ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Марко Вовчок{203}

Сказка о девяти братьях-разбойниках и о десятой сестрице Гале{204}

I

Жила одна вдова около Киева, на Подоле, и самое несчастное было ее житье. Терпела она великую нужду и убожество. Жила вдова при большом городе, где громоздились богатые дома, где сияли и сверкали церкви с золотыми крестами, где люди с утра до ночи копошились тьмой-тьмущей, а такого беспомощного убожества, какое у вдовы было, хоть бы поискать в самой глухой глуши, где человеческого жилья не отыщешь, человеческого образа не встретишь и голоса не услышишь, а живешь с зверями да с птицами, с деревьями да с камнями, с горами да с реками: звери рыскают себе на добычу, птицы поют, деревья шумят, камни лежат, горы высятся, реки текут, и некому тебе помочь, ни порадеть; некому посоветовать, ни пожалеть.

Было у вдовы девять сыновей и десятая дочь, Галя. И уродились все девять сыновей один в одного: голос в голос, волос в волос; только самый меньшой сын был чуточку побелей да понежней; все свежие, смелые, чернявые мальчики и все любили и лелеяли свою сестрицу Галю, а больше всех меньшой. И всех любила и ласкала сестрица Галя, а больше всех меньшого. Случается, пойдут братья по ягоды в бор или по грибы и возьмут сестру с собой, то уж никому не уступит меньшой нести усталую Галю на руках и ни к кому Галя не пойдет на руки с рук меньшого брата. А когда братья одни ходят и гуляют и воротятся домой — всем обрадуется Галя, а в первого в меньшого брата так и вопьется губками, как пиявочка, так и обовьется ручками, как хмелинка. А когда не угодят ей в чем братья, Галя поплачет и погорюет и пожалуется в слезах и в горе, да и конец; а если меньшой брат что не по ней сделает, так Галя и словечка не сможет вымолвить, и убежит от всех, и спрячется от всех, и найдут ее потому только, что громко рыдает она, и никто ее слез унять, ни ручек от личика отцепить не сумеет и не сможет, кроме все того же меньшого брата.

Жила вдова с детьми в хатке — и хаткой-то назвать нельзя, в хижинке, и стояла вдовина хатка на углу под горою, вдалеке от всякого другого жилья; стояла на широком зеленом лугу. С одной стороны над хатой нависла каменистая гора, поросшая лесом, и точно грозила: «Вот захочу — один камень покачу и тебя, хатку, совсем придавлю». Направо мимо хатки вилась дорога в город — и как была тиха и пуста эта дорога мимо вдовиной хатки и как, чем дальше к городу, все людней и живей, пылит и стучит, а там — там, где взбегает она на гору и где улицы домов толпами к ней приступают, как она шумна, пыльна и людна? Та же дорога вилась налево по лугу, все по лугу, по мягкой зелени, и завивалась из глаз все по тому же мягкому лугу. От самой хатки узенькая дорожка перекрещивала эту дорогу и бежала к самому Днепру.

И, верно, всякий, кто мимо ехал и видел хатку, думал: что за маленькая хатка стоит, как она в землю вошла и покривилась, как окошечко покосилось и как крыша убралась в зеленый и серый мох! И не огорожена хатка, и без сеней и без коморы{205}, и ни садика, ни огородника около, только старая, тихая груша со сломанною вершиною. И сколько детей вокруг! А если бы кто свернул с дороги и вошел в хатку, так увидал бы, что, как ни мала хатка и сколько в ней ни живет душ, совсем она пустая. Ничего там не было, кроме лавки да узкой полочки, где стояла миска с ложками. Печь растрескалась и осела, на запечке опрокинуты горшок, два колышка в стене, на которых ничего не висело, стол с щелью во всю длину посередине, на котором ничего не стояло; в углу образ со стершимся ликом, обвитый сухими и свежими цветами, — вот и все. А если бы кто спросил детей: «Где же ваши рубашонки? где ваша одежда?», дети бы показали тому, что рубашонки сушатся на берегу, а другой одежды нет у них никакой. А зимой? и в холод, морозы? Зима, холод, морозы? О, это нехорошее время! Только она начинает подходить, зима, — мать пуще плачет и все повторяет: «Как-то мы перебудем, как-то мы перебудем!» И скучно всегда перебывать: холодно, надо сидеть на печи, поджавши ноги, а если выбежишь на луг и потанцуешь по снегу, так скоро, как обожженный, бросаешься в хату, на печь, опять сидеть поджавши ноги. Игра в докучную{206} надоедает и только еще одну Галю немножко смешит, а всех сердит; знакомая сказка об Иване никого не трогает, только Галю немножко. День такой коротенький, быстро вечер наступает, и в хатке делается темно. И сидят они в темноте на печи, ждут мать с поденщины и молчат; только Галя иногда оробеет и шепотом спрашивает: «Что, если волк придет?» — «Не придет», — отвечают ей все. «А что, если бука{207} придет?» — шепчет опять Галя. Все ближе друг к другу придвигаются и говорят Гале: «О, трусиха!», а меньшой берет ее за руки. «А как придет волк?» — опять-таки пристает Галя, и все ею недовольны, кроме меньшого — меньшой ее потихоньку успокаивает. И Галя успокаивается и иногда песенку запоет про журавля, что «длинноногий журавль на мельницу ездил, диковинку видел»{208}, и меньшой брат чует, как длинноногий журавль ездил и диковинку видел, потому что Галя под пенье треплет брата обеими ручонками по лицу. Песенка как-то незаметно обрывается: длинноногий журавль остается на дороге, и Галя засыпает у меньшого брата на руках. Скучно-скучно! холодно-холодно! темно-темно! В покосившееся окошечко виден луг под белым снегом. Белый снег то заблестит, то потеряет блеск — это значит: месяц ныряет в облаках. Что-то дальше будет: заблестит ли белый снег еще ярче при месяце и звездах или повалит снег свежий, метель разыграется, забьет покосившееся окошечко, занесет дорожку, задержит мать дольше? И что мать принесет им?

Вот по снегу скрип поспешных, слабых и неверных шагов, дверь в хату отворяется — мать пришла. Она пришла измученная, измерзшая. Что она принесла? Принесла хлеба, картофелю, а если еще немножко круп на кулиш, так уж и хвалится детям, что вот мы себе сварим кашицу. И все ждут кашицы, а Галя загодя-загодя усядется с ложкой в руках и время от времени окликает: «Мама?» — и окликает так, словно она храбро решается спросить о том, что всех томит, и эти храбрым вопросом дает всем сил терпеливей ждать. После каждого оклика она припадает к меньшому брату, будто говоря: «Какова твоя Галя?» И брат гладит ее по головке и дает понять ей, что славная она, Галя.

Затопленная печь разгорается и трещит, красное пламя играет на окошечке, из печных щелей выходят струйки дыма — хатка в одно время и освещается огнем и наполняется дымом; ясно видна измученная фигура, что хлопочет у печки, но нельзя разглядеть, что за думы у ней на лице, что за лицо; то покажется, что она усмехается и заботливо спешит и хлопочет, то покажется, что ее душит какая-то печаль и боязнь чего-то, и от этой духоты она так суетится около печи; что не от дыму у ней слезы бегут.

Наконец ужин готов; Галя смеется, и все ужинают и спать ложатся.

Огонь в печи мало-помалу потухает, точно сам начинает дремать, тухнет совсем — в хатке темно, и все засыпают.

Утренний холод никак не хочет дать поспать, пронимает и во что бы то ни стало хочет разбудить — и будит. Уж мать печь затопила; опять дрова трещат и дымно в хатке, в окно яркое солнце светит и блестит снег. Готов им и завтрак их, и мать спешит идти на поденщину и наказывает быть умницами, и уходит.

В воскресные дни им бывало лучше: мать не шла на работу, можно было влезть в ее заплатанные чоботы, завернуться в ее худую кожуханку и хоть трудно, а все можно было погулять около хаты, — и они гуляли все поочередно, даже Галя, что была сама вся немногим побольше чобота. Потом мать им разные сказки часто рассказывала и были разные. И что за славные сказки иногда, что за смешные такие! И они б много смеялись и тешились, если б не мешало им материно лицо, такое лицо измученное и тоскливое, даром что она не жаловалась и сама вместе с ними улыбалась смешному и веселому в сказке.

Один раз мать пришла домой и, входя, окликнула старшего сына.

— Что, мама? — отвечал старший сын и соскочил с печки навстречу ей.

— Что? что? что? — закричали другие сыновья и посыпались с печи, как спелые груши. А Галя, протягивая ручонки с печи меньшому брату, уж кричала:

— Кулиш, пшенный кулиш!

— Нет, — отвечали братья, — нет! — И сами тесно толпились около матери.

— Погодите, погодите, мои голубчики! — говорила мать, едва дух переводя и сбрасывая обсыпанную снегом одежду.

— Бублики! — закричала Галя с некоторым сомненьем и будто страхом.

— О! о! о! — послышалось между братьями, и в каждом «о!» то-то удивленья и радости было!

— Бублики, наверно! — закричала Галя смело и захлопала ручонками.

— Галя! Галя! послушай: мама чоботы принесла, — сказал меньшой брат.

— О, чоботы! — вскрикнула Галя и сцепила ручонки в восхищенье.

Да, это были чоботы, старые, поношенные маленькие чоботы, с большими заплатами на обоих. Как переходили чоботы из рук в руки, как чоботы разглядывали, как чоботами любовались! А Галя так чуть их не поцеловала — она уж и губки сложила бутончиком, да засмеялась — и, не медля минуты, пожелала в чоботы нарядиться, и протянула обе голенькие ножки, и на всех глядела радостно и жалостно, так что ее сейчас же убрали в чоботы и поставили середь хатки, как хорошую картинку; да, наверно, отроду не было картинки с таким смеющимся личиком, с такими танцующими глазенками! А братья дивились, что ж за пригожая Галя в чоботах, и мать хвалила ее. Изморившись стоять, Галя села, но чоботы не сняла и заснула в них, сбираясь на другой день рано-рано-рано-ранехонько идти далеко-далеко-далеко гулять; пошла б она и сейчас, если бы не боялась волка из лесу, и еще больше тревожил ее противный бука. Она даже не знала, где этот бука, собственно, живет — в лесу ли, под горой ли, на лугу ли, или в Днепре, в пучине, и не знала, с какой стороны его опасаться и откуда его остерегаться. И он мог вдруг выскочить нежданно-негаданно…

С сонной Гали тихонько снял меньшой брат чоботы, и все поочередно их стали тогда примерять, и всякий говорил, что ему в самую пору, хоть впору-то были чоботы только самому старшему брату. Ему их мать и принесла, и принесла для того, чтобы взять его с собой завтра в город и отдать хозяину в наймиты.

— К хозяину! в наймиты!

Все глаза на него обратились, все сердца дрогнули: кто удивлен, кто смущен был, кого надежда на что-то чудесное волновала, а кого боязнь — что-то будет? — затомила; один мысленно уж провожал его, другой уж встречать сбирался и слушать неслыханное, иной задумался, как жить без него они все будут… Мать тревожна и грустна. А старший сын ответил матери на это спокойно:

— Хорошо, мама!

— Будешь хорошо служить, дитя мое, заслужишь ласку, выслужишь плату, — говорила мать. — Бог даст, потом себе и кожушок справишь… Хорошо, сыночек?

— Хорошо, мама! — отвечал ей опять сын.

— Хозяин твой, кажется, очень добрый человек будет; а если что там и выпадет тебе в службе лихого, ты, коханый… какое-нибудь горе-лихо, то прими за добро… ты перетерпи… Хорошо, сыночек?

— Хорошо, мама! — отвечал сын.

Больше вдова ничего не могла говорить — голосу у нее не хватало, словно тяжелая рука ее душила. Она сидела уж молча и только глядела на старшего сына, и все тесней-тесней душила ее тяжелая рука.

А старший сын задумался и рассеянно отвечал братьям, что толпились, хлопали дверями, поочередно надевали чоботы и выходили в них погулять около хатки и толковали про братнину будущую службу. Месяц светил полный, звезды горели одна одной ярче; мороз был сильный, и снег хрустел под чоботами удивительно. Даже сам старший брат — на что мальчик не легкомысленный, а и то, когда надел их и вышел, так все оглядывался и останавливался, точно его кто-то спрашивал поминутно: «Что ты за парубок в чоботах? Эй, парубок в чоботах! Чей же ты? скажи, пожалуйста!»

На другой день мороз был такой, что деревья трещали на горе и сыпали с себя иней; солнце бледно сияло, словно побледнело от стужи, тоже озябло, а вся братья выбежала из хатки провожать старшего брата. Вот он, наряженный, в чоботах и в материнском большом платке, идет в город.

— Пойдем, мое дитя, — промолвила мать старшему сыну. — А вы, голубчики, оставайтесь здоровы, — сказала она другим детям.

И пошли они, а вслед им кричали голоски и «будь здоров», и «воротися», и «поскорей воротися». А Галя только покрикивала: «Братец милый! милый братец!» Все танцевали они на морозе, пока скрылись из глаз мать и брат; а потом вскочили в хатку на печь, и так стало всем пусто-пусто без старшего брата! Все закручинились, а у Гали уж слезки капали.

— И я пойду в наймиты, — сказал один брат.

— Вот так! — промолвила Галя, и слезки закапали быстрей, одна за другой.

— И я! и я! и я! — сказали все братья вместе.

У Гали слезки уж закапали по три, по четыре вдруг, перегоняли одна другую.

— Ой, лихо! — вскрикнула она. — Все уйдете! Все меня покинете! И ты! И ты меня покидаешь! Покид…

Но уж меньшому брату она не могла ничего больше сказать, а закрыла личико обеими ручками и горько зарыдала.

— Полно, Галя, полно! — сказали братья. — Послушай, что тебе скажем.

Галя не слушала.

— Не плачь, Галя! — сказал меньшой брат и взял ее на колени. — Я наймусь в службу и заработаю тебе чоботы. Открой личико!

— Не хочу чобот! — рыдает Галя, не хочет чобот и личика не открывает.

— Слушай, Галя… Галечка! — говорил меньшой брат. — Вот ты какая для меня недобрая! Вот ты меня как сокрушаешь!

Одна Галина ручка отнялась от личика и один глазок, полнехонький слезой, зирнул на брата, и рыданье остановилось.

— Подумай-ка, Галя, если мы все пойдем в наймиты, так все себе чоботы купим, а тебе наилучшие; все мы себе кожухи купим, а уж тебе…

— И я пойду в наймички, — вымолвила Галя, и другая ручка отпала от личика, и глазки уж весело блестели в слезах.

И так порешили они все — идти в наймиты; а пока ужасно было им скучно сидеть на печи, и мочи нет жалко старшего брата. И все глядели то по сторонам, то друг на друга, точно что потеряли, без чего не знали, не умели как быть. Коротенький день быстро бежал, но им казалось, что он несколько раз ворочался назад, пока наконец вечера дождались, и мать пришла. Сердца у всех выскочить хотели, пока мать рассказала, что старший брат у хозяина, что ему там славно будет спать, он в теплой хате и кормить его будут хорошо.

— Слышишь? слышишь? — говорили друг другу братья. — Вот ему как будет! Вот как чудесно!

И Галя покрикивала:

— О, славно! о, любо!

Но у братьев упали как-то их живые, звучные голоса, и Галя как-то слабо ударила в ладошки, только раз, и потом притихла. И мать, хвалючи житье его, запиналась, слова замирали на дрожащих устах у ней…

На ужин был пшенный кулиш, но никто до него не дотронулся и никого сон не брал.

— Вы, деточки, не скучайте о брате… — начала было вдова, но голос оборвался и замер; она залилась горькими слезами и, как ослепленная, точно ловила детей около себя, схватывала их и осыпала поцелуями и все рыдала громче да громче.

Горько и тихо плакали мальчики, а Галя так совсем от плачу обомлела…

Пошли дни за днями и часы за часами; попривыкли дети, что нет старшего брата, но не перестали о нем думать и почти ежечасно его вспоминали то тем, то другим. Теперь и сказки всякие по праздникам были брошены, а толковали с матерью о брате; по праздникам мать ходила его проведывать и приносила от него вести все те же — что здоров, что служит… и это на разные лады брали и на разные лады об этом толковали; представляли себе его хозяина, о котором знали, что он тучный седой человек, портной, и ходит в синих шароварах и в черной чуйке, шьет всякие кожухи и свитки{209}; хату хозяйскую себе представляли, о которой знали, что она в три окна, крыта тесом, а внутри на белых стенах развешаны картинки, что изображают яркоперых птиц, морского разбойника, турку в красной чалме, с кинжалом в руках; представляли себе хозяйку, о которой знали, что она молодая и все вышивает, сидя под окном, себе очипки{210} шелками и золотом. И черную корову хозяйскую они себе представляли с рыжим теленком, а когда речь заходила о хозяйских санках и серой лошади, так Галя начинала раскачиваться из стороны в сторону, словно она сидела в санках и белая лошадь шибко везла санки по неровной, ухабистой дороге. Они сбирались, как лето придет, часто ходить к брату; как только весна дохнет, пойти его проведать. Да, они пойдут к нему, увидят его и наговорятся с ним. То-то хорошо будет увидеться! то-то ждать досадно! то-то зима стоит студеная и лютая! Вот как в хатке на лугу думали о старшем брате и больше всего на свете желали свиданья с ним, и Галя так часто говорила: «Хоть бы одним глазком поглядеть на него!», что уж только поминала «хоть одним глазком» — все знали, на что «хоть один глазок» хочет поглядеть, и вздыхали.

А между тем хозяева старшего брата смотрели на него только затем, чтобы видеть, исправен ли он, не проказит ли, и ни одного слова ему не промолвили, кроме приказаний, наказу, грозьбы да выговоров. И на площади, у колодца, куда он ходил брать воду и где по утрам и по вечерам сбиралось много народу, редко кто замечал серьезного, тихого мальчика, что с каждым утром и вечером становился угрюмее, в худенькой полотняной рубашке, в ветхой свитке, сшитой не по нем, и в плохонькой шапке, который терпеливо на трескучем морозе стоял, ждал своей очереди зачерпнуть воды; никто с ним не заговаривал.

Главная почти у хозяина работа ему была — таскать воду из колодца. До света его посылали к колодцу, когда еще весь город стоял в сизой мгле, люди не показывались, дымок не вился и когда у колодца было пусто; иногда разве встречалась наймичка или две, да и то редко. Его ведро пробивало замерзший за ночь колодец, и он тащил полные ведра на гору. Притащивши два ведра, которые хозяйка тут же расплескивала на умыванье своего чернобрового личика и белых ручек и туда и сюда по хозяйству, он опять шел за водою. Сизая мгла редела, дымок вился, кое-где попадались люди, и около колодца уже толпилось много народу — надо было ждать очереди. Он стоял и смотрел, как проворные, хлопотливые горожанки, заспавши долго, спешили и перегоняли одна другую к колодцу и от колодца, как шли наймички, подъезжали и отъезжали бочки. Сизая мгла совсем исчезала, всходило солнце и сияло. Какими блестящими, холодными, недружелюбными утрами он ворочался опять с полными ведрами к хозяевам! Тут надо ему было чистить двор, носить дрова из сеней в хату, сбегать к соседке Мотре спросить: когда будет день мученика Лаврентия — в среду или в четверг, потому что хозяйка сбиралась на именины к швецу Лаврентию; или сбегать занять у соседки Меласи дрожжей немножко, потому что хозяйка сбиралась ставить пироги; или сбегать на базар купить на грош иголок, если у хозяйки ломалась иголка, — и много было, вдоволь было ему побегушек и тукманок{211}. Но хозяйке можно было угодить — хозяйка была веселая, беспечная женщина, которая если не хозяйничала, так шила у окна, и напевала, и поглядывала на проходящих, и поглядывала на себя в зеркальце, что нарочно и повешено тут было против нее на гвоздике.

Но хозяину угодить нельзя было. Хозяин был придирчивый и капризный и вместе с тем жестокий человек. Жену свою он любил очень, а только утром глаза откроет — уж почнет придираться к ней, и до тех пор не отстанет, пока жена не заплачет или хоть не сберется плакать; тогда и доволен он, и скажет ей, что она ему милей всего на свете, и приласкает ее, и обещает какую-нибудь обнову купить. А маленького наймита он просто заедал без милосердия. Только стоило хозяину завидеть наймита, уж у хозяина было готово за что прикрикнуть на него, было за что пригрозить, было за что и толкнуть… Мальчик никогда не ответил ему грубого слова, никогда оправданья своего не привел, никогда не повинился — все принимал молча. Безответность раздражала хозяина, кажись, еще сильней, и он целый день не больше работал над кожухами{212} и свитами, чем над тем, как бы получше донять этого терпеливого мальчика. Проходил день — какой холодный, блистающий, неприязненный день! Вот свечерело. Хозяин понес работу готовую, хозяйка — к соседке посидеть или к вечерне помолиться — наймит опять с ведрами за водой к колодцу приходил. Вечерами толпа у колодца была шумней, чем утром. После дневного труда, и работы, и заботы поднимался смех, заводились громкие разговоры… Тут видал мальчик, как иная веселая и резвая девушка, не усмиренная ни трудом, ни работою, от души пела и подтанцовывала — танцевала и подпевала с ведрами в руках для всеобщего удовольствия и утехи; как кучера боролись друг с другом или брызгали водой и пугали девушек, как иногда развеселившиеся наймички тоже смеялись и играли. Шумела толпа, пока солнце не закатывалось. Солнце закатывалось, багровая вечерняя заря бросала на весь город свой багрянец, и мороз крепчал — звонко и резко отдавались все шаги по снегу, стук ворот, удар колокола, захлопнутая дверь, визг полозьев и бег санок, человеческий голос и собачий лай. И вечер потухал. Какой холодный, алый, одинокий вечер!

В хате свеча горит. Хозяин шьет — строчит какую-то полу, хозяйка вышивает цветок на очипке — сидят около стола оба. Наймит ведет лошадь на водопой, задает лошади и корове корму на ночь, загоняет упрямого кабана в закуту, приносит дров в хату на завтра, щепает лучину на поджогу, выгребает золу из печи, смазывает хозяйские чоботы… Все это время хозяин шил, хозяйка вышивала и что-нибудь хозяину рассказывала о том, что видела на базаре, что слышала от соседки. Хозяин слушал молча, но часто оглядывался на наймита, прикрикивал, грозил; случалось и то, что хозяин вставал от работы и карал наймита то за худо припертую будто бы дверь в сени, то будто бы за небрежность к чоботам, за которые он дал немалые деньги… Потом снова хозяин садится за работу, а хозяйка, глянувши на мальчика, иногда вздохнувши, опять начинает рассказывать. В хате душно и жарко; развешанные по белым стенам яркоперые птицы, кажется, обезумели от этой духоты и жары: они растопырили в отчаянии крылья и так остались, без сил лететь, без сил крылья сложить; другие в том же отчаянии свернулись и нахохлились. Но морской разбойник, турок, всегда важно и смело глядел в своей алой чалме, держась за кинжал… Сколько раз, когда тушили огонь и хозяин с хозяйкой засыпали спокойно и крепко, истомленному, разбитому наймиту грезилось, что все яркоперые птицы срываются со стен и шумно, отчаянной стаей вьются, бьются, кружатся над его изголовьем, все быстрей, все тяжелей, все жарче машут яркими, цветными крыльями — все душней от них… Вдруг, словно веянье ветра, словно вода плещет, исчезают все птицы, широкое и глубокое море колыхается и плещет в берег, на берегу сидит турок в алой чалме, держась за кинжал, глядит на наймита смелыми и важными глазами и словно о чем-то спрашивает и вдаль показывает… Сколько раз ему снилось, что поднимался на воздух с птицами, падал и разбивался! Сколько раз во сне он плавал по глубокому морю и тонул!

Зима шла к концу, но холода еще стояли сильные, и братья с Галей сидели на печи, поджавши ноги. Дело было к вечеру. Вдруг шаги, и мимо окошечка мелькнуло что-то.

— Мама! — вскрикнула Галя.

— Нет, это не мама, — отвечали братья.

— О! — прошептала Галя, глазки у нее вдвое увеличились, а бровки вдвое выше поднялись.

— Не бойся, Галя, — проговорил меньшой, и все выглядывали с печи, вытянувши шеи.

Дверь отворилась, и вошел старший брат.

Господи, какой крик раздался при его виде! Как к нему бросились! Как за него ухватились! Как не знали, что сказать и о чем спрашивать! Быстрая, неожиданная радость так захватила их, что в голове кружилось, в глазах прыгало все кругом… все обступили, все схватили старшего брата и больше чувствовали, что он тут с ними, чем видели его; их не поразило вдруг, что старший брат смертельно бледен, что волосы у него спутаны и всклочены, что ворот рубахи разорван, словно кто-нибудь с силой схватил и разорвал, что лицо старшего брата как-то искажено и что он не промолвил ни слова, обнимаючись с ними, только тяжело дышал. И Галя первая вскрикнула:

— О, какой ты стал белый! О, какой ты стал наймит! Такой точно, как я видела, по дороге хозяйских волов гнал, такой точно! такой самый!

И Галя живыми глазками все спрашивала, правда ли ее?

Правда, правда. Сделался старший брат белый, как снег, и истый наймит… Но отчего ворот рубашки разорван, отчего волосы всклочены, отчего лицо так исказилось, отчего дышит он трудно и тяжело?

Быстрая радость быстро куда-то делась, все глаза устремились на старшего брата, и смотрели пристально и беспокойно, и видели его ясно.

— Сядь, сядь, братик милый! Ты уморился, милый! — лепетала Галя, дергая тихонько старшего брата за руку, а нежные глаза с тревогой спрашивали, что такое неладно и что делать.

Старший брат сел на лавке, а все другие рядом. Галя стала около него и, глядя на всех, в тревоге забыла, как босым ножкам холодно стоять. Старший брат все молчал и глядел в землю. Средний брат его спросил:

— Как это ты пришел к нам?

— Хозяин меня прогнал, — ответил старший брат.

Долго никто ничего не говорил.

Галя спрятала личико к старшему брату в колени.

— Он тебя бил? — спросил опять средний брат.

— Он меня давно бил, с первого дня, — отвечал старший брат.

— Отчего ж ты не ушел давно от него? — живо и пылко промолвил меньшой брат.

— Ты бы ушел, — чуть слышно лепетала Галя, не поднимаючи головки с братниных колен, — тебе бы надо было к нам скорей прибежать. Любый, любый, любый братик!

— Я хотел еще перетерпеть, хотел еще служить, — ответил старший брат.

Столько-столько сбирались при свидании рассказать старшему брату: о том, как все они тоже пойдут служить и зарабатывать; о том, какие у них холода бывали и как средний брат чуть пожару не наделал, взявшись топить печь, и, не послушавшись Гали, навалил дров полную печь; и о том, какая Галя хозяйка стала и как варила им картофель сама; и о том, как Галя раз перепугалась до смерти, принявши старую грушу около хатки за буку… Столько-столько хотели расспросить у него: как он жил каждый день, что видал и что слыхал там, в городе, где так людно и шумно всегда… Но теперь не приходило никому в ум ни рассказывать, ни расспрашивать; сидели все молча и тихо, и все глядели, как старший брат, в землю. Галя не раз головку поднимала с братниных колен, не раз вверх протягивала ручки, пока не очутилась у него на коленях сама, не обняла его за шею и не прижалась личиком к его плечу. Тогда Галя утихла, и только время от времени тихонько покрепче прижимали к себе старшего брата нежные ручки.

Так они сидючись дождались матери.

Мать испугалась, увидавши старшего сына, и, схвативши и целуя, она притянула его к окошечку, и в испуге осматривала его, и в испуге спрашивала:

— Что случилось с тобой, дитя мое? Что такое? Что? Когда?

— Меня хозяин прогнал, мама, — ответил старший сын.

Она больше не спрашивала ничего, только дольше поглядела на него, крепче обняла и заплакала.

— Не плачь, мама, — сказал старший сын. — Как найдется хозяин, я опять служить пойду.

— Ох, дитя мое, дитя мое! — промолвила вдова, словно ее сердце разрывалось.

Потом она опять притянула его к окну, опять глядела на него… Потом оторвалась от него, затопила печь, поставила ужин варить и опять к нему подошла. Она расчесала всклоченные волосы, дала ему чистую рубашонку, подала воды умыться, и когда он сидел умытый, причесанный и в чистой рубашке, она опять глядела на него, и все глядели на него: и она и все видели, как привял он и изменился.

Поспел ужин, все ужинать стали, и все замечали, как он мало есть стал, и всем не было охоты притронуться к ужину. Мать почти с него глаз не спускала, и все тоже смотрели на него. Грустно было, ужасно грустно, а вместе с тем как будто нашлось сокровище, которого было надо и которое было дорого, и хоть грусть сокрушает, а все-таки сокровище-то тут, у нас. Казалось, это говорили все глаза, смотря на старшего брата, и с этой мыслью все спать легли.

В хатке темно и тихо; в окошечко сверкают две яркие, искрометные звезды из голубого неба и белый снег лоснится; в хатке очень тихо и темно. И слышит старший брат, что кто-то неслышно к нему подошел и над ним наклонился; он узнал руку, что прикоснулась к его плечу, и разобрал шепот. Мать его спрашивала.

— Дитя мое, — спрашивала она, — ты много терпел там?

— Да, — ответил он тоже шепотом.

Долго ничего не слышно, словно все замерло.

— Мама! мама! — шепчет Галя; но Галю никто не слышит — такой тихий ее шепот. — Мама! мама! — шепчет она все тише и тише и смолкает.

— Ох, мое любимое дитя! — опять слышен шепот. — Ты мое бессчастное дитя!

Потом опять долго все тихо, словно замерло.

— Мама! — шепчет опять Галя, и опять ее никто не слышит и никто не видит любящего огорченного личика.

— Не болит ли у тебя что, сыночек? Скажи мне, мое сердце? — спрашивает мать.

— Нет, мама, у меня ничего теперь не болит, и найдется хозяин, я пойду служить опять. Мы, мама, поищи мне хозяина.

— Душа ты моя, сердце ты мое! — слышится внятней, точно слова, вырвавшиеся из больной души и из больного сердца и последние слова.

Все опять тихо и темно. Напрасно Галя настораживает ушки и долго-долго-долго слушает — все тихо и темно, и, слушая, Галя сама засыпает.

II

Опять стали жить да поживать со старшим братом. Но замечали, что старший брат стал не тот, что прежде; всегда был он серьезнее их всех, угрюмей, теперь стал еще серьезней и угрюмей. Несколько раз старший брат спрашивал мать, не выискивается ли где служба ему, несколько раз сам ходил, искал, и все очень боялись, что опять уйдет он от них, да хозяина не выискивалось, и понемножку страх всех прошел.

Дожили до конца зимы и первую весеннюю теплынь встретили с великою радостью. Хатка опустела на целые дни, и как только можно было глазами окинуть по широкому лугу, везде глаза увидали бы вдовиных детей, что бегали и играли и тешились там.

Наступил большой праздник. До света в Киеве затрезвонили в колокола, и народ засновал туда и сюда по разным улицам и переулкам.

Вдовины дети давно уже слышали, что будет большой праздник, и чего-то — сами они не знали чего — от этого праздника себе ждали. Повскакали они в этот день до зари и побежали все впередогонку к Днепру умываться. Чисто-начисто умылись и живо воротились к матери и стали перед ней в струнку, в ожидании. И, право, чудесные это девять мальчишек стояли: чернобровые, кудрявые, щеки, как заря, пылают, очи, как звезды, сияют. И чудесная это была десятая сестра, Галя: хоть в худенькой, да в шитой рубашке, хоть в ветхонькой, да в синей юбочке, хоть в линялой, да в червонной стричке{213}, — босые ножки, того и гляди, затанцуют, а глазки уж танцуют, головка так быстро оборачивается то к тому, то к другому, что, того и гляди, темные кудри выбьются из-под стрички. Она смеется и окликает всех братьев поименно, и братья тоже смеются, особливо меньшой, и сама вдова усмехается.

Прежде всего они пошли в церковь. И весело было идти быстрым шагом по дороге, глядеть и по сторонам и вперед. Из-за гор окружных, из-за темных иглистых сосен, из-за кудрявых дубов пробивались розовые лучи все ярче да алей; росистый луг все дальше и дальше освещался; синий Днепр шумел, и над ним качался легкий, прозрачный туман. Слышно, изо всей мочи трезвонят колокола в городе, и видны, как мурашки, толпы людей по улицам.

Они пришли в маленькую ветхую церковь, что, сбочившись, стояла около городской заставы. На паперти росли высокие деревья — клены и березы; из-за них только виден был крест, наклонившийся в сторону, да там, где засох один клен, сквозь ветки виднелось церковное окошечко, узкое и длинное, и часть серой мшистой стены. Они пробрались между деревьями к расшатавшемуся крылечку и вошли в церковь.

Темная, старая церковь. Вся она будто съежилась от старости. Лики образов как-то ужасно печально глядели со стен — древние, потемневшие, потускневшие лики; тоненькие желтенькие восковые свечечки горели с какою-то лихорадочной яростью; несколько старушек молились на коленях — все повязанные черными платками, все с маленькими головками; одна молодая, стройная девушка стояла, прислонясь плечом к стене, заплаканная, и не сводила глаз с яркой, пылавшей свечечки, да думала, должно быть, про свою беду и чуяла свою печаль; священник, белый как лунь, невнятно читал что-то и внятно вздыхал — все как-то было скорбно, мирно и тихо. Старший брат задумался, остальные братья присмирели, и сестрица Галя притихла. Мать их опустилась на колени, так и все время молилась усердно. Дети поглядели на нее, посмотрели друг на друга и усердно начали себе молиться, словно о чем-то прося. Сердце у них упало, мыслей они собрать не могли; они ни о чем не просили, а желали они (как желали!) света, веселой радости, легкой утехи!

Кончилась обедня, и они вышли из церкви на свет божий. Солнце совсем взошло, и скрало росу с травы и с деревьев, и забивалось во все уголки, и все задавало в лицо золотым светом, так что надо было жмуриться. Вдова вздохнула, будто отгоняя от себя тяжкую заботу, а у детей опять сердца заиграли, и опять охватило их ожидание чего-то хорошего. Две старушки сели отдохнуть на церковном крылечке, и слово «ярмарка» поразило слух детей.

— Чудесная ярмарка сегодня, — говорила одна старушка и равнодушно смотрела в даль.

— Да, да, — отвечала другая, кашляя, — народ так и валит еще с вечера туда.

Дети переглянулись и улыбнулись, будто говоря: «Вот оно и есть! Недаром мы чего-то ждали».

Галя вскрикнула:

— Мама, ярмарка! О, пойдем, мамочка, пойдем, сердечко, на ярмарку!

— Пойдем, мама, на ярмарку! Пойдем, мама, на ярмарку! — стали проситься сыновья.

— Пойдемте, пойдемте, мои голубчики, — сказала вдова.

И пошли на ярмарку.

Солнце ярко играло на небе, ветер живо качал попадавшимися деревьями, и шумели городские сады; народ шумно валил по улицам; возы как-то весело скрипели друг за другом; едва можно было продираться между пестрой толпой, голова кружилась. То мелькнет прямо перед тобой расшитый тонкий рукав, то чуть не зацепит тебя колесо, то отшатнешься от пары суровых глаз, то на шее у себя чуешь воловью морду, то рогами задел тебя вол, то ты локтем задел и скатил кочан капусты с чьего-то возу, то ты на кого-то наткнулся, то тебя сунули. Люди, лица, одежда, разноголосые птицы в садках, цветы, лукошки, сено, рыба, овощи, доски, веревки, деготь, ягоды, щетки — перед глазами двигается, мешается, мелькает, исчезает и опять показывается. Поверх всего этого — вьющиеся по ветру разноцветные ленты девушек, белые намитки{214} женские, сивые и черные высокие шапки козацкие, верхушки высоко накладенных возов то бочками, то сеном с торчащими в нем вилами. А голосов тебя оглушает, а слов и криков заставляет тебя оглядываться туда и сюда… Да что! рассказывать так не рассказать, как оно бывает: надо самому побывать и самому увидать. Немудрено, что у вдовиных сыновей глаза разбегались и сердца от удовольствия шибко бились и что нельзя было разобрать, от испуга или от восхищенья Галя вскрикивала поминутно. Наконец они добрались до самой площади на другом конце города, где стояла ярмарка. Тут-то Галя уж просто зажмурилась на время; да и братья не знали, куда скорей глядеть, и даже старший сразу был поражен. Тут ворохи сладких медовых пряников, груды орехов, сушеных груш, бубликов связки, кучи сластен… Вот-вот чоботы с красною оторочкою, такие самые, как надо! Вот глиняная свистулька, которой давно-давно хотелось! Вот смушевая шапка — лучше этой и искать нечего! Вот сивая шапка еще лучше черной!..

— Мама, мама! — лепетала Галя. — Купи мне, ох, купи поскорей вот этот большой пряник! Ох, я хочу этого пряника! Ох, мама, купи мне вот такую косыночку, ох, вот эту, эту пестренькую, славную! Или вот эту красненькую… ох, красненькую! Вот то намисто мне… ох, намисто мне!

И маленький Галин пальчик показывал туда и сюда, куда восхищенные глазки только обращались, и все больше Галя охала и громче просила и не слыхала, как мать тихонько ей шептала: «Не на что, Галя, не на что купить, дитя мое милое!»

Меньшой сын тоже стал просить: «Мама, купи мне шапку!» И старшие сыновья тоже просят: «Мама, чоботы купи! Мама, свитку купи!» Кто красного пояса просит, кто пояса пестрого хочет; один показывает на сласти, другой тянет туда, где целая кучка детей обступила продавщицу дудок, где сама продавщица, важная женщина в зеленом шитом очипке, играет с важностью на дудке, а уж мальчики все так надули щеки, как пузыри, и откуда слышен свист на все разные тоны и голоса.

— Не могу! не могу! не могу! — прошептала вдова каждому сыну потихоньку. — Не на что, дети! Нету…

Сыновья смолкли и вдруг остановились и поглядели на мать и на старшего брата потом. У матери лицо подергивалось, и дрожащие уста все шептали им: «Не могу, деточки! Не на что!» Старший брат стоял и глядел в землю по своей привычке, точно как тогда, когда прогнатый воротился от хозяина: так же лицо побелело, так точно губы сжались.

Сыновья больше ни о чем не просили и как стали, так и стояли, глядя молча по сторонам.

Галя еще раза два вскрикнула да несколько раз спросила: «Отчего нет? отчего? отчего?» — и ахнула. Меньшой брат унял ее.

— Галя, не проси! — шепнул он ей.

Галины разгоревшиеся глазки перенеслись на меньшого брата, и она опять спросила:

— Отчего?

— Не проси, Галя, — опять повторил меньшой брат, — только ты беспокоишь даром; не на что купить.

Галя притихла, опять встрепенулась, окинула всех глазками и опять притихла.

— Не проси, Галечка, — повторил меньшой брат.

— Я хочу! — прошептала ему Галя в ответ, низко опустив головку.

— Галечка, нету; где ж взять?

Галя подняла головку… у, какие блестели в глазках две крупные слезы! Посмотрела на всех своих, туда-сюда по сторонам, уже едва слышно прошептала: «Ой, я хочу!» — и в последний раз. Прижавшись к меньшому брату, она смирно-пресмирно стояла, прикусивши пальчик, потом другой, потом оба их вместе, и все для того, чтобы две крупные слезы не выкатились против воли.

Все они долго стояли между движущеюся толпою, шумящею и пестрою, — стояли и смотрели. Смотрели братья пристально — и словно впервой видели людские наряды и довольство, и словно впервой почуяли на себе худые рубашонки; словно впервой видели они людскую бойкость, беспечность и веселье и словно впервой распознавали свою заботу и убожество. А мать глядела на них. Она с ними то заговаривала, то без слов гладила по головке рукой, то посылала ближе подойти полюбоваться, то показывала одно, то другое.

— Мама, — сказал старший сын, — пойдем домой.

И все стали проситься: «Мама, пойдем домой!»

Галя только крепче да крепче прикусывала свои пальчики.

— Домой? домой? — повторила вдова. — Уже домой хотите? Не погулять ли вам еще по ярмарке, мои голубчики? Чего ж так рано домой, мои коханые? Вы еще всей ярмарки не видали…

— Мы домой хотим, мама! — сказали в один голос сыновья.

— Домой? Ну, пойдемте домой, мои пташки! — вымолвила вдова, и едва вымолвила. — Ну, домой пойдемте, мои деточки! Галечка, дай ручку. Может, понести тебя, моя дочка?

Галя протянула ручки, и когда была на руках у матери, так обхватила ее за шею крепко и спрятала личико у ней на плече. И все они пошли домой.

Толпа все редела, все явственней отделялся голос от голоса, звук от звука, все свободней было проходить по улицам. Вот и конец городу, и уж с горы виден весь зеленый луг, и плескающийся синий Днепр, и за Днепром горы — вблизи одна одной зеленее, вдали одна одной синее.

— Скажите, деточки, отчего вы так невеселы? — промолвила вдова. — Погодите, мои милые, вот бог даст…

И не договорила вдова, что бог даст; или вдруг она надежду потеряла, что бог даст что-нибудь, или уж очень тяжко ей стало до того времени ждать.

— Чем бы вас мне развеселить хоть крошечку, мои дорогие! — промолвила вдова опять. — Ах, боже мой, боже ты мой милосердный!

И опять молча все шли. Все шире раздавался луг перед ними, все слышней плескался синий Днепр, а горы за горами уходили все выше и дальше — высоко-высоко и далеко-далеко! И, ворочаясь с ярмарки, из живой толпы, с пустыми руками, братья глядели на высокие и далекие горы и думали: что там, за теми высокими и далекими горами, что там?

— Мама, — спросил меньшой брат, — что это за дорога вон там, по горе, в лесу, и куда она ведет?

— Дорога-то? Ах, голубчик, ведет она туда, где я не бывала, — в далекие города и села. Покойный ваш отец езживал по ней, как служил в войске, и от него слыхала, что эта дорога опасная. При этой дороге разбойники разбои держат, идет она по дремучему бору, вьется между каменных гор… и страшно слушать бывало, как ваш отец рассказывает.

— На отца нападали разбойники? — спросил меньшой брат.

— Нет, дитя мое, нет, бог миловал. А вот на товарища его, на какого-то Ласуна, так напали и полонили его. И жил он, этот Ласун, у них в каменной пещере, в горе, три дня.

— И что ж он там у них видел и слышал? — спросил средний брат.

— Дивные богатства там он видел, моя детина. В пещере у них было полным-полно золота и серебра и дорогих каменьев. С золота и серебра его там сладко кормили, с золота и серебра хмельно поили и спать его клали под золототканые одеяла, на мягком пуху. И кони у них были залиты в серебре да в золоте, сабли и ножи обсыпаны дорогими каменьями. Отроду никому и не снилось такого богатства и роскоши, какое у них, сказывал Ласун вашему отцу-покойнику. И звали они Ласуна жить с собой. «Оставайся, Ласун, жить с нами, — говорили ему, — хорошее и привольное житье тебе будет у нас».

— Что ж Ласун? — спросил старший сын.

— А Ласун было и согласился и остался у них, да сейчас же взяла его тоска. Жалко стало жену, деток, свою хату, своего покою. Стал у них проситься: «Отпустите меня, будьте милостивы!» — «Ну, иди». Набросали ему полну шапку золота и серебра и отпустили его. «И как пошел я от них, — сказывал Ласун вашему отцу, — вот как мне их жалко стало покидать, хоть плачь!»

— Что ж, опять воротился? — спросил старший брат.

— И было воротился опять он к ним. Да как повернул назад, опять его жалость одолевать стала по своем прежнем житье и удержала его. Да так мало ли время бедовал тот Ласун, что и тянет в пещеру и домой призывает…

— Что ж, сколько раз он ворочался и куда пришел, где остался? — спросил старший брат.

И по нем видно было, что он бы уж не воротился, если б раз куда пошел.

— Да под конец кинул шапку об землю, бросил все золото и серебро и домой пришел.

— Лучше б он не кидал, а домой бы принес, — сказал средний брат.

А меньшой на Галю посмотрел, словно думал: «То-то бы утех тогда Гале!» И Галя словно поняла, что думал меньшой брат. Она и улыбнулась так, как улыбаются, видя в уме своем что-нибудь очень хорошее.

— Не следовало бросать, — промолвили братья с сожалением.

— Либо не брать, либо не бросать: одно что-нибудь, — сказал старший брат.

— Потом, деточки, этот Ласун был при Днепре рыбаком и потонул в половодье, сказывал ваш отец.

Они пришли домой и уселись все около хатки под грушею.

— И что ж, мама, — спросил средний брат, — до сих пор эти разбойники там разбой держат?

— Теперь не слыхать ничего об них, — отвечала вдова.

— Куда ж они девались, мама?

— Кто их знает, мой голубчик! Перевелись, что ли, они или дальше ушли, на большое приволье. Ох, измучилась я, деточки мои! Лягу, не засну ли около вас.

Вдова легла на траве и закрыла было глаза, но сон не сейчас пришел: глаза все открывались и устремлялись на детей, пока Галя своих ручонок не положила ей на лицо и не запела баюканья и упала сама подле в крепком сне.

Братья сидели да смотрели на высокие лесистые далекие горы — глаз не сводили. Только старший брат взглядывал иной раз на город, тот веселый и шумный город. И так они загляделись, так они задумались, что сумерки наступили, а они не заметили и очнулись, только когда проснувшаяся Галя вскрикнула: «Ой, как темно! Где ж солнце?»

Дни приходили и уходили. Много еще праздников отпраздновалось, не одна ярмарка становилась еще, только вдовины дети уж больше никогда так праздника не ждали и на ярмарки не просились и не ходили. Они росли себе, бродючи по лугу, глядя на шумный и живой город да в другую сторону — на тихие высокие лесистые горы, на вьющуюся заглохшую и пропадающую там дорогу. И чем больше вырастали они, тем пристальней глядели туда. И рано утром, при светлом солнце, и поздно вечером, при искрометных звездах, все туда обращались их глаза.

Время же шло, и они росли и вырастали один одного лучше. И когда они вошли в лета, то старший брат стал еще молчаливей, угрюмей и задумчивей, средний брат стал еще пытливей, а меньшой еще пылче — и все братья стали беспокойны и недовольны. Мать убивалась, их приголубливая да жалея; Галя падала, развлекая их да лаская, а нужда и убожество придавливали все тяжелей, да тесней, да круче. Ходили все братья, искали себе работы и службы в городе и по селам, да или уж божья воля, или такая несчастная доля, только не находилось им ни службы, ни работы и за малую плату. И ворочались они домой из этих поисков все печальней да мрачней.

Как вдруг и счастье посетило: нашлась служба вдруг двум братьям — старшему и среднему. Оба они пошли в наймиты. Старший брат пошел служить к молодому зажиточному хозяину-огороднику, а средний брат служить пошел у вдовца, у старого хлебопашца; оба брата недолго запропастились: тут же таки под городом нанялись.

Молодой огородник был человек веселый да гордый, да счастливый, да жесткий, себялюбец и самонравец. У него хата белая, и жена милая, и родня значительная, и всякий достаток. Огород у него большой, славный, людей полным-полно беспрестанно всяких — и горожан и поселян. Он с женою ходит да расхаживает, да продает, да деньги считает и шутит с покупщиками своими и покрикивает на своего наймита. На огороде все уродило: желтеют дыни, зеленеют арбузы и всякие овощи; около шалаша хозяйского мелькает и пестреет кучка людей — наймит всем услуживает, подает, носит, возит, метет, складывает; хозяин шлет его — он идет, и ворочается — хозяин еще нарекает; хозяйка торопит — он бежит, и спешит назад — хозяйка еще бранит; покупщикам угождает, чужим людям прислуживает, а те даже не ценят ничего, может, и никогда не скажут спасибо, никогда про его душу живую не вспомнят.

Ясное утро минуло, смерк жаркий день, стемнел вечер свежий, а сон не берет, нету покою, тяжко, да тоска давит. Когда ж отпустит тоска? Когда прояснится? Уничтожится ли когда-нибудь эта неровная напасть на свете? Будет ли облегчение? Хоть немного уменьшится ли время испытанья? Будет ли что-нибудь когда-нибудь?

Хлебопашец был человек тихий, работящий, заботливый и осторожный; знал уж он, как надо жить на свете простому человеку между князей и вельмож, — так и жил он, и все у него благополучно шло: он никого не трогал, и его никто не обижал; он век вековал свой приятно и спокойно с дочкою: у него была дочка, единственное дитя. Хозяйство хоть не бог знает какое роскошное — можно бы его и оценить, — да такое порядочное и славное, что лучшего и желать не надо.

«Будет ли он добрый? — думал средний брат, идя рядом со своим хозяином в первый раз в хозяйский двор да толкуя с ним о том, как хлеб уродит, добрый ли. — Похоже на то. В свете не без добрых людей, говорят».

Очень ему понравилась вся хозяйская усадьба, как он на нее взглянул: очень приятно ему было, что в хате пел голосок, а ветерок теплым веяньем доносил и слова и напев.

«Жить бы так до смерти! Если бы мне так бог дал!» — подумал он, входя в хату за хозяином, где песенка не смолкала, а все громче слышалась и внятней, пока двери отворились, и где их встретила девушка — точная краля девушка! Она и поздравствовалась, и завтрак подала, и кое-что промолвила, и кое о чем спросила, и взглянула, и поблагодарила за все как-то небрежно, невнимательно, словно госпожа, словно начальница, и немножко этим запечалила она молодого наймита.

Да еще не то ему досталось, когда он послужил дольше да когда сделалась ему девушка и светом и мраком в жизни — что если она тут, так все сияет и блестит, а нет ее, то будто кто солнце снял и звезды собрал да в карман спрятал. Дознал он и то, что когда спешил, меряя три шага в один, спешил истомленный, скорей с поля пожелать ей доброго вечера — а она отвечала: «Добрый вечер!» и не оглядывалась на него. Попробовал он и того, что, идя утром на работу, приостановится, дожидая, надеясь, дрожа, что промолвит она ему слово какое-нибудь, — а она, проходя мимо, прикажет: «Иди на работу!» Принял он и то, что когда вечером сядет где-нибудь, приютится, да затужит, да заглядится на нее — она его пошлет куда-нибудь, изморенного, одинокого, грустного, пошлет за какой-нибудь своей прихотью.

Перемучившись дни, не поспавши ночи, один раз наймит дождался встречи со своей госпожою любимою и признался, сказал ей всю истинную правду. Как же она удивилась, как она свое личико хорошенькое отвернула! Как услыхала его слова неласково, как обидно ответила! «Не затрагивай меня никогда больше, наймит, — промолвила. — Разве я тебе ровня? Если хочешь у нас служить, так веди себя как добрый слуга. Не говори, не заговаривай со мной».

А он таки затронул, а он таки заговорил, да и должен был навеки проститься — потерял место и воротился домой к матери, в хатку на лугу. Такой он воротился, словно в цвету прибитый.

Развлекала его, уговаривала мать, ласкала Галя, братья силы поддерживали; и со всеми этими добрыми лекарствами он жил и не вылечивался и дожидался, пока другая где-нибудь служба ему отыщется.

А между тем на огороде много продавали всякой всячины огородной, и хозяин своего наймита иногда посылал в город с возом — развозить проданное да сбирать незаплаченные деньги.

Один раз наймит или хорошо не счел, когда брал, или дорогой как потерял, только хозяин недосчитался своего счету и поднял бурю: назвал и вором, и пройди-светом, и голышом; а хозяйка себе подсказывает, да покрикивает, да пищит, да верещит.

— Я больше у вас выслужил: возьмите из моих заработанных, да не бранитесь больше, — говорит наймит.

— Иди вон и не показывайся никогда! — гонит его хозяин.

— Чтобы и духу мы твоего не слыхали! — кричит хозяйка.

— Заплатите мне, — говорит наймит.

— Заплатить? Да я тебе, вору, щербатой копейки не дам! Иди вон! прочь! — пхает хозяин.

— Я на вас суда буду искать! — промолвил наймит.

— Суда на меня? Ты? — вскрикнул хозяин и захохотал от великой потехи.

— Смотри! — вскрикнула хозяйка, и хозяйкин хохот раскатился мелким и веселым звуком.

Наймит пошел от них, да и сам засмеялся, издеваясь над самим собою, что собрался было хозяина засудить.

Вопросов да сожалений было вдоволь дома, а еще больше убожества да тоски.

Опять все вместе собрались ждать, терпя да надеяться не смея. Неспокойны, мрачны ходили братья; всех мрачней старший, всех грустней средний. Мать их развлекать не бралася. Галя уж их не трогала, а у меньшого брата так сердце жалостью просто исходило.

Раз вечером старший брат говорит всем братьям:

— Житье наше горькое и убогое; что вы думаете делать? Я присягаю дремучему лесу. Будете ли вы, братья, товарищами?

И все братья согласились и сказали: «Хорошо!»

— А мать? А Галя? — спохватился меньшой.

— Да разве мы много помогаем им? — сказал старший. — Братья-товарищи, не отступайте!

Все ответили: «Не отступим!»

Вошли они в хатку. Мать и Галя уже спали.

Мать сейчас проснулась, услыхала и промолвила:

— Где вы так, деточки, замешкались?

И Галя проснулась, почуявши, что ее крепко обняли: то меньшой брат ее обнял.

— Что? — спросила Галя. Сердце забилось у ней, почуяло — что-то есть.

Но меньшой брат ничего не ответил и отошел.

Старший брат сказал тогда:

— Мама, идем мы счастья искать; будь здорова да нас не поджидай! Прощай, сестра!

С этим словом пошел он, а за ним все братья вслед.

Вдова только всплеснула руками и упала в горе и в ужасе. Галя вскочила, догнала, уцепилась было за меньшого брата, не пускала и рыдала, но и любимый брат вырвался от нее и убежал за другими, и только издали она еще услыхала его голос: «Прощай, Галя, прощай!»

Все ушли. Ушли и не возвращаются.

— Кличь их, Галя! кличь громче, зови! — твердила вдова как безумная.

И Галя кликала их громко и звала; но даром раздавался свежий, отчаянный голосок: в ответ только между гор звонко откликалось.

— Слышишь, Галя, слышишь шум? Они идут, идут! — говорила вдруг вдова.

Но это Днепр шумел, деревья шелестели: никто не шел.

— Видишь, видишь, Галя, вон там, там — кто-то стоит! Это Ивась стоит, а подле него, видишь?.. видишь Грицька? Беги, беги туда, Галя!

Галя бежала то в ту, то в другую сторону, где тешили их и обманывали ночные тени и мгла.

И рассвело. Рассвет показал им, как пуст зеленый луг и безмолвны горы кругом. Они всё ждали возврата и обращали усталые глаза во все стороны. И солнце взошло — такое ясное, будто хотело для них нарочно лучше осветить пустые дороги кругом. Они все-таки ждали возврата. Но с той поры никто не воротился домой.

III

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Много прошло дней, недель, месяцев, и лет прошло немало, что вдова с Галей еще прожила и прогоревала в убогой хатке на лугу, все ожидаючи, что возвратятся милые сыновья, что воротятся милые братья: то все слышался им шум шагов по мягкому лугу ввечеру, то перед рассветом пробуждал их шум у дверей — спешили они, и трепетали они… Но на лугу все пусто ввечеру, и перед рассветом у дверей нету никого. Пусто! никого!.. Напрасно Галя летала туда и сюда, как ласточка, и вдова из сил выбивалась, чтобы поспеть себе за ней: пусто! никого!

Да, да, пусто и никого. И переставали они на время рваться туда и сюда, будто успокаивались немножко, набирались терпенья.

— Галя, — говорит опять вдова, — слышишь, шумит?

— Это Днепр шумит.

— Нет, нет, Галя, слушай!

— Деревья шелестят, мама!

— Всё Днепр шумит! всё деревья шелестят! — промолвит вдова и вздохнет и прошепчет: — Боже мой! Боже мой!..

И немного погодя вдова опять начинает:

— Галя! Галечка! выйди, погляди, послушай!

И Галя выходит, глядит и слушает. Не слышно ничего, не видно никого — только Днепр шумит да деревья шелестят.

Галя что подрастала, то все становилась разумней. Уж она не боялась буки, ни волка, усердно работала, и когда теперь плакала горько, где-нибудь притаившись, никто бы ее не нашел по плачу: она тихонько-тихонько уж теперь умела плакать.

Жили они все так же бедно. Все так же ходила вдова на поденщину, но все меньше ей платили, потому что она все старилась и слабела, все становилась непроворней и бессильней. Галя тоже ходила поденщицей, и ей платили тоже немного, потому что Галя была еще чересчур молода и невыкла. Рано-рано поднимались они и шли в город на работу. И скажу вам, никогда не уходили они, не поглянувши на дорогу, что вилась по лесистой горе, не постоявши на лугу, напрасно не подождавши. Не дождавшись никого, кроме иногда пропорхнувшей мимо птицы, не увидавши ничего, кроме знакомых тихих высоких деревьев, они шли, приходили в город и брались за работы, какие бог им посылал: носить воду, полоть огороды, мыть белье, рубить капусту, белить хаты — брали, что в какое время бог посылал. Целый день они работали, изредка вместе в одном доме, всегда почти врозь, и ввечеру сходились на дороге домой. И тут-то Галин свежий голосок звенит: Галя рассказывает, что видела, что слышала, что там хорошо и что дурно ей показалось; вдова слушает и время от времени сама что-нибудь скажет о виденном и слышанном. И приходили домой, в свою хатку. В хатке они огня не зажигали, как и прежде; как прежде, светили им только месяц да звезды. И после дневного труда сон не часто осенял их. Особенно вдову мучила бессонница, и она принималась плакать какими-то скудными старческими слезами, от которых, кажись, разрывалось ее искрушившееся сердце. Галя обнимала ее, и обе говорили, и обе печалились, и обе надеялись на лучшие времена, пока вдова не была утешена и не забывалась сном, а Галин сон не разгуливался и мысли не начинали бродить и роиться около хорошего и радостного впереди далека-далека… Там, в этом далеке, братья виделись с какими-то сияющими лицами, в каком-то блеске, и все кругом сияло и блестело… Жили они, жили, пока дожили до того времени, что вдова захворала и слегла.

Вот тут-то пришло самое трудное: и работать надо, и больную одну оставить нельзя. Тогда-то Галя показала резвость своих ножек. Она нанималась за самую малую плату с уговором проведывать мать и раза по три в день прибегала в хату и возвращалась в город. Но чем дальше, вдова все слабей становилась да слабей, и Галя уже не отходила от нее.

Больная лежала тихо, безмолвно, вся почти с закрытыми глазами, и было похоже, будто она отдыхала от тяжкой-тяжкой-тяжкой усталости и работы.

Раз она спросила:

— Галя, что это, Днепр шумит?

— Нет, мама, Днепр не шумит: зима, и он подо льдом.

— Галя, деревья шелестят?

— Нет, мама, зима, деревья в инее.

Тогда зима была белая, лютая, крепкая зима.

Долго лежала больная, не открывая глаз и не молвя слова. И все бледнела, и все слабела. И чуть слышно опять спросила:

— Галя, Днепр ведь не шумит? Я не слышу… Шумит или нет?

— Нет, мама.

— Так деревья шелестят?

— Нет, мама.

Вдова поднялась, словно исполнилась сил:

— Галя, я слышу, я слышу! Отворяй двери скорей! Встречай скорей!

И, потерявши вдруг все последние силы, вдова упала и закрыла глаза. Галя припадала к ней и звала ее, но она не откликнулась, и глаза ее навеки закрылись.

Добрые люди кое-как помогли Гале похоронить мать, и стала жить Галя одна-одинешенька в своей хатке.

IV

Прожила Галя так целую студеную зиму, сидючи вечером под скосившимся окошечком, смотрючи на луг в снежной пелене, гладкой и белой, без дорог и следов кругом, кроме той тропинки, что проложила сама Галя, ходючи на работу.

Иногда Галя запевала какую-нибудь песенку, что переняла, работаючи вместе с другими веселыми девушками. Запевала песенку Галя и долго пела, подперши усталою рукою свою одинокую головку.

Иногда ей вдруг казалось, что вот кто-то заглянул в окошечко, вот кто-то стукнул в двери, вот кто-то пробежал мимо: это или месяц вынырнул из-за облака, или вольный ветер пронесется по лугу, или мороз ударит. И Галя стала ждать одинокими вечерами, когда месяц заглянет в окошечко, ветер пробежит мимо хатки или мороз постучится, и привыкла ждать и принимать их, как дорогих гостей.

И так прошла вся зима, и за зимой весна пришла теплая, свежая и цветущая. Луг зазеленел, груша с сломанною верхушкою около хатки оделась листвою и начала тихонько шелестеть по утрам, при утреннем ветерке, и зашумел лес по горам кругом, и засинел, разлился Днепр и далеко забежал в луг разливом, и налетели птицы из теплых краев, запели и защебетали.

Одним весенним вечером сидела Галя у окошечка в своей хатке и пела. Она рада была теплой весне с цветами и пахучими травами и оттого громче и веселей тогда пела. Вдруг что-то мелькнуло перед окошечком… Галя взглянула на небо — на небе мерцали слабо звезды; опять что-то мелькнуло и уж совсем заслонило окошечко. Галя увидала человека, встрепенулась и испугалась и глядела на него во все глаза. Перед ней стоял молодой и хороший козак. Стоял и спросил:

— Девушка, тою ли дорогою в город идти? — и показал на дорогу.

— Тою самою, — отвечала Галя.

— И хорошо, — промолвил козак.

Но хоть было хорошо, однако он все еще стоял под Галиным окошечком и то на нее заглядывался, то зазирал в хатку. Галин испуг прошел, но сердце билось от удивленья и неожиданности.

— И я прямо этою дорогою войду в город? — спросил опять козак постоявши.

— Прямо войдете.

Узнал козак и то, что войдет прямо в город, а все еще его не несли ноги от Галиного окошечка.

— Не будет ли ваша ласка дать мне напиться? — попросил козак.

— Сейчас, — ответила Галя; и сейчас подала ему воды в окошечко.

Козак напился.

— Спасибо, девушка, — сказал он. — Какая славная вода! Из Днепра берете?

— Нет, из колодца.

— А где же тут у вас колодец?

И козак принялся осматриваться в вечерней тьме и искать колодца.

— Далеко, на лугу, вон там, под горою, — показывала ему Галя.

— Чудесный у вас луг какой: и Днепр шумит, и деревья кругом, и горы; свежо, благодатно! Хорошо вам, верно, жить!

Гале самой вдруг почему-то показалось, что тут вправду житье несравненное, и она ответила козаку:

— О, жить тут славно!

— А в город вы часто ходите? — спросил козак.

— Каждый день хожу.

— Каждый день? на работу?

— Да, на поденщину.

— Что ж, работы вволю всегда? Добрая работа?

И Гале опять почему-то показалось, что вправду работа добрая, и она ответила козаку:

— О, добрая работа!

— И родня у вас в городе есть? — спрашивал козак, до того любознательный!

— Нет, у меня никого нету в городе родного. Я сирота.

— И одни живете тут?

— Одна живу.

Кажись, так мало они говорили и сказали друг другу, а времени много прошло. Звезды, все слабей и слабей мерцая, словно уходили все дальше в лазурь; стало свежей; с Днепра ветерок потянул и с другого берега перенес запах цветущих там тополей. Не козак и не Галя спохватились, что рассвет близко, а наднепровская чайка его почуяла и пронеслась с криком над Днепром.

— Прощайте! — промолвил козак.

— Прощайте! — промолвила Галя.

И козак ушел по дороге в город. И Галя, проводивши его глазами, еще долго провожала мыслями, пока забылась кратким сном до утра, тут же, у окошечка, склонившись головой на сложенные руки.

Когда она проснулась, яркие солнечные лучи задали ей светом в глаза неожиданно: она проспала утреннюю зарю — вот тебе раз! И Галя засмеялась небывалому случаю, и стала спешить на работу, и, умываясь, уронила кувшин с водой нечаянно, и опрокинула ведро ненарочно, и все смеялась сама с собой: потому что все, видите, выходило как-то неожиданно, вдруг…

Шибко шла Галя на работу, еще шибче билось у ней сердце, а еще шибче роились мысли… Ей представлялся одинокий-одинокий весенний вечер у окошечка, своя одинокая песня, весеннее тепло, мгла, и свежесть, и мерцание звезд… И вдруг заслоненный свет в окошечке и молодой козак… так вдруг… вдруг… так нежданно!

В этот день Гале случилось работать на огороде вместе с другой женщиной, с которой она и прежде иногда вместе работывала и толковала о людских бедах и напастях, печаль делила, лихо тешила.

— Хоть ложись да умирай! — сказала эта женщина Гале, когда они принялись полоть.

— О, что это вы говорите, любочка! — вскрикнула Галя.

— Что ж я говорю? Что есть, то и говорю.

И вправду, женщина была не жилица на свете: худа, бледна, изможденна.

— Нет, нет, — сказала Галя, — вы не горюйте. Как знать, что впереди будет!

— Что же будет? — возразила женщина. — Ничего, кроме беды да лиха!

— Ой, нет! — вскрикнула Галя. — Все может быть, все! Не ждешь совсем, не чаешь — и вдруг нежданно-нечаянно.

И Галя бросила полотье и оглянулась кругом, словно готова была встретить что-то нежданное-нечаянное…

— Да будет тебе: лиха да еще с лихвою! — проговорила женщина.

— Чего-чего не случается! — защебетала опять Галя. — Все случается! Все может быть!

И Галя поглядела с улыбкой на играющее солнце, будто думая: «Скатись ты сейчас на землю, ясное солнышко, так я не удивлюсь теперь; даже руки подставлю — не боюсь!»

А женщина промолвила:

— Полно тебе, Галя! Ты наскажешь такое, что на вербе груши, а на сосне яблоки растут!

И ввечеру дома, сидючи под своим окошечком, Галя думала о том, что все может быть и случится, всего надо ждать нечаянного, и улыбалась и, кажется, смело и весело ждала всего; но когда показалась высокая фигура на дороге к хатке, Галю обдало жаром и холодом. И чем ближе подходила фигура, тем жар жарче, а холод холодней ее обдавал. И когда вчерашний козак подошел к окошечку и сказал ей: «Добрый вечер!», Галя ему в ответ едва вымолвила свой «добрый вечер!»

В этот раз козак не спрашивал о дороге, а подошел как знакомый, гуляя, и завел речь о том, что за город Киев, красив и велик, и рассказал, что он недавно сюда приехал с товарищами на разные дива поглядеть и очень рад тому, что приехал…

И в самом деле видно было, что козак рад. И Галя рада была.

Потом он рассказал, как забрел на луг в первый раз. Товарищ, видите, назначил ему свиданье под городом, и он товарища искал, не нашел; увидел луг, Днепр, захотелось ему над Днепром по лугу пройтись — он и пошел, и видит — хата, и подумал: чья эта хатка стоит? И услышал Галину песню; слушал-слушал и подошел под окошечко…

И хоть козак не прибавил, что он рад, что подошел, только это и без козацких слов было видно. И Галя рада была.

Потом он рассказал, что он тоже сирота, тоже без роду и племени; что он козак из далекого села Глибова, зовут его Михайло Нарада. Тут он спросил, как зовут девушку, и девушка ему сказала: «Галею». Рассказал, что село его большое и богатое: там две церкви, и у них хаты все славные, сплошь сады; село на горе, а под горою тот же самый Днепр шумит, что и под Киевом; что люди у них все хорошие и девушки мастерицы вышивать сорочки.

Галя слушала-слушала-слушала, они поздно расстались.

И Галя не уснула в эту ночь, а просидела до утра под окошечком, и ей так же отчетливо, как бы во сне, грезилось большое село на горе, в зеленых садах, две высокие церкви с золотыми крестами, синий Днепр под горой; грезились люди с такими привлекательными лицами, каких она никогда еще не встречала; девушки такие разряженные и милые, каких она никогда не видала. И будто весенний тихий, душистый вечер и далекое село грезилось ей бесшумно, беззвучно, хоть живо, — и ничего не слышно было нигде, кроме своего сердечного биенья.

Козак стал приходить каждый вечер, и у них велись речи чуть не до зари утренней. Галя уже знала, что Козакова хата стоит недалеко от церкви, из окна виден Днепр и далеко окрестные горы и леса, что у него сад большой и пасека. И узнала Галя тоже разные многие тревоги, радости, тоску и блаженство, неведомые ей до тех пор. С того времени, как она нежданно познакомилась с козаком, Галя все ждала чего-то особенного, и ждала смело и весело, но вместе с тем дало себя знать ей ожиданье ожиданного. Сначала она сиживала под окошечком и ждала, а потом несносно стало ей сидеть спокойно, когда душа вся волновалась, сердце колотилось и дух захватывало; она начинала ходить по лугу, рвала попадавшиеся цветки, страстно впивала их запах, будто лекарство от нетерпенья; то она шла в одну сторону, то в другую, то стояла на одном месте, пока козак Нарада не показывался на дороге.

Раз она воротилась с работы и застала козака уже на лугу около хатки, и он сейчас же сказал ей:

— Я ехать собираюсь домой.

Галя побелела, вспыхнула и опять помертвела. И ничего не могла ему ответить.

— Галя, будь мне женою и поедем со мной, — сказал козак.

И тут Галя ничего не могла ему ответить.

Но зато, погодя, как она щебетала, плакала и смеялась, краснела и бледнела от своего счастья!

И в первое воскресенье после этого вечера Галя в свежем венке, рука об руку с козаком Нарадою пошла в церковь — рано-рано поутру, без дружек и сватов, без родни и друзей, вдвоем — и перевенчалась с ним.

И в тот же воскресный вечер из Киева выехал славный новый воз, запряженный двумя могучими волами. На возу сидел красивый молодой козак, которому, видно, хорошо было жить на свете, и около него сидела близко молодая козачка в белой намитке — о, какая прелестная, счастливая козачка! Поехали они по дороге в село Глибово.

V

В горах над Днепром есть много каменных пещер, и в одной такой пещере собралось девять братьев-молодцов. Кто лежал, кто сидел; несколько трубок курилось… У, какие утесы кругом! Днепр врывается между них и гремит по каменьям и высоко брызжет, перелетая через них. Отраженье ясного неба вертится в скачущих и бьющих волнах; кроме ясного неба вверху да гремящего Днепра внизу, за окружными утесами видны в вышине далекие темные леса, позлащенные искрящим солнцем.

Старший брат и всем им воевода сидит с потухшей трубкой и смотрит в землю, и на лице его ничего не видно, кроме обычной угрюмости и силы.

Но другие не так, один деньги считает, а подле него другой смотрит словно с гневом, словно с презреньем на них; третий тоже смотрит и не то в чем-то сомневается, не то раскаивается; один, кажется, спит, отвернувшись от всех к стене; другой лежит с открытыми глазами, закинувши руки под голову, точно порешивши с докучными всякими думами; двое курят трубку за трубкой — только искры вылетают и дым вьется и обвивает невеселые их лица; самый младший из них сидит при входе в пещеру, и с первого на него взгляда ясно, что полна его кудрявая голова грустных мыслей, а бедное сердце полно горечи и тоски.

А в пещере ни золота, ни серебра, ни дорогих каменьев. Голая, серая эта пещера — и больше ничего. Холодно, жестко там преклонять голову.

Вечер наступил тихий и розовый. И все порозовело: кремнистые утесы, гремящий Днепр внизу, далекие темные леса на вершинах и быстро пролетевшая птица над Днепром. Лесная повилика слабо откуда-то запахла, и глаза не находили, где бы мог вырасти нежный цветок тут, на диких камнях.

Средний брат, что, казалось, спал, вдруг поднял голову и проговорил: «Не пора ли?»

Все оглянулись, и два голоса ему ответили: «Еще не пора! Еще рано!»

Средний брат умолк и опять отвернулся, опять будто уснул.

Розовый вечер разгорался ярче, потом начал темнеть и темнеть; месяц вырезывался из-за горной вершины, и засверкали звезды на небе.

— Пора! — говорит старший брат и встает.

В одну секунду все были на ногах, пещера опустела. Легко и быстро пробираясь по утесам, братья скрылись за ними.

VI

Едет козак с козачкой домой. О, веселая, веселая дорога! Куда ни глянешь — все цветет и благоухает, о чем ни вздумаешь — все ясно и любо! Как все теперь хорошо: и вспоминать прежние напасти и лихо и забежать мыслью в радостное будущее! Говорили они о том, что теперь жить будут вместе, как хозяйничать станут вместе.

— Будем жить одни вдвоем, — сказала козачка. — Ведь у нас с тобой никого нету.

И две пары счастливейших глаз обратились друг к другу.

Вдруг что-то больно кольнуло в сердце козачку; она в лице переменилась и проговорила:

— А где мои братья теперь? Живы ли?

И слезы так и побежали по ее счастливому лицу. Теперь было на чье плечо головкой припасть, было к кому прильнуть. И, наплакавшись горячими слезами, козачка подняла голову и промолвила:

— Никогда я их так хорошо не оплакивала, как теперь. Как-то их бог милует, Михайло коханый, а? — спросила она и ждала Козакова ответа, как их бог милует.

Пошли у них речи о братьях и разные предположенья удачные, разные надежды верные явились… И в будущем пылкая козачка устроила и уладила все, как хотелось ее душе, как желалось ее сердцу. А козак на все согласен и всем доволен.

В таких речах они без внимания ехали по дороге, не глядя кругом, пока их не поразил шум мельничных колес где-то поблизости; оглянулись они — и увидали темные леса со всех сторон, заходящее за них солнце и справа какой-то хуторок бедный.

— Да мы с дороги сбились, Галя! — сказал козак усмехаясь. — Вот так-то гляди в ясные очи, так и дорогу проглядишь!

Ясные очи таким взглядом ему ответили, что он опять забыл о дороге.

— А вот дорога впереди, — сказала Галя, указывая вперед.

Впереди лежала дорога узкая, малоезженая, на которую они попали сами не знали когда и как.

— Дорога-то есть, да куда она ведет? — сказал козак. — Надо подъехать к этому хутору и спросить.

И козак, зарекаясь наперед глядеть в ясные очи, повернул волов к хутору.

Это был маленький, бедный хуторок, везде, где только можно, заросший красным ярким маком: мак сплошь укрыл огороды около каждой хатки, снопчиками вырастал у дороги, то взбирался на крыши одним пышным цветком, то целой семьей, то, словно бахромой, обнизывал кругом, прерываясь кое-где как оборванное коралловое ожерелье, и издали бедный хутор, казалось, горел в огне несгораемом.

— О, какой мак! — вскрикнула Галя. — О, что за пышный мак! Я себе заведу такой!

Подъехавши к первой хуторской хатке, они встретили женщину с ребенком на руках и спросили, где дорога в село Глибово.

— Не знаю, такого села нету, — отвечала женщина.

— А какие же около вас села? — спросил козак.

— Хрумово, Иваньково, Кривушино…

— Далеко Кривушино?

— О, далеко. Считают больше сорока верст.

— А как туда проехать?

— Да вот этою дорогою; прежде вы приедете в Хрумово, потом… Да только эта дорога теперь не безопасная.

— Отчего?

— Да слышны разбои и убийства стали. Слышно, недавно убит богатый хозяин в яру… Ну-ну! — унимала она ребенка, что тянулся к волам. — Ну-ну, не шали, а то сейчас занесу в яр, брошу к разбойникам.

Но ребенок был, видимо, смелый, козачьей породы: он в ответ на это только засмеялся и схватил вола за рога.

— Мал козак, да смел! — сказал Михайло.

Мать взглянула на малого и смелого и усмехнулась. А Галино сердце, которому все, что ни виделось, ни встречалось, придавало счастья и приполняло радости — Галино сердце всем и всему отзывалось.

— Ну, прощайте, спасибо вам! — сказал Михайло женщине. — Прощай, козак, да расти! — сказал он ребенку.

— Расти, милый, расти! — говорила Галя.

— Спасибо, счастливой дороги! — отвечала женщина. — Поклонись, сыночек, поклонись.

Сыночек не хотел кланяться и упорно драл вверх голову, которую мать наклоняла.

— Видите каков! — промолвила женщина смеясь.

И Михайло и Галя ответили ей улыбкой.

— Так точно это дорога в Хрумово? — спросил еще раз Михайло.

— Эта, эта самая. Только как это вы не боитесь ехать? Говорят, опасно…

— Мало ли что говорят! — ответил Нарада. — Не стращайте взрослого козака, коли малый не боится!

Еще улыбки, еще поклоны и пожеланья добрые — и вот хуторок скрылся из виду со своим алым маком, и мельница не шумит, и они едут по лесу, то спускаясь к Днепру и чуя его прохладу, то поднимаясь высоко и слыша только шум и плеск волн.

VII

— Коханый, — говорит Галя, — а что если и вправду разбойники на нас нападут?

— Боишься, Галя? — спрашивает козак.

Галя не боится, но если разбойники нападут?

— Не бойся, мое сердце, это все сказки, — говорит козак. — Будь спокойна, Галя.

— О нет, я не буду бояться, милый. Я не боюсь, — отвечала Галя.

И они ехали дальше по темному лесу и все, счастливые, говорили про счастье.

А лес все темнел, и Днепр все быстрей шумел. Сначала дорогу лес обступил, и, едучи, они слышали запах лесных цветов; потом лес вдруг будто снялся — и по обеим сторонам высятся голые камни, и на них, как натыканные стрелы, редкие сосны, и внизу навстречу им бьется Днепр, вдруг повернувши свое теченье круто в ущелье…

Только успело все это мелькнуть у них перед глазами, как на них бросилась шайка людей. Мощные руки остановили воз, схватили козака. Галя могла только вскрикнуть; козак стал бороться…

Недолгая борьба, кто-то упал со стоном; затем яростный крик — и козак зашатался и упал подле Гали. В ужасе схватила она его и прижала к себе; в ужасе чувствовала, что теплая кровь обливает ее руки.

Шайка хлопотала около сраженного товарища, и слышались слова: «Не дышит! мертв!» И страшный плач слышался и глухие вопросы: «Где схоронить?», и шаги в ту и другую сторону, поиски и рытье земли, и выбрасываемая земля из ямы…

Ночь проходила, все светлело кругом. Кровь, обливавшая руки, останавливалась и холоднела; вдали, за деревьями, копали яму и мелькали люди, вблизи никого…

Но вот кто-то приблизился. Еще в большем ужасе Галя крепче прижала к себе своего козака и взглянула…

Около нее стоял молодой парубок с убитым лицом, и, казалось, ему было жаль ее; но когда глаза их встретились, он вдруг весь затрепетал и быстро спросил:

— Откуда ты? Чья ты?

— Я сирота, — отвечала Галя. — Я живу одна около Киева в хатке на лугу… Нет, нет, не то: я замуж пошла, и вот мой козак…

— Галя! — промолвил парубок, почти падая подле нее. — Галя, сестра! Узнала ли ты своего брата меньшого?

— Ох, братец милый, это ты? Здравствуй, здравствуй! Отчего ты долго так не приходил?

Она наклонилась к нему и много раз его с жаром поцеловала, все не выпуская из рук Михайлу своего, и потом спросила:

— А где ж другие братья? Отчего вы так долго не приходили? Где ж братья?

Ужас ее будто уменьшился; она пристальнее поглядела кругом. Меньшой брат покликал остальных братьев, и они пришли.

— Это сестра наша, Галя, — сказал меньшой брат.

— Это я, я, братцы! — промолвила им Галя.

Но они никто не подходили к ней, и старшего брата совсем не было, и лица у них у всех такие страшные, странные… Ужас опять напал на Галю.

— Где старший брат? — спросила она.

Ужас все больше и больше охватывал и подавлял ее, и сначала она ничего не могла понять, потом поняла все, все увидела и узнала.

Она видела старшего брата мертвого под дубом и знала, что его убил ее Михайло. Она была при похоронах и видела, как старшего брата вместе с ее Михайлой опустили в глубокую яму, усыпанную листьями, и она прощалась с ними… Но странно как-то все перемешалось у нее в уме, и даже видели странно глаза, и странно уши слышали: то она думала об играх с братьями на лугу, о покойнице-матери — и внезапно являлась в мысли улыбающаяся женщина со смелым, веселым ребенком на руках, в бедном хуторке, заросшем алым маком; то шла она из церкви и слушала Михайлов голос, то шум Днепра все заглушал, то стоны слышались, голые камни виделись, темные леса — и вместе вечер весенний, пленительная, цветущая свежесть и вдали большое белое село на горе; то все живое, радостное и дорогое, то все дорогое мертвое, похороненное… Она ждет-ждет к себе жениха, выглядывает его, высматривает, ловит звук его голоса, а около нее меньшой брат является. Вдруг перед ней это возмужавшее, но знакомое милое лицо — и она ему улыбается и очень рада… А вот и все братья сидят рядом на земле, только недостает старшего… Вдруг какой-то свет — и память, и разум, и ужас опять нападает на нее — и в ужасе она бросается бежать, и бежит-бежит к Днепру, и в ужасе бросается в Днепр. За ней по следам братья бегут, зовут… но днепровская пучина уж далеко унесла сестру и разбила по острым камням, и напрасно братья ходят по диким берегам: в быстрых волнах ничего не видно, кроме отраженья ясного неба, окрестных утесов и лесов…

Невольница{215}

Б. А. М.

Давно когда-то, в Овруче, если знаете, народился у одного козака мальчик Остап, и как только этот мальчик Остап стал на свои ножки, сейчас пошел по Овручу, всюду поглядел, посмотрел, да и говорит: «Ге-ге! нехорошо людям в Овруче жить! Надо б этому помочь!»

А тогда, видите ли, делали набеги на Украйну всякая бусурманщина, турки, татары — не так, как теперь, что теперь хоть бывает тоже попуст, да уж иначе, христианский — по-христиански — что почему-то не так, должно быть, обидно… Так вот, говорю вам, тогда делали набеги всякая бусурманщина, турки и татары жгли, грабили, совсем уничтожали прекрасные города; мало ли козачества с свету божьего согнано преждевременно, побито, позамучено, много девушек и жен в плен забрано.

Приходит Остап домой, а отец и мать его спрашивают — известно, единственное дитя, так в глаза ему глядят и сейчас же подстерегут все, все заметят, — спрашивают:

— Чего это ты, сыночек, задумался?

— А того я, — говорит Остап, — задумался, что нехорошо людям в городе Овруче жить.

— Ге-ге-ге! — говорит отец, а мать тяжелешенько вздохнула.

— Надо этому помочь! — говорит Остап.

— Ге-ге-ге! — опять промолвил отец. — Рад бы в рай, да…

А мать еще тяжче вздохнула.

На том разговор и кончился, что отец и мать запечалились, каждый по-своему: отец омрачился, повесивши голову, а мать, склонивши голову, загрустила, а Остап снова пошел по городу Овручу прохаживаться, да свою думу думать и свой совет держать.

А между тем время бежало своим чередом, как всегда, и Остап рос своим порядком. Только, как запало ему в мысль и в душу, что в Овруче нехорошо людям жить, что надо бы тому пособить, то как зернышко какое принялось, развилось, пустило корни: он уже не успокоился с того часу и все только думал, да гадал, да замышлял. В то время, как другие мальчики дрались между собой, словно петухи, за какую-нибудь свою обиду, или как медведи друг друга одолевали за какую-нибудь цацку, или играли, да шалили, да резвились наилучшим образом, Остап все ходил, да глядел, да замыслы замышлял.

Как все те, которые себе очень голову ломают, или заботят, или вполне чему-нибудь преданы, Остап иногда, как пойдет прохаживаться, так и зайдет далеко, пока что-нибудь приведет его в себя, — и вот один раз очень далеко он зашел, погруженный в свою заботу, как вдруг шуркнуло что-то, будто птица пропорхнула, звякнуло что-то, будто две стрелы пролетели, встретившись — едва его с дороги не сбросило, едва успел он увидать вооруженного турка на легком вороном коне, а у турка девушку с русою косою, что протянула руки к нему и вымолвила: «Спасай, козак!», и все исчезло, будто бы и не бывало никогда.

— Если бы сила моя да лета мои! — промолвил Остап, и очень горько ему стало, что еще не могуча его сила, не совершенны его лета.

Вот если бы нам с вами, вам да мне, встретилось что подобное, так мы бы, я да вы, ахнули да вздохнули (к чему мы станем тут поминать, что тоже и страшно бы перепугались?) пришли домой, рассказали все соседям да и забыли, — а Остап нет — не забывал.

Опять тоже один раз послал его отец в лес за дровами. Сами, может, знаете, каково веселешенько ехать веселым утром в лес — сам лес будто смеется, шумя навстречу вам зелеными ветвями, — кажись, всякое сердце радуется, всякий глаз тешится.

Остап, что глянет вокруг, то глаз его опечалится пуще, сердце больше заноет.

Как вот небольшой овраг на дороге и только что в этот овраг спустились, конь как шарахнет в сторону — видит Остап, лежит козак убитый, молодой, в самом цвету своем, мощный, в самой силе своей, загубленный навек. Остап наклонялся, припадал к нему, прислушиваясь — не дышит, — нет!

Если бы такое нам встретилось, вам да мне, так что ж делать — разве первый это случай несчастный? Мы бы, вы да я, потужили, может бы и всплакнули, да и дали бы себе покой — а Остап нет — себе покою не давал.

В третий раз случилось ему проникнуть в самую страну свою от востока до запада, с севера на юг, и такая страна всюду и повсюду разоренная, разграбленная, уничтоженная ему представлялась, что Остап, охая, за голову схватился.

Если бы это мы, вы да я, так бы мы, пожалевши сердечно, да загородивши себе какой-нибудь приют в уголку, сидели бы там смирно и тихо — а Остап нет — не бросил на произвол.

Не было Остапу ни сна, ни отдыха; не было покою, ни отрады. Какое страданье, какая тоска и кручина его одолевала, вы, деточки, того не можете и не в состоянии знать. Словно голос какой-то его кликал, словно целая страна родная стонаючи звала, будто все лихо людское и горе молило: «Спасай! спасай!»

Разве каждого такой голос хоть иногда, хоть раз в жизни не покликал? О, да — почему же нет? Да видите ли, иных тоже много голосов кричит: «А что тебе будет? А как тебе удастся?» Кричат эти осторожные голоса сильно и заглушают тот…

Начали добрые люди поглядывать на Остапа странно, почали немножко посмеиваться над ним, подшучивать, кто с горечью, а кто благодушно, а кто, то и запечалился, а кто, то и испугался…

Я знаю, что если бы над нами, над вами да надо мною, почали люди так или иначе подсмеиваться да подшучивать, так мы бы страх застыдились, покраснели, красней яркого пиона, все бы это покинули, и убежали, и спрятались; я знаю, деточки, что если бы мы, вы да я, кого таким образом опечалили или перепугали, так бы мы скоренько и успокоили — да Остап, видите ли, не такой был, то не так он и делал.

Вот тогда зато и начались для него всякие напасти, беда да лихо. Вот как в сказке, что бабушка когда-то рассказывала нам, козаку надо было горы крутые переходить, реки быстрые переплывать, через палящий огонь перепрыгивать, — помните, мы еще тогда с вами в мыслях совет давали тому неугомонному козаку все оставить и выкинуть из головы да домой воротиться — пропади оно совсем все! — тогда же, помните мы с вами в душе зареклись и дали обет, что сами никогда в такие хлопотливые, ужасные дела не впутаемся — помните? Ну вот, Остап впутался, упорный! И возвысились перед ним горы крутые, такие, что и не приступить, будто стены голые; и поплыли перед ним реки глубокие да быстрые, что каменные берега рвут, сияют, как алмаз, и плещут, и мечут волнами, как бы насмехаясь над пловцами; и запылал огонь перед ним, сжигая все кругом себя, будто поедаючи поедом.

Деточки! что если бы нам подобное? Ножки наши резвые! было бы вам тогда работы! Однако думаю, что не попустили бы нас на беду и пагубу, а разве занесли бы на другой конец света божьего, где нет огня, кроме чтобы только кашу варить, или в хате засветить, где на реках ловкие перевозчики поставлены, а через горы удобные дороги проложены, где смиренному, осторожному лакомке жить не нажиться…

Вот уж вы и замечтались, что за славная та страна — ну, полно вам — теперь главная речь идет про Остапа, как он взбирался на крутые горы, срывался, катился вниз, опять снова цеплялся, снова срывался, да снова-снова-снова, пока взобрался на вершину; как он плыл через реки, через пучины, захлебывался, тонул, вынырял и снова-снова-снова, пока на берегу стал; как он на огне обжигался, прижаривался, горел на большом и на медленном, и на маленьком, пока очутился на свежем местечке. Вспомните, что только птица скоро гору перелетает, рыба быстро реку переплывает и только через купальский огонь можно вмиг перескочить, — так Остап немалое время побился, — я так и не могу точно вам определить, сколько раз солнышко всходило и закатывалось, и снова, и снова, и снова, и тоже сколько раз месяц показывал золотые рожки свои на небе, пока Остап отбыл и покончил свои труды…

Тяжкие были! Я вижу, вы помните каковы были, потому что вздыхаете и не желаете ни себе, ни мне…

Вот после всех трудов, да после всех напастей Остап ворочался домой… Вы просите рассказать вам всякую его напасть подробно — полно! Это теперь, днем ясным, да и то покуда еще не слыхали и начала, так вы просите и храбритесь, а придет ноченька — спать не будете — прах ему! Лучше про это и не поминать!

Так вот, говорю, после всех трудов, после всех напастей, ворочался Остап домой, ехал с вороным конем. Остап покинул свою хату, отца и мать совсем юношей — в таких летах один мой родич еще пищу в ухо проносил, неискусен еще был, мое сокровище, в роток вправить — а ворочался Остап уже мужественным козаком, на той поре… вот на той поре, как наш сосед, знаете — тот, что возлелеял себе такие прекрасные усы, носит перстень с изумрудом и ищет, с таким томленьем ищет! купить себе пегих лошадок… Настоящий козак, истый козак был Остап, и когда он ехал на вороном своем коне, так посмотреть было мило… Не могу я его хвалить, потому что если хвалить стать, так надо с чем-нибудь и сравнять, а с чем же я козака, настоящего козака, сравню, с чем на свете?

Ворочался Остап домой и уже близко было до города, уже знакомые места со всех сторон открывались и его приветствовали, уже город мрежился невдалеке. Он подъезжал к нему очень рано, — тогда, когда мы с вами еще спим крепким сном.

Утро только зарумянилось и зазолотилось: только еще самые ранние птички щебетали, только еще самые заботные люди просыпались.

Подъезжал ли кто из вас, деточки, к родным местам когда-нибудь ранним утром, вспоминая все вместе: и тогдашние мысли свои и надежды, и упованья, и где тут плакалось, где тут радовалось, как прощались, покидали, расставались, все доброе и лихое время тогдашнее; чувствуя вместе все: и какое-то сожаленье, какую-то легкую печаль, которою ваше сердце трогается, и живую радость, которая сердце наполняет? Не были ли вы в таком состоянии, что, как говорится, один глаз смеется, а другой плачет, когда вы видели перед собою родные места? Да! случалось вам. А случалось ли вам везти с собой избавленье, освобожденье своему народу? Нет? Нет? Нет? Все нет? Ну так и не знаю, хорошо ли вы почувствуете, хорошо ли поймете то, что Остап чувствовал и испытывал, подъезжая, потому что Остап вез с собою такое освобожденье, такое избавленье.

В тех напастях да трудах, что мы про них не хотели очень много толковать к ночи, Остап собрал себе хорошее войско козацкое понемножку и уж был наготове, чтобы идти на турок. Войско уж и подвигалось прямою дорогою туда, в Туречину, вели его полковники храбрые… Не такие, может, как наш дяденька полковник, от которого так сильно пахнет жасминными духами и который с таким — с таким! удовольствием глядит всегда на свои желтые перчатки, когда наденет их, нарядившись куда-нибудь на пир, — не такие, может, говорю, как дяденька наш, храбрые полковники это были, а такие порядочные… Так войско вели полковники прямым путем в Туречину, а Остап сам частехонько свертывал в сторону и повсюду забирал с собою молодежь. Вот это и в свой родной городок завернул, где тоже, вероятно, у него не без знакомых людей было.

Тихо было и рано, когда Остап въехал в город, так еще тихо, что его конь вороной своим топотом разбудил многих — отворялись окошечки и выглядывали лица — некоторые знакомые Остапу, а некоторые незнакомые — те, верно, которые без него выросли, или переселились сюда из чужих мест. Подъехал Остап к своим воротам, к отцу, к матери. Мать от великой радости, от великой своей любви заплакала, увидавши его; отец от великой радости и любви даже усмехнулся… Потом соседи близкие и далекие прибежали, столпились, расспрашивали… А Остап со всеми здравствуется и всем одно говорит:

— Полно, полно, братья, в ярме ходить! Полно, полно, братья, в неволе жить!

И всех кличет и зовет:

— Идем, братья, за край родной воевать! Идем, братья, освобождаться!

Иногда людей на одни только красные слова ловят, что ж после того собственный пример, деянье собственное может! В один миг около Остапа живыми толпами зароились молодые и старые козаки и козачки, и дети малые, и все слушали, все соглашались.

Еще солнышко хорошенько не взошло на небе, уж повсюду в городе вооружались чем кому бог послал, всюду коней выводили, седлали — кому чего недоставало, тот бежал, спрашивая, ища, отыскивая; козачки помогали, как только в силах были; надо сказать, что они и любили тогда как только в силах были: не раз вы, верно, деточки, замечали сами, что вас с большей нежностью гладили по головке, когда вы, по детской неосмотрительности, падали, например, в грязь — каково ж должно быть чувство к тому, кто идет честно на смертный бой? Дети хлопотали и суетились, словно им приходилось самим в передовом отряде на турок идти… Остапов отец, что всех прежде только говорил: «Ге-ге! рад бы в рай, да…», теперь точно в самом деле в рай собирался — помолодел, повеселел… Козак Пампушка, что уж десять лет лежал зимой на печи, а летом на лавке, раздулся как бочка, а жена его иссохла как щепка, едва поспевая лепить для него смачные вареники, тот самый козак Пампушка теперь стоял на ногах, подобно горе, и как иногда на горе сидит птичка, так у него за плечами виднелась маленькая сумочка с сухариками, такая самая, что и у иных постников.

Говорю ж вам, что еще солнышко не совсем запало за могилу Кривуху, что за городом зеленеет, а уже отряд козацкий двинулся — кони играли, оружье блестело, очи козацкие сверкали отвагою, сердца козацкие кипели гневом и мщеньем… Только представить себе, так уж за сердце берет, а что ж бы это было, если бы увидать то войско козацкое, когда оно все собралось да двинулось за Остапом на врага!

Ведет Остап свое войско день все степью зеленою и безбрежною; степная трава колышется, степные пташки щебечут и поют — щебетнет пташка раз-другой голосисто и точно потеряется ее голосок в этом степном бесконечном раздолье — и уж другой голосок защебетал, и этот точно так же пропал, — и бесчисленно таких голосков услышится и пропадет, услышится и пропадет… В первый день ничего не встретилось, ничего не приключилось козацкому войску, и спокойный был отдых ему ночью в степи.

На другой день все так же было тихо и спокойно и все степью подвигались до самого вечера.

Вот и вечер…

Тогда весна во всей красе царствовала, и такой был тот вечер ярко-розовый, что даже все козаки, молодые и старые, притомленные долгим походом, все порозовели, как зори — молодые, как зори ранние, утренние, а старые, как вечерние, поздние, и уж солнышко спряталось, а мгла в степи не темнела, а только все так розовела, что звезды, высыпавшись на чистом небе, казались будто из лучистого серебра. Стало войско на отдых, и так тихо сделалось, когда движенье и ход войска прекратился, что, может, каждый козак почуял, что за вечер тихий, хоть никто того не сказал. Все козаки закурили люльки; кое-кто всматривался в даль, как атаман; кое-кто еще хлопотал около своего коня, недалеко в степи, где кони паслись…

Как вот послышался Остапов голос и все козацкие головы поднялись, все козаки насторожили уши и открыли глаза, кто дремал.

— Панове-молодцы! — промолвил Остап. — Что-то от востока словно туча надвигается?

Все очи козацкие уже смотрели в ту сторону.

В самом деле, оттуда, как будто, находила туча.

— Это турчин, атамане! — говорит один старый козак и идет своего коня брать, вот как иногда, увидя стадо овец, говорят: «Это наши» и идут за шапкой и за хворостиной их загонять.

А молодые козаки в один миг очутились на конях; войско сровнялось и стало; полковники давали приказания; Остап выехал вперед и стал впереди войска.

Турчин приближался, и уже зоркие глаза разглядели в той розовой мгле, при тех серебристых звездах, турецкие чалмы и знамена и полумесяц на них.

И козаков увидали турки… Вот крик, вот восклицанье… И полетел турчин на козаков, будто саранча на пышный цвет… Козаки тоже пустили коней… И началось… Иной бьется и рубится, не отступая, точно стена каменная, пока или сам упадет, или чисто около себя вырубит и двинется дальше; иной словно птица — и отлетит, и налетит, и опять отлетит, и опять налетит; иной загнался в самую середину врагов рубячись; несколько коней уже одни без седоков скачут по степи… Бьются, да бьются, да бьются, да все с пущим рвеньем, с пущим жаром, как будто бы что дальше, то живой жизни прибавлялось в войске, а не уменьшалось!

Прошлого году приезжал ваш братец старший из полку, да рассказывал, как он в баталии был, что как в него самого, в него одного только и целено, в него все пули летели, в него все пушки палили и все ружья стреляли, и не мог он умом постичь, как это, дивом каким, он цел и невредим выскочил… Вот же, может, в тот вечер в степи и козацкая баталия была немножко не так же страшна, как братцева… Сложила тогда голов всякая вера — турецкая и козацкая; старый и молодой век погасал, быстро и легко, как свечи от одного дуновенья погасают…

Бьется Остап и рубится так, что даже правая рука млеет — отбился он далеко от своих — кругом его все только чалмы: вот под ним убит вороной его конь — еще Остап бьется и рубится, соскочивши на землю. Как вороны налетели на него со всех боков турки с саблями, с мушкетами; как горох из мешка сыплется, так посыпались смертные удары на Остапа; оружье у него уж исщербилось — вот оно зазвенело в последний раз и распалось, как перегорелое — вот он остался с пустыми руками середь врагов — вот его схватили — вот крепко и мучительно он связан и скручен — вот его перекинул через седло и помчал его бородатый турок по степи: все исчезло у Остапа из глаз, ничего он более не слышит. В темно-розовой мгле, при серебристых звездах Остап видит только бородатое лицо с большими блестящими глазами, и слышит только, как быстрый легкий конь, мчась степью, касается земли звонким копытом.

Дальше Остап ничего уж хорошо, явственно не помнил, а что помнил он, то все словно во сне, в дремоте, смутно, — вот как будто конь где-то остановился; вот как будто его, Остапа, раскрутили и развязали, и по изнемогшему его телу пробежала холодная дрожь и жар палящий; вот, будто, какие-то узенькие улички и в каждой уличке девическая фигура, вся завернутая, закутанная тонким кисейным покрывалом с головы до ног; вот, будто, над ним, над самою его головою то желтая чалма и черная борода, то черная борода и зеленая чалма, или красная, то все около него переливает семью цветами, то жаркий день, то теплая ночь тихая, то солнце яркое, то звезды рассыпчастые…

Он опомнился и совершенно пришел в себя в какой-то тесной, темной келье, на соломенной рогожке. Свет божий западал кружком и словно лампада освещал только часть одного уголка; когда этот кружок света был яркий, веселый, значило для Остапа, что у людей день, а когда свет западал, легкий и бледный — значило, что ночь обняла землю. Потом, через несколько времени Остап так изловчился и научился, что знал, в который час, в котором уголку стать, чтобы увидать частичку ясного неба и блеск солнечного луча днем, а ночью десяток-другой звездочек, или кончик месячного рожка, или краешек полного месяца. Главное же дело было у Остапа думать да гадать, да выискивать, как бы вырваться из заключенья, убежать, добраться до Украйны, как снова войско собрать, да на врага двинуть.

А какая тоска его одолевала и сокрушала иногда, так и не сказать словами, а хотя б кто и мог словами сказать, то вчуже не постичь! Сколько раз он толкал и пробовал каменные стены и низкий потолок, и серой пол в своей темнице! Если бы хотя долото какое-нибудь завалящее, если бы хоть какой негодящий кусок железа! Не было ничего.

Вот Остап своими собственными руками каждый день, каждую ночь, может, каждый час, толкая стену, словно поколебал ее в одном месте немножечко. Вот дождал он и того часу, что уж из стен был в состоянии вынуть два или три камня, вот шесть, десять — вот он уже и на воле…

Это, видите, бусурманщина, так и темницу как след не умеет выстроить, — не то, что христиане…

Вот Остап на воле. Ночь. Видит он каменные стены кругом, да деревья темные; слышит плеск и журчанье бессчетных фонтанов поблизу. Под стенами он тихонько крадется, еще и сам не зная хорошенько, куда путь держит. Все стены, все темные деревья, все журчанье воды. Иногда он приостанавливается, прислушиваясь, приглядываясь. Как вот месяц ему освещает женскую фигуру, что спешит в ту сторону, откуда он идет — и она его увидала: сначала будто испугалась, потом словно узнала и вот она уже около него и отбрасывает покрывало с лица, и слышит Остап родные слова и узнает козачку, девушку с русою косою, невольницу турецкую.

— Куда ты, дивчина? — спрашивает Остап. — Беги вместе со мною!

— Я шла тебя освобождать, козаче! — говорит девушка. — Вот кинжал, пила, вот деньги, вот намисто… Беги! Беги скорее!

И она давала ему все: кинжал и пилу, и деньги, и намисто с своей шеи…

— Убежим вместе! — говорит Остап.

— Нет! нет! — отвечает козачка. — Нет! Дивчина тебя свяжет по рукам, по ногам — беги ты один! Беги! А меня приходи после освобождать! Беги!

— Только скажи мне, девушка, давно ли ты в неволе? — спрашивает Остап.

— О, давно, давно-давнешенько! Девочкою почти заполонили меня — до сих пор служу неверному турку…

— Я вспомнил тебя, девушка! — говорит Остап. — Это ты когда-то руки ко мне протянула, это…

— А я и не забывала тебя, козак, — промолвила девушка, — и не забуду! и ждать буду! Приходи спасать! Приходи освобождать!

— Приду, освобожу, мое сердце! — говорит Остап.

— Туда, туда — туда тебе лучше идти, — научала девушка. — Я провожу… Я провожу тебя, козак!

И оба вместе перебегали они темные сады, где розы цвели и благоухали, где журчала и плескала вода, и вместе крались мимо жилищ турецких. Наконец вот уже дорога — за ними остались жилища и сады.

— Туда, туда! — показала девушка вдаль, и даже пошатнулась от страданья и муки.

— Дивчина, бежим! — говорит Остап. — На руках тебя донесу до Украйны!

— Нет! нет! — ответила девушка. — Я буду дожидать — приходи, спаси! Я буду ждать! Я буду ждать!

И легко и быстро исчезла с глаз козака.

Бежит, бежит Остап. Бежит и битою дорогою и местами, где следу ничьего нету; иногда день целый в горе, в пещере лежит, прячется; иногда на дереве сидит, высматривая, нет ли погони, или какой опасности, или высматривая себе путь вперед; не ест, не пьет, не спит… Вот как сестрица меньшая, неженка, всплеснула руками три раза, услышавши про эти три напасти; не ест, не пьет, не спит! Вот как ужаснулась она! Она, что либо спит, пьет да кушает мило! Да, Остап всего дознал и изведал — словно весь путь его полынем порос — знаете полынь, деточки? Горький, горький, горький такой… Всего Остап дознал и все изведал, пока родная и любимая, свежая и зеленая Украйна открылась перед ним. Должно быть, и вздохнул легко козак, когда ступил на свою родную землю.

Тихо в турецком городе, вечер поздний, месяц ясный. Кто почивает, а кто не спит, нежится. Невольница козачка не спала и не нежилась. Стоит она у окошка да глядит, очей не сводит, все в ту сторону, откуда султан бородатый опасается козаков молодцов. Не с кем слова перемолвить молодой невольнице и слова не промолвят алые уста, да и без разговору сердечного читаются на девичьем личике все девичьи мысли и думы, вся тоска и грусть, и сомневающаяся надежда, и утешающее упованье, и тяжкое и любое страданье… Козак! козак! когда ж к тебе прильнет девушка? Где ты? Девушка в неволе ждет да тоскует, а ее господин безбожный над девичьей тоскою глумится. О, козак! где ж ты замешкался? Донес ли тебя господь до Украйны? Где ты, козак? где замешкался? Помнишь ли девушку?

В который уж это раз бедная невольница спрашивала и побивалась, и желала себе крыльев орлиных полететь… полететь… иногда — тихую могилку — отдохнуть.

Тихо-тихо в турецком городе. Вечер поздний, месяц ясный; розы благоухают, свежие фонтаны журчат; бедное девичье сердце все так же просит и требует, томится и занывает, и мысли девичьи так же роятся и одолевают…

Почему это вдруг пробудились турки, ленивые и изнеженные? Зачем бегут и толпятся испуганные? Козаки! Козаки осадили город!

Палят ружья, курится дым, горят крыши и разрушаются зданья, стонут люди. Роскошной тишины будто не бывало; не слышно журчанья воды, пропал запах роз; месяц ясным светом освещает горящий, в дыму и пламени, город турецкий…

А когда солнце заиграло и заблестело в небе над глубоким морем, по морю плыли чайки козацкие, ворочаясь домой. Раненые, больные козаки лежали или сидели, а те козаки, которые избегли всякого лиха, работали около чаек или поправляли простреленное, перерубленное оружье. Молодой атаман сидел задумчив и глядел в воду — много, должно быть, имелось у него мыслей, много дум передумывал!

А девушка с русою косою глядела на атамана милыми карими очами, и, видно, тоже мысль лелеяла, тоже думу думала…

Вот уж и конец…

Атаман Остап благополучно воротился на этот раз с козачеством и с девушкою на Украйну… Вот уж и конец… Разве дело нам вспоминать о тех козаках и турках, что сложили в бою головы? Что за печаль нам думать о том, как плакала там какая-нибудь турчанка или козачка? К чему нам допускать, что, может, иной убитый в бою, если бы век свой дожил, так много бы, может, полезного сделал? Кое-чему, может бы, доброму научил? Кое-чему, может, много бы помог? Что, может, огромное благо от него бы далось людям? Что злой или добрый, худой или хороший, он жил своей жизнью, а теперь сражен? Да, все те, которые полегли в бою, как их теперь ни жалей, не встанут — им царство небесное, место покойное!{216}

Иван Франко{217}

Русалка Летняя сказка{218}

— Гандзя, Гандзюля! Посиди, голубка, дома, а я схожу в лес по грибы!

— Возьмите и меня с собой, мамуня! — говорит маленькая Гандзя, чуть не плача. — Мне одной страшно в хате!

— Ай-ай-ай! Такая большая девка выросла, и ей белым днем в хате страшно! Скоро замуж пора, а в хате остаться боишься! Стыдись! И как я возьму тебя в лес? Разве сможешь ты ходить по лесу?

— Ой, смогу, мамуня, смогу, не бойтесь, — говорит Гандзя, повеселев.

— Нет, нет, сиди дома! Там, в лесу, русалки, знаешь, такие, с зелеными косами! Они забирают маленьких девочек.

— О, я русалок не боюсь, мамуня! Мне недавно приснилась одна… мы так славно играли! А она все смеялась… правда, мамуня, ведь русалки смеются, так звонко-звонко!.. да и говорит: «Гандзя: ку-ку!» А я говорю: «Я тут!» А она говорит: «Приходи, Гандзя, в лес, там у нас такие качели, у-у! у-у!» Возьмите меня, мамунечка, возьмите, может, ее увидим! Я так бы хотела покачаться с нею!..

— Ай-ай, глупая! Что ты такое говоришь! Посиди в хате, я запру двери, никто сюда не войдет. А я скоро вернусь, не бойся!

Мать ушла. Железный ключ звякнул в дверях, поворачивая деревянный засов. Гандзя заплакала.

— Почему мама не захотела меня взять? Я бы увидела русалку! А там в лесу так хорошо, тихо, зелено, тепло!.. Ой, эта мама! Меня заперла в хате… а сама в лес пошла, одна!

Хата, где жила Гандзина мать, стояла на самой околице. С трех сторон подступал к ней издали густой, темный, вечно печальный лес, он неумолчно шумел и заводил какую-то таинственную песню. Странная песня! От иных звуков ее щемит на сердце как свежая, еле зажившая рана; иные уносят за собой мысль в темную благовонную бездну, в какие-то бескрайние, непроницаемые для глаза просторы; иные затрагивают самые глубокие и сильные струны в человеческой душе, будят жажду жизни, энергию, стремление к неутомимому труду, к светлому будущему, а еще иные навевают какую-то непонятную, глубокую тоску. Гандзя родилась под шум этой песни; с тех пор как стала различать звуки, слышала ее чаще всего, и не диво, что песня эта зачаровала всю ее нервную натуру. Во сне и наяву прислушивалась она к ней зимними вечерами, когда ревела буря и лес стонал, как тысячи раненых на поле боя; радовалась ей весной, когда теплый ветер едва-едва шевелил влажные, еще безлистые, но уже свежим соком налитые ветки; прислушивалась к ней в жаркий летний полдень, когда не чувствуешь ветра, а между тем по вершинам ходит какой-то таинственный шепот, не то вздох, не то сонный лепет задремавших на солнцепеке деревьев. Детская фантазия день и ночь блуждала по лесу, в голосах его находила отклик на свои крошечные, однако такие важные и большие для нее радости и огорчения. Вот потому и неудивительно, что эта лесная песня заворожила нежную, впечатлительную Гандзю. Во сне и наяву у нее только одно на уме — лес и его тайны. Все лучшее, самое прекрасное, что запомнила она за свою коротенькую жизнь (а ей всего пять лет), все это неразрывно связано было с лесом. Ах, как охотно, с каким восторгом слушала она сказки о лесных духах, об этих и страшных и привлекательных созданьях народной фантазии, а особенно о русалках с белым, как березовая кора, личиком и с длинными зелеными косами! Она не могла понять, почему другие дети боятся русалок. Ведь они такие красивые, такие добрые к хорошим детям, так рады поиграть с ними в зеленой зелени, покачаться на длинных, тонких березовых ветвях (ах, Гандзя так любила качаться!) и смеются так весело, поют так чудесно! Их голоса, точно серебряные колокольчики, нередко звенели в Гандзиных снах, и она была так счастлива, слушая их издалека… Но она никогда не видела русалок своими глазами. Как жалко, что мама не захотела сегодня взять ее с собою в лес! Сегодня она непременно увидела бы русалку, непременно! Ведь недаром ей снятся русалки, вот уже несколько ночей, поют, смеются так звонко-звонко, качаются на ветках и все зовут ее к себе, в лес…

— Гандзя, ку-ку! Гандзя, ку-ку! — кричали они, маня ее к себе своими беленькими ручками. — Иди к нам, в лес! У нас так тепло, так весело, так славно! Гляди, какие у нас косы! И у тебя такая будет! Гляди, какие у нас качели!.. И ты на таких будешь качаться! У-у! у-у!.. Иди, иди!..

Гандзя заплакала. Она оглядела хату. Как здесь убого, сыро, сумрачно! В углах тени стоят — страшно! Ей вспомнилась присказка, которою успокаивали ее, когда она, бывало, заплачет:

Лізе кусіка

З-за сусіка!

Зуби зазубила,

Очі заочила,

Руки заручила,

Ноги заножила!

В сердці їй острий ножище,

В плечах їй дубовий колище![47]

Она задрожала; с опаской поглядела на потолок, где торчал забитый туда черный толстый деревянный крюк, весь в диковинной резьбе. Крюк этот в ее воображении был «кусакой». Лежа в постели, она не раз подолгу вглядывалась в него, испытывая тайный страх; все жуткие истории, которые рассказывала ей бабка, она связывала с этим крюком. И сейчас она в немой тревоге начала вглядываться в кусаку, и чем дольше смотрела на нее, тем больше казалось ей, что кусака эта жива, что это старая, гадкая, сморщенная баба с огромным мешком, куда она бросает маленьких детей. Вот она выпрямляется, топает своими деревянными ногами, лезет, лезет все ближе к Гандзе!.. Гандзя завизжала от страха и соскочила с печи на пол, оттуда забралась на лавку, к окну. Там было светлее. Она обернулась к хате — ничего; робко взглянула на кусаку: не двигается, но такая же черная, горбатая, страшная, как и была. А на дворе, ах на дворе такое солнышко, так тепло! Из окна виден лес — ах, там, наверно, русалки качаются, поджидают ее. Нет, не в силах она сидеть в этой гадкой хате со страшной кусакой, она вылезет через окно во двор и побежит в лес, на минуточку, пока мама вернется, поиграть с русалками. А если не успеет? Если мама раньше придет, тогда прибьет ее. Нет, мама не придет раньше, ведь она, Гандзя, останется здесь, на опушке, увидит маму, когда та пойдет из лесу с грибами.

Гандзя выбралась через окно из хаты. Легкий, летний ветерок овеял ее теплом, растрепал ее короткие, белые, как лен, волосенки, вызвал краску на бледное личико; только глаза, как прежде, пылали каким-то лихорадочным огнем. Побежала через загон к плетню. Почувствовала себя такой легкой и сильной среди этого тепла, на свежем воздухе, напоенном ароматом цветущих нив. Ворота были чуть приотворены, открыть их было бы Гандзе не под силу, — куда ее маленьким, слабым ручкам справиться с такой тяжестью! Она, как мышка, пролезла в узкую щель, сквозь которую разве что коту впору было проскользнуть, и с радостной улыбкой на губах, дрожа всем телом, выбралась на выгон, к полю. Ветер резче дунул ей в лицо. Гандзя была в одной сорочке, длинной, до щиколоток, подпоясанной красною тесемкой. В первую минуту ей стало как-то холодно. Да нет, это ей только кажется, ведь солнышко вон как греет, где ж тут холодно!..

Через поле тянется узенькая тропка в лес. Гандзя хорошо знает эту тропку, она по ней больше всего любит бегать, отсюда так хорошо виден лес!.. Вот он, большой, сумрачный, говорливый! У Гандзи дух захватывает от радости, что вот еще чуть-чуть пробежать, и она будет в лесу, одна!

Она бежит, но почему-то ей не удается бежать так быстро, как раньше. Рожь важно кивает колосьями, когда она на бегу проведет ручкой по стеблям. Как она любит сейчас эту рожь, эти васильки и цветочки куколя, тут и там вспыхивающие, как синие и розовые звезды, среди леса золотистых стеблей!

— Русалка! Русалка! — бежит по тропке и радостно кричит Гандзя. — Я уже иду, бегу, гляди, как быстро! Будем с тобой играть.

Все громче и явственнее звучит лесная песня. Гандзя слушает ее, упивается ею. Среди шума и гомона листьев она ясно слышит еще что-то, словно звонкий плеск рыбок в чистой хрустальной воде: это смех и радостные крики русалок. Она слышит даже, как они зовут ее к себе:

— Гандзя, ку-ку! Гандзя, ку-ку!

Да как же они близко! Вот здесь, сразу за опушкой, ну да! Милые русалочки, они, наверно, пришли сюда за мной! И не побоялись! Ведь если бы люди их поймали, то забрали бы в мешок, а как же!.. Отдали бы этой гадкой кусаке в мешок! Но нет, она не дала бы русалок в обиду, они такие добрые, такие красивые!..

— Русалка! Русалка! — кричит Гандзя что есть мочи. — Я уже здесь, я сейчас добегу, еще чуточку подожди.

Ах, вот уже и лес! Какой тихий, огромный, угрюмый. Березы греются на солнце и красуются издалека своей белой корой. Их длинные ветви, как зеленые косы, свесились до земли и колышутся от ветра. Вот здесь где-нибудь и русалки сейчас покажутся. А, верно, спрятались от Гандзи, но она их позовет, они сразу выбегут, засмеются звонко…

— Русалка! Русалка! Я уже здесь, здесь, здесь! Выходи, будем играть!

Ай! Вон засмеялась одна, но как далеко! Ах, вторая, третья!.. Ведь Гандзя знала, что они долго не вытерпят в своих тайниках. Ах, как чудесно звонок их смех! Как ласково зовут они Гандзю с собою. Здесь темно, а там дальше так ярко, там столько зелени, красивой, пахучей! Там такие легкие качели! Ох, Гандзя побежит за ними, не так уж это далеко!


Вечерело.

Гандзина мать давно уже возвратилась с грибами домой и весь день ходила по селу, искала Гандзю. Девочку никто не видел. Бедная мать чем ближе к ночи, тем с большей тревогой бегала от хаты к хате, но Гандзи и след простыл.

— Вот, видите, какое несчастье! И родилась-то она слабенькая да худенькая, а теперь уже с месяц, как начнет иной раз говорить, так словно в горячке! Наплели ей глупые бабы про каких-то русалок, а она только о них и думает, и во сне все русалки да русалки! Наказание мое! А теперь куда девалася, один господь ведает. К тому же не привыкла она далеко бегать никуда, все смотрю за ней, не пускаю…

Но Гандзи нет как нет. Вечером мать со слезами упросила соседей, чтоб пошли в лес поискать. Но прошла ночь, а Гандзи не нашли. Еще день прошел, Гандзи все нет! Как убивалась, куда только не бегала за этот день бедная мать, и сказать нельзя! Только на третий день, рубя деревья в лесу, селяне нашли под березой маленькую девочку. Она лежала, крепко обняв ствол закоченевшими ручонками. Открытые глаза уже не блестели, только на губах застыла блаженная улыбка; видно, Гандзя только что перестала играть с русалкой.

Йон Крянгэ{219}

Данила Препеляк{220}

Жили-были в одном селе два брата, оба женатые. Старший был трудолюбив, бережлив и богат, и за какое дело ни брался, господь за него заступался, но детей у него не было. А младший брат был беден. Не раз бежал он от счастья и счастье от него, потому что был он ленив, неповоротлив в хозяйстве и неудачлив в делах; да и детей имел целую кучу! Жена у бедняка была женщина работящая, добрая, а у богатого — скупая и злая-презлющая.

У бедного брата — был бы он беден грехами! — все же пара волов имелась, да еще каких: сизых, молодых, высоченных, рога острые, на лбах отметины, а сами ширококостные, жирные, лучше не сыщешь — хоть в телегу впрячь, хоть на люди показаться, хоть землю пахать. Зато ни плуга, ни бороны, ни телеги, ни саней, ни тынжалы{221}, ни косы, ни вил, ни граблей — ничего нужного в хозяйстве и в помине не было у этого непутевого человека. Всякий раз, когда была в них нужда, шел он к другим, особливо к брату, у которого всего было вдоволь. А тому жена покою не давала:

— Брат не брат, — говорила она, — а денежки не родня.

— Так-то так, жена, да ведь кровь не вода. Уж если не я, то кто и поможет?

Жена, не зная, что сказать, умолкала и губы себе кусала. И все бы ничего, кабы не телега. Двух-трех дней, бывало, не пройдет, как снова Данила на пороге, просит телегу одолжить: то дров из лесу привезти надо, то муку с мельницы, то копны с поля, то еще невесть что.

— Слышь, брат, — сказал однажды старший меньшому. — Уже воротит меня от родства-то нашего! Есть у тебя волы, почему телегу не справишь? Мою ты вконец искалечил. Трах сюда, тарарах туда — пропадает телега. И потом знаешь, как говорится: отдай, поп, шпоры, сам кобылу пятками гони.

— Так-то оно так, — отвечал меньшой, почесывая голову, — но что же мне делать?

— Как что делать? Ты меня послушай. Волы у тебя рослые да красивые. Ступай на ярмарку, продай их и других возьми, поменьше и подешевле. На остаток телегу купишь и станешь хозяином.

— А ведь совет-то неплох. Так я и сделаю.

Побежал домой, вывел волов на веревке и побрел на базар. Но, как уже сказано, был он одним из тех, у кого собаки на ходу кусок из котомки тянут, и все дела свои делал навыворот. Город был неблизко, ярмарка подходила к концу. Но Даниле Препеляку сам черт не брат! Недаром же его Препеляком прозвали — только и было добра у него во дворе, что кол, сделанный его руками. Нахлобучил он кушму на голову, натянул на уши, и море ему по колено:

К дяде Ване —

Ноль вниманья;

К дяде Сене —

Пуд презренья!

Идет он, идет с Думаном и Телешманом{222} на ярмарку; как стал подыматься по холму пологому, видит — шагает навстречу человек, перед собой новую телегу катит, только-только на рынке купленную: в гору толкает, под гору осаживает.

— Постой, приятель, — говорит Данила, у которого волы так и рвались с веревки к сочной и пышной гречихе, что у самой дороги росла. — Придержи-ка свою телегу, словом с тобой перекинусь.

— Я бы постоял, да она стоять не хочет. А о чем речь-то?

— Ишь, телега у тебя словно сама идет?

— Да вроде… Почти что сама. Не видишь разве?

— А знаешь что, приятель?

— Буду знать, если скажешь.

— Давай меняться: ты мне телегу, я тебе волов. Хватит мне с ними мороки: то сена им подавай, то загон ставь, то как бы волк не задрал, то еще чего… Уж как-нибудь ухитрюсь телегу толкать, особливо если сама идет.

— Шутишь, человече, или вправду говоришь?

— Не шучу, — отвечает Данила.

— Однако вижу, ты малый себе на уме… — говорит хозяин телеги. — Твое счастье, что я добрый сегодня; что ж, в добрый час! счастливо тебе телегой владеть, а мне волами!

Оставил ему телегу, сам с волами к лесу свернул и вскоре пропал из виду. А Данила про себя думает:

— Здорово же я его подковал… Только бы он не раздумал. Но вроде не цыган, не пойдет на попятный.

Впрягся в телегу, под гору домой топает.

— Го, телега чудная, го! Вот когда нагружу доверху, повезу мешки с мельницы или сено с поля, тогда не хуже катись!

А телега все вперед, вперед, словно обогнать его хочет.

Вот окончился спуск, подъем начинается. Толкай ее в гору, кто может! Данила туда, Данила сюда — обратно телега катится.

— На! Вот и вышла мне боком телега!

С большим трудом подал он телегу в сторону, подпер на месте, присел на дышло, думу думает:

«Вот так так! Коли я Препеляк Данила, то волов загубил, а коли нет, то телегу нашел. То ли я Препеляк, то ли нет…»

Глядь — человек мимо шагает, гонит козу на ярмарку продавать.

— Слушай, приятель, — говорит Данила. — Не отдашь ли козу взамен телеги?

— Да видишь ли… Коза у меня не попрыгунья какая-нибудь, к тому же и молочная.

— Что толковать впустую? Молочная-немолочная, бери телегу, отдавай козу!

Тот, конечно, спорить не стал: отдает козу за телегу. Потом попутных телег дождался, к одной из них свою привязал и отправился восвояси, а Данила с разинутым ртом на месте остался.

— Ладно, — сказал себе Препеляк. — Его-то, по крайности, здорово я обставил…

Потащил он козу на ярмарку. Но коза козой остается! Так во все стороны дергает, что вовсе ему опостылела.

— Поскорей бы до базара добраться, — говорит Препеляк. — Отделаться от такого добра.

Идет он, идет, а навстречу человек с базара возвращается с гуской под мышкой.

— Здорово, добрый человек, — говорит Данила.

— Дай боже здоровья!

— Не хочешь ли меняться? Бери у меня козу, давай взамен гуску.

— Вот и не угадал. Не гуска, а гусак. Я на семя его купил.

— Давай сюда! Я тебе тоже доброе семя дам…

— Коли еще добавишь чего, может, и уступлю. А нет, так счастье моим гусыням: такое потомство заведут через него, что только держись!

Словом, туда-сюда, один прибавляет, другой уступает — просватал-таки козу Препеляк! Хватает он гусака и дальше шагает, к ярмарке, а гусак у него в руках гогочет вовсю: га, га, га, га!!!

— Вот те на! От черта избавился, на батьку его напоролся! Оглохнуть можно. Ничего, сейчас я тебя поженю, негодник этакий!

Рядом человек кошелями торговал. Променял Данила гусака на кошель, что на длинных ремнях на шее носят. Берет он кошель, крутит, вертит в руках, потом говорит:

— Фу ты, пропасть, чего ж я наделал! Была пара волов таких, что любо-дорого посмотреть, а остался с пустым кошелем. Мэй, мэй, мэй! Ведь не впервой я в дорогу пускаюсь. А сегодня словно черт разум отнял.

Походил, походил он еще, глаза на ярмарку пяля, и к дому затопал. До села добрался и на радостях прямо к брату:

— Здравствуй, брат!

— Добро пожаловать, брат Данила! Долго же ты на ярмарке пропадал!

— Да вот так, брат; туда поспешил, обратно людей насмешил.

— Ну, а вести какие с базара несешь?

— Не ахти какие. Волы мои, бедняжки, как в воду канули.

— А что, зверь какой напал или выкрали их у тебя?

— Какое? Своей рукой их отдал, брат.

Рассказал Данила все, как было, по порядку, от начала до конца.

— Словом, — говорит, — чего там долго болтать? Была пара волов, а теперь один кошель, да и в том ветер свищет, дорогой брат.

— Ну, по правде сказать, большой ты простак!

— Что ж, брат, зато теперь набрался я ума-разума. Хотя и то сказать, толк-то какой?

Коль есть умишко,

То нет излишка.

Коль мед есть сладкий,

То нету кадки.

На, бери себе кошель, нечего мне с ним делать. Но Христом богом тебя заклинаю, в последний раз одолжи мне телегу с волами: дровишек из лесу привезу жене и детям, а то у них, бедняжек, ни искры в печи! А уж дальше — будь что будет, не стану тебя больше тревожить.

— Тьфу! — молвил брат, выслушав его до конца. — Видать, господь населил эту землю кем смог. Ступай, бери телегу, только знай, что это в последний раз.

Даниле только того и надо. Сел в телегу, погнал волов. Приехал в лес, приглядел дерево потолще, вплотную подал телегу. Не выпряг волов, стал дерево рубить, чтобы сразу оно в телегу свалилось. Уж таков был Данила Препеляк! Стучит он по дереву, стучит и — пырр! валится тяжелый ствол, телегу в щепки, волов насмерть!

— Ну вот! Насолил же я брату! Что теперь делать-то! Я так думаю, что хорошо, то не худо: Данила напутал, Данила и распутай. Может, уломаю брата, даст он мне кобылу. Убегу с нею, куда глаза глядят; жену с ребятишками оставлю на милость всевышнего.

С этими словами пошел он и, по лесу идучи, заблудился. Долго плутал, пока, наконец, не найдя дороги, набрел на какой-то пруд; увидев лысух на воде, запустил в них топором, чтобы хоть одну птицу убить, отнести брату в подарок… Лысухи, однако, не будучи ни слепыми, ни мертвыми, улетели; топор пошел ко дну, а Препеляк стоит на берегу, рот разинул.

— Эх! Не везет мне сегодня! Вот так денек! Видать, кто-то за мной по пятам ходит!

Пожал он плечами и дальше пошел. Брел, брел, еле дорогу отыскал. Приходит в деревню к брату и такую околесицу несет — ни в какие ворота не лезет.

— Брат, пособи мне еще и кобылой, верхом волов погонять! Ливень большой прошел по лесу, и такая теперь грязь да гололедь — на ногах не устоишь.

— Мэй, — отвечает брат, — видать, в монастырь тебе идти надо было, а не среди людей жить, всем досаждать, жену и детей мучить. Вон с глаз моих! Ступай, куда глухой колесо отнес, а немой кобылу погнал, чтоб духу твоего здесь больше не было!

Кобылу! Уж Данила-то знает, куда ее гнать — волам поклониться и с телегой попрощаться. Вышел он во двор, схватил топор, вскочил на кобылу, и поминай как звали! Когда спохватился брат — ищи ветра в поле! Уже Препеляк у пруда, топор свой ищет, и тут-то припомнились ему слова брата, что, дескать, ему бы, Даниле, монахом быть.

— Поставлю-ка я монастырь на этой лужайке, да такой, чтобы слава о нем по всему свету пошла, — сказал он. И тут же взялся за дело. Сперва крест смастерил и всадил в землю — место отметить. После в лес отправился, стволы подходящие высматривать: один для столба пригоден, другой для фундамента, третий на балку, четвертый на сваю, пятый на било; а пока он про себя бормочет да бормочет, вылезает из пруда черт и прямо к нему:

— Ты чего тут строить собрался, человече?

— Сам не видишь разве?

— Да ты погоди! Не валяй дурака. Пруд, и лес, и все это место — наше.

— Может, скажешь, что и утки на воде тоже ваши, и топор мой, что на дне озера? Вот я вас научу все на свете к рукам прибирать, отродье рогатое!

Что было черту делать? Бултых в воду, докладывает самому Скараоскому про человека божьего с норовом чертовым. Затревожились черти, посовещались между собой, и Скараоский, чертов начальник, отправляет к отшельнику Даниле одного из них с буйволовым бурдюком, полным золота, только бы Данила убрался с этих мест.

— На, бери деньги! — говорит чертов посол Даниле, — сматывайся подобру-поздорову.

Глянул Препеляк на крест, глянул на черта, на золото… пожал плечами и говорит:

— Ваше счастье, нечисть поганая, что деньги мне дороже отшельничества, а то бы я вам показал!

Отвечает черт:

— Не противься ты, человече, владыке ада; бери лучше деньжата и уходи восвояси.

Оставляет черт деньги и возвращается в пруд, а там Скараоский вне себя от утраты денег таких огромных, на которые множество душ купить можно.

Препеляк между тем думу думает, как бы деньги поскорее домой переправить.

— Ладно, — говорит Данила. — Как-никак деньги такие на дороге не валяются. Монастыри надо строить, коли охота, чтобы черти тебя уважали, сами золото к ногам тебе клали.

Пока прикидывал он, как бы деньги домой свезти, является к нему из пруда другой черт и говорит:

— Слышь, человече! Передумал мой господин: надо сперва силами померяться, а уж потом деньги возьмешь.

«Вот так так!» — вздохнул про себя Препеляк. Но, как говорится: молодой красив, а богатый сметлив. Нахватался уже Данила ума-разума.

— Померяться? А как же нам меряться-то?

— А вот как: перво-наперво, кто из нас двоих кобылу твою на спину взвалит и трижды пруд обежит, не передохнув и на землю ее не поставив, тому и деньги достанутся.

Сказал, кобылу себе на плечо вскинул, мигом трижды пруд обежал. Стало Препеляку от чертовой прыти не по себе, однако взял он себя в руки и говорит:

— Ну, Микидуца{223}, я думал, ты посильнее будешь. Ты кобылу себе на спину взвалил, а я ее меж ногами держать буду. — Вскочил на кобылу и сразу, без передышки, трижды вокруг пруда объехал. Подивился черт и — что было делать? — другое придумал:

— Наперегонки давай побежим.

— Микидуца, Микидуца! Ты с кем же это вздумал бежать наперегонки?

— А что?

— Иди-ка сюда, покажу тебе…

Пробрался он с чертом в кустарник, а там заяц спит.

— Видишь, маленький такой, спит, в клубок свернулся?

— Вижу.

— Это сынок мой меньшой. Ну, держись! Я его вспугну, а ты догоняй! — И как закричит: — У-лю-лю! На-на-на!..

Вскинулся заяц, а черт за ним. Скачут, скачут, пока не потерял черт зайца из виду. Давно ли все над Препеляком смеялись, а теперь стал он над самим чертом потешаться. Стоит Данила, за живот держится, хохочет над чертовой глупостью, а тут и черт прибегает, весь запыхался:

— Ну, и проворен же твой сынишка, правду сказать! Только его поймать изготовился, а он возьми да исчезни из виду, поминай как звали!

— В батьку своего пошел, маленький, — говорит Данила. — Ну, так как же не прошла охота со мной тягаться?

— Держи карман шире!.. Лучше давай в борьбе померяемся.

— В борьбе! Что ж, давай, коли жизнь надоела. Мэй! слыхал я от стариков, что, мол, черти себе на уме, а погляжу на тебя, ну чем не круглый дурак? Слушай. Есть у меня дядя, старый-престаренький. Девятьсот девяносто девять лет ему и пятьдесят две недели. Сможешь его побороть, тогда и со мной потягаешься. Только я так считаю, что утрет он тебе нос.

С этими словами пошел он, сделав черту знак следовать за ним.

Отшельником будучи, в поисках диких кореньев и малины, обнаружил как-то Данила в глубине леса, под большими камнями, медвежью берлогу. Вот подходят они к той берлоге, и говорит Данила:

— Здесь живет мой дядюшка. Входи смело. Он там в золе дрыхнет, нос в головешку уткнул. Говорить только не может, зубы у него выпали лет тыщу с лишним назад.

Черт, когда делать ему нечего, известно, что делает… входит в берлогу, хвостиком закрученным перед носом у дядюшки водит. Этого не хватало Топтыгину! Как взъярится, как выскочит из берлоги, хвать чертяку под мышку и так прижал, что из бедного черта едва дух не вылетел, глаза на лоб вылезли, словно две луковицы.

— Ну, вот! Не искал беды, а нашел, — говорит Данила, поглядывая издали и давясь со смеху.

Извернулся чертяка, изловчился невесть как, — выскочил из лап Топтыгина. Как увидел Данила черта живым-невредимым… кинулся вызволять его.

— Оставь, человече; оставь, не прикидывайся. Знал ведь, какой грубиян у тебя дядя, зачем послал меня с ним бороться?

— А что? Не понравилось? Теперь со мной давай!

— С тобой, и только с тобой, в гиканье тягаться будем. Кто громче гикнет, тому и деньги достанутся.

«Ладно, — думает Данила, — ужо я тебе гикну!..» А сам говорит:

— Мэй, Микидуца, гикни-ка ты сперва, послушаю, как у тебя получается.

Раскорячил чертяка ноги, одну на восток упер, другую на запад, руками намертво за хляби небесные ухватился, разинул рот шире ворот и как гикнет — содрогнулась земля, ахнули долины, заклокотали моря и рыбы в них переполошились; чертей из пруда высыпало видимо-невидимо, и еще немного — раскололся бы свод небесный. А Данила сидит себе верхом на бурдюке, набитом деньгами, и в ус не дует.

— Ишь ты! Неужто громче не можешь? Почти тебя не слышно. А ну, гикни еще разок!

Гикнул чертяка еще страшнее.

— Теперь еще меньше тебя слышу. Еще разик давай!

Гикнул черт в третий раз, да так, что едва не надорвался.

— А теперь и вовсе не слышно… Мой, что ли, черед пришел?

— Вроде твой…

— Мей, Микидуца! Теперь, когда гикну я, непременно оглохнешь, мозги из черепа выпрыгнут. Понятно? Но поскольку я тебе друг, послушай моего совета.

— Какого совета?

— Дай-ка завяжу тебе полотенцем глаза и уши, коли еще пожить охота…

— Что хочешь и чем хочешь вяжи, только бы не умереть мне!

Стянул Данила черту накрепко глаза и уши повязкой, будто в жмурки играть, схватил дубовую толстую палку (потому что, хоть он и отшельник, Данила, а все-таки больше в дубину верил, чем в святой крест) и бац его, черта, по правому виску!

— Ой, хватит, больше не гикай!

— Нет, Сарсиала, шалишь! Ты разве не трижды гикал?

И трах его по левому.

— Ой, ой, довольно!

— Нет, не довольно! — и еще разок во имя отца дает.

— Ай, ой! — истошно завопил черт. И как был, с завязанными глазами, жалобно стеная, извиваясь змеей, кинулся в пруд, а там уж поведал самому Скараоскому обо всем происшедшем и что, мол, с этаким колдуном шутки плохи.

А Данила сидит у своего бурдюка и тяжко вздыхает. Ума не приложит, как бурдюк тот домой доставить. Но вот к нему третий черт является. В руках у него булава огромная, грохнул он булавой о земь и говорит:

— Мэй, человече! Теперь погляжу на тебя, каков ты есть. Кто из нас булаву эту выше подбросит, тому и деньги достанутся.

«Ну, Данила, — говорит Препеляк сам себе, — тут тебе крышка». Но, как говорится, нужда возчика учит. — Что же, бросай ты первый, чертяка!

Взял черт булаву и так высоко подбросил, что и не видать ее; лишь через три дня и три ночи упала она со страшным гулом и вошла в землю до самых недр, сотрясая опоры вселенной.

— Теперь ты бросай, — хвастливо сказал черт.

— Брошу, небось, только вытащи ее сперва на поверхность земли, чтоб и я кидал, как ты кидал.

Послушался черт и вытащил.

— Ну, теперь живее давай, некогда мне ждать.

— А ты потерпи, сатана, маленько, детишки тебя за полу не тянут.

Терпит чертяка, что ему делать? Немного времени прошло, вот и день погас. Небо стоит ясное, звезда со звездой переглядывается; высунул голову из-за холмов, месяц, слегка покачиваясь, озаряет землю.

— Ты чего же, человече, не бросаешь?

— Сейчас брошу, только заранее тебе говорю, попрощайся с булавой.

— Как так?

— Видишь, пятна вон там, на луне?

— Вижу.

— Это братья мои, что на том свете. До зарезу им железо требуется, лошадей подковать. Видишь, как мне руками машут, булаву подкинуть просят.

С этими словами берется Данила за булаву.

— Стой, голова безмозглая! Булава-то нами от прадедов в наследство получена, не отдадим ее ни за что на свете!

Выхватил черт булаву из Даниловых рук и во весь дух — к пруду. Бухнулся в воду, рассказал Скараоскому, как едва булаву не загубил. Разгневался Скараоский, вызвал к себе все сатанье, топнул ногой.

— Сейчас же, — кричит, — пусть отправляется один из вас и одолеет заклятого врага нашего!

Предстал перед ним один из чертей, весь дрожит.

— Слушаюсь, ваша низость! Иду выполнять нечистый ваш приказ.

— Ступай! И знай, если справишься, в должности повышу.

Понесся черт сломя голову, в один миг к отшельнику Даниле примчался.

— Слышишь, человече, — говорит черт. — Ты своими делами бесчестными все сатанье растревожил, но уж теперь от расправы не уйдешь. Давай будем клясть друг друга, и кто из нас в проклятьях искусней окажется, тому и достанутся деньги.

И как начал бормотать, заклинать да клясть, тут же лопнул глаз у Данилы. Бедный Препеляк! Видно, на роду ему было написано искупить грехи и кобылы братниной, и козы, и гусака-жениха, и волов, в лесу загубленных. Отозвались бедняге слезы гусынь обездоленных!

Господи, немало приходится выстрадать отшельнику праведному, когда удаляется он от суеты мирской, о божественном помышляя. Препеляк-отшельник вовсе теперь рассорился с чертом… И то сказать, есть ли что на свете чувствительней глаза? Скривился Данила от боли! Но как ни страдал, а взял себя в руки и говорит:

— Не запугаешь такими уловками, сатанинская нечисть! Будешь пальцы себе кусать, всю жизнь меня поминать будешь.

— Ладно, будет тебе языком трепать; проклинай давай, увидим, каков ты мастер.

— А ты взвали-ка бурдюк с деньгами на спину себе и ступай ко мне домой: не захватил я с собой отцовских проклятий. Понятно?

Сказал и уселся верхом на бурдюк; взвалил его черт вместе с бурдюком на плечи, быстрее мысли прилетел к дому Данилы Препеляка. Видят жена и дети Данилы — буйвол летит по воздуху. В страхе пустились наутек. Стал их Данила по имени кликать, и они, узнав его голос, остановились:

— Сынки мои милые, бегите скорее, несите сюда проклятия отцовские: чесалку да гребни для пакли!

Стали ребятишки со всех сторон сбегаться, проклятья отцовские несут. Пришел и на Данилову улицу праздник.

— Хватайте, ребятки, сударика этого, кляните его, сколько влезет, чтоб и ему по вкусу пришлось!

А с детьми, сами знаете, и черту не сладить. Навалились всем скопом и давай его драть. Завопил черт во все горло. Еле-еле из их рук вырвался. И как был, избитый, изувеченный, о деньгах и думать забыв, наутек пустился.

А Данила Препеляк, ни от кого больше обид не видя, распростившись с нуждой, ел да пил, да горя не знал до глубокой старости за одним столом с сынами сынов своих.

Свекровь и ее невестки

Жила-была старуха и было у нее трое сыновей, высоких, как дубы, и очень послушных, но не очень-то умных.

Немалая усадьба крестьянская, дедовский дом со всем его скарбом, виноградник да отличный плодовый сад, скотина и множество птицы составляли хозяйство старухи. К тому же и денежек белых отложила она про деньки черные, ибо десятью узлами вязала каждую денежку и тряслась над каждым грошем.

Чтобы не отпускать от себя сыновей, поставила старуха еще два дома рядом — один справа, другой слева от дедовского. Но тут же накрепко решила сынов своих и будущих невесток возле себя держать, в дедовском доме, и никакого раздела не учинять до самой кончины своей. Так и сделала; и сердце ее смеялось и радовалось при одной только мысли о том, как счастлива будет она, когда станут ей сыны помогать, а будущие невестки ласкать ее да нежить. Нередко так про себя думала: «Буду за невестками приглядывать, за работу их засажу, в узде держать буду, а в отсутствии сыновей ни на шаг не позволю отойти от дому. Моя-то свекровь — да будет ей земля пухом! — так же со мной поступала. И мой муженек — упокой его, господи! — не мог пожаловаться, что я ему неверна была… или добро его по ветру пустила… хоть и были иногда подозрения… и корил он меня… но теперь это дело прошлое».

Все три старухины сына занимались извозом, зарабатывали немало денег. Но вот пришла пора старшему жениться: почуяла это дело баба, волчком завертелась, ища ему невесту. Пять ли, шесть ли сел обшарила, еле-еле невесту себе по вкусу нашла — не больно молодую, высокую, сухопарую, зато работящую и покорную. Не ослушался сын матери, справили свадьбу, и надела старуха свекровью рубаху, да еще с неразрезанным воротом, а это значит, что не должна быть свекровь сварливой и с утра до вечера всех поедом есть.

Как сыграли свадьбу, отправились сыновья по своим делам, а невестка со свекровью дома осталась. В тот же день принялась старуха невесткину жизнь налаживать. Считала она, что новому ситу не на полке место. «Зачем я ухват себе сделала? Чтобы не обжигаться», — говорила она. Залезает она проворно на чердак, спускает оттуда кадку с перьями, несколько связок конопли и четверик-другой проса.

— Вот я, невестушка, придумала, что тебе по ночам делать-то. Ступку возьмешь в кладовой рядом, веретена в кубышке под лавкой, а прялку за печкой. Когда наскучит перья щипать, будешь просо толочь, а муж с дороги вернется — приготовим пилав со свиными копчеными ребрышками и на славу полакомимся! Теперь же, чтобы передохнуть, сунь себе прялку за пояс, до утра пряжу спряди, общипи перья и проса истолки. Сама я прилягу маленько, а то все кости трещат после свадьбы вашей. Знай, однако же, что сплю я по-заячьи и, окромя этой пары глаз, есть у меня еще на затылке и третий, который всегда открыт и видит днем и ночью, что в доме творится. Понятно, что я сказала?

— Да, маменька. Вот бы только поесть чего…

— Поесть? Одной луковицы, головки чеснока, куска холодной мамалыги с полки за глаза хватит для такой молодухи, как ты. Молоко, брынзу, масло и яйца лучше соберем да на рынок отнесем, чтобы хоть сколько денег сколотить; в доме одним едоком больше стало, того и гляди, не на что будет поминки по мне справить.

Когда наступил вечер, улеглась баба в постель, лицом к стене, чтобы свет от коптилки не мешал, не забыв еще раз напомнить невестке, что будет за нею присматривать; но сон ее тут же сморил. Пока баба храпела, бедная невестка трудилась не покладая рук: то перья ощипывала, то на пряжу поплевывала, то проса толкала, шелуху веяла. Когда же сон ей глаза туманил, умывала она лицо студеной водой, чтобы не приметила чего недреманная свекровь да на нее не прогневалась. Помаялась бедняжка далеко за полночь, а к рассвету одолел ее сон, и заснула она посреди перьев, конопли, веретен с пряжей и просяной шелухи. Старуха же, поскольку с курами спать легла, поднялась ни свет, ни заря и давай по дому топать да дверьми хлопать — бедная невестка и задремать не успела как следует, а волей-неволей пришлось встать, руку у свекрови поцеловать, показать, что за ночь наработала. Мало-помалу притерпелась невестка, и баба осталась довольна своим выбором.

Через несколько дней воротились сыновья домой, и молодая жена при виде мужа позабыла свои печали!

Вскоре пристроила баба и среднего сына. Невестку себе выбрала по образу и подобию первой. Правда, чуть постарше и немного косую при этом, зато работягу на редкость.

После свадьбы снова уехали сыновья в извоз, и опять остались невестки со свекровью дома. Как повелось, задала она им работы полной мерой, а сама, как свечерело, так и улеглась, наказав невесткам быть прилежными и не заснуть ненароком, ибо видит их око ее недреманное.

Старшая невестка рассказала другой про всевидящий глаз свекрови, стали они друг дружку подгонять, и с тех пор работа так и горела в их руках. А свекровь как сыр в масле каталась.

Однако не все коту масленица. Много ли, мало ли прошло, — наступает время и младшему жениться. Очень хотелось старухе неразлучную троицу невесток иметь, и приглядела она заранее девушку. Но не всегда сбывается, как желается, выходит и так, как случается. Почесала старуха затылок, туда-сюда, ан делать нечего; хочешь не хочешь, справили свадьбу — и все тут!

После свадьбы снова разъехались мужья по своим делам, а невестки со свекровью дома остались. Опять задает им старуха работу и, лишь наступает вечер, спать укладывается, как обычно. Старшие невестки, видя, что молодая к работе не льнет, говорят:

— Ты не отлынивай, а то ведь маменька видит нас.

— Как так? Ведь она спит. И потом разве это дело — нам работать, а ей спать?

— Ты не смотри, что маменька храпит, — говорит средняя. — На затылке у нее недреманное око есть, которым видит она все, что мы делаем, а ведь ты маменьку нашу не знаешь, рассола ее еще не хлебала.

— На затылке?.. Все видит? Рассола ее не хлебала?.. Хорошо, что напомнили… Чего бы нам, девчата, поесть, а?

— Жареных слюнок, золовушка милая… А уж коли вовсе невтерпеж, возьми из шкафчика кусок мамалыги с луковицей и ешь.

— Лук с мамалыгой? Да в нашем роду испокон века такого никто не едал. Разве нету сала на чердаке? Масла нет? Яиц нет?

— Как же, все есть, — отвечают старшие, — да только маменькино это.

— Я так думаю, — все, что маменькино, то и наше, а что наше, то и ее. Золовушки, ну-ка, шутки в сторону. Вы работаете, а я что-нибудь вкусненького настряпаю и вас позову.

— Да что ты в самом деле?! — испугались старшие. — Думаешь, нам жизнь надоела? На улицу баба выгонит…

— Ничего с вами не станется. Если начнет вас расспрашивать, все на меня валите, я за всех отвечать буду.

— Ну… если так… делай, как знаешь; только нас, смотри, в беду не впутывай.

— Перестаньте, девчата, замолчите. Ни к чему мне мир, дорога ссора.

И вышла, напевая:

Не горазд бедняк умом —

Держит дом своим горбом.

Не проходит и часу — полная печь пирогов настряпана; куры на вертеле подрумяненные, в масле жаренные, полная миска брынзы со сметаной и мамалыжка на столе. Зовет младшая невестка старших в бордей, за стол усаживает.

— Ешьте, золовушки, на здоровье и бога хвалите, а я живехонько в погреб сбегаю, ковшик вина принесу, чтобы пироги в горле не застревали.

Когда поели они изрядно и выпили, захотелось им спеть!

Ой, свекруха, кислый плод!

Сколь ни зрей, а труд пропащий,

Все равно не станешь слаще,

Хоть всю осень зрей, уродина,

Будешь кислой, как смородина.

Зрей хоть год, хоть не один —

Будешь горькой, как полынь.

Зло, свекровь,

Хмуришь бровь,

Входишь в дом,

Как с ножом,

Смотришь колко,

Как иголка.

Ели они, пили и пели, пока не заснули на месте. Когда же поднялась старуха на рассвете — невесток и духу нет. Выбежала в испуге, ткнулась туда-сюда, в бордей заглянула — и что видит? Бедняжки-невестки свекровь свою поминают… Перья по полу разбросаны, тарелки, объедки повсюду, кувшинчик с вином опрокинут — дерзость неслыханная!

— Это что такое? — в ужасе закричала она.

Вскочили невестки, как ужаленные; старшие, как осиновый лист, дрожат, головы со стыда опустили. А виновница говорит:

— Разве не знаете, маменька, что отец мой с матерью сюда приезжали, мы им еды настряпали, ковшик вина поставили и заодно уж повеселились и сами маленько. Только-только уехали они.

— Неужели они меня спящей видели?

— А то как же, маменька?

— Вы меня почему ж не разбудили, чума вас возьми?

— Да мне, маменька, девчата сказывали, будто вы и во сне все видите. Я и подумала что, верно, рассердились вы на отца моего и мать мою, если вставать не желаете. И до того они, бедные, запечалились, что даже еда им впрок не шла.

— Хорошо же, разбойницы, достанется вам теперь от меня!

С той поры дня спокойного не имели они у свекрови. Стоило ей вспомнить про хохлаток своих любезных, про винцо выпитое, про добро ее, на ветер пущенное, про то, как застали ее свояки в неприглядном виде, во сне, — так и лопалась со злости и грызла невесток, как червь дерево точит.

Даже старшим невесткам невмоготу стало от ее языка, а младшая думала, думала, да и придумала, как расквитаться со свекровью и заодно так сделать, чтобы наследством своим распорядилась старуха, как никто никогда не распоряжался.

— Золовушки, — сказала она однажды, когда остались они одни на винограднике. — Не будет нам житься в этом доме, пока не избавимся раз навсегда от ведьмы свекрови.

— Как же нам быть?

— Делайте, как научу вас, и ни о чем не тревожьтесь.

— Что нам делать? — спрашивает старшая.

— Все ворвемся в комнату к старухе; ты ее за патлы хватай и двинь что есть мочи головой о восточную стенку; ты ее таким же порядком — о западную; а уж я что сделаю, сами увидите.

— А когда мужья вернутся, что будет?

— Вы тогда и виду не подавайте; мол, знать не знаем, ведать не ведаем. Я сама говорить буду, и все как нельзя лучше обойдется.

Те согласились, побежали в дом, схватили старуху за волосы и давай ее головой о стены колотить, пока голову не расшибли. А младшая, самая озорная, как швырнет старуху посреди комнаты и ну ее ногами топтать, кулаками месить; после язык изо рта у ней вытянула, иглою проткнула, солью и перцем посыпала, до того вспух и вздулся язык — пикнуть свекровь не может. Побитая, растерзанная, свалилась старуха — вот-вот ноги протянет. По совету зачинщицы, уложили ее невестки в чистую постель, чтобы вспомнила она то время, когда невестой была; потом стали из ее сундука горы полотна вытаскивать да друг дружку локтями подталкивать, меж собой говорить о привидениях и прочих ужасах, которых одних хватило бы бедную старуху в могилу вогнать.

Вот и сбылось то счастье, о котором она мечтала!

А тут со двора скрип возов доносится — мужья приехали. Выбежали жены навстречу, по наущению младшей кинулись им на шею и ну целовать да миловать, одна пуще другой.

— А маменька что? — спросили хором мужья, распрягая волов.

— Маменька наша, — выскочила младшая вперед других, — маменька захворала, бедняга; как бы не приказала нам долго жить.

— Что? — всполошились мужья, роняя из рук притыки.

— Да вот, дней пять назад погнала она телят на выгон и, видать, ветром дурным ее продуло, бедную!.. Злые духи язык у нее отняли и ноги.

Бросились сыновья опрометью в дом, к постели старухиной; несчастную, как бочку, раздуло, и было ей не под силу даже слово вымолвить; однако не вовсе она сознание утратила. С трудом шевельнула рукой, показала на старшую невестку и на восточную стену, потом на среднюю невестку и на западную стену, после на младшую невестку и на пол посреди комнаты, через силу поднесла руку ко рту и впала в глубокий обморок.

Сыновья рыдали навзрыд, не понимая ее знаков. А младшая невестка, тоже делая вид, что плачет, спрашивает:

— Вы, что же, не понимаете, что маменька хочет?

— Нет, — отвечают те.

— Бедная маменька последнюю волю вещает: велит, чтобы старший брат в том доме поселился, что на восточной стороне; средний — в том, что на западной, а мы, самые младшие, чтобы здесь оставались, в дедовском доме.

— Правильно говоришь, жена, — ответил муж.

И так как другим возразить было нечего, то и осталось завещание в силе.

Старуха кончилась в тот же день, и невестки, распустив волосы, так причитали по ней, что село гудом гудело. Через два дня схоронили ее с большим почетом, и среди женщин того села и всей округи только и разговоров было, что про свекровь и ее трех невесток, и все говорили: счастлива она, что умерла, ибо есть кому ее оплакивать!

Сказка о поросенке

Сказывают, жили когда-то дед да баба; деду сто лет исполнилось, а бабе девяносто. И оба они были белее зимы и пасмурнее ненастья оттого, что детей не имели. Очень уж хотелось иметь им ребенка, хоть одного, ибо дни и ночи напролет проводили они, как сычи, одиноко, даже в ушах от тоски звенело. Да и жили они не бог весть в каком достатке: лачуга никудышная, рваные тряпки на лаицах{224} — вот и все их добро. А с некоторых пор и вовсе тоска их загрызла, ибо ни одна душа к ним, беднякам, как к зачумленным, не заглядывала.

Однажды вздохнула баба тяжко и говорит деду:

— Дед, а дед! С каких пор себя помним, никто нас «отцом-матерью» не назвал! Не грех ли этак и жить на белом свете? Потому я так думаю, что в доме, где нет детей, и благословения божьего быть не может…

— Так-то оно так, баба, да что против воли божьей поделаешь?

— Верно, старче, твоя правда. Только знаешь, что я ночью надумала?

— Буду знать, баба, коли скажешь.

— Завтра, как день забрезжит, встань и ступай, куда глаза глядят. И кто бы ни вышел первым тебе навстречу, человек ли, змея ли, другая ли тварь какая, клади в котомку и домой неси. Вырастим его как сумеем, и быть ему нашим дитяткой.

Дед, которому тоже одиночество опостылело, и детей иметь хотелось, встал на другой день чуть свет и с котомкой на палке пошел, как баба сказала… Идет он, идет по оврагам, пока не набрел на большую лужу, а в той луже свинья с двенадцатью поросятами барахтается, на солнце греется. Приметила свинья деда, захрюкала, прочь побежала, а поросята за ней. Только один, поплоше, шелудивый весь, увязнув в грязи, на месте остался.

Схватил его дед, сунул в котомку каким был — полным грязи и прочих прелестей — и домой.

«Слава тебе, господи, — думает дед, — что смогу моей бабе утешение доставить. Кто знает, бог ли, черт ли ее надоумил?..»

Вернулся дед домой, говорит:

— Вот, баба, какое дитятко я тебе принес! Пусть будет жив и здоров! На славу сынишка, чернобровый, ясноглазый, лучше некуда! Весь в тебя, просто вылитый! А теперь готовь корыто и обмой его, как ребят обмывают, потому что, сама видишь, запылился малость малютка…

— Старче, старче, — говорит баба, — не смейся. Тоже это тварь божья, как и мы. Может, еще и безвиннее нашего…

Проворнее девчонки разводит она щелок, баньку готовит и, зная толк в повивальном деле, обмывает поросенка, маслом из коптилки хорошенько суставы смазывает, за нос его тянет, щекочет, чтоб от глаза заговорить. Щетинку потом расчесала и так за ним ухаживать стала, что через день-другой и вовсе его выходила. На очистках, на отрубях стал здороветь и расти поросенок на глазах, так что глядеть было любо-дорого. А баба не знает, куда деваться на радостях, что такой у нее сыночек — пригожий, упитанный, свежий, как огурчик. Хоть бы весь свет говорил, что некрасив он и груб, она одно заладила: мол, другого такого нет и быть не может! Одну только обиду носила баба на сердце: что не может сынок отцом-матерью называть их.

Собрался однажды дед в город купить кой-чего.

— Старче, — говорит баба, — не забудь стручков сладких для нашего мальчика купить, очень уж он их любит, малышенька наш.

— Ладно, старуха, — отвечает дед, а сам думает: «Леший его возьми, рыло свинячье, житья от него не стало. На себя хлеба и соли не хватает, а тут откармливай его сластями… Если стану старухе во всем потакать, дом прахом пойдет!»

Отправился дед в город, все дела свои сделал, вернулся домой, а баба спрашивает:

— Ну, старче, что в городе слышно?

— Да что слышно, старуха, не больно хорошо; хочет царь дочь свою замуж выдать.

— И что же в этом, старче, дурного?

— Погоди маленько, старуха, не об этом одном речь. От того, что услышал я, волосы на голове дыбом встали. Думаю, когда тебе все как есть расскажу, тоже дрожмя задрожишь!

— В чем же дело-то, старче? Ишь, беда какая!

— Ты же слушай, старуха. Послал царь по всему свету гонцов: кто от своего дома до царского дворца золотой мост проложит, каменьями драгоценными вымощенный, по обеим сторонам деревьями обсаженный, на которых бы всевозможные птицы распевали, каких больше нигде на свете нету, тому он дочь свою в жены отдаст да еще полцарства в придачу. А тому, кто осмелится руки царевниной просить, а моста такого, как велено, сделать не сможет, — на месте голову рубить будут. И как слышно, немало королевичей и царевичей невесть откуда понаехало, но ни один с тем не справился; и никому от царя пощады не было, всех казнить велел, и стонет народ от жалости к ним! Что ж ты, старуха, скажешь? Добрые разве это вести? Да еще говорят, сам-то царь заболел с горя!

— Ох, старче, ox! Болезни-то царские нашего здоровья здоровей! А вот царевичей жалко мне; сердце разрывается, когда подумаешь, как страдают и горюют матери ихние! Хорошо, что наш сынок говорить не умеет и до всех этих страхов ему и дела нет.

— Это, конечно, неплохо, баба. Но еще лучше тому, чей сын тот мост построит и царскую дочку в жены получит; уж он-то нужду оседлает и славу большую добудет.

Пока старики вели беседу, поросенок лежал на подстилке под печкой, задрав рыльце кверху и не сводя с них глаз; слушал и только пофыркивал. И вдруг из-под печки донеслось: «Отец, мать, я тот мост сделаю». Баба от радости языка лишилась. А дед, испугавшись нечистой силы, стал оглядываться, ищет, откуда тот голос, никого не увидев, пришел он немножко в себя, а свиненок снова кричит:

— Не бойся, отец, я это… Успокой мать и ступай к царю, скажи, что я тот мост сделаю.

— А сумеешь ли сделать, дитятко милое? — изумился дед.

— Положись на меня, отец. Ступай да скажи царю, что я тебе велел.

Старуха, очнувшись, стала сынка целовать, уговаривать:

— Сыночек милый, родной! Не лезь головой в петлю! На кого нас покинешь? Останемся мы одни средь чужих людей, с разбитым сердцем, без опоры на старости лет.

— Не печалься, мать, не тревожься. Если буду жить и не умру, увидишь, кто я таков.

Что было старику делать? Расчесал он бороду волосок к волоску, посох свой стариковский взял и пошел. Как прибыл в город, не мешкая во дворец явился. Один из стражников, увидев его, спрашивает:

— Чего тебе, старче, надобно?

— Да вот, дело у меня к царю. Сын мой берется мост ему сделать.

Стражник, зная приказ, без долгих слов доставляет деда к царю. Спрашивает царь у деда:

— Зачем, старче, ко мне пожаловал?

— Долгие годы жить тебе в счастье, великий и пресветлый государь! Сын мой, прослышав, что дочка у тебя на выданьи, отправил меня к твоему царскому величеству доложить, что может он тот мост сделать.

— Если может, то пусть делает, старче. Достанется ему тогда дочь моя и полцарства в придачу. А не сможет, пусть тогда на себя пеняет… Слыхал ведь, что с другими сталось, познатнее его? Так вот, если с руки тебе, то ступай, приводи сына. А нет, уходи подобру-поздорову, дурь из головы выкинь.

Поклонился дед до земли, пошел домой за сыном. Обрадовался поросенок, узнав о царских словах, стал играть и резвиться, под лаицами пробежался, рыльцем горшок-другой перевернул, говорит:

— Пойдем, отец, я царю представлюсь!

Заохала баба, запричитала:

— Видать, нет у меня счастья в жизни! Сколько натерпелась, пока сына вырастила, выходила. А теперь?.. Чует мое сердце, что без него останусь.

И со страху и горя чувств лишилась.

А старик, недолго думая, шапку на уши нахлобучил, взял свой посох и говорит:

— Пойдем, сынок, матери невестку добудем!

Поросенок от радости как пробежится по лаицам и за дедом следом. Бежит, визжит, землю нюхает, свинья-свиньей. Добрались они до дворцовых ворот, а стражники, как завидели их, меж собой переглядываются, со смеху покатываются.

— Это что же такое, старче? — спрашивает один из них.

— А это сынок мой, что берется для царя мост проложить.

— Господи боже, — говорит один из стражников, постарше других, — не горазд же ты, старик, умом. Или жизнь тебе надоела?

— Да уж что суждено человеку, то на лбу у него написано. Двум смертям не бывать, одной не миновать.

— Ты, старик, видать, беды себе ищешь днем с огнем, — сказал стражник.

— До этого вам дела нет, — ответил дед. — Держите лучше язык за зубами и дайте знать царю, что явились мы.

Снова переглянулись стражники между собой, пожали плечами, и один из них отправился к царю доложить о старике и его поросенке. Вызывает их царь к себе. Дед, как вошел, в ноги поклонился, смирнехонько стал у двери. Поросенок же пробежался по коврам, захрюкал, весь дом обнюхивает.

Стало царю от этой дерзости смешно, а потом рассердился он и сказал:

— Ладно, старче, когда пришел ты в тот раз, вроде бы в своем уме. Да знаешь ли ты, куда свиней приводят? Кто, скажи, тебя надоумил над своим царем шутки шутить?

— Упаси господи, великий государь, и подумать мне, старику, об этом? Уж ты не прогневайся, великий государь, но только это сынок мой, который, ежели помнить изволишь, прислал меня однажды к тебе.

— Уж не он ли мне мост построит?

— Так мы с надеждой на бога думаем, великий государь.

— Тогда бери свинью твою и вон отсюда. А если до завтрашнего утра мост не будет готов, то быть голове твоей, старче, там, где пятки твои теперь. Понял?

— Милостив бог, великий государь. Зато если выполним повеление твое, государь, то уж не прогневайся, дочь свою шли к нам домой.

С этими словами поклонился старик низко, забрал поросенка и пошел домой. А за ним несколько солдат увязалось, ибо приказал царь взять его под стражу до утра, разузнать, как да что?.. Потому смех, да толки, да расспросы пошли по дворцу и повсюду про такую неслыханную дерзость.

К вечеру явился дед с поросенком домой, и старуха так и затряслась со страху, заохала, застонала:

— Ой, старче, старче, что за беду ты мне в дом принес! Солдат мне только не хватало!

— Еще ты смеешь шуметь, старуха? Твоих это рук дело. Послушался я глупой твоей головы, пошел по оврагам приемыша тебе добывать. Вот и в беду попали! Потому не я привел солдат, а они меня привели. И голове моей, пожалуй лишь до утра суждено там быть, где теперь она.

Между тем поросенок по хате бегает, ищет, чем поживиться, и никакого дела ему нет до всего, что натворил. Спорят старики меж собой, спорят, а под утро, как ни встревожены были, уснули. Поросенок тогда на лаицу тихонько взобрался, в окошке бычий пузырь выбил, дохнул — и словно два огненных вала потянулись от лачуги до самых царских ворот. И в один миг чудо-мост был готов со всем, что ему полагалось. Лачуга же дедова превратилась во дворец, куда лучше и краше царского. Вскинулись старик со старухой — а на них одежды царские пурпурные, и все сокровища мира — во дворце у них. А поросенок играет себе да резвится, да на мягких коврах нежится.

По всему царству разнесся слух про столь великое чудо. Сам царь и советники царские до смерти перепугались. Созвал царь совет и, решив дочь свою за старикова сына выдать, тут же и отослал ее. Потому что хоть и был он царь, а про все на свете забыл, кроме одного — страха!

Свадьбу не справляли, ибо с кем было справить? Царевне, когда к жениху приехала, по душе пришлись и дворец, и родители мужнины. Зато как жениха увидала — сама не своя стала. А потом повела плечами и подумала:

— Если так рассудили родители мои и господь бог, пусть так и остается!

И стала она хозяйничать в новом доме.

День-деньской поросенок, как и раньше, по дому рыскал, а к ночи свиную кожу с себя сбрасывал и становился прекрасным царевичем. Вскоре привыкла к нему молодая жена, и не так уж ей было тоскливо, как прежде.

Через неделю-другую соскучилась она по родителям и решила навестить их, а мужа дома оставила — не показываться же с ним на людях! Обрадовались ей отец с матерью, стали о хозяйстве, о муже расспрашивать, и рассказала она им все как есть. Тогда ей отец такой совет дал:

— Дочь моя милая! Упаси богу мужу вред какой причинить, а то навлечешь на себя беду! Кто бы он ни был, а власть имеет большую, непостижимую, коли сумел дела совершить превыше сил человеческих.

Немного спустя вышли обе царицы в сад на прогулку, и тут-то и научила старая царица молодую совсем по-иному:

— Доченька милая! Никакой у тебя жизни не будет, если не сможешь с мужем на людях бывать. Вот тебе мой совет: прикажи огонь большой в печи развести, и когда муж уснет, возьми ту кожу свиную и швырни в огонь, чтобы раз навсегда от нее избавиться!

— Верно говоришь, маменька. А мне вот и в голову не пришло…

И лишь только вернулась домой, сразу же велела большой огонь в печи развести. Когда же уснул молодой супруг крепким сном, схватила она свиную кожу и швырнула в огонь. Затрещала щетина, зашипела шкура, искорежилась, в золу превратилась. И таким страшным духом наполнился дом, что сразу же пробудился молодой муж, вскочил в испуге. Бросился к печи, заглянул в нее, и увидев, какая стряслась беда, залился слезами и сказал:

— Женщина неразумная! Что ты натворила? Если кто надоумил тебя, плохую он тебе службу сослужил; если же по своей голове поступила, то мало проку в такой голове!

И вдруг железный обруч опоясал ее стан, и сказал ей муж:

— Когда обниму я стан твой правой рукой, рассыплется этот обруч, и только тогда родишь ты младенца, ибо послушалась ты дурного совета, обездолила и несчастных стариков моих, и меня, и себя заодно. Если же когда-либо будет нужда во мне, знай, что зовут меня Фэт-Фрумос{225} и искать меня будешь в Ладан-монастыре.

Только сказал, и ветер возник внезапно; страшной бурей подняло его в воздух, и исчез он из глаз. А мост чудесный тут же пропал и сгинул, будто его никогда и не было. Дворец же, в котором старики с невесткой среди всех богатств и сокровищ мира жили, снова бедной лачугой обернулся. Увидев, какая беда с ними стряслась, стали старики, плача и стоная, невестку корить и велели ей идти на все четыре стороны, потому что при себе держать ее было им не под силу.

В таком несчастье что ей было делать, куда деваться? Вернуться к отцу-матери? Страшно было отцовского гнева и насмешки людской. На месте оставаться? Не на что было ей жить, да и опостылели упреки стариков. И решила она по свету идти, мужа искать. Сказала «господи, благослови!» и пошла, куда глаза глядят. Шла она, шла все вперед да вперед и приходит в дикое, неведомое место. Увидела одинокую избушку, покрытую мхом, свидетелем древних лет, и постучалась в калитку.

— Кто там? — откликнулся старушечий голос.

— Откройте бесприютной страннице.

— Если добрый ты человек, приди в келью мою; а если нет, то прочь ступай отсюда, ибо стальные клыки у пса моего; коли спущу с цепи, на куски тебя разорвет!

— Добрый я человек, матушка!

Отворилась тогда калитка, и впустила старуха странницу.

— Каким ветром занесло тебя, женщина? Как смогла ты проникнуть в эти места? Сюда и жар-птица не залетает, а человек и подавно.

Горько вздохнула странница и сказала:

— Грехи тяжкие привели меня сюда, матушка. Иду я в Ладан-монастырь, а в какой стороне он, того и сама не ведаю.

— Видать, есть еще у тебя маленько счастья, коли попала ты прямо ко мне. Я — святая Середа; слыхала, может, обо мне?

— Слыхать-то слыхала, матушка, а что на этом свете живешь, никогда бы не подумала.

— Видишь? А еще люди на судьбу жалуются!

Кликнула святая Середа громким голосом, и вмиг собрались твари живые со всего ее царства. Стала их святая Середа расспрашивать про Ладан-монастырь, но все как один ответили, что и названия такого не слыхивали. Огорчилась святая Середа, но что было делать? Дала она страннице просфору и чарку вина на дорогу, и прялку-самопрялку золотую. Сказала ей ласково: «Береги, в нужде пригодится», и отправила ее к старшей своей сестре святой Пятнице.

Снова пустилась бедняжка в путь, и шла она год напролет по диким, неведомым местам, пока не добралась, наконец, до святой Пятницы. И случилось здесь то же, что и у святой Середы, — только дала ей святая Пятница еще одну просфору и чарку вина на дорогу, и мотовило золотое, что пряжу само наматывало; с такой же лаской и кротостью отослала ее святая Пятница к старшей сестре своей, святой Троице. В тот же день отправилась путница дальше, и брела она снова год напролет по местам, еще более пустынным и страшным, чем прежде. И будучи тяжелой на третьем году, с большим трудом добралась она до святой Троицы. Приняла ее святая Троица с тем же радушием, что и сестры ее. Пожалела несчастную, кликнула клич что было мочи, и все твари на клич тот примчались — водяные, и земные, и небесные. Стала их святая Троица расспрашивать, в какой стороне света Ладан-монастырь стоит. Но все как один отвечали, что слышать не слышали и видать не видели. Вздохнула святая Троица от всего сердца, глянула грустно на странницу и сказала:

— Видать, божье проклятие лежит на тебе, коли не дано тебе найти то, чего ищешь! Ибо здесь край света, даже мне неведомого. И дальше идти никому невозможно.

Вдруг, откуда ни возьмись, жаворонок хроменький ковыляет: ковыль, ковыль, ковыль! прямо к святой Троице. Спрашивает его святая Троица:

— Не знаешь ли, жаворонок, где Ладан-монастырь стоит?

— Как не знать, госпожа моя? Туда я по зову сердца летал, ногу сломал.

— Если так, что хочешь делай, а доставь эту женщину в Ладан-монастырь и научи, как ей дальше быть.

Вздохнул жаворонок и ответил смиренно:

— От всего сердца выполню твою волю, госпожа моя, хоть и очень трудна дорога до того места.

Подарила тогда святая Троица несчастной страннице просфору и чарку вина в дорогу, чтоб хватило ей до самого Ладан-монастыря, и еще золотой поднос, и наседку из чистого золота, драгоценными каменьями усыпанную, с цыплятами тоже из золота. Поручила странницу жаворонку, и тот, ковыляя, сразу в путь пустился. Когда уставала бедняжка и не под силу ей было брести, брал ее жаворонок на свои крылышки и нес по воздуху. Так странствовали они год напролет с большим трудом и великими опасностями, пересекли бесчисленные моря и страны, шли по лесам и гибельным пустыням, кишевшим драконами, ядовитыми змеями, василисками, чей взгляд убивает, гидрами о двадцати четырех головах и другими ужасными гадами без числа, с широко разверстыми пастями, готовыми проглотить их, среди чудищ, чью непомерную алчность, хитрость и свирепость не в силах описать язык человеческий!

Наконец, после всех препятствий и опасностей, добрались они до какой-то пещеры. Снова села женщина на крылья спутника своего; едва шевеля ими от усталости, полетел он, и очутились они вдруг на другом свете, где райская благодать — да и только!

— Это Ладан-монастырь, — сказал жаворонок. — Здесь находится Фэт-Фрумос, которого ищешь ты долгие годы. Уж не знакомо ли тебе что-нибудь здесь?

Разбежались глаза у нее от такой красоты и блеска, но, всмотревшись внимательнее, узнала она чудо-мост и дворец, в котором так недолго прожила с Фэт-Фрумосом, и слезами радости наполнились ее глаза.

— Погоди! Не спеши радоваться. Еще недостойна ты этих мест, и не все еще испытания позади, — сказал жаворонок.

И показал ей колодец, к которому велел приходить три дня кряду, рассказал, с кем она там встретится и что говорить должна и что делать ей с прялкой, мотовилом, подносом и золотой наседкой с цыплятами — подарками трех сестер: святой Середы, святой Пятницы и святой Троицы.

Потом попрощался со своей спутницей и полетел без оглядки обратно, страшась, как бы не оторвали ему еще и другую ногу. А бедная странница, проводив его глазами, полными слез, побрела к колодцу.

У колодца достала она прялку, села на землю отдохнуть. Немного погодя приходит по воду служанка. Как увидела незнакомку с дивной прялкой, что сама золотую пряжу в тысячу раз волоса тоньше прядет, кинулась к своей госпоже — поведать про диво-дивное.

Госпожой служанки была ключница Фэт-Фрумоса — та ведьма, от которой сам черт поседел и которая воду в камень превращать умела и знала все бесовские уловки. Одного не умела она — мысли отгадывать. Как проведала она про диво-дивное, сразу же шлет служанку за незнакомой странницей. Когда же та во дворец явилась, сказала ей ведьма:

— Говорят, есть у тебя прялка золотая, что сама прядет. Не отдашь ли мне эту прялку и что за нее просишь?

— Позволь мне ночь провести в той комнате, где царь почивает.

— Почему бы и нет? Давай прялку и жди здесь до вечера, пока царь с охоты вернется.

Отдала странница прялку и ждет. А беззубая ведьма, зная про царев обычай каждый вечер чашу молока перед сном выпивать, такого ему молока приготовила, чтобы спал он как мертвый до самого утра. Вернулся царь с охоты, лег в постель, — шлет ему молоко ведьма. Как осушил он чашу, так и заснул на месте мертвым сном. Позвала тогда ведьма странницу в царскую опочивальню, как было меж ними условлено, а сама ушла, сказав:

— Оставайся тут до рассвета, пока не приду за тобой.

Говорила ведьма шепотом и ступала тихонько. Опасалась, как бы не услышал ее из соседней комнаты верный царский слуга, что каждый день с царем на охоту хаживал.

Как только удалилась колдунья, бросилась бедная странница на колени перед спящим супругом, стала руки ломать и так говорить:

— Фэт-Фрумос! Фэт-Фрумос! Протяни руку твою, обними мой стан, чтоб рассыпался проклятый обруч, чтоб явилось на свет дитя твое!

Так стонала бедняжка и терзалась до самого утра, а царь словно и неживой — ничего не слышит. На рассвете пришла ведьма туча-тучей, вытолкала несчастную, велела тотчас же убираться. Пошла бедная странница, вне себя от горя и обиды, снова у колодца уселась, мотовило достает. Когда же снова явилась служанка по воду и новое чудо увидела, опять кинулась к своей госпоже, рассказала, будто есть еще у незнакомки мотовило золотое, много чудеснее золотой прялки, само пряжу наматывает. Снова послала жадная баба за нею служанку, той же уловкой прибрала золотое мотовило к рукам, а наутро снова прогнала бедняжку.

В ту ночь услышал верный слуга царский, что происходит у царя в опочивальне, сжалился над несчастной странницей и решил перехитрить коварную ведьму. Когда встал с постели царь и отправились оба на охоту, рассказал он подробно царю обо всем, что случилось в последние две ночи. Встрепенулся царь, словно сердце в нем пробудилось. Потом потупил взгляд и заплакал. А пока из глаз Фэт-Фрумоса ручьями слезы катились, убитая горем жена его сидела у колодца, а рядом стояла на подносе золотая наседка с цыплятами — последняя надежда! И снова приводит господь ту служанку к колодцу. Увидев новое, еще большее чудо, не стала она воды набирать, кинулась к своей госпоже, говорит:

— Госпожа, госпожа! Новое диво-дивное! Есть у той женщины золотой поднос и золотая наседка с цыплятами тоже из золота, такие прекрасные, что глаз не отвести!

Посылает колдунья, не мешкая, за странницей, а сама думает:

«Чего она ищет, не видать ей как своих ушей…»

И так же коварно завладела золотым подносом и золотой наседкой с цыплятами.

Когда же вернулся царь с охоты и принесли ему молока, решил он того молока не пробовать, выплеснул его украдкой и сразу же притворился глубоко спящим.

А колдунья, видя, что царь заснул, и вверившись силе своего зелья, снова привела странницу в царскую опочивальню с тем же уговором, что в прошлые ночи, а сама удалилась. Снова пришла несчастная к царской постели и, заливаясь слезами, воскликнула:

— Фэт-Фрумос! Фэт-Фрумос! Сжалься над двумя неповинными душами, что вот уже четыре года страшной карой терзаются. Протяни правую руку твою, обними меня, чтоб рассыпался обруч железный и явилось бы на свет дитя твое, ибо не под силу мне больше это бремя!

Сказала, и словно во сне протянул Фэт-Фрумос руку. Лишь коснулся стана ее — со звоном рассыпался обруч и без всяких страданий разрешилась она младенцем.

Поведала царица мужу, какого горя она натерпелась с той поры, как он покинул ее.

Не дожидаясь рассвета, поднялся царь, весь двор на ноги поставил, велел колдунью к себе привести со всеми сокровищами, обманным путем у царицы отобранными. И еще велел привести кобылу необъезженную и мешок, полный орехов, привязать к хвосту кобыльему тот мешок и ведьму и отпустить кобылу на все четыре стороны. Как велел, так и сделали. Поскакала кобыла, и где орех падал, там и от ведьмы падал кусок; когда же совсем отвалился мешок, то и ведьмина голова отвалилась.

А была эта ведьма той самой свиньей, которая с поросятами в луже барахталась и от которой старику Фэт-Фрумос достался. Колдовскими чарами превратила она Фэт-Фрумоса, господина своего, в поросенка сапного, шелудивого, с тем чтобы поженить его на одной из одиннадцати дочерей своих. За это и казнил ее Фэт-Фрумос ужасной казнью. А слугу своего верного великана дарами одарили царь с царицей и от себя не отпускали до конца его дней.

А теперь припомните, люди добрые, что не справил Фэт-Фрумос свадьбу в свое время. На этот раз отпраздновал он сразу и свадьбу и крестины такие, каких никогда еще не бывало и, верно, не будет. И лишь только подумал Фэт-Фрумос, тут же явились и родители молодой царицы, и дед со старухой, взрастившие его, снова в царский пурпур одетые, и посадили их во главе стола. Кого только не было на богатой и пышной свадьбе! И длилось веселье три дня и три ночи, и еще и поныне длится, если не кончилось.

Иван Турбинка{226}

Сказывают, жил когда-то русский человек по имени Иван. Сызмальства оказался этот русский в армии. Прослужив несколько сроков кряду, состарился он. И начальство, видя, что выполнил он свой воинский долг, отпустило его, при всем оружии, на все четыре стороны, дав еще два рубля денег на дорогу.

Поблагодарил Иван начальников, попрощался с друзьями-товарищами, хлебнув с ними глоток-другой водки, и отправился в путь-дорогу, песню поет.

Идет Иван, пошатываясь, то по одной, то по другой обочине, сам не зная куда, а немного впереди идут по боковой тропинке господь со святым Петром. Услыхал святой Петр позади себя чье-то пение, оглянулся, видит — идет по дороге солдат, качается.

— Господи, — испугался святой Петр, — давай-ка поспешим или в сторону отойдем; как бы не оказался этот солдат забиякой, не попасть бы нам с тобой в беду. Ты же знаешь, уже случилось мне однажды от такого же забулдыги тумаков отведать.

— Не тревожься, Петр, — сказал господь. — Путника поющего бояться нечего. Этот солдат — человек добрый и милосердный. Смотри, у него за душой всего два рубля денег. Давай испытаем его. Сядь, как нищий, на одном конце моста, а я на другом сяду. Увидишь, что оба рубля свои от отдаст нам, бедняга! Вспомни, Петр, сколько раз говорил я тебе, что такие-то и унаследуют царствие небесное.

Сел святой Петр на одном конце моста, господь на другом, милостыню просят.

А Иван, взойдя на мост, достает из-за пазухи оба свои рубля, отдает один святому Петру, второй — господу и говорит:

— С миру по нитке — голому рубашка. Нате! Бог мне дал, я даю, и бог мне снова даст, потому имеет откуда.

Опять запевает песню Иван и дальше идет.

Удивился тогда святой Петр и сказал:

— Господи, поистине добрая у него душа, и не следовало бы ему без награды от лица твоего уйти.

— Ничего, Петр, уж я позабочусь о нем.

Прибавили шагу господь со святым Петром, и нагоняют они Ивана, а тот все песни горланит, словно он всему миру владыка.

— Добрый путь, Иван, — говорит господь. — Однако, поешь-поешь, не сбиваешься.

— Благодарствую, — ответил Иван с удивлением. — Но откуда тебе известно, что Иваном меня зовут?

— Уж если мне не знать, то кому же и знать-то? — сказал господь.

— А кто ты таков, — в сердцах спрашивает Иван, — что хвалишься, будто все знаешь?

— Я — тот нищий, которому ты милостыню подал, Иван. А кто бедному подаст, тот господу взаймы дает, как говорится в писании. Получай обратно заем, ибо нам не нужны деньги. Я только Петру показать хотел, как велико милосердие твое. Знай, Иван, что я господь и всё могу тебе сделать, чего ни попросишь, ибо человек ты великодушный и праведный.

Задрожал Иван и вмиг отрезвел; бросился на колени перед господом, говорит:

— Господи, коли и вправду ты господь бог, благослови, будь добр, эту турбинку, чтобы кого ни захочу, мог сунуть в нее; и чтобы не мог никто выйти из нее против воли моей.

Улыбнулся господь, благословил турбинку и сказал:

— Когда наскучит тебе скитаться по свету, Иван, приходи служить у моих ворот, и будет тебе неплохо.

— С великой радостью, господи; обязательно приду, — ответил Иван. — А теперь хочу посмотреть, не попадется ли что в турбинку.

Сказал и пустился по полю — напрямик к большим дворам, что едва виднелись впереди, на вершине холма. Шел Иван, пока не добрался под вечер к тем дворам. А добравшись, явился к боярину, у него пристанища просит. Боярин скуповат был, но видя, что Иван — царский солдат, понял, что делать нечего. Волей-неволей велел он слуге своему дать Ивану поесть, а после уложить в нежилом доме, куда он всех непрошеных гостей спроваживал. Слуга, выполняя боярский приказ, дал Ивану поесть и отвел его на ночлег.

«Уж тут-то выйдет ему отдых боком, — подумал боярин, отдав распоряжение. — Будет у него ночью хлопот полон рот. Посмотрим, кто кого? Он ли чертей, черти ли его одолеют?»

Ибо нужно вам знать, что дом тот стоял на отшибе и обитала в нем нечистая сила. Там-то и приказал боярин уложить Ивана.

А Ивану и невдомек было. Как только доставил его боярский слуга на место, привел он в порядок оружие, сотворил, как обычно, молитву и улегся, одетый, как был, на диване, мягком, как вата, положив турбинку с двумя рублями в изголовье и собираясь задать храпака, ибо ноги едва держали его от усталости. Но куда там! Не успел бедняга погасить свечу, как кто-то хвать у него подушку из-под головы и как швырнет ее в дальний угол! Схватил Иван саблю, проворно вскочил, зажег свечу и давай шарить по всему дому, но не нашел никого.

— Мэй! Что за притча? То ли дом заколдован, то ли земля ходуном ходит, если вылетела подушка у меня из-под головы и брожу я, как полоумный. Что за встряска такая? — сказал Иван, осеняя себя крестом и кладя земные поклоны, и снова лег спать. Но только задремал — слышит вдруг голоса, один другого отвратнее: кто по-кошачьи мяучит, кто хрюкает, как свинья, кто квакает по-лягушечьи, кто по-медвежьи ревет; словом, такой поднялся галдеж, что хоть святых выноси! Тогда-то Иван смекнул, в чем дело.

— Ну, погодите же! Сейчас посчитаюсь с вами. — И вдруг как заорет: — Марш в турбинку, черти!

Кинулись бесы один за другим в турбинку, словно их ветром несло. Когда все позалезли, начал их Иван по-русски дубасить. Потом завязал турбинку крепко-накрепко и положил себе в изголовье, отпустив чертякам напоследок таких русских пинков, что сердце у них зашлось. После того улегся Иван, положив голову на турбинку, и, никем более не тревожимый, уснул сном праведника…

Уже незадолго до петухов видит Скараоский, начальник чертячий, что не вернулся кое-кто из его слуг, и бежит к знакомому месту искать. В один миг примчался, влетел, неведомо как, к Ивану в комнату и как даст ему, спящему, затрещину изо всех сил. Вскочил Иван, как ужаленный, заорал:

— Марш в турбинку!

Скараоский без лишних слов залезает в турбинку, на головы других, ибо некуда деваться.

— Ладно, сейчас я с вами разделаюсь, нечистая сила; выбью из вас дурь, — осерчал Иван. — Вздумали со мной тягаться. Да я вас так проучу, что собаки смеяться над вами будут.

Одевается Иван, напяливает на себя оружие и, выйдя во двор, подымает такой переполох, что весь двор сбегается.

— Что с тобою, служивый? Встал ни свет ни заря и этакий шум подымаешь? — спрашивают боярские слуги, спросонок тычась один в другого, словно на них куриная слепота напала.

— Да вот, — говорит Иван, — наловил зайцев, ободрать их желаю.

Проснулся от такого шума сам боярин, спрашивает:

— Что за галдеж во дворе?

— Всю ночь не давал нам спать этот русский. Черт его знает, что с ним… Мол, наловил зайцев и ободрать их хочет, не во гнев вашей милости!

Тут и сам Иван к боярину является с турбинкой, полной чертей, а те, словно рыбы в мешке, мечутся.

— Вот, господин, с кем я ночь напролет воевал… Зато очистил твой дом от чертей. С утра бью тебе ими челом. Прикажи сюда палок подать, я их сквозь строй пропущу, чтобы помнили, сколько жить будут, что напоролись на Ивана, раба божьего.

Боярин и струхнул, и обрадовался, ибо немало сариндаров{227} роздал он попам, чтобы только изгнали чертей из его дома, но так ничего и не добился. Видать, на этот раз пришел им конец от Ивана. Нашла коса на камень!

— Ладно, Иван, — сказал боярин, довольный. — Принесут тебе палок, сколько хочешь, и делай свое дело, как можешь, по крайней мере вздохну свободно!

Спустя немного подъезжает к Ивану воз, полный палок, как душа его пожелала. Берет он палки, связывает по две, по три вместе, по всем правилам.

Меж тем столпилось вокруг Ивана все село; кому не охота посмотреть на бесовы муки! Не шутка ведь! Развязывает Иван перед всеми турбинку ровно настолько, чтобы руку просунуть, одного за другим чертей за рожки достает и давай их палками колотить, — аж шкура горит. Учинит расправу и отпустит, однако с условием больше сюда глаз не казать.

— И не подумаю, Иван, сколько жить буду, — говорили нечистые, корчась от боли, и вылетали, как из пушки. А люди смотрели и особенно ребятишки так и покатывались со смеху.

Под конец вытащил Иван самого Скараоского за бороду да как задал ему русскую порку!

— На ж тебе! Драки захотелось, получай драку, господин Скараоский. Пройдет охота другой раз людей мучить, бесово отродье. А теперь ступай! — и побежал Скараоский вслед за другими, только пятки засверкали…

— Дай тебе боже долгой жизни, — сказал боярин, обнимая и целуя Ивана. — Отыне живи у меня; за то, что избавил дом от чертей, будешь у меня как сыр в масле кататься.

— Нет, хозяин, — говорит Иван. — Пойду господу богу служить, владыке нашему.

С этими словами опоясался он саблей, прицепил турбинку к бедру, вскинул ранец за спину, ружье на плечо — и пошел к господу богу. А люди, сняв шапки, пожелали ему доброго пути, куда бы он ни направился.

— Скатертью дорога, — сказал боярин, — кабы остался, был бы мне как брат; а не останешься — будешь как два.

Сдается мне, что самого боярина турбинка в страх вогнала, и не так-то уж он сожалел об Иване, сделавшем ему столько добра.

А Ивану и горя мало; шел он себе да шел, вопрошая в пути каждого встречного, где господь проживает. Но все как один пожимали плечами, не зная, что и ответить на такой чудной вопрос.

— Только святой Николай это знает, — сказал Иван, вынул образок из-за пазухи, облобызал с обеих сторон и — чудо! оказался у райских врат! Недолго думая, стал он в ворота стучать, что было мочи, а святой Петр изнутри спрашивает:

— Кто там?

— Я.

— Кто я?

— Я, Иван.

— А чего тебе надобно?

— Табачок есть?

— Нету.

— Водка есть?

— Нету.

— Женщины есть?

— Нету.

— Музыканты есть?

— Нет, Иван, что ты мне голову морочишь?

— А где их найти-то?

— В аду, Иван, не здесь.

— Мэй! Хоть шаром покати тут, в раю, — говорит Иван. И, без лишних слов, отправляется в ад. Кто знает, где бродил, но только спустя немного постучался он во врата адовы, кричит:

— Эй! Табачок есть?

— Есть, — отвечают оттуда.

— Водка есть?

— Есть.

— Женщины есть?

— А то как же?

— Музыканты есть?

— Сколько душе угодно!

— Вот хорошо. Это как раз по мне. Открывайте живее, — говорит Иван, притоптывая и потирая руки.

Черт, стоявший у ворот, думая, что это всегдашний их посетитель, открывает, видит — перед ним Иван Турбинка!

— Ой, беда, ой, беда! — заохали черти, почесывая головы. — Не сдобровать нам теперь!

А Иван велит поскорее подать водки и табачку и музыкантов привести, ибо охота ему «гуляя» задать.

Переглядываются чертяки, видят, что против Ивана им не устоять, и давай нести, кто откуда, водку, табак, музыкантов зовут, словом, все делают, что только его душе угодно. Мечутся во все стороны, волчком кружатся, угодить Ивану во всем стараются, ибо нагнала на них страху турбинка, пожалуй, больше святого креста.

Между тем напивается Иван вдрызг и давай по всему аду гикать, пляшет городинку и казачинку, хватает чертей и чертовок с собою в пляс; опрокидывает стойки, все по сторонам разбрасывает — лопнуть можно со смеху. Что было чертям делать? Думают, гадают, и так и этак прикидывают, а никому невдомек, как от него избавиться. Адова Пятка, однако, — ведьма побашковитее других чертей, — говорит самому Скараоскому:

— Дурни безмозглые! Не будь здесь меня, не знаю, что бы с вами и сталось! Несите сюда живее кадку, собачью шкуру и две палки; я из этого такую игрушку смастерю, в два счета духу Иванова здесь не будет.

Принесли все, что она хотела, и тут же сколотила Адова Пятка барабан; тихонько пробралась мимо Ивана за ворота и давай барабанить будто в поход: там-тарарам!

Опомнился Иван, одним прыжком выскочил за ворота с ружьем на плече.

Адова Пятка тогда — прыг внутрь, черти ворота за Иваном захлопнули, засовы задвинули прочно, радуются — не нарадуются, что от турбинки избавились. Колотит Иван по воротам, что есть мочи, ружьем дубасит, ан нет — научились теперь черти уму-разуму.

— Ладно, рогатые! Попадетесь мне в руки — не даст вам турбинка спуску!

А черти на это — ни гу-гу.

Видит Иван, что ворота адские — за семью засовами, железом окованы, и не думают черти открывать, — пропала у него охота и к музыке, и к табачку, и к водке, и ко всему, отправился снова в рай, господу богу служить.

Приходит он к райским воротам, становится на страже, стоит не смыкая глаз, дни и ночи кряду, с места не тронется.

Немного погодя является Смерть, хочет к господу богу пройти за приказаниями.

Приставляет Иван шпагу к ее груди, говорит:

— Что ты, ведьма, куда?

— К богу, Иван, за приказаниями.

— Нельзя, — говорит Иван, — сам пойду, ответ тебе принесу.

— Нет, Иван, сама я должна.

Видит Иван, что Смерть на него нахрапом лезет, как осерчает, как заорет:

— Марш, ведьма, в турбинку!

Смерть тогда, волей-неволей, в турбинку лезет, стонет, вздыхает, хоть плачь от жалости к ней. А Иван и в ус не дует, завязал турбинку, на дерево повесил и давай в ворота стучаться. Открывает святой Петр, смотрит — перед ним Иван.

— Что, Иван, — говорит, — еще не наскучило тебе по свету бродить, дурака валять?

— Еще как наскучило, святой Петр.

— И чего тебе надобно?

— К богу хочу пройти, два слова сказать.

— Что ж, Иван, иди, путь тебе не заказан, ты же у нас теперь свой.

Проходит Иван прямо к господу, говорит ему:

— Господи, известно тебе или нет, только я уже долгое время у райских ворот служу. А теперь Смерть пришла, спрашивает, что ты прикажешь?

— Передай ей, Иван, такой от меня приказ: чтоб три года кряду только такие, как ты, старики умирали… — говорит господь с доброй улыбкой.

— Хорошо, господи, — говорит Иван призадумываясь. — Пойду, передам твой приказ.

Пошел Иван, выпустил Смерть из турбинки, говорит:

— Приказал господь, чтобы питалась ты впредь три года подряд только старым лесом, а молодого не трогай! Понятно? Ступай, выполняй свой долг!

Пошла Смерть по лесам, злая-презлая, и давай грызть старые стволы, только челюсти трещат.

Ровно через три года пускается она снова к богу за приказаниями, но как вспомнит, что опять ей с Иваном дело иметь — ноги подкашиваются, спину сводит от страху.

— Турбинка! Турбинка проклятая в гроб меня вгонит, — охает Смерть. — Однако делать нечего, надо идти.

Идет она, идет, наконец до райских врат добирается. А там опять Иван стоит.

— Ты все тут, Иван?

— А то как же, — отвечает Иван, делая налево кругом и вставая прямо перед Смертью. — Где же мне быть-то, коли тут моя служба?

— Я думала, ты по свету шатаешься, дурака валяешь.

— Да ведь я от света бежал. Знаю, до чего он сладкий и горький, чтоб ему пусто было! Тошно от него стало Ивану! Но ты почему исхудала так, ведьма?

— По твоей милости, Иван. Но больше, надеюсь, не станешь терзать меня, пустишь к богу, важное у меня к нему дело.

— Еще бы, держи карман шире! Что за спешка, не пожар ведь! Уж не вздумала ли с господом лясы точить!

— Э-ге, слишком уж ты зазнаешься, Иван.

— Вот как? Еще передо мною нос задираешь? Марш в турбинку, ведьма!

Лезет Смерть в турбинку, а Иван колотит ее, приговаривает:

— Шутила с кем шутила, а с Иваном не шути!

Господу все это было ведомо, но желал он, чтоб и по воле Ивана было, а не все по воле Смерти, потому и она тоже немало на своем веку бед натворила.

— Ну-ка, святой Петр, отвори, — сказал Иван, постучав в ворота.

Открывает ему святой Петр, снова является к господу Иван и говорит:

— Господи, спрашивает Смерть, какие приказания будут? И, не во гнев твоей милости, очень уж она жадна и неугомонна, ждет не дождется, ответа требует.

— Передай ей, Иван, приказ, чтобы отныне три года кряду одни молодые умирали; а другие три года одни только непослушные дети.

— Слушаю, господи, — говорит Иван, кланяясь до земли. — Пойду, скажу, как ты повелел.

Идет, выпускает Смерть из турбинки, говорит:

— Приказал господь, чтобы впредь питались три года кряду только молодым лесом; а затем три года лишь молодыми ветками, ракитой, лозняком, побегами всякими; старого леса не трогай, а то худо будет! Слыхала, ведьма! А теперь живее уноси ноги — выполняй приказ.

Проглотив обиду, понеслась Смерть по рощам, дубравам, кустарникам, — злая-презлая. Но нечего делать, то погрызет молодые деревца, то лозу и побеги пожует, да так, что челюсти стучат, бока и затылок ломит — высоко к тополям тянуться, а за корнями кустарников и молодыми побегами нагибаться приходится. Утоляла голод, как могла. Промучилась три года кряду, и еще три года, и отбыв все шесть лет наказания, снова к господу за повелениями отправилась. Знала она, что ее ждет, но делать было нечего.

— Турбинка, огонь ее возьми! — говорила Смерть, отправляясь в рай, как на виселицу. — Не знаю, что уж и сказать про господа бога, чтоб не согрешить. Совсем, видать, впал он в детство, прости господи, если уж Ивану полоумному власть такую надо мною дал. Хотелось бы мне увидеть самого господа бога, великого и всемогущего, в Ивановой турбинке; или хоть святого Петра; уж тогда бы они мне поверили.

Идет она, бормоча и неся околесицу, доходит до райских врат. Как Ивана увидела, в глазах у нее потемнело, и говорит она со вздохом.

— Что ж, Иван, неужто снова мне жизни не будет от турбинки твоей?

— Эге-ге, имей я побольше власти, скажу по правде, глаза б тебе выколол, как черту, и на вертеле бы тебя изжарил, — отвечает Иван с досадой, — из-за тебя ведь столько народу погибло от Адама и до наших дней. Марш в турбинку, ведьма! А господу богу даже и не заикнусь про тебя, старую каргу! Ты да Адская Пятка — два сапога пара! Зубами бы вас растерзал, ласковых да пригожих. Но теперь продержу тебя взаперти, сколько влезет, сгною в турбинке!

Вздыхает, охает Смерть, да что толку? Словно и не видит, не слышит ее Иван. Но вот через сколько-то времени выходит к воротам господь — посмотреть, что еще вытворяет Иван со своей турбинкой.

— Ну, Иван, как живешь-можешь? Больше сюда Смерть не приходила?

Опустил Иван голову, молчит, только в лице меняется; а из турбинки Смерть говорит глухо:

— Вот я, господи, тут, взаперти. Выдал ты меня, бедную, Ивану полоумному на поругание!

Развязал господь турбинку, выпустил Смерть и говорит Ивану:

— Ну, Иван, хватит! Свой хлеб съел, свою песню спел! Конечно, милосердный ты, сердце у тебя доброе, ничего не скажешь. Но с каких-то пор, с того дня, пожалуй, как благословил я твою турбинку, стал ты вроде не тот. Чертей боярских в бараний рог скрутил. В аду такого гуляя задал, что слава о тебе пошла, как о попе-расстриге. Со Смертью пустил я тебя вытворять все, что только вздумается. Но все до поры до времени, сынок. Пришла и тебе пора умирать. Что поделаешь? Каждому свое воздать следует, и у Смерти ведь свой расчет; не так уж попусту ей воля дана, как ты думаешь.

Иван, видя, что дело нешуточное, падает на колени перед господом, молит его слезно:

— Господи! Прошу тебя, дай мне хоть три дня, о душе своей позаботиться, гроб себе слабой рукой изготовить и самому в него лечь, а тогда уж пусть делает со мной Смерть, что захочет, потому вижу я, что конец мне приходит: на глазах таю.

Согласился господь, отобрал у Ивана турбинку и ведьме велит через три дня за душой его прийти!

Остался Иван один, горем убитый, и задумался.

— Ну-ка, вспомню да подсчитаю, сколько радости имел я от всей моей жизни, — говорит сам себе Иван. — В армии — одно беспокойство: Иван туда, Иван сюда! После болтался без дела, наломал дров — будь здоров! В рай пошел, из рая в ад, оттуда опять в рай. И как раз теперь, значит, никакого мне утешения! Рай мне в такое время приспичил? Ну, и бедность же в этом раю! Как говорится: слава большая, котомка пустая; денег полный карман, а душу утолить нечем. Хуже наказания не придумаешь. Водки нет, табачка нет, музыки нет, гуляя нет, ни черта нет! Три денька всего жить осталось, и все, Иван, конец. Не схитрить ли как-нибудь, пока не поздно?

Сидит Иван задумавшись, лоб рукой подперши, и вдруг мысль его осеняет:

— Стой! Нашел, кажется, выход. Будь что будет, но только зря не будет… Все равно один мне конец!

Покупает Иван на свои два рубля плотницкий инструмент, два горбыля толстых, четыре дверные петли, гвоздей, два кольца и замок здоровенный. Раз-два, смастерил себе гроб на славу, хоть царя в него клади.

— Вот, Иван, последнее твое убежище, — сказал он. — Три локтя земли — все, что тебе осталось! Видишь теперь сам, сколько проку от всей этой жизни!

Не успел Иван слова эти вымолвить, глядь — Смерть тут как тут:

— Ну, Иван, готов?

— Готов, — отвечает Иван, улыбается.

— Если готов, то хорошо! Живее в гроб ложись, а то мне некогда. Меня, может, еще и другие ждут, чтобы благословила я их в дорогу.

Лег Иван в гроб лицом вниз.

— Не так, Иван, — говорит Смерть.

— А как же?

— Ложись, как мертвому подобает.

Повернулся Иван набок, ноги свесил.

— Ты что ж это, Иван? Тебе стрижено, а ты брито; долго ли меня держать будешь? Ложись, брат, как следует!

Повернулся Иван снова лицом вниз, голову — набок, ноги свесил.

— Ой, беда мне с тобою! Неужто и этого не умеешь? Видать, только на бесчинства всякие и был ты годен на этом свете. Ну-ка, вылезай, покажу тебе, безмозглая твоя башка!

Вылезает Иван из гроба, стоит пристыженный. А Смерть, решив по доброте своей научить Ивана, ложится в гроб лицом вверх, ноги вытянула, руки на груди сложила, закрыла глаза, говорит:

— Вот так и ложись, Иван.

Тут Иван, недолго думая, — хлоп! — крышку закрыл, запер на замок, взвалил гроб на плечи и пустил его по широкой и быстрой реке, приговаривая:

— Тут-то я тебя и прикончил. Катись, пропадай! Выйдешь из гроба, когда тебя бабушка из могилы выкопает. Отобрал у меня господь турбинку из-за тебя, так и я ж тебе удружил.

— Видишь, господи боже, — сказал апостол Петр, смеясь, — чего еще надумал Иван, любимчик твоей милости? Хорошо сказал, кто сказал: дай дурню волю, заведет в неволю.

Узрел господь дерзость Иванову, забеспокоился. Приказал он тот гроб отыскать, открыть и выпустить Смерть; а она пускай отомстит Ивану. Сказано — сделано, и когда уже и не снилось Ивану, что придется еще повстречаться со Смертью, выходит она к нему, лицом к лицу, и говорит:

— Что ж, Иван, разве таков был наш уговор?

Опешил Иван, слова не может вымолвить.

— Еще дурачком прикидываешься? Эх, Иван, только долготерпение и бесконечная доброта господня могут превозмочь твои преступления и упрямство твое. Давно бы ты сгинул и стал у чертей посмешищем, кабы не полюбил тебя господь, как сына родного. Знай же, Иван, что отныне сам ты будешь смерти желать, на четвереньках за мною ползать, умолять меня будешь душу твою прибрать, а я прикинусь, будто вовсе и забыла про тебя, оставлю тебя жить, сколько жить будут стены Голии{228} и город Нямц, чтоб увидел ты, как несносна жизнь в глубокой старости!

И оставила его Смерть неприкаянным жить.

С той поры, как создан свет,

На полатях ветра нет.

А когда увидел Иван, что конец ему не приходит, сказал он сам себе:

— Неужто ж я колом себе голову прошибу из-за ведьмы? И не подумаю. Пускай она себе это делает, коли охота.

И с той поры, сказывают, пустился он, Смерти назло, махоркой дымить и цуйку{229} с горелкой тянуть, словно его огонь сжигал.

— Гуляй да гуляй, Иван, не то с тоски свихнешься! — говорил он.

И что было делать бедняге, когда Смерть будто ослепла, его не примечает?!

Так вот и жил Иван, не знающий Смерти, век за веком без числа, и может, и поныне живет, если не умер.

Сказка про лентяя

Жил-был в одном селе человек ужасно ленивый, до того ленивый, что даже пищу не разжевывал. И село, видя, что человек этот не хочет работать, хоть убей, решило повесить его, чтоб и другим неповадно было. Выбрали двух поселян, пришли они к лентяю домой, схватили его, взвалили на телегу с волами, как чурбан бесчувственный, и повезли на виселицу.

Так уж было заведено в то время.

Повстречалась им по дороге барыня в коляске. Увидала барыня в телеге человека, похожего на больного, пожалела его и спросила у провожатых:

— Люди добрые! Видно, человек у вас в телеге больной и везете вы его, беднягу, в больницу на излечение?

— Вовсе нет, барыня, — отвечал один из крестьян. — Не во гнев твоей милости, уж это такой лентяй, которому равного, верно, в целом свете нет; а везем мы его на виселицу, чтобы избавить село от лодыря.

— Ай-ай-ай, люди добрые, — сказала барыня, содрогнувшись. — Не жалко разве, если погибнет бедняга, как бездомная собака? Отвезите-ка лучше его ко мне в имение; вот она, усадьба, на откосе. Есть там у меня амбар, полный сухарей. Так, на черный день припасено, избави боже! Пускай себе ест сухари и живет при моем доме. В конце-то концов не обедняю я из-за кусочка хлеба. Должны же мы помогать друг другу.

— Эй, ты, лентяй, слыхал, что барыня сказывает? — спросил один из крестьян. — Посадит тебя на откорм в амбар с сухарями. Экое счастье тебе привалило, побей тебя гром, пакость ты этакая! Скорее слезай с телеги, кланяйся барыне, ведь она тебя от смерти спасла; будешь теперь жить припеваючи у нее под крылышком. Мы-то думали тебя мылом да веревкой наградить, а барыня в милосердии своем приют тебе дает и сухари в придачу; век живи, не умирай! Заступиться за такого и кормить как трутня — чудеса в решете! Хорошо сказал, кто сказал: волы пашут, а лошади жрут. Да ну же, отвечай барыне либо так, либо этак, потому нет у нее времени с нами тут толковать.

— А сухари-то моченые? — спросил лодырь, едва раскрывая рот и не двигаясь с места.

— Что он сказал? — спрашивает барыня.

— Да что сказал, милостивая барыня, — ответил второй крестьянин. — Спрашивает, сухари моченые ли?

— Вот тебе и на, — удивилась барыня, — еще такого никогда не слыхала. А сам он мочить их не может?

— Слышь ты, лодырь: берешься ли сам сухари мочить?

— Не берусь, — отвечал лентяй. — Везите лучше дальше. Уж больно много хлопот ради брюха поганого!

Говорит тогда один из крестьян:

— Ваша воля, милостивая барыня, только зря вы ячмень на гусей переводите. Сами видите, неспроста, не за здорово живешь мы его на виселицу везем. Вы как думаете? Разве не взялось бы все село дружно, как один, кабы можно было его на путь наставить? Но кому помогать-то? Лень — сударыня знатная, локти у ней заплатаны…

У барыни тогда, при всей ее доброте сердечной, пропала охота к благодетельству, и сказала она:

— Люди добрые, делайте, как бог на душу положит!

А крестьяне повезли лентяя на место и повесили. Так избавился лентяй от крестьян и крестьяне от лентяя.

Пусть теперь пожалуют другие лентяи в то село, если с руки им и если духу хватит.

А я на седло сел, сказку сказал, как сумел.

Пять хлебов

Как-то шли по дороге двое знакомых. У одного в котомке было три хлеба, а у другого два.

Проголодавшись, уселись они в тени ветвистой ракиты, у колодца. Достал каждый свой хлеб, и собрались они вместе пообедать, чтоб веселее было. Только вынули хлеб из котомок, подходит к ним незнакомый прохожий, здоровается и просит его попотчевать: очень ему есть захотелось, а с собой съестного из дому не прихватил, и купить негде.

— Садись, добрый человек, и кушай с нами, — сказали путники. — Где двое едят, там и на третьего еды станет.

Не заставил себя незнакомец долго упрашивать, рядышком сел, и стали они все трое голый хлеб уписывать, студеной водой колодезной запивать, ибо другого питья у них не было.

Ели они, ели втроем, пока не исчезли все пять хлебов, словно их и не было. Вынул тогда незнакомец из кошелька пять лей, протянул их — наугад — тому, у кого три хлеба было, и сказал:

— Возьмите, люди добрые, в благодарность за то, что накормили меня досыта; выпейте в пути по стаканчику вина или делайте с этими деньгами, что заблагорассудится. Не знаю, как и отблагодарить вас за услугу, у меня ведь от голода в глазах темно было.

На первых порах не хотели они брать денег, но тот настаивал, и в конце концов они согласились. Вскоре попрощался с ними незнакомец и пошел восвояси, а те остались еще немного отдохнуть в тени под ракитой. Слово за слово, говорит один другому:

— На тебе, брат, два лея. Это твоя доля, делай с ней, что хочешь. Было у тебя два хлеба, значит два лея тебе по праву и следует. А себе я три лея оставлю, потому что у меня три таких же хлеба было.

— Как это? — возмутился второй. — Почему мне только два лея, а не два с половиной, сколько причитается каждому из нас? Он ведь мог ничего нам не дать, и как бы тогда было?

— Тогда, — ответил первый, — моя часть услуги равнялась бы трем долям, а твоя только двум, и все тут. А этак мы и поели бесплатно и деньги у нас в кошельке с избытком: у меня три лея и у тебя два — каждому по числу его хлебов. Думаю, сам господь бог не поделил бы справедливее.

— Нет, дружище, — возразил второй. — Я так считаю, что ты меня обижаешь. Давай лучше в суд обратимся, и как скажет судья, так тому и быть.

— Что ж, давай судиться, — сказал первый, — если ты недоволен. Я уверен, что суд будет на моей стороне. Правда, от роду не таскался я по судам.

Так и продолжали они путь, решив судиться; прибыли в город, где находился суд, явились к судье и рассказали ему подробно, один за другим, все, как было: как шли они вместе, как сели в дороге обедать; сколько хлебов было у каждого, как поел незнакомец наравне с ними, как в благодарность оставил им пять лей и как решил один из них поделить деньги.

Судья, выслушав внимательно обоих, сказал тому, кто был недоволен разделом:

— Ты, значит, считаешь, что тебя обидели?

— Да, господин судья, — ответил тот. — Мы и не думали брать у незнакомца деньги за еду; но раз уж так случилось, то надо было поровну поделить подарок нашего гостя. Так, по-моему, следовало поступить по справедливости.

— Если уж поступить по справедливости, — сказал судья, — то, будь добр, верни один лей, раз у него было три хлеба.

— Вот уж этого никак не ожидал я от вас, господин судья, — возмутился истец. — Я пришел в суд справедливости добиться, а вы, блюститель закона, еще хуже меня обижаете. Если таков будет и божий суд, то несдобровать нам всем.

— Так тебе кажется, — хладнокровно возразил судья, — а на самом деле вовсе не так. Было у тебя два хлеба?

— Да, господин судья, два у меня было.

— А у спутника твоего было три?

— Да, господин судья, три.

— Питья ни у кого из вас не было?

— Ничего, господин судья, кроме хлеба и студеной воды из колодца, да вознаградит господь того, кто выкопал его прохожим на радость.

— Ты, кажется, сам говорил, что все поровну поели, не так ли?

— Да, господин судья.

— Давайте тогда подсчитаем, сколько каждый хлеба съел: предположим, что каждый хлеб был разрезан на три равных куска. Сколько кусков получилось бы из твоих двух хлебов?

— Шесть кусков, господин судья.

— А у спутника твоего, из трех хлебов?

— Девять, господин судья.

— А всего сколько бы кусков получилось? Шесть и девять?

— Пятнадцать кусков, господин судья.

— Много ли человек съело эти пятнадцать кусков?

— Три человека, господин судья.

— Так! По сколько же кусков пришлось на каждого?

— По пять кусков, господин судья.

— Теперь припомни, сколько было у тебя кусков?

— Шесть кусков.

— А съел ты сколько?

— Пять кусков, господин судья.

— Значит, сверх того сколько осталось?

— Один только кусок, господин судья.

— А теперь перейдем к твоему спутнику. Вспомни, сколько кусков получилось бы из его трех хлебов?

— Девять кусков, господин судья.

— А сколько из них он съел?

— Пять кусков, как и я, господин судья.

— А лишку сколько осталось?

— Четыре куска, господин судья.

— Верно! Давай теперь разберемся. Выходит, что у тебя один только кусок остался, а у товарища твоего — целых четыре. А всего у вас у обоих пять кусков осталось сверх того, что сами съели.

— Именно пять, господин судья.

— Верно ли, что пять кусков этих гость ваш поел и в благодарность за это пять лей вам оставил?

— Верно, господин судья.

— Ну, значит, тебе только один лей причитается за тот кусок, что у тебя лишку остался, а товарищу твоему за четыре его куска четыре лея причитается. Так что будь добр, верни ему один лей. Если же ты считаешь мой суд неправильным, то ступай к самому богу, и пусть рассудит он справедливее меня.

Истец, видя, что крыть ему нечем, вернул, скрепя сердце, один лей и, пристыженный, ушел восвояси.

А товарищ его, восхищенный столь мудрым решением, поблагодарил судью и вышел, разводя руками и приговаривая:

— Если бы повсюду были такие судьи, которые себе очки втереть не дают, на веки вечные закаялись бы неправедные люди по судам таскаться.

Пустобрехи, именуемые защитниками, утратив возможность жить одним обманом, либо за дело бы взялись, либо всю жизнь горе бы мыкали.

А добрые люди от этого бы только выиграли.{230}

Ибрай Алтынсарин{231}

Каракылыш Сказка

Некогда жили пять родных братьев. Все пятеро посеяли полдесятины хлеба. Когда урожай начал поспевать, братья заметили, что ночью кто-то приходит и травит хлеб.

После этого они стали караулить свой посев. Первым караулил старший брат, но он никого не видел. Так все четыре старших брата караулили четыре ночи. На пятую стал караулить самый младший из братьев. Звали его Каракылыш.

В ту ночь, когда охранял Каракылыш, с неба слетела вороная кобыла и начала было есть хлеб. Каракылыш поймал ее. Тогда вороная кобыла и говорит:

— Эй, мальчик, отпусти меня. У меня есть пять жеребят, я отдам их всех — по одному каждому из вас.

Каракылыш отпустил ее. Вслед за тем вороная кобыла привела пять жеребят и самого маленького отдала Каракылышу, а других четырех — четырем остальным братьям.

И вот, когда братья бывало начнут скачку, то Каракылыш обгонял всех на своем жеребенке.

Однажды Каракылыш увидел, что из земли тонкой струйкой идет дым, и подъехал туда. Смотрит — стоит избушка, принадлежавшая Старухе-Ненасытной{232}. А у этой старухи было пять дочерей. Комнаты у девиц для отдыха, игр, для приема пищи были отдельные.

Каракылыш проник в комнату для игр и лег под ковер.

Как только девицы стали входить в комнату, он поднял ковер. Девицы закричали с испугу и побежали к матери. Мать поругала их, велела идти обратно. Когда девицы вернулись, сели и начали играть, Каракылыш поймал их всех. Четырех взял под мышки, а пятую закинул за спину, сел на свою лошадь и пустился было вскачь, но старуха заплакала и говорит:

— Дочерей моих я завтра провожу с тобой, а сегодня ты заночуй у нас.

Каракылыш вернул дочерей старухе, а сам остался ночевать.

Наступил вечер. Она постелила постель и попросила Каракылыша ложиться спать. Каракылыш перед сном вышел на двор и видит, что конь его плачет — из одного глаза бежит слеза, а из другого — кровь. И говорит ему конь:

— Ты сегодня не спи. Если уснешь, тебя старуха убьет. Она отковывает себе железные зубы.

Каракылыш, вернувшись в комнату, лег, но не уснул. Старуха заглянула в дверь и сказала:

— Спи, милый! — и ушла.

Через некоторое время она опять пришла. Пока она так ходила, занялась заря. Утром старуха дала большое приданое и, провожая своих дочерей, сказала:

— Недалеко по пути есть три перевала. На двух перевалах не останавливайтесь на ночлег, а на третьем — заночуйте.

Наступил вечер. Четыре старших брата расположились на ночь на среднем перевале, а Каракылыш один заночевал на третьем перевале.

Поднявшись утром, Каракылыш услышал, что его четыре брата плачут и кто-то говорит им:

— Если приведете ко мне Каракылыша, я отпущу вас.

Услышав такие слова, Каракылыш подъехал и увидел айдахара{233}. Айдахар отпустил всех четырех братьев, а Каракылыша не отпустил и говорит ему:

— Привези мне бессмертную дочь Бермес-хана{234}.

Каракылыш согласился и поехал. Ехал он, ехал и увидел человека, который соединяет одну гору с другой, а потом разъединяет их. Каракылыш спросил его:

— Что ты тут делаешь?

Человек сказал в ответ:

— Хочу быть товарищем Каракылышу.

И они вместе поехали дальше. Встретился им по пути еще один человек, который забирал ртом воду из озера и переливал ее в другое озеро. Его они тоже взяли к себе в товарищи. Дальше им повстречался стрелок и бегун. Бегун бегал так быстро и был так проворен, что успевал у двух рядом сидящих сорок у одной отрезать хвост и прикрепить его к хвосту другой.

Вот они поехали на одном коне. Едут и видят: стоят две горы. Из-под одной горы течет кровь, а из под другой — гной, а под горами расположен был аул.

Каракылыш пришел в аул к хану и говорит:

— Я приехал, чтобы взять твою дочь.

А хан ему в ответ:

— Пять условий тебе поставлю. Если все пять выполнишь, то отдам дочь, а не выполнишь — убью.

Сперва решили устроить байгу и пустили коней. Конь Каракылыша прискакал первым. После этого хан решил устроить пешие бега. Каракылыш пустил своего товарища-бегуна, а хан — одну старуху. Старуха взяла с собой ведро медового напитка.

Перед началом бега старуха напоила бегуна медом допьяна, а когда он уснул, побежала одна. Слухач, приложив ухо к земле, сказал: «Только один человек бежит». Тогда Каракылыш крикнул стрелку: «Стреляй!»

Стрелок, прицелившись, выстрелил и попал в ведро, которое находилось у изголовья бегуна. Бегун, проснувшись от дребезжания ведра, схватил горсть песку и побежал. Догнав старуху, он крикнул ей: «Бабка!», и когда старуха оглянулась, он бросил ей песок в глаза, и та с криком остановилась. Так бегун пришел первым. Затем хан запер Каракылыша с товарищами в железный дом и, разложив вокруг горящие угли, начал раздувать их мехами. На этот раз человек, который мог забирать воду целого озера в рот, стал брызгать водой.

После этого хан проводил с ними свою дочь.

Дорогой товарищи Каракылыша остались каждый на своем прежнем месте. Когда в награду Каракылыш давал им одежду, они не взяли.

Девушку Каракылыш доставил айдахару, а сам ехал, ехал и доехал до своих братьев.

Кара-батыр Легенда

Когда отважный герой Кара-батыр был еще мальчиком, его захватили при набеге на аул разбойники и заставили пасти овец. Он ходил в отрепьях, голодный, и питался лишь молоком овец, которых выдаивал в степи.

Однажды, когда мальчик печально сидел в одиночестве, к нему подлетела и села рядом с ним ворона. Мальчик обратился к ней со словами:

— Эй, ворона, птица моя!

Твоя пища — крови струя!

Амулет я с себя сниму —

Долети в мой аул родной.

Там отец мой скован тоской, —

Амулет тот отдай ему!

Ворона каркнула и улетела. Немного погодя прилетела сорока. Мальчик к ней:

— Эй, сорока, птица моя!

Падалью ты живешь одной!

Амулет, что дам тебе я,

Отнести в мой аул родной!

Сорока прострекотала и улетела. Затем прилетели и сели рядом журавли. А мальчик им:

— Журавли, мои господа!

Длинной шеей славен ваш род.

В мой аул направьте полет,

Амулет снесите туда!

Журавли прокричали «тыррау-тыррау» и тоже улетели. Прилетели гуси. И мальчик просит:

— Эх, вы гуси, гуси друзья!

К вам спешу я с моей мольбой!

Амулет, что отдам вам я,

Отнесите в аул родной!

Гуси, гогоча, улетели. Прилетели лебеди. Мальчик снова:

— Лебедей озерных семья!

Господа, вы дородны собой!

Амулет, что отдам вам я,

Отнесите в аул родной!

Обернулись к нему лебеди, подождали немного и также улетели. Через некоторое время прилетела ласточка. А мальчик:

— Ах ты ласточка, птичка моя!

У врагов я в неволе злой!

Амулет, что дам тебе я,

Отнеси в мой аул родной!

Ласточка поднялась, полетала вокруг, но, наконец, пожалев мальчика, вернулась и села к нему на руку.

«Отец, если даже и узнает мой амулет, не будет знать, среди какого народа я живу. Надо на амулете сделать какой-нибудь знак», — подумал мальчик и, взяв ножик, сделал укол в руку и кровью начертил на амулете тамгу{235} туркменов. После этого он привязал амулет на шею ласточке, рассказал ей, какого рода и племени его отец и мать и где они живут, и отпустил.

Ласточка все летела по указанному мальчиком направлению.

Через цепи высоких гор,

Над пучиной темных озер,

Над безлюдьем пустынь и болот,

На неведомый край земли

Ее крылья несли, несли,

А по крыльям струился пот.

Если сверху она замечала опасность, то скрывалась, прячась за неровности почвы.

Пролетела через много земель,

Много стран легло позади,

Но конец наступил пути.

Встало солнце в тридцатый раз,

И внизу промелькнул аул,

Тот, что мальчик просил найти.

Достигнув аула, ласточка, перелетая, садилась на верхушку то одной, то другой юрты. Рассматривала людей аула и, сколько ни приглядывалась к ним, не могла найти таких, которые были бы похожи на тех, о которых говорил мальчик.

Наконец, усталая, она задремала. И ей послышался жалобный стон старухи. Ласточка стала внимательно прислушиваться. А старуха жалобно пела:

— Ой, дитя, жеребенок мой!

Прядь моих несчастных седин!

У озер камыш молодой —

Мой единственный милый сын!

Где найти мне твои следы?

Враг ли злобный тебя увлек,

Или бурный унес поток,

Или дикий зверь уволок?

Если жертвы требует рок,

Пусть погибну я, но не ты!

Год прошел, за ним и другой…

Тяжко жить без сына, одной!

— Ты погоди, — прервал вдруг старуху старик, а сам стал причитать:

— Как былинка, рос одинок,

Мой единственный, мой сынок!

Твой отец обошел весь свет,

Но о сыне весточки нет!

Худ, как тощий бура{236}, я стал.

Мои кости, что крепче скал,

Опаляет и рушит жар.

Где ты, мой надежный тулпар{237}?

Иль мой сокол попался в сеть?

Я б тебе одного желал:

Повидав тебя, умереть!

Тут молодая девушка, попросив старика и старуху помолчать, запела:

— На отточенный меч стальной

Походило тело твое,

Брат, рожденный вместе со мной!

Мне казалось, до склона дней

Моя доля будет легка!

У меня одежды — шелка,

А мои табуны коней —

Чистокровные скакуны!

У меня не редеет круг

Молодых веселых подруг,

Верных спутниц моей весны!

Но пропал ты — судьба так зла!

И душа моя замерла,

На лице румянец потух,

Вянет цвет моих вешних дней,

Не успев раскрыться пышней!

Старики мои, старики!

Слез не лейте, горькой реки!

Я сегодня видела сон, —

Если б счастье принес нам он!

Разгадайте сон, старики!

— Сокол мой, что скрылся давно,

Прилетел обратно ко мне;

Конь пропал у меня в табуне —

Он во сне вернулся ко мне;

Брат мой милый во сне моем,

Снова смело вошел в наш дом!

Милость нам кудай{238} подарит!

Только мертвых нам не видать!

Я клянусь, о Баба-Тукты,

Я клянусь, о Азиз-Шашты{239},

Вижу: ласточка к нам летит

От родного весть передать!

Услышав такие слова, ласточка слетела и села перед стариком и старухою. Бедные, рыдая, они сняли амулет, разглядели тамгу и по тамге узнали, что Кара-батыр находится у туркменов; после этого, подготовив коней, собрав людей, они поехали. Старик, одарив туркмен большими подарками, вернулся в аул с сыном.

Золотой чуб Сказка

Жил некогда один хан, и было у него двенадцать жен, но ни от одной из них не было детей.

Однажды хан собрался в дорогу и спрашивает своих жен:

— Какой подарок вы мне приготовите к моему приезду и кого мне родите?

Старшая жена отвечает:

— К твоему приезду я велю построить золотые чертоги.

А самая младшая жена сказала:

— К твоему приезду я рожу сына и дочь. Имя мальчика будет Золотой Чуб.

После этого хан уехал в далекий путь, пробыл в отсутствии два-три года и вернулся домой.

К тому времени его старшая жена построила дворец, младшая же родила мальчика с золотым чубом и девочку. Однако старшая жена из зависти пригласила старуху колдунью, украла с ее помощью детей, велела бросить их в колодец, а к матери положила двух щенят. Мать же она обвинила в том, что та родила щенят. Бедная мать поплакала и поневоле подчинилась своей участи. Обоих детей старуха колдунья бросила в колодец. Хан приехал, поверил клевете и велел прогнать младшую жену.

В то время, когда дети падали в колодец, ангел в образе птицы подлетел, подхватил детей, улетел с ними в город и передал их одной старушке, проживающей на окраине города. У этой старушки не было ни сына, ни дочери. Оба ребенка жили у нее три-четыре года. Вскоре старушка умерла. Мальчик, когда подрос, стал стрелять из лука коз и куланов. Мясо их дети употребляли в пищу, а в шкуры одевались. Затем они нашли в горе пещеру, приспособили ее под жилье и поселились там.

О том, что дети живы, стало известно старшей жене хана, которая причинила им зло и несчастье. И она снова послала ту же старуху колдунью, приказав ей убить мальчика с золотым чубом.

Когда старуха колдунья в поисках ребят пришла к пещере, то мальчика не застала. Он был на охоте. Сестра же была дома. Старуха колдунья и говорит ей:

— Скажи брату, что в той стороне живет Угрюм-хан{240}. У него имеется кобыла, которая приносит каждый день по жеребенку, и жеребята эти — аргамаку-тулпары.

Сказала так и ушла.

Старуха колдунья думала таким образом погубить мальчика, так как кто пускался на поиски этой кобылы, погибал, заблудившись в дороге.

Вечером, когда пришел брат, сестра рассказала ему все, что говорила ей старуха. Услышав об этом, брат отправился в путь искать кобылу.

По дороге ему встретилась большая река. Человек, который осмеливался переплывать ее, тонул. Когда Золотой Чуб переправился на другой берег, дочь одного пери подняла волны и ухватилась было за лодку, чтобы опрокинуть ее, но Золотой Чуб схватил ее за руку, снял кольцо, браслет, взял их себе и, благополучно переправившись через реку, продолжая свой путь, доехал до Угрюм-хана.

У Угрюм-хана в то время начала жеребиться кобыла. И Золотой Чуб говорит Угрюм-хану:

— Господин, если позволите, то я возьму вашего жеребенка.

Угрюм-хан ответил:

— Возьми.

Родившихся жеребят никто не мог взять, потому что, как только жеребенок родится, дочь пери уносила его. Мальчик стал караулить; как только кобыла принесла жеребенка, дочь пери, появившись в виде облака, хотела было унести его, но Золотой Чуб замахнулся мечом, и она, оставив башмаки и жеребенка, улетела.

Золотой Чуб пришел к хану и показал ему башмаки и жеребенка. Хан благословил его. Мальчик благополучно вернулся домой, отдал сестре башмаки, кольцо, браслет и жеребенка, а сам пошел на охоту.

Спустя некоторое время опять приходит та же старуха колдунья. Увидела кольцо, жеребенка и говорит сестре:

— Вот видишь, я желаю вам добра. Брат принес тебе кольцо, а теперь пошли его в другое место — пусть он принесет оттуда золотой сундук.

Сказала эти слова старуха колдунья и ушла.

Когда брат вернулся, сестра говорит ему, что есть где-то золотой сундук и чтобы он принес его. Брат сел на своего жеребенка-тулпара и поехал.

По дороге встретил он старуху, которая латала трещины в земле. Подъехав к ней, он спросил:

— Бабушка, что ты делаешь?

А старуха отвечает:

— Я латаю эту трещину в земле. Если спросишь зачем, то я скажу тебе, что сюда приезжают такие же богатыри как ты, лезут сюда в трещину из-за какого-то сундука и погибают там.

Тогда мальчик говорит:

— Мне тоже нужен сундук.

И, подойдя к трещине, спустился в нее. Под землей появилась перед ним пери и закричала:

— Низенький камень, если ты дома, то отзовись!

Лишь только она прокричала эти слова, как мальчик Золотой Чуб, превратившись в камень, замер на месте. Его крылатый конь ждал день, ждал два и, не дождавшись, вернулся домой и заплакал. Девушка догадалась, что брат погиб, села на тулпара и приехала к старухе, которая все еще продолжала латать трещину в земле. Старуха сказала ей:

— Брат твой погиб. Не спускайся в трещину, если же спустишься, то и ты погибнешь.

— Я готова умереть, но перед смертью желаю видеть брата, хотя бы мертвого, — ответила сестра.

Тогда старуха посоветовала ей:

— Ты иди туда и в слезах причитай: «На земле я, горемычная, под землей ты, горемычный».

Когда девушка, причитая так, стала спускаться под землю, ее встретила дочь пери и спросила, о чем она горюет, пожалела и оживила брата.

Выйдя на поверхность земли, брат и сестра доехали до густого леса. Оставив коня и сестру на опушке леса, Золотой Чуб отправился в чащу. Так, идя по лесу, он добрался до белой Малой юрты{241}, вошел в нее и сел. Когда он там сидел, прилетели две дочери пери и уселись на верх юрты. Одна из них говорит:

— Ой, однажды я сильно испугалась. Если спросишь отчего, то скажу тебе. Это было на реке. Когда я пыталась перевернуть лодку, у меня джигит отобрал кольцо. Если бы увидела его снова, то стала бы его женой.

А другая, младшая, сказала:

— И я тоже один раз испугалась. Если спросишь отчего, скажу. Я имела обыкновение у одного хана ежедневно уносить жеребенка. Когда однажды я прилетела туда, один джигит подкараулил меня, и только я было хотела унести жеребенка, как он отобрал его у меня. Если бы я нашла этого парня, я сделалась бы его женой.

И только она успела кончить рассказ, как обе пери услышали в ответ:

— Вот я тот самый джигит, женами которого вы хотите быть.

Это крикнул, поднявшись с места, Золотой Чуб.

После этого обе девушки вышли за него замуж. Он же девиц вместе с их юртой перенес на опушку леса, где оставались его сестра и конь. Затем они все вместе приехали на старое место. На том месте они еще прожили четыре-пять лет.

Проходил день за днем. Золотой Чуб каждый день отправлялся на охоту. Однажды во время охоты встретился ему человек, с которым он стал охотиться вдвоем. Когда они вместе охотились, появилось перед ними крупное животное и пошло спокойным шагом. Лишь только Золотой Чуб вместе с напарником собрались было выстрелить, как оно заговорило вдруг, обращаясь к товарищу Золотого Чуба:

— Вот это твой сын!

И, обращаясь к Золотому Чубу:

— Вот твой отец. Вас разлучила старуха.

Животное сказало это и исчезло. Отец и сын, узнав друг друга, обнялись и заплакали. Отец позвал сына к себе в гости. Он велел привести старшую жену и старуху колдунью и приказал их казнить. Затем велел найти самую младшую жену, которую он прогнал за то, что она не рожала ему детей и которая теперь где-то бродяжничала, выпрашивая милостыню. Когда ее привели к нему, он снова стал жить с ней. Золотой Чуб стал ханом. Затем привели его сестру и двух жен. Когда собрались все вместе, то устроили большой пир, конские скачки. И потом стали счастливо жить, и все желания их исполнялись.{242}

Газарос Агаян{243}

Анаит

Давно-предавно столицей агванской земли был город Партав, от которого остались одни развалины, и называется он теперь Барда.

Город этот располагался между Гандзаком и Шушой, на реке Тартар.

Там высился чудо-дворец царя Ваче, окруженный густой рощей, раскинувшейся вдоль берегов Тартара. Этот старый насаженный лес превосходил природные леса своими исполинскими чинарами и тополями, возвышавшимися даже над самыми высокими башнями города. Ограда вокруг рощи нисколько не стесняла быстроногих серн и оленей, стадами носившихся и резвящихся тут, как на свободе.

Однажды юный Вачаган, единственный сын царя Ваче, стоял на дворцовой веранде и, опершись на перила, глядел на рощу.

Было погожее весеннее утро. Певчие птицы словно со всех концов земли сюда слетелись — так их было много, разливались на всех деревьях. Одни как на свирели играли, другие как в дудочки дудели. Но победу над всеми одерживал соловей, пернатый певец Агвана, утешитель всех любящих в мире сердец. Как только он начинал выводить свои рулады, остальные птицы тотчас замолкали, прислушивались к его многозвучным трелям, учились мастерству. Одни пытались щебетать, как он, другие — щелкать, свиристеть. Потом все сливалось в хоре, вторя напевам непревзойденного виртуоза.

Не к ним ли прислушивался так сосредоточенно и молчаливо Вачаган?.. Нет. Иная забота, иная тоска переполняла юношу. И пение птиц только растравляло его душевные раны и углубляло печаль.

От грустных раздумий Вачагана оторвала мать, царица Ашхен. Она незаметно подошла к нему, села рядом и спросила:

— Я вижу, сын мой, тебя гнетет какая-то боль. Скажи мне, о чем кручинишься, не скрывай от нас свое горе.

— Ты права, мама, — отвечал ей Вачаган. — Мне все опостылело, и почести и наслаждения. Хочу удалиться от мира, уйти в наш милый Ацик, пожить в сельской тиши.

— Понимаю, тебя тянет в Ацик, чтобы свидеться там с мудрой Анаит?

— Откуда ты знаешь это имя, мама?

— Соловьи нашего сада открыли мне его, — улыбнулась царица Ашхен. — Дорогой, не забывай, что ты сын агванского царя. Царевич может жениться только на царевне или на дочери родовитого князя, а не на простолюдинке. У гугарского князя дочь-красавица и единственная его наследница, единственная в будущем владетельница богатых поместий. И у сюникского князя тоже чудесная дочь. Ну и, наконец, чем не хороша дочь нашего военачальника, Варсеник? Выросла у нас на глазах, и воспитана нами…

— Мама, если вы хотите, чтобы я когда-нибудь женился, то знайте, желанна мне только Анаит!..

Сказав это, Вачаган покраснел от смущения и, словно сбросив тяжелую ношу, убежал в сад.

* * *

Вачагану едва исполнилось двадцать лет. Высокий и стройный, как тополь в царской роще, он, однако, был очень изнеженным, болезненным юношей.

«Сын мой, — часто говаривал отец, — ты знаешь, что с тобой связаны все мои надежды, ты должен сохранить огонь в нашем очаге, поддержать славу нашего имени. Тебе надо жениться. Так ведется испокон веков».

Сын только краснел при этих речах отца и не знал, куда глаза девать. Он не думал о женитьбе, но отец не оставлял его в покое и снова и снова все настойчивее говорил о том же.

Чтобы избавиться от отцовских уговоров и чтобы реже с ним видеться, Вачаган занялся охотой, хотя по природе был домоседом, любил провести время за книгой.

С некоторых пор он стал подниматься чуть свет, целыми днями бродил по лесам и долинам, возвращаясь домой только поздним вечером. Иногда пропадал и по три, по четыре дня к великому беспокойству своих родителей. Сыновья многих князей искали с ним дружбы, вызывались сопровождать его в походах, но он избегал общения с ними и всюду брал с собой лишь преданного и храброго слугу Вагинака и собаку Занги — молодого, но уже громадного пса. Встречным трудно было бы отличить царевича от слуги: оба одеты в простые охотничьи одежды, у обоих за плечами лук и стрелы, к поясу пристегнуты широкие мечи. Только мешок с провизией носил Вагинак.

Часто они останавливались в том или другом селе, и Вачаган, выдавая себя за чужеземца, знакомился с жизнью крестьян, с их заботами, нуждами, примечал и хорошее и плохое, видел, кто справедлив, а кто нет. Потом многих мздоимцев вдруг отстраняли от дел, а на их место ставили людей честных и праведных. Вылавливали и наказывали воров, помогали семьям нуждающихся. Как по волшебству, неведомая сила сеяла добро.

А народ, наблюдая все это, думал, что царь Ваче так заботится о своих подданных, знает, кого надо наказать, а кого наградить. В стране перевелись и воровство, и всякая несправедливость. И никто не видел, что все это доброе от царевича.

Путешествия Вачагана и ему самому послужили на пользу. Он окреп, повеселел, стал бодр и ловок. Узнав ближе нужды народа, он почувствовал, как много добра может сделать царь для своей страны.

А сердце юноши уже жаждало любви. Нужен был только случай.

Этот случай скоро представился.

Однажды, как обычно охотясь, Вачаган и Ваганик добрались до какой-то деревни и сели отдохнуть у родника. Они были очень усталые, вспотевшие. Пришедшие по воду деревенские девушки поочередно наполняли свои кувшины и убегали.

Вачагану хотелось пить. Он попросил воды, и одна из девушек протянула ему полный кувшин, но другая тут же выхватила кувшин у нее из рук и вылила воду. Потом она уже сама снова наполнила кувшин и снова вылила его. У Вачагана душа горела, он с нетерпением ждал, когда же ему наконец дадут напиться, но незнакомка словно забыла о нем. Как бы забавляясь, она раз пять наполняла и опорожняла кувшин и только после этого подала охотнику напиться.

Утолив жажду, Вачаган передал кувшин Вагинаку, а сам заговорил с девушкой, спросил, почему она не сразу дала им напиться, может, шутила над ними?..

— У нас не принято шутить с незнакомцем, а тем более если его томит жажда, — ответила девушка. — У меня на уме было совсем другое: я увидела, что вы очень устали и потные. В таком состоянии от студеной родниковой воды можно и заболеть, вот почему и медлила — хотела, чтобы вы немного остыли.

Мудрость девушки поразила Вачагана, но еще больше она поразила его своей красотой. У нее были огромные черные, горящие глаза, тонкие, точно кистью наведенные, брови, точеный нос и красиво очерченные губы. Голова непокрыта, по плечам струятся роскошные косы. Одета она в пунцовое шелковое платье, свободно ниспадающее до пят, а поверх него шитый гладью казакин, обхватывающий тонкий стан и высокую грудь. Босые, омытые водой ноги сверкают молочной белизной. Во всем облике девушки, в ее глазах такое очарование, но при этом и такая сила, что Вачаган был ошеломлен и испуган.

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Анаит, — ответила девушка.

— А кто твой отец?

— Отец? Пастух этой деревни, Аран. Но зачем тебе знать, чья я дочь и как мое имя?

— Просто спрашиваю, греха ведь в этом нет?

— Коли спрос не грех, тогда скажи, кто ты и откуда?

— Соврать или правду сказать?

— Как посчитаешь достойным для себя.

— Понятно, что я считаю для себя достойным сказать правду, а правда сейчас та, что я не могу пока признаться, кто я на самом деле, но обещаю через несколько дней дать искренний ответ.

— Хорошо, а теперь дайте мне кувшин, и, если хотите, я еще принесу вам воды.

— Нет, спасибо. Ты дала нам хороший урок, мы всегда будем помнить его и тебя не забудем.

Анаит взяла кувшин и ушла.

* * *

Когда наши охотники, снова пустившись в путь, ехали домой, Вачаган спросил Вагинака:

— Видал ли ты у нас таких красивых девушек?

— Красоты ее я не разглядел, — сказал Вагинак, — а только слышал, что она дочь пастуха.

— Красоты не приметил, но слышал все хорошо? Это оттого, что ухо у тебя острее глаза, только слышит оно все же не так, как надо.

— Ну, нет, все нужное слышит. Девушка сама сказала, что отец ее — деревенский пастух.

— И прекрасно. Что из того? Красоты ее это не убавило, а достоинства лишь возвысило.

— Что ж, когда станешь царем, придумай какую-нибудь пастушью медаль и награждай ею всех своих князей.

— Боюсь только, ни один князь не будет достоин этой пастушьей медали, Вагинак. Она очень высокого достоинства. Ее смогут носить только цари и патриархи. Разве тебе неведомо, что посох, вручаемый царям и патриархам, есть пастырский символ?

— Пастырский, но не пастуший.

— Между пастырем и пастухом та и разница, что у пастыря одна паства, а у пастуха в стаде и овцы, и козы, и коровы, и буйволы, и лошади, и ослы, и мулы, и даже верблюды. И, скажем, царь скорее похож на пастуха. Его паства тоже очень разная. Я думаю, все пастухи, от Авеля до отца этой прекрасной мудрой девушки, были праведниками.

— С тобой невозможно спорить, царевич. Так и быть, пусть она красива, эта дочь пастуха. Раз пришлась тебе по сердцу — значит, хороша. Но я думаю, что, если бы эта девушка оказалась дочерью землепашца, ты бы не стал так говорить, что Каин был землепашцем, а сказал бы, что лучшие в мире люди были землепашцами.

— Нет, в самом деле, скажи правду, Вагинак, кто красивее — Анаит или дочь нашего военачальника Варсеник?

— Я думаю, что для княжны красивее дочь военачальника, а для пастушки — эта крестьянка. Одна другую не заменит.

— Ну, а кто из них умнее?

— Я не испытывал ума ни у той, ни у другой. И все же думаю, Варсеник знает, что вода нашего Тартара не может никому принести вред, и, если бы ты у нее попросил воды, она не стала бы, как твоя Анаит, томить тебя жаждой.

— Вагинак!..

— Слушаю, царевич…

— Ты не любишь меня, Вагинак.

— Я понимаю, царевич, ресницы этой чаровницы Анаит вонзились в твое сердце, и мне жаль тебя, потому что я чувствую, рану не излечить.

Вачаган замолчал и погрузился в свои думы. Замолчал и Вагинак. Только Занги привычно резвилась, словно почуяла добычу.

* * *

Спустя несколько дней царь долго беседовал с Вагинаком о Вачагане.

— Ты малым ребенком был взят к нам в дом, — сказал царь, — и я заботился о тебе как о родном сыне. Прошли годы, теперь ты и сам стал отцом и знаешь, каково оно, чувство отцовства, сколько за ним забот и тревог. Вачаган любит тебя, как брата родного, и только тебе открывает свои тайны. Выведай, что у него на сердце, и расскажи нам, чтоб мы могли понять, как нам поступать и что предпринять.

— Государь, Вачаган настолько скрытен, что он и мне не открывается. Но в последние дни я и сам ощущаю в нем какую-то перемену. Думаю, ему приглянулась девушка по имени Анаит.

— Кто это такая, Анаит?

— Дочь пастуха из Ацика.

— Дочь пастуха?! Да она, должно быть, богиня, раз сумела околдовать Вачагана и смягчить его закаменевшее сердце.

— Государь, я уж как только ни старался отвлечь его от мыслей о ней — и наговаривал на девушку, и над самим Вачаганом посмеивался, — но все безуспешно. Потому что эта Анаит и в самом деле — богиня. Красота ее необыкновенна, а об уме так просто чудеса рассказывают. Говорят, в трудных делах даже сельские старейшины к ней за советом обращаются. Ни один юноша не сравнится с ней отвагой и ни одна из девушек не искусна столь в рукоделии, как Анаит. Когда у кого-нибудь что-то из добра пропадет или ограбят кого-то, она тотчас вскакивает на лихого коня и пропадает в горах и ущельях до тех пор, пока не разыщет и не вернет пропажи хозяину. Я все это вызнал тайком от Вачагана и ему ни словом ни о чем не обмолвился, чтобы не будоражить его еще больше, но он, я вижу, и без того от нее ни за что не откажется. Однако я надеюсь, что если он вам ничего не расскажет, то уж от матери своих чувств не скроет.

— Я и сам все расскажу царице. А тебе, друг мой, спасибо, что подготовил меня.

Вагинак и в самом деле хорошо подготовил царя. Он, как ему казалось, преувеличил достоинства Анаит на случай, чтобы желание Вачагана обязательно сбылось, если он будет стоять на своем, чтобы родители непременно уступили.

* * *

Царица, услышав от сына о твердом намерении взять в жены Анаит либо вовсе не жениться, поведала обо всем царю.

Вскоре все во дворце знали эту новость. А через день-другой о ней говорил с изумлением весь город. Крестьяне обрадовались тому, что царицей может стать крестьянская дочь, и при ней тогда, может, и им улыбнется счастье. А князья в себя не могли прийти от досады, что царевич предпочел простую пастушку их знатным дочерям. Купцы потешались, что, мол, не с ума ли царевич сошел, выбрал в невесты безродную нищенку, когда вокруг столько девиц с богатым приданым.

О многом судачили остряки.

— Э-эй, говорят, царевич на дочери пастуха жениться решил, слыхали?..

— Э, нет. Пастух этот вовсе и не пастух. Просто в подданстве у него скотина, вот его и называют пастухом. Кум нашего царя поистине мудрый царь. Он знает язык всякой скотины. Таким мудрецом был еще только царь Соломон.

— У скотины нешто бывает царь?..

— А как же? Царь птиц — лебедь, царь лесов — тигр. С того, верно, и повелось, что у людей, когда они разумели не более зверья, и появились цари-правители.

— Это-то верно, но у стада царь — человек?..

— Ну, если бы он не был человеком, откуда бы ему иметь дочь-красавицу? А вообще-то, говорят, она вовсе и не собирается замуж. Даже за царевича едва ли пойдет…

— Неужто?..

— Вот так-то!..

* * *

И царь и царица, убедившись, что царевич стоит на своем, решили не противиться его выбору. Царь даже радовался, что для сына все подданные равны. Только одно тревожило царя: как князья примут решение Вачагана. Зато, узнав, что крестьяне радуются выбору царевича и что Анаит славится разумницей, царь даже стал уговаривать царицу, успокаивать ее.

На другой день призвали они Вагинака, сообщили ему свое решение и вместе с двумя почтенными людьми, снабдив их богатыми дарами, послали в Ацик сватать Анаит.

Пастух Аран принял сватов с подобающим радушием. Анаит дома не было.

Усадив гостей на ковре, Аран и сам примостился рядышком.

Поначалу разговор повели о ковре, который привлек внимание гостей чудесным узором, неповторимостью красок и тонкостью выделки.

— Невиданный ковер! — сказал Вагинак. — Наверно, жена твоя соткала его?

— Нет, жена у меня померла. А ковер соткала дочь Анаит, да сама она почему-то им не очень довольна. Говорит, не таким, как ей хотелось, получился. Уже вон для нового ковра основу натянула, видите там, у стены?..

— А по мне, так очень хороший ковер. Такого украшения и в царских палатах нету, — сказал князь, один из сватов. — Чудо, как искусна твоя дочь. Слава о ней дошла до царя и царицы, и вот они прислали нас сватами. Царь просит руки твоей дочери за сына своего, Вачагана, наследника престола.

Сказав все, князь ждал, что Аран не поверит его речам, а поверив, конечно же, онемеет от радости. Но нет, Аран молча опустил голову и стал непроизвольно гладить узоры ковра.

Молчание нарушил Вагинак.

— О чем задумался, брат Аран? Мы принесли тебе радость, а не печаль. Насильно твою дочь не уведем. Все в твоей воле. Захочешь — отдашь, не захочешь — как знаешь. Только скажи все прямо.

— Уважаемые гости! — начал Аран. — Я безмерно благодарен нашему царю и властелину, что украшением своих пышных палат он избирает дочь ничтожного слуги своего. Да вот беда, не волен я выдать или не выдать Анаит за царевича. Подождем, вернется, пусть сама скажет. А уж если согласится, я перечить не стану.

И только Аран умолк, вошла Анаит. Она была в саду. Вернулась с полной корзиной винограда, персиков, груш и яблок. Ей уже успели сообщить, что в доме нежданные гости. Анаит поклонилась, разложила фрукты на медном луженом подносе, поднесла их гостям, а сама пошла к станку, сняла с него покрывало и села за работу. Гости с интересом следили за ней и были поражены необычайной ловкостью и проворством ее пальцев.

— Анаит, почему ты ткешь одна? Я слыхал, что у тебя много учениц, — спросил Вагинак.

— Да, человек двадцать, — ответила Анаит. — Но сейчас сбор винограда, и они там. Да и этот ковер мне хочется соткать самой.

— Говорят, ты и грамоте их учишь?

— Учу. Ведь каждый должен уметь читать. У нас теперь в селе все учат друг друга.

— Это прекрасно. А наши горожане ленивы, до ученья не горазды. Но вот ты приедешь к нам и их приохотишь к трудолюбию и грамоте. А пока, прошу, оставь ненадолго свою работу, подойди, нам надо кое-что тебе сообщить. Вот, взгляни, это царь наш шлет тебе…

И тут Вагинак развернул узелок, достал из него золотые украшения и шелковые наряды.

Однако богатые дары не удивили Анаит. Она на них почти не взглянула даже, только спросила:

— А можно узнать, за что царь оказывает мне такую милость?

— Царевич наш, Вачаган, повстречал тебя у родника, где ты дала ему напиться. С тех пор он лишился покоя. Очень ты ему понравилась. Вот царь и послал нас сватать тебя за царевича. Это кольцо, браслет, ожерелье, серьги — словом, все царь шлет тебе в подарок.

— Значит, охотник у родника это был царевич?.. Славный юноша. Только знает ли царевич какое-нибудь ремесло?

— Зачем ему ремесло, Анаит? Он царский сын, повелитель страны, а все мы — его слуги!..

— Знаю это. Но жизнь сложна, и кто может предугадать, как она повернется. Сегодняшний повелитель завтра и сам может стать слугой, будь он даже царем. Ремеслом должен владеть каждый человек: слуга или хозяин, князь или царь.

Гости в изумлении переглянулись при этих смелых речах Анаит. Посмотрев на Арана, они увидели, что отец, напротив, очень доволен словами дочери. Делать нечего, сваты снова спросили у Анаит:

— Значит, ты не хочешь идти за царевича только потому, что он не знает никакого ремесла?

— Да. И все, что вы привезли, забирайте назад. Скажите, он мне очень понравился, но пусть простит, я зареклась — не выходить замуж за человека, не владеющего ремеслом. Если он очень хочет, чтобы я стала его женой, пусть прежде всего обучится какому-нибудь ремеслу.

Сваты, видя, что Анаит тверда в своем решении, отступились. Эту ночь они провели под кровом Арана. Анаит была очень гостеприимной и радушной хозяйкой. Она рассказала сказку о мудром царе, который, овладев многими ремеслами, обучил им и свой народ, сделал его богатым. Гости уже стали осознавать правоту Анаит и даже устыдились того, что не знают никакого ремесла. Только Вагинак с гордостью сказал, что он обучен ремеслу ювелира, дворцовый мастер его учил.

На другой день сваты вернулись во дворец и поведали царю обо всем, что видели и слышали.

Царь с царицей, узнав, что ответила Анаит, даже обрадовались, считая, что Вачаган обидится и откажется от намерения жениться на ней. Но когда они сообщили все сыну, он вдруг сказал:

— Анаит права. Каждый должен владеть каким-нибудь ремеслом. Царь такой же смертный, как все, ему тоже полезно знать ремесло.

— Значит, ты станешь учиться ремеслу?..

— Да, непременно.

— Скажи, зачем тебе это? Ты осознал необходимость владения ремеслом или все только для того, чтобы добиться согласия Анаит?

— И то, и другое… Не буду таиться!.. — отвечал Вачаган и поспешил удалиться, чтобы скрыть от родителей свое смущение.

Царь, поняв, что намерение сына непреклонно, созвал совет князей. И порешили они, что царевичу хорошо бы научиться ткать парчу, которую в их стране пока еще никто не выделывает, а привозят из-за тридевяти земель по очень дорогой цене.

Послали в Персию за искусным мастером, и стал он обучать Вачагана.

За год царевич настолько овладел ремеслом, что сам выткал из тонких золотых нитей кусок отменной парчи и послал его с Вагинаком в подарок Анаит.

Получив подарок, красавица сказала:

— Теперь я согласна. И вот вам в дар для Вачагана мой новый ковер.

Вагинак взял ковер, вскочил на коня и помчался в Барду сообщить Вачагану радостную весть о согласии Анаит.

Стали готовиться к свадьбе.

Семь дней и ночей справляли свадьбу, и было это невиданным для страны ликованием. Радовались все. Но особенно радовались крестьяне: и потому, что любили Анаит, высоко ценили ее добрую славу и надеялись на ее милосердие, и еще потому, что царь в день свадьбы приказал освободить на целых три года крестьян от всех податей.

И от радости той все славили молодую царевну:

На свадьбе Анаит золотое солнце сверкало,

На свадьбе Анаит золотым дождичком блистало.

Нивы наши золотятся, закрома полны зерном.

Вот и дань теперь скостили, ох как заживем.

Долгих лет тебе, царевна, нам на радость

И стране на славу!

* * *

Вагинака на свадьбе Вачагана и Анаит не было. За несколько дней до того царь отослал его с важным поручением в город Перож, что неподалеку от Барды. Дело было недолгое, он должен был поспеть к свадьбе. Но, странная история, уехал и как в воду канул. Искали его долго, всех расспрашивали, не видал ли кто. Но Вагинак исчез бесследно.

Люди, искавшие Вагинака, привезли царю весть, что, кроме него, пропал еще кое-кто и неведомо, куда все подевались.

Царь думал-думал и решил, что, верно, завелись какие-то разбойники-работорговцы, которые похищают людей и продают их в рабство. Разослал он повсюду своих приближенных, пытливых и ловких. Ходили они, ходили из села в село, из города в город, но так и не нашли следов пропавших и, отчаявшиеся, вернулись назад.

Исчезновение Вагинака было для царя большим горем, и не только потому, что он любил его, как сына. Ужасало и то, что в стране творится такое и никто не может докопаться до причины беды.

Горе ли подкосило или годы преклонные тому причиной, но вскоре один за другим умерли и царь и царица.

Целых сорок дней оплакивал их народ, а потом все собрались и провозгласили царем и царицей наследника престола Вачагана и жену его Анаит.

Вачаган, воцарившись на троне своих предков, решил править так, чтобы в стране не было недовольных и все были бы счастливы.

Анаит стала ближайшей советницей мужа во всех его многотрудных делах. Что бы он ни решал, всегда сначала советовался с ней, а уж потом призывал мудрецов из народа и сообщал им о своих намерениях. Анаит, однако, считала, что не все еще делается как надо. И как-то она сказала Вачагану:

— Вижу я, государь мой, что ты не имеешь полных и верных сведений о своей стране. И призываемые тобой люди не открывают тебе всей правды. Чтобы успокоить и порадовать царя, они убеждают тебя, что все хорошо и все довольны своей жизнью. Но в стране наверняка творятся и такие дела, о которых они тебе ничего не говорят. Хорошо бы тебе самому время от времени, переодевшись, попутешествовать по стране, походить в разном обличье среди разных людей, чтобы разузнать, как народу живется.

— Верно говоришь, Анаит, — ответил царь. — Покойный отец мой, когда был молодым, так и делал. Я во время своих охотничьих скитаний тоже многое узнал. Но как мне теперь уехать, кто за меня страной будет править?..

— Доверься мне. И пусть никто не знает о твоем отсутствии.

— Вот и прекрасно. А я хоть завтра тронусь в путь. И если не вернусь через двадцать дней, то знай: либо меня уже нет в живых, либо угодил в беду.

* * *

На другой день царь Вачаган переоделся простым крестьянином и отправился в самые дальние окраины своей страны.

Многое он повидал, многого понаслышался, но ничто не сравнится с испытанием, пережитым им в Пероже.

В самом центре города простиралась огромная площадь, на которой размещался рынок. Вокруг площади громоздились лавки купцов и ремесленников.

Как-то, сидя на этой площади, Вачаган вдруг увидел людей, ведущих под руки величественного старца с длинной белой бородой.

Старец ступал медленно, перед ним расчищали дорогу и под ноги подкладывали кирпичи. Вачаган спросил, кто этот человек. Ему ответили:

— Да кто же его не знает? Это наш верховный жрец. Настолько свят, что на землю ногой не ступает — не дай господь раздавить какое-нибудь насекомое.

Но вот на площади расстелили ковер, и старец опустился отдохнуть.

Вачаган подошел поближе и стал напротив, чтобы слышать, о чем будет говорить, и видеть, что будет делать этот человек.

Верховный жрец тоже посмотрел на Вачагана и понял сразу, что он нездешний и его, жреца, видит впервые.

Старец поманил Вачагана к себе, и тот подошел.

— Кто ты есть и чем занимаешься?

— Работник я. Из чужих краев сюда занесло в поисках заработка.

— Очень хорошо, пойдешь со мной, будет тебе работа и щедрый заработок.

Вачаган поклонился в знак согласия и отошел в сторону, к людям, пришедшим на площадь вместе со жрецом.

Верховный жрец что-то шепнул своим людям, и они разошлись в разные концы площади, а вскоре вернулись с носильщиками, нагруженными тюками.

Когда все жрецы собрались, верховный жрец поднялся и, так же торжественно ступая, двинулся к своему пристанищу. Вачаган последовал за ним, чтобы узнать, чем занимаются эти жрецы и что за человек верховный жрец, за что его чтят, как святого.

Так они дошли до городской стены. Там верховный жрец благословил всех шедших за ним людей и велел им возвращаться в город. С ним остались только жрецы, носильщики и Вачаган.

Они продолжали свой путь и, отойдя версты на две от города, достигли какого-то здания, обнесенного высокой оградой, и остановились у железной двери. Верховный жрец вынул из кармана довольно большой ключ, отпер дверь и, впустив всех, снова запер ее за собой.

Вачаган, поняв, что по своей воле отсюда не выберешься, заволновался. Пришедшие с ним люди, видно, тоже впервые попали сюда. Они переглядывались между собой, не понимая, куда их привели. Наконец, пройдя под аркой в ограде, вышли на просторную площадь, посреди которой высилось капище с круглым куполом, окруженное маленькими кельями. Носильщикам велели сложить ношу у этих келий, и затем всех их, вместе с Вачаганом, верховный жрец повел в капище, открыл там вторую, внутреннюю дверь и сказал:

— Проходите, там вам дадут работу.

Ошеломленные, они все молча вошли туда, куда им указали, и верховный жрец запер за ними дверь. Только тут наши чужеземцы (а они все были чужеземцы) пришли в себя, огляделись и поняли, что находятся в каком-то подземелье.

— Люди, куда это мы угодили?! — спросил Вачаган.

— Наверняка в ловушку для простаков. И нам уж отсюда не выбраться! — отозвался кто-то.

— Так говорят же, он святой? Неужели причинит нам зло?..

— Может, этот святой знает, что мы грешники, потому и привел нас в чистилище, чтобы искупили свои грехи…

— Сейчас не время для шуток, — прервал остряков Вачаган. — Я думаю, этот старик просто чудище с личиной святости и мы сейчас на пороге его ада. Смотрите, как здесь темно и жутко, кто знает, какие муки нас ожидают. Что же стоять окаменелыми. Дверь, закрывшаяся за нами, больше не откроется. Давайте продвигаться вперед, посмотрим, куда ведет эта дорога.

Они шли довольно долго, и вдруг впереди блеснул слабый свет. Пошли на этот свет, и перед ними предстало просторное, вымощенное камнем помещение, которое полнилось какими-то криками. Они огляделись и поняли, что находятся вроде бы в пещере. Похоже, прямо в скале ее вырубили. И оттого что долбили сверху, книзу пещера все расширялась, вот и образовалось такое большое куполообразное помещение.

Наши узники оглядели свою темницу, из которой не видели выхода, и прислушивались, пытаясь различить, откуда доносятся стоны и крики. И тут появилась какая-то тень. Она приближалась, сгущаясь, приобретала очертания человека.

Вачаган пошел навстречу тени и громко спросил:

— Кто ты, дьявол или человек? Подойди к нам и скажи, где мы находимся?

Призрак приблизился и, дрожа, остановился перед пришельцами. Это был ходячий мертвец: глаза провалены, скулы торчат, волосы вылезли — голый скелет, все кости которого можно пересчитать. Еле ворочая заострившимися челюстями, живой труп глухо выдавил из себя:

— Идите за мной, я покажу вам, куда вы попали.

Они прошли через узкий проход и оказались в помещении, где прямо на земле хрипели и корчились в судорогах обнаженные люди. Прошли дальше, в другую пещеру, где стояли в ряд огромные котлы и вокруг них копошились какие-то тоже люди — не люди, тени — не тени: они что-то варили.

Вачаган полюбопытствовал, что там варится, заглянул в один из котлов и с омерзением отвернулся, не сказав своим спутникам, что он увидел. В следующем помещении работали разные ремесленники: одни вышивали, другие плели кружева, третьи шили, некоторые золотили какие-то изделия. Около сотни полускелетов работали здесь при тусклом освещении.

Показав все, проводник повел пришельцев обратно в первое помещение и сказал:

— Нас тоже заманил сюда всех старый дьявол, который вас одурачил. Я уж и не знаю, сколько времени здесь нахожусь. Тут ведь вечная тьма, нет ни дня, ни ночи. Знаю только, что все угодившие сюда вместе со мной уже поумирали. Сюда заманивают и мастеров, и тех, кто не знает никакого ремесла. Мастеров принуждают работать до самой смерти, а не обученных ремеслу отправляют на бойню, а там и в те самые котлы. Вот такое это страшное место. Старый дьявол действует не в одиночку. У него сотни помощников. Они все живут наверху, над этим адом.

— Ты вот скажи лучше, что теперь с нами сделают? — спросил Вачаган.

— То же, что и с другими. Кто владеет каким-нибудь ремеслом, будет работать — так здесь и промается до конца своих дней, а кто ни на какое дело не способен, попадет на бойню. Меня уже бросили в мертвецкую, не могу больше работать — нет сил. Но бог никак смерти не дает. Может, еще вызволит отсюда, ха-ха… Неспроста же мне явилась во сне женщина верхом на огненном коне. «Не отчаивайся, Вагинак, — сказала она, — я скоро освобожу вас всех». Вот и вселила в меня надежду. Ах, мой Вачаган, как ты мог забыть своего Вагинака!..

Вачаган, который до того, пребывая в оцепенении от ужаса перед увиденным, не вникал в смысл речей этого человека, на последних его словах словно от глубокого сна пробудился.

«Вачаган… Вагинак… Выходит, это наш Вагинак?!» — подумал он и чуть было не кинулся обнимать несчастного, но, не веря своим ушам, снова спросил, кто он, этот человек, и как сюда попал.

Вагинак начал рассказ издалека, с незнакомых Вачагану событий. Слушая его, Вачаган вдруг решил, что сейчас не следует открываться Вагинаку. Радость, смешанная с горем, может внезапно оборвать тонкую нить его жизни.

— Ты сказал, что тебя зовут Вагинаком? — прервал он его рассказ.

— Вагинак? Да, я… был раньше…

— Брат Вагинак, тебе вредно так долго говорить. Ты очень слаб. Живи, пока не исполнится твой вещий сон. Я тоже верю в него и благодарю, что ты поделился с нами своей надеждой. Теперь и мы будем жить ею. Хорошо бы пересказать твой сон и всем другим. Я умею разгадывать сны. Уверяю тебя, твой сон обязательно сбудется. Но чу! Слышишь шаги? Ступай сейчас от нас подальше.

…Угодивших в подземелье вместе с Вачаганом было еще шесть человек.

Вачаган спросил, знают ли они какое-нибудь ремесло. Один сказал, что он ткач по полотну, другой оказался портным, третьему приходилось ткать шелк, остальные ремеслом не владели.

Шаги, гулко отдаваясь в тишине подземелья, слышались уже совсем рядом, и вот перед узниками предстал свирепого вида жрец в сопровождении нескольких вооруженных людей.

— Это вы новоприбывшие? — спросил жрец.

— Да. Мы готовы служить тебе, — ответил за всех Вачаган.

— Кто из вас владеет каким-нибудь ремеслом?

— Все, — опять ответил Вачаган. — Мы умеем ткать отменную парчу. За нее дают во сто раз больше золота, чем она сама весит. У нас была большая мастерская, но случился пожар, и мы разорились. Оттого и пошли в город на заработки. А там вот встретили верховного жреца, и он привел нас сюда.

— Это хорошо. Но неужели ваша парча в самом деле так дорого стоит?

— Мы не лжем. Да это ведь можно и проверить.

— Конечно. Я скоро узнаю, правду ли вы говорите. А теперь скажите, какие вам нужны материалы и инструменты, чтобы я добыл вам их.

Вачаган пересчитал то, что ему было необходимо.

Через несколько часов все было готово. Жрец приказал им идти в мастерские работать, сказал, что и питаться они будут там вместе со всеми, из общего котла.

— Так у нас дело не пойдет, — сказал Вачаган, — нам нужно отдельное просторное помещение, вот как это. Тонкость нашей работы требует освещения: в темноте мы ничего не сможем сделать. И еще я должен сказать, что мы не едим мяса. Непривычны. Можем даже помереть от него, и вы лишитесь большой прибыли, которую могли бы иметь с нашей работы. Я истинную правду говорю, наша парча впрямь стоит дороже золота.

— Хорошо, — вынужден был согласиться жрец, — будете получать хлеб и овощи, будет у вас и яркий свет, но, если ваше изделие окажется не таким, как вы его расписываете, все угодите на бойню, а перед тем еще пройдете через пытки.

Им прислали свечи, прислали хлеба, овощей, квашеного молока, сыру, фруктов. Вагинак стал питаться с ними. И другим узникам иногда перепадало что-нибудь.

Вагинак постепенно окреп и стал снова приобретать человеческий вид.

Вачаган начал работать со своими подручными. В короткое время он соткал кусок замечательной парчи, в узорах которой, если внимательно приглядеться, можно было увидеть письмена. Ими Вачаган поведал про эту адову обитель.

Жрец, увидев готовую парчу, пришел в восторг.

— Я говорил, что за изготовленную мною парчу тебе дадут в сто раз больше, чем она сама весит, — сказал Вачаган, передавая жрецу ткань. — Но эта парча и того дороже: она — талисман, будет доставлять обладателю ее радость и веселье. Но продать ее надо истинному ценителю. Скажем, царице Анаит. Она наверняка сумеет оценить эту парчу, да и кто, кроме нее, может носить одежду из такой дорогой ткани.

Корыстолюбивый жрец от удивления глаза выпучил, узнав, сколько стоит парча. Но решил хитроумному верховному жрецу ничего не говорить, даже не показывать парчу. Он надумал сам явиться к царице Анаит, а потом и присвоить полученное от нее золото.

* * *

Анаит прекрасно управлялась с делами страны. Все были довольны и даже не подозревали, что правит она. Все было бы хорошо. Но Анаит очень беспокоилась. Прошло уже десять дней сверх назначенного Вачаганом срока, а его нет и нет. Ночами она не знала покоя. Ей снились страшные сны: вокруг творилось что-то невообразимое — жалобно стенала река, пес Занги все время выл, кидался царице в ноги; конь Вачагана непрерывно ржал, метался, как жеребенок, потерявший мать, и, не притрагиваясь к корму, день ото дня хирел; куры кричали петухами, а петухи пели не как обычно, на заре, а по вечерам и не своими, а фазаньими голосами. Соловьи перестали заливаться в саду, и вместо их пения слышались стонущие уханья сов. Волны Тартара не журчали, как прежде, весело перескакивая с камня на камень, а с тихим плеском печально несли свои воды вдоль ограды замка…

Необычайная тревога надломила мужественную Анаит. Даже собственная тень казалась ей страшным драконом. От малейшего стука, возгласа она вздрагивала и замирала в ужасе. Иногда ей хотелось созвать князей и сообщить им об отсутствии царя, о его необъяснимом исчезновении, но она боялась, как бы это не вызвало беспорядков в стране, мятежей и бунтов.

Как-то утром Анаит, снедаемая тревогой, бродила по своим покоям, когда вдруг вошел слуга и доложил, что прибыл купец-чужеземец и привез диковинный товар для царицы. Сердце Анаит забилось в тревожном предчувствии. Она приказала немедленно ввести купца.

Вошел человек свирепого вида, низко поклонился царице и поднес ей на серебряном блюде кусок золототканой парчи. Анаит взяла парчу и, не глянув на ее узор, спросила о цене.

— Эта ткань стоит золотом в три раза больше того, что она сама весит, царица. Такова цена ее выделки и затраченного материала, а мои труды пусть оценит твоя милость.

— Отчего же она такая дорогая?

— О царица, в этой парче особая сила. Вытканные на ней узоры не простые украшения, а талисман, и тот, кто наденет платье из нее, будет всегда счастлив и весел.

— Что же это за диво? — сказала Анаит и, развернув парчу, стала внимательно рассматривать узоры, которые на самом деле оказались письменами.

Анаит прочла про себя следующие слова:

«Моя несравненная Анаит, я попал в ад. Доставивший тебе эту парчу — один из наших здешних мучителей. Тут со мной и Вагинак. Ад этот находится к востоку от города Перож, в подземелье капища, обнесенного высокой неприступной оградой. Поспеши нам на помощь, и поскорее, не то мы погибнем. Вачаган».

Анаит читала снова и снова, не веря своим глазам. Не отводя взгляда от парчи, она стала думать, как ей быть.

Наконец Анаит обратилась к жрецу, переодетому купцом, и, скрывая печаль, как можно веселее проговорила:

— Ты правду сказал, узоры твоей парчи и в самом деле способны принести радость. Я с утра была очень грустна, а сейчас мне весело. По-моему, этой парче вообще нет цены. Если бы ты потребовал у меня за нее полцарства, я бы и тому не удивилась. Но знаешь, ничто сотворенное не может сравниться со своим творцом, не может возвыситься над ним. Не так ли?

— Истинная правда, царица. Творение несравнимо с творцом.

— Ну, а коли тебе это ведомо, приведи ко мне того, кто выткал такую парчу, чтобы я вознаградила и его и тебя, не обделив никого из вас. Ты, надо думать, слыхал, что я ценю ремесло и готова наградить каждого искусного мастера столь же высоко, как и храброго воина.

— Но, царица, я не знаю, кто выткал эту парчу. Я купец. Ткань эту мне продали в Индии, а где и кем она произведена, как знать?..

— Но ты же говорил о стоимости затраченного на нее материала и работы, а это значит, что сам ее заказывал, потому и знаешь, сколько чего затрачено. Ты ведь сначала не сказал, что купил парчу?..

— Милостивая царица, про то, как она выделывается, мне еще в Индии говорили, вот я и…

— А твоя Индия не близ Перожа ли находится?

— Ну как же так? Перож ведь совсем рядом, а до Индии несколько месяцев пути…

— А не боишься ли ты, что стоит мне пожелать, и твоя Индия окажется в Пероже? Не заставляй меня прибегать к силе и власти, скажи-ка лучше, кто ты и откуда, какого роду-племени, какой веры, кому и чему служишь?

— Милостивая царица!..

— Нет, к тебе я не могу быть милостивой. Талисман поведал мне, кто ты! Эй, слуги, бросьте его в темницу!

* * *

Вачаган уже терял надежду на спасение, но продолжал вселять в своих отчаявшихся товарищей по несчастью веру в то, что они вырвутся из этого ада.

— Я тоже видел сон, похожий на твой, — сказал он как-то Вагинаку. — Не сегодня-завтра мы должны освободиться. Но знаешь ли, если нам удастся выбраться из этого мрака на свет божий, то он, этот свет, чего доброго, ослепит нас. Поэтому помните все, что поначалу надо будет зажмуриться, пока глаза не привыкнут к свету…

— Только бы из ада этого выбраться, а там пусть и ослепнем. Но знаешь, мастер, твои слова напомнили мне одну историю. Были мы как-то с моим царевичем на охоте и, усталые, разгоряченные, присели отдохнуть у родника. Тем временем девушки из ближнего села пришли по воду. Царевич попросил напиться, и одна из девушек подала ему воды, но другая выхватила у нее кувшин и вылила воду. И сама еще несколько раз наполняла кувшин и выливала. Я не понимал, зачем она это делает, и очень рассердился, а царевичу даже понравилось, когда девушка, подавая ему наконец воду, сказала, что, видя, какие мы усталые и разгоряченные, намеренно медлила, пока мы не остынем. Твои речи напомнили мне предусмотрительность той девушки. А она, между прочим, стала теперь нашей царицей. Вачаган, как увидел ее, больше ни о ком и слышать не хотел. Делать было нечего, царь послал меня к ней сватом. Но девушка не сразу согласилась, сказала, что не выйдет замуж за человека, не владеющего ремеслом. Я тогда про себя даже посмеялся, но царевич мой и на этот раз счел, что она говорит разумное, и за год научился ткать чудесную парчу, похожую на ту, какую выткал ты. А я, только оказавшись в этом аду, понял, какая же она мудрая…

— Скажи, брат Вагинак, отчего во сне нам снится царица, а не царь?

— Тебе лучше знать, ты же у нас толкователь снов. И прости, это не лесть, а истинная правда, мне ты кажешься очень мудрым человеком. Если в этом аду тебе удалось добыть нам человеческую пищу, то ты еще многое можешь. Я не удивлюсь даже, если ты вдруг взорвешь эту преисподнюю и освободишь всех нас. И клянусь, коли нам удалось бы избавиться милостью божией от мук, царь призвал бы тебя и сделал своим ближайшим советником!

— Только если благодаря тебе. Царь ведь меня не знает, Да и кому ведомо, где сейчас сам царь? Может, и он угодил в какой-нибудь ад и ткет там свою парчу, вроде меня…

— Твои слова пугают меня, кажутся вещими!.. Но нет, лучше умереть, чем узнать, что Вачаган в беде, да еще в такой!..

— Ничего в моих речах нет вещего, дорогой Вагинак. Просто царь тоже смертный, как мы, и также может попасть в беду. Может заболеть, оказаться в плену, погибнуть от руки врага, утонуть, сгореть при пожаре. Он ест такой же хлеб, как и мы…

— Верно говоришь, мастер. Но Вачаган — человек благоразумный, он не поддастся, как мы, любопытству, не увяжется за верховным жрецом, а потому и в эдакий ад не попадет.

— И мы с тобой не простаки, но так уж случилось. И царю откуда узнать, что святой жрец вовсе не святой, а чудовищный злодей? Нет, Вагинак, всяк смертный может угодить в беду. Счастлив тот, кто сегодня не знает, что завтра его подстережет несчастье. Другое дело, когда опасность явная. Рассудительный человек, встретив на своем пути бурную реку, не бросается в нее очертя голову, а ищет брод. Чует мое сердце, что и царь твой в беде и освобождение его связано с нашим освобождением…

— И конечно, освободит он нас благодаря своему ремеслу. Мне тоже чудится. Чудится, что сейчас я слышу голос моего царя. С первой минуты нашей встречи казалось, только страшно было подумать. Верить ли мне моим ушам?!

— Нет, нет, не верь! Ты лучше поверь тому голосу, который услышишь извне. Слышишь, вон доносятся голоса, много голосов? Шум!.. Что-то грохочет!.. Это, наверно, двери ада разверзлись, похоже, спасение близко!.. Созывайте всех, чтобы собрались и были готовы.

* * *

Анаит, повелев бросить в темницу переодетого жреца, тотчас приказала трубить тревогу. Внезапный клич боевых труб был знаком нависшей над страной грозной опасности. Вскоре весь народ собрался на площади перед дворцом. Люди взволнованно спрашивали друг друга, что стряслось, но никто ничего не знал.

На дворцовом балконе появилась Анаит, вооруженная, в доспехах. Обращаясь к народу, она сказала:

— Жизнь нашего царя в опасности. Он отправился в странствие по своим владениям, чтобы лучше узнать, как живет народ, в чем нуждается. В пути ему встретились злые оборотни, и он попал в беду, угодил в какую-то страшную преисподнюю. Я только что узнала об этом. Мне больше нечего вам сказать. Кто любит своего царя, кому дорога его жизнь, седлайте коней и следуйте за мной. Сегодня же до полудня мы должны быть в Пероже. Ступайте по домам и скорее возвращайтесь во всеоружии, я жду вас.

С возгласами «Да здравствует царь, да здравствует царица!» все мгновенно разошлись и меньше чем через час собрались снова, вооруженные и на конях.

Узнав, что войско поведет сама царица, многие отважные женщины тоже последовали примеру Анаит, примкнув к ее свите.

В полном воинском облачении, на огневом коне, в золоченых доспехах, со щитом в руке, с волосами, забранными под шлем, с ярко горящими глазами, Анаит была чудо как хороша, величественна и грозна.

Когда войско было уже в открытом поле за пределами города, Анаит объехала свою конницу, осмотрела порядок рядов, затем, возглавив войско, скомандовала: «Вперед!», пришпорила коня и вмиг скрылась из виду, оставив за собой шлейф густого облака пыли.

Только на широкой площади Перожа она осадила коня. Перожцы приняли ее за богиню, сошедшую к ним с небес, и все повалились перед ней на колени.

— Где властитель вашего города? — грозно крикнула Анаит.

Один из коленопреклоненных поднялся и задавленно прохрипел:

— Я городской голова.

— Ты знаешь, что творится в храме твоих жрецов?

— Мне ничего не ведомо…

— Может, ты и не знаешь, где ваш храм находится?

— Знаю. Как не знать?..

— Тогда иди вперед, показывай дорогу.

Все последовали за Анаит.

Когда были уже у ограды капища, жрецы, решив, что это пришли на поклонение, поспешили раскрыть ворота. Но едва толпа хлынула в ворота, жрецы увидали грозное лицо вооруженного рыцаря, и их обуял страх.

Анаит быстро нашла дверь в преисподнюю и, обращаясь к городскому голове, приказала:

— Отвори эту дверь!

Пока несколько человек пытались взломать дверь, верховный жрец, видя грозящую опасность, вышел в торжественном облачении, надеясь посеять ужас в народе своим появлением и отогнать всех. Толпа со страхом расступилась перед ним, когда он появился весь в белом, в двурогой короне на голове и с посохом в руке.

Верховный жрец направился прямо к Анаит и грозным голосом проговорил:

— Что тебе надо? Что ты творишь?! Изыди!

Анаит, с трудом сдерживая гнев, сказала:

— Я повелеваю открыть эту дверь!

— Кто смеет повелевать здесь, кроме меня? Эта дверь ведет в наше святилище. Там покоятся наши предки, горит наш неугасимый жертвенник. Взгляните на дым, что поднимается к небу. Не гневите богов. Разойдитесь! Сгиньте! Как вы смеете своими нечестивыми стопами осквернять нашу священную обитель!

Неистовый рев верховного жреца ужаснул суеверную толпу, и все, опустив головы, молча отступились. Однако несколько человек остались стоять на месте. Они закричали:

— Откройте, откройте дверь в подземелье!

Верховный жрец, видя, что не все ему подчинились, воздел руки к небу и воскликнул:

— О всемогущие боги, святой храм ваш оскверняют нечестивцы, придите на помощь!

При этом возгласе двери капища вдруг приоткрылись, и оттуда выбежали вооруженные люди с перекошенными лицами. Это были жрецы. Почуяв опасность, они приготовились к защите.

Разгневанная Анаит потеряла терпение. Обернувшись и увидев, что над городом нависла туча пыли, она поняла, что ее войско на подходе. Это придало ей решимости, и, обнажив меч, со щитом в другой руке, Анаит сказала:

— В последний раз я приказываю вам открыть двери этого ада и сложить оружие!

Жрецы приготовились к отпору.

Чуткий конь Анаит угадал намерение своей госпожи. Едва она слегка пришпорила его, он ринулся вперед, подмял верховного жреца и раскидал всех других.

С быстротой молнии Анаит снесла головы трем жрецам и тут же повернула коня. Жрецы окружили ее и поранили коня. Анаит защищалась, а конь тоже держался: он рвал зубами врагов и бил их копытами. Жрецы наседали. Жизнь Анаит была в опасности — вот-вот одолеют. Видя все это, люди из толпы кинулись на жрецов и тем отвлекли их внимание на себя.

Воспользовавшись моментом, Анаит вновь устремилась на противников и опять снесла несколько голов, а одного-другого подмяла конем.

Увидев, что Анаит помогают христиане, язычники решили, что причиной схватки стала борьба за веру, ринулись в поддержку жрецам, стали закидывать христиан камнями. Вот камнем сбило шлем с головы Анаит. Ее длинные густые волосы рассыпались по плечам. Горящие огнем глаза царицы метали молнии. Ее вид устрашил толпу. Все перестали кидать камни. Анаит воспользовалась замешательством толпы и снова налетела на жрецов, ранила еще нескольких. И тут подоспело ее войско.

Увидев свою царицу, насмерть схватившуюся со жрецами, все с громкими возгласами тоже ринулись в бой. Минуту, спустя оставшиеся в живых жрецы бросились бежать. Толпа отхлынула, и на площади осталась Анаит, окруженная своими людьми. Кто-то подал ей шлем. Анаит спешилась, подобрала волосы и надела шлем.

Она приказала своим воинам окружить капище, в котором укрылись жрецы, затем, обращаясь к толпе, сказала:

— Подойдите ближе, чтобы всем было видно, что скрывается в святилище вашего верховного жреца.

И Анаит приказала взломать двери.

Ужасающая картина открылась народу. Из адского логова выходили люди, похожие на мертвецов, восставших из могил. Многие не стояли на ногах, так они были обессилены. Слезы радости, крики и стоны, которыми огласилось все окрест, надрывали сердца.

Последними вышли Вачаган и Вагинак с поникшими головами. Царица узнала Вачагана и подала знак своим людям, чтоб его проводили в специально раскинутый шатер.

Вачаган вел Вагинака за руку, как слепого, — помня предостережение царя, тот шел с закрытыми глазами.

Усадив всех освобожденных на площади, Анаит приказала воинам спуститься в подземелье, посмотреть, не остался ли там кто-нибудь.

Воины вынесли тела умерших, какие-то немыслимые орудия пыток.

Приверженцы жрецов содрогнулись, увидев все ужасные злодеяния своих идолов. Поднялся невообразимый крик:

— О небо! Это же ад! Не жрецы, а изуверы! Дьяволы! Смерть им! Передушить всех!..

Толпа ринулась к жрецам.

— Нет, нет! — воскликнула царица. — Не подходите, не трогайте их. Наказывать этих извергов — мое право. Но сначала надо позаботиться о несчастных страдальцах.

И она стала спрашивать каждого, кто он есть и откуда. Один назвался Арнаком, сыном Бабика. Городской голова громко повторил имя, и какой-то старик, весь дрожа, подошел и с рыданием в голосе спросил: «Где, где мой сын?» У другого тут оказалась мать, без чувств упавшая на грудь своего единственного сына, у третьего — сестра, у четвертого — брат… А тех, о ком позаботиться было некому, царица взяла под свое покровительство. В их числе были и люди, работавшие с Вачаганом.

Определив несчастных мучеников, царица пожелала сама все осмотреть.

С несколькими воинами она спустилась в подземелье и при свете факелов все осмотрела. Всюду были следы кровавых злодеяний жрецов.

— Этот подземный ад возводили долго, — сказала она городскому голове. — Тут полегло немало людей. И наверняка каждый из них, попав сюда, больше уже не видал света божьего.

— Милосердная царица, я виноват, что не ведал о здешних злодеяниях. Но чтобы раскрыть такое дело, надо было обладать твоей мудростью. Каждый год в городе бесследно исчезало до ста человек, но я всегда думал, что они попали в плен к горцам. А мерзких жрецов этих мы не только святыми почитали, но думали, что они и трудолюбивые, мастеровые люди, живущие заработком от своих ремесел, а уж никак не за счет народа и его крови. Кто мог подумать, что все те дорогие ткани, которые они каждый день выносили на продажу, ткали не они, кто мог заподозрить, что почитаемый наш верховный жрец — это сам дьявол в человеческом обличье, упивающийся кровью невинных жертв?..

Наконец Анаит и сопровождающие ее воины выбрались из подземелья и направились к храму. Ударив в дверь, они предложили жрецам выйти и сдаться, но ответа не было. Воины взломали дверь, вошли и удивились: внутри никого не было. Взглянув наверх, они увидели страшную картину: все жрецы во главе с верховным раскачивались под потолком.

Когда об этом доложили царице, она сказала:

— Смерть эта для них незаслуженно легкая, но теперь уж ничего не поделаешь. Пусть остаются висеть, а народ пусть войдет, подивится на своих идолов.

Толпа, как бурный поток, хлынула в храм и разорвала, истоптала все, чему еще вчера поклонялась. Порушила всю утварь, всех деревянных богов и божков. Потом взломали тайники, нашли там много золота, серебра, но ничего не тронули, снесли все сокровища на площадь и сложили перед царицей, а она повелела раздать их спасенным мученикам.

Когда в капище все уже было порушено, народ излил свой справедливый гнев на удавившихся жрецов. Их спустили вниз и выбросили за ограду на съедение зверям.

Царица тем временем удалилась в шатер, где ее с нетерпением ждал Вачаган. Они сели рядышком и не могли наглядеться друг на друга. Вагинак подошел к Анаит, поцеловал ей руку и заплакал от счастья, как ребенок.

— Ты не сегодня спасла нас, моя несравненная госпожа, а много раньше, когда я увидел тебя во сне, точно в таком одеянии.

— Ошибаешься, Вагинак, — сказал Вачаган, — царица спасла нас тогда, когда спросила у тебя, знает ли царевич какое-нибудь ремесло. Помнишь, ты еще тогда посмеялся над этим?

— Да, верно, что и говорить. Я прежде мало чему верил. Только теперь стал понимать многое из того, что слыхал раньше.

— Дорогой Вагинак, мы еще обо всем наговоримся, — сказала царица, вдруг ощутившая, как сильно она устала.

— Ты измучилась, моя Анаит, — сказал Вачаган, — теперь отдыхай, об остальном я позабочусь сам.

Царица скрылась в другой половине шатра, за пологом, где женщины уже приготовили ей мягкое ложе. Здесь она сняла с себя доспехи и отправила их Вачагану, а сама прилегла, рассчитывая заснуть, но была так взволнована, что не могла отдохнуть. То ее переполняла радость, что нашелся Вачаган, то вдруг казалось, что она вновь в окружении разъяренных жрецов. Видения одно страшнее другого сменялись чередой, не давая царице покоя.

Вачаган знал, что Анаит так же добра, как и отважна. Знал, что, охваченная чувством справедливой мести, она способна беспощадно сражаться с врагом, но сердце ее при этом переполнялось страданием и болью. Вот почему он с радостью забрал ее оружие и доспехи, сам облачился в латы, приладил к поясу меч и, выйдя из шатра, предстал перед войском, которое уже с нетерпением ждало его.

Едва Вачаган появился и поприветствовал воинов, все вокруг огласилось криками радости. В это время к царю приблизился городской голова, пал перед ним на колени, поздравил с избавлением и сказал, что для войска неподалеку на лугу приготовлено угощение.

Царь объявил воинам, что их ждет обед и веселье, а сам вернулся в шатер к Анаит, где его уже тоже ждал уставленный яствами стол.

Тут были и женщины из свиты царицы, и Вагинак, успевший переодеться в богатые одежды.

Никогда еще Вагинаку не доводилось обедать в таком радостном настроении. Ему казалось, что он в раю: так веселились женщины, так светилось счастьем лицо Анаит.

После обеда протрубили сбор в обратный путь. Царь с царицей, окруженные свитой, выехали вперед, за ними последовало войско с громкой победной песней. Когда проезжали через Перож, все горожане от мала до велика в один голос кричали:

— Да здравствует царь и царица! Да сгинет зло и все его обители!

* * *

Вернувшихся домой царя и Вагинака первым встретил пес Занги. Он, как ошалелый, с визгом метался от Вачагана к Вагинаку и обратно.

На другой день из темницы вывели судить при всем народе того жреца, который принес парчу на продажу.

Уже были в сборе судьи, когда Вагинак вдруг попросил царицу отдать злодея ему на расправу.

— А как ты собираешься его наказать? — спросил царь.

— Мы сделаем это вместе с Занги. Только месть извергу избавит меня от воспоминаний о страшных муках. Те преступники отделались легко, но этому так не пройдет.

— Хватай его, хватай, Занги! Раздери зверя! — кричали со всех сторон.

И царь не отказал Вагинаку.

— Бери его, Занги! — вскричал Вагинак. — Разорви проклятого на куски!

Собака одним скачком бросилась на жреца, вцепилась клыками ему в горло и, в мгновение удавив злодея, с урчанием отошла прочь.

— Ах, Занги, Занги, какую легкую смерть ты ему подарила. Не бывало палача милосердней, — вздохнул Вагинак.

Рассказы о том, что довелось пережить царю Вачагану, разнеслись по городам и селам. Даже в дальних странах прослышали об этом. И всюду восхваляли Анаит и Вачагана.

Гусаны, слагая об этом песни, разносили их из села в село, из города в город. Жаль только, до нас песни не дошли. Но сделанное Анаит и Вачаганом живет и сейчас в сказке о том, как ремесло спасло царю жизнь. И народ, храня освященное временем предание, высоко ценит ремесло и трудолюбие, от которых главным образом зависит счастье.

С тех давних времен и повелось в народе, что каждый человек учился какому-нибудь ремеслу. Девушки рукодельничали. Землепашцы сами мастерили себе плуг, телегу, ковали латы и мечи на случай войны, изготовляли домашнюю утварь, строили жилища.

Так и шло: летом пахали да сеяли, а зимой каждый занимался своим ремеслом. И работали всем миром, сообща. Монахи и те тогда не сидели без дела. Изготовляли пергамент, писали книги, переплетали их, все себе сами делали и добывали — от хлеба до одежды.

«Ученье и мастерство должны быть сплетены между собой, как узоры на парче Вачагана с талисманами-письменами!» — говорили в те времена.

Так и жилось народу при мудрой Анаит. Потому и славили ее.

«Анаит перекинула мосты через наши реки, — говорили люди, — заполнила моря нашими кораблями, оросила наши поля, одарила родниками наши города и села, построила дороги для наших телег, наделила нас землей и плугами. Всю нашу жизнь изменила, из ада раем ее сделала. Да будет вечной память о мудрой Анаит!»

Ованес Туманян{244}

Умный и глупый

Жили-были два брата. Один умный, другой глупый. Умный только и знай заставляет младшего работать на себя. Так его загонял, что младший брат не выдержал и как-то говорит:

— Я больше не желаю с тобой жить, брат. Хочу отделиться. Отдавай мне мою долю, будем врозь жить.

— Хорошо, — отвечает умный. — Вот сегодня ты еще отведи скотину на водопой, после того как я корм ей задам, а когда с водопоя обратно приведешь, сколько голов в хлев войдет — то мое, сколько на дворе останется — все твое.

А время было зимнее.

Глупый брат согласился. Отвел скотину на водопой и обратно пригнал. День стоял холодный. Замерзшие животные едва до хлева добрались, все и ринулись в него. Во дворе остался только один хворый шелудивый бычок. Он стоял и чесал бока о бревно. Этот-то единственный бычок и достался глупому брату.

Набросил глупый веревку на шею злополучного бычка и повел его продавать.

Ведет и покрикивает:

— Эй, бычок! Иди, эй!..

Дорога шла мимо развалин какого-то древнего строения. Эхо в развалинах подхватило выкрики глупого и гулко повторило:

— Э-эй!..

Глупый остановился.

— Это со мной говоришь? Да?..

— Да!.. — повторило эхо.

— Деньги есть?..

— Есть…

— Денег дашь — бычка продам.

— Дам…

— Идет за десятку?

— Десятку…

— Сейчас заплатишь или нет?

— Нет…

— Ладно, приду за деньгами завтра.

— Завтра…

Глупый обрадовался, что так быстро и выгодно продал бычка, привязал его у дверного проема за камень и, посвистывая, вернулся домой.

На другое утро чуть свет поднялся он и пошел получать деньги. А ночью тем временем волки съели бычка.

Приходит глупый, видит, у развалин только косточки разбросаны.

— Ну что, — говорит, — зарезал и съел?

— Съел…

— Жирный был или нет?

— Нет…

Глупый струхнул: а вдруг не захочет платить, раз бычок не по вкусу пришелся.

— Это уж не моя вина. Видел, что покупал. А мне плати, как условились — десять монет.

— Нет…

Услыхал глупый это «нет», рассердился ужасно, размахнулся палицей, что была у него в руках, и давай колотить по старым стенам. Бил, бил и выбил из шатких стен несколько камней. А под ними, оказывается, был спрятан клад. Золотые монеты и посыпались к ногам нашего горемыки.

— Вот так-то лучше… Да, но зачем же так много? Ты должен мне всего десять рублей. Отдай свой долг, а остальные деньги твои. Зачем они мне?

Взял глупый один золотой червонец и вернулся домой.

— Продал своего бычка? — смеясь, спросил старший брат.

— Продал.

— Кому же?

— Строение там, разваленное…

— И деньги получил?..

— Конечно, получил. Сначала было заартачилось. Пришлось пустить в ход мою палицу. Видно, здорово я пуганул: целая гора золота к ногам моим вывалилась. Но я взял свою десятку, а остальное так там и лежит — это ведь не мое.

И глупый показал брату золотой червонец.

— Где же это было?

— Э, не скажу. Ты алчный, столько на меня взвалишь, что спина от тяжести переломится.

Умный побожился, дескать, сам все понесет, только пусть место ему покажет.

— Давай, — говорит, — мне и тот золотой, что у тебя, и покажи, где все остальное лежит. Ты ведь совсем раздет, я куплю тебе обнову.

Глупый, как услыхал про обнову, и золотой свой отдал, и повел брата, показал ему, где все остальное лежит. Умный собрал все золото, принес домой, разбогател, а новой одежи брату не купил.

Глупый не раз напоминал ему про обещание, но видит, дело не ладится, пошел к судье с жалобой.

— Господин судья, — говорит, — был у меня бычок, я продал его развалинам…

— Хватит, хватит! — оборвал его судья. А сам думает: откуда такой дурак взялся? Как это можно развалинам продать бычка?..

Посмеялся судья да и прогнал глупого. Пошел глупый дальше с жалобой, но к кому ни придет, все только смеются.

Говорят, и по сию пору горемыка-глупый ходит не одет, не обут, не сыт и не голоден. Ходит и жалуется каждому встречному. Но никто ему не верит, все только посмеиваются. И умный брат посмеивается со всеми.

Братец-топор

Поехал как-то человек в поисках заработка в далекий край. Попал он в безвестное село. И видит, в этом селе люди руками дрова ломают.

— Братцы, — удивился он, — да что же это вы мучаетесь — руками дрова ломаете, разве нет у вас топора?

— А что это такое — топор? — спросили сельчане.

Вытащил человек свой топор из-за пояса, наколол дров, сложил их в сторонке.

Увидали такое сельчане, кинулись по деревне с криками, оповещают всех окрест:

— Э-эй, посмотрите, что братец-топор наделал!

Собрались все вокруг владельца топора, стали просить-молить отдать им топор. Много добра ему насобирали и взяли себе топор.

Получили они топор и решили каждый по очереди колоть дрова.

В первый день топор унес староста. Как уж он топором орудовал — неведомо, но только хватил себя по ноге. Завопил староста во весь голос и побежал по селу.

— Э-эй, люди, идите сюда, братец-топор сбесился, по ноге меня ударил!

Сельчане сбежались, схватили каждый по полену и давай дубасить по топору.

Били, били, видят, ничего с ним не делается. Закидали топор поленьями и подожгли.

Пламя распалилось, охватило всю груду дров. А когда все прогорело, люди подошли, разворошили угли и видят: топор красный, как огонь.

Все заголосили пуще прежнего:

— Вай, вай, люди! Братец-топор разгневался, видите, как он побагровел! Не миновать нам беды из-за него. Что теперь делать?

Подумали, подумали и решили убрать топор с глаз долой.

Снесли его к старосте на сеновал и зарыли поглубже. Едва управились, а над сеновалом уже пламя в небо взвилось.

Охваченные ужасом сельчане кинулись догонять хозяина топора.

— Вернись! — кричат ему. — Братец-топор совсем сбесился. Вразуми его.

Лжец

Было ли, не было — жил на свете царь. Объявил этот царь по всей своей стране:

— Кто сумеет так мне соврать, что я скажу: да, это ложь, — тому отдам полцарства.

Приходит один пастух и говорит:

— Долгие лета тебе, царь! У моего отца была такая дубинка, что он, бывало, поднимет ее и до самого неба достает — все звезды в нем перемешает.

— Всякое случается, — отвечает царь. — У моего деда была такая трубка — одной рукой в зубах ее держит, а другою от солнышка прикуривает.

Пастух почесал в затылке и ушел.

Приходит портной:

— Прости меня, царь, — говорит он, — я еще вчера должен был прийти, да задержался. Дождь вчера лил, гроза гремела, небо молниями разорвало, пришлось мне отправиться его зашивать.

— Очень хорошо ты поступил, — отвечал царь, — только не крепко зашил, утром опять дождило.

И этот ушел ни с чем.

Является крестьянин-бедняк. Под мышкой у него большая мера.

— Эй, человек, чего тебе надо? — спрашивает царь.

— Ты должен мне меру золота, вот я за ним и пришел.

— Мера золота?! — удивился царь. — Лжешь ты, не должен я тебе золота.

— Ну, а коли я лгу, отдавай мне обещанные полцарства.

— Нет, нет, — спохватился царь, — ты правду говоришь.

— Что ж, если правду сказал, насыпай меру золота.

Говорящая рыбка

1

Было ли, не было — жил на свете бедняк. Нанялся этот бедняк к рыбаку в работники. В оплату за труд хозяин давал ему каждый день по нескольку рыбин. Приносил бедняк их домой, тем они с женой и кормились.

Поймал как-то рыбак пеструю красивую рыбку, отдал ее работнику и велел беречь как зеницу ока, а сам опять полез в воду.

Сидит работник на берегу, смотрит на рыбку и думает: «О господи, неужели и эта рыбка, которая, как и мы, живет и дышит, тоже имеет родителей, друзей, тоже что-то понимает, радуется, испытывает боль?..»

Едва работник все это подумал, как рыбка вдруг заговорила:

— Послушай, — говорит она, — братец-человек. Мы с друзьями резвились в волнах реки, мне было очень весело, я забылась и вот угодила в сеть рыбака. А родители мои теперь, наверно, ищут меня, плачут. И друзья тоже печалятся. Да и сама я, видишь, как страдаю: задыхаюсь уже совсем без воды. Мне хочется вернуться к друзьям, снова жить и играть с ними в студеной прозрачной воде. Уж так мне этого хочется, так хочется!.. Пожалей меня, отпусти! Дай уплыть…

Она говорила тихо, очень тихо, с трудом шевеля пересохшим ртом.

Работнику стало жаль рыбку. Он взял да и выпустил ее в реку.

— Плыви, красивая рыбка. Пусть больше не плачут твои родители. Пусть не печалятся друзья. Возвращайся к ним, живи и играй себе на радость.

Рыбак вернулся, узнал, что рыбка уплыла, и ужасно рассердился.

— Ну и безрукий же ты! — раскричался он на работника. — Я ловлю рыбу, а ты мою добычу выпускаешь обратно в реку. Убирайся с глаз. С этого дня ты мне больше не работник. Пропадай теперь с голоду!

— Куда же мне теперь идти, что делать, как жить?.. — сокрушался бедняк, направляясь домой.

2

Идет он печальный своей дорогой, вдруг видит, откуда ни возьмись, человекоподобное Чудище. Идет Чудище и погоняет перед собой пеструю красивую корову.

— Добрый день, братец! Отчего ты такой грустный, что тебя заботит? — спросило Чудище.

Бедняк рассказал обо всем, что с ним приключилось, о том, что опять остался без дела, без заработка и не знает, чем теперь им с женой жить и кормиться.

— Послушай, дружище. Забирай-ка ты себе эту молочную корову на три года. Она станет давать вам каждый день столько молока, что и ты и твоя жена будете сыты. А ровно через три года, в полночь, я приду и задам вам один вопрос. Если вы ответите на него, корову оставите себе, а не ответите — обоих вас с женой заберу и сделаю с вами что захочу. Согласны?

«Что уж тут раздумывать, все одно с голоду помирать, — прикинул про себя бедняк. — Возьму-ка я корову, три года проживем, а там, бог милостив, может, нам и удастся ответить на вопрос, кто знает…»

— Согласен, — сказал он и погнал корову к себе домой.

3

Три года доили они корову. Досыта ели-пили и не заметили, как пролетело время. Но вот пришел тот день, когда к ночи должно было явиться Чудище.

С наступлением сумерек муж с женой уселись у порога своего дома и стали думать, о чем Чудище будет спрашивать и как ему отвечать.

— Вот ведь как получается. С Чудищем шутки плохи… Добра от него не жди! — сокрушались муж и жена.

Однако что было — то миновало, и ничего уже не изменишь. А злополучная ночь надвигалась.

Нежданно к ним вдруг подошел пригожий юноша.

— Добрый вечер! — поприветствовал он. — Я странник. Уже темно, и усталость меня одолела, не приютите ли на ночь?

— Как же не приютить, братец. Только у нас этой ночью не безопасно… Мы взяли у Чудища корову с условием доить ее три года и тем кормиться. А через три года оно грозило вернуться и задать нам один вопрос. И если мы ответим ему — корова останется нам, а не ответим — Чудище и корову заберет, и нас возьмет пленниками. Срок миновал. Этой ночью Чудище должно явиться. Мы не знаем, что оно будет спрашивать и что ему отвечать. Куда теперь денешься, поделом нам. А тебе бы не пострадать ни за что…

— Ничего, как вы, так и я, — сказал пришелец.

И гость остался ночевать.

В полночь раздался стук в дверь.

— Кто там?

— Я это, Чудище. Пришло время, отвечайте на мой вопрос.

Где уж тут отвечать. У мужа с женой от страха языки отнялись. Они окаменели на месте.

— Не бойтесь, я буду вместо вас отвечать, — предложил юноша-гость и приблизился к двери.

— Я пришло, — сказало Чудище из-за двери.

— И я пришел, — ответил изнутри гость.

— Откуда ты пришел?

— С того берега моря.

— На чем приехал?

— Оседлал хромого комара, вскочил на него и примчался.

— Выходит, море было маленькое?

— Вовсе нет. И орлу не перелететь с берега на берег.

— Это если орел — не орел, а птенец.

— Какой там птенец! Тень от его крыльев укроет целый город.

— Это если город очень маленький.

— Да какой же маленький! Зайцу не одолеть его из конца в конец.

— Это если заяц — не заяц, а зайчонок.

— Какой там зайчонок! Из его шкуры можно выкроить и шубу и шапку мужчине.

— Ну если мужчина — не мужчина, а крошечный карлик.

— Какой уж там карлик! Сядь ему петух на колени и закукарекай — не услышит, так он высок.

— Это если глухой.

— Какой там глухой! Он слышит, как олень траву в горах щиплет.

«Видно, там, за этой дверью, поселилась какая-то великая сила, и она непобедима», — подумало Чудище и, не зная, что еще сказать, тихо отступило и исчезло в ночной темноте.

Хозяева будто вновь родились, от радости не знали, что и делать. А тут заря занялась, гость собрался в дорогу и стал прощаться.

— Нет, нет, мы тебя не отпустим, — преградили ему путь и муж и жена. — Ты спас нам жизнь, скажи, чем мы можем отплатить тебе за добро?

— Ничего я такого не сделал. Спасибо вам за приют. И прощайте, мне надо спешить.

— Ну хоть имя свое назови, будем помнить его и благословлять, чтоб добро не исчезло и не забылось.

— Добро, коли сделаешь его, хоть в воду кинь — не исчезнет. А я — та самая говорящая рыбка, которую ты пожалел.

И гость словно растворился на глазах у изумленных мужа и жены.

Непобедимый петух

Было ли, не было — жил на свете петух. Однажды он, как обычно, ковырялся в земле и вдруг нашел золотой.

Взлетел петух на крышу и закричал:

— Ку-ка-ре-ку, я деньги нашел!..

Услыхал это царь и приказал своим придворным-назирам-визирям пойти и отнять у петуха деньги. Пошли они, отняли и принесли золотой царю.

— Ку-ка-ре-ку, царь мною жив!.. — весело заголосил петух.

Царь вернул золотой назир-визирям и велел отдать его петуху.

Назир-визири пошли и отдали.

Петух опять взлетел на крышу и закричал:

— Ку-ка-ре-ку, царь меня испугался!..

Царь разгневался и говорит своим назир-визирям:

— Подите изловите этого негодника, отсеките голову, сварите его, подайте, я съем, и делу конец.

Назир-визири пошли, поймали петуха, чтоб царю отнести… Несут они его, а петух кричит:

— Ку-ка-ре-ку, царь меня в гости позвал!..

Принесли назир-визири петуха, зарезали, положили в котел варить, а петух снова голосит:

— Ку-ка-ре-ку, царь мне горячую баньку устроил!..

Сварили его, принесли, подали царю, а петух опять кричит:

— С царем в застолье восседаю, ку-ка-ре-ку!..

Царь скорей, скорей заглотнул петуха, а петух в глотке кричит:

— Узкой-преузкой улочкой прохожу, ку-ка-ре-ку!

Царь вконец растерялся: уж и проглотил его, а все не унимается. И приказал царь назир-визирям обнажить сабли и стоять наготове.

— Если петух еще раз закричит — рубите его! — сказал он.

Назир-визири обнажили сабли и стали один по правую, другой по левую сторону от царя.

Петух, едва оказался в царевом желудке, тут же и закричал:

— Жил на белом свете и вдруг угодил во тьму. Ку-ка-ре-ку!

— Рубите! — скомандовал царь.

Назир-визири ринулись с саблями и вспороли царю живот.

Петух выскочил, взлетел на крышу и залился:

— Ку-ка-ре-ку!.. Ку-ка-ре-ку!

Храбрый Назар

1

Жил да был бедняк по имени Назар. И был он, этот Назар, ни к чему не способный и очень ленивый человек, да еще трус. Такой трус, что один из дому шагу не сделает, хоть убей его.

С утра до вечера он все за женой ходил: она из дому — и он за ней, она в дом — и он опять за ней. Потому и прозвали его трусливым Назаром.

Как-то ночью вышел трусливый Назар с женой на порог. Вышел и видит, ночь ясная-преясная, лунная. И говорит он:

— Эй, жена, какая ночь, а? Самое время караваны грабить… Сердце мое шепчет: поднимайся, иди грабь шахский караван, что следует из Индостана, добудешь полон дом добра.

А жена ему в ответ:

— Сиди лучше да помалкивай! Тебе только этого не доставало — грабитель караванов!..

А Назар ей:

— Ах негодница, ты почему не отпускаешь меня ограбить караван и дом добром заполнить? Какой же я после этого мужчина и зачем тогда ношу папаху, коли ты смеешь так со мной разговаривать?!

Назар все ругался, а жене надоело его слушать, вошла она в дом и закрыла дверь.

— Пропади ты пропадом, трусливая голова, иди теперь, грабь караван!

И остался Назар за порогом. От страха у него внутри все задрожало. И как он ни просил, как ни молил, чтобы жена открыла дверь, она и слышать не хотела — не открывает, и все тут.

Делать нечего, притулился Назар к стенке и так, дрожа от страха, провел всю ночь до рассвета.

С первыми лучами солнца обиженный Назар стал ждать, что жена сама придет звать его домой.

День летний, жаркий, злые мухи покоя не дают, а Назар до того ленив, что и нос утереть ленится.

Облепили мухи ему все лицо. Когда совсем стало невмоготу, потянулся он рукой — и хлоп себя по лицу. Как хлопнул, мухи замертво и посыпались перед ним.

— Вах, что же это?.. — удивился Назар.

Попробовал он посчитать, сколько мух убил. Считал, считал и решил, что не меньше тысячи будет.

— Вах, — сказал он себе, — до сих пор и не знал, что такой я отважный… Видано ли, одним махом тысячу мух прибил! Чего же я, глупец, сижу при этой женщине…

Поднялся Назар и зашагал прямиком к сельскому попу.

— Благослови, святой отец!..

— Бог благословит, сын мой.

— А знаешь, батюшка, я-то ведь?..

И он рассказал о своих подвигах, а в довершение объявил, что уходит от жены, только надо, чтобы батюшка записал все совершенное и сказанное Назаром, чтоб не сгинуть ему в безвестности, чтоб люди читали и знали, каков он.

Поп шутки ради взял тряпицу и написал на ней:

Непобедимый наш Храбрый Назар,

Тысячу уложил за один удар!

И отдал это Назару.

Назар приладил тряпицу на конец длинной палки, привязал к поясу обломок ржавой сабли, забрался на соседского осла и выехал из села.

2

Выехал он из села и пустился в путь по дороге. А куда эта дорога ведет, Назар не знал.

Ехал он, ехал, оглянулся — видит, село уже далеко. И тут страшно ему стало. Чтоб подбодрить себя, начал Назар напевать под нос, разговаривать сам с собой, прикрикивать на осла. Чем дальше он отъезжал, тем больше одолевал его страх, а чем страшнее ему было, тем громче он пел, потом совсем уже начал горланить, а вслед за ним и осел заревел.

От эдакого крика и рева все птицы с деревьев поразлетались, зайцы из кустов поразбежались, лягушки попрыгали в воду.

А Назар горланит все громче и громче. Когда же он в лес вошел, ему почудилось, что за каждым деревом, за каждым кустом, из-за каждого камня грозит нападением какой-нибудь страшный зверь или разбойник. И тут уж Назар так испугался, так заорал, не приведи бог никому услыхать.

И поди же, в то самое время шел по лесу крестьянин и мирно вел за собою коня. Услыхал крестьянин этот ужасающий крик и остановился.

— Вай, — говорит, — неужто конец мне пришел? Ведь это, похоже, разбойники!..

Бросил он коня, сошел с дороги и лесочком, лесочком — две ноги свои и две взаймы у страха взял — пустился бегом удирать.

На зависть ты везуч, Храбрый Назар!

Горланя изо всей мочи, едет Назар и вдруг видит, стоит посреди дороги оседланный конь, словно его дожидается. Слез Назар с осла, взобрался на оседланного коня и дальше в путь.

3

Долго ли ехал, мало ли — о том только сам Назар знает, — но вот приехал в село. Он селу не знаком, и село ему — тоже. Куда ехать, куда не ехать?.. Из-за одной двери вдруг голоса послышались. Направил Назар коня на эти голоса и угодил прямо на свадьбу.

— Добрый вам день!..

— Тысячекрат пусть будет добрым! Милости просим! Пожалуйте!..

Пожалуйте, так пожалуйте. Гость, говорят, от бога.

Провели Назара, усадили вместе с его флагом на почетное место во главе застолья.

Вам бы все то увидать, что перед ним разложили — и кушаний и напитков.

Гостям свадьбы интересно узнать, кто он, этот необычный незнакомец. Один из стариков, что поодаль сидел, подтолкнул соседа, спросил, а тот толкнул и спросил другого, так все подряд толкали и спрашивали друг друга, пока очередь не дошла до сидевшего чуть ли не во главе стола сельского батюшки.

Батюшка с грехом пополам разобрал надпись на знамени гостя:

Непобедим наш Храбрый Назар,

Тысячу уложил за один удар!

Прочитал и в ужасе пересказал соседу, а тот другому, потом третьему, четвертому — и так до самой двери дошло, и уже все гости на свадьбе только о том и говорили, что новый гость — не кто иной, как:

…Наш Храбрый Назар,

Тысячу уложил за один удар!

— Храбрый Назар? Ну конечно же!.. — воскликнул один из гостей. — Как он изменился, я не сразу узнал его…

И нашлись люди, которые стали рассказывать о геройских подвигах Храброго Назара, о том, как они проводили с ним время.

— Но как же это при таком человеке нет никаких слуг?! — с недоумением спрашивали иные.

— Так уж он привык, не любит путешествовать со слугами. Как-то спросили его об этом, а он говорит, зачем мне слуги, когда весь мир у меня в услуженье.

— Да, но почему у него нет хорошей сабли, какой-то ржавый обломок железа болтается на поясе?..

— В том-то и хитрость, чтобы вот эдакой ржавой железякой раз ударить и сразу тысячу уложить, а с хорошей-то саблей всякий не оплошает.

И изумленные гости поднялись, стоя выпили за здоровье Храброго Назара. А тот, кто считался самым мудрым из собравшихся, произнес речь.

— Мы, — сказал он, — давно слыхали о твоей отваге, Храбрый Назар, и сегодня рады, что ты среди нас.

Назар только вздохнул и махнул рукой.

Люди переглянулись, по-своему поняв этот вздох.

И ашуг, бывший на свадьбе, тут же сложил песню и спел ее:

Добро пожаловать, тысячекратно добро!

Отважный орел наших гор!

Слава и гордость нашей страны,

Непобедимый наш Храбрый Назар,

Тот, что тысячу уложил за один удар.

Бедным и слабым опора —

Освободишь всех от бед.

Спасешь нас от несправедливых

Непобедимый наш Храбрый Назар,

Тот, что тысячу уложил за один удар.

Встанем под знамя твое,

Веди нас, мы верой и правдой

Будем служить тебе,

Непобедимый наш Храбрый Назар,

Тот, что тысячу уложил за один удар.

И захмелевшие гости разошлись, разнося во все концы, что, мол, ждите, едет

Непобедимый наш Храбрый Назар,

Тысячу уложил за один удар!

Всюду рассказывали о необыкновенных геройских подвигах Храброго Назара, описывали его грозный вид. И всюду стали нарекать новорожденных младенцев именем Назара.

4

Покинув свадебное пиршество, Назар тронулся в дальнейшую дорогу.

Ехал он, ехал и выехал на зеленую поляну. Расседлал коня, пустил его на травку, а сам воткнул палку со знаменем в землю, прилег рядышком да и заснул.

И не знал, не ведал Храбрый Назар, что попал он во владения семи братьев-великанов, семи разбойничьих атаманов. А крепость этих братьев была на горе. Они сверху сразу увидали, что какой-то незнакомец расположился у них на поляне, и очень удивились, подумали: какой же, должно быть, это храбрец и о скольких он головах, коли без спроса явился сюда, в их владения, пустил коня пастись и сам как ни в чем не бывало разлегся!

У каждого из братьев было по пудовой палице. Взяли они эти свои пудовые палицы и пошли. Приходят — и что же видят? Пасется конь, неподалеку лежит и спит человек, а над головой у него развевается знамя, и на нем написано:

Непобедимый наш Храбрый Назар,

Тысячу уложил за один удар!

— Вай, сам Храбрый Назар!..

Великаны так и остолбенели. Оказывается, молва, которую разнесли захмелевшие гости свадебного пиршества, дошла и до них. И вот стоят братья-разбойники в испуге и ждут, когда Назар проснется.

Назар проснулся, протер глаза и видит — над ним стоят семь страшных великанов с пудовыми палицами в руках. У бедняги с перепугу душа ушла в пятки. Сжался он в комок у своего знамени и дрожит, словно осенний лист. А великаны увидали, как он в лице изменился да задрожал, решили, что Храбрый Назар сердится и вот-вот одним махом прибьет их, всех семерых.

Повалились они ему в ноги и взмолились:

— Непобедимый Храбрый Назар, имя твое мы слыхали и очень хотели увидеть тебя. Счастливы, что ты посетил наши владения. Мы, семь братьев, все — твои верные слуги, а там на горе наша крепость, и в ней наша красавица сестра. Просим тебя, окажи нам честь, раздели с нами хлеб-соль.

Назар только на этих словах наконец перевел дух, успокоился, влез на коня, а братья-великаны подняли его знамя и, идя впереди него, торжественно проводили Храброго Назара в свою крепость. Там они оказали ему царские почести. И столько рассказывали о его подвигах, так хвалили за храбрость и отвагу, что их красавица сестра влюбилась в Назара.

Нечего и говорить, что почет и уважение к Назару возросли еще больше.

5

А тем временем в этих местах объявился тигр и нагнал на всех ужас.

Кому другому, как не Храброму Назару, избавить народ от эдакого бедствия и у кого еще найдется отваги схватиться с тигром?

Люди с надеждой взирали на Назара — на небе бог, на земле он, Храбрый Назар.

А Назар, услышав про тигра, ринулся было бежать, убраться подальше от греха, назад к себе домой. Но люди вокруг решили, что это он спешит скорее убить тигра. Невеста остановила Храброго Назара. Куда же, говорит, ты так, без оружия? Надо вооружиться.

И принесли ему оружие, чтобы Храбрый Назар схватился с грозным тигром и прибавил к своей славе еще один подвиг.

Взял Назар оружие и отправился в путь. Пришел он в лес, забрался на дерево и спрятался в кустах, чтобы ему тигра не видеть и тигр бы его не увидал.

Съежился Назар на ветке — сам не свой, а душа стала с просяное зернышко.

И как назло, проклятый тигр притащился и разлегся именно под этим деревом.

Увидел Назар тигра — кровь в жилах заледенела, в глазах стало черно, руки-ноги онемели и — бух! — свалился он с ветки прямо на зверя.

Тигр в ужасе вскинулся и помчался куда глаза глядят. А Назар, вконец обезумев, вцепился ему в спину.

Так они и неслись: очумелый тигр и вцепившийся в него обезумевший от страха Назар. Неслись, не разбирая куда, через горы и долины, через скалы и кручи.

А люди смотрели и дивились:

— Э-эй, глядите-ка, Назар оседлал тигра, как коня!.. Ай да храбрец! Давайте за ним!..

И, осмелев, отовсюду кинулись люди с криками, с гиканьем — кто с кинжалом, кто с мечом, кто с ружьем, а кто с камнем и с палками — и прибили тигра.

Назар пришел в себя и развязал язык.

— Жалко, — говорит. — Зачем тигра убили? Я с таким трудом его укротил. Только бы и покататься на нем…

Весть донеслась до крепости. Мужчины и женщины, старый и малый — все высыпали встречать Назара. И все пели песню, которую про него сложили:

В этом мире,

Среди людей,

Кто сравнится с тобой,

О Храбрый Назар?

Как коршун,

Как молния и огонь.

С высокой крепости

Слетел и тигра настиг,

О Храбрый Назар!

Настиг и сделал своим конем,

Взнуздал его и помчался

С горы и на гору,

О Храбрый Назар!

Избавил ты нас

От лихой беды,

Хвала и слава тебе в веках,

О Храбрый Назар!

И поженили Храброго Назара с красавицей сестрой семи великанов.

Семь дней и ночей справляли свадьбу и песней славили молодоженов.

— Новый месяц над горой взошел,

На кого похож?

— Новый месяц над горой взошел,

Это — Храбрый наш Назар.

— Всходит ясное светило,

Это его нежная Яр.

Красив наш царь

И солнцелика его суженая.

Его корона ой красна!

Его наряд ой красен!

Храброму Назару слава!

Его нежной Яр слава!

Всему свету мир и слава!

6

А надо сказать, что еще раньше к сестре великанов сватался царь соседней страны. И когда он узнал, что великаны ему отказали, а выдали сестру за другого, поднял этот царь свое войско и пошел войной на братьев.

Семь великанов кинулись к Храброму Назару, поведали о том, какая их ждет беда, поклонились ему в ноги и стали ждать приказаний.

Едва услыхав про войну, Назар содрогнулся от страха и опять решил бросить все и бежать к себе в село. А люди вокруг подумали, что он собрался тотчас выступить навстречу вражьему войску. Преградили они Назару дорогу, стали уговаривать: дескать, куда же он один, без оружия, без снаряжения. Или головы ему своей не жаль?..

Принесли оружие, приготовили снаряжение. И жена Назара заклинает своих братьев, чтобы не оставляли Назара одного в сражении с врагом.

А тем временем во всех концах — и в народе, и в воинстве, а через лазутчиков и во вражьем стане — разнесся слух, что, мол, Храбрый Назар, в одиночку, без всякого оружия, уже было ринулся на врага и что его насилу остановили и теперь он идет с большим войском.

Привели на поле боя лихого скакуна, уважительно подсадили Назара в седло, и, приободренные, подстроившись к нему, все ринулись вперед с криками:

— Слава Храброму Назару! Смерть врагу!..

А конь под Назаром, почуяв неумелого седока, заржал, закусил удила и помчался прямиком на врага. Войско, решив, что Храбрый Назар бросился в атаку, тоже ринулось с криками «ура!» за ним.

Назар видит, что ему не сладить с конем, что, того и гляди, конь его сбросит, на ходу схватился за дерево, хотел повиснуть на нем, а дерево, как назло, оказалось гнилым, ветка толщиной с хорошее бревно надломилось и осталась в руках у Назара.

Вражьи войска, уже наслышанные о подвигах Храброго Назара, без того были в страхе.

А как увидали его своими глазами, совсем растерялись. И такое тут поднялось.

Стали все кричать наперебой:

— Спасайся кто может! Храбрый Назар несется на нас, на скаку вырывая деревья с корнями.

В тот день врагов было перебито видимо-невидимо. А те, кто жив остался, сложили оружие к ногам Храброго Назара и поклялись отныне служить ему верой и правдой.

И Храбрый Назар с победой возвратился с поля битвы в крепость братьев-великанов.

Народ встречал его с несказанной радостью, с песнями и музыкой. Девушки осыпали его цветами.

Говорили речи. Все славили, возносили Храброго Назара. Да так, что он совсем растерялся.

С такими-то почестями и хвалой нарекли Храброго Назара царем и возвели его на трон.

И стал Храбрый Назар царем, а каждого из братьев-великанов наделил чинами. И не успел оглянуться, а мир у него в кулаке!

Говорят, и по сей день живет и царствует Храбрый Назар. И когда при нем заходит разговор о храбрости, об уме и великих способностях, он посмеивается:

— Какая там храбрость, какой ум, какие еще способности?! Пустое все это. Дело в везении. Везуч человек — и пируй себе!..

И говорят, по сей день Храбрый Назар пирует себе и посмеивается над миром.

Аветик Исаакян{245}

Самая нужная вещь

Жил-был некогда в одной из чудесных стран Востока справедливый и мудрый царь. И было у него три сына.

Случилось так, что царь этот состарился и пожелал он еще при жизни передать бразды правления тому из своих сыновей, кто окажется более способным к этому нелегкому делу.

Призвал царь сыновей и говорит:

— Дорогие мои сыновья! Вы видите, что отец ваш уже стар и не может больше править страной. Я уж давно бы отрекся от трона, если б увидел воплощенной в жизнь мою давнюю мечту, которая никогда не дает мне покоя. Вот я и надумал: кому из вас по силам исполнить мою мечту, тот и унаследует корону, станет править моим народом.

— Пусть здравствует наш любимый отец, воля его священна для нас! Что же это за мечта, исполнить которую не смог наш мудрый родитель?

— Видите вон то огромное и вместительное хранилище, построенное мною уже давно? Я мечтал заполнить его чем-нибудь таким, что было бы самым нужным на этом свете, чем я сумел бы осчастливить весь свой народ. Хранилище это пока пустует. И вот теперь тот из вас, кто сумеет заполнить его до отказа — все углы из конца в конец — этой самой нужной в мире вещью, пусть и удостоится трона. Возьмите из моих сокровищ сколько пожелаете и отправляйтесь каждый сам по себе, из города в город, из страны в страну, отыщите ту самую нужную вещь и заполните мое хранилище. Даю вам сроку три раза по сорок дней.

Сыновья поцеловали руку отцу и пустились в путь.

Три раза по сорок дней ходили и ездили они из города в город, из страны в страну, навидались людей диковинных, насмотрелись обычаев неведомых и в назначенный день явились — предстали перед отцом.

— Добро пожаловать, бесценные мои сыновья. Ну и как, удалось вам найти и доставить ту самую нужную в мире вещь?

— Да, нашли, дорогой наш отец! — отвечали царю сыновья.

И отец тотчас повел сыновей к двери хранилища. А там уже собрались все придворные и народу видимо-невидимо.

Царь отворил двери и подозвал старшего сына.

— Чем ты заполнишь это огромное хранилище, дорогой мой сынок, какой такой самой нужною в мире вещью?

И старший сын вынул из кармана горсть зерна и, протягивая отцу, сказал:

— Хлебом заполню я это огромное хранилище, дорогой отец! Что в мире нужнее, чем хлеб? Кто сможет прожить без хлеба? Много я постранствовал, много навидался, ничего не нашел я нужнее хлеба!

И тогда отец подозвал среднего сына.

— Чем ты заполнишь это огромное хранилище, дорогой мой сынок, какой такой самой нужною в мире вещью?

И средний сын вынул из кармана горсть земли и, протягивая отцу, сказал:

— Землею заполню я это огромное хранилище, дорогой отец! Что в целом мире нужнее, чем земля? Без земли нет и хлеба! Кто может прожить без земли? Много я постранствовал, много навидался, ничего не нашел нужнее, чем земля.

Тогда отец подозвал младшего сына.

— Чем ты заполнишь это огромное хранилище, дорогой мой сынок, какой такой самой нужною в мире вещью?

При этих словах младший сын решительным шагом подошел к хранилищу, переступил его порог, вынул из кармана маленькую свечку и огниво, высек о кремень искру, запалил трут, а потом и свечу.

Все решили, что он хочет при свете свечи получше рассмотреть хранилище, увидеть, сколь оно необъятно.

— Ну, говори, сын, чем заполнишь? — с нетерпением в голосе спросил отец.

— Светом заполню я это огромное хранилище, мудрый отец, только светом! Много я постранствовал, много навидался, ничего не нашел нужнее, чем свет. Свет — самое нужное в мире. Без света земля не уродит хлеба. Без света на земле не было бы жизни. Много я постранствовал, повидал множество стран и понял, что свет знаний — самая нужная вещь. Только светом знания можно управлять миром!

— Многие лета тебе, мой сын! — воскликнул обрадованный отец. — Ты по праву заслуживаешь и трона и скипетра, потому как хочешь самого прекрасного, хочешь наполнить светом и знанием свое царство и души людей.

— Да здравствует наш молодой светоносный царь! — возгласили воодушевленные придворные и весь народ.

Умники города Нукима

Был некогда город по названию Нуким. Название осталось, только где он был, этот город, неведомо и по сию пору.

В городе Нукиме было очень холодно — две зимы, одно лето.

Вот как-то народ с шумом-гвалтом собрался у домов почтенных горожан.

— В этом городе невмоготу больше жить. Заморозились мы, братцы, вконец заморозились! Собирайтесь, идите посланцами к царю. Идите и скажите ему, если не сделает так, чтобы было у нас два лета и одна зима, — не жильцы мы больше в этом городе.

Собрали они совет и решили идти к царю с просьбой. А чтобы расположить его к себе, взяли мешочек с золотом в подарок от народа. Изготовили специально длинное-длинное копье и навесили мешочек на конец этого копья. «Где ты, царь? Идем к тебе!» — сказали почтенные горожане и пустились в путь.

Проходят селом, видят: у одного из лавочников продается нечто красное, похожее на языки пламени. Очень это завлекло посланцев города Нукима.

— Что ты такое продаешь, брат? — спрашивают они.

— Перец, — отвечает лавочник.

В первый раз видят перец, в первый раз слышат это название.

— И съедобная штука? — спрашивают у него.

— Съедобная, а как же, — отвечает лавочник.

— Коли так, взвесь нам.

Старший из посланцев надкусил один перец — рот огнем обожгло, из глаз полились слезы. Передал другому, и тот куснул, передал следующему.

Так все до последнего отведали.

С горящими губами, слезящимися глазами, на чем свет стоит понося лавочника, они продолжали свой путь.

Проходя другим селом, видят: и тут у лавочника на подносах лежит что-то неведомое.

— Что это ты продаешь, брат?

— Виноград.

В первый раз видят виноград, в первый раз слышат это название.

— И съедобная штука?

— Еще какая! — отвечает лавочник.

— Ну, так взвесь нам.

Уплатили. Взяли, поели, приятный вкус так и остался во рту.

Облизывая губы и благословляя лавочника, они продолжали свой путь.

Проходя еще одним селом, видят — у лавочника что-то белое, кусочками.

— Что это ты продаешь?

— Сахар.

Сахар?.. И не видели и не слышали.

— И съедобная штука? — спрашивают они.

— Еще какая!..

— Ну, так взвесь нам.

Уплатили. Взяли — крт-крт, — поели, вкус так и остался во рту.

Шли они, шли. Но вот ночь их настигла. Воткнули в землю копье, улеглись вокруг него и безмятежно заснули. Что, мол, тревожиться, как вору на такую высоту дотянуться, чтобы мешочек с золотом с копья снять? Да и немыслимо эдакое…

И надо же, будто назло, шел ночью этой дорогой путник. Идет и видит: лежат вокруг воткнутого в землю шеста люди и безмятежно спят. Глянул он вверх, на шесте что-то висит. Пригнул шест, развязал мешочек, а в нем золото поблескивает.

Ссыпал он золото в хурджин, а вместо него наполнил мешок щебнем да песком и снова выпрямил шест.

Утром умники города Нукима пошли своей дорогой. Шли, расспрашивая, и добрались до стольного города.

У ворот города присели ненадолго, — подсчитать все расходы, чтоб по чести, по совести поделить их между собою.

Старший из посланцев и говорит:

— Та красная штука, что я попробовал, отдал тебе, ты попробовал, передал другому, — один серебряный. Та штука, что самим богом сотворена, а нами съедена, — один серебряный. И та штука, что была белее снега и слаще материнского молока, — два серебряных.

Подсчитав все расходы и с этим покончив, пошли они к царскому дворцу.

Подошли к воротам и стали.

Стражники дали знать царедворцам, что прибыли посланцы города Нукима.

Царь повелел позвать их.

Посланцы поклонились царю и стали перед ним.

Старший из посланцев протянул царю мешочек с золотом и говорит:

— Да приумножит господь твои годы, великий царь, мы прибыли с просьбой от имени жителей города Нукима. Этот мешочек с золотом — подарок тебе от них. Город наш очень холодный — две зимы, одно лето. Если не соизволишь сделать нам два лета, одну зиму, мы не жильцы в этом городе, так и знай!

Другие посланцы кивком головы подтвердили сказанное им.

А тем временем царский казначей, принявший мешочек, шепчет на ухо царю, что, мол, вместо золота в мешочке щебень и песок.

Царь задумался: «Что бы это значило? С умыслом они вместо золота принесли щебень и песок или по простоте душевной?» И чтоб испытать их, повелел подать прибывшим блюдо с черносливом вперемешку с черными жуками.

Посланцы накинулись на угощенье. А старший из них и говорит:

— Давайте-ка, братцы, сначала те, что с ножками, поедим, пока не разбежались, а безногие и так наши.

Царь увидел меру их ума и говорит:

— Возвращайтесь-ка к себе домой. Пока дойдете до места, там уже будет второе лето.

— Да оставайся непоколебимым на своем троне! — сказали посланцы и, довольные, пустились в обратный путь.

Нико Ломоури{246}

Русалка

I

Помню, когда я был еще совсем маленьким и не мог уверенно держать в руке не то что пастушеский бич, но даже прут, которым погоняют волов; в пору, когда мне не доверили бы не только стадо, но даже поросенка в поле, — у меня было одно заветное желание: мне хотелось побывать в лесу. Все, кому я решался высказать свое желание, неизменно подымали меня на смех.

— Экая подумаешь невидаль — лес! Ты что же, малыш, клад там зарыл или зерна жемчужные посеял?

Клад! Жемчужные зерна! В ту пору я даже не понимал значения этих слов. Мои желания не простирались тогда так далеко.

Обычно мой отец и три моих дяди привозили мне из лесу то голубиные яйца, то зайчонка, то маленьких пискливых перепелят; они дарили мне пригоршни лесных орешков с плотными сочными ядрышками — мое любимое лакомство; привозили они мне и пучки красноватых гибких ивовых прутьев, из которых я плел потом маленькие запруды для рыб, водившихся в нашей речушке. Каждую весну я получал в подарок маленькую звонкую дудочку, искусно вырезанную из тростника.

Я чувствовал себя в ту пору безгранично счастливым.

Если иметь в виду, какое впечатление производили на меня, маленького мальчика (звали меня Симоном), все эти подарки, привезенные из лесу, — могло ли показаться смешным и необычным мое желание увидеть лес.

Не удивительно, что тогда я не мог и не решился бы задать этот вопрос. Но я отлично чувствовал, что родные были неправы, подымая меня на смех. Вместо того чтобы выполнить мою неприхотливую просьбу, они, как я уже сказал, потешались надо мной, думая тем самым отбить у меня охоту увидеть лес.

Они, конечно, ошибались… Произошло как раз обратное: насмешки взрослых только подогрели мое желание, и вскоре оно стало неодолимым! В каком бы веселом настроении я ни был, стоило мне вспомнить лес — веселье исчезало бесследно.

Однажды, когда я, сидя верхом на палочке, играл в кругу своих сверстников, меня вдруг с новой силой охватило желание увидеть лес. Незаметно от товарищей я погнал своего скакуна к деревне, посреди которой и поныне стоит полуразрушенная церковь. К этой церковушке я и направил своего коня. Не знаю, что на меня нашло, но только помню хорошо, что, войдя в церковь, я приблизился к образу Божьей Матери, опустился на колени и стал молиться. Я горячо просил ее исполнить мое заветное желание.

— Это ты, Симон? Ты что тут дурачишься, пострел? — раздалось за моей спиной.

Я тотчас же узнал голос моей бабушки, — вскочил и опрометью выбежал из церкви. Мне показалось, что я совершил недостойный и смешной поступок… и решил не возвращаться домой до ужина. И в самом деле, было уже совсем темно, когда я скрипнул дверьми нашего хлева. Мне хотелось узнать, дома ли бабушка. «Что говорят обо мне?» Я притаился за дверью, прислушался. До меня донеслись голоса собеседников. Один из них был наш сельский дьякон Захарий, корчивший из себя дворянина.

— Поверь мне, Георгий, — говорил дьякон, — поверь! Не годится тебе, братец, жить рядом с церковью! Ведь святой Георгий видит каждое твое деяние.

— Да славится его святое имя! — прервал дьякона отец. — Пусть видит! Богу ведомо, что в моем роду никто человека не убивал, краденого в дом не приносил.

— Эх, Георгий, Георгий, — продолжал дьякон, — кто из нас безгрешен перед господом богом? Ты, может, и не знаешь всех прегрешений своей семьи, а всевышнему они открыты, дорогой! И потому добрый мой тебе совет — снимись отсюда да переселись поближе к саманнику{247}.

Отец что-то ответил Захарию, но что — я не расслышал; я только понял, что он рассердился на нашего пройдоху дьякона, так как тот сразу же заспешил домой. Он прошел мимо меня, бормоча что-то себе под нос, и юркнул в дверь. Я переждал немного, потом тихонько приоткрыл дверь и вошел в комнату. Вся семья была в сборе: бабушка, мать, отец и три моих молодых холостых дяди. Сначала они как будто не обратили на меня внимания. Я незаметно проскользнул к очагу и сел, прикорнув у ног матушки.

— Ну что, монашек? — раздался вдруг насмешливый голос младшего дяди. — Замолил свои грехи?

— Монашек, а монашек, о чем ты молился в церкви? — закричали со всех сторон, и вслед за этим грянул дружный взрыв смеха.

Я прижался головой к матушкиным коленям и замер.

— Вздор вы говорите! Грешно смеяться над молитвой дитяти! — раздался вдруг голос моего отца.

Я, ободренный этими словами, поднял голову.

— Ну, скажи мне, внучек, о чем ты просил давеча Матерь Божию? — ласково спросила бабушка.

Поощренный ее лаской, я тем не менее ответил не сразу.

— Я просил: «Боженька и святой Георгий, покажите мне лес!» — пролепетал я.

И снова комната огласилась раскатами веселого смеха.

— Вот заладил — лес да лес! Скажи пожалуйста — какая невидаль! — весело заметил мой старший дядя.

— Ну а вам-то что? Хочу — и все тут! Вы только возьмите меня в лес, а я потом, ей-богу, буду целый день быков стеречь.

— Ладно, ладно, сынок! Вот поедем на днях в лес за хворостом, тогда и возьму тебя с собой, — пообещал отец.

— Как бы не так! — живо возразила матушка. — Того и гляди с арбы свалится парнишка и расшибется. Нет, родненький, не ходи в лес! Там шакалы бродят и волки. Тут же набросятся на тебя и съедят живьем.

— Не ходи, — поддакнула и бабушка, — не ходи, внучек! Там русалку повстречаешь, — она, проклятая, вцепится тебе в горло и задушит.

— Да ведь русалка маленькая девочка. Как же она может одолеть меня?

— Нет, родной, русалка не девочка, — пояснил мне дядя, — а женщина. Красивая, краше самого солнца. По плечам у нее струятся пряди дивных волос. Сядет она в лесной заводи, распустит свои косы и примется их чесать золотым гребешком. Но боже упаси, если она увидит человека: тут же вскочит, окаянная, кинется на него и задушит!

— Сильная она! Ой, какая сильная! — добавил мой младший дядя.

И все наперебой заговорили о русалках, каждый рассказывал о них, что знал. Смех и шутки умолкли. Родные мои то и дело крестились да поминали имя святого Георгия. Все это заставило меня крепко призадуматься. Я почти не прикоснулся к ужину и всю ночь, до самых петухов, не смыкал глаз. Я все думал о русалках. В воображении рисовался лес, посреди которого протекал быстрый хрустальный ручей, а в ручье — там, где он образует небольшую заводь, сидит женщина чудной красоты, с распущенными волосами. Женщина озирается по сторонам своими лучистыми черными глазами, высматривает человека, чтобы броситься на него и задушить. Такая картина рисовалась мне всю ночь. После первых петухов я заснул, но уж лучше не засыпал бы вовсе! Во сне мне приснилась русалка, и я проснулся с бьющимся сердцем…

Лес и русалка теперь уже были неотделимы в моем представлении. Я хотел увидеть лес, но боялся русалки. «Как же сделать так, чтобы, побывав в лесу, не встретиться с русалкой?» — вот что сделалось предметом моих неотступных размышлений. Долго я бился над этой мыслью, но лес и русалка слились в моем воображении. Под конец желание видеть лес все же взяло верх. Я решил отправиться в лес, но не отходить ни на шаг от отца и дядюшек. С этим решением я встал на другое утро, и хотя у меня болела голова и я то и дело зевал, — все же ничем не выдал себя и стал молча дожидаться дня, когда мои родные отправятся в лес за хворостом.

II

Мне не пришлось долго ждать. Через два дня, к вечеру, отец принес из дому топор и стал снаряжать арбу. Немного погодя дяди мои подкатили к дверям хлева и другую арбу.

Я понял, что они завтра собираются ехать в лес. Я напомнил отцу о его обещании. Он сказал, что возьмет меня с собой. Но я все же недоверчиво отнесся к его словам и ночью лег около младшего дяди, под опрокинутым дзари{248}; я решил сторожить, чтобы не пропустить время отъезда.

На другое утро солнце еще не взошло, а я, лежа в постели, уже таращил глаза на арбы, стоявшие во дворе. Вот пригнали волов и стали их впрягать. Тут я вскочил, надел чоху{249}, обулся в кожаные лапти и побежал навстречу отцу, выходившему из дому с караваями хлеба, завернутыми в полу чохи.

— Пойдем, пойдем, сынок! — сказал он мне, направляясь к запряженной арбе. Я, сам не свой от радости, побежал за ним вприпрыжку. В лес ехали трое — отец и два моих дяди. Отец посадил меня на передок арбы, а сам пошел рядом. Арбы тронулись. К полудню мы въехали в лес. Лес, правда, показался мне не таким, каким я его себе представлял, но после зноя полей прохлада, царившая здесь, огромные, вековые, таинственно шелестевшие деревья, многоголосый звон и щебет птиц так подействовали на меня, что я первое время совсем забыл о русалке. Я спрыгнул с арбы и весело побежал к кустам орешника, из-под кудрявых листьев которого выглядывали плоды. Рядом я увидел такой же куст, а дальше — дерево, на ветвях которого заметил птичье гнездо, наискось — черенок ясеня, прямой и гибкий, годный на хворостину… Так, незаметно для самого себя, перебегая с одного места на другое, я отходил все дальше от арбы. Но вот я подошел к маленькому рокочущему ручейку — и тут остановился как громом пораженный. Безотчетный страх овладел мною. Однако мало-помалу я стал приходить в себя. Мысли мои сосредоточились на двух одновременно и заманчивых и страшных для меня вещах — на лесе и русалке.

— Что это со мной случилось? — пробормотал я и стал, замирая от страха, озираться вокруг. С трех сторон меня обступили густые заросли орешника и крушины. Сверху свисали ветви огромных дубов. Я был так поражен этим зрелищем, что перестал слышать шелест листвы и птичий гомон. Мне казалось, что вокруг царит могильная тишина. Я стал прислушиваться, но ни одного голоса не доносилось до меня, только где-то вдали время от времени слышался перестук топоров.

«Ширр!» — раздалось вдруг со стороны реки. Я вздрогнул, обернулся и — колени у меня подкосились: я увидел русалку. Она сидела посреди речки и чесала золотым гребешком пышные пряди волос. Что было дальше, я уже не помню. Как я повернулся, как добежал до арбы и крикнул: «Помогите, русалка!» — ничего этого я уже не помню. В сознании запечатлелись лишь слова отца:

— Симон, сынок! — окликнул он меня, когда я немного пришел в себя. — Скажи, родимый, где русалка?

— В маленьком ручейке, вон там! — пролепетал я.

— А ну-ка, ребята, — закричал отец, — забирайте топоры и бегом к речке! Авось настигнем ее, анафему, и зарубим в воде!

Тут все вскочили и бросились в ту сторону, откуда я прибежал. Отец держал меня на руках.

Вот дяди с шумом и гиком добежали до берега. Вот и мы с отцом подошли к тому месту, откуда я увидел русалку.

— Ну-ка, скажи, родимый, где была русалка?

Я посмотрел в сторону, где сидела русалка, но ее уже и след простыл: вместо нее среди ручья торчал из воды поросший желтым мхом большой дубовый пень.

— Вон на том пне сидела, кажется!

— Э-э! Да ведь мы не то делаем! Надо было подкрасться к ней да отрезать ей косы, — тогда уж она была бы в нашей власти!.. А этот пень и впрямь что-то несуразно торчит из воды. Вот на такой пень и садятся русалки, чтобы расчесывать себе волосы. Ну-ка, топором его!

Тут отец спустил меня наземь, схватил в руки топор и бросился к обомшелому пню. Дяди — за ним. Окружив пень, они стали рубить его изо всех сил.

— Да этот пень отлично и на дрова пригодится! — весело воскликнул один из моих дядей.

Вдруг мой отец упал. Смотрит старший мой дядя и видит: топор соскочил у него с рукояти и угодил прямо отцу в лоб.

— Помогите! — закричал отец.

Дяди мои бросились к нему и вытащили его на берег. Из разбитой головы ручьем текла кровь. Дяди старались остановить ее, но тщетно. Наконец с трудом удалось полой архалука{250} приостановить кровь.

— Горе мое! Семья, дети! — простонал отец. — Везите меня скорей домой!

С плачем впрягли мои дяди волов в арбы, уложили на одну из них раненого. Вечером мы привезли домой мертвого отца: по дороге он испустил дух.

Легко себе представить, какой переполох поднялся у нас в доме. Событие это взбудоражило всю деревню, а и не удивительно. Всех поразила неожиданная смерть отца. Человек он был такой добрый и отзывчивый, что все в деревне относились к нему с величайшим уважением. Меня только удивляло, почему люди говорили, будто отца моего убила русалка, запустив в него камнем.

Нашей семье пришлось пережить много неприятного из-за этих разговоров. Священник отказался хоронить отца по христианскому обряду под тем предлогом, что его, дескать, убила русалка. И он упирался до тех пор, пока не содрал с нас красненькую. После похорон слух о том, что отца убила русалка, дошел до благочинного. Он нагрянул в наш дом, начал угрожать, что расправится с нами и отправит всех нас в Сибирь. И так он грозил до тех пор, пока мы и ему не сунули десятку. Я в ту пору мало что смыслил в разговорах почтенных духовных отцов и потому очень удивлялся всему, что говорили о смерти моего отца священник и окружающие нас сельчане. «Как же так? Разве моего отца убила русалка?» — спрашивал я сам себя и отвечал: «Нет, не русалка, его убил нечаянно мой дядя».

III

Мы похоронили отца. Но русалка продолжала преследовать нас. Сначала ее видели в лесу какие-то путники. Потом прошел слух, будто она вытащила труп отца из могилы и уволокла в лес: об этом сообщил нам дьякон Захарий и тут же посоветовал отслужить молебен за спасение души покойного и освятить его могилу. Совет дьякона мы в точности выполнили, но какою тяжелой ценой! Наша семья, никогда раньше не знавшая тягот денежного долга, после совершения всех этих треб задолжала ростовщику более ста рублей. Долг наш постепенно рос, дошел до четырехсот, пятисот и шестисот рублей. Так, исподволь, стал прибирать нашу семью к рукам этот ростовщик. Но все это произошло позднее. Другая беда нависла над нами в то время. Хотя мы и потратились, чтобы выполнить все предписания духовных отцов, но от русалки все же избавиться не могли. Вскоре она повадилась ходить к нам в дом.

Однажды ночью все в доме мирно спали. Удрученные всем пережитым, мы понемногу начали оправляться и бодрее смотреть на будущее. Но в эту ночь нас подстерегало новое несчастье. Уже порядком рассвело, когда вдруг громадный камень с грохотом упал прямо к нам в очаг. Мы все вскочили.

— Кто ты, разрази тебя господняя немилость?! — закричал мой старший дядя.

— Это я, русалка, посланная святым Георгием! Уходите с этого места, не то истреблю вас всех! — послышался сверху тонкий голос.

Нас обуял смертный страх, и все мы в один голос закричали, что непременно-де, непременно уйдем отсюда!

Наутро еще никто из нас не успел переступить порог дома, а уже вся деревня знала о случившемся. И пошли, покатились по деревне всякие сплетни-пересуды.

— Слыхала, милая, — говорила одна кумушка другой, — русалка забралась нынче прямо в хату к этим Арешендашвили, да как ухнет им в очаг бо-ольшущую глыбу, да как закричит: «Передушу вас всех, огнем спалю, если не уйдете с этого места!»

— Да это, матушка, что! — отзывалась та. — Иные просто брешут! А я вот знаю, и это верно, как бог свят, что русалка пришла к нехристи этой, к бабке ихней, к Майе-карге, и говорит: «Сестрица моя Майя, пособи мне, как раньше пособляла, детей твоих со свету сжить».

— А она, что же, старуха-то? Что она ей ответила?

— Да ничего не ответила. Сидела, говорят, как воды в рот набравши да крестилась не по-людски, а навыворот — слева направо.

— У-у-у, нехристь она! Не зря наш батюшка говорит, что Майя знается с нечистой силой.

— Видать, что нечисть, коли ее в Иванову ночь дома не застать никогда.

И много такого и худшего еще говорилось в тот день о нашей семье. А больше всего доставалось нашей бедной бабушке Майе. Люди избегали заговаривать с ней и, завидя ее издали, бежали от нее прочь. Слухи эти дошли до нас к вечеру. Бабушка моя плакала и причитала. В тот день словно покойник был в нашем доме. На другое утро бабушка встала, по обыкновению, чуть свет, но вскоре опять легла: у бедняжки поднялся такой жар, что она впала в беспамятство. Так провела она целый день; но к вечеру, слава богу, ей немного полегчало, и она уснула.

Мы поужинали и легли. Вдруг в самую полночь раздался душераздирающий вопль. Мы вскочили и кинулись к больной. Она лежала с остекленевшими глазами, вся желтая, как мертвец. Мы стали обливать ее холодной водой, растирать ей нос и уши; она пришла в себя.

— Что такое, что с тобой было? — наперебой спрашивали мы.

— Русалка! Русалка! Задушила было, проклятая! — ответила бабушка.

— Да где же она? И что ей надо от нас, разрази ее святой Георгий всемилостивец?! — воскликнул мой младший дядя.

После этого зажгли лучины и стали искать русалку по всему дому: заглянули на полку, в кадку, в круглую корзину, в печь — словом, перевернули вверх дном весь дом, но русалки и след простыл. И хотя в доме не удалось обнаружить ее следов, все же наши приняли решение: «Завтра же выселимся отсюда, завтра!», не подозревая, что завтра у них появится такая забота, которая волей-неволей заставит отложить задуманное. В полдень другого дня не стало нашей бабушки Майи. После ее смерти пришла в смятение вся деревня; когда мы хоронили бабушку, за ее гробом шло не более трех человек.

— Выселяйтесь, люди! Выселяйтесь отсюда! — твердили нам со всех сторон.

Мы и сами желали того же, но останавливало то, что у нас не было бревен для постройки дома. Туго пришлось бы нам, если б не наши родичи, дай бог им здоровья! Как прослышали о нашей беде, тут же сообща на своих волах привезли нам из лесу столбы и бревна, помогли распилить и острогать их, после чего мы, выбрав место рядом с нашим бывшим подворьем, неподалеку от кладбища, принялись рыть землю. Врыли в ямы столбы, скрепили их балками и покрыли сверху крышей. Перекрытую землянку мы разделили на две части — одну под наше жилье, другую под хлев — и, перетащив туда все наше имущество, обосновались на новом месте.

IV

Пословица говорит: «Если колесо твоей судьбы хоть раз повернулось вспять, то потом уже нет тебе удачи в жизни». Так случилось и с нами. Мы переселились на новое место, но не смогли избавиться от бед. Переселение наше совершилось осенью, день ото дня становилось все холоднее; зима, по всем приметам, предстояла ранняя, с морозами, а наша новая землянка совсем не была приспособлена к холоду. У нас не было досок и песку, не говоря уже об извести, чтобы закрыть голые земляные стены и тем оградить себя от пагубного холода. В доме у нас все время стоял запах промозглой сырости и было очень холодно. В первое время мы не придавали этому значения; две-три недели мы провели даже весело. Но в конце четвертой недели моего младшего дядюшку стало лихорадить; ночью он жаловался на сильный жар и головную боль. На другой день уже не мог встать. Прошел еще день — и у больного открылись все признаки болотной лихорадки. Понятно, что эта болезнь опечалила нас, но мы все же не отчаивались. «Конечно, лихорадка все равно что холера для сельчан, но как бы то ни было, она все же привычна человеку. Лишь бы нам уберечься от всякой нечисти, а уж с лихорадкой… мы как-нибудь да справимся». Так думали мы, стараясь в душе утешиться. А больному становилось все хуже и хуже…

Раз как-то мы сидели у очага и мирно беседовали в ожидании ужина.

— Спасите! — завопил диким голосом больной, вскакивая с постели.

Мы бросились к нему, но не успели подбежать, как он уже перепрыгнул через очаг и залез под лавку.

— Алекси, милый, что с тобой! — крикнул ему старший дядя.

Эти слова, казалось, отрезвили больного; он вылез из-под лавки и уже спокойно и внятно произнес:

— Помогите, родные, русалка меня душит!

Трудно описать наше изумление, у всех разом точно язык отнялся… В землянке слышался лишь тихий, жалобный стон, на всех лицах читалось: «И сюда забралась, окаянная, — нет, значит, нам спасения». Долго стояли мы так, не в силах прийти в себя, как вдруг снова раздался отчаянный вопль больного: «Русалка, русалка!» — и дядя, размахивая руками, снова перескочил через очаг и бросился к своей постели.

— Не бойтесь, родимые, это он в жару бредит, — сказала нам матушка.

— Что же это он все русалкой бредит? — о тяжким вздохом вырвалось у моего среднего дяди.

Вопрос этот остался без ответа. В землянке царило тягостное молчание. Каждый думал о постигшей нас новой беде. «И впрямь, — думал я, — чего же он все о русалке твердит? Да и не похожи на бред его слова, он так спокойно и разумно говорил. Нет, нет, это не так! Видно, и впрямь она переселилась сюда и не будет нам от нее теперь житья, от проклятой!» И тут я вспомнил лес и русалку. Вспомнил своего отца и те слухи, которые ходили в деревне о русалке и нашей семье. Потом ясно представилось мне и нынешнее наше положение… И от этих мыслей меня вдруг начало трясти, да так, что зуб на зуб не попадал.

— Помогите! Русалка идет! Вот она открыла двери! — закричал опять больной, привскочив с постели.

Я оглянулся на дверь. В ушах у меня зазвенело, колени подкосились: в дверях я и впрямь увидел русалку!

— Русалка, русалка! — закричал и я, бросаясь к матери.

Что произошло потом — отчетливо вспомнить не могу. В ту же ночь у меня поднялся сильный жар, я потерял сознание, начал бредить и в бреду все поминал русалку. Целых двадцать два дня я находился в таком состоянии, на двадцать третий у меня появилась испарина — и к вечеру я немного пришел в себя. На другой день ко мне вернулось сознание; я открыл глаза и оглянул нашу землянку. Я не сразу сообразил, где я и что со мной происходит. Потом всплыло в памяти наше переселение, я вспомнил, что к нам в новую землянку забралась хворь, что всех раньше одолела она младшего дядю Алекси. Я медленно перевел взгляд в ту сторону, где стояла его постель, — вижу, она пуста, но немного дальше кто-то лежит. Матушка моя сидела у очага и приглядывала за пищей, варившейся в котле. По временам до меня доносилось ее тихое заунывное пение, по щекам ее текли слезы.

— Мама! — позвал я слабым голосом.

— Что, сынок? Что, родной? — радостно вскрикнула мать и бросилась ко мне.

— Где Алекси, мама? — спросил я.

— Алекси поправился, сынок, и сейчас только вышел из дому, — ответила мать.

— А это кто там лежит? — указал я взглядом на лежавшего.

— Это, сынок, твой дядя Ниника. Сегодня его немного знобило, и он лег.

Когда дня через четыре мне стало лучше, я узнал от матушки, что все это она говорила для моего успокоения. А на самом деле произошло вот что: Алекси, пролежав в постели с неделю, отдал богу душу; в день его похорон заболел средний брат, Ниника. К вечеру Ниника несколько раз выкрикнул: «Русалка, русалка!» — и уже после ничего нельзя было от него добиться. Только днем по временам он садился на постели и смеялся чему-то, по ночам же бормотал не переставая, а то вдруг ни с того ни с сего начинал брыкаться в постели.

— Ну, как ты себя чувствуешь, Ниника? — спросил я дядю.

Больной словно и не слышал моего вопроса, потом стал медленно приподниматься с постели и, как бы сейчас только узнав меня, тихо рассмеялся.

— Ниника, ты рад, что наш Симон поправился? — спросила его матушка.

— Ха-ха-ха! Рад! Ха-ха-ха! — залился вдруг громким смехом Ниника, потом снова лег — и уже больше не отзывался, как мы ни старались вызвать его на разговор.

— Что это с Ниникой, мама? Отчего он такой? — спросил я тихо маму.

— Не разделаться нам с бедой нашей, вот и приключилась с ним эта напасть, дитятко, — горестно ответила матушка. — Нечистый дух овладел им однажды ночью, и с той поры повредился умом, бедняга. Ничего у него не болит, и жар его не томит, а все лежит так; если скажешь ему: «Вставай», — встанет; а нет, лежит молча. Я уж думала, что у бедняги язык отнялся.

— А где Датуа? — спросил я матушку.

— Он, сынок, переселился, чтобы за виноградником лучше присмотреть, — ответила мама.

Такая беда стряслась с нами четырьмя. Алекси отдал богу душу, Ниника стал полоумным, я переболел лихорадкой, и только одна матушка убереглась от напасти.

Прошло два месяца. А как минул этот срок и никто из нас больше не заболел, то и соседи стали к нам исподволь наведываться. Вернулся на старое насиженное место и дядя Датуа. И стали мы по-прежнему тянуть лямку нашей трудовой жизни.

V

Прошло несколько лет. Много воды утекло с той поры в нашей речушке, многое изменилось и в жизни нашей семьи.

Дядя мой Ниника так и остался дурачком. Он жил в своем, одному ему понятном и ведомом мире. Если к нему обращались с вопросом, он не отзывался, но сам с собой беседовал постоянно; на лице его — и то в редкие минуты — мелькала едва приметная улыбка; смеха и шуток он не терпел вовсе, — но оставаясь один, начинал размахивать руками и то и дело посмеивался. На людях он мог стерпеть любую обиду, даже пальцем не шевельнет, чтобы наказать обидчика, — но упаси боже потом встретиться с ним один на один: Ниника тут же сгребал обидчика своими огромными ручищами и, бросив наземь, не выпускал свою жертву до тех пор, пока, бывало, не подомнет ее, как медведь. Мужчина ли, женщина ли, стар или млад — ему было все равно. Но работник Ниника был хоть куда, прилежный и упорный; зимой и летом работа спорилась в его руках. Особенно любил он виноградник и с наступлением весны проводил в нем целые дни, заботливо ухаживая за лозой. Наша семья теперь почти целиком держалась его трудами. Старший мой дядя, Датуа, женился, в семье пошли дети, мал-мала меньше; под конец и он занедужил. Что же до моей матери, то она поистине была удивительным существом. Происходя из зажиточной семьи, она, выйдя замуж, попала в не менее состоятельную крестьянскую семью и потому не знала, что такое нищета, голод и холод, тяжелый, беспросветный труд. Когда же на нее обрушились все эти беды, она приняла их так, словно всю жизнь была привычна к ним. Невзгоды и тяжелые обстоятельства, постигшие нашу семью, не смогли сломить ее. Не покладая рук изо дня в день работала она, терпеливо и стойко боролась с нуждой, проникнутая какой-то смутной надеждой на лучшее будущее.

Таково было в настоящее время положение каждого из нас. Что же касается общего положения семьи, то оно было более чем прискорбно. Как я уже сказал выше, наша семья билась в тисках нужды и все возраставшего неоплатного долга. У нас в округе хорошо было известно имя ростовщика Хахама Габриела. Своими векселями, словно железными клещами, держал он в руках судьбу неимущих сельчан. Подкупая чиновников и выжимая последние соки из крестьян, этот прожженный плут и выжига за несколько лет стал одним из видных богачей округи. Крестьяне хорошо знали безбожный нрав кровопийцы Габриела: у всей деревни на глазах долг одного бедняка — стоимость трех фунтов соли — превратился у него в течение нескольких лет в триста рублей. Не получив с должника денег, Хахам подал жалобу в суд, отнял у крестьянина дом и виноградник и пустил его по миру. Эта и многие другие проделки Габриела были хорошо известны нам, сельчанам.

Но что мы могли поделать! В минуту нужды мы все же вынуждены были обращаться к нему, ибо иного выхода у крестьян не было.

Так случилось и с нашей семьей. Сто рублей, взятые в долг, превратились в течение пяти лет в шестьсот. Габриел заставил нас переписать вексель, и вскоре житья нам от него не стало: «Как хотите, а выкладывайте мне мои шестьсот рублей». Откуда нам было взять эти деньги? Как могла наша разоренная вконец семья уплатить не то что шестьсот, даже сто рублей? Хахам приходил к нам, грозил, ругался и, накричавшись до хрипоты, убирался восвояси. Однако он недолго так ходил… Почему-то вскоре Габриел перестал к нам наведываться. Это обстоятельство очень радовало нас всех, кроме матушки. Ее лицо чем дальше, тем становилось все мрачнее и озабоченнее.

— Этот нехристь не иначе как в суд собирается подать на нас, хочет отнять у нас дом и виноградник, — говорила мама с горестным вздохом.

VI

Наступила чудесная прохладная весна. Зазеленевшие поля зыбились и сверкали под лучами весеннего солнца, деревья одевались в свежую, нарядную листву. Чистая, словно умытая лазурь неба глядела на землю, будя в сердце человека какие-то светлые, неясные надежды. Прохладный влажный воздух вливал в грудь силы, радость, желание трудиться. И крестьяне наши взялись за лопаты, топоры, садовые ножницы. В виноградниках неумолчно стучали топорики, которыми строгали подпорки для лоз, звучали веселые песни. Началась весенняя страда. Мои дяди, разумеется, не отставали от других. Они вспахали землю, подрезали лозы, укрепили их на подпорках, вырыли по обочинам виноградника каналы для стока воды, подправили местами покосившийся плетень, обвив его, где нужно было, колючим кустарником, — словом, выходили виноградник, как невесту. Прошла неделя, другая, прошел месяц. Лозы оделись листвою. Кисти винограда стали расти, наливаться соком. Виды на урожай были самые лучшие.

Раз в воскресный день, в час обедни, сельский старшина скрипнул дверьми нашего дома и крикнул в сени:

— Датуа, выйди-ка к церкви, дело есть к тебе небольшое!

Датуа тотчас же встал и вышел. Вслед за ним и Ниника взял в руки топор и отправился в виноградник. Было уже за полдень, а дяди все не возвращались. Мама заправила фасоль, достала из рундука куски черствого чурека и уже поставила было миски на стол, как вдруг послышались шаги и голоса. Спустя немного в комнату вошел дядя Датуа, вслед за ним — старшина с двумя помощниками и Хахам Габриел. Проживи я тысячу лет, и тогда не забуду выражения лица дяди Датуа. Этот молодой тридцатипятилетний мужчина превратился за несколько часов в шестидесятипятилетнего старика. Жалкий, согбенный, пожелтевший, с застывшими от ужаса глазами, он шатался, как подгнившее дерево, и, споткнувшись, чуть было не упал на очаг. У матушки при виде непрошеных гостей вырвался из груди горестный стон.

— Что это с тобой, разрази тебя господня немилость? — сказала дяде его жена. — Того и гляди разобьешься об очаг.

Голос тетушки, казалось, вывел Датуа из глубокого сна. Он остановился у очага, оглянул всех нас и закричал истошным голосом:

— Невестка моя, Кетеван! Погибла семья! Погубил, этот нехристь, и впрямь погубил нашу семью! В суд пожаловался! Жена моя, детки — пропали мы!

Мать вскочила и, шатаясь, подошла к очагу.

— И что же? И что же? — спросила она.

— Виноградник продали… Погибли мы. Жена, дети!..

— Чуяло мое сердце! Нехристь он! — простонала мать со слезами на глазах. При виде ее слез мы все, дети и взрослые, начали плакать и кричать. Можно было подумать, что у нас в доме покойник. Плакали все, а Датуа — Датуа метался по комнате и ревел, как раненый медведь.

— Это что такое? Клянусь моей верой, мне здесь больше нельзя оставаться, — воскликнул Хахам Габриел и направился к двери, а его товарищи принялись увещевать дядю Датуа.

— Эх, брат, вместо того чтобы плакать, ты бы лучше накормил нас, мы проголодались, — заметил старшина.

— Ишь чего захотели! Чтоб вам подавиться, света невзвидеть божьего, изверги проклятые!

— Мне за труды выкладывай — живо! — приказал судебный пристав. — Я же не к вам одним пришел, у меня и другие дела есть!

— Сколько им предписано, уважаемый Соломон? — спросил, хитро сощурившись, старшина.

— Двенадцать рублей пятьдесят пять копеек! — отчеканил пристав.

— У нас и двенадцати копеек нет! Что я могу вам дать? Вы забрали у нас виноградник, отняли последнее, и мы должны еще платить? Погибели нет на вас, ироды проклятые! — воскликнула матушка.

— Я с бабами не разговариваю! — заорал на маму пристав.

— А поднеси я тебе турашаульских яблок, как Саломэ Хепериани, посмотрела бы тогда, как ты не стал бы разговаривать со мной! Или же, как лавочник Михаил, рыбкой бы попотчевала свежей! Сразу же сменил бы гнев на милость! — бросила с горячностью матушка прямо в лицо приставу.

— Бабьему слову грош цена. Мир-то видит, слава богу, что я взяток не беру, простой народ жалею, — гордо ответил пристав.

— Да, на словах оно так, на словах ты жалеешь бедняков, а вот на деле — скажи нам по чести, с какого это ты бедняка не содрал три шкуры? — спросила пристава мать.

— Знай, глупая баба, не спущу я тебе этого навета! — рявкнул пристав и, подойдя к старшине, шепнул ему что-то на ухо. Тот напружинил шею, приосанился и грозно приказал:

— Какое вы имеете право не давать? Выходит, пристав, уважаемое должностное лицо, — слуга вам, что ли? Эй, судьи! Пошли выводить буйволицу из хлева!

— Буйволицу не отдам никому, пока я жива! — завопила мама, бросаясь к дверям.

В это время со двора донесся какой-то вопль и потом прерывистый крик:

— Караул! Убивают! Помогите!

— На помощь! — закричал старшина. — Это, верно, Ниника полоумный заграбастал Хахама Габриела! На помощь! Я же говорил ему, не связывайся с этим сумасшедшим!

Все бросились к хлеву. В дверях стойла навзничь лежал на земле Габриел, Ниника сидел на нем верхом. Одной рукой Ниника вцепился Габриелу в горло, другой в бороду и с такою силой колотил его головой о землю, что из нее лилась кровь.

Старшина со своими приспешниками бросились к Нинике, оттащили его от Габриела и начали дубасить. Тот стоял молча, лишь жалко поеживаясь. Три человека колотили Нинику до тех пор, пока моя мать не стала между палачами и жертвой. Старшина тотчас же оставил Нинику и, оглянувшись по сторонам, закричал:

— Выводите, ребята, буйволицу! Выводите скорее! — и сам направился к стойлу; помощники за ним.

Матушка, схватив в руки рукоять лопаты, бросилась к дверям стойла.

— Умру, а буйволицу не отдам! — крикнула она, становясь в дверях стойла.

— Прочь, баба! — закричал старшина, стараясь отбросить матушку от дверей, но она твердо стояла на месте.

— Что же вы смотрите? — набросился на улыбавшихся помощников старшина. — Отбросьте прочь эту осатаневшую бабу!

Все трое бросились к матушке, завязалась потасовка, раздались крики, проклятия. Вдруг высоко в воздухе взметнулась рукоять лопаты и с размаху тяжело опустилась на голову старшины. Тот, схватившись за голову, попятился. Рукоять продолжала вращаться в воздухе с необычайной быстротой. Помощники отступили к дверям. Матушка, с сумасшедшим лицом, преследовала их шаг за шагом, по-мужски ловко и сильно вращая рукоять лопаты над головами своих мучителей.

— Кетеван, на помощь! Помоги мне, ради бога! — раздался вдруг отчаянный вопль Хахама.

Мама кинулась к нему. В тот момент, когда все побежали к стойлу вслед за матушкой, Ниника снова набросился на Габриела и подмял его под себя. Он сел на него верхом и стал душить его.

— Брось, Ниника, этого басурмана! Отпусти, не бери греха на душу, — закричала ему мама.

Дядя с возгласом «эх-хе-хе!» отошел от Габриела, а тот, вскочив на ноги, торопливо бросился к дверям хлева, но матушка крепко заперла его на засов. Избитый Габриел присоединился к своей свите, стоявшей поодаль от хлева. Члены почтенной компании оглядели друг друга: лица у Хахама и у старшины были залиты кровью.

— Ах боже ты мой! — восклицал старшина. — Вы только поглядите, что с нами сделала взбесившаяся баба! Истинный бог, нам нельзя будет теперь показаться на селе!

— А будь она трижды проклята святым Георгием! — вторил старшине один из его помощников. — Что же она с нами сделала, люди милые? И чего это мы побежали от нее? Надо было тут же в дверях сшибить ее с ног и вывалять ее косынку в грязи.

— Недаром сказано, братец: разойдется баба, так ее уж на привязи и девять пар буйволов не удержат. А эта баба, клянусь святым Георгием, водится с нечистью. Расшибла мне голову, будь она трижды проклята!

— Иди-ка завяжи мне лоб, — позвал одного из помощников Габриел. — Я непременно подам на нее в суд.

— Надо подать… а то как же. Это ей так не пройдет, — подтвердил старшина.

— Я же сказал вам, — заявил судебный пристав, — что деньги должен уплатить Габриел, а не они! А вы заладили: надо, мол, с них взыскать! Вот и взыскали! Ради бога, никаких жалоб! А то потом придется мне же самому расхлебывать кашу. Все же лучше по-семейному, тишком да ладком обделать это дело.

Пришедшие погалдели еще немного, и потом вся свита обступила Хахама Габриела и стала требовать вознаграждения за свои услуги. Габриел долго отнекивался, но под конец ему все же пришлось раскошелиться и выложить старшине пять рублей, а его помощникам по трешке, — пятнадцать рублей положил в карман судебный пристав! После этого они покинули наш дом.

VII

Вскоре после ухода Габриела и его свиты у Датуа начался приступ лихорадки. Целую неделю его трясло; через неделю он хотя и встал с постели, но был худой и желтый — ни дать ни взять покойник.

Однажды вечером Датуа сидел у дверей нашего дома и печально глядел в сторону кладбища; страдальческое выражение его лица говорило о душевной подавленности. Глаза больного, глубоко запавшие в орбиты, глядели в сторону кладбища и словно завидовали тем, кто уже лежал в могиле.

Долго сидел так Датуа, потом поднял голову, осмотрелся и, вздохнув глубоко-глубоко, произнес громко (словно он мог быть услышан теми, к кому были обращены его слова):

— Счастливые! Счастливые! — потом снова поник головой и отдался своим безысходным думам.

Солнце давно уже метнуло стрелы своих лучей на запад, за кряжи гор; их красновато-желтый отблеск лишь кое-где лежал на пестревших цветами полях и лугах, уже покрытых тенью от высоких отрогов.

Вечерние сумерки медленно опускались на долину, между тем как увенчанные снегами высокие вершины еще горели и переливались вдали в лучах заходящего солнца. Ветерок, напоенный ароматами полей, чуть приметно колыхал стволы молодой кукурузы и вздымал на нивах изумрудную зыбь, наподобие морской волны. Веселый щебет птиц, мычание скотины, шум человеческих голосов еще более оживляли эту полную движения и жизни картину. Однако… к черту все это! Что значит красота природы, когда сердце человеческое кипит возмущением, когда истинный труженик из-за невыносимых условий жизни исстрадался до такой степени, что завидует мертвецам. Наш Датуа словно и не замечал всех этих красот природы. Он все сидел, тоскливо понурясь, и, вероятно, просидел бы так еще долго, если бы его не вывел из задумчивости шум возвращавшегося домой стада. Датуа поднял голову и глянул в сторону проселочной дороги. Он увидел, что по ней шел человек — это был Захарий, наш деревенский дьякон. Еще несколько минут — и Захарий, с притворно-скорбным видом, плутовски скосив глаза и пофыркивая носом, подошел к Датуа.

— Добро пожаловать, Захарий, — произнес с глубоким вздохом Датуа.

— Какая еще напасть на вашу голову, скажи мне, братец? — заговорил с напускным сочувствием Захарий, присаживаясь рядом с Датуа. — Бог свидетель, ваше такое положение удручает всех нас. Все же мы христиане, одним миром мазаны. Думаю, дорогой мой, думаю — и в толк не возьму, в чем у вас дело?

— В чем дело, говоришь? — уныло переспросил Датуа. — Одним словом, погибаем. Виноградник отняли у нас. После этого, сам понимаешь, семья — уже не семья. Бог лишил нас своей милости. Все наши беды начались с того дня, как у нас в доме появилась русалка. Она, окаянная, теперь преследует нас незримо. О господи, боже мой, да славится имя твое! Смилуйся над нами и прости нам прегрешения наши! Положи конец нашим мукам!

Датуа устремил к небу затуманенный слезами взор, но выражение его лица говорило, что в душе его утрачена всякая надежда на то, что спасение может прийти оттуда, с неба.

Как ищейка навостряет уши, учуяв нюхом зверя, так и Захарий весь обратился в слух, услышав из уст Датуа слово «русалка». В его узких, как семечки, глазах вдруг вспыхнуло выражение тайной радости и удовлетворения; но Захарий не дал проявиться этому чувству и снова придал лицу удрученное выражение.

Печально вздохнув, он начал снова:

— Датуа, ты человек толковый, умудренный жизненным опытом, и не мне давать тебе советы. Но вот ты сам сказал, что все ваши несчастия начались с того дня, как у вас в доме появилась русалка. Я тоже так думаю, но ведь русалка уже не появляется, а ваша семья все на убыль идет. Русалка, милостью святого Георгия, уже отстала от вас, но вы все никак не можете оправиться. С чего бы это, хотелось бы мне знать, а? — Тут дьякон выпучил глаза и, поджав губы, испытующе посмотрел на своего собеседника.

— Я же сказал тебе, что эта окаянная, быть может, незримо преследует нас.

— Правильно говоришь, Датуа! Так оно и есть! Я еще от блаженной памяти покойного дяди моего Иорама слыхал, что ежели она, окаянная, привяжется к кому-нибудь, то сначала делает это явно, а уж потом доймет тайно, незримо. Это ты правильное слово сказал, Датуа.

Больной тяжко вздохнул. Дьякон многозначительно помолчал, потом вдруг вскочил с места и, став прямо напротив Датуа, заговорил восторженно:

— Знаешь, что я тебе скажу, Датуа? Сходи-ка ты к гадалке! Ты, наверно, слыхал, как гадает ворожея из Эшмакеули? Диву дается народ!..

— Я тоже думал об этом, признаться. Так и сделаю. Завтра же пошлю невестку к гадалке.

— А знаешь что, Датуа? Пусть это останется между нами, но только советую тебе — пошли лучше жену! Как бы там ни было, а невестка никогда не будет так болеть за тебя душою, как жена. Сам понимаешь…

— Правильно, родной, правильно говоришь! Невестка моя женщина хорошая, такую еще поискать другую, — но лучше, конечно, послать мою жену.

Датуа помолчал, потом, обернувшись снова к дьякону, спросил:

— А что, братец, слышно о Караязах об этих… Одно время народ наш туда валом валил, а нынче что-то не слыхать стало об этой местности.

— Ну, как не слыхать! — с живостью отозвался дьякон. — Дай бог долгой жизни нашему императору! Большую милость явил он нашему неимущему народу. Ты, верно, слышал, что царь издал приказ, чтобы всю Караязскую степь возделать как нельзя лучше, провести туда воду, выстроить каменные дома, привезти туда земледельческие орудия, скотину самую отборную, а потом оповестить грузинских неимущих крестьян и сказать им: государь-де приготовил все это вам на свой счет, и у кого из вас есть желание — отправляйтесь и поселяйтесь там. Будете освобождены от всяких расходов и хлопот. Ты только подумай, что это за местность, Датуа! Степь такая, что на коне ее не объедешь, — не видать ей ни конца ни краю. Посеешь, скажем, три меры пшеницы, а снимешь урожай сам-десять. И лес тут же рядом, рукой подать. В одном только нехватка: нет рабочих рук. Будь уверен, что случись там ваш Ниника, он каждый год по двести-триста мер пшеницы ссыплет в закрома. — Тут дьякон, прервав поток своего красноречия, так и впился взглядом в лицо своего собеседника.

— Что и говорить, это истинное благодеяние для народа! Одно уж, что люди освобождаются от налогов, — одно это чего стоит! Если так, братец, то туда, наверное, народ повалит теперь.

— Все это сообщил мне мой брат Андукапар. Ты ведь знаешь, что он получает вести прямо от царя? Оно правда — туда, в эти степи, собирается ехать тьма народа, но большинство поедет будущей весной. А кто поедет нынче, скажем этой же осенью, тому будет полное раздолье — получит и дом, и виноградник, и поле, и орудия, и скотину, — словом, сумеет выбрать все, что понравится. А когда придут другие, он будет уже устроен на новом месте.

Помолчали.

Видно было, что больной весь ушел в какие-то приятные для него мысли. Дьякон кашлянул и, усмехнувшись себе в ус, встал с камня.

— Ну, прощай, Датуа! Молю господа бога и святого Георгия, чтобы ты поправился и стал опять таким же молодцом, каким был прежде. Унывать не надо, дорогой! Господь бог милостив! Он пошлет долгую жизнь нашему доброму царю, — а нам больше не о чем и тужить. Всего у нас будет вдоволь! — И Захарий, распростившись с Датуа, поплелся своей дорогой.

— Дай тебе бог долгих, долгих лет жизни! А уж я не забуду твоего благодеяния, дорогой Захарий! — крикнул ему вслед растроганный Датуа.

— Ты про знахарку не забудь! — отозвался ему с дороги дьякон.

Вернувшись домой, дьякон торопливо оседлал лошадь, дождался полных сумерек и, вскочив в седло, поехал по направлению к деревне Эшмакеули.

А Датуа все продолжал сидеть на месте и раздумывать. Он думал о том, что сообщил ему нынче дьякон Захарий. Печаль и радость боролись в его сердце и отражались попеременно на его исхудавшем лице. Перед его мысленным взором встала его юность, дорогие сердцу места и те люди, среди которых протекала его юность. Он вспомнил мать, отца, братьев, родственников, их могилы — и тяжкий стон вырвался из его груди. «Нет, нет, братец, где ты родился — там пусть и упокоятся твои кости», — сказал сам себе Датуа, вставая с камня. Оглянулся кругом и снова сел. С новою силой обступили больного думы все о той же русалке; ему опять представлялось ее появление в родном доме и постепенное обнищание зажиточной некогда семьи. Он вспомнил смерть матери и братьев, болезнь других своих братьев, вспомнил виноградник, отнятый властями за долги, падеж скота, свою болезнь и тысячи других, менее значительных бед, постигших нашу семью. Все эти воспоминания отчетливо и неторопливо прошли перед мысленным взором Датуа и пролили не одну каплю яда в его и без того истерзанное сердце… Потом в его воображении встали картины жизни в Караязах, нарисованные ему красноречивым собеседником.

— А ей-богу, это же сущее благо божие для таких бедняков, как мы, — пробормотал про себя Датуа. — Но вот беда, что я болен, — добавил он тут же со вздохом. — Боже, смилуйся надо мной! Боже великий и святой Георгий, помогите мне стать на этот новый путь жизни! «Не позабудь, говорит, про знахарку». Да-да, никак нельзя забыть! — сказал сам себе Датуа, вставая с камня, и, нащупав свою палку, медленно заковылял домой.

— Жена, а жена! — закричал Датуа, придя домой. — Пойди-ка ты в Эшмакеули к знахарке. Пусть погадает тебе. Говорят, она очень хорошо предсказывает будущее. Авось нагадает и нам?

— Я пойду, дорогой деверь! — вызвалась моя матушка. — Саломэ недосуг, у нее грудной младенец на руках и девчонка нездорова.

— Да нет же, нет! — закричал Датуа. — Пусть идет моя жена.

Матушка умолкла, а жена Датуа, Саломэ, вызвалась пойти к ворожее в Эшмакеули:

— Завтра же с восходом солнца пойду и поведу Нинику.

Потолковали о том, что хотели бы они узнать от знахарки и как должна была вести себя с ней Саломэ, поужинали и улеглись спать.

VIII

На другой день мы тщетно прождали Саломэ до сумерек. Вечером, сидя у очага, мы ломали голову над тем, почему запаздывает Саломэ. Уже пригнали домой стадо, на дворе совсем стемнело — вдруг раздались чьи-то шаги. Все прислушались. «Кажется, идут», — сказал кто-то. Скрипнула дверь, и вошли Саломэ и Ниника. Сначала мы обрадовались, но при виде мрачного лица Саломэ радость наша мигом рассеялась.

— Где вы были до сих пор? — раздался в тишине голос Датуа.

— У черта на рогах! Где я могла быть? — холодно отрезала Саломэ, словно вылила нам на голову ушат воды. Несколько минут царило тягостное молчание.

— Народу к этой ворожее привалило видимо-невидимо! — продолжала тетушка уже более спокойно. — Кто только там не был! Осетин, еврей, армянин, грузин — и не знаю кто еще! Когда мы пришли, дом уже был битком набит. Уж мы проталкивались, проталкивались вперед, да зря все… не пропустили нас… Сели и стали ждать своей очереди; к вечеру с трудом дождались. Вошли. Сидит на тахте молодая женщина, держит в руках зажженные свечи, перед ней лежит бычья лопатка. Люди подходят к женщине, кланяются ей, кладут перед ней свечи и деньги, а потом спрашивают о том, что хотят у нее узнать. Я тоже так поступила. Но, родные мои, что она мне сказала!.. Что она мне сказала, бог ты мой!

— Что же она сказала, говори скорей? — кинулась к Саломэ моя мать.

— Все наши беды и несчастья выложила мне. И так подробно все описала, что я диву далась, право! «Вы, говорит, лет десять назад были состоятельной семьей, но потом привязалась, говорит, к вам окаянная русалка, убила у вас старшего в семье, потом старуху, потом парня молодого, а у другого разум отняла. Но и на этом, говорит, не успокоилась, окаянная. Стала донимать одного человека, которому вы должны были какие-то деньги, заставила его увеличить долг со ста рублей до шестисот и так его доняла, что он подал в суд и у вас отобрали виноградник».

— Боже милостивый, святой Георгий-победоносец! — прервал рассказ Саломэ Датуа, возведя глаза к потолку и осенив себя крестным знамением.

— «Но вы, говорит, не очень-то унывали… думали, раз она не подает больше голоса, стало быть, и отстала от вас. Да нет, куда там отстала; она поселилась у вас в доме. И ваш старший в семье занемог после этого».

— Да она ясновидящая, эта женщина! — воскликнул взволнованный Датуа.

— «А теперь, — продолжала Саломэ, — подбирается она, говорит, к женщинам и детям. И спасение ваше только в том, чтобы сойти с этого места и переселиться куда-нибудь подальше. А то сживет она, анафема, со свету всю вашу семью».

Саломэ умолкла. Матушка сидела бледная как мертвец, но лицо Датуа не выражало ни страха, ни смятения.

— Не хочет отстать от нас, окаянная! — тихо произнес Датуа, — придется нам переселиться отсюда.

— Что ты, Датуа! Куда же мы можем переселиться? — воскликнула с ужасом мама. — Какая-то негодная баба, обманщица, сбрехнула что-то с чужих слов, а мы из-за этого должны сниматься с места и переселяться куда-то за тридевять земель?

— Ой, что ты! Не гневи бога! Как можно называть божьего человека негодным? Ты что же, не слыхала, как она подробно пересказала судьбу нашей семьи? — укоризненно заметила моей матери Саломэ.

— Нашу судьбу, милая, не то что эшмакеульская ворожея, а и вся округа знает. К нам даже с окраин города приходили узнавать о русалке. Ворожея тоже, верно, знает о нас понаслышке — вот и пересказала тебе.

— Послушай меня, невестушка, — начал снова Датуа, — в словах знахарки много правды. Ежели, скажем, нас не донимает русалка, так почему же наша семья так захирела? Виноградник у нас отняли, скотина почти вся пала, я болен, дети все время хворают… С чего же тогда все это? Еще и то скажи, что мы лишились земли. Семья наша держалась, потому что нас было четверо братьев, — мы обрабатывали с исполу чужие участки, тем и кормились. А было-то у нас всего — выгон, два бывших подворья да вот этот приусадебный клочок… Виноградник и другой участок получше у нас отняли. Что же у нас осталось? Если бы не Ниника, погибли бы мы от голода. Соберем пожитки и выселимся отсюда. Сойдем с этого заклятого места — даст бог, найдем где-нибудь на стороне новое подворье.

— Надо переселиться! Надо! А то, клянусь именем святого Георгия, дети перемрут у нас от голода и хвори, — добавила Саломэ.

— Куда же, куда мы, голубушка, можем переселиться? И где, какой полоумный подарит нам землю? — упорствовала матушка.

— Куда переселимся? Да в Караязскую степь! — заявил Датуа.

— Ой, родимые! Сегодня только и было разговору у гадалки, что о Караязах. Хвалили это место, так хвалили, что и сказать нельзя! Жарко там, говорят, малость, да это ничего. Урожай, говорят, там не успевают убирать! Гадалке самой довелось побывать там. И не так, говорят, это далеко — за два дня можно обернуться, — сыпала без передышки Саломэ.

— Места, говорят, урожайные на диво, — подтвердил Датуа, — хотя не два, а целых четыре дня езды. Царь наш, говорят, заставил выстроить там дома — приходи и селись! Тут же тебе и землю отмерят и дадут. Но самое лучшее то, что освобождаешься от всех расходов и налогов. И сказывают, что там ни судей, ни приставов не будет.

— Кто это тебе сказал? Кто присоветовал? Бог еще ведает, правда ли все это, — недовольно произнесла мама.

— Ведь вот не втолкуешь ей ничего, этой упрямой бабе, бог ты мой! — рассердился Датуа. — Да зачем мне, матушка, чужие советы слушать? У меня своих ушей нету, что ли? Вот уже год, как только и разговору у нас в округе, что о Караязах. Из Хепрети уже переселились туда несколько семей.

— И мы переселимся, родимые! — весело воскликнула Саломэ.

— Я отсюда никуда ногой не ступлю! Вот и весь мой сказ! — решительно заявила мама.

Разговор на этом прекратился. Датуа хотел, чтобы мы с мамой тоже поехали в Караязы, но мама отказалась наотрез. Наконец, решили, что Датуа с женой, детьми и Ниникой, с запасом провизии на зиму отправятся в Караязы. Деньги на дорогу и на покупку двух буйволов они выручат, продав участок земли. Мы с мамой останемся в деревне, а в пользовании у нас будут приусадебная земля и выгон.

IX

Осенью наша и без того обнищавшая семья привела в исполнение свое решение. Дьякон Захарий за полцены купил у Датуа приусадебный участок. На вырученные деньги дядя приобрел двух буйволов и, присоединив к ним двух домашних волов, впряг их в арбу, посадил на арбу жену и детей, нагрузил ее снедью — и пустился в путь.

Мы с матерью остались одни. Дьякон Захарий очень старался выпроводить и нас вслед за семьей Датуа в Караязы. Он то действовал ласковым уговором, то неприкрытой угрозой, подсылал к нам людей. Но моя мать твердо стояла на своем: «Покуда я жива, с этого места никуда не двинусь!»

Мама хорошо знала грамоту и славилась также как искусная швея на всю округу. Она собрала деревенских девочек и мальчиков и стала обучать их тому малому, что сама знала. Я собирался стать пастухом. Так жили мы тихо, мирно, покойно. Однако нашему спокойствию скоро пришел конец.

Однажды на рассвете раздался отчаянный стук в дверь. Мы вскочили.

— Кто там? — закричала мама.

Стук прекратился, но ответа не последовало.

Мы снова легли и только погрузились в дремоту, как снова раздался стук. Мы снова вскочили, подали голос. Никто не откликнулся.

— Давай откроем дверь и выйдем наружу, — сказал я матери. Она согласилась.

Я схватил топор, матушка — палку, и мы направились к двери. Стали открывать ее; слышим чьи-то торопливые шаги. Открыли дверь и увидели, что какой-то рослый человек перескочил через забор и пустился по проселку.

— Кто бы это мог быть? — спросил я маму, когда мы снова легли в постель.

— Не иначе, сынок, этот супостат — дьякон Захарий!

На другой день вся деревня знала о случившемся. Пустили слух, будто русалка снова повадилась ходить к нам в дом. Пошли по соседям сплетни и пересуды. Беда вся была в том, что сплетни эти имели под собой некоторую почву. Каждую полночь, в течение целой недели, раздавался стук в двери. Но это было еще не все! Дьякон Захарий стал поносить нас на все село… Дошло до того, что он вслух заявил при людях, что подошлет двух-трех осетин к этой очумелой бабе (моей матери), чтобы убить ее сына. Об этом тайно сообщили нам соседи и посоветовали быть настороже. И многое другое передавали нам люди. Но что мы могли поделать? Этот пройдоха дьякон явно прибрал к рукам деревню, стал ее господином. Никто из сельчан не осмеливался перечить ему, все лебезили перед ним. Ну что могла поделать бедная вдова с распоясавшимся пройдохой?

— Надо что-то придумать, сынок, а то этот злодей учинит над нами расправу.

— А что же придумать, матушка? — спросил я. — К Датуа поехать, что ли?

— Нет, родной! Мы просто-напросто оставим этот дом. Тебя я пошлю к дяде, а сама перейду к куму своему Тэдорэ. Мне нельзя уходить отсюда, а то этот негодяй приберет к рукам и остатки нашего добра. Будь они прокляты, нынешние законы! Если он в течение трех месяцев будет пользоваться нашим участком, то потом уже вовсе присвоит его и оставит нас ни с чем.

Я очень любил дядюшек своей матери, радовался, что мне вскоре предстоит отправиться к ним, и не удержался — поделился с соседскими ребятишками своей радостью. Вскоре вся деревня узнала о намерении моей матери. Однако этому намерению не суждено было сбыться. К нашей радости, стук по ночам в доме прекратился. Дьякон тоже как будто утихомирился. Матушка поначалу удивилась этому обстоятельству, подозревая, что за этим затишьем последует новая гроза. Но прошли месяцы, а нашего покоя никто больше не нарушал. Мама тоже успокоилась. Наша жизнь вошла опять в мирную колею.

В ту пору к нам в деревню приехал на богомолье из города один плотник со своей семьей. Увидя меня однажды вечером у дверей церкви, плотник воскликнул:

— Какая жалость, что такой паренек сидит зря в деревне. А ведь он бы мог учиться какому-нибудь ремеслу.

Я передал эти слова матери. Мама очень обрадовалась.

— А может, он, сынок, возьмет тебя в ученики?

— Подойдем попросим! — ответил я.

Мы так и сделали. Поднесли плотнику молодой фасоли, свежих огурцов и еще кое-чего и попросили его взять меня в обучение. Тот обрадовался, взял меня. После этого я оставался в деревне еще два дня. За это время мама собирала меня в дорогу, и когда плотник, сев на арбу, тронулся в путь, я попрощался с матушкой и побежал за арбой; но невольно я все оборачивался и смотрел назад, в сторону нашего двора, у калитки которого стояла мама. Сердце мое словно предчувствовало, что я в последний раз вижу свою дорогую, бедную, многострадальную матушку.

X

Прошло два года с той поры, как я поступил к плотнику. Я часто получал письма от матери. Она писала о себе все одно и то же: «Нет мне покоя от Захария, он всюду ругает и поносит меня; соседи, боясь его гнева, не решаются даже зайти ко мне занять хлебца», и так далее. В последнем письме матушка повторяла свои жалобы. Потом письма перестали приходить. Вскоре после этого я распрощался с плотником и отправился домой.

На землю уже спускались сумерки, когда я вышел на проселочную дорогу и перед моим взором открылись поля и прибрежные заросли — те места, где я, деревенский парень, преследуемый невзгодами крестьянской жизни, провел свое детство и юность. Сердце мое забилось. Одна за другой, с лихорадочной быстротой, проносились в моем сознании горькие и радостные мысли. В памяти моей промелькнуло все мое детство. Вот наша всегда непролазная грязная и все же любимая мною проселочная дорога. Мир вам, незабвенные изгороди, сливовые деревья и птичьи гнезда! Мир вам! Так приветствовал я родную деревню, медленно шагая по дороге, уже, утопавшей в вечерних тенях. Я свернул с проселка и увидел наше старое подворье. Никаких следов, что здесь когда-либо стояло жилье человека! Участок этот дьякон Захарий присоединил к своему наделу. Я обогнул это место и потом пошел напрямик к своему дому. Я шел и представлял себе маму, сидящую с носком и спицами в руках у очага: она вяжет и бормочет что-то себе под нос. Вот я открыл дверь. Матушка услышала скрип двери.

— Кто там? — спрашивает она. — Это ты, Кадуа? — окликает она нашу соседскую девочку.

Я молчу и тихонько подхожу к моей дорогой, ласковой матушке.

— Родной мой! Сыночек ненаглядный! — восклицает она, бросаясь ко мне.

Так шел я, представляя себе эту картину. Вот и наш дом. Вот входные двери. Но какое кругом запустение! Мама ведь так любила чистоту и порядок! Двери? Двери крепко-накрепко заперты. Тут смутное подозрение закралось в мою душу. Сердце тоскливо заныло, внезапные слезы навернулись на глаза.

— Чего я плачу? — спросил я насмешливо самого себя. — Наверное, мама отлучилась к соседям.

И я направился к дому нашего соседа, вошел в сени. Предо мной стояла, опершись на палку, старая Талиа. Она не узнала меня.

— Кто ты, сынок? — прошамкала она.

— Не узнала меня, бабушка? — ответил я. — Я Симон Арешендашвили.

— Ах ты родной мой! — заголосила печально старуха. — Ослепни глаза мои! Ничего я не вижу, стара я стала! Ковыляю еще по земле, а твоя бедняжка мать лежит в земле! Где же, смерть, твоя справедливость? — и старая Талиа принялась голосить и плакать. На ее плач из дому выбежали дети и невестки и ввели нас обоих в комнату. Я окаменел, чувствуя, что на меня обрушилось огромное несчастье. Ни слез, ни стона. Не в силах вымолвить ни слова, я озирался по сторонам, как сумасшедший. Миновала ночь. На другой день я немного пришел в себя и стал осмысливать свое положение. Я стал спрашивать соседей и близких о причине смерти моей матери. Большинство утверждало, что виновницей ее смерти была русалка. Иные же говорили, что это дьякон Захарий отравил матушку.

— А что о Датуа слыхать, не знаешь? — спросил я одного из наших родственников.

— Как не знать! — ответил он. — Приехал он в эти степи Караязские и ровнехонько ничего там не нашел, да падут его беды на дьякона, только пустошь одну. Приютился с семьей на зиму в какой-то хижине. Весной Датуа захворал и через две недели отдал богу душу. Двое малых ребят умерли еще раньше отца: местность там нездоровая. Остальных подобрал и взял к себе какой-то кахетинский князь. Ниника в батраках теперь служит у этого князя, а Саломэ — пекаркой. Двое старших сыновей убежали от отца и поселились в Тифлисе. Наш Гигола видел их там: разбойничают, говорят, тем и живут.{251}

Нико Лордкипанидзе{252}

Богатырь

Прангулашвили издавна славились по всей Нижней Имеретии своей богатырской силой. Недаром их часто называли Вешапидзе{253}. И в самом деле они обладали столь же чудовищной силой, сколь и чудовищной прожорливостью. В боях Вешапидзе никогда не притязали на первенство, но кинжалом, величиною с буйволиное ярмо, орудовали так, словно то был легкий прутик.

И применяли они это оружие своеобразно. Если вражеский отряд приближался гуськом, Прангулашвили разили противника прямо в грудь или живот, не разбирая, в кость или мякоть, одним ударом насаживали на острие кинжала по два-три человека и потрошили их, точно поросят. Если же враг наступал развернутым строем, они били наотмашь от правого уха к левому бедру, сокрушали одним ударом двоих противников, а третий сам валился на землю, то ли от ужаса перед сверкающим лезвием, то ли опрокинутый воздушной волной.

На войну Прангулашвили обычно посылали только одного воина, ни больше, ни меньше, поскольку весь их род состоял из одной семьи.

Кого-то из Прангулашвили так искромсали в бою, что на нем живого места не осталось. Монах Гогия долго глядел на бездыханное тело, лежавшее перед ним в пыли и крови, и, наконец, пробормотал: «Не жилец он на белом свете!» И все-таки монах решил попытать счастье и не покинул брата во Христе на поле брани. «Такому воину и сам святой Георгий не откажет в помощи», — думал он, обмывая раны Прангулашвили и вливая ему в рот вино.

Ран на нем было так много, что не стоило перевязывать каждую в отдельности. Монах наложил сорок тампонов, обсыпал все тело раненого мелко нащипанной корпией и запеленал его в большую простыню, оставив открытыми только ноздри и рот, чтобы он мог свободно дышать.

Монаху долго не удавалось вынуть гигантский кинжал из судорожно сжатой руки Прангулашвили. Пришлось смазать рукоятку салом и полить пальцы маслом. Высвободив, наконец, кинжал, старик вложил его в ножны.

— Что же это со мною приключилось? — с недоумением воскликнул Прангулашвили, придя в себя на третий день.

— Ты ранен, сын мой.

— Где я?

— У меня в келье.

— Дай пить…

— Вот вода, сын мой.

— Спасибо. А давно я ранен?

— Три дня прошло с тех пор.

— Освободи-ка меня от повязок.

— Я и сам хотел осмотреть твои раны.

Монах впал в изумление, увидев вместо зияющих ран едва заметные красноватые рубцы.

Только две раны чуть кровоточили — рассеченное топором плечо да кинжальная рана от лба к носу.

— Дай снова перевяжу, — сказал монах.

— Не стоит, святой отец, присыпь солью, и все.

— Что ты, сынок? Соль ведь жжет, боль такая — не стерпишь!

— Пустяки! Схвачусь с врагом и забуду.

Прангулашвили легко вскочил с ложа, — казалось, вздремнув после обедни, он спешит теперь на веселую пирушку.

— Слава тебе, господи! — воскликнул монах. — Ты создал человека-скалу, и ты же сотворил человека-былинку…

* * *

Прангулашвили долго хранили диковинный кинжал легендарного предка.

Кинжал стоял в углу, и нужно было обладать богатырской силой, чтобы извлечь его из ножен.

Лемех сохи, мотыга, лопаты и топоры, поныне еще принадлежащие семье Прангулашвили, выкованы из чистой стали этого кинжала.

Прангулашвили размножались.

Один из них обеднел до того, что иной раз и пообедать было нечем. И пришлось бедняге много работать, да мало есть, — недаром говорят: «По одежке протягивай ножки».

Как-то приказал он жене приготовить обед на двенадцать человек.

— Хочу за один день промотыжить арендованную землю, потом уйду в лес, авось удастся немного заработать.

Жена приготовила обед и понесла в поле.

— Где же твои помощники?

— Мы только что кончили, разбрелись кто куда. Приготовь-ка ужин получше.

— Благослови их бог… На славу поработали, — сказала жена и ушла.

Вечером муж воротился домой один-одинешенек.

Жена спросила:

— Где же остальные?

— Скоро подойдут. Выкладывай на стол что настряпала!

Хозяйка вынесла на балкон все, что у нее было. Прангулашвили уселся за стол.

— Слава господу богу, да благословит он Глахуа Прангулашвили и жену его Сидонию, — произнес он и опорожнил кувшин вина, разбавленного водой.

— Что ты, что ты! Неужели не подождешь своих помощников?

— Какие помощники! Я сам себе и хозяин и помощник. Угости чем можешь!

— Ох, ослепнуть мне! — воскликнула Сидония и горестно хлопнула себя по щеке. — Наказание господне, зарезала последних двух гусей, ничего в доме не осталось… мерку муки у соседей заняла…

— Начнешь теперь куски считать! Поработал я за двенадцать человек, а то и больше, не все ли тебе равно, кто съест твоих гусей — двенадцать чужих или собственный твой муж?

— Ох, ох, что за человек, ослепнуть мне, на тебя глядючи!

* * *

Богатый помещичий дом. На кухне суетятся слуги, бранятся повара, покрикивает моурав{254}.

— Нарежь баранину! Живее, ишак!

— Жуешь да жуешь, неси гоми{255} к столу!

— Где серебряные ложки?

— Переворачивай, чего зеваешь!

— Блюдо, блюдо мне!

— Барин вина требует!

— Передайте пустой кувшин!

— Просят оджалеши{256}. Черт бы его взял, поналивали во все кувшины этого белого!

— Слей в котел, парень, сами разопьем!

— Некуда! Здесь корка от гоми, там харчо; и достанется же мне от барина за то, что замешкался! Вылью проклятое — и все!

— Дай, братец, кувшин, я его мигом опорожню…

— Будь другом… Смотри-ка, смотри, что он делает? Пьет и пьет… Нет, брат, не осилишь… До дна! Вот так молодец!

Слуга схватил огромный пустой кувшин и кинулся с ним в погреб.

— Как звать тебя, братец? — спросил дворецкий незнакомца.

— Глахуа Прангулашвили… У меня письмо к барину, сделай милость, передай.

— Ладно, а пьешь ты, брат, здорово, клянусь жизнью барина! Садись, успеешь пообедать, пока напишут ответ на письмо.

— Спасибо, путь мне предстоит дальний, не задерживайте…

— Сейчас передам.

* * *

— Вам письмо, батоно.

— Давай! Что случилось с моим свояком? Просит охапку сена?! Эй, моурав!

— Прикажите, батоно!

— Угости как следует того человека и дай ему сена, сколько подымет… Да из лучшего стога…

— Слушаюсь, батоно.

* * *

— Батоно, помилуйте, он весь стог забрал, не то что охапку.

— Полно врать!

— Клянусь твоей милостью. Это сено я берег для коня госпожи. Он опутал стог веревкой и тянет. Мы не позволили. Как быть, прикажите?

— Что за черт! Кто он такой?

— Прокляни его господь, кто бы он ни был! Выдул, не переводя дыхания, целый кувшин, сожрал поросенка, котел гоми и двенадцать мчади{257}, потом со всеми вместе уплел говядину, каравай хлеба и, вставая от стола, выпил еще кувшин вина — во здравие, говорит, барина!

— Отдай, брат, отдай, а я погляжу, как он стог на спину взвалит. Неужели унесет?

— Унесет, батоно, хоть бы кто врагов твоих так унес…

Хозяин, гости, прислуга — все от мала до велика высыпали полюбоваться удивительным зрелищем.

Прангулашвили крепко встряхнул стог, затем повернулся к нему спиной, захватил на груди концы веревки, которой стог был перевязан, пригнулся, и… стог двинулся в путь.

Человека не было видно.

Хозяин не удержался и крикнул вдогонку:

— Скажи барину, чтоб не держал тебя в доме, разоришь, брат, семью.

— Скажу, батоно, — отозвался стог.

Таковы были Прангулашвили, которых многие называли Вешапидзе.{258}

Сулейман Сани Ахундов{259}

Ахмед и Мелеке

Была глубокая зима. Спасаясь от стужи, все попрятались по домам. В жарко натопленной комнате собралась за столом на ужин семья Гаджи-Самеда: старушка-мать, жена, двенадцатилетний сын Мамед и семилетняя дочка Фатьма. Ждали отца.

Гаджи-Самеду было пятьдесят лет. Это был добродушный, чистосердечный и щедрый человек. Не в пример другим правоверным мусульманам он сам следил за учебой и воспитанием своих детей. Сынишку своего, Мамеда, он отдал в городскую начальную школу, а в этом году стала учиться в женской школе и маленькая Фатьма.

Закончив свои дела, Гаджи-Самед вошел в столовую, занял свое место за столом, и все принялись ужинать.

У Гаджи-Самеда вошло в привычку — после еды пить чай. В это время он обычно читал вслух книгу или газету, рассказывал детям интересные случаи из своей жизни или страшные истории. Как только отец брался за очки, все затихали и с нетерпением ждали, когда он начнет читать.

Но в этот вечер Гаджи-Самед молча углубился в газету. Сгорая от желания услышать какой-нибудь новый рассказ, Фатьма попросила бабушку:

— Расскажи мне страшную сказку.

Услышав слова сестры, Мамед рассмеялся:

— Если ты так любишь страшные сказки, почему же в прошлый раз, когда бабушка рассказывала о Мелик-Мамеде, ты, как только услыхала, что появился див, побежала прятаться к маме?

— Ничего подобного, и вовсе я не испугалась!

Тут Гаджи-Самед отложил в сторону газету и сказал:

— Хорошо, доченька, сегодня я вместо бабушки расскажу тебе страшную сказку, но с условием, чтобы ты не боялась.

— Нет, папочка, не буду, расскажи!

Гаджи-Самед отпил глоток чаю и начал:

— Так вот, в некотором царстве, в некотором государстве, средь дремучего леса, на берегу тихой реки раскинулось село Татарджык. Жители его занимались земледелием и извозом. И жил в этом селе, доченька, человек по имени Нуреддин. Были у него десятилетний мальчик Ахмед, дочь Мелеке шести лет и жена Хадиджа.

Нуреддин был бедным земледельцем, и единственным достоянием его была лошадь. Случилось как-то, что весна и лето выдались в том краю без дождей. Хлеб от засухи сгорел на корню и пропал. Немного спустя начался голод. Осенью Нуреддин запряг свою лошадь в арбу и направился в город грузы возить. Все, что он там зарабатывал, каждые четыре-пять дней отсылал домой. На это семья и кормилась.

Ахмед учился в сельской школе и умел хорошо читать. Он всегда читал письма, приходившие от отца. Как-то Ахмед написал отцу и попросил купить ему башлык, а сестренке Мелеке — перчатки. «Только ты побыстрее пришли нам эти вещи», — просили дети. Но прошло пять дней, неделя, десять дней, а от Нуреддина не было никаких вестей. Хадиджа очень волновалась. Деньги у нее кончились, хлеб в доме был на исходе.

И вот, дорогие мои ребята, однажды, в такую же, как сегодня, снежную морозную ночь кто-то постучался в дверь.

— Отец приехал! — разом воскликнули дети и побежали открывать.

Но в комнату вошел в овчинном тулупе и башлыке, в рукавицах их сосед Шахабеддин. Вместе с Нуреддином он уезжал в город на заработки. Когда Хадиджа увидела его, сердце ее сжалось от страха.

— А где же папа? — спросили дети, но Шахабеддин не ответил. Он попросил Хадиджу выйти с ним и рассказал, что ее муж вместе с лошадью и арбой свалился в ущелье и погиб. Отдав Хадидже шесть рублей — все, что было в кармане покойного, Шахабеддин ушел.

Побледневшая, онемевшая от горя Хадиджа вернулась в комнату и, обняв детей, горько заплакала. Стоны и рыдания слились с завыванием метели за окном. Потом, когда они немного успокоились, Ахмед спросил:

— Мама, как же мы будем жить без папы в этот голодный год?

— Не бойся, сынок, если надо будет, я и волосы свои продам, но не допущу, чтобы вы голодали!

Хадиджа раздела детей, уложила их в постель. Немного погодя они заснули. А сама она в ту ночь, до утра не смыкала глаз. Тяжкие мысли овладели ею. Беззащитная женщина осталась одна с детьми. Как же жить?

Прошло некоторое время. У Хадиджи кончились деньги. Она начала продавать вещи. Но вот наступил день, когда в доме уже больше ничего не было, а дети сидели голодные. В чьи бы двери она ни стучала за хлебом, возвращалась с пустыми руками — у всех дела были не лучше. Несчастные дети обессилели, изнемогали от голода. Бедной Хадидже не на что больше было надеяться. Часами сидела она в углу на старой циновке, обхватив руками колени; тайные рыдания теснили ей грудь, а слезы уже не шли из глаз.

Наступил, доченька моя, вечер. Румяные щечки Мелеке побледнели от голода…

— Ой, папочка, не рассказывай дальше, мне страшно, не рассказывай! — вскричала вдруг Фатьма, вскочила с места и прижалась к отцу.

Гаджи-Самед ласково погладил девочку по голове:

— Не бойся, родная, все будет хорошо, вот послушай. На чем же я остановился? Да… Хадиджа раздела Мелеке, уложила ее в постель. Но бедная девочка не могла уснуть, все ворочалась с боку на бок. Хадидже хотелось как-то успокоить ее, и она сказала:

— Спи, Мелеке. Закрой глазки, доченька, и спи. Ночью прилетит ангел и сбросит нам в трубу хлеба.

Мелеке закрыла глаза, и вскоре послышалось ее ровное дыхание.

А Ахмед с матерью долго не могли заснуть. Вдруг они услышали сильный шум и увидели, как что-то тяжелое со стуком упало из печной трубы на пол. Мать и сын испугались, а потом встали посмотреть, что же это такое свалилось к ним. Возле печки лежал туго завязанный мешок. Дрожащими руками Хадиджа развязала узел, и они увидели, что мешок полон хлеба, сушеных дынь, жареных цыплят и прочей снеди. На самом дне они обнаружили какой-то круглый сверток. Развернув его, они увидели целую кучу денег. Мать и сын застыли от изумления. Тут Ахмед заметил, что на бумаге, в которую были завернуты деньги, что-то написано.

— Мама, — воскликнул он, — послушай!

И, подняв бумагу, мальчик прочел:

«Доченька моя Мелеке, я — старый путешественник. Возвращаясь в город, я проезжал через ваше село. У самого вашего дома с оси моего фаэтона соскочило колесо. Пока его чинили, я решил немного отдохнуть и погреться и подошел к вашим дверям. Так я услышал, как мама уговаривала тебя уснуть. Тогда я вернулся к фаэтону, уложил в мешок немного продуктов и деньги и бросил его в трубу. Живи, доченька, будь счастлива и не забывай меня, старого деда. Прощай!

Путешественник Джамаледдин».

В этот миг проснулась Мелеке.

— Мама, ангел уже бросил нам в трубу хлеба? — спросила она.

— Да, доченька, но не ангел, а дедушка Джамаледдин, — ответила мать, поднося девочке множество вкусных вещей.

В ту ночь мать и дети не знали, что делать от радости. Потом они спокойно заснули.

А сейчас и вы, мои родные, ложитесь спать, ведь утром вам нужно идти в школу.

Змитрок Бядуля{260}

Панас на небе По народной сказке

Помер старый Панас.

Тело его похоронили на кладбище, а душа, как все человеческие души, жаворонком в небо полетела.

Попав в незнакомое место, Панас огляделся по сторонам и скоро уразумел, что к чему:

«Эх, язык до Киева доведет! Кто спросит, тот не заблудится».

И давай у встречных-поперечных допытываться:

— А где же тут, пане-добродзею, дорога в рай?

Крылатые ангелы пялили глаза на простую душу, а все-таки показывали дорогу, уверенные, что тут никаких хитростей нет; ведь коли человек смолой в глаза лезет, так это не хаханьки какие-нибудь.

Боком-скоком добрался Панас до райских врат.

— Эй! — крикнул Панас снаружи. — Пусти, дядька, в рай!

— А кто это там горло дерет! — отозвался за воротами ключарь Петр.

— Это я!

— А кто ж ты?

— Ну, я ж! Отвори, дядька, ворота!

— Ишь ты, какой ловкий! А что ты там на земле поделывал? Будь ласков, скажи!

Тут у Панаса на душе тошновато стало. Вспомнил он, как однажды перед попом шапку не снял. Вспомнил, что когда мать померла, так он долго креста на могиле не ставил, покуда не удалось стащить сосну из господского леса. Еще много чего припомнил он, и давай затылок почесывать.

— Как тебя зовут? — спросил ключарь Петр и чуть высунулся из-за ворот, оглядывая Панаса с головы до ног.

— Панас… — боязливо, будто он перед урядником стоит, ответил Панас и опустил глаза.

— Молился? — сурово спросил Петр.

— Часом, — бормочет Панас, озираясь по сторонам как бы в поисках спасенья.

— Почему «часом»? — строго кричит Петр.

— Потому, знаешь, паночек, бо…бо…бо… не умею, — захлебывался Панас словами, будто горячие клецки глодал.

— Ага, значит, неаккуратно молился, — отчеканивает Петр каждое слово, как заседатель. — А выпивал аккуратно? А жену бил? А за хозяйством смотрел как следует?

Словно дробью, засыпал его Петр вопросами. Панас так корчился, будто его крапивой стегали.

— В ад! — сказал Петр и хотел было затворить ворота.

Панас, увидев этакое дело, чмокнул руку Петру и давай молить-просить, точно так, как научила его на земле старая пани, когда за потраву забирала Панасову кобылу в панский сарай.

— А я ж неученый… а я ж простой, темный мужичина… — запричитал и захныкал он на все небо. — Разве ж я виноват, что не знал, как жить на свете? Разве ж я виноват, коли не…

— Ну хватит! хватит! — перебил его Петр и, с усмешкой поглядывая на Панаса, поглаживал свою седую бороду. — Хорошо, Панас, может, и попадешь в рай, потому что знаем: ты неученый. Но вот какое дело — не пущу тебя в рай, покуда не научишься хоть немножко грамоте. По крайней мере станешь сидеть да «Отче наш» читать. А то худо, коли ты на всех святых глупой вороной смотреть будешь и никто голоса твоего не услышит.

Горько стало на душе у Панаса.

«Лихо его знает! Это легко сказать: научиться грамоте! Мой Габрусь пять зим учился, а еле-еле по складам читает. А мне, старому хрену, где уж тут уразуметь?»

Даже мурашки поползли по его спине.

Тем временем Петр затворил ворота, дав Панасу Псалтырь, по которому приказал учиться.

Панас ткнул книжку за пазуху и, печально опустив голову, побрел куда глаза глядят. Он и надежду потерял в рай пробраться. Ему казалось, что куда легче головой вниз ходить, чем научиться грамоте. Но, «коли на дно покатишься, то и за бритву схватишься», — говорят люди. И бедный Панас, не видя другого спасения, раскрыл Псалтырь и, как аист, скосился на непонятные буквы. Ох, как же ему не хотелось попасть в ад на закуску. «Купил — не купил, а поторговаться можно», — подбадривал он себя и уселся на камень у большака. Уткнулся глазами в Псалтырь и давай у каждого встречного-поперечного допытываться:

— Паночек, родненький, что это за буква? А что означает этот выкрутас? А как читается эта дуга? А как выговаривается это мудреное топорище? А как все вместе выходит?

Как ангелы ни спешили по своим делам, но, увидев, что человек просто из кожи вон лезет, что с лысины у него пот градом катится, стали охотно ему объяснять.

Там ведь не такие дурные, как на земле.

Панас сначала бекал-мекал, а через неделю уже ничего себе, читал. Через две недели Панас так наловчился, что потрафил бы читать Псалтырь на добрых поминках за чарку горелки. На земле его похоронили без попа и дьяк не читал, потому что жене нечем было ему заплатить.

В счастливой улыбке Панас разинул рот чуть не на все небо. Смело отправился он к святому Петру.

— Эй! — крикнул Панас с одной стороны ворот.

— Кто там? — спросил с другой стороны Петр.

— Я! Панас!

— Ну что, научился?

— Научился!

— А ну, попробуй почитай! — Петр заскрипел воротами и вышел послушать.

Панас откашлялся раз, другой, раскрыл засаленный Псалтырь и стал читать преважно, словно ксендз в костеле.

Петр кивал головой и удивлялся.

— Ну что, — говорит Панас, — хорошо?

— Гм, хорошо. Теперь, Панаска, иди смело в… ад.

— Что?!

Панас приставил руку к правому уху. Ему показалось, что он что-то недослышал.

— В ад иди! — гневно крикнул Петр. — Видишь, какой ты неученый, какой ты «темный мужичина»! Вот и твои оправдания никчемные. Человеку нужно только захотеть. Смотри, как ты быстро научился читать, когда подступило, как говорится, с ножом к горлу! Небось кабы захотел, так и на земле много чего хорошего сделал бы. А теперь убирайся в пекло, душа гулящая! Не мозоль мне глаза, плутяга!

Панас от удивления и страха так разинул рот, что чуть все небо не проглотил. Однако полещука не так-то легко сбить с панталыку. Не успел Петр затворить ворота, как Панас смело крикнул:

— Погоди!

За то время, что Панас околачивался на небе, он освоился тут, как на собственном покосе.

— Чего ты? — строго уставился на него Петр, нахмурив седые брови.

— «Чего ты?» — передразнил его Панас. — Разве ж так можно?

— Что «разве так можно»?

— Думаешь, полещука голыми руками возьмешь? Разве можно так насмехаться над старым хлеборобом? Сказал бы сразу, что, мол, кабы хотел, так все бы успел на земле сделать. Я б тогда и не спорил. Что ж, либо пан, либо пропал! А то Псалтырь в руки тычешь: на, учись! Сколько пота мне стоило это мое образование! Чем же ты мне заплатишь за труды, коли и ломаного гроша на небе нету! Что же мне теперь делать?

Пожалел его Петр:

— Иди, шельмец, в рай. Тебя не переспоришь.

Живется Панасу в раю, как сыру в масле. Усердно Псалтырь читает, прислуживает святым, трубки подает. Но вскорости заскучал: привык полещук к работе, без нее ему невмоготу. Подмазался он снова к ключарю Петру;

— Давай-ка, дядька, помогу тебе около ворот копошиться, а то одному-то небось тяжеленько?

Согласился Петр.

И сделался Панас помощником ключаря при райских вратах. Коли душа какая в ворота стучится, Петр только ключ повернет, а Панас открывает, Петр глянет, стоит ли в рай пускать, а Панас тем временем высунет лысину, смотрит, может, знакомый повстречается. Частенько болтал он таким образом со своими односельчанами, допытывался новостей. Полещук нигде не пропадет…

Однажды высунул он, как обычно, голову, чтобы посмотреть, где что делается, и вдруг вздрогнул, словно кто его укусил:

— Боже мой! Кого ж это я вижу? Это ж Тэкля! Женка моя! Она, лопни глаза мои, она…

Петр долго Тэклю не допрашивал, потому что знал, как ее мучил Панас на земле, и сразу впустил в рай.

— А! И ты тут как тут! — загремела Тэкля, завидев Панаса. — Вот уж не думала, не гадала! Уж не заблудилась ли я? Ведь твое-то местечко в аду!

— Боженька мой, мне теперь рай горше ада станет! — застонал Панас, стремительно перескочил высокую ограду, да и наутек.

— Панас! Панас! — звал его Петр. — Вернись!

Панас ударил во все лопатки. Он уже хорошо знал разные закоулки и глухие уголки на небе, нашел еще скитальцев-полещуков и заделался их старостой.

Поделил им Панас небо на полоски и приказал работать. Вот так работают и по сегодняшний день. И впрямь весело им живется. Какое жито там растет, какие леса шумят, так только дивись!

Бросил Панас старушку Тэклю, она ведь ему еще на земле достаточно опостылела, и взял себе двух женок. Только пусть вас это не удивляет, люди добрые, — на небе можно иметь много женок, потому что в другой раз уж в могилу не вгонят!

Панасовы жены, как и все бабы на свете, страшно любопытны, хочется им знать, где что делается.

Высунет одна голову на землю, усмехнется, глаза сияют…

— Солнышко взошло! — говорят люди на земле. Радуются деревенские, легко да весело становится у них на душе.

— Чего ты? Куда глаза вылупила? Может, парня молодого высматриваешь? — злится Панас на жену, как рванет ее за косы, как примется драть, так бедная от боли аж покраснеет.

Другая жена, тайком от сердитого мужа, тоже высовывает свое лицо на землю, такая же любопытная, как первая.

— Месяц светит, — говорят люди, — пора на ночлег!

Грустно глядит на землю Панасова жена и слушает, как маленький хлопчик на жалейке играет около речки.

— А, чтоб тебя, — злится Панас, — срам! Я тебе покажу, распутница, как на хлопцев глаза пялить!

Как двинет ей в плечо, так бедная аж повалится и волосами длинными лицо свое красивое закроет.

И плачут Панасовы женки, а люди на земле думают, что это дождь.

В усадьбе Панаса хлопотливые бабы всю ночь кудель прядут при лучинах.

— Звезды горят, — говорят люди на земле.

Порой Панас начинает огонь выбивать из трубки на току, где батраки цепами жито молотят.

— Гром гремит, молния сверкает, — говорят люди на земле.

А мельница на небе большая-пребольшая! Мелет себе и мелет. От завозу просто отбоя нет.

А как станет мельник муку из бороды вытряхивать, так все небо запылит.

— Снег валит! — говорят люди на земле.

Борух там корчму заложил на большаке. Пошла торговля, ярмарки, доходы — прямо не нахвалятся! Больше всего торгуют там дурнями. Этот товар повсюду ходкий.

Вы спросите, на что в раю деньги? Как же без них, коли и корчмарю и попу они потребны. Без них ни шагу! Даже и на небо выбраться с пустыми карманами трудновато: не будут звонить в колокола, не станут псалмов петь, не помолятся за грешную душу.

Одно только полещука на небе беспокоит: число ходоков от земли растет не по дням, а по часам. Как ни расставляют сторожей на границах, как ни строго с паспортами, а все ж таки никак не могут устеречь. Уж очень ловок народ на земле: круть-верть — и оглянуться не поспеешь, а он уж на небе. А там — делай с ним что хочешь: не идет назад, да и только, хоть ты его колотушкой…

Владимир Короткевич{261}

Чертов скарб

В некоем прекрасном крае, немножко поближе к Солнцу и чуток подальше от Луны, в крае, богатом золотыми нивами, прозрачными реками, синими озерами да темными пущами… Словом, в том крае, где мы с тобой живем, стояла, а может, и теперь стоит одна изба.

А жил в этой избе крестьянин по имени Янка. Здоровый, как зубр, добрый и не очень мудрый. Было у него пятьдесят сынов, сорок волов и кошка. Ну, может, не пятьдесят сынов, а три, не сорок волов, а два. Но кошка была, уж можете мне поверить. Рыженькая такая, с белыми пятнышками. С четырьмя лапами. С одним хвостом.

Пахал Янка землю, пас коров и тучи. И жил бы совсем хорошо, если бы не свалилась на него беда.

Было это давно. Так давно, что на Беларуси тогда еще водились черти. И у каждого из тех чертей было свое место работы.

Один жил в воде, пас щук, линей да окуней. Был зеленый и лохматый, очень похожий на кучу тины. Звали его Водяник, или Водяной.

Второй жил в лесу, пас оленей и был похож на обросший мхом пень. Если встретишь, то и не отличишь. Звали его Лесовик, или Леший.

Но был и третий, что жил в избах и пас сверчков. Этот был самый вредный. Рожки у него были, как у козочки, зубки, как чесночок, хвостик, как помельце.

И облюбовал этот черт избу Янки. И не то чтобы со злости вредил, а просто был проказник. Только от тех проказ Янке иногда плакать хотелось. И неудивительно! Ты ведь тоже не со злости проказничаешь? Ну вот, а родителей иногда до слез доводишь. Плохо!

Не стало в избе от черта покоя. Заплетет коням гривы так, что потом не расчешешь, а Янка думает, что это сыновья озорничают. Сметанку с молока слижет, а подозревают бедную кошку. Иногда зимой так завоет в трубе, что у людей мороз по коже и страшно на двор выходить. Или заберется в печную трубу, завозится там и насыплет в щи сажи.

А то утром вынут из печи пирог и удивятся: на пироге небольшой отпечаток. Это черт на горячее тесто отдыхать садился. Грелся с мороза.

Совсем не стало житья. Янка уходил ночевать, даже в холода, на сеновал. Чуть бедных детей не поморозил. И решил, наконец, из-за этих чертовых проделок забить окна и двери в избе досками и подаваться с детьми, лошадьми, волами и кошкой в свет. Оставив свою родину, темные пущи, светлые реки да чистые воды. И стало бы на Беларуси меньше еще на одну крестьянскую семью, если бы не послышались однажды вечером на дороге тяжелые шаги.

Тупу-тупу-тупу,

Несет Мишка ступу.

В ступе вперемешку

Сахар и орешки,

Изюм и мармеладки,

Халва и шоколадки

И всякие конфетки

Несет Мишка деткам.

Тупу-тупу-тупу…

Шел поводырь с медведем. Ходили они от села до села, от местечка к местечку.

Поводырь песни пел и играл на цимбалах. А медведь показывал, как бабы воду носят да как дети горох крадут. И этим они с медведем кормились.

— Здорово, Янка. Не пустишь ли нас с Мишкой переночевать? — спросил поводырь.

— Мне что? Ночуйте, — ответил Янка. — Только я сам с семьей на сеновале сплю.

— А что такое?

— Да черт у меня в избе завелся. Так проказничает, что спасу нет. Веришь, на пирогах отдыхает. В трубе воет. А иногда, в темные ночи, что-то в подпечье, как жар, горит. Страшно.

— Э-э, — сказал поводырь. — Не все же такие неумные, как твоего отца дети. Чтобы поводырь, да еще с медведем, какого-то черта испугался?! Не бывало еще такого на свете.

— Тогда иди. Щей поешь. Там еще горшок с пареной репой есть, так, если ничего за ночь не случится, утром подкрепишься. А я на сено. Как стемнеет, я в хату идти боюсь.

Ну вот, похлебал поводырь щей, покормил Мишку и завалился дрыхнуть на лавке. А медведь примостился у печи и тоже засопел на всю хату.

Это было так давно, что тогда еще на Беларуси даже бульба не водилась. Сказать кому — не поверит. Вместо бульбы парили репу или брюкву. И вот спит поводырь, и снится ему, как он завтра вкусно будет репой лакомиться.

Только глухая ночь наступила — черт тут как тут. Скатился по трубе, подняв целую тучу сажи, и начал в печи, ворюга этакий, шарить и щупать. Как говорят, ты за порог, а он на пирог. Поднял на горшке крышку. Повеяло сытым духом.

«Ага, репа. Вот это как раз то, что мне надо. Я люблю репу».

Однако же в печи темно, как… в печи. Так черт отодвинул заслонку, выволок горшок на загнетку, сел, свесив ноги, и начал лакомиться сладкой пареной репой, а очистки вниз бросать.

«Ничего, хозяйка завтра подметет. Надо же, чтоб и ей работа была».

Упало несколько очисток медведю на нос, и тот проснулся. Слизнул с носа — сладко. И начал Мишка во тьме нюхать, находить очистки и чавкать.

Черт услышал, что кто-то внизу чавкает. А он ведь знал, что в избе, кроме кошки, никого нет. И вот какая-то там кошка чавкает и сопит, и не дает ему, черту, чужой репы спокойно поесть.

Развернулся он да и толкнул кошку ногой.

— Апсик! Апсик, гадость такая!

Ну вот. А медведь — это тебе не кошка. Я тебе никогда не советую давать медведю пинка.

Обиделся Мишка. Сгреб черта в охапку, стянул с загнетки и давай его мять, давай его гладить, давай его лапами волтузить да колошматить, давай охаживать, лупцевать, молотить да дубасить, давай его за рога крутить, драть, как Сидорову козу, да бить смертным боем.

Черт едва вырвался из медвежьих объятий. Взлетел на загнетку. Кое-как выкарабкался через трубу. Скатился с крыши и со всех ног бросился подальше от избы. В пущу, как ошалелый.

А медведь, задав черту взбучку, вновь уснул, как пшеницу продавши.

Утром все проснулись и подумали, что это медведь репу ел. Удивились, что не побоялся лезть в горячую печь, и обрадовались, что съел совсем мало. Что же, медведь не первый и не последний в мире отвечал за чужие грехи.

Потом все доели то, что оставалось в горшке. Медведь даже еще поплясал детям. И пошли они с поводырем опять, от местечка до местечка, от села до села. Под солнцем и дождем.

Тупу-тупу-тупу,

Несет Мишка ступу…

Но с того времени чертовы проказы как ножом отрезало. Кони здоровы, сажи во щах нету, на пирогах никто не отдыхает. В печной трубе, правда, кто-то временами воет, и в подпечье часто что-то светится, но это уже терпеть можно. Раздумал Янка оставлять свою хату.

Только на этом история не закончилась, не думайте. Как-то осенью пахал Янка свой клин под озимь. Мокро, косой дождь, низкие темные тучи. И вдруг видит, из-под туч, от самого горизонта кто-то идет к нему по пашне. Пригляделся — ага, старый знакомый черт.

Идет весь мокрый, а на каждом копыте по пуду глины налипло. Под носом от простуды висит огромная капля. А носового платка ведь у него нету. Как у тебя иногда бывает, когда дома забудешь. А копытом не очень-то высморкаешься. Идет такой несчастный, такой жалкий и убогий, что даже Янка его пожалел:

— Ты куда это?

— А так, — сказал черт. — Куда глаза глядят.

Помолчали. Потом черт спрашивает:

— А скажи ты мне, у тебя все еще живет та кошка?

Янка был человек не очень мудрый, да и не знал, о какой кошке разговор.

— А как же, — отвечает Янка. — Ясно что у меня. Да еще и шестерых котят родила.

— И все похожи на мать?

— Ага. Все рыженькие с белыми пятнышками, с четырьмя лапами, с одним хвостом.

— С лапами, с лапами, — сказал черт. — Дались мне те лапы.

— Ей-богу, шестеро!

— Ну так я, наверное, никогда к тебе не приду, — вздохнул черт. — А надо было бы. Очень надо.

— А что такое?

— Ат! Закопал я у тебя под печью казан с золотом. Скарб. И надо было бы выкопать, но как твою кошку вспомню — бр-р-р! — ну его. Пускай пропадает.

— Ты, когда совсем замерзнешь, приходи. Глядишь, репу сваришь, детей покачаешь.

— Н-не-е-т. Кошки боюсь. А репы этой я теперь до самой смерти видеть не смогу.

Да и пошел себе полем, под дождем, едва переставляя пудовые ноги. Такой несчастный бедолага.

А Янка вспахал клин и пошел домой. И только тогда вспомнил, что под печью что-то светилось, и черт о каком-то скарбе говорил.

Начали копать под печью и — на тебе — выкопали большой закуренный казан с золотом и червонцами. Будто жар, разлился свет в хате.

Так уж светило, так пекло, что все аж раздеваться начали.

Черт после того в сильные морозы все же приходил. Только просил кошку в кладовку выносить. Щи Янке варил и детей качал. С того времени и пошла поговорка, что «счастливому и черт детей качает».

А на тот чертов скарб поставил Янка себе и всем в округе новые избы, хлевы, амбары, новые стайни. Сады посадил, мельницу построил.

У всех крестьян по сорок сынов и дочерей, по сорок коней и волов. И все избы, как звон. И в каждой избе на окне, на солнышке, стоит лукошко. А в каждом лукошке кошка. И у каждой кошки шестеро котят. Вот счастье, так счастье!

И потому, когда ты живешь счастливо и радостно, никогда не дразни медведя в зоопарке и не бей никогда кошку. Потому что это же они сделали когда-то так, что тебе сегодня хорошо. Да и вообще никого не дразни и не бей.

Тогда всем будет хорошо на этой красивой земле, что лежит немножко поближе к Солнцу и немножко подальше от Луны. Люди будут работать, кошки будут мурлыкать, а медведи носить тебе и всем нашим детям сладкие ступы…

…Тупу-тупу-тупу.

Немощный отец

Был когда-то — так давно, что Луна только-только появилась на нашем Небе, — у людей на земле такой поганый обычай: не кормить старых родителей.

Дикие были люди. Дикие-предикие. Даже теперь стыдно вспоминать о них, такие дикие. Как увидят, что мать или отец более охотно на солнышке греются, чем косят или жнут, так сразу отвозят их на телеге или на санях в глухой лес, оставляют немного еды и возвращаются домой. А когда старики хлеб съедят, то или умрут с голоду, или замерзнут, или дикое зверье их разорвет.

Такой был Закон. И кто Закон соблюдал — того хвалили. А кто не придерживался, того могли изгнать в дикую пущу.

Ты погоди их до конца винить. Очень тяжело, в голоде и холоде, жили те дикие люди. Случались частые неурожаи, потому запасов никаких не было и быть не могло. А в урожайные годы — появлялись враги. И уж или отдай все им, или ляг в сечи. Потому каждые руки были на учете: могут ли они еще держать косу или меч? А если уже не могут, если только кусок ко рту несут — зачем они?

Отвозил человек в лес старого родителя и знал: его дети сделают то же с ним. Как ты поступаешь, так тебя и благодарят. Потому что жили эти люди по единому закону — закону корысти.

Так вот, жил среди тех людей в одной лесной деревне молодой человек по имени Петро.

— Гляди, — однажды сказал Петру сосед Игнат, — твой отец уже вот-вот начнет короткой косой в миске косить. Готовься.

— К чему? — словно бы не понял Петро.

— Волков кормить.

А Игнат был такой один на всю деревню. Жил он богаче других, поэтому больше других поддерживал Закон. И был тот Игнат самым большим гадом. И влияние имел в общине.

Поглядел Петро на отца — действительно, у того руки-ноги совсем ослабели, за сохой не пройдут, лука не натянут. Совсем немощный человек.

И стало тут Петру как-то не по себе. Ну как будто случайно муху проглотил. Не знает, что с ним такое. Просто плохо. А отец глядит на него и ничего не говорит.

Петро забыл о том разговоре с соседом, да пришла осень, и позвали его под деревенский общинный дуб. Пришел он, а там уже община шумит, бурлит. И больше всех мутит воду Игнат. Кричит, руками размахивает.

— Чего медлишь, Петро?! — орет во все горло. — Гони в лес старую развалину.

— Ты что визжишь, как свинья? — рассвирепел Петро. — Что так жаждешь чужой крови?

— Зачервивел твой старый гриб. А когда зачервивел, надо его рвать с корнем. А то от него и на здоровых зараза перейдет.

Община печалится, но кто громче кричит, того и слушают.

— Ты это, Петро… того… — сказал наконец второй сосед, Максим. — Ты, значится… это…

Ничего не поделаешь. Пошел Петро домой. Отец поглядел на него внимательно и снял с колышка торбу.

— Клади ломоть хлеба. Да поменьше, поменьше…

— Так зачем тогда вообще?

— Подумаю еще какую-то ночь. Но на пустой живот думать грустно… Сала не клади. В доме понадобится. Малышу… Так, Петро, таков Закон. Иди запрягай коня.

Вышел отец из хаты. Тяжеловато ему взбираться на телегу.

— Ты зачем так много соломы положил? Да мягкой, овсяной?

— Но я же ее обратно привезу.

Едут деревней в лес. Редкие встречные глаза прячут. А некоторые и подбадривают старика:

— Ничего, скоро и мы за тобой.

И лишь Игнат у ворот на весь свет дерет горло:

— Правильно, Петро! Нечего в рот волочить, если борону волочить не можешь.

Петро проехал молча.

Принял их вместе с телегой мокрый и черный ноябрьский лес. Все чаще начали попадаться среди деревьев оленьи, а может, и человечьи кости.

Приехали. Сделал Петро из елового лапника шалаш, положил в солому торбу. Натаскал сушняка, мелко его нарубил. Развел костерок. Достал из торбы хлеб, сало, баклажку с вином.

— Это зачем? — спросил отец. — Бери все обратно. И солому бери.

— Отец, — глухо сказал Петро, — неужели ты думаешь, что я тебя тут оставлю?

— И оставишь. Потому что Закон. Убьют тебя, — сказал отец.

— За меня не бойся, — ответил Петро и уехал. Замигал в чаще за спиной огонек. Исчез.

Ночь в лесу, темно в деревне. Игнат возле хаты поглядел на телегу.

— Солому все же оставил?

Ничего не ответил Петро.

Всю ночь он проворочался в избе. А следующей ночью, оставив в стайне коня, пошел, крадучись, в пущу. Долго блуждал. Нету огня и нету. Все, значит, ясно. Погасил отец огонь, чтобы напрасно не мучиться. Не поверил сыну. Да и на самом деле не было еще такого на свете.

…И вдруг… «Есть он! Есть огонь! Есть!»

Бежит Петро на огонь. Ветви ему глаза выхлестывают. А огонь совсем уже угасает. И словно угасает возле него скрюченная фигура старика.

— Отец! Отец! — кричит Петро и торопится. То отца обнимает, то кости оленьи собирает и бросает в шалаш. — Умереть захотел. Не поверил мне.

Вскинул отца на спину и понес. А огонь угасает-угасает. Погас. И чувствует Петро — мокрый у него затылок.

— Ты что, плачешь?

— Плачу. О тебе. Теперь можно рассказывать. Знаешь, почему из таких стариков на деревне один я?

— Знаю. Битва была десять лет назад.

— Да. Напали на нас. И мы все старики, кто уже на пороге в лес был — перед дорогой туда — тайно решили: лучше лечь в бою, чем от своих погибнуть… Все полегли, один я остался.

Принес Петро отца в хату, отгородил часть кладовки и сделал там лазы на чердак и в подпол. Оттуда — на подворье. И стал там отец жить. Глухой ночью — в хате, днем — в подполе и на чердаке. А темной ночью и по двору потопает. Как волки жили, от всех скрываясь. Но жили.

В тот год словно пала на людей какая-то кара. Урожай собрали — едва зиму пережить.

«Ничего, — думали люди, — как-то доживем до щавеля. Отсеяться есть жито в ссыпных ямах. А там, может, будет урожай получше, чем в прошлом году».

Однако не получилось. Как раз перед весной напали соседи (у них еще хуже было), начали люди с ними биться. Горели амбары, все семена в ямах пожухли — ни хозяевам, ни соседям, которых отбили. Люди поначалу голосили под общинным дубом, а потом и руки опустили: живым в землю надобно ложиться.

Пришел Петро домой да и говорит отцу: так вот и так, все помирать будем.

— Кара. Закон переступил, — говорит отец. — Не жалеешь?

— Нет. Зиму вместе. И теперь — все вместе. Таков Закон — мой.

— Зачем всем вместе? Иди сюда, что-то скажу.

…И вот появился Петро вновь под дубом, где горевала вся община.

— Всё, — только и сказал сосед Максим, — теперь детей убью, а потом и сам. Ни одного зерна не посеять… Ну, Петро, что скажешь?

— Не надо убивать, — громко сказал Петро. — Снимите солому со стрех. От застрехи и до средины покрытия.

— И что? — скривился Игнат.

— Обмолотите. И подметите доски, что внизу подстрешья.

И в самом деле, крыли же стрехи необмолоченными снопами. Кинулись люди на стрехи. Обмолотили солому. Смели вместе с пылью зернышки с подстрешья. Собрали семян, чтобы хоть как-то засеять нивы.

— И поделитесь секретом с соседями, — сказал Петро.

— Что-о? — взвился Игнат. — Да мы их…

— Поделитесь. Иначе худо будет.

На радостях поделились. И — словно от облегчения, от благодарности — жито у всех пошло густое, лохматое, как медведь.

— Почему не до конца стрехи велел оголить? — спросил Максим.

— А вот если бы вымерзли всходы — тогда б всю стреху оголили, но нашли б, что в другой раз в землю кинуть.

— Ох, не на добро такой ум, — сказал Игнат. — Быть беде.

И словно накаркал. Начало уже красовать, веселиться жито, как однажды появилась над гаем огромная голова. Шел Великан. Был он не из добрых богатырей, а из тех, что народу вредят. Ногой ступит — вода в след набегает и на том месте остается болото.

— Какое жито! — загремел, как сто перунов. — Тут и поселюсь.

Наломал бревен, смастерил на самой гигантской осине помост, а на помосте построил из валунов себе замок.

— Тут буду сидеть. Соберете урожай — съем. Со стрехи все сдерете, засеете — и это съем. А потом вас самих съем.

Попытались стрелы в него пускать — не долетают стрелы до замка. Великан стрельцов поймал и съел, чтобы остальным неповадно было. Смертельно затосковали люди. Пришел Петро в хату.

— Все, отец. Теперь пропадем.

— Не жалеешь, что меня привез?

— И в сотый раз такой Закон я преступил бы. Теперь погибнем вместе.

— Зачем? — спросил немощный отец. — Иди-ка сюда, ко мне поближе…

И вновь сказал Петро людям, что собрались под общинным дубом:

— Ничего мы с этим Великаном не сделаем силой.

— А зачем силой? — высунулся Игнат. — Я ему подарки ношу. Хвалю.

— Он тебя после всех съест… Нет, люди, не хвалить его надо, а собрать детей, особенно сирот тех, съеденных Великаном, и пускай каждый день они ходят под ту осину да плачут и просят о милости.

— А что из этого получится? — издевательски спросил Игнат.

— Ничего. Только сиротская слеза сильнее всего. А вам, дети, я что-то шепну на ухо, идите сюда.

Те выслушали Петра. А потом каждое утро околица оглашалась плачем детей под огромной осиной. А Великан слушает да только скалит большущие зубы. Так проходят дни, недели. Скоро жатва.

— Ну и выплакали что-нибудь? — спросил Игнат у Петра.

А Великан гогочет на дереве, как жеребец, и не видит, что под помостом пожелтела листва.

Игнат снова баламутит людей. И люди уже обступили Петра, требуют ответа, угрожают. А тот стоит спокойно и поверх голов глядит на дерево.

— А вы терпение имейте, — отвечает.

…И вот подступила ночью дикая туча, начали из нее бить молнии, заворочался мощный перун, налетел ураган. Хрястнуло от детских слез подгнившее дерево, с рокотом и грохотом посыпалась на землю смрадная труха, каменные глыбы, которые похоронили под собой Великана.

И поднялась над этой бесславной могилой радуга.

Люди сжали жито, засыпали богатый урожай в сусеки и ямы. Избавились от Великана. С соседями мир. Так нет, вновь мутит людей Игнат. И вот однажды утром подступили все с дубинами да с камнями к порогу Петровой избы.

— Не своим это он разумом до всего дошел, — надсаживается Игнат. — Это он у Черной Силы ума взял взаймы.

— Правда, — сказал и Максим. — У тебя такой же простой разум, как и у нас. Откуда же у тебя такая мудрость?

— Да, не своим умом я до всего дошел, — ответил Петро. — Отцовым.

— Так ты ведь его в пущу завез!

— А ночью обратно привез.

— Не верьте, — ревет Игнат. — Конь и телега во дворе были.

— А я на спине. Как он меня когда-то маленького носил.

— Глядел я, — завопил Игнат, — кости в шалаше.

— Оленьи кости.

Пошел Петро в избу и вывел оттуда отца:

— Жили силой, а разум убивали. Жили сегодняшней корыстью. Уничтожали «вчера» и потому не имели права на «завтра».

— Гнать их в лес! — кричит Игнат. — Закон преступили! Что он такое детям сказал, что дерево с Великаном ухнуло?!

— Забыл ты, — сказал отец, — что «сиротские слезы даром не минают, попадут на белый камень — камень пробивают».

Швырнул Игнат камень в Петра — дверь в щепки разнес.

— Вот что, — сказал тогда Максим, — правильно он сделал, преступив такой Закон. Больше этого не будет. Уважайте доброту, пускай и слабую. Уважайте мудрость, пускай и немощную. Носите на руках родителей… Кланяйтесь этим двум — и отцу, и сыну — до земли, люди.

И те поклонились.

— Ну а ты? — спросил у Игната Максим.

— А я остаюсь при своем, — сказал тот. — Я своего отца, когда настанет время, завезу-таки в пущу.

— А мы не позволим, — сказал Максим. — Наш он теперь, а не твой. И если уж гнать кого-то в пущу, так это тебя. Иди, вой там, как волк.

И тут толпа заревела. Вся ярость на Закон, все отчаяние и все облегчение вылились в этом реве.

— Пусть уходит!

Тот начал отдаляться. Тогда Максим спросил у старика:

— Так неужели только слезы безотцовщины иссушили дерево?

— Ну, не только, — улыбнулся тот. — И еще кое-что.

— Что же?

— А этого ни я, ни дети пока вам не скажем, — ответил Петро. — На тот случай, если появится среди вас хоть один на десять тысяч такой вот Игнат. И вот когда он начнет обижать отца, а тут наступит ему на хребет беспощадный Великан, — вот только тогда пусть отец отплатит ему добром за зло. Доброй мудростью за злобную дурь. А мы пока помолчим.

И люди засмеялись. А Игнат отдалялся и отдалялся, как ком былой ненависти.

И так умер Закон старый.

И так родился Закон новый.

Карлис Скалбе{262}

Красная Шапочка

Глаза у бабушки видели все хуже. Она связала внучке красную шапочку, чтобы лучше видеть, когда девочка идет к ней по заросшей дороге. Бабушка жила на опушке леса в маленьком домике. Она ждала внучку в гости.

Из окна бабушке было хорошо видно, как девочка идет через полевицу, словно красная божья коровка: сама в траве, а головка наружу.

Шапочка для внучки получилась большая, и, кто ни встретит Красную Шапочку, все удивляются — девочка это или красный грибок?

— Если встретишь кого-нибудь, поздоровайся, — говорила Красной Шапочке мама, провожая девочку до дверей.

— Здравствуйте, здравствуйте! — говорила Красная Шапочка каждому, кого встречала на пути. И все люди были для нее добрые дяди и тети.

Однажды она встретила по дороге пса.

— Здравствуйте, — сказала девочка и сделала книксен.

Пес остановился, завилял хвостом и залаял от радости, что на свете бывают такие милые дети. А по дороге домой он припомнил все свои проказы. Как мясо из кладовки воровал и как всегда норовил ухватить хозяйских гостей за ногу. Он устыдился и решил исправиться.

Однажды Красная Шапочка нарвала клубники и задумала отнести ее бабушке.

Мама повязала девочке белый передничек, и та взяла в обе руки зеленый кувшин, наполненный ярко-красной клубникой.

Если под ногами попадались кротовые норы или следы лошадей, девочка придерживала рукой горку ягод, чтобы не рассыпать.

Так вот и шла она зеленым лесом и каждому, кого встречала, говорила: «Здравствуйте!»

Вдруг из кустов выскочил волк. За ним гнался охотник с собаками. Волк хотел перебежать дорогу, но увидел Красную Шапочку и остановился.

— Здравствуйте! — сказала Красная Шапочка и доверчиво подошла к нему.

— Здравствуй, — прорычал волк, и у него загорелись глаза. — Ты что это несешь?

— Я несу бабушке ягоды, — отвечала Красная Шапочка и приподняла кувшин.

«Что за сладкий ребенок, — подумал волк. — Сейчас ли его съесть или обождать? Нет, успеется…»

— Я соседская собака, — сказал волк, глядя девочке в глаза и виляя по-собачьи хвостом. — Пошли вместе.

— Ладно, собачка, только не толкай меня головой, а то опрокинешь кувшин, — сказала Красная Шапочка, прикрывая рукой ягоды. — И не запачкай мой передник.

— Дай мне ягодку, — попросил волк и разинул пасть.

— Лови! — сказала Красная Шапочка и бросила ему самую красную, и клубника попала волку на самый язык.

— Еще! — потребовал волк.

— Ой, собачка, какие у тебя красные глаза! — воскликнула Красная Шапочка, и ягоды у нее посыпались на землю.

— Это от твоих ягод, — сказал волк.

Красная Шапочка стояла и дрожала.

— Погляди же мне в глаза, там нет ничего, кроме леса и твоих ягод, — уверял ее волк.

— Ой, собачка, не гляди на меня, у меня все ягоды рассыпаются. Я всегда ношу бабушке полный кувшин с горкой. А теперь она подумает, что я все сама съела. Иди лучше один.

— Хорошо, я пойду и скажу бабушке, что у нее будет гостья, — сказал волк и помчался через кусты можжевельника.

Он видел, что бабушка ушла на берег реки за травами. Комната была пуста.

Волк подошел к домику и три раза стукнул лапой в дверь.

Никто не отзывался.

Волк толкнул дверь мордой и вошел.

В комнате стояла кровать, похожая на башню, — с тремя перинами и шестью белыми, как лебеди, подушками.

Зеленое одеяло было старательно подоткнуто по краям, и в его складках дремали добрые бабушкины Привычки. На стенах висели пучки сушеных трав. Была там и ромашка, и мышехвостик, и коровяк, и многие другие травы.

В комнате пахло, как в амбаре, где волк однажды, скрываясь от охотников, провел ночь, — тмином и сохнущими листьями.

На стуле, возле кровати, лежал молитвенник и аккуратно сложенный бабушкин чепец.

Волк напялил себе на голову чепец, отдернул одеяло и вскочил в постель.

— Скрип-скрип, — заскрипела всеми четырьмя ножками кровать. — Волк-волк!

Из постели высыпались перепуганные бабушкины Привычки и разбежались по углам, как робкие серые мышки.

Там была целая вереница самых прекрасных Привычек! Привычка Вязать, Привычка Латать и Привычка Делать Подарки. И еще там была одна Привычка, она походила на белочку с кривым желтым зубом: это была Привычка Грызть Корочки. Она забралась в угол, на корзину с корочками, и дрожала, и трясла лапками.

— Шлеп-шлеп, — прошлепали по плоскому камню перед дверью босые ножки.

— Здравствуйте, бабушка! — сказала Красная Шапочка и вошла.

— Здравствуй, внучка! — ответил волк бабушкиным голосом и простонал: — Ой, как болит спина!..

— А я тебе ягод принесла. — Красная Шапочка подошла и подала кувшин.

— Ой! — коротко вскрикнула она…

А волк схватил ее, втащил на кровать и проглотил — ам! Потом, задрав морду, понюхал воздух: куда девалась девочка? До того он был голодный.

— Тра-ра-ра-ра! — Это по лесу идет охотник и трубит в рог.

Две собаки, высунув языки, мчатся впереди и ищут волка по следу.

Вот они подбежали к дверям домика и, скуля, оглядываются на охотника.

Охотник снимает с плеча ружье и тихонько отворяет дверь. Растянувшись на кровати, там лежит волк, а живот у него огромный, как у двух волков.

«Не проглотил ли он кого, негодяй!» — подумал охотник, прицелился: бац! — и волк опрокинулся в кровати и высунул язык.

А охотник быстро-быстро вытащил из-за пояса нож и рассек волку живот.

— Здравствуйте! — сказала Красная Шапочка и вылезла из волчьего живота.

Она была цела и невредима, только выглядела немножко заспанной и помятой, как ягненок, спавший во мху.

Охотник снял ее с кровати, а волка выволок за дверь. Едва успел он это сделать, как вошла бабушка с охапкой душистых лекарственных трав.

Когда охотник рассказал, что случилось, она всплеснула руками и выпустила конец передника. Листья черной смородины, зверобоя и коровяка рассыпались на полу.

Потом бабушка быстро отыскала зверобой, но на Красной Шапочке не было ни одной царапины: волк проглотил ее целиком.

— Ну, тогда будет довольно и питья от испуга, — радостно сказала бабушка и взяла с полки пучок сушеной травы.

А пока она заваривала травку, охотник вышел и содрал с волка шкуру.

— А дальше, а что было дальше? — кричат дети, когда мама кончает рассказывать сказку.

— Ну, что же может быть дальше? Красная Шапочка выросла большая, и шапочка стала ей мала. Бабушка умерла, и ее добрые Привычки закопали вместе с ней в могилу, и там так спокойно, ни один волк их не потревожит, и они живут себе, как мышки в норке. Все они до сих пор живы, потому что добрые Привычки, как известно, вечны. Только Привычка Грызть Корочки состарилась и потеряла свой единственный зуб.

А Красная Шапочка теперь большая и умная девочка и больше не здоровается с волком.

Анна Саксе{263}

Предание об алуксненском Янисе

Когда у скотницы из имения Ласбергов — Мадали — родился сын Янис, она даже никому шепнуть не посмела, кто отец ребенка, а то барин сразу выгнал бы ее. Поэтому Мадаля всем говорила, что ребенка она зачала от святого духа, как когда-то дева Мария. Верили ей или не верили, выяснить теперь трудно, но маленького Яниса люди прозвали сыном божьим, и прозвище это осталось за ним до конца его дней.

Янис свою добрую мать очень любил и верил каждому ее слову. Она никогда не обманывала сына, разве что в тот единственный раз, когда он, уже будучи большим мальчиком, спросил, где его отец.

— На небе, — коротко ответила мать.

Может, она не лгала и на этот раз: к тому времени барон уже умер, и поскольку богатых грешников апостол Петр за щедрые подарки тайком пропускает в рай, а барону в гроб положили пудовый золотой меч, — который потом, при вскрытии склепа, не обнаружили, — то очень возможно, что Мадаля на самом деле не лгала.

Мальчуган уже учил евангельские притчи и знал о великом чуде рождения Иисуса. А если сам пастор утверждает, что однажды такое чудо на земле свершилось, то пускай никто не вздумает уверять, что оно не могло повториться.

Поэтому, когда его повезли к пастору проверять знания, Янис на вопрос, есть ли у него брат, громко и твердо ответил:

— Да, есть.

— А как же его зовут? — спросил пастор.

— Иисус, — выпалил Янис, подняв к небу голубые глаза.

Шаловливые ребята прыснули со смеху, но тут же прикрыли рты рукой, потому что смеяться в присутствии пастора неприлично.

А пастор погладил льняную головку Яниса и похвалил его.

Иисус каждому брат, объяснил пастор, придя в восторг от разумного ответа, и подарил Янису толстую книгу, какой он не дарил еще никому из детей, — Новый Завет, или Евангелие.

И это Евангелие Янис хранил как зеницу ока, перечитывая его каждую свободную минуту.

Янис твердо решил всегда и во всем поступать, как учил старший брат. Впервые ему представился такой случай в десятилетнем возрасте, когда сынок управляющего имения, за что-то обозлившись или просто, чтобы высказать свое превосходство, влепил ему увесистую оплеуху. Янис уже было замахнулся, чтобы дать барчуку сдачу, но вспомнил слова Иисуса: «Если кто ударит тебя в правую щеку, подставь левую». А поскольку сынок управляющего ударил его именно по правой, то Янис подставил левую, попросив ударить также по ней, и, разумеется, получил вторую, не менее увесистую оплеуху.

Вечером он истово молился за драчливого мальчишку, ибо Иисус сказал: «Никому не воздавайте злом за зло…» Вскоре Янис не менее истово молился и за хозяина, который выпорол его за то, что он полакомился сметаной, хотя съел-то ее хозяйский сын. Янис помолился и за виновного, который смотрел, как его пороли, и притом еще издевался над ним.

Не будем думать, что Яниса, как и его старшего брата, не пытался искушать нечистый. Однажды дьявол явился к нему в образе пастушки Лижел: когда все плясали вокруг костра и прыгали через него, она схватила Яниса за руку и крикнула:

— Прыгнем и мы!

Янис уже сделал несколько шагов, ибо ноги его так и поднимались в такт музыке. Но вдруг он словно услышал предостережение — не предаваться земным радостям, ибо они от дьявола. Янис в последний миг, перед самым костром, вырвал свою руку из когтей Лижел. Она прыгнула через огонь одна, а Янис тихо поплелся в свой угол, на сеновал, чтобы возблагодарить бога за то, что вовремя предупредил его.

В другой раз нечистый приставал к нему в образе соседского мальчугана и хотел совратить Яниса игрой в бабки. Думаете, тому это удалось? Тогда вы не знаете Яниса.

Только раз нечистый все же чуть-чуть не ввел его в искушение. Янис тогда уже был взрослым юношей и батрачил у того же хозяина, у которого раньше пас скот. Может быть, мне и не следовало бы рассказывать об этом, а то вы еще невесть что подумаете о Янисе. Но случай этот весьма назидателен, ибо показывает, на какие коварные уловки способен сатана, когда хочет погубить добродетельного юношу.

В тот день Янис вместе с батрачкой того же хутора Зете работал на лугу. В полдень, пока сено сушилось, она забралась в еще неполный сарай поспать. Легли каждый в своем углу. Янис прочел «Отче наш» и захрапел, как и полагается человеку с чистой совестью, не помышляющему ни о чем дурном.

Его разбудил пронзительный визг Зете.

— Ай-ай!

— Что такое? — спросил Янис, вскочив со сна.

— Ты что, не слыхал? Гром!

И в подтверждение слов Зете за открытой дверью метнулась белая молния и так прогрохотал гром, что сарайчик закачался. Сразу же полил дождь, так что о спасении сена и думать нечего было.

— Янис, я боюсь! — заохала Зете.

— Молись! — посоветовал Янис.

Зете принялась читать «Отче наш», но только начала, как ее перебил ужаснейший удар грома.

— Янис, я пойду поближе к тебе, — сказала она с мольбой в голосе.

Янис ничего не ответил. Зете перелезла через ворох сена и повалилась, как в яму, совсем близко от парня. После следующего удара грома она очутилась уже рядышком с Янисом. Шею его обвили теплые сильные руки, лицо закрыл кудель волос, а к груди прижались два мягких клубка. Произошло нечто непонятное: от ее рук, волос к особенно от этих клубков на Яниса повеяло такой медовой сладостью, что он не мог да и не хотел противиться ей, и вот-вот случилась бы непоправимая беда, если бы о нем не радел старший брат на небесах. В самую последнюю минуту небесный владыка успел направить молнию в высокую березу рядом с сараем. Дерево со страшным треском переломилось и рухнуло на крышу. Зете взвизгнула и чуть ослабила руки. В этот миг на Яниса нашло просветление. Он оттолкнул Зете, выбежал из сарая, бросился перед сраженной березой на колени и стал читать покаянные молитвы.

Ночью Янис нарвал крапивы, залез в кусты, разделся донага и принялся пороть себя, особенно нещадно по местам, которые казались наиболее слабыми перед лицом соблазна.

После этой грозы Зете перестала с Янисом разговаривать, только, встречаясь с ним наедине, шипела:

— Рохля!

Хотя Янис и летом и зимою трудился в поте лица своего, у него не было ничего, кроме залатанного кафтана и холщовых штанов. Весь свой заработок он ссужал хозяину и не только не просил, но даже не брал долга, ибо в молитве сказано: «И прости нам грехи наши, ибо и мы прощаем всякому должнику нашему».

Мать Яниса, которая была уже в летах и добывала себе хлеб тем, что пряла для людей, не могла видеть, что сын ее ходит, точно последний нищий. Откладывая копейку за копейкой, старушка на скопленные деньги купила у хозяев восемь локтей шерстяной материи. Из нее швец Корнетского имения сшил Янису модный в то время сборчатый кафтан. Возвращаясь от швеца, Янис, чтобы не помять новый кафтан, надел его на себя, а старый завернул и понес под мышкой.

На Псковской дороге ему повстречался молодой цыган в рубахе, без шапки. Тот еще издали, как это принято у цыган, поздоровался с Янисом и заговорил:

— Куда это ты, молодой человек, подался? Знаю, знаю, к своей зазнобушке идешь, а то разве вырядился бы, как баронский сын, — сказал цыган.

Янис густо покраснел от стыда: его заподозрили в таком зазорном поступке!

— А что у тебя в узле? Должно быть, пряники своей красотке несешь? — дразнил цыган Яниса.

— Нет, нет, там мой старый кафтан! — наивно оправдывался Янис.

— Поклянись, что не врешь, — не отставал цыган.

— Клясться — грех. Мой брат Иисус сказал, что можно только говорить «да» или «нет», — принялся объяснять Янис.

Цыган свистнул.

— Э-э! Стало быть, ты сын божий! Послушай-ка, сделай доброе дело, отдай мне свой старый кафтан. А то еще пойдет дождь, и я промокну до костей. Всю мою черноту смоет, куда я такой денусь — цыганочки любить перестанут.

Тут-то Янис понял, что для него настал час большого испытания. Не кто иной, как Иисус прислал ему этого цыгана, чтобы проверить, как Янис выполняет наставления брата: «И у кого две одежды, тот отдай одну неимущему». Разве это не чудо, что именно сегодня, когда у него впервые в жизни оказался второй кафтан, ему встретился человек, у которого нет ни одного?

А так как Янис уже давно ждал случая, чтобы выказать свое беспрекословное послушание небесному брату, он немедля протянул цыгану узел со старым кафтаном. Парень поблагодарил, пожелал Янису большой удачи у девушек, и они разошлись.

Вдруг Янис вспомнил, что ближнего надо любить, как самого себя, а что же сделал он — отдал цыгану старый кафтан, а себе оставил новый. Иисус еще подумает, что Янис любит себя больше, чем своего ближнего.

«Ой, ой, как я опозорил своего дорогого брата! — Янис рвал на себе волосы. — Погоди, это ведь еще можно исправить!» Цыган был еще недалеко, у поворота дороги.

Янис бросился вдогонку, крича, чтоб тот подождал. Но парень, видимо, решил, что Янису стало жаль старого кафтана, и он пустился бежать во всю мочь, и Янису, конечно, было бы не догнать быстроногого парня, не случись на дороге урядник. Увидев бегущего с узлом цыгана и кричащего преследователя, урядник не усомнился в том, что беглец — вор, а Янис — пострадавший. Соскочив с брички, урядник крикнул цыгану: «Стой! Ни с места, а то стрелять буду!» — и схватил парня за шиворот и не отпускал, пока не подоспел Янис.

Запыхавшись и заикаясь от волнения, Янис пытался втолковать обоим, что он вовсе не хочет отнимать кафтана, то есть он хочет, чтобы ему вернули старый кафтан, но взамен он отдаст новый.

Видя, что на словах ему ничего не растолковать, Янис сорвал с себя новый кафтан, надел на цыгана, развязал узел и сам облачился в старый.

Урядник проворчал, что такого чудака еще не видывал, а Янис пошел домой счастливый, напевая по дороге благодарственные песни.

Всю свою жизнь Янис каждое воскресенье ходил в Алуксненскую церковь. Весной и летом, осенью и зимой, сияло ли солнце, шел ли дождь или снег и небо сливалось с землей, Янис мерил дорогу вокруг Алуксненского озера, чтобы попасть в церковь, объявленную святой за то, что сразу же после молебна, отслуженного в ней, русский царь исцелился, в то время как молебны в других церквах не помогли.

В молодости или в зрелом возрасте прошагать такое расстояние для мужчины, да еще в постолах, отнюдь не геройство, но, когда Янису уже стукнуло шестьдесят и ноги скрутил ревматизм, он частенько с тоской поглядывал через озеро в сторону Алуксне и думал, как было бы хорошо, если бы он, точно Иисус, мог ходить по воде, яко посуху. Как легко было бы попасть в церковь, попеть вволю божественных песен и раз-другой вкусить от святого причастия.

В одну туманную ночь, возвращаясь с пастбища, куда отводил лошадей, Янис остановился на берегу озера. Вдруг ему послышалось, будто по озеру кто-то идет: шлеп, шлеп, шлеп…

«Не он ли?.. Не брат ли Иисус? Правда, апостол Петр тоже пробовал сделать это, но сразу испугался и вскрикнул: «Господи, помоги, тону!»

Иисус все приближался, хотя в тумане можно было разглядеть лишь нечто вроде темного столбика величиною с человека среднего роста.

— Иисус, это ты? — спросил Янис дрожащим голосом.

— Да, брат мой, это я, — последовал ответ. — Да будут благословенны очи твои, узревшие меня в темноте, да еще в тумане. За это ты увидишь такое, чего не увидеть никому из смертных. А за то, что ты веришь мне всей душой, я дам тебе все, что пожелаешь. Можешь взять себе хоть имение Ласбергов, можешь попросить хутор, на котором всю жизнь батрачишь, — все, все можешь взять.

— Брат Иисус, я не жажду благ мирских, — отвечал Янис. — Но если бы ты выполнил мою просьбу…

— Проси, и желание твое исполнится, — обещал Иисус.

— Если можешь, то вели, чтоб я, не замочивши ноги, ходил через озеро в церковь, — попросил Янис.

— Поскольку ты довольствуешься малым, то я внемлю твоей просьбе. Ты сможешь ходить по озеру, но только в церковь и обратно. Если захочешь сходить на базар или хозяин пошлет тебя за табаком, то пойдешь кругом — божий дар нельзя на мирские дела тратить, — обещал и одновременно предупредил Иисус, и шаги его стали удаляться: шлеп, шлеп, шлеп…

Янис с нетерпением ждал праздника, чтобы впервые перейти озеро. И когда настало воскресенье, он еще дома обул новые постолы, которые обычно, чтобы уберечь от росы, носил до самого Алуксне под мышкой. Вера его была так сильна, что он ни минуты не сомневался в обещании Иисуса.

Какое это было зрелище, когда Янис в солнечное утро шагал по озеру! Рыболовы забыли о своих поплавках и не вытащили в тот день ни одной рыбы, ибо были так ошарашены, что побежали домой рассказать о великом чуде женам. Те, правда, им не поверили и стали искать у них по карманам и торбам пустые водочные бутылки.

А Янис тем временем уже сидел смирно в церкви, на самой задней скамье, хоть народ еще и не собрался и он вполне мог занять место у самого алтаря.

Вдруг Янис услышал стук шагов — тук, тук, тук, — словно кто-то ступал на деревянных ногах. Поскольку в церкви смотреть по сторонам не полагается, Янис продолжал сидеть неподвижно, косясь одним глазом на проход посередине, между мужскими и женскими скамьями.

На свое счастье, Янис при виде необыкновенного посетителя утратил дар речи. А то бы он вскрикнул во весь голос, ибо это… это был сам черт! На тонких козлиных ногах, с длинными крутыми рогами, весь косматый, безобразный. Под мышкой у него была зажата вяленая телячья шкура, в руке он держал черное воронье перо. Подойдя к алтарю, черт примостился на амвоне, расстелил рядом с собой шкуру и, словно от нечего делать, стал ковырять в зубах вороньим пером.

Вдруг глаза у черта загорелись, и он уставился на женскую половину. Янис тоже глянул туда и увидел, как Зете шепчется с горничной молодого барона. Черт тут же что-то записал на телячьей шкуре. За всю службу он записал десять человек: еще двух девиц — за болтовню и двух парней, пяливших глаза на красотку Анлизе; старого кучера имения, который тайком сплюнул на пол; двоих хозяев, мирно храпевших во время проповеди; и сына одного из них, который, желая разбудить отца, ткнул его кулаком в бок.

Как только начали вызванивать обедню, черт сунул шкуру под мышку и, виляя между прихожанами, выскочил из церкви. Ну и чудо — ни один человек не заметил сатаны, хотя у самых дверей он так обнаглел, что пролез между ног у церковного старосты, стоявшего там с блюдом для пожертвований в вытянутой руке. Вот что означали слова брата Иисуса на озере: «…и ты увидишь такое, чего не увидеть никому из смертных».

Весть о чудесном переходе Яниса через озеро облетела все Алуксне. Огромная толпа стояла на берегу и с восхищением и завистью смотрела, как он шагал по воде, — а он ступал, словно под его ногами простирался гладкий большак.

Слава о Янисе из уст в уста дошла и до дальних округ. Из Белявы, из Леясциема, даже из Пиебалги к алуксненскому Янису начали ездить пожилые и старые женщины, страдавшие разными недугами. Янис, правда, отмахивался от них, говоря, что брат не наделял его даром исцеления, но женщины не отставали — пускай хоть коснется больного места, хоть взглянет на него или нальет в бидон водички, которой умывается. Делал ли там Янис что-нибудь или не делал, но у женщин словно рукой сняло болезни, которые доктора годами старались и не могли вылечить. Чтобы хоть в какой-то мере защитить свою честь, ученые доктора оправдывались, что не сумели вылечить этих больных только потому, что те ничем не болели.

Жаль, что слава Яниса оказалась столь недолговечной, и к старости, после так безгрешно прожитой жизни, нечистому удалось занести его имя в свой список.

Случилось это поздней осенью, в пору молотьбы хлеба. Тугой ветер катил по озеру большие пенящиеся волны, но не мог же Янис из-за этого сидеть дома. Легонько, как гоголек, он просеменил по озеру и вошел в церковь сразу за нечистым.

Неизвестно, что случилось в то воскресенье с людьми: то ли они в овинах или на гумнах выдохлись при молотьбе, то ли обожрались на поминках, — но черт прямо выбивался из сил, едва успевал записывать всех, кто спал, храпел. К середине проповеди черт исписал всю телячью шкуру, а люди все не переставали грешить. На секунду он словно растерялся, но тут же нашелся. Встал, вцепился в один край шкуры зубами, а на другой наступил копытом и, выпячивая при этом толстый живот, принялся растягивать ее. Это выглядело так смешно, что Янис не выдержал и засмеялся. Глазастый черт — забодай его корова! — увидел это и тут же записал Яниса.

Видимо, черт, как только он вышел из церкви, сообщил имена грешников небесным владыкам, те спешно провели у себя заседание и решили, кого как казнить. По крайней мере, Янис понес кару сразу, по дороге домой: посреди озера у него начали промокать ноги, и к другому берегу он подходил уже по щиколотку в воде.

Больше Янису в церкви побывать уже не пришлось. В ледяной воде он так простыл, что к вечеру свалился в лихорадке и через девять дней умер, не приняв даже святого причастия, ибо лошадь пастора испугалась раздавшегося из кустов козлиного крика, понесла и сломала оглоблю. Пока пастор добирался к умирающему с просфорой и вином, Янис уже успел отдать душу высокому судье.

Таков рассказ об алуксненском Янисе, и такой Янис жил только среди алуксненцев. Если вы прочтете в сказках, что и в других округах был такой безгрешный человек, который ходил по воде, яко посуху, и видел в церкви самого нечистого, не верьте.

Пятрас Цвирка{264}

Медвежья лапа

Жили-были старичок со старушкой. Ничего у них не было, жили бедно.

Вот раз и говорит старушка:

— Старик, старик, сходил бы ты в лес, авось там какой-нибудь листок либо щавелю стебелек найдешь — щей сварим, все с голоду не помрем. Взял старик лукошко и пошел в лес. Ходил-бродил весь день по лесу, да ничего не нашел. Повернул он к дому, вдруг глянул на кучу хвороста, видит — там медведь лежит. А у старика был с собой нож. Подкрался он потихоньку к косолапому и острым ножом отхватил у медведя добрый кусок ноги. Медведь и не шевельнулся. Положил старик медвежью лапу в лукошко и побрел домой.

— Ничего хорошего не нашел, старуха, — сказал старик, — только вот кусок медвежьей ноги: сварим, все с голоду не помрем.

Старуха обрадовалась, печь затопила, еще шерсть с медвежьей лапы сняла и свила кудель — будут и варежки. А мясо поставила в печь варить.

— Ты, старик, за огнем последи, а я прясть буду, — говорит старуха.

А медведь тем временем проснулся в лесу, хвать, а ноги-то и нет!

Косолапый топ, топ, топ — пошел по стариковым следам и пришел к его дому. Встал у ворот и затянул песню:

Вся земля спит,

Все птицы спят,

Один старик не спит —

Мое мясо варит;

Одна старуха не спит —

Мою шерсть прядет…

Услыхала старушка, как медведь поет, и говорит:

— Старик, старик, медведь за воротами!

— Что тут, старуха, болтаешь, — отозвался старик, а сам все хворосту в печку подкладывает, мясо варит.

А медведь в дверь лапами стук да стук — и опять свое:

Вся земля спит,

Все птицы спят,

Один старик не спит —

Мое мясо варит;

Одна старуха не спит —

Мою шерсть прядет…

— Ой, старик, медведь, медведь! — в испуге кричит старуха. — Уж дверь отдирает, уже в избу входит!

Испугался старик, залез под кровать, а старуха за печку, за дрова спряталась. А медведь вошел в избу, оглянулся, вытащил из горшка лапу, приложил, залечил, шерстью обложил. Потом стал искать старика со старухой. Старушку нашел за печкой. Потаскал, потаскал — потом всю целиком проглотил да еще приговаривает:

— Будешь теперь знать, как мою шерсть прясть!

Стал медведь дальше искать, нашел и старика под кроватью. Потаскал его, поворчал, потом проглотил и старика целиком да еще приговаривает:

— Будешь знать, как мою лапу варить!

Очнулись старик со старухой, видят: они в животе у медведя сидят.

Старик не растерялся и говорит:

— Знаешь что, старуха, давай медвежье брюхо сварим. Все с голоду не помрем.

Железный палец

Жили-были три брата. Однажды задержались они на охоте дотемна. Домой возвращаться было поздно. Решили братья заночевать в лесу. У них было настреляно вдоволь и птиц и зайцев; но беда в том, что нечем было развести огонь.

Младший брат повел носом и говорит:

— Я чую запах дыма.

Старший брат залез на ель, поглядел во все четыре стороны и говорит:

— Братцы, а я прямо на восходе огонь вижу.

Послали братья старшего за огнем. Тот пошел. Долго ли, коротко ли он шел, но вышел, наконец, к костру. А у костра, на большом пне, сидит старик с седой бородой и железным пальцем в костре жар разгребает.

— Отец, дай-ка огонька! — попросил старший брат.

— Ишь ты какой! Так требуешь, как будто огонь этот твой, — отозвался старик.

— Может, тебе в ноги поклониться да еще руку поцеловать?! — насмешливо спросил старший брат.

— А что ж, может, и придется поклониться, — заворчал старик. — Видишь пень, на котором я сижу? Коли ты мне не понравишься, мигом под пень засуну. Если хочешь огня, расскажи мне сказку про то, чего не бывает и быть не может.

Старший брат начал рассказывать:

— Жил да был один кузнец, и денег у него было столько, сколько угольков в его горне. Пошел однажды кузнец бродить по белу свету и повстречал одного человека. А было это летом…

— Замолчи, дурак! — вскричал старик. — Все в твоей сказке давно уже слышано и видено.

Старик поднялся, да как даст старшему брату щелчка железным пальцем по лбу. Тот мигом и растянулся. Взял его старик и под пень засунул.

А младший и средний брат все сидят в лесу, ждут старшего. Ждут-пождут, а его все нет. Тогда средний брат пошел искать старшего.

Долго бродил он по лесу, видит: светит в лесу костер, возле костра на корявом пне старик сидит да железным пальцем жар разгребает. А под пнем старший брат лежит, одна голова наружу.

— Старик, старик! — закричал средний брат. — Сейчас тебе всю бороду вырву! Ты зачем моего брата под пень затолкал?

— Если ты окажешься не лучше, то и с тобой будет то же самое, — ответил старик.

— Эй, ты, старикан! Держи язык за зубами, а не то я тебя сейчас убью.

— Эх ты, дитятко неразумное! Еще не родился тот, кто мог бы меня испугать! Если хочешь, чтобы я твоего брата отпустил, расскажи мне сказку про то, чего не бывает и быть не может.

Стал средний брат рассказывать:

— Жил-был старый воробей. Свил он себе под крышей гнездо. А неподалеку от воробьиного гнезда было ласточкино гнездо, а возле ласточкиного гнезда…

— Хватит, дурак! — перебил старик. — Все в твоей сказке было и может быть. А я тебя просил рассказать про то, чего не бывает. Ну-ка, поди сюда!

И как только средний брат приблизился, старик поднял руку с железным пальцем и как даст ему щелчка. Тот сразу упал. Старик мигом схватил его и — под пень.

Не дождавшись возвращения братьев, отправился их искать самый младший. Долго брел он по лесу, вышел, наконец, на огонек, видит — сидит у костра старик и железным пальцем жар разгребает. А под пнем оба брата лежат, только головы наружу торчат.

Недолго думая, подскочил младший брат к старику и вцепился ему в бороду. Хотел он старика наземь повалить, да не тут-то было. Не успел он и глазом моргнуть, как старик поднял его и тоже под пень засунул. Да еще приговаривает:

— Не горячись, парень, не горячись! Видишь, твои братья тихо, спокойно себя ведут. Ну, и ты успокойся. А если расскажешь мне сказку про то, чего не бывает, тогда отпущу и тебя, и братьев, да еще огонька вам дам.

— Хорошо, расскажу! Дай только с мыслями собраться.

— Ладно, собирайся с мыслями! — согласился старик.

Подумал немного младший брат и начал:

— В прошлом году посеяли мы с отцом на озере бобы. Один боб рос, рос да и вырос до самого неба. Послал меня отец на небо за солью. Ухватился я за бобовый стебель и давай лезть вверх. Начал я лезть вечером, а до неба добрался только к утру. Купил я соли и пустился назад. Вдруг, откуда ни возьмись, выскочил из хлева козел и перекусил бобовый стебель. Что делать? Прыгнул я вниз, взял копу (шесть десятков) яиц, разбил их, сварил из скорлупы веревку, вернулся на небо, привязал веревку за край облака и стал спускаться. Спускался я, спускался, вдруг вижу, веревки не хватает. Вытащил я нож из-за голенища, и — чик, — отрезал верхний конец веревки, привязал к нижнему и счастливо спустился на самую маковку костела. Посмотрел я сверху, думаю, — спрыгну. Прыгнул и угодил на большой камень. Увяз я в камне по колена, не знаю, что дальше делать. Подумал немного и решил оставить ноги в камне. Побежал я домой за топором. Вернулся, вижу — рыжая собака мои ноги в камне гложет. Замахнулся я топором на собаку, а она — гав, гав! и — бежать! Только со страху свои бумаги оставила…

— А что было в тех бумагах? — нетерпеливо спросил старик.

— Да ничего особенного. Там было написано, что твой отец у моего отца свиней пас.

— Неправда, этого не было, это вранье! — закричал старик и поднял было железный палец.

— Потише, потише, дедушка, — сказал младший брат. — Ты ведь и просил рассказать про то, чего не было. Выходит, что моя взяла.

Делать было нечего. Пришлось старику всех трех братьев отпустить и дать им огонька…

Шестеро Беззубых и один Косоглазый

В деревне Коротконогих, неподалеку от озера Ложки, под горой Молоток, жили шестеро Беззубых и один Косоглазый.

Только не ладили Беззубые с Косоглазым.

Однажды Беззубые шли лугом и увидели быка Косоглазого. Напали они на этого быка и убили его.

А Косоглазый, не дождавшись вечером быка, пошел его искать. Искал, искал и нашел его убитым. Снял он с быка шкуру, взвалил его на телегу и повез домой.

На другой день он поехал с женой на ярмарку. Там он помог жене забраться в шкуру и научил ее, что надо делать.

Как только на ярмарке собрался народ, встал косоглазый на телегу и закричал:

— Эгей! Когда баба внутри, мой бык поет и пляшет. А когда баба снаружи, мой бык молчит. Эгей, купите!

Народ все побросал и обступил Косоглазого:

— Ну-ка, бычок, попляши! — сказал Косоглазый.

Бык стал плясать.

— Ну-ка, бычок, скажи, что ты ел сегодня?

— Солому… — промычал бычок.

— Ишь ты, диковинка какая! — зашумел народ.

Тут нашелся в толпе кузнец. Не торгуясь отвалил он за говорящего быка тысячу золотых и спрашивает у Косоглазого:

— А что это значит: когда баба внутри, мой бык поет и пляшет, а когда баба снаружи, мой бык молчит?

— Загадка не мудреная, — ответил Косоглазый, — сейчас все поймешь!

С этими словами он велел жене вылезть из бычьей шкуры.

— Сам видишь теперь: когда баба снаружи, бык ничего не смыслит, молчит.

Понял теперь купец, что его обвели вокруг пальца, и ушел несолоно хлебавши.

Узнали Беззубые про удачу Косоглазого, пришли к нему и говорят:

— Слыхали мы, что ты разбогател, лопатой золото загребаешь. Расскажи нам, как ты свое богатство добыл?

Косоглазый почесал в затылке и говорит:

— Вы убили моего быка, чтобы мне навредить. Только вышел мне не вред, а польза. Вчера я снял с него шкуру и продал ее на ярмарке за тысячу золотых.

Беззубые вернулись домой, закололи всех своих быков, содрали с них шкуры и на другой день повезли в город.

Когда они стали за шкуры просить по тысяче золотых, народ над ними стал смеяться:

— Да что вы, белены объелись! Виданное ли дело, за дырявую шкуру по тысяче золотых заламывать?

— Гнать их с ярмарки! Приехали только издеваться над нами! — закричали купцы.

Едва успели Беззубые собрать шкуры и рады были целыми вернуться домой. Поняли они, что Косоглазый их обманул, и решили ему отомстить.

Сшили они кожаный мешок, поймали Косоглазого, засунули его в мешок, завязали и потащили в реку топить.

На мосту старший Беззубый говорит:

— Погодите, давайте сначала отдохнем, подкрепимся малость, а потом и утопим его.

Оставили мешок на мосту, а сами в трактир пошли.

А Косоглазый в мешке брыкается и кричит что есть силы:

— Развяжи мешок, покажу занятную вещь. Развяжи мешок, покажу занятную вещь.

Услыхал Косоглазого старый пастух, пожалел его и выпустил из мешка.

— Ну, теперь покажи мне занятную вещь! — сказал пастух.

— Наберись малость терпения, добрый человек, — ответил Косоглазый, — скоро увидишь.

С этими словами Косоглазый выкорчевал из земли старый пень и засунул его в мешок. Вложил еще туда большой камень, завязал, а сам с пастухом спрятался под мостом.

Скоро вернулись Беззубые, подняли мешок, раскачали и швырнули с моста в омут, приговаривая:

— Вот тебе, обманщик! Что заслужил, то и получил!

А Косоглазый, живой да целехонький, выскочил из-под моста, забежал вперед и давай пасти стадо того же пастуха.

Увидели Беззубые Косоглазого и рты разинули от удивления.

— Откуда ты, Косоглазый, взялся? — спрашивают. — Ведь мы тебя в реку бросили!

— Право уж сам не знаю теперь, на небе или в райских лугах я был… — ответил Косоглазый. — Потому что на дне я такую красоту повидал, что и передать невозможно! А больше всего мне понравились эти овечки, которых я сейчас домой гоню.

— А осталась ли там хоть еще одна такая овечка? — спрашивают Беззубые.

Махнул рукой Косоглазый:

— Что вы! Я и десятой доли не взял! Если не верите, могу вам показать!

Пошли Беззубые следом за Косоглазым. Пригнал он на мост все стадо и обернулся к Беззубым:

— Видите, сколько там шелковистых овечек! — и показал отражение овец в воде.

— Видим, видим, — закричали Беззубые.

Раньше всех бросился в воду самый старший из Беззубых.

Его товарищи услыхали, как он в воде булькает, и подумали, что это он овечек зовет: «буре, буре»…

— Ох, он самых жирных овец из реки повытаскает! — заволновались Беззубые и, словно лягушки, стали прыгать в воду.

Добрый час они в воде барахтались, насилу выбрались, чуть не утонули.

С тех пор Беззубые перестали мстить Косоглазому.

Хитрый Ромас

Жил-был человек по имени Ромас. Земли у него было мало. Каждую весну он терпеливо убирал все камни со своей полоски и выкорчевывал все пни. Но те, словно заколдованные, все ломали его соху да борону.

Присел однажды Ромас на груду камней отдохнуть. Сидит и проклинает свою горькую жизнь.

— Черт бы побрал эти пни да камни! Нету от них житья!

Не успел Ромас вымолвить это проклятие, как вдруг откуда ни возьмись выскочил из оврага барчонок:

— Добрый день, хозяин. Что поделываешь?

Понял Ромас, что накликал нечистого, и говорит:

— Каждую весну дикие гуси на мое поле садятся и по стольку яиц кладут, что я и собирать не успеваю.

И Ромас показал на камни, которые были рассыпаны по всей его полоске.

Глянул барчонок на камни и спрашивает:

— А почему ты не кладешь эти яйца под наседок? Подумай только, сколько ты набрал бы перьев да мяса!

— Пробовал! Один раз вылупилось шестьдесят гусят. Накинулись они на поле, склевали весь ячмень и овес, только-то и пользы было от них.

— Продай мне эти яйца, — говорит барчонок.

— Купи.

— А сколько хочешь?

— Соберешь их за ночь да вывезешь с поля, все твои будут, — сказал Ромас.

Барчонок согласился. Вышел Ромас утром в поле, а там уж ни камешка не осталось.

Взялся он за работу, вспахал, заборонил все поле и засеял горохом, овсом, ячменем и пшеницей. Посадил еще репы, картошки и к осени собрал богатый урожай.

Весной Ромас задумал выкорчевать на своей земле все пни. Вышел он в поле, сел на камень и призадумался. Вдруг, откуда ни возьмись, выскочил прошлогодний барчонок.

— Здорово, хозяин! Что так задумался?

— Не пошла мне впрок прошлогодняя торговля. Продал я те яйца, накупил удобрения и так удобрил почву, что теперь не знаю, как быть. Видишь, какая огромная репа выросла? Стали мы ее всей семьей дергать — ни с места! Созвали соседей — не тут-то было! Собрали всю деревню — и то не осилили. Так и не выдернули репы.

Ромас показал на пни: вот, мол, она, — репа!

А черт и говорит:

— Продай мне эту репу.

— Что ж, покупай. Я уж и так надорвался, пока дергал ее.

И порешили Ромас с чертом на том, что тот за одну ночь всю репу соберет и вывезет.

В ту же ночь черт привел на пнистое поле тысячу помощников. До первых петухов шум и гам стоял на поле. Зато с восходом солнца не осталось ни пенька. Недолго думая, засеял Ромас свою полоску рожью.

Осенью он продал урожай, на вырученные деньги приобрел утварь, созвал сапожников, портных да столяров, — нашил для своих трех дочерей приданого, обуви, наделал шкафов да сундуков. Потом всех трех выдал в один день замуж. Никто еще такой веселой свадьбы не видал.

И вот опять пришла весна. Старые черти больно отодрали чертенка за то, что он вместо репы пней накупил. Самый старший черт так беднягу стукнул, что тот с грохотом вылетел из ада и упал на землю.

Пришел чертенок в себя и кое-как добрался до усадьбы Ромаса. Он был очень зол на человека и решил ему отомстить. Ромас в ту пору сеял гречку. Чертенок подошел к нему и говорит:

— Здорово, хозяин! Пришел я к тебе покончить с нашими делами. Два раза ты меня обманул. Но теперь-то я от тебя не отстану! Либо ты пойдешь ко мне на три года в батраки, либо я твою землю опять камнями да пнями закидаю.

Понял Ромас, что бесполезно спорить с чертом, и стал думать, как ему из беды выйти.

— А сколько ты, барчонок, мне платы положишь? — спросил он.

— А ты сам скажи, сколько тебе надо.

Подумал Ромас часок и говорит:

— Ладно, пойду я к тебе батрачить. А плата будет вот какая: дам я тебе щелчка по лбу. Коли ты на ногах устоишь — ничего мне платить не станешь, а коли упадешь, плати мне сто золотых.

Черт подумал-подумал и согласился.

Ромас поглядел на небо, понюхал воздух и говорит:

— Приходи вечерком вон на тот холм.

Сказано — сделано! Вечером Ромас отправился к назначенному месту. Черт уже там его ждал. На вершине холма стояла ветряная мельница.

— Становись вот сюда, — сказал Ромас и в темноте подвел черта под самую мельницу. Чертенок уперся копытами в землю, выставил лоб и ждет.

А Ромас в темноте отвязал мельничные крылья, разбежался и толкнул их изо всей силы. Налетел ветер, и тяжелые крылья с грохотом завертелись.

— Эй, что ты там делаешь? — спросил черт.

— Погоди, это я ноготь для щелчка обтачиваю. Чтобы лучше скользил.

Чертенка даже холод пробрал. Еще крепче уперся он копытами и спрашивает:

— Ну, скоро ты там?

— Скоро, скоро, — отвечает Ромас. — Только, пожалуйста, посторонись немножко. А то мне не видать.

Шагнул черт вперед. Тут крыло мельницы налетело, да как стукнет его по лбу! Чертенка точно мешок с шелухой подбросило в самое поднебесье — только через час хлопнулся он в болото.

Долго он лежал в тине без памяти. К утру еле очухался, ползком добрался до оврага и провалился сквозь землю. А Ромас еще много лет жил привольно и без хлопот.

Стракалас и Макалас

Стракалас и Макалас — давнишние соседи. Хорошо между собой соседи жили, с малых лет дружили. Если один свинью заколет или крестины справляет, непременно другого позовет. Недаром в деревне говорили:

— Если бы Стракаласа сделали королем, Макалас был бы королевой.

Но одна беда: оба друга были упрямы, как козлы, да притом еще порядочные хвастуны! Если Стракалас сболтнет, что в Америке коровы летают, то хоть кол у него на голове теши, все будет свое твердить. А если Макалас скажет, что в Турции сверла растут, то, хоть убей, на своем будет стоять.

Вот раз Стракалас с Макаласом собрались в лес за дровами.

Прошли немного, Макалас и говорит:

— Вижу я, сосед, новый топор у тебя!

— Правда! — ответил Стракалас. — Такого топора здесь еще ни у кого не было. Этим топором и хлеб можно резать, и камни раскалывать.

— Что-то не верится, — сказал Макалас. — Но лучше моего топора не найти! Даром что старый, а новому не уступит. Разочек точилом проведешь — и брейся!

— А мой топор и вовсе точить не надо: только подую на него с одной стороны, да с другой и — готово! — ответил Стракалас.

— А я только приложу лезвие к стволу и чирк — вмиг дерево падает, — не поддается Макалас.

— Нет, твой топор с моим и сравнить нельзя, — не уступает Стракалас. — Вчера вышел я дрова колоть, только замахнулся, а береза — трах и раскололась пополам.

Расхваливая свои топоры, соседи приблизились к одной усадьбе. Вдоль дороги тянулся красивый, молодой сад. Макалас замахнулся своим топором и одним ударом срубил яблоньку.

— Видишь? Что я тебе говорил! Только ударил — и дерево готово.

Стракалас тоже размахнулся, сверкнул топором и срубил две яблоньки.

— А я тебе что говорил! Раз рубанул — две лежат!

Но тут из дома выбежал хозяин сада с сыновьями. Они отняли топоры у Стракаласа и Макаласа и здорово поколотили хвастунов.

Осенью Стракалас с Макаласом вычистили ружья и отправились на охоту. Только они вышли, Стракалас и говорит:

— Убьем медведя! Он уж от нас не убежит!

— Что там одного медведя! Пятерых медведей убьем, — бахвалился Макалас. — В молодые годы, помню, бывало, выйду я на часок, а вернусь с десятком зайцев.

— А я, бывало, в молодости выйду поохотиться, столько зайцев настреляю, что приходилось телегу нанимать, — не уступает Стракалас.

— Правду сказать, свою добычу не всегда и на двух телегах мог я увезти. Я только самых жирных брал, а что похуже — сотни две-три воронам оставлял, — ответил Макалас.

— А я раз одной дробинкой четырнадцать уток в болоте убил! — похвалялся Стракалас.

— Э, братец, это что! Вот раз у меня вся дробь вышла. Загнал я в ствол подковный гвоздь, да как пальну — двух зайцев уложил, да еще лисий хвост к елке прибил этим же гвоздем, — не растерялся Макалас.

— Ну, это все пустяки, — возразил Стракалас. — В прошлом году я в ствол натолкал перцу, лаврового листа, соли и как выстрелил — семь уток упало, причем все они были уже ощипаны, посолены и поперчены.

— Скажу я тебе, сосед, — говорит Макалас, — что такое дело к лицу не охотнику, а повару. Настоящему охотнику нужней всего меткий глаз. Я вот за версту в шапку попаду…

— Если ты уже начал про меткий глаз, то я и зажмурившись могу в шапку попасть. А если ты такой ловкий, попробуй, попади в пуговицу.

— Что там пуговица! — говорил Макалас. — Я с пятисот шагов в мушиное крылышко попаду.

Расхваставшись, соседи приблизились между тем к одной усадьбе. Во дворе на веревках висела одежда и подушки.

Стракалас снял с плеча ружье, прицелился в тулуп и выстрелил.

— Говорил я тебе, что в пуговицу с пятисот шагов попаду! — вскричал Стракалас.

Макалас прицелился и выстрелил в подушку.

— Говорил я тебе, что мушиное крыло прострелю!

На выстрелы сбежались люди. Они увидели проделки хвастунов, схватили кто полено, кто палку и погнались за охотниками.

У Стракаласа и Макаласа отняли ружья да еще в придачу обоих хорошенько поколотили.

Когда настало лето, Макалас вышел в поле косить рожь. Косит Макалас рожь, вдруг, откуда ни возьмись, и Стракалас тут как тут.

— Что тебе спешить, сосед? Пусть просохнет рожь, хлебушко будет помягче, — говорит Стракалас.

— Нет, надо спешить, — отвечает Макалас, — дождь будет. Тучки собираются.

— Какие тучки? Никакого дождя не будет! — возражает Стракалас.

— Помалкивай! Что ни говори, а уж дождь я лучше твоего угадываю. Если ворон крикнул, значит, быть дождю, — упирается Макалас.

— Что ты, сосед! Если мой петух на навозной куче не копошится, дождя еще долго не будет.

— Погоди ты со своим петухом, — не унимается Макалас. — А я тебе говорю, что нынче вечером будет дождь. Недаром все мои кости заныли!

— Что там кости! Я погоду нюхом чую. Вот сегодня утром понюхал воздух и знаю, что еще три дня вёдро простоит.

— Я и без нюха вижу, что собирается дождь!

Соседи спорили до самого вечера. В тот день Макалас так и не убрал своей ржи. На другой день Стракалас все твердил, что после обеда будет дождь, а Макалас стоял на том, что дождя не будет.

Так они спорили несколько дней. Вдруг пошел дождь и шел три дня. После этого друзья опять спорили о погоде и опять пошли дожди. Проросла у соседа рожь, и оба друга остались без хлеба.

Весной зажгло молнией сеновал у Стракаласа. Огонь перебросился на клеть Макаласа. Соседи бросились на помощь. И потушили бы пожар, да оба друга опять заспорили: Макалас стоял на том, что пожар от молнии лучше всего тушить кислым молоком, а Стракалас уверял, что — песком. Пока они спорили, все у них дотла сгорело.

Так Стракалас и Макалас остались без крова. Сшили они себе по большому мешку и пошли по миру.

И до сих пор ходят по миру эти два упрямых хвастуна.

Барские посулы

Жил в одной стране барин — плут большой руки. Своих слуг он всячески обманывал и обсчитывал. А одному молодому, веселому работнику он даже три года подряд жалованья не платил.

Шел однажды этот работник по берегу реки и повстречал прохожего.

— Откуда идешь? — спросил работник.

— Оттуда, где дорога начинается.

— А плавучий камень видел?

— Видел. Камень плывет, а на нем жернова лежат и не тонут.

— Ну ладно. Вижу, ты парень не промах. Будем товарищами. Пойдем мы с тобой к нашему продувному барину. Первым я войду. А ты подслушивай, как я с барином толковать буду. Будешь знать, что потом самому говорить.

Прошел работник к барину и сказал:

— Барин, ты мне три года жалованья не платил, хоть бы пива поднес.

— Нет у меня пива, — ответил барин, — ячмень нынче не уродился.

Работник, зная, как жаден и глуп его барин, сказал:

— Был я недавно у родных, в имении барина Алдадрика. Вот я видел там ячмень, так это ячмень! Из одного колоса двенадцать бочек пива наварили.

— Не может быть! — крикнул барин. — Сейчас пошлю слугу проверить, правда ли это.

Вот пошел слуга и встретил товарища этого парня:

— Откуда ты, добрый человек?

— Оттуда же.

— Не знаешь, какой там ячмень был?

— Чего не знаю, того не знаю. Как пиво варили, я не видал. Зато я видел, как ячмень рубили. Десять мужиков топорами три дня его рубили.

Дал слуга тому человеку десять гривен, чтобы он в имение пошел и барину все своими словами пересказал. Вернулся слуга в имение, барин и спрашивает!

— Правда ли, что ячмень такой уродился?

— Истинная правда, барин. Вот я даже свидетеля оттуда привел.

Хочешь не хочешь, а пришлось барину уступить. Для того, чтобы скорее избавиться от непрошеных гостей, он сказал работнику:

— Приходи через год. Я тебе жалованье капустой отдам.

Парень ушел. А через год он переодел своего товарища в женское платье и пришел с ним в имение к барину. Сам впереди идет, а товарищ сзади плетется.

— Ну, барин, пришел я за свою работу капусту получать, — говорит парень.

— Нет у меня в этом году капусты, не уродилась, — развел руками барин.

— А в той стране, где я сейчас был, у одного барина такая капуста уродилась, что из одного кочна двенадцать бочек нашинковали.

— Не может этого быть! — вскричал барин. — Пошлю слугу посмотреть.

Пошел слуга и встретил человека, переодетого женщиной.

— Откуда ты? — спросил слуга.

— Оттуда же.

— А какая там капуста уродилась? Велика ли?

— Не знаю, я не была, когда капусту солили. Только я видела, как двенадцать лошадей одну кочерыжку везли.

— А что из нее сделали?

— Через реку перекинули, и мост сделали.

Слуга говорит:

— Вот тебе десять гривен за то, что ты мне путь укорачиваешь. Пойдем к нам в имение. Там барину все расскажешь.

Вернулся слуга в имение, а барин спрашивает:

— Правда ли, что капуста такая уродилась?

— Истинная правда, барин. Вот я оттуда женщину привел.

— Ладно, — сказал теперь барин работнику. — Приходи на другой год, может, куры будут хорошо нестись, я тебе яйцами долг отдам.

Ушел парень. Весь год он кое-как с товарищем промаялся. А как настала весна, пошел снова к барину, Сам впереди шагает, а его товарищ с накладной бородой сзади идет.

— Как куры, барин, несутся?

— Плохо, ни одного яичка не снесли. Нечем было кормить.

— А я был в такой стране, где кур звездами кормят.

— Не может быть! — удивился барин. — Пошлю слугу проверить.

Пошел слуга, встретил бородатого человека и спрашивает:

— Откуда ты?

— Оттуда же.

— А ты не видел кур, которые звезды клюют?

— Кур я таких не видел. Зато видел, как три мужика одно яйцо на сковороду вкатывали.

Слуга дал бородачу десять гривен и велел ему все это барину рассказать. Когда слуга вернулся, барин спрашивает:

— Правда ли про кур?

— Истинная правда, барин. Там куры не только звезды клюют. Они такие яйца несут, что трое мужиков еле-еле одно яйцо подымают. Вот я и свидетеля оттуда привел.

Видит барин, что трудно ему будет от работника отвязаться, и говорит:

— Приходи через год. И расскажи о самом большом дураке, какого только найдешь. Тогда отдам тебе долг.

Ушел парень, кое-как год прожил, а потом возвращается опять в имение.

Барин спрашивает:

— Ну, что хорошего видел?

— Весь год я странствовал, много диковинного повидал. В одной стране я видел: сидит человек без движения на опушке десять лет. Длиннющая борода его земли касается. А под подбородком и за ушами ласточки гнезда свили. Кругом народ толпится, на дурака любуется.

— Зачем же он сидит? — спрашивает барин.

— Хочет разжалобить черствое сердце своего барина. Тот ему, бедняге, десять лет за работу не платил.

— Почему же люди считают этого старика дураком? — спросил барин.

— Потому, что он от бар надеется правды дождаться.

Понял тогда барин намек работника и велел слугам гнать его взашей из имения.

Посулы барина — что подстилка в хлеву. Барская правда — всегда тощая.

Шуточная сказка

Дочка моя вышла замуж и пригласила меня к себе в гости. Я граблями волосы расчесала, ноги жиром смазала, в холстину нарядилась, тряпкой голову повязала и отправилась.

Меня в гостях очень хорошо приняли: за стол посадили, колбасным запахом угостили, из пустого кувшина напоили, на веревку спать положили.

На другой день посадили меня на телегу из репы, запрягли восковую лошадь с конопляным хвостом, разными подарками одарили и домой проводили.

Еду я домой веселая и довольная. Вдруг, откуда ни возьмись, над моей головой закружился ворон:

— Кра, кра, подари мне, тетушка, черную юбку. Меня в сваты зовут, а одеться не во что.

Как тут быть? Подарила я ему черную юбку, еду дальше. Немного проехала, слышу: «кар, кар, кар». Смотрю — ворона летит:

— Подари мне, тетенька, серую телогрею. Мне на свадьбе сватьей быть, а нарядиться не во что.

Подарила я ей телогрею — неловко было отказать. Еще немного проехала, слышу: чик-чивик. Летит рядом с телегой ласточка:

— Тетенька, дорогая, подари мне ножницы. Надо невесте одежду скроить, а нечем.

Отдала я ласточке ножницы. Та их за хвост заткнула и зачирикала — меня благодарит.

Поехала я лесом, думаю: если дело и дальше так пойдет, вернусь я домой голая. Только успела подумать, слышу: — тук, тук, тук… Смотрю, на елке дятел сидит. И говорит он мне:

— Тетушка моя милая, подари ты мне пестрый пиджак. Сегодня у меня свадьба, а одеть нечего.

Как жениху отказать! Подарила я дятлу пиджак.

Еду дальше. А у дороги береза стоит, словно дожидается кого-то. Увидела меня, наклонила свою кудрявую голову и говорит:

— Подари мне, тетенька, белый платок.

Как только я березу белым платком повязала, стала она белая, белая…

Так я все и раздала. Еду, трясусь в телеге, вдруг слышу — зовут:

— Тетенька, поди сюда!

Гляжу — пастухи свиней пасут и у дороги костер развели. Слезла я с телеги, села у огня, греюсь. Вдруг вижу — подожгли пастухи конопляный хвост моей лошади, а от хвоста разгорелась, растаяла и вся восковая лошадка. Той порой свиньи сожрали мою тележку из репы. Осталась я ни при чем.

Был у меня еще рожок с медом. Да я его сосала, пока весь не высосала. Вот там на донышке еще осталась капелька — это вам от меня гостинец.

Дмитрий Нагишкин{265}

Храбрый Азмун

Смелому никакая беда не помеха. Смелый сквозь огонь и воду пройдет — только крепче станет. О смелом да храбром долго люди помнят. Отец сыну о смелом да храбром сказки сказывает.

Давно это было. Тогда нивхи[48] еще каменные наконечники к стрелам делали. Тогда нивхи еще деревянным крючком рыбу ловили. Тогда амурский лиман Малым морем звали — Ля-ери.

Тогда на самом берегу Амура одна деревня стояла. Жили в ней нивхи — не хорошо и не худо. Много рыбы идет — нивхи веселые, песни поют, сыты по горло. Мало рыбы идет, плохой улов — молчат нивхи, мох курят да потуже пояса на животах затягивают.

Одной весной вот что случилось.

Сидят как-то парни и мужчины на берегу, на воду смотрят, трубки курят, сетки чинят. Глядят — по Амуру что-то плывет. Пять-шесть, а может, и весь десяток деревьев. Видно, где-то буревалом повалило, полая вода их друг с другом сплотила и так сбила, что и силой не растащишь. Земли на те деревья навалено. Трава на них выросла. Целый остров — ховых — плывет. Видят нивхи — на том ховыхе заструженный шест стоит. В несколько рядов на том шесте стружки вьются, на ветру шумят. Красная тряпочка, на том шесте привязанная, в воздухе полощется.

Говорит старый нивх Плетун:

— Кто-то плывет на ховыхе. Заструженный шест поставлен — от злого глаза защита. Значит, помощи просит.

Слышат нивхи — плач ребенка доносится. Плачет ребенок, так и заливается. Говорит Плетун:

— Ребенок на ховыхе плывет. Видно, нет у него никого. Злые люди всех его родичей убили, или черная смерть всех унесла. Зря не бросит ребенка мать. На ховых посадила — добрых людей искать послала.

Подплывает ховых. Слышен плач все сильнее.

— Нивху как не помочь! — говорит Плетун. — Помочь надо.

Кинули парни веревку с деревянным крючком, зацепили ховых, подтянули к берегу. Глядят — лежит ребенок: сам беленький, кругленький, глазки черные, как звездочки блестят, лицо широкое — как полная луна. В руках у ребенка — стрела да весло.

Посмотрел Плетун, говорит — ребенок богатырем будет, коли с колыбели за стрелу да за весло схватился: ни врага, ни работы не боится. Говорит:

— Сыном своим назову. Имя новое дам. Пусть Азмуном называться будет.

Взяли нивхи Азмуна на руки, к дому Плетуна понесли. Только что такое?.. С каждым шагом ребенок все тяжелей становится!

Говорят старику:

— Эй, Плетун, сын-то твой на руках растет! Гляди!

— На родной земле да на родных руках как не расти! — отвечает Плетун. — Родная земля силу человеку дает.

Видно, правду Плетун сказал, что родная земля силу дает: пока до дома старика дошли, вырос Азмун; до порога его парни донесли, а у порога он с рук на землю сошел, на свои ноги стал, посторонился — старшим дорогу уступил, только тогда в дом вошел.

«Э-э! — думает Плетун, на нового сына глядя. — Мальчик-то хорошие дела делать будет: наперед о людях думает, а потом о себе».

А Азмун названого отца на нары посадил, поклонился ему и говорит:

— Посиди, отец. За долгую жизнь устал ты. Отдохни.

Сетки взял, весло взял. На берег вышел — лодки сами собой в воду соскочили. А Азмун в лодку стал, на корму свое весло бросил — стало весло работать, на середину реки выгребать. Пошла лодка. Азмун сетку бросил в воду. Сетку вынул — много рыбы поймал. Домой пришел — женщинам рыбу отдал. В деревне все в этот день рыбу ели. А Азмун названому отцу говорит:

— Мало рыбы в этом месте, отец.

Отвечает ему Плетун:

— Не пришла рыба, Амур рыбу не дает.

— Попросить надо, отец. Как нивхам без рыбы жить?

Раньше всегда рыбы просили — Амур кормили, чтобы рыбу давал.

Вот поехали Амур кормить.

На многих лодках поехали. Лучшие одежды надели из пестрых тюленей, собачьи дохи черные надели. Плывут, песни хорошие поют. На середину Амура выехали.

Взял Плетун кашу, юколу — сушеную рыбу, — сохачьего мяса взял. Все в Амур бросил:

— Простые люди просят тебя — рыбу пошли, много хорошей рыбы пошли, разную рыбу пошли! Вот юколу тебе собачью бросаем — больше у нас нечего есть. Голодаем! Животы к спине прилипли у нас. Помоги нам, а мы тебя не забудем!

Кинул Азмун сетку в воду — много рыбы взял. Радуются нивхи. А Азмун хмурится. «Один раз — это просто удача», — говорит. Кинул сетку второй раз — меньше рыбы взял. Хмурится Азмун. Кинул сетку в третий раз — последнюю рыбу взял. Кто из нивхов потом сетки ни бросал — ничего не поймал. Даже корюшка в сетку нейдет. В четвертый раз кинул свою сетку Азмун — пустую вытащил.

Приуныли нивхи. Трубки закурили. «Помирать теперь будем!» — говорят.

Велел Азмун всю рыбу в один амбар сложить — понемногу всех людей кормить.

Заплакал Плетун, говорит Азмуну:

— Сыном тебя назвал, думал — новую жизнь тебе дам! Рыбы нет — что есть будем? Все помрем с голоду. Уходи, сын мой! Тебе другая дорога. От нас уйди — наше несчастье на нашем пороге оставь!

Стал Азмун думать. Отцовскую трубку закурил. Три амбара дыму накурил. Долго думал. Потом говорит:

— К Морскому Старику — Тайрнадзу — пойду. Оттого в Амуре нет, что Хозяин о нивхах забыл.

Испугался Плетун: никто из нивхов к Морскому Хозяину не ходил. Никогда этого не было. Может ли простой человек на морское дно к Тайрнадзу — Старику — спуститься?

— По силе ли тебе дорога эта? — спрашивает отец Азмуна.

Ударил Азмун ногой в землю — от своей силы по пояс в землю ушел. Ударил в скалу кулаком — скала трещину дала, из той трещины родник полился. Глаз прищурил — на дальнюю сопку посмотрел, говорит: «У подножия сопки белка сидит, орех в зубах держит, разгрызть не может. Помогу ей!» Взял Азмун лук, стрелу наложил, тетиву натянул, стрелу послал. Полетела стрела, ударила в тот орех, что белка в зубах держала, расколола пополам, белку не задела.

— По силе! — говорит Азмун.

Собрался Азмун в дорогу. В мешочек за пазуху амурской земли положил, нож, лук со стрелами взял, веревку с крючком, костяную пластинку взял — играть, коли в дороге скучно станет.

Обещал отцу в скором времени весть о себе подать. Наказал: той рыбой, что он наловил, всех кормить, пока не вернется.

Вот пошел он.

К берегу моря пришел. До Малого моря дошел. Видит — нерпа на него глаза из воды таращит, с голоду подыхает.

Кричит ей Азмун:

— Эй, соседка, далеко ли до Хозяина идти?

— Какого тебе хозяина надо?

— Тайрнадза, Морского Старика!

— Коли морского — так в море и ищи, — отвечает нерпа.

Пошел Азмун дальше. До Охотского моря дошел, до Пиля-керкха — так его тогда называли. Лежит перед ним море — конца-краю морю не видать. Чайки над ним летают, бакланы кричат. Волна одна за другой катятся. Серое небо над морем висит, облаками закрыто. Где тут Хозяина искать? Как к нему дойти?! И спросить некого. Глядит Азмун вокруг… Что делать? Чайкам закричал:

— Эй, соседки, хороша ли добыча? Простые-то люди с голоду помирают!

— Какая там добыча! — чайки говорят. — Сам видишь, еле крыльями машем. Рыбы давно не видим. Скоро конец нашему народу придет. Видно, заснул Морской Старик, про свое дело забыл.

Говорит Азмун:

— Я к нему иду. Да не знаю, соседки, как к нему попасть…

Говорят чайки:

— Далеко в море остров есть. Из того острова дым идет. Не остров то, а крыша юрты Тайрнадза, из трубы дым идет. Мы там не бывали, наши отцы туда не залетали — от перелетных птиц слыхали! Как попасть туда — не знаем. У косаток спроси.

— Ладно, — говорит Азмун.

Вышел на морской берег Азмун. Долго шел. Устал. Сел среди камней на песке, голову на руки положил, стал думать. Думал, думал — уснул. Вдруг во сне слышит — шумят какие-то люди на берегу. Азмун глаза приоткрыл…

Видит — по берегу молодые парни взапуски бегают, на поясках тянутся, друг через друга прыгают, с саблями кривыми играют. Тут тюлени на берег вышли. Парни тюленей саблями бьют. Как ударят — так тюлень на бок! «Э-э, — думает Азмун, — мне бы такую саблю!» Смотрит Азмун — стоят на берегу лодки худые…

Стали тут парни бороться. Сабли на песок побросали. Задрались между собой — ничего вокруг не видят, кричат, ссорятся. Тут Азмун изловчился, веревку с крючком забросил, одну саблю зацепил, к себе потихоньку подтянул. Тронул пальцем — хороша! Пригодится.

Кончили парни бороться. Все за сабли взялись, а одному не хватает. Заплакал тут парень, говорит:

— Ой-я-ха! Задаст мне теперь Хозяин! Что теперь Старику скажу, как к нему попаду?

«Э-э, — думает Азмун, — парни-то со Стариком знаются! Видно, из морской деревни парни!»

Сам лежит, не шевелится.

Стали парни саблю искать — нету сабли. Тот, кто саблю потерял, в лес побежал — смотреть, не там ли обронил.

Остальные — лодки в море столкнули, сели. Только одна осталась на берегу.

Азмун за теми парнями — бежать! Пустую лодку в море столкнул — смотрит, куда парни поедут. А парни в открытое море выгребают. Прыгнул и Азмун в лодку, стал в море выгребать. Вдруг смотрит — что такое? Нет впереди ни лодок, ни парней! Только косатки по морю плывут, волну рассекают, спинные плавники, как сабли, выставили, на плавниках куски тюленьего мяса торчат.

Тут и под Азмуном лодка зашевелилась. Хватился Азмун, огляделся — не на лодке он, а на спине косатки! Догадался тут парень, что не лодки на берегу лежали, а шкуры косаток. Что не парни на берегу с саблями играли, а косатки. И не сабли то, а косаток спинные плавники. «Ну что ж, — думает Азмун, — всё к Старику ближе!»

Долго ли плыл так Азмун — не знаю, не рассказывал. Пока плыл, у него усы отросли.

Вот увидел Азмун, что впереди остров лежит, на крышу шалаша похожий. На вершине острова — дыра, из дыры дымок курится. «Видно, там Старик живет!» — себе Азмун говорит. Тут Азмун стрелу на лук положил, отцу стрелу послал…

К острову косатки подплыли, на берег кинулись, через спину перекатились — парнями стали, тюленье мясо в руках держат.

А та косатка, что под Азмуном была, назад в море повернула. Без своей сабли, видно, домой ходу нет! Свалился Азмун в воду — чуть не утонул.

Увидали парни, что Азмун барахтается в море, кинулись к нему. Выбрался Азмун на берег, парни его рассматривают, хмурятся. Говорят:

— Эй, ты кто такой? Как сюда попал?

— Да вы что — своего не узнали? — говорит Азмун. — Я от вас отстал, пока саблю искал. Вот она, сабля моя!

— Это верно, сабля твоя. А почему ты на себя не похож?

Говорит Азмун:

— Изменился я от страха, что саблю свою потерял. До сих пор в себя прийти не могу. К Старику пойду — пусть мне прежний вид вернет!

— Спит Старик, — говорят парни, — видишь, дымок чуть курится.

В свои юрты парни пошли. Азмуна одного оставили.

Стал Азмун на сопку взбираться. До половины взошел — видит, тут стойбище стоит. Одни девушки в стойбище том. Загородили Азмуну дорогу, не пускают:

— Спит Старик, не велел мешать!.. — Пристают к Азмуну, ластятся: — Не ходи к Тайрнадзу! Оставайся с нами! Жену возьмешь — хорошо жить будешь!

А девушки — красавицы, одна другой краше! Глаза ясные, лицом прекрасные, телом гибкие, руками ловкие. Такие красивые девушки, что подумал Азмун — не худо бы ему и верно из этих девушек жену себе взять.

Зашевелилась тут за пазухой у него амурская земля в мешочке. Вспомнил Азмун, что не за невестой сюда пришел, а вырваться от девушек не может. Догадался он тут — из-за пазухи бусы вынул, на землю бросил.

Кинулись девушки бусы подбирать — тут и увидел Азмун, что не ноги у тех девушек, а ласты. Не девушки то, а тюлени!

Пока девушки бусы собирали, добрался Азмун до вершины горы. В ту дыру, что на вершине была, свою веревку с крючком бросил. Зацепил крючок за гребень горы и по той веревке вниз полез. На дно спустился — в дом Морского Старика попал.

На пол упал — чуть не расшибся. Огляделся: всё в доме, как у нивха, — нары, очаг, стены, столбы, только всё в рыбьей чешуе. Да за окном не небо, а вода.

Плещется за окном вода, зеленые волны за окном ходят, водоросли морские в тех волнах качаются, будто деревья невиданные. Мимо окон рыбы проплывают, да такие, каких ни один нивх в рот не возьмет: зубастые да костястые, сами смотрят — кого бы сглотнуть!..

Лежит на нарах Старик, спит. Седые волосы по подушке рассыпались. Во рту трубка торчит, почти совсем погасла, едва дымок из нее идет, в трубу тянется. Храпит Тайрнадз, ничего не слышит. Тронул его Азмун рукой — нет, не просыпается Старик, да и только…

Вспомнил Азмун про свою костяную пластинку — кунгахкеи, — из-за пазухи вытащил, зубами зажал, за язычок дергать стал. Загудела, зажужжала, заиграла кунгахкеи: то будто птица щебечет, то словно ручей журчит, то как пчела жужжит…

Тайрнадз никогда такого не слышал. Что такое? Зашевелился, поднялся, глаза протер, сел, под себя ноги поджав. Большой, как скала подводная; лицо доброе, усы, как у сома, висят. На коже чешуя перламутром переливается. Из морских водорослей одежда сшита… Увидел он, что против него маленький парень стоит, как корюшка против осетра, во рту что-то держит да так хорошо играет, что у Тайрнадза сердце запрыгало. Мигом сон с Тайрнадза слетел. Доброе лицо свое он к Азмуну обратил, глаза прищурил, спрашивает:

— Ты какого народа человек?

— Я — Азмун, нивхского народа человек.

— Нивхи на Тро-мифе[49] да на Ля-ери живут. Ты зачем так далеко в наши воды-земли зашел?

Рассказал Азмун, какое горе у нивхов стало, поклонился:

— Отец, нивхам помоги — нивхам рыбу пошли! Отец, нивхи с голоду умирают! Вот меня послали помощи просить.

Стыдно стало Тайрнадзу. Покраснел он, говорит:

— Плохо это получилось: лег только отдохнуть, да и заснул! Спасибо тебе, что разбудил меня!

Сунул руку Тайрнадз под нары. Глядит Азмун — там большой чан стоит: в том чане горбуша, калуги, осетры, кета, лососи, форели плавают. Видимо-невидимо рыбы!

Рядом с чаном шкура лежит. Ухватил ее Старик, четверть шкуры рыбой наполнил. Дверь открыл, рыбу в море бросил, говорит:

— К нивхам на Тро-миф, на Амур плывите! Быстро плывите, плывите! Хорошо весной ловитесь!

— Отец, — говорит Азмун, — нивхам рыбы не жалей!

Нахмурился Тайрнадз.

Испугался тут Азмун. «Ну, пропал я теперь! — думает. — Рассердил Старика. Плохо будет!» Отца вспомнил, ноги выпрямил, прямо на Тайрнадза смотрит.

Улыбнулся тот:

— Другому бы не простил, что в дела мои мешается, а тебе прощу: вижу, не о себе думаешь, о других. Будь по-твоему!

Бросил Тайрнадз в море еще полшкуры рыбы всякой:

— На Тро-миф, на Амур плывите, плывите. Хорошо осенью ловитесь!

Поклонился ему Азмун:

— Отец! Я бедный — нечем мне отплатить тебе за добро. Вот возьми кунгахкеи в подарок.

Дал он Тайрнадзу пластинку свою; как играть на ней, показал.

А у старого давно руки чешутся, хочется ее взять, глаз от нее отвести не может! Больно понравилась игрушка.

Обрадовался Тайрнадз, в рот пластинку взял, зубами зажал, за язычок стал дергать…

Загудела, зажужжала кунгахкеи: то будто ветер морской, то словно прибой, то как шум деревьев, то будто птичка на заре, то как суслик свистит. Играет Тайрнадз, совсем развеселился. По дому пошел, приплясывать стал. Зашатался дом, за окнами волны взбесились, водоросли морские рвутся — буря в море поднялась.

Видит Азмун, что не до него теперь Тайрнадзу. К трубе подошел, за веревку свою взялся, наверх полез. Пока лез, все руки себе в кровь изодрал: пока гостил у Старика, веревка ракушками морскими обросла.

Вылез, огляделся.

Тюлень-девушки всё еще бусы ищут, ссорятся, делят — и про дома свои забыли, двери в те дома мохом заросли!

На нижнюю деревню Азмун посмотрел — пустая стоит, а далеко в море плавники косаток видны: гонят косатки рыбу к берегам Пиля-керкха, к берегам Ля-ери, на Амур рыбу гонят!

Как теперь домой попасть?

Видит Азмун — радуга висит. Одним концом на остров, другим — на Большую землю опирается.

А в море волны бушуют — пляшет Тайрнадз в своей юрте. Белые барашки по морю ходят.

Полез Азмун на радугу. Едва вскарабкался. Весь перепачкался: лицо зеленое, руки желтые, живот красный, ноги голубые. Кое-как влез, по радуге на Большую землю побежал. Бежит, проваливается, чуть не падает. Вниз взглянул, видит — от рыбы черно в море стало. Будет рыба у нивхов!

Кончилась радуга.

Спрыгнул Азмун на землю. Глядит — на берегу морском, возле лодки, тот парень-косатка сидит, чью саблю Азмун утащил. Узнал его Азмун, саблю отдал. Схватил парень саблю.

— Спасибо! — говорит. — Я уж думал, век мне дома не видать… Твоего добра не забуду: к самому Амуру рыбу подгонять буду. Зла на тебя не храню: знаю теперь — не для себя ты старался, для людей.

Через спину перекинулся — косаткой стал, свою саблю — спинной плавник — вверх поднял и поплыл в море.

Пошел Азмун к Пиля-керкху, к Большому морю вышел. Чаек, бакланов встретил. Кричат те парню:

— Эй, сосед! У Старика был ли?

— Был! — кричит им Азмун. — Не на меня — на море смотрите!

А рыба по морю идет, вода пенится. Кинулись чайки, стали рыбу ловить, на глазах жиреть стали.

А Азмун дальше идет. Ля-ери прошел, к Амуру подходит. Видит — нерпа совсем издыхает. Спрашивает нерпа парня:

— У Старика был ли?

— Был! — говорит Азмун. — Не на меня — на Ля-ери смотри!

А рыба вверх по лиману идет, вода от рыбы пенится. Бросилась нерпа рыбу ловить. Стала рыбу есть — на глазах жиреет…

А Азмун дальше пошел. К родной деревне подошел. Нивхи едва живые на берегу сидят, мох весь искурили, рыбу всю приели.

Выходит Плетун на порог дома, сына встречает, в обе щеки целует.

— У Старика, сын мой, был ли? — спрашивает.

— Не на меня, а на Амур, отец, смотри! — отвечает Азмун.

А на Амуре вода кипит — столько рыбы привалило. Кинул Азмун свое копье в косяк. Стало копье торчком, вместе с рыбой идет. Говорит Азмун:

— Хватит ли рыбы, отец мой названый?

— Хватит!

Стали нивхи жить хорошо. Весной и осенью рыба идет!

Про многих людей с тех пор забыли… А про Азмуна и его кунгахкеи помнят до сих пор.

Как разволнуется море, заплещутся волны в прибрежные скалы, седые гребешки на волнах зашумят — в свисте ветра морского то крик птицы слышится, то суслика свист, то деревьев шум… Это Морской Старик, чтобы не заснуть, на кунгахкеи играет, в подводном доме своем пляшет.

Айога

Жил в роду Самаров один нанаец Ла. Была у него дочка, по имени Айога. Красивая была девочка Айога. Все ее очень любили. И сказал кто-то, что красивее девочки Ла никого нету — ни в этом и ни в каком другом стойбище. Загордилась Айога, стала рассматривать свое лицо. Понравилась сама себе, смотрит — и не может оторваться, глядит — не наглядится. То в медный таз начищенный смотрится, то на свое отражение в воде.

Ничего делать Айога не стала. Все любуется собой. Ленивая стала Айога.

Вот один раз говорит ей мать:

— Пойди воды принеси, Айога!

Отвечает Айога:

— Я в воду упаду.

— А ты за куст держись.

— Куст оборвется, — говорит Айога.

— А ты за крепкий куст возьмись.

— Руки поцарапаю…

Гворит Айоге мать:

— Рукавицы надень.

— Изорвутся, — говорит Айога. А сама все в медный таз смотрится: ах, какая она красивая!

— Так зашей рукавицы иголкой.

— Иголка сломается.

— Толстую иголку возьми, — говорит отец.

— Палец уколю, — отвечает дочка.

— Напёрсток из крепкой кожи — ровдуги — надень.

— Напёрсток прорвется, — отвечает Айога, а сама — ни с места.

Тут соседская девочка говорит:

— Я схожу за водой, мать.

Пошла девочка на реку и принесла воды сколько надо.

Замесила мать тесто. Сделала лепешки из черемухи. На раскаленном очаге испекла.

Увидела Айога лепешки, кричит матери:

— Дай мне лепешку, мать!

— Горячая она — руки обожжешь, — отвечает мать.

— А я рукавицы надену, — говорит Айога.

— Рукавицы мокрые.

— Я их на солнце высушу.

— Покоробятся они, — отвечает мать.

— Я их мялкой разомну.

— Руки заболят, — говорит мать. — Зачем тебе трудиться, красоту свою портить? Лучше я лепешку той девочке отдам, которая своих рук не жалеет.

И отдала мать лепешки соседской девочке.

Рассердилась Айога. Пошла на реку. Смотрит на свое отражение в воде. А соседская девочка сидит на берегу, лепешку жует. Стала Айога на ту девочку оглядываться, и вытянулась у нее шея: длинная-длинная стала.

Говорит девочка Айоге:

— Возьми лепешку, Айога. Мне не жалко.

Совсем разозлилась Айога. Замахала на девочку руками, пальцы растопырила, побелела вся от злости — как это она, красавица, надкушенную лепешку съест! — так замахала руками, что руки у нее в крылья превратились.

— Не надо мне ничего-го-го! — кричит Айога.

Не удержалась на берегу, бултыхнулась в воду Айога и превратилась в гуся. Плавает и кричит:

— Ах, какая я красивая! Го-го-го! Ах, какая я красивая! Га-га-га!..

Плавала, плавала, пока по-нанайски говорить не разучилась. Все слова забыла.

Только имя свое не забыла, чтобы с кем-нибудь ее, красавицу, не спутали; и кричит, чуть людей завидит:

— Ай-ога-га-га! Ай-ога-га-га!

Хвастун

Хвастуну верить — беды себе нажить.

Жил однажды в тайге заяц. По виду он был как и все зайцы: уши длинные, две ноги короткие, чтобы ими еду держать, две ноги длинные, чтобы от врагов бежать. Только был тот заяц хвастун. Таких хвастунов заячий народ еще никогда не видал.

Вот один раз зайчишка маленький корешок сараны съел, а своим родичам рассказывает:

— Бежал я по лесу, еды искал. Вдруг как ударюсь обо что-то! Чуть голову не разбил. Вот, глядите — губу себе разорвал!

Смеются зайцы:

— Да, это верно, губа у тебя раздвоена. У всех зайцев такая губа.

А зайчишка говорит:

— Это у всех зайцев такая губа, а у меня особенная… Хотите слушать — не перебивайте… Ударился я, вижу — сарана стоит, таких еще никто не видал. Стебель у сараны с лиственницу вышиной! Цветок у сараны большой-пребольшой! Корешок у той сараны с медведя толщиной! Стал я землю копать. Зубы у меня острые. Лапы у меня сильные. Две сопки земли я накопал по сторонам. Корень откопал. Такой корень откопал, что десять дней подряд ел, а и половины не съел. Вот, смотрите, какой я жирный стал!

Посмотрели зайцы.

— Да ты такой, как все, — говорят, — не толще остальных зайцев.

— Промялся я, — говорит хвастун, — сильно бежал, хотел вам тот корень показать. Добрый я! Сам наелся теперь на всю жизнь, пусть, думаю, и братья мои поедят сладкого корешка, какого никогда еще не едали!

Кто из зайцев от сладкого корешка откажется! Потекли у зайцев слюньки. Спрашивают они:

— А как на то место дорогу найти?

— Да я покажу, — говорит зайчишка, — мне не жалко.

Побежали зайцы за хвастуном. Прибежали на ровное место.

Говорит хвастун:

— Вот тут я сарану величиной с лиственницу видал. Вот тут я лапами две сопки земли накидал.

— Где те сопки? — спрашивают родичи у хвастуна.

— Река унесла.

— Где та река?

— В море утекла.

— Где та сарана?

— Повяла. Я ведь корень-то подгрыз.

— А где стебель сараны?

— Барсук съел.

— Где барсук?

— В тайгу ушел.

— Где тайга?

— Пожар сжег.

— А пепел где?

— Ветер разнес.

— А пеньки где?

— Травой заросли.

Сидят зайцы, ушами хлопают: разобрать не могут, так ли было, как зайчишка говорит.

А хвастун свое:

— Да такую сарану нетрудно найти! Совсем простое дело такую сарану найти. Надо только вперед бежать да в обе стороны глядеть. Не с одной — так с другой стороны увидишь…

Кинулись зайцы врассыпную! Летят, глаза в разные стороны развели так, что свой хвост видят, а что впереди — не знают. Развели глаза, боятся ту сладкую сарану, с лиственницу величиной, проглядеть… Бегали, бегали, пока с ног не свалились. Тут от голода им и простая трава слаще сараны показалась. Только глаза они и до сих пор свести не могут…

Монгуш Кенин-Лопсан{266}

Когда лиса стала рыжей

Давным-давно жившие на земле животные сами подбирали себе цвет шкуры. И Лиса пожелала быть черной. Она так гордилась своей темной, как ночь, окраской, что ей не терпелось сообщить об этом всему свету. Ранним утром она стала крутиться на берегу реки, поглядывая на себя в воду. Потом решила вызвать Налима, чтобы и он на нее полюбовался.

— Эй! — крикнула она. — Ты здесь, толстый лентяй? А ну-ка, выгляни на минутку.

— Зачем? — неохотно отозвался Налим.

— Давай побежим наперегонки! — предложила хитрая Лисица. — Ты по воде, а я по бережку.

— Неохота! — завздыхал Налим. — Лень. Мне за тобой не угнаться.

— Трус! — сказала Лиса. — Ты просто трус.

— Ладно уж, — согласился Налим. — Что с тобой сделаешь? Но только не сегодня, а завтра. Сейчас мне не вылезти из-под коряги.

— Хорошо, давай завтра, — согласилась Лиса. Взмахнула своим черным хвостом и убежала.

Толстый Налим созвал всех остальных налимов своей реки и сказал:

— Завтра тут появится черная Лиса. Она совсем зазналась из-за цвета своей шкуры. Хочу ее проучить. Сегодня я уплыву вниз по течению подальше, а вы постройтесь вдоль речки. Лиса будет меня кликать: «Ты здесь, толстый лентяй?» А один из вас, кто поближе, пусть ей отвечает за меня: «Здесь, здесь! Беги, Лиса, быстрее!»

Рассвело. Лиса примчалась на берег и закричала:

— Эй! Ты здесь, толстый лентяй?

— Здесь, здесь! — послышалось из воды.

— Ну, тогда начали! — скомандовала Лиса и пустилась бежать вдоль реки. Время от времени она спрашивала:

— Где ты, Налим? Здесь?

— Здесь, здесь, — отвечали ей.

— Бежишь за мной?

— А-а! — доносилось из реки. — A-а! Еле за тобой поспеваю…

Сломя голову черная Лисица принеслась к назначенному месту, заранее торжествуя победу. «Ну и покрасуюсь же я перед Налимом!» — предвкушала она. Но каково же было удивление Лисы, когда она увидела, что усатый лентяй уже тут как тут.

— Да, Лиса, — сказал Налим. — Не удалось тебе меня обойти. И все потому, что ты слишком задаешься своей черной шкурой. Любишь хвастаться. А это — нехорошо! Ты проспорила.

— Проспорила, — вынуждена была признаться Лиса.

От стыда она покраснела с головы до хвоста. Вот с тех пор шкура ее и порыжела.

Наказание

В давние времена каждая птица выбирала себе окраску перьев такую, какую хотела. Сороке вздумалось быть пестрой. Но однажды она увидела птицу золотисто-желтую, позавидовала ей и стала думать, как бы переменить свое оперение. Начала она преследовать эту птицу. Да вдруг приметила на земле падаль. Спустилась вниз и давай клевать — желудок-то у сороки жадный! Клюет, клюет, потом голову подняла, а золотистой птицы и след простыл, нигде ее не видать.

— Так и не удалось сороке сделаться желтой — осталась она при своих пестрых перьях.

И по сей день зовут ее — Пестрая сорока.

Самый умный

Давным-давно земля представляла собой сплошной лес, принадлежавший всем зверям. Но однажды они решили его поделить между собой. Устроили большой сход, пригласили и Человека, ибо в те времена он был быстроног да космат, словно животное. Не успели звери оглянуться, как Человек схватил в охапку весь лес и пустился наутек. Удивились звери, но никто не решился двинуться с места. Так собрание ничем не закончилось.

Бредет Марал обратно. А навстречу ему Налим. Торопится, пыхтит.

— Я слышал, лес делить будут? — говорит он Маралу. — Вот, спешу, опаздываю.

— Не спеши! — покачал рогами Марал. — Все уже без тебя решили.

— Как решили? Кто решил?

— Самый умный из всех нас — Человек! Захватил себе весь лес и умчался. Он же быстро бегает, вроде меня. Вот, иду куда глаза глядят. Где мне теперь свои белые рога преклонить? Только в горах, наверное. А тебе, Налим, видно, не судьба из воды вылезать. Сиди, как сидел, под речной корягой!

Сказав так, Марал повернулся и поскакал в сторону горного хребта.

Вздохнул Налим, трубочку короткую пососал, брюхо топленым маслом набил и поплелся назад к реке. Выбрал омут поглубже да туда и нырнул.

С тех пор, признав человека самым умным и сильным, звери стали его бояться и сходок общих не устраивают.

Где бродит Дракон?

Высоко-высоко в небе, среди золотистых облаков иногда попадается одно — мохнатое и черное. Это Дракон-Медведь. Не многим удается его разглядеть. Когда наступает зима и в Верхнем мире становится холодно, Дракон-Медведь спускается на землю.

Он заранее примечает для себя подходящее ущелье в горах. Там и зимует, пока снег не стает. От его дыхания и морозы, и метели, и иней на деревьях. Чуть только потеплеет, Дракон-Медведь из своего укрытия вылезет — и снова на небо, в Верхний мир отправляется: до новых холодов…

Отчего гром гремит?

Весной и летом Дракону-Медведю высоко-высоко в небе, среди золотистых облаков, становится иногда скучно. И он принимается ворчать. Вот тогда люди на земле и слышат отдаленное громыхание. Бывает, что Дракон разгневается не на шутку, тогда гром грохочет у человека прямо над головой и звучит, как громкая брань. Чтобы умилостивить Дракона-Медведя, нужно найти кого-нибудь, кто в год Дракона родился. Еще лучше, если он владеет горловым пением. Медведь к пению прислушается — и утихомирится. Если же такое средство не помогает и Дракон все бушует, хозяин юрты должен выбежать наружу, в небо глядеть и кричать изо всех сил. Пока до Медведя не докричится. А докричаться до него трудно — раз не смолкает, значит, нездоров, простужен, и в груди его драконьей хрипит да бурлит.

А стоит Медведю взмахнуть хвостом, — небо пронзает молния. И тогда громыхает он еще сильнее. Так сильно, что сам боится: сорвет свой голос, и тогда на земле ничего живого не останется — все в огне и грохоте погибнет! Чтобы такого не случилось, держит Дракон-Медведь во рту девять жемчужин…

Верблюд, обманутый маралом

Шыяан ам, было это много-много лет назад. Звери на общем совете присудили верблюду красивые ветвистые рога. Все вокруг ему очень завидовали.

Как-то жарким днем верблюд спустился к реке напиться воды. Вдруг затрещали рядом кусты, и на речном берегу появился марал.

— Здравствуй, верблюд! — сказал он приветливо. — Я спешу на праздник. Хозяйка горы Танды Дангына будет освящать самую высокую вершину. Одолжи мне до завтра свои красивые рога — уж очень хочется выглядеть в праздничный день нарядно! Не сомневайся, утром я тебе твои рога верну в целости и сохранности.

— Разве можно отказать другу? — отвечает верблюд. — Если тебе не поверю, то кому же верить? На, держи! — И он отдал маралу свои разветвившиеся на двадцать восемь отростков рога.

Марал нацепил их себе на голову и ускакал в густой лес.

Проходит день — он не возвращается. Проходит второй — марала нет как нет. Целый год прождал верблюд своего приятеля, надеясь получить обратно рога, но так и не дождался: они остались у марала. Но поскольку рога у него не свои, то каждый год маралу приходится их сбрасывать на землю, а потом ждать, пока отрастут новые. А обманутый верблюд до сей поры одиноко бродит посреди степей и пустынь. Чтобы избежать с ним встречи, марал в эти места не захаживает, бегает по таежным лесам.

Владимир Санги{267}

Девочка-лебедь

Говорят, раньше лебеди были немыми птицами и лапки у них были черными. Теперь всякий знает, что они кричат «кы-кы, кы-кы», за что нивхи прозвали их «кыкык», и лапки у них — красные. В те давние времена на берегу залива стояло маленькое стойбище, а в стойбище том жила маленькая девочка. Она любила играть на песочной косе, с утра до самого вечера рисовала на ровном песке разные узоры, строила из песка маленькие домики.

Еще она подолгу любовалась красивыми птицами, которые, как молчаливые белые облака, проплывали над ее стойбищем. Девочка ложилась на теплый песок и смотрела вслед стаям, пока они не исчезали вдали.

Отец и мать очень любили свою дочь. Но однажды летом мать умерла. Отец и дочь сильно горевали.

Прошло время, и отец уехал в дальнее стойбище за новой мамой для своей маленькой дочери.

Отец привел красивую женщину с черными соболиными бровями и ресницами, похожими на кисточки ушей зимней белки, с толстыми, подобно хвосту черно-бурой лисицы, косами.

Мачеха сразу вниз посмотрела на девочку и ничего не сказала.

На другой день отец ушел на охоту. Девочка встала с восходом солнца и пошла на берег играть с волнами. У самой воды она строила домик из морского песка. Набежавшая волна смывала его. Девочка смеялась, и, едва волна отходила, она принималась строить новый домик. Девочка играла долго, а когда солнце высоко поднялось над лесом, побежала домой завтракать. Но завтрака не было: мачеха еще спала. Девочка тихо вздохнула, вернулась на берег и вновь принялась играть. Так она увлеклась игрой, что и не заметила, как наступил полдень. Спохватилась, когда солнце стало сильно печь голову, побежала домой.

Мачеха еще спала. Наконец встала, принесла из амбара белую мягкую юколу — вяленую рыбу и стала есть. Она и не замечала стоявшую рядом девочку, макала юколу в нерпичий жир и жадно жевала.

Мачеха прожевала последний кусок юколы, облизала засаленные пальцы и, не глядя на девочку, бросила ей хвост кеты. Девочка съела этот хвост. И ей еще больше захотелось есть. Мачеха зевнула, отвернулась, снова легла спать.

Так настали для маленькой девочки тяжелые дни.

Отец добывал много дичи. Приходил домой только для того, чтобы принести добычу, и снова надолго уходил в тайгу — надо заготовить впрок, ведь зима суровая. Все вкусные места мачеха съедала сама.

Однажды отец спросил у жены:

— Жена моя, что-то дочь сильно похудела. Не больна ли она?

Женщина ответила:

— Нет, здорова. Она уже большая, а по хозяйству ничего не делает, не помогает мне. Только знает целыми днями бегать! Бездельница! Как ни корми ее, будет худой — так много бегает!

Как-то осенним вечером, когда птицы большими стаями улетали в сторону полудня, отец вернулся с охоты и лег отдыхать. Мачеха принесла жирную юколу и стала резать ее на мелкие ломтики. Ломтики ложились ровными рядками, аппетитно поблескивая на срезах.

Девочка не ела с утра. Она подошла к столу, стала просить мачеху дать ей поесть. Мачеха молчала, будто и не видела девочку.

— Дай мне поесть! — просила девочка.

— Отойди! — был ответ.

— Дай мне поесть, — просила маленькая девочка.

— Отстань! — был ответ.

У девочки совсем стянуло животик. Она протянула руку за розовым кусочком. Только дотронулась до юколы, мачеха ударила острым ножом. Кончики пальцев так и остались на столе. Девочка выбежала из дома, сбежала на берег и там, на теплом песчаном бугре, заплакала громко. Из пальцев струйками стекала кровь. Девочка всхлипывала:

— Кы-кы, кы-кы, кы-кы!

В это время над заливом пролетели лебеди. Они услыхали голос плачущей девочки и сделали круг. Расправили крылья, опустились рядом. Окружили девочку, стали разглядывать, вытянув шеи и наклоняя головы. Когда они заметили, что из пальцев девочки струится кровь, им стало очень жаль девочку, Лебеди молча заплакали. Слезы капали на песок. И там, где сидели лебеди, песок от слез стал мокрым. Большие белые птицы плакали все сильнее и сильнее. И вдруг у них пробился голос:

— Кы-кы, кы-кы, кы-кы!

Услыхав голоса, отец девочки выскочил из дому, увидел, что его дочь окружили большие птицы, бросился за луком и стрелами.

Лебеди взмахнули крыльями. В тот же миг и у девочки из плеч выросли крылья. Девочка превратилась в стройную лебедь с красными лапками.

Когда охотник подготовил лук и стрелы, птицы уже были высоко в небе. В самой середине стаи летела молодая птица.

Все лебеди кричали:

— Кы-кы, кы-кы, кы-кы!

Только молодая птица молчала.

Охотник схватился за голову, крикнул вслед улетающей стае:

— Дочь! Вернись! Ты будешь хорошо жить!

В ответ раздалось только:

— Кы-кы, кы-кы, кы-кы!

Отец долго стоял на бугре и, ссутулившись, горько смотрел вслед улетающей стае. Вот лебеди бисером повисли над морем. Вскоре они растаяли в лазурной дали.

Потом каждую весну над стойбищем у залива пролетали лебеди. И громко кричали: «Кы-кы, кы-кы, кы-кы!» Только одна птица молчала. И каждый раз, когда лебеди пролетали над стойбищем, далеко внизу они видели фигуру человека, одиноко стоявшего на бугре.

С тех пор прошло много времени. И на том месте, где когда-то стоял человек, выросла кряжистая лиственница. Ни зимние ветра, ни летние ветра не могут сбить это дерево. И стоит оно, воздев в небо свои ветви-руки. И лебеди с красными лапками, пролетая с севера на юг или с юга на север, обязательно завернут к этой лиственнице и громко проплачут:

— Кы-кы, кы-кы, кы-кы!

Бурундук

Ты, наверно, видел бурундука — маленького лесного зверька. И заметил: по всей его спине вдоль пять черных полос.

Встав ранним июньским утром, едва солнце коснется своими еще не горячими лучами вершин деревьев, ты можешь увидеть и услышать этого зверька. Он обычно забирается на верхние ветки высокой ольхи и, совсем по-беличьи закинув пушистый хвост на спину, негромко зовет:

— Тут… тут… тут.

Если ты не замышляешь ничего плохого, бурундук спустится на нижние ветки, поприветствует тебя наклоном головы.

— Тут… тут… тут.

А если ты вздумаешь поймать его, он пронзительно заверещит и, показав полосатую спину, юркнет в кусты. И вокруг станет настороженно тихо: все лесные жители — зверье и птицы — попрячутся в дуплах, норах, расщелинах. Но стоит тебе уйти, как бурундук, вскочит на ту же ветку и опять возьмется за свое:

— Тут… тут… тут.


Жил в лесу бурундук, пушистый желтенький зверек. Жил один. Всякий знает, что одному в лесу невыносимо тоскливо.

Бурундук и подумал: если мне тяжело, то, наверно, есть еще кто-нибудь, которому тоже от одиночества плохо. И пошел бурундук по лесу искать себе друга.

Скачет бурундук от дерева к дереву, от куста к кусту, заглядывает под коряги и валежины, в расщелины и норы.

Встречает горностая. Спрашивает:

— Горностай, горностай! Тебе не плохо одному? Давай дружить.

Горностай отвечает:

— Нет, бурундук, мне не плохо. А ты все равно умрешь с тоски — ведь ты не можешь один. Приходи ко мне завтра, я тебя съем.

Бурундук подумал: «Чем гнить в земле, уж пусть лучше съест меня горностай».

А так как до завтра было далеко, бурундук снова поскакал от дерева к дереву, от куста к кусту, заглядывая под коряги и валежины, в расщелины и норы.

Встречает лису. Спрашивает:

— Лиса, лиса! Тебе не плохо одной? Давай дружить.

Лиса отвечает:

— Нет, бурундук, мне не плохо. А ты все равно умрешь с тоски — ведь ты не можешь один. Приходи ко мне завтра, я тебя съем.

Бурундук подумал: «Чем гнить в земле, уж пусть лучше съест меня лиса».

А так как до завтра было далеко, бурундук снова поскакал от дерева к дереву, от куста к кусту, заглядывая под коряги и валежины, в расщелины и норы.

Встречает соболя. Спрашивает:

— Соболь, соболь, тебе не плохо? Давай дружить.

Соболь отвечает:

— Нет, бурундук, мне не плохо. А ты все равно умрешь с тоски — ведь ты не можешь один. Приходи ко мне завтра, я тебя съем.

Бурундук подумал: «Чем гнить в земле, уж пусть лучше съест меня соболь».

А так как до завтра было далеко, поскакал бурундук от дерева к дереву, от куста к кусту, заглядывая под коряги и валежины, в расщелины и норы.

И вот бурундук встретил медведя. Медведь спал в тени под кустом кедрового стланика.

Бурундук схватил его за ухо, стал изо всех сил дергать туда-сюда. Кое-как разбудил. Тот недовольно рявкнул:

— Р-р-рази тебя гром! Чего тебе надо?

— Медведь, медведь! Тебе не плохо одному? Давай дружить.

Медведь лениво повернул голову, зевнул и, не глядя на бурундука, спросил:

— А зачем дружить-то?

Бурундук отвечает:

— Вдвоем нам будет лучше. Ты большой и неуклюжий. А я маленький, ловкий. Я буду сидеть на дереве, сторожить тебя, когда ты спишь, — вдруг какая опасность идет.

— Я никого не боюсь, — сказал медведь и сладко зевнул.

— Тогда вместе будем орехи собирать.

Медведь глянул на бурундука:

— Орехи, говоришь?

— Да, орехи. И ягоду будем вместе собирать.

— Ягоду, говоришь?

— Да, ягоду. И муравьев будем вместе ловить.

— И муравьев, говоришь? — Медведь окончательно проснулся, сел. — И орехи, и ягоду, и муравьев, говоришь?

— Да, и орехи, и ягоду, и муравьев.

Медведь довольно отвечает:

— Я согласен дружить с тобой.

Бурундук нашел себе друга. Большого, сильного. Во всем лесу никто не мог похвастаться таким другом.

Как-то встретил бурундук горностая. Тот обрадовался:

— A-а, пришел. Теперь я тебя съем.

Бурундук говорит:

— А я дружу с медведем.

Горностай испугался:

— С медведем?!

Поскакал бурундук дальше. Встречает лису. Та заплясала от радости:

— Наконец я дождалась. Теперь я тебя съем.

Бурундук говорит:

— Я дружу с медведем.

У лисы дух перехватило:

— С медве-дем?!

Поскакал бурундук дальше. Встречает соболя. Тот обрадовался:

— А я тебя давно жду. Теперь я тебя съем.

Бурундук говорит:

— А я дружу с медведем.

Соболь так испугался, что птицей взлетел на дерево и уже оттуда спросил:

— С медве-дем?!

Живут себе бурундук и медведь. Быстрый бурундук находит богатые ягодные места и кусты кедрового стланика, сплошь усыпанные шишками.

Медведь радуется не нарадуется таким другом.

Вскоре медведь ожирел настолько, что ему стало трудно ходить. Он теперь больше лежал, отдыхал. И лишь изредка повелевал:

— Эй, бурундук, принеси-ка брусники.

Или:

— Эй, бурундук, почеши мне спину.

Наступила осень. Впереди зима, долгая и холодная.

Бурундук беспокоится:

— Слушай, медведь, скоро зима. Нам надо сделать запасы.

Медведь лениво отвечает:

— Правильно говоришь, бурундук. Давай, делай запасы! — а сам как лежал, так и лежит.

— Как же я один насобираю столько орехов и ягод! Ты ведь очень много ешь, — чуть не плачет бурундук.

— Сказано тебе, делай запасы! — сердится медведь. — А я выкопаю берлогу. Просторная она — вот настоящее жилье! Не то что твоя нора.

И бурундук понуро поплелся заготовлять орехи. Но тут в небе появилась снежная туча. И бурундук стремительно поскакал по кустам — надо успеть собрать орехи, а то снег спрячет их.

Бурундук сделал запасы.

А медведь залег, в берлогу, положил под голову лапу и заснул. Спал месяц, спал два — проснулся. Говорит бурундуку:

— Подай-ка мне орехи.

Наевшись досыта, медведь опять завалился спать. А запасов осталось немного. И бурундук стал себе отказывать: съест один орешек, подойдет к выходу берлоги, полижет иней, и ему покажется, что он сыт. Бурундук и не заметил, как он сильно отощал.

Кое-как дотянул бурундук до весны. Когда снег начал таять, медведь проснулся. Он потянулся, довольный, и сказал бурундуку:

— А здорово, братец, мы с тобой перезимовали!

Потом похвалил бурундука:

— Ты настоящий друг. Молодец! — и провел лапой по спине.

Так и остались на желтой спине бурундука пять черных полос — следы медвежьей дружбы.

Когда снег сошел с земли, бурундук ушел от медведя. Медведь и не жалел — вокруг много сладких кореньев и муравьев.

Но в конце лета медведь вспомнил бурундука: пора готовить запасы. Он стал звать бурундука. Но тот не откликался.

— Изменник! — на всю тайгу заревел возмущенный медведь.

С той поры медведь всячески преследует бурундука. Он никогда не упустит случая разрыть бурундучью нору, разорить. Все мстит.

Нет, бурундук не умер от одиночества. Я его видел сегодня утром, когда шел опушкой леса. Он сидел на верхней ветке ольхи и, совсем по-беличьи закинув пушистый хвост на спину, призывно кричал:

— Тут… тут… тут.

Наверно, он думал, что кто-нибудь ищет дружбы с ним.

Михаил Юхма{268}

Сказание о Сарри-баторе

Цветок свой мед отдал пчеле

И, радуясь, лелеял завязь…

Себя для друга не жалей

И счастлив будь врагу на зависть.

Из народной песни

В этот вечер я засиделся у Ендимера допоздна и услышал от него еще одну историю, которая, по-видимому, родилась вскоре после взятия русскими Казани. Что тут правда, что вымысел — судите сами…


Однажды старейшина чувашского селения по имени Сарри-батор ушел со своими воинами в поход. А в это время напали на село данники казанского хана: дома разграбили, жителей увели в рабство.

На обратном пути Сарри-батор узнал о несчастье и приказал своим воинам догнать ханский отряд.

В темном лесу чуваши настигли ханских слуг и разбили их, а сельчан своих вызволили.

Дважды в том тяжелом году нападали ханские отряды на села чувашей, несли с собой смерть, плен и разорение.

Решил Сарри-батор идти в Московию, туда, где, по словам купцов, стояли каменные города, а воины имели ружья, поражавшие громом и молнией.

— Попросим у царя помощи, — сказал он послам, — мы готовы перейти в Московское подданство, чтобы жить спокойно, в мире и согласии.

День проходил за днем, ночь за ночью, а от Сарри-батора не было вестей, и сам он не возвращался.

— Не случилась ли какая беда, — качали головами седобородые старцы. — Что-то долго их нет.

— Сам великий Киреметь[50] покарал дерзких за то, что осмелились ехать в страну нечестивцев, — говорили те, кто не желал союза с Московией и хотел склонить народ на сторону хана.

— Не может Киреметь покарать ходоков, — стояли на своем старцы. — Боги благословили батора.

Они говорили правду. Перед дорогой жрецы принесли жертву Киреметю: сварили тайын-сыра — священный напиток. Потом отвели быков в священную рощу, где были молельни — Киреметь-карди.

Старшина, жрец и мачавар-смотритель помолились на восток. Потом к ним привели одного из быков. Жрец зачерпнул расписным ковшом воды и плеснул на животное.

— Принимай наш дар, великий и добрый…

Но бык как ни в чем не бывало продолжал перемалывать свою жвачку.

— Уберите его, — сказал шепотом жрец, — не принимает его Киреметь.

Подвели другого быка. Этот, как только на него попала вода, тряхнул головой, замахал хвостом.

Люди облегченно вздохнули.

Вскоре алая бычья кровь залила траву. На нее вылили еще тайын-сыра. Быка освежевали, тушу разрезали на куски.

— Пусть будет у Киреметя, — начал жрец, — пусть будет у Валем-Хози[51], пусть будет у Илькумера, Михебера[52], пусть будет у Вылах[53] добрый тайын-сыра и наш чюк… Пусть насладятся.

К обеду послы съели все мясо, выпили тайын-сыра, снова помолились, встали на колени лицом к востоку. Потом стали разглядывать священное дерево: что им ответит Киреметь? Если он недоволен, на дереве покажутся два пера, а даст согласие — одно. Но бывает, что ему безразлична людская затея, тогда он вообще не даст о себе знать.

Вдруг кто-то крикнул:

— Смотрите, вот, вот! Добрый Киреметь с нами!

И впрямь, на священном дереве белело одно-единственное гусиное перо. Оно говорило людям: боги одобряют начатое дело.

Вот почему мудрые старцы надеялись, что Киреметь побережет послов.

Однако тревожились и стар и мал. Уже подумывали, не послать ли гонцов, пусть разузнают, что там и как.

Но тут разнеслась весть:

— Едут!

Воротились послы с подарками и царской милостью. Сарри-батор рассказал старейшинам, что русские рады союзу, потому что сами терпят много бед от ханских набегов.

С этого времени никто больше не уводил насильно юношей на ханскую службу, не увозил чувашских девушек, разлучая с родными.

Но так продолжалось недолго. Однажды пронесся слух, что новый казанский хан, жестокий Едигер, грозится отомстить всем, кто отпал от Казани и перешел к Московии. Несметные полчища хана двинулись на Чувашию.

Сарри-батор собрал было войско, чтобы встать на пути врага, но оно рассеялось, как тополиный пух от порыва ураганного ветра, силен, могуч был Едигер, разбил чувашей, разграбил земли, пожег дома.

Те, кто уцелел, ушли в леса.

Время было весеннее, и люди ставили шатры, шалаши, рыли землянки, не теряя надежды вернуться к зиме на родные пепелища и отстроиться заново. Не оставит их Московия без помощи, не может быть, чтобы хан одолел Грозного царя. Стало быть, надо готовить семена, а заодно и новые срубы.

Между тем послы, ездившие к царю, привезли счастливую весть — москвитяне собирают огромное войско, готовятся идти на Казань, дабы навечно изгнать Едигера. Они просили чувашей и черемисов помочь им людьми и конной тягой.

В начале лета русские войска стали переправляться через Суру. У них были длинные ружья и большие пушки. Чуваши помогали войску чем могли — несли хлеб, мед, вели лошадей. На привалах солдаты пели незнакомые песни, и чуваши подтягивали им, хотя и не знали слов.

Вскоре войска пошли дальше, а вместе с ними двинулись и чувашские отряды во главе с Сарри-батором.

Русские, чуваши, черемисы осадили Казань, им помогали аулские татары, которых хан замучил поборами. Осада длилась долго. Гремели русские пушки, стрелы градом сыпались с обеих сторон. По ночам люди грелись у костров, и Сарри-батор веселил воинов песнями, которые пел под шыбыр.

Однажды к осаждавшим прибыли ханские послы. О чем они говорили с военачальниками, никто не знал. Одно стало известно — в конце переговоров попросили прислать им певца-волынщика. Пусть, мол, явится в крепость, хан желает его послушать.

Воины не хотели отпускать Сарри-батора. Видно, мстительный хан надумал заманить к себе чувашского полководца и расправиться с ним. Однако царь, которому доложили о просьбе хана, призвал его к себе и о чем-то долго с ним совещался.

И пошел Сарри-батор в свой последний путь.

Удивительное было зрелище. От землянок чувашского лагеря в сторону крепости не спеша, будто меряя землю, шагал музыкант, наигрывая на шыбыре — волынке. Воины, словно зачарованные, смотрели ему вслед, слушали затихавшую вдали песню. Только несколько человек из царской свиты и сам царь, казалось, ничего не слышали, сосредоточенно считали шаги батора. Вот певец уже у ворот города, вот он скрылся за стенами.

— Большую помощь оказал нам Сарри-батор, большую помощь, — вздохнул царь, лицо его было мрачным.

Кто-то из чувашских военачальников спросил царя:

— Хотел бы я знать, о какой помощи вы говорите, батюшка? Кто знает, вернется ли Сарри-батор? В лучшем случае песни его ободрят осажденных.

— Пусть, — сказал царь, — пусть приободрятся. Недолго им песни слушать.

Уже потом стало известно, что русский царь решил вести подкоп под стены, а сколько до них шагов, точно никто не знал. Ошибаться нельзя. Пороху маловато. Вот и считал царь шаги батора, чтобы, значит, ошибки не было, взорвать, так уж наверняка, под самой стеной.

Прошло сколько-то времени, и под крепостью загрохотало так, что в небо поднялись глыбы камней, тучи песка, а в стене образовалась брешь. В нее кинулось войско царя. И долго еще над полем брани звучали разноязыкие крики победителей.

А Сарри-батора так больше никто и не видел.

Атл

Два платочка беленьких рядышком,

Два платочка — две половиночки,

Где ты, милая, синеглазая?

Иль нам вместе быть не судьба?

Из народной песни

Зорька красит восток. Просыпается лес, вздыхает потихоньку, радуясь солнцу и ветру. В шелест листьев вплетается негромкий голос Ендимера.

— …и тронулся Атл со своими тридцатью тремя баторами к хунскому царю…

В эту ночь дед рассказывал без устали. Такое с ним не часто бывает. Вначале поведал легенду о Ятмане-эмбю, затем о богатыре Мургаш-баторе, а теперь вот вспомнил сказание о храбром богатыре по имени Атл.

— …Хунский царь ласково принял Атла: нужны ему были служивые из подвластных земель. Но узнав, что с Атлом прибыло лишь тридцать три конника, удивился, а затем впал в гнев.

— Как смели презренные рабы насмехаться надо мной! Я просил у шурсухалов три тысячи, а вас всего тридцать три. Да за такие хитрости я их по миру пущу!

Атл остановил его:

— Стая воробьев не спугнет сокола, а сокол распотрошит воробьиную стаю.

— Что ты желаешь этим сказать? — прошипел хунский царь.

— Не торопись судить, пока не убедишься в моей правоте. Хотя нас всего тридцать три батора, но мы сильней иной тысячи.

Услыхал это царь, покачал головой и приказал чувашским баторам быть наготове. Они первыми встретят приближающегося врага.

С тем и отправился почивать.

Утром, к царю прибежали придворные.

— Измена! — закричали они. — Эти мерзкие чуваши переметнулись к врагам. Едва завидели их, бросили лагерь и поминай как звали. Горе нам!

Царь поспешно оделся, велел войско построить. Сам решил расправиться с изменниками, но снова прибежали стражники.

— Чуваши едут!

Вышел царь на крыльцо. В городские ворота, напевая песню, уже въезжала дружина Атла.

— Где вы были, предатели? — закричал хунский царь. — Я думал, вы честные воины, а вы трусы.

— Пока ты спал, — прервал его Атл, — мы тут поразмялись немного. Погляди на ту сторону горы, все поймешь.

— Посмотрите, что там такое, — приказал царь.

Увидели мурзы, что широкое поле сплошь усеяно трупами врагов. Не чуя ног, вернулись обратно.

— О великий и всемогущий, — запричитали они, — о светлый, несравненный, о солнцеподобный и луноподобный, о…

— Хватит, — закричал царь. — Говорите толком, в чем дело.

Перебивая друг друга, рассказали мурзы обо всем, что видели.

Обрадовался царь, а затем, будто шепнули ему на ухо худое слово, сдвинул брови. «Если эти молодцы этакую тьму разгромили, — подумал он, — то моих слуг они вмиг сомнут. Опасные друзья… Страшновато с такими воинами под одной крышей». И решил поскорее от них избавиться.

«Приласкаю их, задобрю, а затем одним махом всех порешу».

Объявил хунский царь пир великий в честь чувашских гостей-победителей.

Узнала об этом и единственная дочь хунского царя — красавица Касьпи. Еще до того была она наслышана об Атле. Это он разбил врагов, требовавших от царя дани, а заодно и ее, Касьпи, — своему вождю в наложницы.

«Хоть бы одним глазком взглянуть на него, — подумала Касьпи, — столько добра сделал и даже награды не просит».

Вышла в сад и спряталась в кустах. В ту пору Атл прогуливался по саду.

«Какой он красивый, статный, — обрадовалась Касьпи, выглядывая из своего укрытия. — Такого и полюбить не грех».

Заметила служанка радость на лице Касьпи, да и шепнула ей на ухо:

— Такой красавец — и погибнет! Жаль…

— Что? — удивилась Касьпи. — Что ты сказала?

— Что слышала, — отвечала служанка, — кому на пиру веселье, а кому слезы. Погубят молодца по цареву указу, умрет он после первого кубка.

Белей цветка степного стала Касьпи.

«Нет, нет, — подумала она с ужасом, — он не должен погибнуть».

А тем временем гости уже собирались на пир. Пришли и чувашские воины. Тогда-то и подбежал к Атлу хунский мальчик и поманил за собой.

— Куда, зачем? — спросил Атл.

— Разве сокол боится воробья? — ответил мальчик. — Ступай за мной.

Удивился Атл и пошел за ним по песчаной дорожке в сад. Там он увидел прекрасную девушку и сразу догадался, кто она.

— Здравствуй, — сказала Касьпи, — я ждала тебя, Атл.

— Здравствуй, — ответил Атл, опустив глаза. — Пусть любуются тобой звезды. Чем я заслужил такое счастье?

— Дикий голубь, если пожелает, может каждый день любоваться цветком, одиноко растущим в поле.

— О, — сказал Атл, — ты так же мудра, как и прекрасна. Твое имя означает вечернюю зарю. Разве заря может быть одинокой?

— Да, — вздохнула Касьпи, — если солнце не захочет взглянуть на нее.

— Сколько звезд, больших и малых, посылало ей свои лучи?

— Я ждала солнца.

— Когда же оно появится?

— Уже появилось.

— А не дала ли заря имя этому солнцу?

— Атл, — ответила девушка и зарделась, точно алый цветок.

— О боги, — прошептал юноша, — разве можно взвалить на одного человека сразу столько счастья.

— Солнце мое, — тихо сказала Касьпи, — беда за счастьем ходит, а ненависть за любовью.

Ничего не понял Атл, лишь молча смотрел на девушку. И тогда рассказала Касьпи о нависшей над Атлом беде.

Поблагодарил молодец красавицу и поспешил к своим баторам. В ту же ночь покинули они хунский город.

Но как ни старался Атл — не мог успокоиться. Все о царевне думал. Понял батор, что полюбил добрую красавицу, которая спасла его от верной гибели, и рассказал обо всем своим друзьям.

Те сразу же остановили своих чудо-аргамаков и поскакали обратно. Въехали в город — и ко дворцу.

Недаром говорят, любящее сердце вещун. Касьпи стояла у окна своей горницы, будто знала, что вернется ее возлюбленный. И как только увидела Атла под окнами, спрыгнула прямо к нему в объятия. Ни отца не спросила, ни матери. Только сказала:

— Я с тобой, Атл!

Узнав о побеге дочери, разгневался царь и выслал погоню.

Лучшие воины хунов помчались вдогонку за чувашами. Но не посмели они поднять меч на баторов, спасших их от врагов. Постояли, поглядели вслед конникам и повернули назад.

— Как я счастлива, что мы вместе, — шептала дорогой Касьпи.

— И я счастлив, — отвечал ей Атл.

Но недолгой была их радость.

Плохая весть скакуна обгоняет.

Еще не прибыл Атл к своему царю, а хуны уже известили того о случившемся и пригрозили местью. А на храброго Атла возвели напраслину: будто воин он плохой, долга своего не выполнил да еще дочь украл.

Схватили Атла царские слуги и заточили в темницу.

Атл надеялся, что образумится царь, поостынет и рассудит, кто прав, кто виноват.

Но проходил день за днем. Бедный Атл с товарищами все томился в сыром подземелье. А красавицу Касьпи заточил грозный отец в башне. Плакала Касьпи, все глаза выплакала. Слезы ее лились ручейком, и где-то далеко образовалось из них соленое море, которое назвали Каспийским.

Храбрый Атл тоже не стерпел позора. И попросил он светлое солнце:

— Помоги мне, солнышко, выручи. Сделай меня быстрой речкой, потеку я по долам, по лесам в ту сторону, где живет моя ласточка.

И тут не оставили Атла друзья.

Обратился Атл в великую реку и помчался в сторону хунской земли, а его товарищи понеслись вслед за ним. Потому-то река Атл, то бишь Волга, не одна течет, а с тридцатью тремя притоками.


…Дед умолк, пососал трубку и посмотрел в сторону речки Карлы.

— И Карлы был другом Атла, вот он и сейчас торопится к Волге.

Над рекой клубился сизый туман, и мне подумалось, прошли века, а человек мало изменился — так же любит и ненавидит, горюет и радуется.


Загрузка...