

В передней, в вазах, изобилие живых цветов. Каролина меняет их каждые три дня, но в теплом душноватом воздухе южного влажного лета они вянут быстрее обычного. В комнатах простая мебель, единственное их украшение — гипсовые статуэтки. Сто штук — все с изображением Листа. Каролина закупила у одного хозяина скульптурной мастерской весь его запас статуэток, а теперь одаривает ими своих гостей.

Княгиня целует Ференца в обе щеки, усаживает его в бархатное кресло и ласково говорит:

— Садитесь, мой единственный, мой дорогой друг. Надеюсь, вы побудете у меня хоть немного, подарите старой женщине праздник.

Ференц остаётся. Вкратце рассказывает о визите папы римского, о его цели. Каролина в восторге:

— Это и есть ваше истинное призвание! Помните, пятнадцать лет назад вы хотели бросить сцену ради рабочего кабинета? Я тогда вам сказала: не раздумывайте ни минуты! А сейчас вы снова стоите перед выбором: мирская жизнь или церковь. Тогда вы послушались меня и создали бессмертные произведения. И сейчас я вам говорю: выбирайте церковь!


Попрощавшись с Каролиной, Ференц садится в свою коляску, запряжённую мулом, и направляется на этот раз в салон баронессы Шварц. Добрая душа — она содержит целый лазарет для всяких пташек с подбитым крылом, слепых кошек и бродячих собак.

Но она и решительная особа: она открыто, во всеуслышание заявляет, что Ватикан уже давно нужно взорвать.

Общество самое пёстрое: граф Арним, прусский посол в Риме, со своим советником Куртом фон Шлёссером, старые друзья Ференца — художники Корнелиус и Овербек, две неописуемой красоты молодые женщины — донна Лаура и донна Мария Микетти, герцог Сермонета, известный исследователь Данте.

Сначала разговор идёт о «Божественной комедии». Сермонета риторически вопрошает: найдётся ли сейчас поэт, который мог бы подобно Данте создать равное «Божественной комедии» произведение, которое так же вобрало бы в себя всю философию, историю, теологию, юриспруденцию и обычаи народов своего времени. В ответ было названо имя Гёте, затем — Рихарда Вагнера.

Ференца, правда, захватила в долгий плен сначала черноокая красавица — хозяйка дома, потом оба художника, упрашивающие его попозировать им, но в конце концов ему удаётся вырваться на свободу и включиться в общий спор.

— Я считаю Вагнера единственным Homo universalis[58] нашего времени, — говорит он, — в гётевском смысле этого выражения. Homo universalis, который придал новый смысл древним нашим словам: мораль, вера, собственность, закон и бог!

Затем гости просят Листа поиграть. Ференц садится к роялю. Под его пальцами возникает необычная музыкальная картина: деревенский трактир, веселятся крестьяне, тяжело стучат кованые сапоги. Смычок сельского музыканта извлекает из скрипки какую-то бескрылую убогую мелодийку. И вдруг распахивается дверь — на пороге двое новых гостей — Фауст и Мефистофель. О, сколько красивых девушек, сколько сладких уст и молодых тел ждут, когда наконец их поцелуют, обнимут, приникнут к ним! Но снова убого звучит скрипичная мелодия, и девушки тяжеловесно топают ногами в своём новоселом танце. И тут смычок берёт в руки Мефистофель, звучит его вальс: разнузданная музыка, зовущая к любви, влекущая во грех! Остановиться нельзя, от этого безумия может избавить только смерть[59]...

Ференца не хотят отпускать от рояля. Да он и сам не спешит уйти: играет без уговоров Шопена и Шуберта, Вебера и Бетховена, затем своего «Мазепу». Мы все всадники, прикрученные верёвками к спине Пегаса: поэты, сумасшедшие, музыканты, пророки! Нас мчит святой конь страсти и безумия, и своей кровью мы платим за эту изумительно красивую бешеную скачку.


Увы, он всё ещё жертва собственной популярности, постоянно врывающейся в его монастырское одиночество. Постоянно подкарауливают фотографы — после чего по всему свету получают хождение тысячи и тысячи снимков, якобы подаренных «на добрую память». Всё труднее скрыться от женщин, найти падежное убежище от назойливых людей. Его общества ищут музыканты, поэты, философы, археологи, лингвисты — словом, все, кто жаждет импульса для своего собственного творческого заряда.

Надёжнее всего гора Монте Марио, откуда открывается прекрасный вид на долину Тибра, на мягко вздымающиеся холмы Кампании. Хорошо здесь, на вершине горы, и работается. Уже близится к завершению «Легенда о святой Елизавете». Увидит ли она когда-нибудь огни рампы, кто знает? А он мечтает о премьере в Пеште, о новой встрече с родиной.

Работая над «Елизаветой», он порою вплетает в одеяния красавицы принцессы венгерские музыкальные мотивы — нежно, почти невидимой шелковинкой, и тогда лицо его светлеет от улыбки. Где? Да вот уже в первой картине, когда прибывший с Дунайской равнины магнат говорит властителю Вартбурга: «О, вот он, дорогой залог моей венгерской родины, — цветок». Уже написаны сцены чудесного превращения хлеба в розы, грустного расставания супругов, когда маркграф уезжает с крестоносцами в Палестину, поручая Елизавету заботам тех, кого до сих пор она защищала: Людвиг просит простой народ быть опорой доброй графини. Написана и сцена бури — грозная оркестровая фреска, полная грома и пламени пожара, когда Елизавету изгоняют из Вартбурга, но возмущённые небеса мстят злодеям и сжигают старинный замок. И вновь напоминание о «прекрасной родине и дикой степи» — последний вздох Елизаветы: «О родина, как умирающий лебедь, к тебе отлетает душа».

Ференц не знает ещё, когда зазвучит со сцены «Легенда», но там, на вершине Монте Марио, он постигает величайшую мудрость художника: важны не успех, не овации, не одобрительная критика. Настоящие лавры — твоё собственное удовлетворение. Счастливый вздох: взялся и сделал!

Ещё не высохли чернила на партитуре «Легенды», а перед ним уже вырисовываются контуры нового гигантского творения — «Христа». Ещё только задумки, но уже слышатся мелодии марша, песни пастухов и алиллуйи. Он встаёт в четыре часа утра. Записывает звучащее в ушах слово Христа на Масличной горе, соло баритона и хор, вступление Христа в Иерусалим, диалог двух женских голосов: «О, fili et filial!»[60] Но это вдохновение, и оно неуправляемо. Вдруг рождается окончание «Испанской рапсодии» (кто знает, который вариант!) и образцы этюдной фортепианной музыки «Шелест леса» и «Хоровод гномов». Занимают его и «Мефисто-вальс», и две библейские легенды: «Франциск из Паулы на водах» и «Слово святого Франциска Ассизского к птицам».

Он очень много читает, в том число итальянскую литературу XIII века. Вынашивает замысел «Гимна Солнцу», но мысленно то и дело возвращается через Фауста, Гёте к Веймару. Доведётся ли ему ещё побывать в Альтенбурге?

С Германией его по-прежнему связывает многое. Пишет Бюлов с привычным сыновним восторгом и неугасимой любовью к Козиме. К письму приложено фото. На нём Ганс с дирижёрской палочкой в одной руке, другая, сжатая в кулак, лежит на партитуре «Идеалов».

Отложив в сторону потную бумагу, Ференц принимается за письма: в Берлин, Дрезден, Париж — Беллони, который стал там теперь самым популярным устроителем концертов. Пишет музыкальным корифеям, рекомендуя им Бюлова.

Благодатная тишь в Монте Марио. Подъем в половине четвёртого, работа до шести, когда в келью проникает слуга Фортунато и ставит перед маэстро большущую крынку парного молока. Это приходится выпить до дна под строгим взглядом неумолимого Фортунато. Затем маэстро отправляется в монастырскую часовню прослушать заутреню. И тут же назад — к рабочему столу. До обеда не поднимается. Обед положено тоже съесть: Фортунато строг, вино подаст не раньше последнего блюда. Затем отдых до четырёх часов. Чтение и сои вперемежку. Снова несколько минут прогулки, и опять работа за столом. Ужин — чисто символически. В девять — в постель.

А на следующее утро, ещё в половине четвёртого, Фортунато возле его кельи.

— Письмо, маэстро...

Ференц торопливо протягивает руку за конвертом в траурном обрамлении. В письме всего одна строка: «Бландина умерла в Сан-Тропе. Известить о похоронах уже не успевали. Оливье».


В Монте Марио приезжает кардинал Гогенлоэ и предлагает Ференцу на некоторое время поселиться у него на вилле д’Эсте. Новая обстановка, новые люди, другие мысли. Может быть, там хоть на какие-то минуты сможет он освободиться от мучительных воспоминаний.

Ференц отправляется на виллу д’Эсте. Здесь таинственно шепчутся кипарисы и тихо напевают фонтаны в дивном саду. Но в его мозгу звучат только два слова: «Умерла Бландина, умерла... Бландина».

Нет Даниеля, и вот уже нет и Бландины.

Кардинал Гогенлоэ навещает его почти ежедневно. Сначала как посланец Ватикана: свыкся ли Ференц с мыслью возглавить хор Сикстинской капеллы и готов ли он принять посвящение в низший духовный сан? Затем он уже приходит поболтать о том, о сём, как гостеприимный хозяин. И наконец как приятель.

Во время одной вечерней прогулки он заводит странный разговор:

— Разве дружба не лучше каких-то там запутанных родственных отношений?

Ференц сначала даже не понимает смысла его слов. Только позднее они доходят до его сознания: через союз Каролины с Ференцем, а затем брак Манечки с герцогом Шилингфюрстом-Гогенлоэ между ним, Листом, и кардиналом Гогенлоэ возникло родство. Но какая странная фраза: «запутанные родственные отношения». Может быть, Гогенлоэ уже нажал на какие-то рычаги в механизме церковного правосудия? Возможно, теперь уже не только Витгенштейны беспощадно борются за наследство Манечки и Каролины, но и семейство Гогенлоэ?!


10 августа 1864 года затворник Монте Марио и виллы д’Эсте покидает Италию. Едет прямиком в Карлсруэ. Предлог — музыкальные празднества, где в программе и его произведения. На самом же деле странные слухи относительно Бюлова и Козимы...

Козима теперь единственное дитя Ференца. А Бюлов — ученик, союзник, самый проданный ему человек, вновь и вновь рискующий своей артистической карьерой, будущим, нервами, здоровьем ради него, Ференца Листа. Если верить слухам, отношения в семье ухудшились, а это значит: ему нужно быть там. На празднества приезжает одна Козима. Ганс остаётся в Мюнхене: он болен. Ференц начинает осторожно свои расспросы. Он хорошо знает дочь: она ни перед кем не любит раскрывать душу, даже перед родным отцом. А может, перед ним тем более?

— Что с Гансом?

— Кризис нервной системы.

— Врачи?

— Врачи здесь не помогут. Нужна сила воли и самодисциплина. Ганс кричит на оркестрантов, бросается с кулаками на журналистов, а дома как истеричная женщина: громко не говорите, дверьми не хлопайте, дети пусть не плачут.

— Ну из-за этого он дома не остался бы, — слегка нажимает на педаль Ференц. — В таких случаях изменение обстановки излечивает. Так что же всё-таки с Гансом?

Козима не выдерживает испытующего взгляда Ференца и взрывается:

— Что это за допрос, отец? Признаюсь: ошиблась! Но сочувствий не терплю. Всё это время я просто жалела Ганса, но никогда не любила. Нельзя жить вместе с человеком, которого постоянно держит в тисках, как в судорогах, какое-то напряжение. Он хочет быть композитором, но не имеет для этого ни малейших способностей.

Он хочет подражать моему отцу и зубрит наизусть всю мировую музыкальную литературу. Но то, что у тебя, отец, получается само собой, как дыхание у человека, у него это зубрёжка до головных болей, это сердцебиение, холодный пот, припадки гнева, обмороки. Он любит меня, очень любит. Но его любовь тяжела: упрёки, намёки...

— Намёки? — перебивает её Ференц. — На что?

Козима вспыхивает.

— Откуда я знаю? У него в каждом слове жало. Но и в этом он непоследователен. Приезжает Рихард — Ганс вне себя от восторга. Упивается его голосом, каждым его словом, а как Рихард ушёл, принимается вспоминать все сплетни, которые рассказывают о нём в Мюнхене. Меня это, конечно, возмущает, я начинаю возражать. Кончается дело ссорой и угрозами: разойдёмся!

На второй день празднеств приезжает Вагнер. Постарел, будто увял слегка: волосы поредели, взгляд какой-то бегающий, словно он остерегается прячущихся повсюду врагов.

Но Ференц не хочет замечать всего этого. Он видит в Рихарде удивительнейшего человека, способного в несколько минут очаровать кого угодно, даже своего врага. Рихард так говорит, что и самый безразличный ко всему человек подпадает под обаяние его слов и готов вместе с ним на бой, на невзгоды, на поражения и победы. Вот и сейчас: едва Рихард заговорил, и Ференц, к своему стыду, отмечает, что он уже забыл и Ганса, и их рушащуюся семью, и слушает, слушает Вагнера.

— Последняя попытка в Вене, — начинает Рихард. — Эти жалкие музыкантишки провели не меньше семидесяти репетиций «Тристана» и опустили руки. Говорят: сыграть невозможно! И теперь всё обрушилось на меня сразу: долги, векселя, неприятные обязательства, старые кредиторы. Грозят долговой тюрьмой! И не только мне, а и Таузигу, который по некоторым моим векселям был поручителем. Я уж в Страсбурге чуть было не покончил с собой. Надоело бегать от кредиторов. И вдруг ко мне в гостиницу заявляется огромное этакое чудище, щёлкает каблуками, кланяется, представляется: «Действительный статский советник, секретарь кабинета его величества короля Баварии, фон Пфистермайстер...»

В руках он держит шкатулочку, смущённо покашливая, достаёт кольцо с рубином и говорит: «Его величество просили передать вам, маэстро, сей подарок и сказать, что он так же горит желанием видеть своим гостем творца «Лоэнгрина», как горит вот этот рубин...»

Я попросил Пфистермайстера, — продолжал рассказывать Вагнер, — оставить меня на несколько минут одного, чтобы прийти в себя. В тот же день я ехал в салон-вагоне в Мюнхен.

Его величество принял меня по-царски. В вилле графа Пеллеты, на озере Штарнбергер-зее, меня ожидала одна квартира, другая — в роскошнейшем дворце на Бреннерштрассе, под сенью благоухающих ореховых великанов. На следующий день — аудиенция. Его величество — воскресший Лоэнгрин. Огромного роста, мягкие волнистые волосы, мечтательный взгляд, тонко очерченный подбородок, чувственный рот и такая изысканная речь, словно этот человек вырос не во дворце, а среди образованнейших актёров мира. Король обнимает меня, целует в обе щеки, говорит красивым, чуточку глуховатым голосом: «Я вас любил уже тогда, когда ещё не знал лично. Ваш Лоэнгрин был мне милее, чем любой из друзей, а то и брат. Я перечитал всё, когда-либо написанное вами или о вас. Я хочу, чтобы у вас больше никогда не было забот о средствах к существованию. Я хочу, чтобы здесь, в Мюнхене, свершилось всё, о чём вы когда-либо мечтали. Я построю для вас театр и школу, где будут преподавать основы вашего искусства и философии...»

...Я помчался в свои апартаменты. Какое чудо! Всё-всё, о чём я мечтал, как у меня будут однажды мебель, ковры, кованое серебро, дорогие обои и бронза. Но в такие покои нужна и достойная подруга. С Минной, моей женой, мы давно уже живём врозь. Фантазия у бедняжки не шла дальше подмостков провинциального театра. Тристан, Нибелунги — это уже всё за гранью её кругозора. И вот я один в удивительном дворце, и мною овладела тоска по тем, кого я люблю и кто меня любит. Ганса и Козину я пригласил в первую очередь. Затем приехали Поль и твой ученик — скромный, милый Корнелиус. После своего классического провала (с «Багдадским цирюльником») он, бедняга, стал мне прямо-таки братом: ведь я всю свою жизнь проковылял через скандалы и провалы. Но первым делом я позвал Козиму... Твою дочь, Франц. В её глазах я всегда вижу твою твёрдость и восторженность, твой ум и твою способность остаться таким, какой ты есть, и в то же время раствориться в ком-то другом. И наконец, ты, дорогой Франц, мой святой Франциск, без кого я никогда не стал бы тем, кем стал, тот, кто много, много лет назад взял меня за руку и повёл вперёд. И я клянусь, что никогда не выпущу этой руки из своей.


На третий день приехал Ганс. Он действительно нервнобольной. Спорит по каким-то пустякам, да и не спорит, а оскорбляет. Потом надламывается, просит прощения и смущённо умолкает. Может потом часами сидеть молча, уйдя в себя. Никто, впрочем, и не обращает на него внимания. Вагнер показывает отрывки из своей новой оперы «Нюрнбергские мастера пения». Грустно-радостное прощание с молодостью. Прощание Ганса Сакса, который отрешённо отказывается от поцелуев, от волнений юности, от своей любимой Евы. Побеждает Вальтер Штольцинг, потому что он моложе. Удивительная музыка. Рихард смог освободиться из чёрных сетей вещих норн и подняться на высшую вершину мудрости: он улыбается и прощает.

А Ференц донимает себя вопросом: с кого же всё-таки Рихард писал молодого Штольцинга и вынужденного отступиться от Евы Ганса Сакса? Какая-то смутная догадка уже брезжит в его мозгу. И мудрый Сакс, и молодой отчаянный Штольцинг — это же одно лицо — он сам, Рихард Вагнер! А кто же Ева?

На следующий день у него снова разговор с глазу на глаз с Козимой. Ференц не любит околичностей. Он говорит откровенно: Ганса нельзя бросать, это означало бы хладнокровно обречь на гибель. Жизнь иногда требует от нас почти невозможных усилий. Самоотречения. Отказа от собственного счастья. И это не какая-нибудь устарелая, глупая мещанская мораль, лицемерие, ханжество, но благородство духа. Порою наши обязанности перерастают нас. Обязанности, от которых не убежишь: семья, дети...

Козима не даёт обещаний, не клянётся. Но Ференц расценивает её молчание как согласие: она остаётся вместе с двумя детьми и с больным мужем.

Он уезжает в Сан-Тропе. На могилу Бландины. Затем несколько дней гостит в доме Оливье. Собственно, только теперь он знакомится со своим зятем, впервые видит осиротевшее дитя Бландины, свою маленькую внучку. Затем снова в путь — в Париж. Встреча с матерью и старым своим жильём, где Анна Лист сберегла все его вещи: рояль, на котором играли ещё Шопен и Мендельсон, письменный стол, за которым рождались наброски транскрипций из Паганини, книги с пометками на полях — два почерка, как рукопожатие двух юных рук, Мари и Ференца. Анна сильно постарела — ведь ей уже далеко за семьдесят! В этом возрасте нынешний день закрывается для взора человека, а полувековое прошлое — люди, вещи, города — начинает сиять ему такими яркими красками, словно они и есть — сегодня. Анна вся обращена в воспоминания. Звучат снова старые имена, названия: Доборьян, Кишмартон, Каролина Унгер, господин Черни, дорогой папаша Эрар и тихо, нежно — Адам, покойный Адам Лист.


В октябре 1864 года Ференц Лист снова в Монте Марио. Пришлось уступить просьбам почитателей и учеников и снова начать учить. Теперь школа в Риме, во дворце кардинала Варди. Выступает ещё в одном концерте, отдав весь огромный сбор в двадцать тысяч лир в пользу бедняков, потом уходит в монастырь францисканцев. Отец Салус готовит его к постригу в низший духовный сан. Ференц с трудом даёт убедить себя. Новые обязанности. Обет. А его вера идёт странными дорогами. Порой он ужасается собственных вопросов: христианство ли то, что он видит вокруг себя? Грязь, невежество, доносительство, мелочное предательство, отсталость. И всё это сделало Рим столицей сотен и сотен миллионов католиков? Он боится обязательств. Ведь всю жизнь он боролся, чтобы сорвать с рук оковы, которые он слишком поспешно позволил надеть на себя теперь. Он колеблется. Он в тревоге. Но рядом кардинал Гогенлоэ, который не скрывает, что он опекает Листа не только лично, но и по поручению папы Пия IX. И рядом Каролина, которая молится и умоляет, доказывает и рисует перед ним чудные картины грядущей благодати, ожидающей его... Но все втроём они не убедили бы его в правильности такого шага, если бы не было странного голоса, что звучит временами в ном самом: «Вступи, и сутана станет твоей защитной кольчугой. Защитой не только от мира, но и от самого себя». И что толку, что ему уже за пятьдесят, если плоть, чувства, нервы, мозг, фантазия ещё по-прежнему молоды. Ему же нужно как-то, пусть насильно, создать тишину вокруг и внутри себя. И если силы воли окажется недостаточно, ему поможет в этом сутана.

25 апреля 1865 года он принимает постриг в низший духовный сан и переселяется в Ватикан. Квартира его в двух шагах от Сикстинской капеллы. В его распорядке дня никаких перемен: встаёт в четыре часа — и за работу: писать ораторию «Христос», затем к заутрене, в капеллу.


Обнадёживающее письмо от Бюловых. Пишет сам Ганс — весело и успокоен по: 15 апреля 1865 года в Гааге дал премьеру листовской «Пляски смерти». Монументальная серия вариаций на средневековую тему «Dies irae», где могучую партию фортепиано исполнял сам Бюлов, имела потрясающий успех.

И ещё одно письмо — из Венгрии: там готовятся к двадцатипятилетию Национальной филармонии, основателем которой является Ференц Лист. Венгерские корифеи музыки понимают, что они должны как-то выразить свою признательность Листу. Когда рассеиваются клубы дыма, напущенного сердитыми статьями, общественность вдруг начинает понимать, что Листа никак нельзя отлучить от его родины. Габор Пронаи от имени филармонии сообщает, что они хотели бы юбилей отпраздновать премьерой «Легенды о святой Елизавете».

Ференц отвечает незамедлительно, одновременно высказав пожелание поручить перевод немецкого текста опытному переводчику и хорошему музыканту, а также обеспечить для постановки как отличных певцов, так и отличный оркестр. Вкусы публики в Пеште уже не прежние, и её больше не удовлетворяют импровизации, ей нужно серьёзное искусство.

Счастливое лето. 8 августа 1865 года он приезжает в Пешт, пешком отправляется в отель «Английская королева», но в сладком одиночестве побыть ему удаётся всего несколько минут. Тотчас же собираются Продай, Эркель, Абрани, а затем и исполнители главных ролей «Легенды». Импровизированный банкет. Репетиции.

А 12 августа — такой сюрприз, что его пребывание в Пеште превращается в настоящий праздник: приезжают Козима, Бюлов и Эдуард Лист.

О «Легенде» очень высокие отзывы. Приходит письмо из Веймара, где на август 1867 года намечена премьера.

За время празднеств у Ференца завязывается серьёзная дружба с бароном Йожефом Этвешем. Этвеш мыслит широко, философски, но он и практичный человек:

— Нам нужна консерватория. Иначе талантливая молодёжь в поисках школы уезжает за границу и там остаётся навсегда. Так мы потеряли Иоахима, Ремени.

Страна радуется Ференцу, на сцене — симфония «Данте» и «Марш Ракоци», в соборе — «Эстергомская месса», затем концерт цыганской музыки и неизменный благотворительный концерт. Ференц снова садится к роялю. Цены на билеты баснословные: пятьдесят форинтов за место.

Но страна наслаждается и примирением с монархом, которого собирается короновать венгерской короной. Уже забыты Арад, Вилагош, Куфштейн. Не вспоминают и о туринском отшельнике Кошуте. Буржуазия Венгрии ждёт не дождётся полной нормализации отношений с Австрией: тогда ей в карман потекут капиталы, на них проценты. Над этим примирением хлопочут все — от Дюлы Андраши до кардинала Щитовского.

Настоятель францисканцев в Пеште Агап Данк первым подаёт мысль, что «Мессу по случаю коронации» может написать единственный композитор в мире — Ференц Лист. Эта мысль нравится кардиналу Щитовскому, и он высказывает её в письме к Листу. Лист принимает предложение и готовится лояльно ответить на него достойным и короля и нации произведением.

Друг Листа Аугус везёт его вместе со всеми приятелями к себе, в имение Сексард, — на праздник сбора винограда — с народными гуляниями, зажаренным на вертеле быком и концертом в барском доме при открытых окнах, чтобы вся округа могла услышать Листа и Ремени.

Едва вернулся в Рим — новое письмо в конверте с траурной рамкой. Из Парижа. Умерла мать, Анна Лист, на семьдесят восьмом году жизни.

Ференц пишет ораторию «Христос», а мысли постоянно возвращаются к ним, боровшимся за него, — к Адаму и Анне. Как эти два простых человека принесли ему в жертву свои жизни: отец вообще рано умер от лишений, мать избрала себе эту добровольную парижскую ссылку — вдали от родины. Потому что нужен был кто-то, кто заботился бы сначала о самом Ференце, потом о его троих детях. А разве внуки когда-то думали о ней? Приходило ли на ум Козине, например, вспомнить о бабушке? Ференц вспоминает встречу с матерью в Сан-Тропе. Он спрашивал тогда её: не терпит ли она в чём нужды? А она только погладила его седую голову и сама спросила:

— Счастлив ты-то, сынок?

Оратория «Христос» закончена. Теперь он лихорадочно работает над «Мессой по случаю коронации». Но в марте 1866 года приходится прервать работу: приглашают в Париж на исполнение «Эстергомской мессы» в старой церкви Святого Евстахия, куда он часто хаживал в молодости. Успех и огорчение одновременно. Единственный давнишний друг — Берлиоз, ворча и ругаясь, демонстративно уходит из церкви, громогласно заявив:

— На такую чепуху буду я ещё тратить время?!

И успех. Герцогиня Меттерних устраивает в своём парижском дворце домашнюю премьеру: Сен-Санс и Лист на двух роялях играют отрывки из «Елизаветы» и «Христа». Сен-Санс в восторге:

«Ференц Лист — наш всеобщий учитель. Нас всех... ободряет его отвага и храбрость. Иная музыкальная фраза у него — настоящее пророчество, словно он своим орлиным взором смотрит сквозь пелену облаков в грядущее, в пределы последующих столетий...»

Успех. Но он не может возместить потери Гектора. Потери навсегда. Успех. Сметана в Праге дирижирует «Елизаветой». В Амстердаме и Гааге — праздничные листовские концерты, и голландская королева просит Листа тоже сесть к роялю. Он исполняет Бетховена, Вебера, Шуберта, Шопена и очень скромно кое-что из своих работ. Успех не ослепляет Ференца, он часто пишет своим друзьям: «...Мои произведения ещё далеки от большинства людей. У моей музыки ещё нет своей аудитории.

И я не радуюсь листовским премьерам, которые устраиваются то там, то сям. Я умею ждать. И знаю, что однажды я буду прав...»

Лист буквально протестует против исполнения в концертах своих произведений, но он не может запретить своему восторженному почитателю и ученику Сгамбати выступить с уже готовыми частями «Христа», или Гербеку, любимому дирижёру Вены, или Рубинштейну, великому русскому музыканту, включать его сочинения в их программы.

Успех. Но он не изгладит из памяти унизительные минуты скандала, что ему довелось испытать в Веймаре. Теперь в Вартбурге готовятся к премьере. Приятно слышать. Сотни людей в хоре и тысячи приехавших со всех концов Европы, чтобы присутствовать на вартбургских празднествах... Но как обошлись они с Альтенбургом! Так срочно нужно было выбросить всю мебель из зала, потому что интендант великого герцога оставил Листу в «вечную аренду» только голубую комнату? Так не нужна мне и ваша «голубая»! И письменный стол, за которым были созданы «Идеалы» и «Тассо», история итальянского поэта, которого обрекли на одиночество, бросили в тюрьму и, наконец, довели до сумасшествия. Не нужны перья, которыми написаны Соната си минор и заключительный хор к «Фаусту» — «Das ewigweibliche zieht uns hinan»[61].

Нет, не хочет он больше видеть ни отель «Наследный принц», ни стол, вокруг которого когда-то собирались члены Нововеймарского союза, ни дворец, ни Летний павильон, где когда-то обсуждался «Веймарский договор»...


Кардинал Гогенлоэ сообщил Ференцу, что у него изменились некоторые обстоятельства и он вскоре покидает Ватикан. Кажется, изменились и планы Ватикана относительно хора Сикстинской капеллы. Усилились пьемонтцы, злейшие враги Ватикана. Резиденция папы держится под охраной десятка французских штыков при слабой надежде, что если Пьемонт пойдёт войной на Ватикан, то вмешается Наполеон III. Папе Пию IX теперь же до революции в церковной музыке. Ему вообще ненавистно отныне само слово «революция», Ему бы сейчас уподобиться библейскому Иисусу Навину или даже превзойти его — и не только остановить солнце, но хорошо бы повернуть его вспять, с полудня на полночь. Чтобы никаких новшеств! Ни в законах, ни в религии, ни в философии, ни в музыке.

Итак, Ференцу нужно переезжать обратно в Монте Марио.

Странное дело, но Ференц даже рад «свежему ветру». От чего-то он освобождается. От каких-то тяжёлых оков, давивших на него, даже когда он считал, что располагает полнейшей свободой. Счастливый, с лёгкой душой, взбирается он вверх по тропинкам и ступеням на Монте Марио, сопровождаемый, как телохранителем, своим верным Фортунато.

Назад в келью, назад к письменному столу. Наконец-то ничто не будет мешать композитору завершить работу над «Мессой по случаю коронации».

Сейчас в тишине Монте Марио, свободный от сильного давления, оказываемого на него там, дома, он находит путь к самому себе, к тому упрямому, несгибаемому Ференцу Листу, который в годы бушевавшей над Европой революционной бури написал «Погребальное шествие» и «Венгерские рапсодии», так напугавшие императорское семейство. Здесь, в тишине и одиночестве, куда не долетает «ветер примирения», царящий сейчас в Венгрии, он начинает вдруг понимать, за какую работу он взялся и какое единственное, достойное его, Ференца Листа, решение при этом возможно! Он должен на языке музыки сказать, что примирение Венгрии с Габсбургами может произойти только при одном условии — что ничто не забыто! А это значит: нужно вспомнить и воскресить в музыке и пение боевых труб, и тот странный ритм, которым пронизан каждый такт революционного «Марша Ракоци».

Наверное, ещё никогда в жизни он не работал с такой быстротой.

14 марта 1867 года он пишет Аугусу, что наброски уже готовы, а скоро он пришлёт и готовую партитуру, чтобы представить её специалистам в канцелярии гофмаршала в Вене. Долго никакого ответа, потом мало-помалу получают хождение какие-то слухи, что якобы придворный этикет предписывает, чтобы «Коронационную мессу» писал старший по чину придворный дирижёр. Go стороны Венгрии вмешиваются тоже большие силы. И венская камарилья уступает. «Коронационная месса» Листа всё же принимается к исполнению на празднестве. Придворные интриги, мелкие уколы, не ранят они больно. Вместо Ремени, намечавшегося ранее, «Бенедиктус», например, будет исполнять венский скрипач Хельмесбергер. Оркестр тоже из венской дворцовой церкви, и дирижировать «Мессой» поручают не автору, не Листу, но новому главному придворному дирижёру, Готфриду Прайеру.

Ференца даже не приглашают на сами празднества по случаю коронации, для него не находится и места в соборе Матяша. Хорошо ещё, один знакомый венский музыкант проводит маэстро с собой на хоры, и там, среди оркестрантов, великий Ференц Лист слушает своё собственное творение.

Затем он незаметно спускается вниз по винтовой лестнице и неторопливым шагом идёт домой, на площадь Присяги, где он теперь живёт. Путь его пролегает вдоль трибун. Он идёт, погруженный в раздумья о судьбах музыки, о том, как, вращаясь по спирали, музыка совершенно новая встречается с музыкой средневековой. Вдруг кто-то узнает его. На трибунах движение. Овация. Крики «ура!». Поднимается шум, перерастающий в бурю возгласов: «Да здравствует Ференц Лист!» Овация и громоподобный гул голосов катится ему вслед по всему проспекту Альбрехта и дальше по улицам...

Усталый, добирается он наконец до дому. Пятьдесят шесть лет. Трудно уже переносить ему такие быстрые смены «холодных и горячих ванн» — от пренебрежения до чествования. Ему нужен отдых. И сегодня и завтра.


В венском правительстве две партии. Одна интригует против Листа, другая даёт на подпись королю — императору Австро-Венгрии — представление к награде. Ференц Лист — кавалер Большого креста ордена Франца-Иосифа.


Рихарду Вагнеру пришлось покинуть Баварию. Олигархи в политике и консерваторы в музыке не простили ему ни его революционного прошлого, ни его революционных идей в искусстве. И баварский король-меломан капитулировал перед натиском своей камарильи, а создателю «Тристана» и «Кольца нибелунга» пришлось покинуть Баварию без промедления и перебраться в Швейцарию.

На мюнхенском вокзале Листа встречает один Ганс Бюлов. Он заботливо помогает Мастеру сойти на перрон, но до самого дома оба молчат.

— Где Козима? — спрашивает Лист, когда они снова вдвоём.

— Уехала в Трибшен, к Рихарду...

— А дети?

— Увезла с собой.

Ференц вскочил, гневно застучал по столу кулаком.

— Твои дети теперь у Вагнера?

У Ганса бледнеют губы.

— Они же в гости. Скоро вернутся.

Ганс кладёт на стол письмо-приглашение от Рихарда в гости на любой срок.

— И ты собираешься ехать к нему?

— Я должен, отец. Меня зовёт туда мой долг. И моя семья.

Ференцу изменяет его самообладание, и он взрывается:

— Что за блажь? Какой ад все вы для себя придумали? И что у вас с Козимой происходит? Жена она тебе или вы больше не живете вместе? А Вагнер? Говори прямо, без увёрток — я твой отец. Никакой ложной стыдливости или гордыни, псевдорыцарства. Ну!

Лицо Бюлова багровеет до черноты, губы становятся белее мела. Он сидит согнувшись, прижав руки к животу. Ему плохо. Ференц ведёт его к постели, раздевает, укрывает одеялом, потом, присев рядом, успокаивает, как малого ребёнка:

— Ладно, всё образуется... Я побуду здесь у тебя ещё пару деньков, а потом поеду по своим делам в Швейцарию и заодно поговорю с ними.


Несколько дней спустя он действительно приезжает в Трибшен. Но к этому времени Козима с детьми исчезает оттуда — не то в соседнюю деревушку, не то вернулась в Мюнхен. Этого Ференц так никогда и не узнает. Зато теперь он может поговорить с глазу на глаз с Вагнером.

Сначала хозяин показывает ему свой гигантский дом. Он уже, как видно, привык и отлично чувствует себя в огромных, как Валгалла, квартирах. Вагнер хвалится перед гостем красивыми видами из окна, потом, наконец, они садятся к роялю. Уже написаны «Нюрнбергские мастера пения». Ференц играет всю оперу от увертюры до последнего такта финала. Просто удивительно, как бледнеет перед этой музыкой всё написанное в музыкальном мире за последние пятьдесят лет. Вот оно, живое опровержение всех обвинений, что Вагнер якобы дилетант! Нет, «Мастеров» написал не дилетант, а композитор — гигант, ученик и последователь — это Листу теперь уже ясно — Иоганна Себастьяна Баха!..

Утром они снова вместе. Ференц решил говорить напрямик: он уже давно подозревает Рихарда в связи с Козимой. Теперь больше нельзя молчать. Нужно всё выяснить, пока это ещё можно сделать с честью. В Мюнхене о них уже идёт дурная слава.

— Минна умерла, — говорит Вагнер, глядя прямо в глаза своему старому другу. — Я остался один. Мы хотим пожениться с Козимой.

— А что будет с Гансом?

— Провидение наградило его главным достоинством людей с чистой душой — великодушием. Он и сам знает, что только со мной Козима будет счастлива, как и я с нею.

— Состояние Ганса ужасно. Я прошу вас повременить. Пусть Козима побудет с ним ещё год. Пусть благородная его душа привыкнет, что от него вы ждёте ещё и дальнейших жертв. Один год... Вы должны. Ради Ганса. И ради меня...

Рихард протягивает руку.

— Мы сделаем так.


Вверху, на горе Мойте Марио, тишина. Снова с точностью механизма размеренно текут часы его жизни. Два раза в неделю Ференц спускается вниз, в замок Варди, где он принимает учеников и посетителей. В один прекрасный день к нему приходит Эдвард Григ. Ференц поражает его тем, с какой лёгкостью он может сыграть с первого взгляда на партитуру совершенно незнакомые ему произведения, с которыми и сам автор-то с трудом справляется. Приходит Сгамбати, каждый раз не забывающий выразить свой восторг и благодарность Ференцу: «Мы, итальянцы, научились у вас, маэстро, снова понимать, что за очарованием поющего голоса существует ещё и другой мир — музыка современного оркестра». Приезжает Лонгфелло. Прямиком из Америки в Рим ради того только, чтобы познакомиться с величайшим из ныне живущих людей Европы. Удивительная встреча...


В Монте Марио снова приходит горестная весть: Рихард не сдержал слова. Через несколько дней после отъезда Ференца Козима окончательно перебралась в Трибшен, забрав с собой и дочерей Ганса Бюлова.

Ференц сидит у рояля, играет отрывки из «Мастеров пения». Но мысли его не о Вальтере Штольцинге. Он думает: вот и остался я совсем один — ушла мать, ушли из жизни дети — Даниель и Бландина. Теперь покинули и Козима с Рихардом. Один: без семьи, без друзей, без детей. Какая странная судьба! И всё удалось ему в жизни, и ничего. Надел сутану священника — и не священник, потому что всеми порами души он против рабской покорности. Хотел написать эпос века. А написал его другой. Тот, кого он и любит и смертельно ненавидит, перед кем преклоняет колена, хотя знает, что и у него, Ференца Листа, учился он законам мастерства. Эпос создал тот, другой, отделённый теперь от него целой пропастью. Эта пропасть — честь, данное и несдержанное слово, беспощадность к третьему, нуждающемуся в сострадании и заботе. «Именно нам, не считающимся ни с какими законами, нужно не на жизнь, а на смерть защищать законы чести», — думает он...

Загрузка...