Классики живительная сила

Азы журналистики: чтобы написать очерк, надо как минимум иметь информационный повод. У меня их два, но я, конечно, допускаю, что и сама по себе личность популярного и запомнившегося зрителю театра и кино актёра интересна. Начну с повода ближнего, а здесь потребуется некая картинка.

В конце прошлого года на большой доске в Литинституте, где обычно сразу висит до десятка разных объявлений, появилась афишка: "Авангард Леонтьев в Музее Толстого на Пречистенке читает Толстого и Лескова". Здесь же было и все, что в подобном случае положено. И «народный артист», и время, и что вход бесплатный. Хорошо помню, что афишка появилась во вторник - это у нас в институте день творческих семинаров.

Мне предстоит невероятное и в принципе невыполнимое: описать словами, как читает Авангард Леонтьев прозу Толстого. Здесь сразу пахнуло чем-то несовременным, полузабытым. А ведь кого я только за свою жизнь не слышал! И Дмитрия Николаевича Журавлёва, и Дмитрия Орлова, и Михаила Ульянова, «сыгравшего» на радио почти весь «Тихий Дон», и Татьяну Доронину, неожиданно и невероятно ярко прочитавшую на том же Всесоюзном радио «Анну Каренину», и даже Елизавету Ауэрбах, прекрасную чтицу и актрису, как и Леонтьев, МХАТа. Театр, правда, тогда ещё не делился.

Леонтьев читал отрывок из «Хаджи Мурата» – сцена, где Николай Первый, Николай Павлович, принимает новогодним утром министра, который докладывает ему, что легендарный горец вышел к русским и сдался. «Что с ним теперь делать?» – вопрошает царя министр. Отрывок, в принципе, известный, включающий в себя и предыдущую ночь императора, и бал, и интриги министров – всё, как и бывало у Толстого, удивительно плотно, ярко и до мистики достоверно. Но как это Леонтьев читал!

Восторженные эмоции очеркиста никогда ничего не прибавляли к сути материала. В чтении Леонтьева меня поразило – уже как педагога – нечто иное. С какой невероятной точностью актёр разделывал текст, как ясно становилось значение каждого толстовского определения, малейшего поворота, как на мгновенье появлялись детали!.. Появлялись, исчезали, и из всего этого выплетался образ и самого царя (не очень симпатичный, но объёмный и живой), и царского окружения. Прекрасный актёр оказался ещё и талантливейшим литературоведом. Мои замечательные балбесы-прозаики с первого курса, которых я набрал в этом учебном году, должны обязательно Леонтьева услышать! Я абсолютно был уверен, что Толстой в интерпретации этого потрясающего актёра лучше меня расскажет о силе глагола в русской прозе.

Отрывок читался минут сорок. Потом интеллигентная публика не устояла от оваций, а потом с не меньшим блеском, широко, размашисто, не упуская ни одной сочной детали, Леонтьев прочёл Лескова – «Чертогон». Возможно, даже лучше, чем читал Толстого.

Через три или, может быть, четыре недели, во вторник Авангард Леонтьев читал эту же программу в конференц-зале Литературного нашего института, утром. Это был мой эксперимент как педагога. Человек тридцать сидело ребят из моего семинара, и кое-кто прибежал из других, зал был почти под завязку. Я волновался. Сколько раз по разным нужным и ненужным причинам сгоняли мы своё студенчество в этот зал, со стен которого глядели барельефы Блока, Есенина и Маяковского! Здесь, правда, не нашлось места для барельефа Мандельштама, который тоже выступал здесь и читал стихи в последний раз в жизни на публике. И вот пока взрослые «на публике» решали свои карьерные или производственные дела, «выступали» или «делали доклады», наше студенчество – сколько раз я это видел! – играло в задних рядах в морской бой, переписывалось эсэмэсками, спало, уткнувшись в рукав, или читало.

Авангард Николаевич вышел на сцену в той же в мелкую полоску тройке, в костюме, в котором читал в Музее Толстого. Я уже знал, что чуть стилизованный этот костюм, где пиджак казался скорее сюртуком, был сшит для него Славой Зайцевым. Ребята перестали перешёптываться. Я вспомнил из Пушкина, из «Египетских ночей»: «Импровизатор взошли на сцену».

Читал народный артист России знакомые мне тексты, естественно, гениально и не хуже, чем это могли бы сделать народные артисты СССР ещё старого разлива, когда звания давались несколько по другому принципу. Читал здорово! Но дальше произошло то, что меня просто потрясло.

Отзвучал Николай Павлович Романов, молодая публика не хуже, чем просвещённые любители в музее Толстого, отхлопала в ладоши свою благодарность, а дальше я сказал: «Ребята, у нас перерыв минут на десять, можете погулять, выйти, если кому-нибудь надо позвонить. Потом будет Лесков». О, сколько раз я наблюдал этот энергичный лом из конференц-зала, когда объявляли перерыв! Уйти, чтобы не вернуться. И рычи здесь или не рычи декан или ректор, отменить этот исход было невозможно. На этот раз никто и не двинулся, не вышел ни один человек: все терпеливо ждали, пока актёр передохнет.

Собственно, здесь и отыскался повод, чтобы и взглянуть и на репертуар актёра и подумать, как иногда складывается жизнь, посвящённая призванию.

Уже после триумфального – полагаю, для Леонтьева привычного – выступления перед студентами в Литинституте, уже за круглым столом, на кафедре литмастерства, за тем самым столом, за котором беседовали со студентами и посетителями Паустовский и Лидин, мы почти два часа проговорили с Авангардом Николаевичем, перебирая счастливые моменты общего театрального прошлого: я – зритель, он – молодой актёр. Но как много оказалось общего и в нашем давнем юном быте! От коммунальных квартир с полудюжиной столов на общей кухне, до Дома пионеров у него, а у меня, прогульщика, – детского читального зала Библиотеки им. Ленина. Тогда был и такой, на Знаменке, как раз напротив Галереи Шилова.

Я, почти троечник, окончивший школу экстерном, не рискнул поступать в Литературный институт. По моим давним представлениям, надо было быть или гением, или писательским сыном, – ах, уж эти творческие династии! Авангард Николаевич сразу пошёл на конкурс в мхатовскую школу. С невероятной признательностью он говорил о знаменитой студии художественного слова городского Дома пионеров в переулке Стопани и его руководительнице Анне Гавриловне Бовшек. Она ученица Станиславского и Вахтангова, значит есть и поразительный нюх – кто актёр, а кто нет. Это как же нужно ощущать себя в профессии, чтобы признаться, что поступал, ощущая некоторую поддержку! А потом признаться, что на первом курсе по основному предмету, по мастерству, имел лишь четвёрку. Мы оба прекрасно знали, что четвёрка по мастерству на первом – это почти тройка. «Я не сразу въехал в то, что называется этюдом», – это говорит о «своих университетах» народный артист. А я, повинуясь признаку удачи, это слово «этюд» оставляю здесь, потому что сбираюсь покомбинировать с ним в дальнейшем. Но беседа бежит: какой курс замечательный, какие преподаватели – Виктор Монюков и Павел Массальский. Как удивительно разворачивается судьба: ещё вчера возникали трудности с этюдом, но дипломный спектакль – это уже заглавная роль в пьесе Алексея Толстого «Царь Фёдор Иоаннович»[?]

Меня иногда восхищает бесстрашие молодых актёров, тем более что я знаю, как в те, уже неблизкие времена, на мхатовские училищные показы сбегалась вся труппа. Я бы на месте Леонтьева умер от страха только от вида сановного зала. Да ещё играть приходилось пьесу, с которой, собственно, МХАТ и начинался. Не притаилась ли где-нибудь в складках кулис дипломного спектакля легендарная тень Москвина?

Театральные слухи по Москве, да ещё в своей, специфической среде, и в то время распространялись со скоростью нынешнего интернета. Любой театр, даже с переполненной труппой, всегда ищет нового талантливого актёра. Кто-то рассказал, кто-то шепнул – и на следующий просмотр худрук самого востребованного тогда и самого тогда, наверное, перспективного московского театра «Современник» Олег Николаевич Ефремов привёл всю свою уже тогда звёздную труппу. Остаётся воскликнуть: да, было время! В «Современник» молодого актёра тогда могли принять только после голосования именно целой труппой. Современники – они тогда были ещё и соратники.

Голосование-то состоялось, но надо помнить и об эпохе. Что случалось со студентом ещё до получения им диплома? Правильно, он получал распределение. А во МХАТе (это был ещё другой, до Олега Николаевича Ефремова, театр) как раз некому было играть Лариосика в булгаковском спектакле «Дни Турбиных». И опять – после легендарного исполнения этой роли другим легендарным корифеем, Яншиным. В этом случае в битве за актёра преимущество было за МХАТом – наш выпускник!

Я уже не помню и не знаю, как всё это разрядилось, но здесь самое время перечислить невероятное количество ролей Леонтьева уже в «Современнике». Люди моего поколения помнят, пожалуй, каждый спектакль этого театра, как помнят постановки Гончарова, Товстоногова, Плучека и молодого тогда Вилькина с его знаменитой «Чайкой». Это были наряду с прозой Бондарева, Астафьева, Трифонова и Распутина долговременные духовные ориентиры. Все были молоды и делали своё дело искренне, легко, а порой и весело. И тут самое время напомнить читателю, что у меня есть и ещё один информационный повод, чтобы написать очерк или статью о Леонтьеве.

Тогда я находился в состоянии дружбы с Олегом Павловичем Табаковым. Я уже ушёл из журнала «Кругозор», где тоже была подходящая компания – Визбор, молодая Петрушевская, маститая Шергова, поэт Женя Храмов, Людмила Кренкель, тогда ещё не предполагавшая, что её квартира на улице Чаплыгина окажется над драгоценной «Табакеркой», которая тогда только определялась. Я тогда работал редактором литдрамы Всесоюзного радио и старался сложившуюся «актёрскую радиомафию», вившуюся вокруг нескольких «работодателей», заменить действительно и по-настоящему крупными актёрами. Я настоял, чтобы Олег Павлович на радио читал и «Обломова». И, видимо, не зря, потому что именно у меня в кабинете (тогда на улице Качалова) решалось, быть ли Табакову Обломовым в кино. Приехали сценарист, художник Александр Адабашьян и сам режиссёр, тогда ещё Никита Михалков, впрочем, очень скоро ставший Никитой Сергеевичем. Они приехали, я поставил тяжёлый блин с магнитной плёнкой на один из двух стоявших у меня в кабинете студийных магнитофонов...

Итак, мы вроде бы дружили, и однажды Табаков позвал меня на спектакль по пьесе Александра Вампилова «Провинциальные анекдоты». Может быть, Олег Павлович предполагал уже тогда, что однажды я окажусь в Литинституте? Вампилов, как и многие крупные писатели, был когда-то студентом Лита. Я уже здесь сказал, что и в тяжёлые времена умели играть и жить весело. Хорошо помню (может быть, настоящее «письмо» и состоит из постоянных отвлечений), как однажды, уже много позже триумфального михалковского шествия фильма «Обломов», у меня дома за праздничным столом Олег Павлович показал, каким образом у него, тогда ещё очень стройного, в фильме оказалось такое обширное русское помещичье пузцо. Расстегнул рубашку и надулся. Я ещё подумал: какова диафрагма, как у баса в Большом театре!

Мы спокойно сидели с женой где-то в седьмом или восьмом ряду, похохатывая по ходу действия. В это время Олег Павлович и молодой ещё тогда Леонтьев крутили какую-то изысканную вампиловскую словесную карусель. Леонтьева, несмотря на свою плохую память на лица и имена-отчества, я очень хорошо запомнил: лёгкий, изящный, по­движный. И вдруг Табаков, обращаясь к своему партнёру, весело кричит, меняя, вероятно, имена: «Помню, как мы в Серёжкой Есиным на Камчатке...» Валя вцепилась мне в руку. Как ни в чём ни бывало, Леонтьев тоже что-то сплёл в ответ на непривычную реплику. Какое милое театральное хулиганство! Так я их и запомнил, двоих... Виртуозы. Согласимся, не с каждым зрителем такое случается в театре.

Через много лет я снова увидел Леонтьева, но уже на сцене МХАТа. Как он туда перешёл, это тоже целая история. Для состоявшегося актёра всегда трудно броситься в новое плаванье. Это я пишу, имея в виду обоих – и Табакова, и Леонтьева. Ведь за кормой остаётся наигранный репертуар, положение в труппе, поклонники театра. Это всегда мучительно, и далеко не деньги решают здесь все. Правда, существуют понятия «родительский дом», «ученики». К тому времени, когда Леонтьев оказался во МХАТе, там уже вовсю орудовали его оказавшиеся знаменитыми ученики. То, что Леонтьев профессорствовал в Школе-студии МХАТ (раньше писали – на правах вуза), – это вполне естественно, потому что в школе ректорствовал Табаков, которому очень хорошо известен сценический опыт своего партнёра по сцене, его пунктуальность, порядочность и редкое терпение в работе. Опыт, конечно, опытом, но выясняется, что ещё был и педагогический талант. Две невероятно ярких звезды нынешнего времени Владимир Машков и Евгений Миронов – выпускники Табакова и Леонтьева.

Миронова и Леонтьева я увидел на основной сцене в тогда самой шумной постановке Москвы – Рэй Куни, «Номер 13». Спектакль, на который рвалась Москва, и не только из-за авантюрного сюжета: эта спевшаяся парочка Леонтьев и Миронов творили чудеса актёрской игры, комедийного дара и акробатики. Билеты на спектакль мне тогда, кажется, заказывал Миронов. Мне это было особенно интересно, потому что именно во время последних репетиций «13», чуть ли не во время первых прогонов, буквально в перерыве, в актёрском фойе МХАТа мне пришлось вручать Евгению Миронову премию Гатчинского кинофестиваля «Литература и кино», которую учредил мой товарищ и издатель Сергей Кондратов. Деньги по тем временам были довольно большие. Это тоже целая театральная история, которая характеризует не только Миронова, но, наверное, и его профессора.

Стоя почти за кулисами, я слышал отдельные реплики и вдохновлённое «га-га-га» зала (наверное, костюмеры, рабочие сцены, рабочие цехов, неожиданно собираясь в зале, предрекают успех или неуспех спектакля). Здесь явно был успех, правда, коммерческий и расхожий автор меня смущал...

Наконец, потный и разгорячённый, вылетел Евгений Миронов, а потом торжественно, с улыбкой Кота Матроскина вплыл Олег Павлочич Табаков. По мановению его царственной руки, будто из рукава, появилось шампанское, я вручил деньги, выпили, рядом, кажется, улыбался Леонтьев. Через несколько дней ко мне в институт приехал Миронов. Мы потом покупали телевизоры и видеомагнитофоны для детского дома в Белоруссии – Миронов пожертвовал большую часть свой премии на эти покупки. Отправляли все через посольство. Неужели я всем этим занимался?

На один из первых спектаклей «Последняя жертва» Островского меня пригласил Олег Павлович. Всё было сделано не без помпы. Я тогда сидел, кажется, на седьмом ряду, в проходе, на кресле была табличка «В.И. Немирович-Данченко». Тогда же я обратил внимание, что Табаков играет то, что невероятно трудно вообще-то играть на сцене и что редко у кого получается, – любовь к своей партнёрше. Это была Марина Зудина, Москва ещё не утихла от разговоров о новой женитьбе Табакова. Он был счастлив.

Уже совсем недавно я ещё раз ходил на этот же спектакль. С Олегом Павловичем мы почти ровесники – мне необходимо было увидеть и себя. Вот тогда я рассмотрел, что вопреки легендам, похожим на сплетни, старый актёр ничуть не потерял в силе своего влияния на зал: мне показалось, что игра его стала крупнее и значительнее. Тогда же я рассмотрел и поразительные вензеля, которые в небольшой роли Дергачева, приживалы и компаньона основного героя, выделывает Леонтьев. Как ничтожна и жалка жизнь бедного рядом с богатым! Но я не был бы профессионалом, если бы не разглядел и те уроки по этюду, которые совершенно бесплатно давал Авангард Николаевич Леонтьев в этой роли. У кого там на первом курсе что-то не получалось? Я вот тоже, с детства зная, что хочу стать писателем, долго, уже получив первые премии за журналистику, не понимал, почему же не приходит проза. Здесь не стремление покомиковать и потешить публику, когда Дергачев томительно долго надевает галоши или старательно и дотошно обтряхивает со своей бедняцкой одежды снег. Здесь жизнь, обозначенная великим драматургом и доигранная замечательным актёром. Воистину, нет маленьких ролей...

Но я, кажется, добрался до текущего репертуара.

У Леонтьева, как я считаю, в репертуаре театра две главные роли. Одна – уже безусловно, потому что это Башмачкин в поразительном спектакле «Шинель» на Новой сцене МХАТа, а вторая – актёр Аркашка Счастливцев в «Лесе» всё того же Александра Островского. У нас в литературе два Островских, и оба по-своему велики.

Со мною можно спорить, потому что «Лес» вроде бы не о том – о деградирующем дворянстве, а если подходить к пьесе, так сказать с литературоведческой стороны, то это начало смыслов «Вишнёвого сада». В тайнах пьес иногда лежит и основа актёрских интерпретаций, они часто на уровне интуиции, но чрезвычайно дотошные люди.

Леонтьев выходит здесь на сцену, вооружённый не только текстом Островского, но и всем прошлым актёрским бытом своего героя: старым паричком, набором водевилей и даже (современная придумка, думаю, режиссёра) металлической складной сеткой, в которой хозяйки носят с рынка клубнику и другую ягоду. Сцена и коллизия хорошо известны – «из Костромы в Астрахань» и «из Астрахани в Кострому». Сначала, конечно, текст (и параллельно упоительная в своей изобретательности игра с предметами). Милый, добрый, суетливый, но только вдруг за всей этой комической чепухой, как предчувствие трагедии в музыке, начинают звучать жёсткие и хищные ноты, созвучные и сегодняшнему крутому дню, и растленной атмосфере усадьбы Гурмыжской. Не пара ли он ей в своей циничной правде простака? Вот это, пожалуй, то новое, что принёс Леонтьев в эту бенефисную роль, сыгранную в своё время Щепкиным.

Во всём текущем репертуаре, который играет Леонтьев, пожалуй, не хватает действия самого героя. Он всегда не кремень, а оселок, по которому кто-то непременно бьёт, стремясь высечь искру. И ты попробуй как актёр, вывернись в таких обстоятельствах, наполни образ. Но я уже упомянул великолепный спектакль ранее неизвестного мне режиссёра Антона Коваленко «Шинель» на новой сцене МХАТа. Леонтьев играет Башмачкина. Здесь все хороши, у каждого актёра почти бенефисная роль, каждый играет себя, а Башмачкин порой лишь объект этой игры. Это как брызги в лицо маслом с раскалённой сковородки. Взгляд, поднятые плечи, дрожащая спина. «За что вы обижаете меня?» Слов Гоголь не так много дал своему герою, постоянно рассказывая о его мытарствах, да и зритель всю коллизию знает со школы почти наизусть. Зритель вообще любит героев ярких, подвижных, по возможности молодых. Что ему Башмачкин и протёртое сукно на его шинели? В этих обстоятельствах Леонтьев работает с ювелирной точностью, будто впитывая в себя возникающее сочувствие зала. Эта ломкая под белой рубашкой спина, интонация этой знаменитой фразы: «за что вы обижаете меня?» – разве забудется? А сочувствие к униженному и оскорблённому герою растёт. В конце концов, все мы лишь компьютерщики, продавцы, бухгалтеры, библиотекари и учителя – те же самые писцы, что и Акакий Акакиевич Башмачкин, и обидеть нас, как и героя Леонтьева, может каждый.

Но пора, пожалуй, заканчивать. Очень уж я расписался, упиваясь собственными воспоминаниями! На финал у меня припасена гоголевская «Женитьба» в «Табакерке», где Леонтьев играет морячка Живакина и в какой-то момент разводит такую удивительную тишину в зале, где привыкли к первоклассной игре, что её хоть ножом режь. Я намеревался здесь опять вспомнить Табакова времён «выбивания» у партийного и советского начальства этого подвала. И Табакова с Ольгой Яковлевой, примадонной Эфроса, когда на этой же сцене в горьковских «Последних» они раздували тот же дьявольский огонь. И все тоже замирали, и тишину можно было резать ножом. Мы ведь почти отвыкли в театре от товара исключительно «первой свежести».

Всё у меня было почти написано, как вдруг на мхатовской афише появилось название нового спектакля – «Могучее веселье». «Новая сцена» – это же здание, соседний с «чайкой» подъезд. Спектакль с одним актёром. И сразу добавлю: с полновесной, как будто это довоенная «Анна Каренина» и сочной овацией.

Начал я с Толстого и Лескова, заканчиваю Бабелем. Исааку Бабелю, классику русской советской литературы, исполняется 120 лет. Думаю, не МХАТ внимательно следит за календарём, а сам Леонтьев набрёл на эту удивительно сочную русскую прозу. Она, правда, и русско-еврейская, но в той же мере, в какой и проза Шолом-Алейхема. Сначала, уверен, была проза, сладкая и густая, как мёд, а уж потом и трагическая судьба, и поразительная панорама южной, русско-украинско-еврейской жизни, двадцатые годы, Конармия! Как же это Авангард Леонтьев читает!

Здесь уже нет строгой зайцевской «тройки», автор почти сливается с залом: пиджачок, брючки, костюм разночинца и конторщика. Слева на сцене что-то вроде стола или конторки, а справа одинокое кресло, той простой справы, которая характеризует эпоху – чего на мебельном складе театра только нет! Я прочёл Бабеля почти одновременно с Платоновым, когда их только разрешили. Что же станет Леонтьев читать со сцены? В программке были названия рассказов, но я-то помню их скорее по образной и сюжетной структуре.

По своему (видимо, неизменному) обыкновению Леонтьев всегда начинает, вводя своего зрителя и слушателя в историю и писателя, и его литературы. Это полуэкспромты, замешанные на точном литературоведении.

Леонтьев начал с рассказа «Пробуждение». Что-то в моем сознании сразу щёлкнуло. Вот что обязательно надо прочесть ребятам на моём семинаре в Литинституте. Некто Никитич просвещает еврейского мальчишку.

Сценическое повествование, которое тянет артист на сцене, движется по знакомым с юности рельсам. Милая жуликоватая Одесса, глава одесских биндюжников Беня Крик справляет свадьбу своей престарелой сестры, пожар в полицейском участке как предощущение скорого пожара в царской России, и вот уже – бабелевская Конармия, лучше школьного учебника и монографии учёного разъясняющая, что же происходило на юге Русской империи. Как, кстати, символичны эти сцены и для нашего времени!

Ну что же, Авангард Николаевич, будем прощаться. Нам ведь теперь с вами, народный артист, всё время надо сопоставлять количество прожитого с количеством сделанного. Но только объясните мне сначала, пожалуйста: как вы умудряетесь в хрестоматийные тексты вставлять ещё и диалог со зрителем? Это готовые репризы, специально подсаженные на места для публики персонажи или тот пламень мастерства, когда литература, актёр, публика и время сливаются в общий поток текущей жизни?

Теги: литература , искусство

Загрузка...