У Кедрина повествование движется от определенной отправной точки ("Как побил государь Золотую Орду под Казанью..."), подчиняясь закону хронологической несовместимости. У Вознесенского нет какого-то сплошного временного потока; в его лирическом силовом поле собраны все времена, и он свободно переходит от одного к другому, нередко скрепляя сближение разновременных понятий еще и звуковыми уподоблениями. Но создается это единое временное поле благодаря энергии, идущей от источника, которому имя современность. И если для передачи колорита времени оба поэта прибегают к общему, с точки зрения нормативной стилистики, средству- к архаизмам, подчас одним и тем же в обеих поэмах ("тать", "государь"), то одинаковые лексические средства языка приобретают в речи поэтов прямо противоположное звучание. Кедрин вводит архаизмы незаметно, они как бы подсвечивают все повествование, придавая ему старинный колорит; у Вознесенского архаизмы служат скорее для контраста - чтобы ярче оттенить современный характер речи. О соборе у Кедрина: "Лепота!" - молвил царь. И ответили все: "Лепота!" О том же у Вознесенского в речи купца: "Ишь, надругательство, / Хула и украшательство". Здесь рядом со старинным "хула" резко выделяется "украшательство" - слово, не зафиксированное ни в одном древнем памятнике, но зато весьма популярное в конце 1950-х годов (впервые отмечено в словаре Ушакова - 1940 год- пока еще с пометкой "книжное")95. Образная мысль у Вознесенского на протяжении одной строки совершает реверсивное движение в древность, чтобы тотчас же возвратиться к современности.
Любопытно, что у Кедрина архаичное "лепота", а у Вознесенского современное "украшательство" подчеркнуты рифмой.
Бели в "Зодчих" Кедрина богатство интонаций спрятано за внешней традиционностью и кажущимися однообразием ритма, то автор "Мастеров" словно бы демонстрирует различные по времени преимущественного бытования виды стиха, начиная с былинного, которые, вкрапливаясь в доминирующий на протяжении поэмы стих и подчиняясь ему, лишь оттеняют современный его характер. Насколько закономерно именно тот, а не иной размер стал характерным для определенной исторической эпохи-здесь могут, видимо, существовать различные мнения, но если уж этот, а не другой размер прикреплен традицией к тому или иному периоду-само появление такого размера в стихе современного поэта становится своеобразным хронологическим ориентиром:
От страха дьякон пятился,
В сундук купчишка прятался,
А немец, как козел,
Скакал, задрав камзол.
Уж как ты зол,
Храм антихристовый!..
А мужик стоял да подсвистывал,
Все посвистывал, да поглядывал,
Да топор рукой все поглаживал...
Обратим внимание на строки о мужике. Что это - имитация "разбойной" песни с ее нерифмованным, недалеко ушедшим от былинного стихом? И да, и нет. Тот же-почти тот же-ритмический рисунок, традиционное дактилическое окончание (кстати, нередкое в былинах объединение по три стиха) . Это, однако, не белый стих. Прежде всего, трем "разбойным" строкам предшествует такая: "Храм антихристовый!.." "Антихристовый" - "подсвистывал" - это уже рифма, очень "современная" и одновременно какая-то непрочная: едва наметившееся созвучие (т...иств) исчезает, последний слог свободен и может вступать в другие связи. Затем следует принять во внимание, что былинной строке свойственно дополнительное ударение на последнем слоге (а в первой из трех строк как раз он не связан предыдущей рифмой) -и "белый" стих оказывается рифмованным: посвистывал-поглядывал-поглаживал. При этом первая часть слова "посвистывал" рифмуется с предшествующей строкой-и это самая "современная" опорная, или так называемая левая рифма, а конец того же слова рифмуется с последующей строкой-на былинной основе. Мы улавливаем здесь рифму (хотя уже непривычную), потому что ожидали встречи с ней: все предшествующие стихи поэмы-рифмованные96.
Приведенный выше пример из поэмы Вознесенского не только позволяет отметить использование поэтом различных по времени бытования систем стиха, но и дает возможность подчеркнуть отличие лирического времени от времени событийного. Если у Кедрина инерция стихового движения используется для имитации непрерывного последовательного действия, то у Вознесенского она служит той линзой, которая собирает различные временные лучи в единый лирический фокус. И все это стиховое многообразие-на фоне ультрасовременной (пусть в чем-то знакомой историкам литературы) фактуры стиха, где рифмуется "муровали-муравьями", "башенный - бесшабашный". Или:
Чтоб царя сторожил,
Чтоб народ страшил,
пропадает гласная, оглушается согласная, и вот уже голос понижается до шепота: "страшил" как эхо от "сторожил", - стихи конца пятидесятых откровенно рассчитаны на чтение вслух.
Различие временной структуры двух современных литературных текстов существенно, но далеко не абсолютно, и в этом можно убедиться, обратившись к фольклорным версиям того же сюжета..
Фольклорные версии сюжета о зодчих. Их сопоставление с литературными
Перед нами сербская эпическая песня "Опет зиданье Раванице" 97. Наряду с песней "Зиданье Раванице", которая может рассматриваться как своеобразное введение к ней, она примыкает к косовскому циклу (кстати, храм на реке Раванице упоминается и в песне "Милош у латынян"). То, что к сопоставлению привлекается песня сербская, а не русская98, не должно вызывать особых опасений. Типологическая общность сербского эпоса с русским не вызывает сомнений. Более того, имеются веские основания говорить о близости стилистической 99.
Содержание сербской песни о зодчих сводится к тому, что "царь" Лазарь велел построить у Раваницы собор, какого еще никто не видывал. Вместо отпущенных им двенадцати лет зодчие завершили труд за год (событийное время), но при этом, ослушавшись царя, не отдыхали ни в праздники, ни в пятницу, ни в воскресенье (промежуточное событийное время растворилось в непосредственном времени), за что Лазарь повелел предать их мучительной смерти: нарушено традиционное событийное время, хранителем которого выступает царь.
Сюжетное время в песне движется, как и следовало ожидать, без остановок. Собор не описан, хотя показан дважды. В первом случае царь Лазарь говорит о том, как церковь будет строиться и украшаться, этап за этапом, а Милош советует ему, как укреплять стены: "А покрывай плочом и каменом..." (Судя по современным фотографиям, описание получилось довольно точным, да и югославская энциклопедия считает нужным заметить, что церковь на Раванице щедро покрыта каменными плитами). Во втором случае-уже в конце песни-сказано о том впечатлении, которое церковь произвела на царя и даже на его коня - "описание переходит в повествование" (сюжетное время):
Коньу ждарка у очи удари,
Под царем je коньиц поскочио...
(Коню луч ударил в глаза,
Под царем конь подпрыгнул...)
И заключительные строки:
Ту се зове Царево Бупило,
Како тада, тако и Дамаске100.
(Здесь называется Царево Бупило,
Как тогда, так и до сего дня).
"До сего дня"-совсем как в русских летописных преданиях. Закон хронологической несовместимости выдержан также от начала до конца - время течет непрерывно, не разветвляясь и ни на миг не останавливаясь, и даже церковь описана "в счет" того времени, пока царь проезжал мимо нее, благо конь от блеска сиявшего собора-луч ударил ему в глаза-споткнулся и задержал царя еще на миг. Лирическое время, по сравнению с фабульным, здесь играет явно вспомогательную роль. Спокойное течение стиха вполне укладывается в традиционный десетерац (десятисложник) с его равными строками, текущими плавно, без строфических ограничений, с его обязательным ударением на предпоследнем слоге и постоянной цезурой после четвертого, - размер, который сегодня многими признается родственным русскому былинному стиху и вместе с ним восходящим к праславянскому прототипу101.
Мы уже обратили внимание на то, что зодчие сербской песни воздвигли храм на Раванице, наперекор традиции, всего лишь за один год. Поскольку время определяется традицией, сделать нечто выходящее за традиционные рамки можно только в необычные сроки. Казалось бы, необычная постройка требует более длительных усилий для своего осуществления. Все сказочные строения, однако, возводятся ранее традиционных сроков. Сначала умелец Маноле, герой упомянутой выше румынской легенды, пытается построить собор в обычные сроки:
Три года трудился
Проку не добился:
Что днем возведет,
Все в ночь пропадет.
Только отказ от принятых временных норм позволил зодчему воздвигнуть храм неповторимой красоты, достоинства которого вызвали соответствующую реакцию князя Негру-Водэ:
- Не хочу,- твердит,
Чтоб создал строитель
Другую обитель,
Этой равную,
Столь же славную,
Чтоб вы старались,
Чтобы пытались,
Воздвигнуть другую
Такую!102
(Перевод С. Шервинского)
Этот сказочный храм возник с невероятной быстротой,. меньше, чем за неделю, чему найдена потрясающая по своему трагизму мотивировка: в основание церкви, исполняя предсказание, заживо замуровывают жену мастера, и строители торопятся, чтобы скорее прекратились ее душераздирающие крики. Поскольку повествование о том, как возникла постройка, заменяет ее описание, необычность предмета, его качество, выражается в необычных путях его создания, в частности, в необычности сроков, т. е. получает и временное (количественное) выражение.
Нарушение традиционного событийного времени (а вместе с тем и царской воли) привело к еще одному отличию сербской песни от обоих поэм: сюжет песни в одном существенном моменте не совпадает с той версией, которая нам известна. Эти различия, в принципе, можно было бы предсказать, исходя из типологических особенностей средневекового эпоса. Для этого следовало бы вспомнить, как былинный князь Владимир, разгневавшись на Илью Муромца, велел
Посадить его в погреб глубокие,
В глубок погреб да сорока сажен.
Не дать ему ни пить ни есть да ровно сорок дней,
Да пусть он помрет, собака, и с голоду103
и как, однако, запертого в подвал богатыря выручает Апракса, жена Владимира (в ряде вариантов-его племянница Забава Путятична),--к неописуемой радости раскаявшегося в своей горячности князя:
Становил-то он Илью да супротив себя,
Целовал в уста его сахарнии...104
Мог ли остановиться перед ослеплением не угодивших ему зодчих реальный Иван Грозный-человек, в гневе убивший собственного сына? Эпос по поводу даже этого последнего обстоятельства вступает в спор с историй. В русской исторической песне казнь сына (здесь его зовут Федором) не состоялась: шурин царя, Никита Романович, спасает приговоренного к смерти царевича. Царь раскаивается в своем поступке, и, увидев сына,
Взял его за белы руки
И целовал его во уста во сахарные...
Сам же говорил таково слово:
"Ай же ты, Микитушка Романович!
Чем тебя пожаловать?.."105
"Не потому ли эта песня так богата вымыслом, что о совершенном убийстве нельзя было громко говорить?"106-так пытается объяснить расходящуюся с действительностью развязку В. И. Чичеров. Думается все же, что не потому, во всяком случае-не только потому (не исключено, что песня о намерении царя убить своего сына Федора сложена до убийства им сына Ивана). В эпосе одни лишь внешние конфликты доводятся до полного напряжения. Что же касается внутренних, социальных, то их убедительно характеризует Е. М. Мелетинский: "Конфликт Ильи и Владимира никогда не приводит к полному разрыву именно потому, что Владимир продолжает мыслиться естественным главой эпического Киевского государства... Даже во многом развенчанный "князь" остается средоточием идеального эпического мира. Последний ... представляет собой не только национально-историческую, но и социально-историческую утопию. Эпический историзм в принципе не включает широкого изображения классовых конфликтов, последние получают в нем лишь косвенное отражение"1ОТ. "Отходчивые" государи действуют и в русском, и в старофранцузском, и в итальянском, и в казахском, и в ойротском эпосе108.
Нет ничего удивительного в том, что и сербская песня о судьбе создателей храма, который строился прежде всего как преграда на пути внешнего врага, выдержана в том же духе. В гневе царь приказал казнить зодчих, но его любимец воевода Милош, которому поручена расправа, поступает так же, как Забава Путятична в былине или Никита Романович в исторической песне: тайно от царя сохранив им жизнь, он велит
поить их и кормить. Между тем царица Милица, узнав о якобы совершенной казни, горько упрекает Лазаря (ведь мастера - ее братья): почему хотя бы одного из них- самого старшего или самого младшего-он не оставил в живых. Раскаявшийся царь заявляет, что ничего не пожалел бы для Милоша, если бы тот догадался сделать это. Следует признание воеводы Милоша:
Свагда сам те послужио вjерно,
А данас те послужио нисам:
Ни jеднога погубио нисам,
Погубио, ни стара, ни млада,
(Я всегда служил тебе верно,
А теперь службу не сослужил:
Ни одного я не погубил,
Не погубил ни старого, ни молодого)
в ожидании того часа,
Доке нам се, царе, поодльутиш.
(Пока, о царь, не пройдет твой гнев)
И царь радостно встречает тех, кого недавно велел извести. Ибо для песни одинаково важны и причина конфликта (нарушена царская воля), и повод: зодчие, проявив излишнюю старательность, нарушили эпический этикет, а это уже не реальный конфликт, но поэтический знак конфликта, и притом знак условный. Царь в данном случае выступает как выразитель общепринятого ("так видят все"), В чешской версии легенды-иная, но по-своему тоже утопическая развязка: ослепленный мастер Гануш выходит из борьбы победителем, навсегда остановив староместские часы (которые, кстати, идут и поныне). В записи 1924 года Грозный тоже раскаялся, правда, уже после учиненной расправы. Как тут не вспомнить В. Жирмунского, который писал: "Типологические сравнения, недостаточно представленные в предшествующей литературе, имеют чрезвычайно важное значение, так как в повторяющихся явлениях сюжетики и стиля эпоса позволяют раскрыть социально обусловенные закономерности их развития"109.
Из всех известных нам фольклорных версий о расправе над зодчими наиболее бескомпромиссно болгарское предание "Крилатият майстор"; оно заканчивается трагической гибелью зодчего. Однако перед нами не исключение из правила, а его подтверждение: храм строится по повелению турецкого султана, и это вполне согласуется с историческими фактами, с той, однако, существенной разницей, что в предании действует безымянный болгарский мастер, тогда как известен подлинный строитель одринской мечети-знаменитый турецкий архитектор Синан, умерший в 1678 или в 1588 году. (Он, следовательно, был современником создателей Василия Блаженного) . В основе легенды лежит конфликт между зодчим и чужеземным поработителем, и в первой публикации текст не случайно был озаглавлен "Джамията Сулеймание в Едрене" - по имени турецкого султана. Так идеальное эпическое время связано с вполне определенными принципами сюжетосложения, основанными на "закругленности" конфликта - если только это не конфликт с пришедшей извне силой.
Кедрин, ссылающийся на "летописца сказанье", в исходном пункте традиционен: поводом для возведения собора служат внешние обстоятельства. Двадцать лет спустя Вознесенский находит новую мотивировку. У него царь строит храм,
Чтоб даря сторожил,
Чтоб народ страшил.
Исходный момент-иной. Казань-даже не упомянута. Причина-не в победе над врагом, хотя и вековым, но уже ушедшим в небытие. Рамки конфликта-не годы, не столетие, а "двадцать веков".
В эпической песне противоречия, как правило, сглажены. У Кедрина они нарастают в ходе повествования. У Вознесенского они существовали и прежде, до начала событий.
По-разному мотивируется и царское решение. В старинном предании зодчие лишь на время оказались в немилости. Кедрин все внимание сосредоточивает на трагической участи мастеров (хотя и намекает на моральное торжество зодчих: "И стояла их церковь..."). При этом стилизация "под сказанье" подчас не выдерживает современной идейной нагрузки: чтобы зодчие "не построили лучшего храма, чем храм Покрова", достаточно было их ослепить; страшные истязания остаются немотивированными-здесь скорее голос автора современной исторической повести, чем "летописца сказанье" (это как раз одно из тех мест поэмы, где нарушены и временные отношения).
У Кедрина зодчих ослепили, "чтобы белого света увидеть они не могли". У Вознесенского - потому что страшились глядеть им в глаза:
Очи - ой, отчаянны!
При подобной силе
Как бы вы нечаянно
Царство не спалили!..
В поэме Вознесенского мастеров ослепляют не для того, чтобы они не построили такой (или еще лучший) храм в других землях, но как раз за то, что они воздвигли на родной земле именно такой храм, призывающий к мятежу110.
У Кедрина все согласны в оценке храма: "Лепота". Пока никаких разногласий нет. Конфликт обнаружился в тот момент, когда оказалось, что зодчие готовы воздвигнуть другой храм. Это конфликт между тираном и мастерами. Зодчие ослеплены, другого храма не будет.
У Вознесенского конфликт существует уже потому, что существуют тираны, враждебные творцам. Это конфликт между тиранией и созиданием. Он существовал до Ивана Грозного, он не исчез с его смертью. Он может исчезнуть только с полной гибелью одной из сторон-либо искусства (и шире- "мастерства"), либо тирании. Поэт не сомневается в исходе:
"Врете, сволочи, будут города!" А пока-это конфликт, существующий на любом временном срезе, конфликт ежесекундный и вечный. Наше сегодня потому и стало структурным стержнем поэмы, что современники поэта являются свидетелями и участниками грандиозной борьбы, в ходе которой жизнь торжествует над смертью, созидание над варварством, мастера над убийцами. В числе аргументов, подтверждающих это торжество, - Братская ГЭС, которую едет "осуществлять" автор.
Время как длительность, или событийное (фабульное) время, характеризуется в словесном художественном произведении такими признаками, как продолжительность, прерывность или непрерывность, конечность или бесконечность, замкнутость или открытость.
В фольклоре временные отрезки определенной продолжительности имеют конкретный заранее обусловленный качественно-оценочный смысл. Необычайные события совершаются, а необыкновенные предметы создаются в необычное время, причем героический эпос предпочитает "круглые", а сказочный-"составные" числа.
Соотношение непосредственного и промежуточного событийного времени, равно как и отсутствие временных признаков (например, возрастных характеристик) в фольклоре также регламентировано. Оценочно-семантической природой событийного времени могут быть объяснены и некоторые другие элементы фольклорной поэтики.
Событийное время в литературе прошло путь от догматических установлений средневековья, рассудительной жесткости классицистов, а затем размытости и нестрогости событийного времени у романтиков-к неисчерпаемому многообразию" в реалистической литературе.
Обращаясь к традиционному сюжету, писатель-реалист нередко прибегает к сдвигу "стрелы времени" влево, перенося центр тяжести на изображение обстоятельств, истоков, причин.
Границы между непосредственно событийным и промежуточным временем в фольклоре абсолютны, в литературе-относительны. В фольклоре изменения происходят только в непосредственно событийное время; в литературе они вероятны и в промежуточное время, что создает возможность, во-первых, большей "конденсированности" изложения и, во-вторых, практически неограниченного выбора моментов "подключения" и "отключения" повествования.
Вопрос о конечности или бесконечности событийного времени сводится к отмеченности начала и конца. Для волшебной сказки то, кем был герой, менее существенно, чем то, кем он будет; отсюда в финале "заключительное благополучие", после которого не мыслятся никакие перемены. Былина же допускает, что герой совершал подвиги прежде и будет их совершать после того, как действие данной былины совершилось. Однако в временном плане поступки героя, описанные в разных былинах, не соотнесены; здесь время также конечно, хотя его изолированность не столь абсолютна, как в сказке.
Отмеченность начала и конца следует отличать от открытости или замкнутости событийного времени произведения относительно времени исторического. Повествовательные жанры фольклора знают только замкнутое время. Открытое время ("жизнь без начала и конца") утвердилось в реалистической литературе.
Продолжительность событийного времени находит конкретное воплощение в художественном календаре, а его открытость или замкнутость - в художественной хронологии. В фольклоре каждый жанр располагает своим традиционным календарем, хронология же в героическом эпосе условна, в сказочном - фиктивна. Открытое время реалистической литературы предполагает различные способы построения художественного календаря и художественной хронологии и предусматривает многообразие отношений между этими компонентами в структуре художественного времени. Так, специфика календаря в "Обломове" Гончарова приводит к полному отсутствию хронологии, тогда как у Тургенева в "Дворянском гнезде" хронология подчас важнее календаря.
Таковы основные свойства событийного времени. Сюжетное время характеризуется скоростью, последовательностью и направленностью.
Характерное для фольклорного повествования наличие двух непроницаемых, четко отграниченных друг от друга видов высказывания - речи повествователя и прямой речи - изоморфно протеканию времени по закону хронологической несовместимости. В литературе прямая речь на первых порах оказывается как бы эталоном реального времени, подчеркивая стремительность повествования и статичность появившегося позднее описания. Последовавшее затем появление разновидностей косвенной речи и открытие внутреннего монолога привело к тому, что на речь персонажа распространяется то описательный, то повествовательный принцип, а отказ от хронологической несовместимости позволяет придавать описанию и повествованию различные, в том числе и противоположные их первоначальной роли темпоральные функции.
В нарративном фольклоре повествователь сообщает о том, о чем все и всегда "говорят", момент повествования нерелевантен, и нет необходимости согласовывать время действия и время повествования. В древней письменности, также исходящей из всеобщности видения, эти два слоя находятся еще в синкретическом единстве-"время" растворяется в "вечности". С утверждением осознанного художественного вымысла в литературе связана фиксация момента повествования как художественной условности, которая первоначально сводилась к воспроизведению обстановки рассказывания. В процессе своего развития литература вырабатывает все новые способы ориентации событийного времени относительно времени повествования, причем можно говорить о двух основных путях решения этой задачи: в одном случае время действия, а в другом время повествования становится стилеобразующим началом. Между этими двумя крайними точками расположен практически неисчерпаемый спектр возможностей.
Таковы временные характеристики эпического повествования.
Если проследить за преобразованиями временной структуры фольклорных произведений в процессе жанрообразования, т. е. в историческом плане, то можно отметить две взаимосвязанные тенденции-сжатие событийного времени и его приближение к моменту повествования.
Переход от повествования к высказыванию - это одновременно и качественный рубеж, разделяющий различные виды художественного времени-время эпическое и время лирическое. В этом смысле лирический образ - идеальный ускоритель.
Таковы основные компоненты художественного времени. Сопоставление нескольких произведений на один сюжет обнаруживает содержательность временных категорий и неодинаковую их природу в эпосе и лирике как двух различных родах словесного искусства, с одной стороны, и в литературе и в фольклоре, как двух различных художественных системах, - с другой.
Глава вторая. Слово и событие ё фольклорном и литературном повествовании. Взаимодействие стилей
Единство слова и события - закон волшебной сказки
Вопрос о стиле начинается с проблемы отношения художественного слова к изображаемому событию. Этим объясняется и выбор аспекта, в котором рассматривается взаимодействие фольклора и литературы на уровне стиля- слово и событие; отсюда и обращение к жанру, наиболее отвечающему задачам такого исследования,-к сказке.
Обоснована ли при типологическом анализе опора на русскую волшебную сказку (пусть даже с выходами в сказочный фольклор других народов)? Дело, однако, в том, что в смысле жанровой "незамутненности" русская волшебная сказка выгодно отличается как от сказок тех народов, у которых сказка еще не сложилась в самостоятельный жанр (это- "досказка") , так и от волшебной сказки большинства (если не всех) европейских народов, менее устойчивой к воздействию других сказочных (и не только сказочных) фольклорных, а подчас и литературных жанров. Если можно говорить о классической форме волшебной сказки, то ее следует искать прежде всего в русском фольклоре. (Классическим образцом сказок о животных могут быть признаны прежде всего сказки африканские)2. В трудах Н. В. Новикова, Л. Г. Барага, П. Г. Богатырева3 и других советских исследователей отмечалась большая жанровая устойчивость русской волшебной сказки по сравнению с волшебными сказками ряда других славянских народов. Сошлемся также на высказывания двух немецких фольклористов, разделенных почти столетием, но объединенных общим восхищением самобытностью русской волшебной сказки. Первое высказывание содержится в предисловии Якоба Гримма к изданной в 1831 г. в Лейпциге книге "Русские народные сказки" (фактически это был перевод русских лубочных сказок, на что и указал Гримм не без сожаления), и выражает восхищение размахом вымысла в русской народной сказке, особенно такими моментами, как разговор героя с вращающейся избушкой, проникновение в ухо коня, полеты в поднебесье и т. п.4, второе принадлежит Августу фон Левису оф Менару, который в работе "Герой в немецкой и в русской сказке" (Иена, 1921) отмечает большую динамичность и изобретательность русской волшебной сказки по сравнению с немецкой5; в немецком фольклоре границы между сказкой волшебной и бытовой далеко не столь определенны. Иначе говоря, для типологического изучения русская волшебная сказка чрезвычайно удобна и репрезентативна.
Фольклорные сказки привлекаются преимущественно из сборника А. Н. Афанасьева "Народные русские сказки", а также из некоторых других изданий конца XIX-начала XX века. Что же касается отбора материала литературного, то, разумеется, единой нормы литературного повествования, обязательной для всех времен, направлений, жанров и стилей- даже в рамках одной национальной традиции - не существует. Из этого, однако, не вытекает, что не следует прибегать к типологическим сопоставлениям литературных и фольклорных произведений как текстов, относящихся к двум различным видам словесного искусства. Мы полагаем, что возможности, скрытые как раз в подобного вида сопоставлениях, далеко еще не использованы.
Основу литературного материала как в первой, так и, особенно, во второй части главы составляют "Сказки" Пушкина.
Роль русской сказки в развитии пушкинского творчества отмечалась многими исследователями6. Подводя итоги и намечая перспективы изучения пушкинского творчества, А. Д. Соймонов писал в середине 1960-х годов: "Проанализировать значение и роль народной сказки в становлении и развитии художественного метода и стиля Пушкина-одна из очередных задач нашей науки"7. За минувшие годы в этом направлении сделано немало, однако на многие вопросы ответ все еще не найден.
Сопоставляя соотношение слова и события в фольклорном повествовании и у Пушкина, попытаемся найти решение некоторых конкретных вопросов, которые при ином подходе либо получали сомнительные решения, либо оставались неразрешенными.
Вымысел в волшебной сказке. Два аспекта сказочной модальности
Почему главным объектом исследования избрана именно сказка?
Следствием отождествления художественного мира с реальным явилась "синкретическая правда" (термин М. И. Стеблин-Каменского). Вопрос об отношении содержания высказывания к действительности на этом этапе художественного развития вообще не возникает. Пока речь имела значение исключительно утилитарное, справочное, ценность сообщения определялась значимостью изложенных в нем фактов-независимо от того, как они изложены. В этом смысле справедливо мнение, что "ценность мифа как такового сохраняется даже вопреки плохому переводу"8.
Вот почему первоначально художественный вымысел не мог не стать синонимом невероятного. Впервые утопическую картину нереального мира создает волшебная сказка. Именно в сказке повествование впервые осознается как реальность художественная, вступающая с действительностью в определенные взаимоотношения9.
Изучение истоков сказочных ситуаций и образов обнажило исторические корни сказочной фантастики10; сама же сказка безразлична к происхождению своих компонентов!-они живут в ней по законам, отличие которых от закономерностей реальной действительности осознается и подчеркивается: "сказка - складка".
Такова модальность сказочного повествования по отношению к внешнему (для сказки) миру.
Может показаться, что это не всегда так. Ведь нетрудно вспомнить случаи, когда не только реальны легко проникающие в волшебную сказку бытовые подробности, но и сами сказочные чудеса на поверку подчас оказываются вполне разумными и даже пророческими. Не только возникшее уже в нашем веке наименование вновь изобретенного летательного аппарата-самолет11, но и, казалось бы, обыденное и очень давнее-самовар были, по-видимому, каждое в свое время, выражением признательности сказке за ее дальновидность.
Наше время демонстрирует несравненно более поразительные примеры сказочных прозрений. Известно высказывание великого физика о сообщенной ему новой гипотезе: для того чтобы быть верной, она недостаточно сумасшедшая. Одна из наиболее "сумасшедших" теорий нашего времени - это, конечно, теория относительности; и не фольклорист, а представитель точных наук Р. Л. Стивенсон отметил ее перекличку со сказкой: "Нормальная, здраво осмысленная реакция,рассуждает ученый, - заключается в том, что утверждение Эйнштейна принимается за такую же сказку, как и история о монахе, который далеко зашел в лес, услышал захватывающее пение птицы, выслушал, очарованный, одну-две трели, затем вернулся в монастырь, где его никто не узнал: оказывается, он отсутствовал пятьдесят лет и из всех его товарищей в живых остался лишь один, который его и признал"12.
Новая наука - биология развития - изучает удивительные явления, подчас словно смоделированные в русской волшебной сказке. Об этом не так давно писал В. Астауров: "...Протрите сквозь сито одно из самых примитивных животныхгубку, превратив ее в россыпь отдельных клеток. И что же? Клетки сползутся и срастутся, образовав типичную губку, совсем как в старой сказке спрыснутые волшебной живой водой куски изрубленного Ивана-царевича"13. (Эта статья одного из зачинателей новой отрасли знаний озаглавлена "Чудо без чудес", с оглядкой на волшебную сказку).
Однако сближать, а тем более отождествлять сказочные чудеса с научным предвидением не следует. Угадывание каких-либо конкретных научных открытий будущего не входит в прямые функции сказки, это результат непредвиденный и непроизвольный. Значимость сказочного вымысла шире этих удивительных совпадений, чем бы они ни были вызваны. Объективности ради и на этот раз обратимся не к фольклористу и не к литературоведу, а к выдающему кибернетику У. Р. Эшби, который, объясняя некоторые принципы устройства мироздания, заметил: "...мир вокруг нас оказывается чрезвычайно богат ограничениями разнообразия. Мы настолько знакомы с ними, что принимаем большинство из них как должное и часто даже не замечаем, что они существуют. Чтобы представить себе мир, лишенный своих обычных ограничений разнообразия, нам пришлось бы обратиться к волшебным сказкам или к "сумасшедшему" фильму, а ведь даже в них отсутствует лишь некоторая часть всех ограничений.
Мир без ограничений разнообразия был бы полностью хаотическим" 14.
Современная наука то и дело сталкивается с непривычным, причем количество таких встреч неуклонно растет. Вот что заявляет в этой связи ученый, занимающийся проблемой жизни, в предвидении новых открытий: "Можно ожидать, что один из аспектов тех новых законов, которые при этом должны быть установлены, будет связан с радикальным изменением представлений о вероятном и. невероятном"15. "Немотивированные" правила, действующие в сказке,-это, по сути дела, продиктованные внутренними законами сказки ограничения разнообразия, но ограничения "сумасшедшие" с точки зрения здравого смысла. Чтобы проиллюстрировать это, попробуем произвести своеобразную трансплантацию художественно текста: сделаем "пересадку" отрывка из литературного произведения, и притом произведения очень близкого фольклорной традиции, в народную сказку. Вот этот текст:
Лучше нет простой, природной
Из колодца, из пруда,
Из трубы водопроводной,
Из копытного следа,
Из реки какой угодно,
Из ручья, из-подо льда,
Лучше нет воды холодной,
Лишь вода была б вода16.
Почти все изложенное в этом тексте для сказки вполне приемлемо: не только колодцу, но и, по всей вероятности, водопроводной трубе нашлось бы место у современного сказочника (некоторые сказочники советской поры разрешают ведь -своим героям говорить по телефону),-пить можно отовсюду, но только не из копытного следа! Нарушивший этот запрет, ino непреложно действующему в сказке закону, немедленно превратится в козленочка.
Хотя распространенное мнение о том, что волшебная сказка среди других сказочных жанров наиболее фантастична, вполне справедливо, оно далеко еще не выражает специфики необыкновенного в этом жанре: специфика эта требует не столько количественной, сколько качественной характеристики. Обратимся к примерам.
Летающий ковер, очевидно, невероятен не в большей мере, чем летающая жареная куропатка. Однако с первым мы неоднократно встречаемся в волшебной сказке, тогда как вторая уместна только в сказке-небылице. Героиня небылицы может, например, снять с себя голову, чтобы расчесать волосы, а герой спуститься с неба, держась за дым. Подобные ситуации волшебная сказка допускает только в присказке и концовке (эти элементы сказочной рамки сближает со сказкой-небылицей их пародийный - по отношению к волшебной сказке-характер). Основное повествование для них закрыто. Интересные наблюдения на этот счет находим у румынского фольклориста Николае Рошияну17. Фантастичен и "перевертыш": там говорят о том, что деревня едет мимо мужика, прекрасно понимая, что в действительности все происходит наоборот. В сказке волшебной герой едет, как положено, мимо ворот, но и сам герой, и конь его, и царство, где они находятся, и ворота подчиняются особым законам, многозначным и значительно более сложным, чем принцип "перевертыша".
Как и перевертыш, сказка-небылица повествует несуразные вещи о предметах привычных и на необыкновенность не претендующих; неправдоподобие их однозначно и обнаруживается ежесекундно, не требуя переключения в иную систему измерений: из песку веревку не совьешь-не пенька, за дым не уцепишься-не веревка, конь, рассеченный пополам, не бегает-бегает целый, жареная куропатка не летает-летает живая. Немецкая пословица как бы комментирует эту истину: "Gebratene Tauben fliegen einem nicht ins Maul" ("Жареные голуби сами в рот не летят"). Небылица только развлекает, волшебная сказка еще и увлекает в свой мир. Волшебная сказка-это особый мир, небылица остается в обычном мире, повествуя о том, что в нем совершенно невозможно, Не удивительно, что Салтыков-Щедрин, желая показать всю-безграничность царящего в обществе беззакония, обращается к небылице. И тогда оказывается, что соблюдение закона находится в ведении людей, каждый из которых "в невозможности возможность найдет, из леску веревку совьет да ею же кого следует и удавит"18.
Волшебная сказка переносит слушателя в мир, в которою происходят вещи необычайные. Жар-птицы нет на земле, как нет Сивки-Бурки и Яги. Но если бы иное царство существовало, то в нем обитала бы Жар-птица, и, если уже допустить,. что Жар-птица существует, то она существует именно в таком, и ни в каком ином виде и питается, конечно, жемчугом. В волшебной сказке необычайное не выводит за рамки системы - оно эти рамки образует. Обыкновенный ковер не летает-летает волшебный. В небылице и перевертыше есть. "да-нет", но она не знает "если"-того самого "если", которое и делает мир волшебной сказки таким устойчивым,. цельным и осязаемым.
Мы столкнулись с необходимостью разграничить два аспекта модальности сказочного повествования. Встречающаяся у многих народов формула сказочного зачина - "было - не было" довольно точно передает эту двойственность: было,. если представить себе существующим тот сказочный мир, которого нет и никогда "не было". (Отсюда ясно, что всякое деление сказочных событий на "реальные" и "фантастические" противоречит самой природе волшебной сказки, основным, принципам ее отношения к действительности). Вымысел, "складка" - таково отношение сказочного слова к действительности и это - модальность внешняя. Наряду с этим сказочное слово вступает в определенные отношения с событиями, происходящими непосредственно в сказочном мире. Это-модальность внутренняя, "Сказке не верят, но ей доверяют, ей. отдаются, испытывая "npи этом всю силу воздействия настоящего искусства"19,-так определяет характер сказочного вымысла В. А. Бахтина. По существу, о двух аспектах сказочной модальности толкует и Е. М. Неелов, когда замечает,. что сказочная реальность "создается соотнесением двух возможных точек зрения на мир сказки.-"глазами героя" а "глазами читателя"20.
В народной сказке внешний и внутренний аспекты модальности различаются четко. В литературной сказке-на фоне фольклорной традиции-происходят смещения. Границы волшебного мира размываются, становятся проницаемыми, и тогда то принципы внешней модальности проникают в сказочное царство, то, напротив, реальная действительность начинает восприниматься сквозь сказочную призму. Как в характере модальности, так и в структуре речи особенности той или иной литературной сказки потому и значимы, что они воспринимаются на фоне фольклорной нормы.
Каковы же основные правила повествования в народной волшебной сказке?
Единство сказанною и сделанною в волшебной сказке
Сюжетному фольклорному эпосу присущ принцип прямого разрешения конфликта: конкретное действие дает толчок событиям, а завершается произведение по справедливому замечанию Н. И. Кравцова, в тот момент, когда "героям не нужно больше действовать"21. Сказка принципиально избегает всего, что не-действие. Описаний в сказке, по общему мнению, нет; попытку опровергнуть это положение, предпринятую М.. К. Азадовским, едва ли можно признать удачной, на что указал Д. С. Лихачев: "Статических моментов сказка не знает"22.
Последовательность действий в волшебной сказке определенна и неизменна23.
Насыщенность действием и строгая последовательность событий выделяют сказку в ряду других нарративных жанров. В фольклоре различных народов композиция сказки, как правило, компактнее и динамичнее, чем это наблюдается в эпосе24. В большой степени это объясняется заведомой нереальностью происходящего в сказке. В героических песнях- именно из-за их правдивости-много "лишнего": мотивировкой для введения того или иного эпизода, персонажа, детали служит уже то, что "так было". В сербской песне о царе Лазаре, например, перечисляются все, кто сидел справа от Лазаря, и все, кто расположился слева от него-всего около двух десятков имен, хотя действовать будут лишь воевода Милош, два его побратима и предатель Вук Бранкович25. Подобной избыточности сказка не знает-она назовет лишь тех, кто действует. Пейзаж как таковой, например, упоминание деревьев, если они окажутся на пути героя, в сказке неуместен в такой же степени, в какой неуместными были бы ж языке первобытных людей наименования деревьев, не играющих никакой роли в их жизни, - не полезных и не вредных26. Это - один из примеров того, в какой мере невероятная па отношению к действительности сказочная реальность верна собственным ограничениям, имеющим, однако, - при всем внешнем сходстве-уже не житейски-утилитарную, а художественную основу. Естественно, что литературное произведение, опирающееся на сказочные традиции, может следовать различным компонентам сказочной структуры с неодинаковой точностью. При этом введение новых реалий будет восприниматься как отклонение от нормы в гораздо меньшей степени,, чем введение новых функций или хотя бы изменение в последовательности функций, уже известных народной сказке27.
Исключительно с действием в сказке связаны и слово "повествователя", и речь персонажей.
Особая роль прямой речи в сказке отмечалась неоднократно. М. К. Азадовский приводит слова енисейского сказочника Ф. И. Зыкова о том, что самое главное и трудное в сказке - "разговор"-"диалог"28. Аналогичные наблюдения находим у В. И. Чернышева и других фольклористов29. Сказочные персонажи общаются между собою непосредственно30, лишь в. особых случаях прибегая к письму как к средству общения:
Письменное слово вообще не вызывает в сказочном фольклоре особого доверия. Отсюда - мотив подмены письма в сказках о предопределенности судьбы; в сказках о невинно гонимой жене подмена письма совершается дважды31. Первоначально такое отношение к письму основывалось на недоверии: к несовершенным способам записи, со временем на первый план выступили социальные причины; достаточно вспомнить. повсеместные толки о том, что помещики царский указ о подлинном освобождении крестьян "подменили"32.
Герои сказки избегают не только письменной передачи высказывания-они по возможности обходятся и без посредников.
Волшебная сказка предпочитает ситуации, в которых уместнее прямая, а не косвенная речь. Если надо воспроизвести речь персонажа, его обычно приводят, либо он сам приходит-хотя бы для этого пришлось "низкому" герою проникнуть в царский дворец, либо царю покинуть свои палаты, чтобы услышать слова героя; это происходит даже в тех случаях, когда высказывание мог бы передать какой-нибудь свидетель. Если сказочник и применяет связанные с косвенной речью обороты, за ними, вопреки ожиданию, следует все-таки не косвенная, а прямая речь ("смешанные" конструкции) :
"Орел говорит человеческим голосом, что "не стреляй, мужик, меня, бери меня в руки"33. Сошлемся также на свидетельство, основанное на лингвистическом анализе четырех сказочных сборников (несколько сот текстов) и строгом подсчете, произведенном Е. М. Степановой: "Смешанная конструкция для передачи чужой речи" составляет характерную особенность языка исследуемых сказок" з4.
Благодаря "смешанным" конструкциям передача чужой речи оказывается в грамматическом плане точным ее воспроизведением: речь как бы не передается, а повторяется заново.
Другой автор заметил: "То, насколько тот или иной индивид пользуется прямой речью (или же, соответственно, косвенной речью, несобственно-прямой речью), может само по себе быть показательным при персонологической характеристике" 35. С еще большим основанием этот показатель может быть использован для характеристики различных отраслей словесного искусства 36.
Важная роль диалога в развитии действия, обилие сюжетно-лексических повторов, "смешанные" конструкции- каждое из этих явлений отмечено и в фольклористике, и в -лингвистической литературе. Можно, однако, предположить, .что это различные проявления одной общей закономерности, -характерной для волшебной сказки как жанра. Такая закономерность действительно существует. Ее можно определить как принцип единства сказанного и сделанного в волшебной сказке.
Попробуем извлечь из контекста фразу: "Старик и говорит: "Идти разве в гости к зятю". - Если это выдержка из рассказа, повести или романа, то за этим могут последовать различные действия: старик может пойти к зятю, может пойти в другое место, может направиться к зятю, но по пути свернуть в сторону. Может, наконец, и просто никуда не пойти. Более того, можно представить себе ситуацию, когда читатель вообще не узнает, осуществил ли персонаж свое намерение, и не потому, что в этом заключена какая-то тайна. Такое возможно в системе, где имеются "лишние" (с точки зрения развития фабулы) событийные элементы. А. П. Чудаков обратил внимание на то, как завершается одна из глав повести Чехова "Моя жизнь": "Она радостно улыбнулась сквозь слезы и пожала мне руку и потом все еще продолжала плакать, так как не могла остановиться, а я пошел в кухню за керосином". А. П. Чудаков замечает по этому поводу: "Было бы понятно,. если бы, например, при свете лампы с этим керосином продолжался разговор. Но сцена исчерпана, глава закончена. С точки зрения смысла ситуации и всей главы в целом безразлично, пошел ли герой после окончания разговора за керосином или не пошел" 37. Чехову здесь необходимо оставить у читателя впечатление неотобранности жизненного материала. Но если строки о старике взяты из сказки (см. Аф., No 92), то можно не сомневаться, что дальше последует рассказ о том, как старик пришел к зятю (его зять-Солнышко), ибо мысль, слово, не повлекшие за собой дела, в волшебной сказке неуместны. Если же дело неосуществимое - это только повод для вмешательства волшебных сил.
Среди сказочных клише есть и такое: "Что будет сказано" то будет сделано"38. "Сказано-сделано"-этой весьма выразительной и достаточно лаконичной формулой мы и будем пользоваться в дальнейшем.
Замечательно, что закон действует и в прямом, и в обращенном виде. Так, прямая речь комментирует действие, когда и без того ясно, что происходит: "Видит: человек дубы с корнем вырывает. "Здравствуй, Дубыня! Что ты делаешь? "Дубы вырываю"39. Герой не только видит, чем силач занимается, но и называет его по имени, в котором уже содержится ответ на вопрос. И все-таки разговор состоялся. Если сцену рассматривать вне сказочного контекста, то окажется: либо диалог этот вообще неуместен, либо строиться он должен по прямо противоположной схеме. Именно такое, "обратное" (по сравнению с фольклором) построение эпизода находим в явно олитературенном, рационалистически выверенном изложении сказки о Ивашке Медвежьем ушке (из сборника "Старая погудка на новый лад, или полное собрание древних простонародных сказок", 1795): "Шел он долгое время, потом подошел к лесу, увидел человека, копающего дубовые пенья. Он подошел к нему, спросил: "Добрый человек, как тебя зовут? "Дубынею", - отвечал сей, и они с ним побратались и пошли далее" ю. Здесь все логично: герой видит, чем человек занимается, остается узнать его имя. Напротив, в народной сказке диалог связан с тем, что персонаж делает, Заметим, что в силу этого обстоятельства, а также в связи с замкнутостью" сказочного времени41, сказке безразлично, впервые ли встречаются персонажи. В сказке "Иван Сученко и Белый Полянин" (Аф., No 139) змей, заметив вышедшего из укрытия героя, о существовании которого и не предполагал, тем не менее обращается к нему по имени: "А, Сученко! Здравствуй..." и т. д. (Ср. в сб. "Лекарство от задумчивости я бессоницы, или Настоящие русские сказки" (1786): "Кто ты таков и зачем сюда пришел? (Потому что она не знала еще своего брата)"42-литературная правка налицо). Всякие попытки "выяснения личности" оказываются обычно признаком неполноценности текста и сопровождаются другими нарушениями сказочного этикета.
Было бы неверно утверждать, что закон "сказано - сделано" подчиняет себе все другие компоненты жанровой структуры. Он их не подавляет-он с ними согласуется. В полном "соответствии с ним находится, например, несовместимость волшебной сказки и открытой назидательности, столь естественной в дидактических жанрах. Басенная мораль может звучать и вне действия, до или после него. Нравоучение, которое прочитал крыловский Муравей Стрекозе, в сказке должно "было бы повлечь за собой пляску. Хемницер басню "Стрекоза" аналогичного содержания завершает несколько иначе:
"Пропела? Хорошо! Поди ж теперь свищи".
Но это только в поученье
Ей Муравей сказал,
А сам на прокормленье
Из жалости ей хлеба дал43.
Сказка если и бывает назидательна, то наставляет самим ходом событий, и слова "в поученье" вне действия, - а тем "более вопреки ему, как у Хемницера,-в народной волшебной сказке неуместны.
Итак, нормой для волшебной фольклорной сказки является не только "сказано-сделано", но и "сделано-оказано".
Последствия выведенного правила (имеются в виду обе его модификации-прямая и обратная) специфичны.
Нивелировка характера высказывания ("абсолютная модальность")
В зависимости от характера связи между словом и событием, в речи могут быть выделены основные виды высказывания: сообщение, пожелание, запрет, оговор.
Конечно, возможна и более детальная классификация. А. Вержбицкая 44, например, ссылаясь на исследования Остина45, называет еще такие акты речи, как просьба, разрешение, подтверждение, согласие, опровержение, признание, требование, протест, полномочие, обязательство, поучение, обещание, совет, предостережение, угроза, поздравление, благодарность, проклятие и некоторые другие.
Классификацию актов речи в фольклоре в зависимости or обстоятельств находим в труде румынских фольклористов Д. Каракостя и О. Бирля. Так, призыв адресуется обычна солнцу, луне, воде, сверхъестественным существам, а заклинание-вредителю46. Но характер речи в волшебной сказке не зависит ни от адесата, ни от обстоятельств, в которых разговор происходит. Поэтому такая детализация, непомерно расширив объем изложения, по существу ничего не прибавит к тому, что даст рассмотрение выделенных четырех. видов.
Сообщение и оговор информируют об уже имевших место-действиях. Пожелание и запрет касаются будущих действий. Так группируются эти виды высказываний в зависимости от своих временных характеристик. Если же их рассматривать. в семантическом плане, то одну группу образуют сообщение и пожелание (их модальность положительна), другую-оговор и запрет (их модальность отрицательна).
Рассмотрим,, как "работает" каждый из них в сказке.
Прямая речь - сообщение. Говорит в сказке обычно тот,. кто действует. Если персонажи выполняют одну функцию, то и говорить они будут вместе, в один голос (одновременные действия в сказке мыслятся не иначе как действия одинаковые). Если в сказке "Перышко Финиста ясна сокола" две сестры выполняют одну функцию, то и говорить они будут вместе, ,в один голос: "Сестры услыхали и тотчас к отцу прибежали: "Батюшка! У нашей сестры кто-то по ночам бывает; и теперь сидит да с нею разговаривает" (Аф, No 234). Примечательно нередкое в авторской речи согласование слитного сказуемого одновременно и в единственном, и во множественном числе, причем во множественном числе употребляется глагол, предваряющий прямую речь: "Повечеру приходит отец с матерью и говорят..."47. С другой стороны, об одном и том же событий рассказывают (и неоднократно) точно теми же словами, какими оно было изображено впервые. Ничего не изменяется даже в том случае, когда об одном и том же сообщают последовательно разные персонажи различным адресатам или повествователь и герой поочередно. Так, в сказке "Про безрукую царевну" героиня рассказывает царю о своей жизни теми же словами, какими об этом сообщено вначале повествователем48.
То, что в сказке сообщается, произносится обычно во всеуслышание49.
Привязанность речи к тому или иному лицу зачастую слаба настолько, что слова может произнести не тот персонаж, который должен бы их произнести, если исходить из литературных, а не фольклорных закономерностей. Это мы наблюдаем, например, в сказке "Чудо лесное": "То мужик подходит к орлу; орел говорит мужику: "Ты неси меня "помой корми меня три года, я тебе в три раза заплачу!"-Мужик приносит домой, жена ему и оказала: "што ты несешь чево не надо, несъедобную штуку?"-Орел ответил: -"послушай, умница, кормите меня с мужем три года, я вам втрое заплачу за это!"50. Жена спрашивает мужика-отвечает орел, ибо орел уже говорил об этом: говорит тот, кто действует. В результате при смысловом повторе достигается совпадение также и грамматических форм51.
Поводы для появления слова-сообщения в волшебной сказке вообще весьма многочисленны. Так, описания принимают форму прямой речи: диалог, сливаясь с действием, протекает в счет времени, отпущенного на действие. Факт перехода в эпических жанрах описания в повествование отмечался неоднократно. В волшебной сказке описательные функции выполняет и прямая речь. К прямой речи стремится и само повествование. Использование различных говорящих животных, предметов, явлений природы (собачка, зеркальце, заря и т. п.) для изображения событий, происходящих одновременно с описываемым, но в ином месте (прямой показ одновременно происходящих в разных местах событий в народной сказке не допускается), общеизвестно, и это один из случаев замены прямой речью повествования о настоящем., Поскольку обращение времени вспять или "забегание" вперед в сказочном повествовании недопустимо, рассказ о прошлом или будущем также возможен только в форме прямой речи. В волшебной сказке даже улики совершенных когда-то преступлений-это говорящие улики (см. Аф., No 244-246).
Таким образом, одно лишь упоминание о поступке становится поводом, мотивировкой для его свершения и, наоборот, уже само по себе событие служит мотивировкой для рассказа о нем любому адресату и при любых обстоятельствах. Всякое проявление недоверия и подозрительности со стороны главного героя следует поэтому рассматривать как отклонение от нормы сказочного повествования. Наблюдается это обычно в текстах, в которых заметны и другие следы литературной правки, например, литературно выдержанная косвенная речь (сб. П. Тимофеева, 1787): "Милостивый государь! Чего вы с великою нетерпеливостью желали, что я то все привез, притом прошу вас, чтобы вы устояли в своем слове"52. Аналогичный разговор происходит между стариком и благодарным ему за спасение журавлем (сб. "Старая погудка на новый лад", 1795): "Слушай, сынок! Будь в своем слове крепок". Журавль же, напротив, утверждал с клятвою, что он никак не переменит своего данного слова и старика не только будет называть своим отцом, но и никогда не оставит в нужде"53. Все это противоречит принятым в волшебной сказке правилам-герой должен верить любому сообщению54
Таким образом, характер сообщения не зависит ни от ситуации, ни от состояния говорящего и воспринимающего; речь связана непосредственно с ходом событий - минувших, настоящих и будущих.
Слово-пожелание. В слове-пожелании связь между речью и событием выступает в наиболее обнаженном виде. Произнесенные вслух слова о возможности или желательности того или иного действия нередко становятся частью повествования об этом действии. "Куку, расступись, земля. Куку, провались, сестра!" Уже остается одна голова видна" (Аф., No 1114). О том, что происходит до того как "остается одна голова видна", даже не повествуется: это высказано в прямой речи. Происходит своеобразное совмещение функций (в фольклоре не столь уже редкое).
Именно здесь сказочная речь ближе всего подходит к магическому слову обряда, к заклинанию, в то же время существенно от него отличаясь. Сказке известны особые формулы-заклинания (типа "избушка, избушка, повернись к лесу задом, ко мне передом"), однако здесь, в отличие от мифа, событие произойдет, даже если пожелание выражено "обыкновенными" словами, в виде размышления, а также (уже вне границ сказки волшебной) в шутку, сгоряча или по неосторожности, и результат может оказаться для говорившего весьма неожиданным. Пушкин, обратив на это внимание, занес в свою тетрадь фрагмент народной сказки: "Мать рассердилась на сына, ему: "Лукавый тебе побери". Мальчик исчезает" 55. Это уже мнимое пожелание, но и оно исполняется.
Достаточно сопоставить ту роль, которую играет слово-пожелание в волшебной сказке, с его структурной ролью в других фольклорных жанрах, чтобы почувствовать его жанровую специфичность. В лирической песне, к примеру, упоминание того или иного действия отнюдь не означает, что действие совершится, и героиня, превратившись в пташку, полетит на родную сторону.
Один из наиболее распространенных лирических мотивов - это мотив неосуществленного действия:
"Что долго нет Ивана?
Мне посла послать - некого,
Мне самой идтить - некогда.
Я хотя пойду, не дойду;
Я хотя дойду, не найду;
Я хотя найду его,
Позвать к себе не смею!"56
(Кир., 1, No 146)
Весь смысл подобного лирического монолога-как раз в излиянии чувств, порожденных невозможностью осуществить высказанное желание. Природа сказочного пожелания прямо противоположна. Эта специфика сказочной речи осознана и в самом фольклоре, о чем свидетельствуют, в частности, сказки о неосторожном слове. В некоторых из них как бы сталкивается поэтика двух жанров-песни и сказки. Например, муж, по украинской песенной традиции, обращается к жене:
"Голубко моя!"-А вона порхiвилетiла голубкою в вiкно".В другом случае муж назвал жену ласточкой - "та вдвох i вилетiли ластiвками"57. Героев лирической песни, потешаясь, заставили подчиниться законам волшебной сказки.
Эти примеры исключительны, и мы не можем назвать случай из русского фольклора, где бы песенный и сказочный этикет столь откровенно смешивались. О причинах подобного различия в фольклорных традициях народов (в данном случае-соседних и родственных) будет сказано ниже (см. гл. IV).
Слово-запрет. Последствия произнесенного в сказке слова часто оказываются прямо противоположными тем, какие бы ожидались в обряде или мифе, в то же время принципиально отличаясь от тех, которые встречаются в литературном повествовании. Как образно выразился Г. Честертон, в сказке "...счастье висит на ниточке запрета"58. В сказке словесный запрет всегда нарушается, что дало основание В. Я. Проппу рассматривать его как типично сказочную форму понуждения к действию. А из этого следует, что событие, упомянутое в прямой речи как нежелательное,-происходит, поступок, охарактеризованный как запретный, - совершается59; осуществляется все, о чем в запрете упоминалось, не исключая и смерти героя в виде кары за нарушение запрета. (Другое дело, что позднее герой будет оживлен).
Слово-оговор. Оговор также можно рассматривать как обращенную форму понуждения к действию. В этом плане его от запрета отличает лишь то, что запрет нарушается непосредственно героем, при навете же героя понуждает к действию царь или другой персонаж, к которому обратился клеветник. Для обмана достаточно двоих, клевета нуждается в третьей стороне. Появляется оговор (как и запрет) в силу специфически сказочной коллизии: поскольку хвастовство, чрезмерные притязания и т. п. не в природе скромного, униженного в начале сказки героя, немыслимые на первый взгляд задачи и планы возникают как обращенное понуждение - в виде предостережения, запрета, доноса, клеветы. Противники приписывают герою обещания, которых он не давал, - но достаточно того, что эти обещания уже произнесены, пусть не им самим, а клеветниками,-достаточно одного упоминания о чудесах, чтобы чудеса эти осуществились. Из нескольких видов изречений - сообщение, пожелание, запрет, оговор - последний, казалось бы, является наиболее сильнодействующим средством, ибо предоставляет возможность выбора всем трем участникам происходящего: тот, кому наговаривают, может поверить клевете или же не поверить; тот, кого оговаривают, может располагать-или не располагать-доказательствами своей невиновности; наконец, и наговорщик может быть уличен или остаться безнаказанным. Но волшебная сказка подчиняется только своей собственной логике. Генералы оклеветали Ивана крестьянского сына перед царем, будто он похваляется, что может достать Настасью-королевну (Аф., No 185). Это явный навет, но тем не менее Иван, никогда ни о чем подобном и не помышлявший, действительно отправляется в дальнее королевство и с помощью волшебного коня добивается успеха60.
В сборнике "Лекарство от задумчивости" (1786), который несомненно подвергся литературной правке, при аналогичной ситуации неоднократно находим нечто иное: "Игнатий-царевич ему сказал, что он сим вовсе не хвастал; однако царь ему сказал, что. ежели он яблоков не достанет, то велит его казнить злою смертию"61. Подлинный сказочный герой в подобном положении не должен оправдываться; коль действие названо, оно должно совершиться. Герой обязан немедля отправиться в путь, и то, произносил ли он слова похвальбы в действительности или же его речь-хитрая выдумка недругов, равно как и то, кому из них-герою или его врагам - поверит царь,-все это для дальнейшего хода действия не имеет ровно никакого значения. Во всех случаях итог будет один: герой съездит за тридевять земель и в конце концов доставит диковинку куда следует. Суть не в том, что тот или иной сказочный персонаж поверил клеветнику, а в том, что вопрос - верить иди не верить - вообще не возникает в сказке.
Несколько иные, нежели в сказке, последствия наговора в былине. В былине о Ставре Годеновиче, например, князь поверил оговорщикам, а не Ставру и повелел посадить его "в глубок погреп сорока сажен и закрыть доскою железною и засыпать песками желтыми"62. Происходит не то, что сказано, а нечто противоположное: персонаж, якобы похвалявшийся богатой и роскошной жизнью, брошен в погреб. Такой диалог может быть назван диалогом антитезного действия63. В сказке же в аналогичной ситуации герою ведено было бы найти и доставить все те богатства, которыми он якобы хвастал. Разумеется, для выполнения столь сложного и неожиданного задания потребуется вмешательство чудесных сил.
К чему же привело нас рассмотрение четырех различных видов изречений? При всем различии между сообщением и пожеланием, с одной стороны, запретом и оговором, с другой, результат во всех случаях тот же - слово переходит в действие. Стоит только повествованию миновать шуточный зачин и приступить к существу дела, как вопрос о соответствии сообщаемого ходу вещей отпадает сам собой: внутренняя модальность волшебной сказки абсолютна. Неопределенная модальность характерна как раз для инициальной или финальной части, выражая нечто несерьезное, вроде: "Если не помер, так я теперь живет"64. Неиндикативная модальность зачинов и концовок служит четкой контрастной рамкой абсолютной модальности повествовательной части волшебной сказки, где произнесенная речь влечет за собой действие даже тогда, когда по своему прямому смыслу должна бы предотвратить его.
Как видим, в сказочном повествовании специфика каждого из видов речений нивелируется. Последствия наговора ничем не отличаются от результатов любого другого изречения, е том числе и самого правдивого по содержанию. "Сообщение" и "оговор" в другой повествовательной структуре могли бы служить примером антитезы; так же противоположны по значению "пожелание" и "запрет". Волшебная сказка пренебрегает этими различиями. Для нее важно, что все это произнесенное слово, связь которого с событием однозначна и неотвратима. В результате любое произнесенное слово приобретает силу мотивировки.
Проявления закона "сказано-сделано" в волшебной сказке столь многообразны, что они не могли не обратить на себя внимание исследователей. Уже В. Я. Пропп, определяя функции персонажей, действие антагониста на определенных этапах характеризует как выведывание-выдача и подвох-пособничество65. Исследователи структуры волшебной сказки, по аналогии с этим, первую функцию дарителя также расчленяют по признакам "слово-действие" и вводят функции "предписание-исполнение" и "вопрос-ответ"66. Таким образом, необходимость характеристики действия по принципу "сказано-сделано" обнаружилась при описании двух наиболее активных персонажей сказки - антагониста и дарителя (если учесть, что последний зачастую оказывается еще и помощником по совместительству). Однако задачу рассмотреть. общие закономерности повествования в волшебной сказке в целом авторы перед собой не ставили.
Сколько-нибудь полное объяснение наблюдаемого явления невозможно без его генетической характеристики, хотя бы краткой.
В природе закона "сказано-сделано" воплощены особые свойства живого слова, присущие волшебной сказке как новому этапу в развитии фольклора. Художественный вымысел мог утвердиться только в виде чудесной выдумки-как изображение невероятного. Отсюда-новая роль слова в повествовании. В сказке впервые значимым стало образное слово как таковое. Подобно тому как художественный вымысел: на этом этапе потребовал событий, противостоящих повествованию о достоверных фактах,-так и художественное слово на первых порах должно было обладать необычными свойствами. Однако, стремясь ничем не напоминать "утилитарное" слово, он вынуждено все время на него оглядываться. На этапе, предшествующем осознанной творческой деятельности, говорят только о том, что существует (или что полагают существующим). Уже хрестоматийным67 стал пример: человек из племени, находившегося на уровне родового строя и мифологического мировосприятия, обучаясь английскому счету, всегда представлял, что считает свиней, и всякий раз отказывался считать дальше шестидесяти, ибо "ни у одного хозяина свиней больше шестидесяти не бывает". От этого отождествления речи с конкретным явлением сказка еще не отказывается, она только поворачивает его другим концом: теперь не речь зависит от того, что реально происходит, а "происходит" то, о чем идет речь, причем речь идет о том, чего "не может быть". Являясь антиподом речи "достоверной", т. е. не художественной, сказочное повествование все же значительно ближе к ней, чем художественная речь в современной литературе, несмотря на стремление последней к воспроизведению реальной действительности. В. В. Кожинов, характеризуя "художественную речь" (уточним: литературную художественную речь), отграничивает ее от утилитарной при помощи такого примера: "...прочитав в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" Н. В. Гоголя: "...Приезжайте поскорей; а накормим так, что будете рассказывать и встречному и поперечному", - человек прекрасно понимает, что перед ним художественная "игра" словом,? а не реальная речь с реальным практическим смыслом" Сказочная речь - это как бы обратное, "перевернутое" изображение, речи реальной. И тот поворот мы можем наблюдать и в рамках одного текста: заключенную в сказочной концовке просьбу сказочника об угощении-в реальной жизненной ситуации следует удовлетворить так же, как неизменно удовлетворяется просьба сказочного героя покормить его, с которой он обращается в самой сказке к Бабе-яге. Если художественное слове в его литературной модификации всегда остается "условным", то в сказке самая нереальная речь воспринимается как реальная-в границах фантастического мира. Речь, "вымышленная" с точки зрения внешней относительно собственно сказки, речь, противостоящая в качестве явной выдумки слову не-сказочному, - внутри самой сказки, .как средство общения сказочных персонажей-утилитарна, "достоверна", пользуется теми же правами, что и практическое (а значит-и магическое) слово в мире реальном.
Так складывалось в сказке единство слова и события. По мере того как отпадали сопутствующие слову магические действия,-в процессе становления сказки как жанра, - слово принимало на себя их смысловую нагрузку. При этом связь произнесенного слова с событием все больше теряла магический характер и приобретала характер художественный. Сказка сближает, а подчас и уравнивает в правах заклинание и обычное произнесенное слово,-оба они равноправны перед вымыслом и настолько связаны с событиями, что действие, не сопровождаемое прямой речью, в волшебной сказке просто не мыслится.
Это осознанное стремление изобразить посредством слова вымышленное действие, представить вымышленную, преображенную действительность свидетельство важного сдвига а художественном развитии человечества.
Случаи "нарушения" закона "сказано-сделано"
Всегда ли в волшебной сказке соблюдается закон "сказано-сделано"?
Нет, не всегда. В отдельных, весьма редких случаях он теряет силу; но сами эти случаи предусмотрены поэтикой жанра. Иначе говоря, в сказочной традиции не только точно определен характер проявления закона, но и сфера его распространения очерчена строго. Проследим это на отдельных примерах действия, не сопровождаемого словом; слова, не повлекшего за собою действия; слова, за которым последовало антитезное действие.
Действующие, но не говорящие персонажи в волшебной сказке встречаются.
Общаясь между собой, все животные русских волшебных сказок соблюдают закон "сказано-сделано", "нарушения" не часты и встречаются тогда, когда в общение вступает человек. Волк, медведь или змея ведут с человеком обычный разговор. То же можно сказать о коне, о птицах, но собака всякий раз, встречаясь с человеком, теряет дар речи. Можно предположить, что в этом случае фольклор делает различие между домашними и дикими животными. Сошлемся для примера на южнославянский эпос, в котором, как свидетельствует польская фольклористка Генрика Чайка, домашние животные обычно лишены дара речи, и "только конь наделен даром человеческого голоса и может в любую минуту помочь своему хозяину"69. Очевидно, незнание некоторыми домашними животными "обычной" человеческой речи-одно из ограничений волшебной сказки, связанное с более широкой по жанровому охвату фольклорной тенденцией. Практический опыт "бессловесного" понимания домашних животных сыграл, вероятно, свою роль и в сказке, тогда как язык зверей и птиц, при помощи которого они общаются между собой, людям открывается в сказках лишь изредка и притом только посвященным; в остальных случаях звери в сказках обращаются к "обыкновенной", т. е. человеческой речи70.
Таким образом, "сделано, но не сказано" бывает в сказке в строго, определенных случаях-это запрограммированное отклонение.
Волшебной сказке известна также ситуация, при которой последствия клеветы не укладываются в рамки единства сказанного и сделанного. Это некоторые версии мотива оклеветанной жены (здесь бывает "сказано, но не сделано"). У Пушкина в "Сказке о царе Салтане", в полном соответствии с фольклорным первоисточником (в записи поэта: "Мачиха... подменила письмо, в коем написала, что царица разрешилась не мышью, не лягушкой, неведомой зверюшкой"), клеветники доносят царю:
"Родила царица в ночь
Не то сына, не то дочь;
Не мышонка, не лягушку,
А неведому зверюшку".
Существует другая версия сказки, там царю доносят, что царица, вопреки своим обещаниям, родила обыкновенного ребенка, и в этом случае клевета подкреплена действием: злоумышленники сумели подменить наследника. В той же версии,. которой воспользовался Пушкин, клевета никакими действиями для ее подтверждения не сопровождается. Ведь царице приписывается то, что в сказочном мире совершенно невозможно. Лягушкой или мышонком царевна (или царевич) может не только на время стать-она может ею и родиться71. Рождение же "неведомой зверюшки"-это уже не просто клевета, это клевета чудовищная, невероятная даже в сказке,. это-фантастика, если отличие фантастики от сказочного волшебства усматривать в том, что "фантастика реализуется в тексте как нарушение принятой в нем нормы условности"72. К этому следует добавить, что нередко встречающиеся утверждения, будто сказка допускает любые превращения, не соответствуют действительности73.
Здесь также существуют определенные ограничения, и их воздействие обнаруживается при функционировании закона "сказано-- сделано".
В качестве примера, когда в паре "сделано-сказано" недостает второго компонента - речи, упомянем ситуацию, при которой допускается "нарушение" и притом двойное: у героя выведывают его имя (чего делать не следует), а он уклоняется от ответа ("Не знаю"), тогда как герою волшебной сказки положено отвечать на любые вопросы. Но такова привилегия персонажа, которого так и зовут-Незнайка (см., напр., Аф.,No 296).
Что же касается антитезного действия в сказке, то оно, собственно говоря, не вступает в противоречие с законом "сказано-сделано". Если Терешечка, несмотря на повеление Бабы-яги, не лезет в горящую печь, то это кажущееся отклонение от сказочного этикета74. Названное в речи действие все же совершается, сожжение в печи происходит (Аф., No НИ) -с той лишь разницей, что сгорают дочери яги или злой ведьмы Чувилихи, а герой остается невредимым. При этом он прибегает к обманной речи, что, как будет показано, более характерно для сказки бытовой, нежели для волшебной. Типологически это более позднее построение.
Вообще следует иметь в виду, что определенные сказочные действия подчас неосторожно квалифицируются как якобы нарушающие ту или иную традицию, тогда как на самом деле они находятся вне сферы влияния этой традиции и продиктованы иной, сказочной же закономерностью. Вряд ли точен, к примеру, В. Я. Пропп, заявляя: "Вопреки сказочной традиции всякое действие повторять и избегать одновременности, братья являются всегда в дом вместе все сразу"75. Это происходит все же не вопреки традиции, а в соответствии с ней: в сказке только те события не могут происходить одновременно, которые различаются между собой либо по характеру, либо по месту действия. Напротив, однотипные действия могут совершаться в одном месте одновременно несколькими героями. В этом случае сказка подчеркнет полное сходство всех действующих одновременно персонажей: они окажутся "рост в рост, голос в голос, волос в волос", и говорить они станут в унисон.
Все рассмотренные случаи "нарушения" в сказке закона "сказано-сделано" показали, что всякий раз либо отклонения от традиции оказываются мнимыми, либо они сводятся к заранее, предусмотренным сказочной поэтикой ходам, совершаемым на фоне закона "сказано-сделано" как своеобразная надстройка над ним.
Закон "сказано-сделано" и и жанровые разновидности сказки. Слово сказочное и слово драматическое
Сопоставляя волшебную сказку с другими жанрами фольклора, мы не касались сказки бытовой с тем, чтобы рассмотреть этот вопрос отдельно.
По-видимому, прямая связь между словом и делом существует до тех пор, пока сказка обходит реальные обстоятельства и преграды при помощи чудесных средств. По мере того как герою все больше приходится самому изыскивать пути преодоления жизненных препятствий, действуя в зависимости от сложившихся обстоятельств, закон единства сказанного и сделанного утрачивает силу, а верящие в его незыблемость персонажи становятся жертвой удачливого героя социально-бытовой сказки. Герой этот-ловкий вор, бывалый солдат или плутоватый Иван-дурак-хитро маскирует свои намерения и, как правило, делает не то, что говорит, и говорит не то, что делает. Появляются и обманная речь -различные основанные на ложных сообщениях сведения и обещания, тут же нарушаемые, и мнимое пожелание, и ложный запрет, и обман при помощи мнимой речи, т. е. вымышленное пожелание. "Посмотри-ка, Горе, никак там еще деньги остались?" Горе наклонилось: "Где? Я что-то не вижу!"-"Да вон в углу светятся!" - "Нет, не вижу". - "Полезай в яму, так увидишь". Горе полезло в яму; только что опустилось туда, а мужик и накрыл его камнем" (Аф., No 303). Это обманная речь-наиболее простой, а потому и наиболее очевидный случай, когда в бытовой сказке "сказано" одно, а "сделано" Другое.
Выше уже упоминалось мнимое пожелание. В своей специфической функции оно выступает не в волшебной, а в бытовой сказке. Герой, который произнес слова "Хоть бы на чертовке жениться!" (Аф., NoNo 227-229), на самом деле не хотел этого. Такова сказка о неосторожном слове: мнимое пожелание влечет за собой помощь также мнимую-конечное состояние оказывается хуже начального76.
Запрет в бытовой сказке также ведет к последствиям, прямо противоположным тем, какие наблюдаются в сказке фантастической. Если в волшебной сказке запрет, как правило, нарушается, и названное в нем действие все же осуществляется, то глупые персонажи бытовой сказки послушно следуют предписаниям главного героя. Пока барин, соблюдая запрет, не отходит от шапки, под которой якобы спрятан сокол, мужик уносит его добро (Аф., No 391). Между тем, это ложный запрет, и если бы глупый барин его нарушил, он не был бы одурачен. Однако запрет соблюдается беспрекословно. Здесь "сказано" и "не сделано".
Ложный запрет призван удержать от действия, мнимая речь понуждает к нему. Так, в одной из сказок Иван-дурак добивается от царя всего, что ему надо, всякий раз ссылаясь на свой будто бы имевший место разговор со свинкой: "Он взял, свинку ету пнул, и она рюхнула хорошо. Царь и говорит, что "Иван-дурак, али она у тебя разговор понимает?" - "Как же!-говорит.-У меня у родителя свадьба, она велит проситься у тебя на свадьбу".-. Тогда царь приказал: "запряги карету, съезди!"77.
Затем "отпрашивается" на свадьбу и сама свинка. Комизм ситуации в том, что действует в сказке не Свинка - золотая щетинка, а обыкновенная свинья, которую Иван, приехав домой, по случаю свадьбы велит заколоть. Здесь "сделано" то, о чем якобы "сказано".
Наконец, сделано может быть по форме как будто то, что сказано, а по существу-нечто совсем иное. Обычно это связано с явлением, которое Павел Недо назвал "разволшебствованием" и проиллюстрировал примером из лужицкой сказки. Герой, получив железные ботинки для известного сказочного испытания, "вместо того, чтобы надеть их на ноги и отправиться в путь, взял шлифовальный камень, "такой большой и круглый, какой только нашелся в кузнице", и до тех пор шлифовал им ботинки, пока не стер их полностью. В этот момент приезжает царевна"78. Сделано якобы то, что сказано.
Следует обратить внимание на то, что прямая речь как неизменный спутник повествования о поступках героев остается и в бытовой сказке. Фольклор по природе своей традиционен. Отсутствие какого-нибудь привычного компонента повествования воспринимается поэтому как недостаток, пробел, как неполнота текста-и только. Опущение традиционного "форманта", в силу этого, в фольклоре не могло стать конструктивным фактором - новшества начинались с того, что привычное принималось играть непривычную роль, подчас прямо противоположную традиционной.
Отношение персонажа к принципу "сказано-сделано" служит в сказке средством его характеристики. Незнания, непонимания законов сказки достаточно для того, чтобы персонаж, его проявивший, был отнесен к мнимым (отрицательным) героям. Это-общее правило, действующее во всех жанровых разновидностях сказки, но в строгом соответствии со спецификой каждой из них. Так, только отрицательные персонажи волшебной сказки могут проявить недоверие к славам героя (например, что это он, тот молодец, который дострыпнул до сидящей в окне царевны и поцеловал "ее). В бытовой сказке критерий оценки персонажа по тем же признакам - прямо противоположный, и там отрицательная сущность персонажа проявляется в его наивно доверчивом отношении к словам ловкого героя.
Как пародируется в финале ряда сказок закон сказочной справедливости (то виновных расстреливают на городской стене кислой простоквашей, то благодать сыплется на дурака самым неожиданным для него образом, и притом совершенно незаслуженно), так и в сказке "о неосторожном слове""-откровенно пародируется принцип "сказано-сделано". И если состояние "абсолютной модальности", которое в волшебной сказке повсеместно, подчас встречается (в пародийной функции) и в бытовой сказке, и в шуточной лирической песне, то при этом впросак попадают персонажи тех произведений, в которых соответствие слова и дела менее регламентирование, чем в жанре, нормы которого ими применяются "некстати". Иначе говоря, пародирующий жанр обладает определенным резервом модальных возможностей, их известной избыточностью по сравнению с жанром пародируемым. Чрезвычайно важны эти пародийные по своей сути элементы самооценки в фольклоре ведь только над связями, приобретающими постоянный и обязательный характер, волшебная сказка иронизирует сама либо передоверяет это другим, в особенности смежным жанрам-сказке бытовой и сатирической или сказке докучной, где разговор пускается по замкнутому кругу. Таким образом, взаимосвязь между словом и делом, однозначная в волшебной сказке, в других сказочных жанрах проявляется в преображенном виде; действие по-прежнему сопровождается прямой речью, но функция ее изменяется. Над законом иронизируют, соблюдая вместе с тем предусмотренные им формальности 79.
Исключительная роль прямой речи в сказке, с одной стороны, и недостаточная изученность ее поэтики, с другой, приводили подчас к необоснованному отождествлению сказочного разговора с диалогом в драматургии. Внимательные наблюдатели заметили, однако, что даже при самом "театрализованном" исполнении сказка все же не утрачивает повествовательного начала.
Вероятно, именно в единстве сказанного и сделанного заключено объяснение того феномена, на который обратил внимание Ю. М. Соколов, заметив, что и крайне театрализованная манера исполнения волшебной сказки все-таки почему-то воспринимается как рассказ, даже в тех случаях, когда "явно переходит за его пределы"80. Правда, сказка может быть инсценирована, - но ведь инсценируется и роман; тогда это уже переход сюжета из одного жанра в другой. Мы целиком согласны с Э. В. Померанцевой, утверждающей: "Когда сказочник мечется по избе, обыгрывает бутафорию, говорит на разные голоса, имитирует звонок-сказка уходит, на ее место приходит представление"81. К аналогичному заключению пришел и Ф. Водичка, обобщая опыт Божены Немцовой по использованию поэтики народной сказки: "Народная сказка не была драматическим произведением..."82.
Как указание на принципиальное отличие сказочного повествования от драматического действия можно, по-видимому, рассматривать широко распространенный обычай рассказывать сказки в темноте83.
Отмеченная выше устойчивость в сказке смешанной синтаксической конструкции для передачи чужой речи получает теперь новое, дополнительное объяснение. С одной стороны, в смешанной конструкции чужая речь воспроизводится точно, дословно, с другой стороны, ей предшествует слово "что", сохраняющее над последующей речью власть "авторского" голоса и предостерегающее от чистой игры.
Остается обратить внимание на еще одно свойство волшебной сказки, из которого следует, что от драматического действия она отличается в большей степени, чем некоторые другие повествовательные жанры (например, анекдот).
В начале и в конце волшебной сказки нормой является "авторская" речь и, следовательно, отсутствие прямой речи. До начала сказки персонажи находятся в состоянии своеобразного анабиоза. Пока повествование не началось, действия не было, а без действия нет и прямой речи, ибо даже сообщение о событиях минувших или будущих идет в счет времени текущего действия. Поэтому начинаться прямой речью волшебная сказка не может. (У Афанасьева-ни одного случая. Для сопоставления заметим, что начинать произведение прямой речью в литературе-в порядке вещей: "Евгений Онегин", "Тарас Бульба", "Война и мир") 84. Завершается сказка благополучием, после которого уже не мыслятся какие-либо перемены. Поэтому волшебная сказка, за немногими исключениями, не знает прямой речи в конце. Отличие структуры повествования волшебной сказки от сказок иного вида и от других жанров фольклора здесь весьма заметно85. Русской волшебной сказке чуждо повествование от первого лица: от первого лица обычно излагается небылица. (Для русской лирической песни прямая речь в начале произведения и в концовке является почти правилом)86.
Речь персонажа в конце волшебной сказки настолько необычна, что сама эта необычность порою используется в "соседних" жанрах как художественное средство. Так, у Афанасьева No 97 заканчивается репликой старухи, но эта бытовая сказка и называется "Старуха-говоруха".
Слово и событие в сказках Пушкина
Исследователь литературной сказки сразу же сталкивается с проблемой соблюдения в ней присущего ее фольклорному первоисточнику отношения слова к событию. И это естественно. Из предания извлекается фабула. Песня в книге либо воспроизводилась точно ("слова не выкинешь"), либо создавалась заново, но по фольклорному образцу, т. е. всегда с учетом определенных речевых закономерностей (насколько это удавалось-вопрос другой). Сказка сразу же столкнулась с переложением. Зачастую даже те из ранних сборников русских сказок, которые довольно добросовестно передавали ход событий, весьма свободно обращались с законами сказочной поэтики87-и не потому, что они их переосмысливали, а оттого, что они с ними не считались (примеры такого отношения к сказке приведены выше). Единство слова и события там просто игнорируется. Реалистическому искусству присущ совершенно иной подход к русской сказке. Современное звучание "пересказа" достигается не вопреки законам сказочного повествования, а благодаря их творческому использованию.
Отмеченные закономерности нуждаются в более подробном рассмотрении. Интереснее всего было бы проследить их в процессе становления литературной сказки как жанра.
Впервые русская реалистическая сказка сложилась а творчестве Пушкина.
Переосмысление закона "сказано - сделано" в первых пушкинских сказках
Внимательно сравнивая строки пушкинских сказок с традиционными фольклорными оборотами, исследователи были поражены обилием обнаруженных совпадений. Естественным казался вывод, что поэт "соединяет элементы фольклорные с литературными...-так, что преобладание оказывается на стороне фольклорных черт"88. Что такая постановка и такое решение вопроса ошибочны, станет ясно из дальнейшего изложения; но пренебрегать приведенным заключением все же не следует. Оно делает правомерной постановку другого вопроса: каким образом поэт придает фольклорным элементам новое качество, характерное уже для нефольклорной системы, хотя и у читателя, и у исследователя создается ложное, однако необходимое автору сказок впечатление, будто перед нами повествование с преобладанием фольклорных черт?
Нагляднее всего этот процесс можно проследить на примере (сосуществования в стиле пушкинских сказок двух начал - присущего народной сказке принципа "сказано-сделано" и характерного для многих произведений Пушкина "немого" финала.. Чудесным образом достигаемое сказочное единство слова и события и открытый реалистический сюжет с его "немым" финалом - явления на первый взгляд несовместимые. В действительности же взаимопроникновение этих двух, казалось бы, несовместимых начал - закономерный результат целого этапа пушкинского творчества.
"Немой" финал - не в смысле романтического авторского умолчания о таинственно совершившемся действии, а как средство указать на сложность, неисчерпаемость и вечную незавершенность жизни-находим уже в "Борисе Годунове", который завершается ремаркой: "Народ безмолвствует". Появление знаменитой концовки "Годунова" связано с обстоятельствами, до сих пор не до конца проясненными. Д. Д. Благой, утверждая в споре о пушкинской трагедии естественность второго, окончательного варианта финала, резонно замечает, что "прием "немого" финала... органично входит в художественную систему Пушкина"89. Такой финал вовсе не обозначает отсутствие действия, напротив, в "Годунове" он даже графически оформляется как выражение действия-без скобок: "Народ безмолвствует".
Отмеченная Д. Д. Благим особенность пушкинской поэтики имеет отношение не только к его финалам. В лирике прием "немого действия" можем распространиться на все произведение в целом. Таков "Анчар". Известно предположение В. В. Виноградова, что это стихотворение-скрытый ответ П. А. Катенину, который в стихотворении "Старая быль" упрекал Пушкина - автора "Стансов" (выведенного в обличье придворного певца-эллина) в лести самодержцу90. Эллин у Катенина провозглашает:
...Царь! Ты скажешь слово,
И мертвых жизнию даришь.
Ср. в "Анчаре":
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек,
И к утру возвратился с ядом.
Окончательному тексту предшествовал вариант: "Властным словом". Слово идеального царя, как в сказке, оживляет мертвых. Реальный царь несет гибель всему живому, и не словом даже - одним только властным взглядом он заставляет раба выполнить свою смертоносную волю. Это трагическое безмолвие владык и рабов появится и в пушкинских сказках91.
Но не сразу. В одной из первых сказок Пушкина- о царе Салтане-равновесие "сказано-сделано" лишь слегка поколеблено; по сравнению с традиционным тождеством, обнаруживается некоторая избыточность речей и относительная неполнота действия. Обнаруживается и тут же исчезает, так что принципы сказочного повествования как будто и соблюдаются, хотя характер проявления, реализации этих закономерностей уже не тот, что в фольклоре.
Вспомним: всякое высказанное героем намерение в народной волшебной сказке осуществляется. В конечном счете так случилось и с поездкой царя Салтана на дивный остров. Однако прежде Салтан трижды провозглашает: "Чудный остров навещу!"-но, поддаваясь уговорам своего окружения, не двигается с места. Царь не может осуществить публично высказанных намерений - и это в сказке - жанре, где даже нечаянно оброненное слово сбывается! И только после четвертой (в русской сказке уже избыточной) попытки он настоял на своем - скорее из любопытства и уязвленного самолюбия". нежели из твердости.
"Что я? царь или дитя?
Говорит он не шутя:
Нынче ж еду!" - Тут он топнул,
Вышел вон и дверью хлопнул.
Здесь сказано-сделано, но сделано только в конечною счете, после долгих проволочек. Речевое поведение героя становится средством его характеристики.
Обратимся к началу повествования. Для народной сказки совершенно безразлично, каким путем те или иные сведения получили огласку. Народные варианты сказки объясняют по-разному (или же и вовсе не объясняют), отчего вздумалось беседовать трем девицам и каким образом о содержании их разговора узнал царь92. Слово - уже само по себе мотивировка действия и должно вызвать действие. Поэтому разъяснение, каким образом царь узнал о разговоре девушек ("Во все время разговора/Он стоял позадь забора"), с точки зрения сказочной логики излишнее, звучит не столько как мотивировка, сколько как извинение перед читателем за простоту сказочных нравов (заодно современники могли догадываться, что нравы эти не так уже далеки от реальных). И это уже взгляд на сказку не только изнутри, но и со стороны
Поэт и сам как будто не придает особого значения мотивировкам и сказку начинает разговором беспричинным:
Три девицы под окном
Пряли поздно вечерком.
"Кабы я была царица,
Говорит одна девица..
Отсутствие повода для высказывания-совершенно в духе фольклорной сказки. Однако у Пушкина существенно него, что причина разговора не указана, а то, что ее не было и в действительности: разговаривали, чтобы как-то скоротать вечер, не ожидая от беседы никаких последствий. Отсутствие объяснения ("как в фольклоре") само оказывается объясненным-незаметно, ненавязчиво. Сквозь сказочный этикет проступает литературная мотивировка, и они не мешают, а помогают друг другу. (Если же искать аналог такому началу произведения, как в этой пушкинской сказке, то это-лирическая песня с ее "вписанностью" в реальную жизнь-см. гл. IV). Неумеренная забота о логической мотивированности каждого акта речи для сказки пагубна, что убедительно демонстрируют современные записи, как-то: "..они слышали, что Иванушко прибирает невест, эти девки и говорят, большая сказала: "Меня бы взял, так всю Россию бы одной иголкой обшила..."93. Исчезло и "тридевятое царство", и непринужденная обстановка сказочного мира, и незаинтересованность речей, и бескорыстие сказочных героев.
В "Сказке о царе Салтане" закон "сказано-сделано" функционирует в преображенном виде. Сквозь сказочный этикет проступает реалистическая поэтика, но этикет еще соблюдается.
В "Сказке о мертвой царевне", в одной из ее сцен, наблюдаем как будто еще одно отклонение от сказочной речевой нормы, но уже в другую сторону: здесь обнаруживается персонаж действующий, но не говорящий. Это пес Соколко:
Пес бежит и ей в лицо
Жалко смотрит, грозно воет,
Словно сердце песье ноет,
Словно хочет ей сказать:
Брось!
Обладай Соколко даром речи, свою верность он мог бы проявить, ничем не жертвуя. Но говорить он не умеет, и, чтобы показать богатырям, что яблоко отравлено, у него остается одно средство - проглотить отраву и погибнуть. Пушкину просто необходимо, чтобы пес говорить не умел. И все же это не нововведение поэта - он опирается на народную традицию. В записанном рукою Пушкина народном варианте сказки читаем: "Мачеха ее приходит в лес под видом нищенки - собаки ходят на цепях и не подпускают ее". Больше в записи о собаках речи нет - это обычная для сказочного повествования связка. У Пушкина же в сказках что ни персонаж,, то и судьба, единственная, неповторимая; он оставляет стражем одного только пса и даже дает ему имя. Но речью его не наделяет, следуя не только своему устному первоисточнику, но и самой природе фольклорной поэтики.
Таким образом, в двух более ранних своих сказках Пушкин опирается как на закон "сказано-сделано", так и на запрограммированные уже в самом фольклоре отклонения от него. Ни "Сказка о царе Солтане", ни "Сказка о мертвой царевне" еще не нарушают принятых в фольклоре правил речевого поведения (хотя и подчиняют их иной поэтике).
"Немые" финалы проникают в сказочный мир поэта позже, хотя проявляются они у Пушкина еще до создания его сказок. Поворотной оказывается "Сказка о рыбаке и рыбке", она находится в этом отношении как бы на полпути между "Сказкой о царе Салтане" и "Сказкой о золотом петушке". Это еще не "антисказка", но это уже и не просто сказка, это сказка о несостоявшейся сказке. В фольклоре хорошо известен тип сказок о несбывшихся желаниях; весьма подробно его описал Ж. Бедье94. Так что внешне, фабульно, пушкинская сказка и на этот раз укладывается в фольклорные схемы, хотя закон "сказано-сделано" оспорен в ней по существу, и притом в самый решающий момент действия - в последней сцене сказки. В отличие от фольклорных сказок аналогичного содержания, в пушкинской "Сказке о рыбаке и рыбке" кара за жадность никем не предсказывается и совершается в полном молчании: "Ничего не сказала рыбка..." Рыбка умеет, но не хочет говорить. Фольклорная особенность-животные разговаривают подобно людямстановится компонентом новой поэтики, выступая и со знаком "минус". Законы жанра при этом не игнорируются-они трансформируются.
"Сказка о рыбаке и рыбке" Пушкина и ее. фольклорные, параллели
Именно "Сказка о рыбаке и рыбке" будет рассмотрена (в интересующем нас плане) наиболее подробно. Это вызвано следующими обстоятельствами:
1. "Золотая рыбка"-один из популярных в русском фольклоре сюжетов, представленный более чем 30 первоклассными публикациями и имеющий к тому же широкое международное распространение95.
2. Это один из наиболее изученных в мировой, в частности - в русской, фольклористике сюжетов96, благодаря чему предоставляется возможность, используя уже имеющиеся результаты, сосредоточить все внимание на интересующем нас аспекте вопроса.
3. Существует целый ряд литературных обработок сказки этого типа, в том числе и в русской литературе97. Для сопоставления с фольклорными версиями сюжета можно привлечь столь совершенный литературный источник, как "Сказка о рыбаке и рыбке" А. С. Пушкина - лучшее его произведение в этом роде.
4. Эта срединная (по времени написания) из пушкинских сказок стала переломной и по принципам использования фольклорных первоисточников98.
5. Сохранились пушкинские черновики, позволяющие заглянуть в самый процесс преобразования поэтом фольклорной традиции.
6. Наличие волшебного дарителя (рыбка, птичка, липка и т. п.) позволяет отнести сюжет к волшебной сказке. Вместе с тем сюжет этот отличается очень ценным свойством - повышенной способностью переходить обычно весьма строго соблюдаемые в русском сказочном фольклоре жанровые границы между волшебной и бытовой сказкой " и, в силу этого обстоятельства, позволяет сопоставить два разнохарактерных процесса - перемены, сопутствующие внутрифольклорным жанровым влияниям, и изменения, происходящие при переходе сюжета из фольклора в литературу.
7. Следуя за историей этого сюжета, мы имеем возможность не только отмечать закономерности переключения из фольклорного повествования в литературное, но и наблюдать течение и последствия обратного процесса ("явление бумеранга"), так как располагаем фольклорными текстами, возникшими под бесспорным пушкинским влиянием.
8. Наконец, поскольку вопрос об источниках некоторых из текстов сказки (не исключая и пушкинской) остается невыясненным или спорным, а возможность получения новых аргументов без выхода за рамки прежних приемов исследования-сомнительной, представляется весьма заманчивым проверить эффективность выдвинутых теоретических положений, прибегнув к их помощи для решения конкретной практической задачи.
Одним словом, перед нами тот случай, когда народная сказка, относящаяся, по убеждению С. Ф. Ольденбурга, к "самой интересной части массового словесного творчества", воздействуя на литературную традицию и в свою очередь подвергаясь ее влиянию, "дает исключительно ценный материал для понимания техники художественного творчества в зависимости от времени и среды"100.
Сюжет сказки типа "золотая рыбка" известен. Старик пощадил пойманную им говорящую рыбку, или птицу, либо не стал, из жалости, рубить оказавшееся волшебным дерево (обычно-липку). По наущению старухи он является к благодарному животному (или дереву) всякий раз с новыми требованиями, пока, наконец, последнее, чрезмерное, не приводит к тому, что старик и старуха возвращаются к своему первоначальному состоянию. В ряде версий, приобретающих этиологический характер, разгневанный даритель строго карает виновных, превращая их в медведей (свиней, котов и т. п.).
Творческая история "Сказки о рыбаке и рыбке" в литературе изложена весьма подробно.
Что же касается текстов фольклорных, то необходимы некоторые предварительные разграничения, так как здесь мы встречаемся с тремя группами текстов: тексты несомненно фольклорного происхождения; тексты, бесспорно восходящие к литературному источнику; тексты, сведениями о происхождении которых мы не располагаем.
Прежде всего, следует отобрать источники "чисто" фольклорного происхождения - варианты, которые в момент их записи представляли традицию, питавшую Пушкина, и в то же время не испытывали на себе воздействие пушкинской сказки. Это сделать не так просто, если учесть, что уже в середине прошлого века пушкинская сказка прочно вошла в круг народного чтения.
Часть текстов, записанных на языках других народов нашей страны, также, возможно, не избежала пушкинского влияния. Не говоря о том, что уже в XIX веке представители различных народов России могли слушать произведение в оригинале (в чтении или в пересказе), следует помнить и о переводах "Сказки о рыбаке и рыбке" на языки народов нашей страны101, как, впрочем, и на те иностранные языки, чтение на которых было распространено в определенных районах (например, вольный персидский перевод сказки был издан в 1916 году в Ашхабаде). У В. Ф. Миллера были все основания утверждать: "Я уверен, что изо всех творений нашего национального поэта именно эта сказка всего раньше осуществила надежды, высказанные им в "Памятнике"..." 102.
В определенной степени все сказанное по поводу фольклора народов нашей страны относится и к зарубежным записям.
Таким образом, бесспорно избежавшими пушкинского влияния можно считать лишь те варианты - на русском или другом языке, которые записаны не позже 1835 года (до появления "Сказки о рыбаке и рыбке" в печати).
Этому условию отвечает сказка "Рыбак и его жена", которая была записана Рунге на померанском наречии и в 1809 году Арнимом сообщена братьям Гримм, включившим ее в свой сборник (1812). Столь ранними русскими записями подобной сказки мы не располагаем.
К группе текстов фольклорного происхождения можно, но уже с некоторой осторожностью, отнести записанные после 1835 г. различные, и в том числе многочисленные русские, варианты сказки, в которых в роли дарителя выступает не золотая рыбка, как у Пушкина, а другие волшебные персонажи, характерные для национального фольклора. При этом мы исходим из того, что русской традиции образ рыбы-дарителя, вообще говоря, не чужд, но золотая рыбка, при помощи которой добывается счастье, более характерна для фольклора южных славян103. Если к тому же учесть, что "Сказка о рыбаке и рыбке" первоначально мыслилась как одна из "Песен западных славян" (Пушкин и южных славян называл западными), то фольклорное, и притом южнославянское происхождение этого образа представляется весьма вероятным. Для русской сказки в той же роли привычнее птичка или дерево- липка либо береза.
К числу бесспорно пушкинских по происхождению относятся тексты, воздействие на которые пушкинской сказки подтверждается документально. Силу документа обретает указание на знакомство сказочника с пушкинским произведением, содержащееся в комментарии, составленном самих собирателем.
Спорными по происхождению остаются некоторые тексты, русские и зарубежные, хотя по поводу части из них имеется весьма обширная литература.
К спору об источниках "Сказки о рыбаке и рыбке"
Наиболее спорным (а следовательно, интересным) оказался текст, помещенный в сборнике сказок Афанасьева (1Э57г. издания) под No 75 (в VIII выпуске сказок Афанасьева, вышедшем в 1864 году, он значится под No 15).
Генетическая близость этой сказки из сборника Афанасьева и пушкинской сказки - несомненна. Расхождения вызывает вопрос о характере генетической связи, т. е. о том, какой из этих текстов следует считать первичным. Из выдвинутых в ходе спора тачек зрения, догадок и предположений нас интересует лишь то, что имеет прямое отношение к решению именно этого вопроса. И мы не видим существенного различия между позицией тех, кто поддержал утверждение В. В. Майкова 104, будто сюжет "Золотой рыбки", прежде чем оказаться в сборнике Афанасьева, был подарен Пушкиным Далю, и теми, кто, вплоть до недавнего времени, отстаивал мнение его оппонента (чья статья появилась в 1893 г. за подписью "Свящ. П. Р.-в"), убежденного, что, напротив. Даль Пушкину сообщил не сюжет только, но более или менее полный рассказ, близкий или тождественный помещенному у Афанасьева 105. Нетрудно заметить, что обе спорящие стороны ("Пушкин или Даль?") исходят из одного предположения: афанасьевский текст первичен, пушкинский-вторичен.
Новое оживление полемики произошло сорок лет спустя после выступлений В. В. Майкова и П. Р.-ва. В начале 1930-х годов вопрос ставился так: "Гримм или Арина Родионовна?" На возможность знакомства Пушкина с гриммовским текстом указал еще в 1855 году Н. И. Сазонов10в. (Документальные доказательства были представлены позднее С. Бонди107 и М. Азадовским 108). Факт этот не снимает, а лишь включает в новые взаимосвязи вопрос об отношении пушкинской "Сказки" к русской национальной традиции. Близость пушкинского шедевра традициям русского народного творчества (а значит, и сказкам Арины Родионовны) убедительно продемонстрирована в трудах Н. Андреева, М. Азадовского, Ю. Соколова и других 109. Общий итог дискуссии - "и Гримм, и Арина Родионовна". ("Арина Родионовна и бр. Гримм"- название статьи М. Азадовского) 110. Важно, что уже в начале этого спора все его участники были согласны в одном: пушкинская сказка могла возникнуть и независимо от афанасьевского текста. Дальнейшие рассуждения на этот счет весьма гипотетичны, ибо, как отмечают советские комментаторы афанасьевских сказок, "вариант 75... записан неизвестно где и когда..."111.
Неизвестно, следовательно, ни то, от кого и кем записана сказка, ни то, от кого и когда узнал ее исполнитель. Вопрос усложняется тем, что в научный оборот были пущены сначала польский (1853), а затем и шведский (1878) тексты сказки 112, характеризуемые при публикации как новые фольклорные записи. Исследователи то усматривали в одном из этих иноязычных вариантов наиболее вероятный первоисточник пушкинского произведения113, то уже в самой текстуальной близости трех разноязычных сказок-русской, польской и шведской видели довод в пользу первичности афанасьевского текста и зависимости от него Пушкина, ибо близость русской, шведской и польской версий объясняли их верностью общей фольклорной традиции.
Польский текст, изданный Глиньским, получил широкую известность, его достоверность была долгое время вне сомнений настолько, что сказку перевели в качестве образца польского фольклора на немецкий, чешский, английский, французский языки. Шведская сказка в 1893 г. была переведена на русский язык и дана в виде приложения к статье П. Р.-ова. Вскоре, однако, возникли и сомнения относительно фольклорной "чистоты" новых публикаций, тем более, что и в польском, и в шведском изданиях (как и в афанасьевском) какие-либо сведения об исполнителе и обстоятельствах записи отсутствовали.
Таким образом, в вопросе об источниках сказки Пушкина "О рыбаке и рыбке" есть моменты бесспорные, но и неясностей остается немало. Удалось доказать ее тесную связь с русской народной традицией в целом и установить один из ее конкретных иноязычных источников (бр. Гримм). Относительно других источников единство мнений не достигнуто, поэтому В. Я. Пропп в комментарии и к изданию 1957 г. предупреждает: "Вопрос об источниках пушкинской сказки в настоящее время не может считаться решенным бесспорно"114, а почти десятилетие спустя отсутствие сколько-нибудь заметных сдвигов в этом вопросе отметит И. М. Колесницкая115.
Хотя большинство исследователей и полагает, что афанасьевская сказка "Золотая рыбка" восходит к пушкинской, тем не менее несколько поспешным представляется содержащееся а тех же комментариях утверждение В. Я. Проппа, будто этот факт ни у кого уже не вызывает сомнения. В этом сомневались и Г. А. Пелисов, и В. Я. Евсеев116, и В. К. Соколова117, и И. Плотников, а монография большого знатока русской сказки Р. М. Волкова, стоящего в этом вопросе на явно противоположных Проппу позициях ("... положение, что сказка в сборнике А. Н. Афанасьева... представляет народную переделку сказки Пушкина, вовсе не убедительно") 118, увидела свет уже после выхода книги с комментариями В. Я. Проппа.
Со сборником Глиньского в польской фольклористике происходит примерно то же, что и с текстом из сборника Афанасьева в фольклористике русской. Так, уже после выхода в свет ряда статей Юлиана Кшижановского, в которых Глиньский охарактеризован как ловкий мистификатор, в известном периодическом издании "EOS" была опубликована статья Витольда Клингера из Познани. Автор категорически утверждает, что изданную Глиньским сказку "ни в коем случае нельзя признать отзвуком стихотворения Пушкина"119 и что, напротив, Пушкин следовал за польским вариантом, который; удалось записать Глиньскому. Спор, как видим, продолжается и в Польше. "Шведский" же вариант ввел в заблуждение даже такого выдающегося фольклориста, как Иржи Поливка, который, подводя итоги изучения сюжета о золотой рыбке, не решался: отдать предпочтение ни одной из версий: "то ли сюжет о золотой рыбке пришел из Швеции в Россию, а оттуда в Германию, то ли путь его был противоположным"120.
Попытаемся разобраться в вопросе о характере генетической связи между афанасьевским, польским, шведским и пушкинским текстами.
В сказке о золотой рыбке, в различных ее версиях, картины следуют одна за другой в такой последовательности: повеление старухи - его повторение в просьбе старика - ответ-обещание дарителя-осуществление обещания. Отдельные отклонения от схемы встречаем и в фольклоре, и у Пушкина,. причем у поэта их меньше (по существу-лишь одно), чем во многих народных вариантах. Однако характер этих отклонений - принципиально разный. Вот перед нами текст, записанный Михаилом Семевским и опубликованный в 1864 году:
"Мужик, вот, такой же как Ереха Плутанский, пришел-березу сечь; а на березе, на ту пору, надо быть, был святой. "Не секи" говорит. "А каким ты меня чином пожалуешь?".- "Будь ты староста, жонка будет старостихой". Пришел мужик к бабе: "Я - староста, ты старостиха". А баба говорит: поди ссеки, что это за чин, что ты староста, а я старостиха.-ведь барина бояться надо, а вот то чин, кабы я барыня, а ты бы; барин, то чин". Пришел мужик сечь - "Не секи меня, говорит береза: пусть баба -барыня, а ты барин! Вернулся он к жонке..."121 и т. д.
Если внимательно прочитать этот отрывок (именно прочитать, ибо в устном исполнении он звучит вполне традиционно), то можно заметить, что схема здесь нарушена на обеих вошедших в него стадиях сюжета: говорит все время кто-нибудь один-либо мужик, либо баба122. Эта неполнота" сюжетного хода не воспринимается, однако, как нарушение традиции, ибо на традицию же опирается. Если бы мужик повторял перед деревом речь бабы, то повторил бы ее, по возможности, дословно. Сказывая на запись (или по какой-либо другой причине), исполнитель мог и не повторяться, ибо и ему, и слушателям ясно: во второй раз будет произнесено точно то же, что и в первый. А чтобы дать представление о том, что говорящих двое, сказочник (очевидно, найдя это решение каким-то особым чутьем человека, впитавшего в себя традиции родного фольклора) в одном случае поручает речь мужику, во втором-бабе. Зато обращения дарителя к герою сохраняются полностью. Диалог даритель - герой типично сказочный и по содержанию, и по структуре, хотя он и восходит к мифу. В мифе пружина действия-вне "пределов жизни", вне отношений персонажей, и речь, связанная с действием, в аналогичной ситуации приходит извне либо вовсе отсутствует. В результате в одних случаях "при существовании тотемизма запрет "не ешь эту рыбу" произносят люди, а впоследствии этот запрет превращается в просьбу о пощаде, приписываемую самому животному"123, в других сказочный сюжет подобного типа оборачивается откликом "поверья и обряда ударять топором по дереву с угрозой срубить его, чтобы оно дало плоды"124. Обряд этот, естественно, обходился без диалога. Диалог даритель - герой появляется с возникновением волшебной сказки. Он становится ее характерным признаком и сохраняется даже тогда, когда в сказку начинает проникать не свойственная ей "реалистическая" мотивировка: "Он и думает: "хоть щука и сырая, но все-таки рыба съедобная. Возьму ее и поем". А щука просит: "Отпусти меня, Иван-царевич, в море; будем друзьями". - "Правда, подумал опять он, съем я ее, все равно не наемся, а оскверниться сырьем - осквернюсь"125. Хотя в этом случае Иван-царевич руководствуется сугубо практическими, не совсем достойными сказочного героя соображениями, - сказке необходимо, чтобы его решению пощадить рыбу Предшествовала ее просьба о пощаде. Иначе она перестанет быть сказкой.