Мэри Розенблюм, один из наиболее известных и плодовитых авторов девяностых, впервые опубликовалась в «Asimov's Science Fiction» в 1990 году и с тех пор является постоянным и активным сотрудником этого журнала, в котором было напечатано около тридцати ее произведений. Кроме того, ее рассказы появлялись в «The Magazine of Fantasy & Science Fiction», «Science Fiction Age», «Pulphouse», «New Legends», а также в других журналах и сборниках.
Еще в девяностые годы Розенблюм сочинила огромное количество ярких, увлекательных и волнующих историй, чем завоевала множество преданных поклонников. Огромной популярностью среди читателей «Asimov's» пользовались ее рассказы из серии «Земли» («Drylands»), но и многие другие работы оставили неизгладимое впечатление, такие как «Каменный сад» («The Stone Garden»), «Синтез» («Synthesis»), «Полет» («Flight»), «Калифорнийский мечтатель» («California Dreamer»), «Бросок к Пегасу» («Casting at Pegasus»), «Энтрада» («Entrada»), «Крыса» («Rat»), «Сад на Центавре» («Centaur Garden»), «Внешность обманчива» («Skin deep»), «Песни сирен» («Songs the Sirens Sing») — этот список можно продолжать и продолжать. Ее новелла «Газовая рыба» («Gas Fish») выиграла премию журнала «Asimov's» 1996 года и вошла в число претендентов на награду «Небьюла» в том же году. Ее первый роман «Земли» («The Drylands»), вышедший в 1993 году, встретил восторженные отклики в прессе и получил престижную премию Комптона Крука как «Лучший дебютный роман года», вслед за ним появился второй роман «Химера» («Chimera»), а затем и третий — «Каменный сад» («The Stone Garden»). Первый сборник рассказов «Синтез и другие рассказы» («Synthesis and Other Stories») был тепло встречен критиками — его назвали одним из лучших сборников 1996 года. Последними произведениями писательницы стали мистические романы, объединенные в трилогию, которые от опубликовала под псевдонимом Мэри Фримен, а в настоящее время автор работает над еще одним научно-фантастическим романом. Мэри Розенблюм — выпускница писательского семинара «Clarion West», ныне проживает в Портленде, штат Орегон.
Эта трогательная история повествует о том, что хоть внешность и бывает обманчива, но, если приглядеться к тому, что за ней скрывается, можно обнаружить несколько больше того, что ожидалось увидеть…
Когда группа журналистов вошла с улицы в ресторан, у меня и в мыслях не было, что это меня они ищут. Я даже не смотрел в их сторону и продолжал возиться в мойке. Да и на что они мне сдались? В последнее время наш ресторанчик на пятнадцать столиков стал весьма популярен: о нем писали в «Таймс», так что среди посетителей в переполненном зале всегда можно было встретить кого-нибудь из знаменитостей. Не знаю, что всех влекло сюда — то ли дорогое меню, состоящее из блюд, приготовленных Антонио исключительно из диких растений, то ли людям просто нравилось, что здесь так мало столиков. Как бы то ни было, для меня день уже был испорчен. У нас появилась новенькая — девица, которую взяли резать салаты, так вот ей приходилось забирать у меня посуду, и она изо всех сил старалась на меня не смотреть. А Персидо и остальные ребята то и дело посылали ее ко мне. Это у них что-то вроде обряда посвящения. Мне такие шуточки никогда не нравились. Уж я-то хорошо знаю, каково это любой женщине — смотреть на меня.
Так я и стоял у раковины, намывая кастрюли из-под паэльи, руки — по локоть в воде желто-оранжевого цвета, как вдруг, ни с того ни с сего, вспыхивает свет, вокруг становится необычно шумно и тесно, маленькое пространство кухни едва вмещает такое количество людей. Я поворачиваюсь к ним, жирная желтая пена капает на пол, и вижу какую-то тетку с микрофоном, с ней несколько типов с переносными видеокамерами, которые прильнули к объективам, чтобы навести резкость. Эта тетка указывает на меня микрофоном и, сияя от счастья, болтает что-то невразумительное громким дикторским голосом. Что-то о какой-то там технологии, о каком-то докторе… И как я себя чувствую?
А чувствую я себя паршиво. У меня нет зеркала, даже для бритья. Оно мне ни к чему. Когда мне хочется увидеть свое лицо, я просто смотрю на кого-нибудь. И получаю прекрасное и четкое отражение того, что получилось в результате минимума работ по восстановлению моего лица в исполнении Общественного Здравоохранения. Не красавец. Вам повезло, если вы не сталкивались со мной темной ночью. Но я привык, ведь мне уже и не вспомнить, как я выглядел до пожара в машине, впрочем… чего уж там — полагаю, это гложет меня до сих пор. Так что гляжу я в объективы камер, а сам думаю о том, что в ближайшие двадцать четыре часа мне не придется включать телевизор, чтобы случайно не наткнуться на программы новостей.
— Итак, Эрик, расскажи, о чем ты думаешь, ведь теперь у тебя снова будет нормальное лицо? Ты взволнован? Сообщил ли тебе доктор Олсон-Бернард, сколько времени это займет — хотя бы приблизительно?
Олсон-Бернард. Наконец-то слова репортерши стали до меня доходить. Это тот самый хлыщ, который работает в больнице университета. В свое время я заполнил у него обычные с виду анкеты для проведения операции по пересадке новой искусственной кожи — какой-то экспериментальной, выращенной вегетативно, или как-то похоже. Там было еще человек тридцать, из них парочка безобразных уродов вроде меня — полагаю, тогда я просто выкинул все из головы. Я и раньше обращался с подобными просьбами, но мне постоянно отказывали, уверяя, что кожный покров поврежден слишком глубоко и восстановлению не подлежит. Но мне все равно хочется.
— Доктор… — говорю я и понимаю, что голос мой звучит так, будто его тоже поджарили.
Ведущая новостей обращается к камере, расплываясь в радостной улыбке, идеальной с точки зрения европейского фенотипа, и начинает нести всякую чушь о докторе и обо мне — бедном и несчастном существе, о том, как добрый доктор собирается вернуть меня к жизни, и все в таком же духе. Я ее уже не слушаю: в ушах стоит гул, множество глаз просто зажали меня в тиски, Ринко, Волосатый, Паук — все те ребята, с которыми я работал каждый день, — пялятся на меня так, будто видят впервые, и все повара туда же, даже Домино (это он меня тискал однажды), и все официантки, мало того, посетители в зале тоже тянут шеи, стараясь разглядеть из-за всех этих спин, что происходит.
— Так что же ты чувствуешь? — Репортерша тычет в меня микрофоном, словно полицейский — жезлом.
— Я… даже и не знаю.
Она разочарована.
В конце концов Антонио не выдерживает и велит мне отправляться домой, чтобы я не мешал людям заниматься делом — готовить блюда и обслуживать посетителей. Чему я очень рад, поскольку от всех этих взглядов лицо мое затвердело, как пластик. Я объявляю Антонио, очень громко, что собираюсь проверить протечку, а сам запрыгиваю в служебный лифт, спускаюсь к заднему входу и незаметно выскальзываю в переулок — просто на тот случай, если журналисты все еще где-то рядом. Идет дождь, и свет от светофоров растекается красными, желтыми и зелеными огоньками по лужам, все вокруг прячутся от дождя — кто под зонтиком, а кто шапку натянул поглубже. Улицы забиты такси и велорикшами, и пока я Добираюсь до станции, мое пластиковое лицо размягчается от холодного дождя, пахнущего Нью-Йорком. И вот я уже на платформе — скучающий охранник скользит взглядом по сканеру и даже не оборачивается в мою сторону, а вагон в кои-то веки почти пустой.
В моей каморке на верхнем этаже в доме без лифта «оживает» компьютер — на экране монитора вспыхивает картинка «срочной почты»: свинцовые пенистые волны бьются о гавайский берег, ветер треплет в клочья пальмы. Это Дэйтарк, кто же еще. И точно — стоит мне сесть перед компьютером и войти в программу, как ее слова строкой бегут по дисплею:
> Ты во всех новостях дорогуша догадываюсь нескучная неделька предстоит.
Тут же по всему экрану вспыхивают маленькие фейерверки — это Дэйтарк смеется. Затем она обрушивает на меня видеоряд — я не успеваю убрать изображение и вижу себя, как я жмусь спиной к раковине, озираюсь вокруг, словно бездомный пес, загнанный в угол. Давненько я не видел своего лица, и сейчас, то ли из-за прожекторов на камерах, то ли из-за ракурса, оно выглядит крупнее, чем на самом деле, — плоское, лоснящееся и тошнотворно белое, как оплавившаяся свеча, вместо ушей огрызки, волос нет в помине, там, где должен присутствовать нос, — дырки, и все это скорчено в гримасе. Кусочки курицы с карри, которой Антонио кормил сегодня персонал, подступают к горлу и просятся наружу.
> Значит успешный док собирается сделать тебе новое личико.
Следует пауза, и на экране серые тучи кружатся над зеркально-спокойным озером, что означает — Дэйтарк задумалась.
> Он стоящий я проверила соглашайся.
А потом Дэйтарк пропадает, рассыпав напоследок лепестки роз, — они летят по темному экрану вниз и остаются лежать там, как выпавший снег. Я понятия не имею, что бы это значило, и — какого черта — с раздражением отключаю экран, скорее из-за того, что мне просто надо выпустить пар, и Дэйтарк тут ни при чем — ведь она единственная, с кем я общаюсь в Сети, и к тому же умеет добывать информацию. И подозреваю, не всегда законно. Однако экран снова вспыхивает, сообщая о «срочной почте» — сомневаюсь, чтобы Дэйтарк вернулась. Так оно и есть. Это официальное письмо из больницы, в которой я проходил собеседование, и, для того чтобы его прочесть, мне приходится сканировать глазную сетчатку.
В письме очень вежливыми — просто туши свет, — заковыристыми выражениями, которыми пользуются все эти умники-юристы, сообщается о том, что меня избрали участником… ну и вся прочая галиматья. Здесь же дается пароль для бесплатного проезда в такси и предлагается загрузить ключ. Я вставляю мини-диск в дисковод, и зажигается сигнал — ключ загружен. В девять часов утра, говорится в письме. Прибыть в приемный покой больницы.
Значит, это правда.
Мне… страшно.
И это глупо, ведь что мне терять, черт побери? Здесь еще целая куча страниц, и для доступа к каждой нужно сканировать сетчатку. Перед глазами мелькают слова, цифры, номера параграфов, пока я не натыкаюсь на предложение: «Вы не можете преследовать меня в судебном порядке», после чего я просто пролистываю страницы, не читая ни строчки, и отправляю их назад. Затем тыркаюсь в парочку соединений с Дэйтарк, но она не отвечает — может, чувствует, что я злюсь, а может, просто занимается своими делами. Еще рано, но мне не хочется загружать книгу, так что я заказываю музыку с одного из периферийных сайтов и слушаю, как кто-то пытается сочетать арабскую лютню и кларнет с зажигательными латиноамериканскими ритмами — не меньше. Ерунда какая-то, но все же это лучше, чем шарахаться от видеоновостей в Сети.
Пароль позволяет мне взять новенькое, блестящее такси, так что я избавлен от необходимости терпеть на себе взгляды рикши в зеркале. Очутившись у входа в больницу, я вставляю диск с ключом в считыватель, и отражение моей сетчатки позволяет мне пройти внутрь, минуя систему сигнализации. Как только за спиной закрывается вторая дверь, под ногами на черном матовом полу зажигается желтая стрелочка. Иди по желтой кирпичной дороге — ладно, я в игре. Стрелочка ведет меня по широкому коридору, мимо других пациентов-зомби, все они, как и я, плетутся, не отрывая глаз от своих стрелочек — лиловых, зеленых или голубых. И вот наконец моя стрелка уходит под широкую деревянную дверь, но, когда мои пальцы касаются ее поверхности, я понимаю, что она не из дерева, а из какого-то другого материала.
Забавно. Но из того немногого, что сохранилось в моей памяти о жизни до… это как я сижу рядом со славным старичком, пока он вырезает что-то из куска дерева. А потом передает предмет мне, и я трогаю шелковистую поверхность — такую теплую и… живую. Полагаю, это было нечто округлое, но все, что я помню, — это улыбка старика, волосы, похожие на комочки белого хлопка, и эта деревяшка на ощупь напоминает бок какого-то зверя. А может, и женщины. Точно не помню.
— Мистер Халси. — Медсестра в приемной окликает меня, приветливо улыбаясь, и это так мило с ее стороны, что я просто теряюсь. Наверное, ей не привыкать к таким, как я. — Вы получили наше письмо. Доктор занят с пациентом, вы не могли бы присесть?
Доктора всегда заняты с пациентами, когда вы приходите к ним на прием, но голос у медсестры мягкий, и неприятное чувство, кольнувшее меня в самом начале, исчезает, и я почти поверил ее улыбке. Так что улыбаюсь ей в ответ, как умею, и беру в руки один из симпатичных наладонников, лежащих рядом с удобными креслами.
В нем представлены несколько различных журналов, какие-то рассказы именитых авторов и даже парочка коротких триллеров со множеством иллюстраций. Это вам не сборник Общественного Здравоохранения. Я листаю все подряд, но именитых я уже читал, а триллеры совсем не страшные. И как раз когда я выключаю текст, дверь отворяется и выходит доктор. Но в прошлый раз со мной беседовал совсем другой человек. Этот дядя очень высокого роста, так что мне, даже стоя, приходится задирать голову. В его внешности ярко выражено смешение многих европейских кровей — каштановые волосы, вытянутое лицо, вздернутый нос. Я всегда обращаю внимание на лица. Забавно. И еще — его не передергивает. Он улыбается. И он смотрит на меня. Действительно смотрит. Обычные люди так не делают. Их взгляды соскальзывают с моего лица, как кожаные подметки с ледяной горки. Тем временем он жмет мне руку, и пока я собираю в кучу остатки мозгов, способных соображать, мы уже в его кабинете — стены убраны коврами и гобеленами, и стол здесь из натурального дерева, огромный, как моя кровать. Мне хочется провести по нему рукой, но я сдерживаюсь.
— Вы получили мое письмо. — Его улыбка делается чуть шире. — Быстро читаете.
Я пожимаю плечами:
— А вы не ожидали?
Теперь он пожимает плечами. Мое письмо. Не «наше», как говорят обычно врачи. Похвально.
— Вы действительно решили подвергнуться процедуре? Поймите, это все еще эксперимент, и хотя нам удавалось восстанавливать участки с глубоким поражением клеток, на самом деле мы еще не… — Он запинается на мгновение.
— Не чинили таких, как я, — заканчиваю я за него. Любезно подсказываю. И вызывающе. Ладно, переживу.
— Да. — Он не сводит с меня глаз — в них только печаль и никакой обиды на мою жалкую дерзость.
— Простите. — Я опускаю голову. Не так уж часто со мной бывает такое. — Делайте, что хотите. — И опять мне… да, страшно. Противное чувство.
Вздрагиваю, когда док кладет руку мне на плечо — так и хочется ее смахнуть.
Когда это было в последний раз? Чтобы кто-нибудь дотрагивался до меня просто так? Ну Домино не в счет — ведь он это делал не просто так, и ему все равно, кого трогать.
— Позвольте, я покажу вам кое-что. — Он кивает в сторону письменного стола.
В столешницу встроен голографический проектор, и над ним материализуется яркое пятно, из которого постепенно возникает изображение человеческой головы. Это ребенок с сияющей улыбкой — так обычно улыбаются дети, когда мама или папа наводят на них объектив. У него тонкие каштановые волосы, голубые глаза и очень симпатичное лицо. Я смотрю на малыша, и ощущение такое, будто чья-то рука впивается в мои внутренности и сдавливает их со всей силы, и вдруг мне становится нечем дышать.
Потому что это — я. Я знаю это, не понимаю откуда, но знаю.
Он такой… хорошенький. Словно издалека я чувствую, как пальцы дока сжимают мое плечо, слышу, как он велит мне сесть, что-то ударяет меня под коленками, и я чуть ли не падаю в кресло, не в силах оторвать глаз от лица этого ребенка.
— В архиве Службы по делам детства нашлось это фото. Я использовал программу моделирования, чтобы получить изображение, соответствующее настоящему возрасту. — Док снова сдавливает мое плечо, и лицо мальчика начинает изменяться, и мне хочется крикнуть, чтобы это прекратилось, но ничего не выходит, так что я просто сижу, замерев, и наблюдаю за тем, как он становится старше. Его лицо вытягивается и грубеет, волосы уже не легкое облачко, а настоящая копна, и программа даже добавляет в мочку уха гвоздик с алмазом. И глаза у него тоже меняются. То есть они такие же голубые, почти серые, но выражение уже другое — вместо счастливого детского смеха в глазах… печаль как будто. Интересно, программист сделал так нарочно или же я вижу то, чего нет на самом деле? Но это лишь одна мыслишка шевельнулась, в то время как я сам весь… оцепенел.
Значит, так я буду выглядеть?
— Все получится. — Голос у него низкий, мягкий, рука все еще на моем плече. — У меня нет доказательств, ведь вы первый с такими значительными повреждениями, но я уверен в успехе. Если бы сомневался — ни за что не стал бы к вам обращаться.
Он и впрямь уверен. О боже, я слышу это в его голосе, и лицо передо мной — оно так прекрасно, будь я проклят… Меня вот-вот начнет трясти, я не знаю, плакать мне или смеяться, изнутри распирает так, что я готов разлететься в прах, на мелкие кусочки, и он как будто чувствует это, потому что еще раз сдавливает плечо напоследок и делает шаг назад.
— Завтра ляжете в больницу, — говорит он мне. — Я уже договорился с вашим работодателем — он предоставит вам отпуск, с правом вернуться на работу.
— А как… — У меня пересыхает в горле, и приходится сглотнуть, чтобы попробовать снова. — А как вы сможете… приделать все это? — Само лицо, которого у меня нет, уши, нос, губы, брови — все то, что я вижу на голографии.
— Мы используем клонированные и модифицированные клеточные штаммы, — рассказывает он. — Благодаря нашей компьютерной модели мы знаем, как вы должны выглядеть, и слой за слоем будем выстраивать основу. Это такая трехмерная конструкция, сооруженная из тончайших слоев целого комплекса полимеров, подверженных действию микроорганизмов, — в них вводятся соответствующие энзимы и гормоны, которые запускают в действие рост клеток. По мере роста клеток полимерная основа будет растворяться. Мы уже занимаемся подобными вещами — в большой чашке Петри выращиваем кожу для пересадки… ну, вы знаете об этом. Но в трехмерной основе, созданной непосредственно на месте, клетки приспосабливаются, образуя нужный тип тканей, и формируют само лицо. Никакой операции. Никакой пересадки. Ваше лицо просто… вырастает само.
Я слышу страсть в его голосе, и мне становится легче. Оцепенение, как лед, сковавшее меня, дает трещину. Он действительно верит в то, что все так и будет. Словно это предопределено свыше, и у него нет никаких сомнений.
Он обращает на меня свой взор, и на этот раз в его глазах я не вижу своего нынешнего лица. Вижу в них то лицо, с голографии. И вера его горяча, как летнее солнце.
— Увидимся завтра, — говорит он мне. — И мы начнем.
Я ухожу. Чуть ли не бегом. Прямиком наружу, на бетонный тротуар и сразу налево. Трогаюсь с места. Иду, а вокруг меня сплошной бетон, что здания, что люди — все сливается в единую массу, и я толком ничего не различаю. Даже если бы кто-то сейчас стал смотреть мне в лицо — я не заметил бы. Но немного погодя город снова приобретает свои прежние очертания. Новые и старые, роскошные и убогие — здания громоздятся друг на друга, а какая-то женщина с причудливыми косичками оборачивается на меня в страшном изумлении и чуть не сваливается с обочины. Я вдруг понимаю, где нахожусь, спешу в метро и еду к себе в каморку. Думаю о том, как загружу какую-нибудь книжку — новую, написанную кем-нибудь из арабских писателей, ну, вы знаете, эти неистовые ребята, которые выросли в зоне вечно продолжающейся войны. Они знают нечто такое, чего мне, надеюсь, не доведется узнать, и они не пользуются популярностью, потому что, как правило, не любят никого, кроме арабов, но иногда, знаете ли, вся их злость и ненависть вызывают во мне зависть. Им есть кого ненавидеть.
А у меня есть только эта катастрофа, неизвестно как случившаяся. Мама с сыном, бензобак, охваченный огнем… Божья воля? Если бы я верил в Бога, я ненавидел бы его. Или ее. И почему я думаю об этом сегодня?
Потому что мне страшно. Не знаю почему. Ведь то, что я сказал доку, — правда, что мне терять? Но у меня такое чувство, будто я стою над пропастью, и если спрыгнуть вниз — назад уже пути не будет. В итоге книгу я так и не загружаю. Сегодня, оказывается, вечер в Группе Взаимопомощи. Напоминание об этом неожиданно вспыхивает на моем дисплее. Раз в неделю я должен там отметиться, чтобы сохранить за собой инвалидность. Подтвердить, что я по-прежнему учусь жить со своим лицом. Что у меня и в мыслях нет — расстреливать туристов на Таймс-сквер. Надо идти. И я иду.
Это затягивает, почти как наркотик. Мы садимся в круг на дешевые пластиковые стулья. Некоторые из нас встают со своих мест, чтобы рассказать обо всем плохом, что случилось за неделю, — пожаловаться на грубых официанток в закусочной, на вредных родственников со стороны мужа или жены, на нелюбящих любовников, а мы все громко выражаем сочувствие. Это и есть главное, что так привлекает присутствующих, — проявить эмоции, вызвать ответную реакцию, как если бы все поклонялись божеству уродства, и держу пари — это достойно премии «Оскар». Что же касается остальных… мы просто здесь отсиживаемся. Но есть одна малышка, которая мне действительно нравится. Котенок. Так она себя называет. Ей около четырнадцати лет, она пострадала при взрыве бомбы с зажигательной смесью во время одной из бандитских разборок — выглядит, конечно, не так ужасно, как я, но не забудьте, она же девчонка, а им, должно быть, намного тяжелей. И потом — она помнит себя красивой.
А я нет. Не помнил. До сегодняшнего дня.
Мы говорим друг другу «привет». У нее фиалковые глаза, и она каждый раз говорит, что беспокоится обо мне, и иногда я ей верю.
Потом я иду домой и проверяю, не объявилась ли Дэйтарк. Ее самой нет, но экран полон розовых лепестков — они усыпали растоптанные растения с колючками. Что бы это значило? Спросите у нее.
Я появляюсь в больнице, и мой ключ опять срабатывает. На сей раз стрелочка оранжевая, и она приводит меня к стойке, за которой находится коренастый тип североафриканского происхождения, он спешно отводит меня в уединенную приемную с одним стулом и кушеткой. Спустя минут десять появляется парень в голубом халате, на меня не глядит, но зато так старательно улыбается, что я беспокоюсь за мышцы его рта — как бы не потянул. Он торопится провести меня по лабиринту коридоров, через двери, которые грозно распахиваются в воздушные шлюзы, где с потолка льется мягкий лиловатый свет ультрафиолета, убивающий микробы. Оставляет меня в кабинке со стенами из пластика, вручает обычную для таких заведений личную карточку пациента и велит раздеваться. Заходит медицинская сестра — тоже не смотрит на меня, но, по крайней мере, не улыбается. Она хлопает по внутренней стороне руки, вводит жидкость из шприца и говорит, что нужно немного потерпеть. Это очень сильное успокоительное. Оно начинает действовать уже через тридцать секунд после ее ухода. Затем в поле моего зрения возникает узкая тележка, ребята в зеленом, которые, как и медсестра, избегают смотреть в мою сторону, и вот они уже минут пять как толкают тележку, а потолочные плитки все плывут и плывут над моей головой. Мне кажется, я не дождусь, когда меня подключат к наркозному аппарату.
А дождаться хочется.
Я вглядываюсь во что-то белое, кто-то стонет, и я чувствую, как чья-то рука вытирает мне рот чем-то грубым и шершавым, как течет моя слюна, и понимаю — смутно так, — что слышу собственный стон, вот только никак не могу заставить самого себя перестать стонать.
Медленно я просыпаюсь, цепляясь за совершенно удивительный сон, где огромные поля усеяны цветами, я гуляю среди них, и мне просто… хорошо. Это длинный сон. Слишком длинный, думается мне сквозь туман. Я болтал с Дэйтарк, но не помню, о чем она говорила. Ей нравятся цветы. Скоро пора идти на работу. Надеюсь, я еще не опоздал… Хочу почесать нос, но рука не слушается.
Я пробуждаюсь к действительности, адреналин бросается в кровь — я не могу шевельнуться, глаза слепит белый свет, где же я, черт бы меня побрал? И тут слышу торопливые шаги, белый свет оказывается потолком, и я вспоминаю, где нахожусь.
В больнице. Стянутый ремнями. Весь в трубках. Лицо перебинтовано. Все знакомо до боли, будь оно неладно.
Медсестра, или сиделка, или как там ее, лепечет мне что-то, но я не слушаю. Просто жду. Ничего другого не остается — только ждать.
Я все еще в полузабытьи, когда входит док, и почти сразу же он говорит что-то резкое медсестре у двери, а потом склоняется надо мной, и я вижу его лицо. Снова чья-то рука тянет меня за кишки, док улыбается, и глаза его блестят.
Получилось.
— Идешь на поправку — это чудесно.
Он делает шаг в сторону, пропуская двух сестер в зеленых халатах, в масках и перчатках, которые суетятся вокруг меня, отключают капельницы, убирают катетер — занимаются тем, чем и должны заниматься. Наконец одна из них протягивает руку к моему лицу, и я весь сжимаюсь, потому что все еще помню, как было больно давным-давно, когда меняли повязки и ни одно лекарство не могло унять эту боль.
Но сейчас боли нет, в самом деле, может, покалывает чуть-чуть, и повязок на лице нет, а чувствуется что-то вроде проволочной маски в форме лица. Ледяной воздух холодит кожу, и это приятно. Мне кажется — молекулы воздуха стучатся в нее.
— Можно посмотреть? — Слова звучат хрипло, горло жестоко саднит — должно быть, из-за трубки, которую мне вставляли.
Док отвечает не сразу.
— Мы еще не закончили, — медленно произносит он. — Тебе следует понять: процесс роста многих и многих слоев тканей не происходит за считаные часы. Мы сделали перерыв, чтобы позволить новым клеткам стабилизироваться и дать тебе немного времени для восстановления мышечного тонуса перед завершающей стадией. Сейчас на тебе слой эпидермиса, но он — временный. Нам еще многое предстоит сделать.
Одна из медсестер подносит к моим губам соломинку, я невольно начинаю тянуть через нее, и вкус бутылочного яблочного сока во рту воскрешает воспоминания о том, как меня лечили в самый первый раз, но сок сладкий и успокаивает саднящее горло.
— Я хочу увидеть, — выдавливаю из себя, закончив пить, и приподнимаюсь, чтобы сесть.
Вернее, пытаюсь приподняться.
Все передо мной плывет и кружится, желудок выворачивает наизнанку, и затем я лишь чувствую, как чьи-то руки снова укладывают меня на постель. Я весь взмок, меня знобит от холода, и дрожь не унимается.
— Не так резко, — хмурится док, поглядывая на мониторы, выстроившиеся у моей кровати. Однако ни один аппарат не пищит. Это хорошо — я знаю об этом по своему давнему опыту. — Тебе придется снова привыкать к движениям. Не забывай, ведь ты пролежал десять дней.
— Десять дней?!
— Об этом было написано в документе, который я тебе посылал. — Он смотрит на меня, подняв бровь, довольный показаниями мониторов. — Ты же читал его и заверил сетчаткой? Первый сеанс самый длительный. Второй завершит процесс регенерации, а потом останется только сделать несколько пластических модификаций.
Интересно, о чем еще там было написано? Теперь понятно, почему сон казался мне таким долгим. Я собираюсь с силами, чтобы снова спросить, но он выставляет перед моим лицом зеркальце — дешевую импортную вещицу с пластмассовыми ободком и ручкой, такие можно увидеть в любой первой попавшейся лавке, — и я смотрюсь в него.
Знаю, что лицо еще не готово, но разочарование все же пронзает меня насквозь. Однако я заставляю себя смотреть. Вообще-то, стало лучше. У меня теперь есть уши, пусть частично. И нос. И лицо похоже… на лицо, что ли. Не то чтобы очень симпатичное, но хотя бы вы не будете кричать и падать в обморок, если встретите меня в темном переулке. Волос нет совсем, и кожа розовая, такая, как если бы я обгорел на солнце, или что-нибудь в этом роде. Я долго выдыхаю воздух — вместе с ним мне хочется выпустить разочарование, засевшее внутри, потому что даже если он оставит все как есть сейчас, и то это будет намного лучше того, что было.
Но я не хочу, чтобы он оставлял все как есть.
— Я намерен дать тебе неделю на восстановление. — Док задумчиво смотрит на меня. — Тебе надо быть готовым к выписке завтра утром. — Он умолкает на мгновение, слегка хмурится. — С тобой живет кто-нибудь? Тот, кто смог бы ухаживать за тобой, пока ты будешь набираться сил?
Я качаю головой, и, могу поклясться, это его как будто успокаивает.
— Знаешь что? — Он улыбается. — Может, погостишь некоторое время у меня? В моем доме много места. Так я мог бы непосредственно наблюдать за делом своих рук. И здание охраняется, так что пресса не будет тебя донимать.
Я собираюсь сказать «нет», совершенно автоматически, и тут что-то меня останавливает. Зачем так скоропалительно? Изучающе разглядываю его с минуту — придраться не к чему. Он не Домино. В этом я ничуть не сомневаюсь. Просто, может быть… так никто не поступает. Не предлагает помощь. Просто так. Он выжидает, и я замечаю некоторое нетерпение в его глазах и, может, даже обиду за то, что я еще раздумываю, а не сразу хватаюсь за приглашение. Какого черта?
— Я… простите. — Мне не надо притворяться, что я смущаюсь, потому что так оно и есть. — Это очень… мило с вашей стороны. — Я пытаюсь подобрать слова, которые произносят в таких случаях, но как это непросто — мне ведь никогда прежде не доводилось попадать в такие ситуации. — Спасибо, — наконец выговариваю я, чувствуя себя полным олухом.
Но он улыбается в ответ, глаза его сияют от радости.
— Вот и хорошо. Отдыхай, а я зайду за тобой, когда соберусь домой. Мне нельзя тут засиживаться.
Теперь он смотрит на медсестру, и я замечаю, как сердечное выражение сходит с его лица. Он дает ей некоторые указания, и кажется, речь идет о том, чтобы меня осмотрели специалисты, но не все, ну а потом идут какие-то медицинские термины.
Он выходит из палаты, и она выходит из палаты, но тут же возвращается, неся мне чашку, полную пилюль, и поднос со всякой дрянью, которая называется больничной едой, — здесь и студень, напоминающий зеленую пластмассу, и куриный суп из кубиков, и приторный крем. Все, как двадцать лет назад, когда я попал сюда впервые, — ничего не изменилось с тех пор. Тогда мне было четыре года. Пробую на вкус крем и сразу же вспоминаю все. Убираю ложку на поднос и откидываюсь назад, надеясь, что одна из пилюль поможет мне уснуть. Без сновидений.
Но уснуть не получается. Я подтягиваю к себе прикроватный экран, подключаюсь к Сети, и как только оказываюсь там, весь экран покрывается живописными цветами, будто кто-то забросал его букетами из цветочного магазина. Ярко-красная подпись, сделанная размашистым почерком с наклоном, гласит:
> Как дела — уже красивый?
Это почерк Дэйтарк. Я сразу узнаю его, и мне интересно — она в курсе, потому что влезла в мою медицинскую карту или просто догадывается? Я вывожу на экране слова:
> В процессе. Еще не доделали.
и наблюдаю, как они принимают форму на черном подрагивающем фоне. Мне тяжело долго писать и хочется уже опустить руку. Но я делаю еще усилие и дописываю несколько слов:
> Док пригласил меня пожить у него. Я согласился.
Не знаю, зачем я сообщаю ей об этом, но мне вдруг действительно очень важно узнать, что она думает на этот счет. А пялиться в экран нет смысла, потому что она может не возвращаться целую вечность. Впрочем, алая линия на экране тут же начинает оживать. Я с готовностью жду, но слова так и не появляются, а среди разбросанных цветов и рассыпанных лепестков ярко пламенеет знак вопроса.
Я пожимаю плечами, а сам не могу понять, что же меня беспокоит. Но я пишу:
> Все нормально.
И теперь мне действительно надо прилечь на минуту-другую. А когда потолок перестает шататься и я снова могу общаться, все письменные знаки исчезают. Остаются только цветы во весь экран.
Мне как будто бы становится легче, не знаю почему. Наверное, из-за того, что Дэйтарк, похоже, способна проникать куда угодно, и я иногда начинаю верить в то, что она всегда на месте. Проверяет, как я — ну, вы понимаете? Так что я уже не беспокоюсь — вот поеду к доку домой, там все и будет видно. Если надо — я всегда смогу поймать тачку и вернуться к себе.
А потому я заказываю себе новую книжку — о парне, который пешком пересек всю Канаду. Все нормально, вот только автор, по-моему, перемудрил, а медсестра просто счастлива оттого, что я сижу в постели. Еще больше она радуется, когда я неверной походкой иду по коридору туда и обратно, и она почти не ворчит на меня. Да уж, мне-то известны их порядки. Того времени, что я провел в больницах, мне хватило, чтобы уяснить: если делать все, о чем просят, — к тебе будут хорошо относиться, а если ныть и доставать всех, то рано или поздно получишь по счетам.
И когда мне несут очередной поднос с едой, отягощенной воспоминаниями о прошлом, в палате снова появляется док. На этот раз на нем нет белого докторского халата и защитной маски — он в классическом костюме, в рубашке и без галстука, тот самый док, во всех отношениях, но только улыбающийся и раскованный, словно мы с ним старые друзья и встретились для игры в гольф или для чего-нибудь еще. А медсестра приносит мне документ с выпиской, чтобы я поставил подпись и заверил сетчаткой, и выкатывает кресло на колесиках, потому что «Вам не разрешается выходить из здания на своих двоих» — может, боятся, что вы предъявите иск, если вдруг упадете и сломаете ногу. А на улице совсем неплохо пройтись до автомобиля, который подогнал служащий. Автомобиль. Что ж, если вы док, то можете позволить себе все эти регистрационные взносы, и потом, наверное, автомобиль ему необходим, чтобы срочно ехать в больницу в случае чего.
Думаю, это моя первая поездка в автомобиле, который не является такси, — с того самого раза. За окном по-настоящему яркий день, потому что лето, и на улицах полно гуляющих после работы людей. Они делают покупки, едят в кафе и строят друг другу глазки, сидят у подножий памятников, по краям тротуаров, прислонившись к стенам зданий, держа беспроводные экраны на коленях. Домой идти незачем, разве только чтобы поспать. Мы проезжаем мимо, и никто в нашу сторону даже не смотрит.
Кондоминиум находится в одной из новых башен — с подземным гаражом за воротами и охранником со строгим взглядом. Внутри дома ослепительно светло, а кабина лифта, который мгновенно поднимает нас наверх, вся убрана настоящими коврами — чистыми и зелеными — на полу, на стенах — везде. И никаких зеркал. От напряжения немного кружится голова… Все-таки меня еще качает.
Мы выходим из лифта и оказываемся в небольшом помещении, которое, полагаю, должно напоминать внутренний дворик — вымощенная дорожка, гравий, бассейн, даже освещение здесь похоже на солнечный свет, а когда двери лифта закрываются, что-то плюхается в бассейн. Неужели лягушка? Настоящая? Хочу посмотреть, но док теперь крепко держит меня под локоть и явно не позволит здесь задержаться — я это чувствую.
Ого. Все-таки Домино?
Дверь, к которой ведет мощеная дорожка, открывается сама, и я успеваю заметить еще одну дверь по другую сторону дворика — надо же, как здесь все продумано. Я совсем ослаб, и мне плевать — Домино он или нет, лишь бы сесть куда-нибудь прежде, чем вырубиться, и все вокруг выглядит слишком ярко и отчетливо, как будто с меня только что сняли черную повязку. Помещение внутри очень большое — такое огромное, что размеры его трудно определить, — сплошные окна, и отовсюду свет, и я вижу синее небо, ведь мы на большой высоте, и здесь же — зелень, и цветы, и шум воды, Док подталкивает меня, и я чуть ли не падаю в кресло.
Проходит совсем немного времени, и ко мне снова возвращается способность различать окружающие вещи, и когда это происходит, док берет в руки стакан — он выглядит обеспокоенно, но не настолько, чтобы пугать меня.
— Сейчас пройдет. — Он протягивает стакан: — Выпей воды.
И я пью. Мне становится легче, и теперь я могу оглядеться.
Комната действительно большая: в одном конце островком располагается кухня с мраморными столешницами, а на другом — искусственный камин с якобы дровами, рядом — кресла и небольшие диванчики, обитые материалом, похожим на кожу. Все исполнено со вкусом, выдержано в единой цветовой гамме — в бежево-серых тонах, — и лишь кое-где выделяется несколько ярких пятен. За стеклянной стеной — оранжерея с пышной цветущей растительностью, миниатюрным водопадом, живописными камнями. Все выглядит как в рекламе высокого качества, которую можно встретить в Сети.
— Через день-другой силы должны к тебе вернуться. — Док возится в зоне кухни. — Соку? — интересуется он. — У меня найдется все, что пожелаешь.
— Спасибо. Все хорошо.
Он приносит мне высокий стакан — такой же, как тот, в котором была вода. Слишком тяжелый для стекла, рубленной геометрической формы. Хрустальный? Сок розоватого цвета, вкус незнакомый — кажется, что-то тропическое. Освежает. В больнице я почти ничего не ел и сейчас вдруг понимаю, как сильно проголодался. Док уже скинул пиджак и налил себе бокал темного красного вина, теперь он суетится и вертится на кухне — мне бы с ним поболтать, а он вместо этого достает кастрюли, и грибы, и толстые куски лососины, готовит быстро и вполне умело — так что Антонио, может, и скривил бы губы, но насмехаться не стал бы. И вот уже довольно скоро он подает лососину, жаренную в оливковом масле, с крохотными овощами, свежеприготовленной пастой, и мы едим за маленьким деревянным столиком на краю кухонной зоны. На столе стоит ваза с единственным цветком, и еда очень вкусная, в самом деле прекрасная — такими блюдами Антонио угощает своих родственников в ресторане. И я умираю от голода.
Док наливает мне бокал красного вина к рыбе — чуть светлее того, что он пил сам до этого, и вино чудесное — легкое, с фруктовым привкусом. Мерло? Домино учил меня разбираться в винах — он оставлял недопитое посетителями вино и, разливая его снова по бутылкам, рассказывал, что к чему. Может, он и распускает руки, но парень он нормальный и по-настоящему знает толк в винах.
— Рано утром я уйду. — Док круговыми движениями покачивает вино в своем бокале, глаза его устремлены на город за стеклянной стеной — туда, где сгущаются сумерки. — Чувствуй себя здесь как дома. Ты не будешь возражать, если тебе придется оставаться в помещении? — Он вопросительно поднимает брови. — Я не успел перепрограммировать свою охранную систему, и если ты выйдешь наружу — обратно не попадешь.
— Это ничего. — Я пожимаю плечами. — Мне особенно некуда идти. — А потом я щурюсь, глядя в собственный бокал, вино развязывает мне язык. — Почему вы остановили свой выбор на мне? — Слова вырываются наружу, и чувство страха пронзает меня насквозь — а вдруг док решит, что совершил ошибку, и передумает, — То есть… почему именно я?
Он улыбается в ответ — совсем чуть-чуть. Складывает свою салфетку и кладет ее рядом с тарелкой.
— А я все ждал, когда же ты спросишь об этом. — Он ставит локти на стол. — Я рассматривал многих претендентов. — Он говорит задумчиво, с расстановкой. — Ты был не единственный с такими значительными повреждениями. — Губы его сжимаются на мгновение. — Мне трудно сказать со всей определенностью, что заставило меня выбрать именно тебя. Возможно, это то, что причина твоего состояния была такой… обыденной. Не война, не террористический акт — просто несчастный случай.
Он лжет. Я чувствую, как холодок тонкой серебряной иголкой проникает в самые внутренности. О да, я всегда могу определить, когда кто-то лжет. Не знаю, откуда это у меня. Очевидно, оттого, что я много наблюдаю за людьми, и почти всегда они стараются не замечать меня. И ведут себя так, будто меня нет. Но я-то все вижу и почти никогда не ошибаюсь.
И он лжет.
— Слушай, а ведь действительно как-то быстро все произошло. — Он поднимает свой бокал с вином. — Не знаю, кто передал информацию журналистам, но они просто ринулись за подробностями. — Он кривится. — Вообще-то я хотел благополучно доставить тебя в больницу, и чтобы никто нам не мешал. Всегда найдется какой-нибудь умник. Неудивительно, что ты чувствуешь себя не в своей тарелке.
Я провожу большим пальцем по деревянной поверхности стола — мне снова приходит на память славный старичок.
— А как вы достали… мою фотографию? — Голос против воли слегка дрожит.
— Я связался со Службой по делам детства. — Он откашливается. — Предположил, что у них было разрешение на хранение личного имущества после того, как твоя мать… после аварии. Других членов семьи не оказалось. Что-то я тебя утомил. Может, пойдем присядем? — Он кивает в сторону гостиной. — Город красиво смотрится ночью. Или хочешь отправиться прямо в постель?
Мне не хочется спать. Но если не спать — начну думать обо всем, а мне не хочется думать об этом. Так что я поднимаюсь с места и иду к одному из больших кожаных кресел, и меня не очень-то и качает. Вид отсюда в самом деле очень красивый. Еще не окончательно стемнело, и небо насыщенного ярко-синего цвета, и золотые, зеленые, красные огни украшают башни и улицы, и новые воздушные трамваи скользят как светящиеся бусинки по невидимым нитям, и я никогда в своей жизни не забирался так высоко. И док беседует со мной — легко и непринужденно, будто мы с ним давние друзья. Он рассказывает о своей учебе в медицинском институте, о том, что хотел сделать это еще двадцать лет назад, вспоминает о том времени, когда высказывались гипотезы и предположения, а исследования стволовых клеток повсеместно запрещались, и казалось, что подобное — а именно выращивание тканей — никогда не произойдет. И когда он говорит обо всем этом, его глаза горят, и я вспоминаю того старикана с вытянутым лицом, который читает проповеди о своем рассерженном боге в скверике возле моего дома, — его глаза точно так же светятся.
В конце концов я начинаю клевать носом, и мне уже не уследить за нитью его рассказа. Он ведет меня спать в комнату размером с мою квартиру, где есть ванная с туалетом и отдельной душевой кабиной; из окна комнаты — вид на мост. С такой высоты и под таким углом мне не удается разглядеть, что это за мост. А еще в спальне стоят две кровати и комод, на одной из кроватей я замечаю халат и новую пижаму.
— Вещей у тебя с собой немного, — улыбается док. — В комоде есть кое-какая одежда, а в ванной найдешь все необходимое. Если что-нибудь понадобится — скажи.
— Обязательно, — отвечаю я, и он желает мне спокойной ночи и закрывает за собой дверь.
Я сажусь на край кровати, и толстый ковер под босыми ногами пружинит, как матрас. Голова кружится — из-за выпитого вина, прожитого дня и, может, вообще из-за того, что я столько времени был в отключке, пока росло мое лицо. Наконец я встаю, иду в ванную и заставляю себя посмотреться в зеркало. Да уж. Лучше. Похож на человека. Еще не совсем, правда, но близко. Там есть зубная паста и все такое прочее, но я иду прямиком в постель. И вот что странно. Когда я натягиваю на себя одеяло, уже в полудреме, ко мне вдруг приходит мысль, что это чья-то комната. Не комната для гостей. Здесь кто-то спит. И я не знаю, откуда взялась такая уверенность, — ведь здесь нет никакой другой одежды и никаких посторонних вещей. Но я просто знаю.
Наутро просыпаюсь — солнце уже высоко, и несколько секунд я лежу и не могу понять, где нахожусь, но затем ко мне возвращается память. И я ничего не могу с собой поделать. Первым делом иду в ванную комнату и смотрю на себя в зеркало. Дока нет, и я брожу по дому. Не знаю, почему я решил, что это чья-то комната. Ничто не указывает на это. Одежда в ящиках комода совершенно новая и вся моего размера. Дорогие шмотки, как если бы я тоже был доктором. Оттого, что вся эта одежда находится здесь, мне немного не по себе, но я надеваю на себя все новое, потому что мои жалкие штаны совсем не подходят для такого чудесного места — еще испортят что-нибудь, например, испачкают мебель. И теперь я чувствую себя как-то… иначе. Будто что-то во мне меняется — и не только лицо. Я все-таки прыгнул в пропасть, это точно. В спальне есть экран монитора, и я хочу подключиться, но вежливый женский голос сообщает, что для выхода в Сеть мне необходимо знать пароль, но к моим услугам автономная связь с библиотекой и, чтобы загрузить любую книгу, пароль не нужен. А я-то хотел поболтать с Дэйтарк! Вместо этого приходится довольствоваться книгой, которую я начал читать в больнице, и к приходу дока я уже дочитываю ее.
Вечер выдается необычный — приятный и одновременно в каком-то смысле загадочный. Док сооружает еще один замечательный ужин, мы пьем вино, и он интересуется тем, что я читаю, и мы беседуем — и. Знаете ли, я ведь ни с кем не обсуждал, что я читаю, кроме как с Дэйтарк. А он умный. Еще бы, иначе как бы он стал доктором, а? И он расспрашивает меня об учебе и становится задумчивым, когда я рассказываю ему о том, что занимаюсь на всех возможных государственных курсах, которые только доступны в Сети. Затем он начинает говорить о пользе занятий в аудиториях с живыми преподавателями, и, может быть, мне захочется учиться, когда закончится вся эта эпопея с лечением и восстановлением лица, и как это будет здорово.
Он, наверное, не знает, как я живу.
Таких денег у меня нет.
А когда я спрашиваю у него, что с доступом в Сеть, он, похоже, отмахивается от вопроса, говорит что-то о сигнализации и что поменять в ней что-либо — сплошная головная боль. И только собираясь отправиться спать, я спохватываюсь и интересуюсь у него, кто прежде жил в моей комнате. Он замолкает, и в эту самую минуту я понимаю, что сказал что-то не то. А потом он говорит, что никто.
Он снова лжет.
Все идет своим чередом, и мне это нравится. Как в Группе Взаимопомощи, только он со мной действительно разговаривает. Ведь большинство членов группы меня не замечают — за исключением Котенка. Я снова отправляюсь в больницу, и на этот раз сеанс оказывается коротким, а когда я просыпаюсь, то чувствую себя не таким измученным. После второго курса лечения я возвращаюсь в кондоминиум. Док даже не спрашивает моего согласия. Просто приходит за мной, и в этот раз меня уже не так сильно качает. Полагаю, вся процедура была не очень долгой. Я спал не много, но снова увидел во сне того старика, и теперь он придерживал мою руку у лезвия своего ножа, и я был так горд, когда первая древесная стружка бледным кольцом обвилась вокруг моего пальца. И никаких шрамов на этих руках. Они такие гладкие. Значит, это было раньше, но я и так знал это. Интересно, кто этот старец? Мой дедушка? Пытаюсь вспомнить что-нибудь еще, но в памяти всплывают только эти маленькие гладкие ручки, белая древесная стружка и чувство гордости.
Однажды вечером после ужина док достает из кармана минидиск.
— Я принес это домой. Подумал, вдруг тебе захочется посмотреть, что я делаю.
Жутковатое зрелище. Я сижу в кресле, подобрав колени к подбородку, и наблюдаю за тем, как бездушный аппарат в форме дуги ползает туда-сюда по моему лицу. Только его и видно — мое лицо, все остальное — это зеленые простыни и яркий свет. Серебристая дуга аппарата соединена трубками и проводами с чем-то, не вижу с чем, и ходит, словно по путям, как поезд, представляете? Подозреваю, док все же смонтировал запись, ведь так происходило день за днем, правильно? Неделями. Но аппарат перемещается туда и обратно, и примерно за полчаса я вижу, как вырастает мое лицо. Движение в одну сторону, и аппарат выдает струю бесцветного вещества. Это основа, как поясняет док. Затем аппарат возвращается и распыляет что-то розовое на клетки. Они подрастают, и аппарат добавляет еще основы…
Он все ползает туда-сюда, а мое лицо… растет. Вот на том месте, где у большинства людей находится нос, возникает маленькая выпуклость, затем она превращается в бугорок, становится все больше, и образуется свод, и у меня теперь есть щеки, и губы, и…
— Когда ты был под наркозом, мы использовали специальный энзим, чтобы растворить тот временный кожный покров, который был на тебе. — Док наклоняется вперед, устремляя взгляд на экран. — Для того, чтобы новые слои ткани могли соединиться без швов.
Представляю, как я лежу на столе без сознания, а кожа моя растворяется. Мне ни разу не снилось, как я горел, но сейчас меня всего трясет, и на миг кажется, что вот-вот вырвет.
А на экране серебристый аппарат, послушный трубкам, все перемещается в обоих направлениях, и мой нос уже похож на… нос.
Я трогаю его. Он выступает на моем лице. Мне еще никак не привыкнуть к этому ощущению. А на экране серебристая дуга скользит туда-сюда, туда-сюда — наращивая мне лицо, один слой клеток за другим.
Жить с доком довольно-таки необычно. Похоже на сон, из которого мне никак не выбраться. Теперь мне кажется — я понял, что к чему. Начинаю привыкать к этой комнате, где кто-то жил до меня. И в то же время я как в тюрьме — полагаю, из-за того, что до сих пор у меня нет доступа в Сеть и я не могу отсюда уйти. Могу, конечно, но мы оба понимаем, что если я сделаю это, что-то разрушится. И я чувствую, как часть меня, в которую мне не удается проникнуть, ведет беседы с доком, но сам я в этом не участвую — знаю, звучит как бред сумасшедшего. Но все нормально.
Так хочется поговорить об этом с Дэйтарк.
И однажды ночью мне снится, как мое лицо заговаривает со мной, и я пугаюсь до чертиков, ведь если я вижу мое лицо перед собой и оно разговаривает, то что же тогда находится на моем черепе? Я с криком просыпаюсь, и док оказывается рядом, обнимает меня, и держит так, и сидит, пока я снова не засыпаю. А на этот раз мне снится одна женщина — она смотрит на меня сверху вниз и плачет, и у нее рыжие волосы, и я просыпаюсь, понимая, что это моя мать, и она никогда мне не снилась прежде. Ни разу.
Почему она плачет? Силюсь вспомнить и не могу.
У меня неправильное лицо. Не знаю, откуда у меня такая уверенность. Но это так. Когда я говорю об этом доку, он отвечает, что все нормально. Что со временем это чувство пройдет.
На этот раз он не лжет.
Остается пройти два сеанса. Я словно картина, которую еще не завершили. И когда смотрюсь в зеркало — вижу в нем незнакомца, который в свою очередь смотрит на меня. Не думаю, что я ему нравлюсь.
Мне часто снится все тот же старичок. Я почти уверен, что это мой дедушка. Он разрешает мне вырезать из дерева, держит мои руки в своих, и мои детские ручки такие маленькие. И мать мне тоже снится. Во сне я вижу, как она опять плачет, а иногда вижу белые лампы, халаты — в общем, все, что связано с больницей. Как она может быть в больнице? Ведь она скончалась в автомобиле — еще до того, как меня отправили туда.
Неужели нет?
Неужели нет?
Док ведет беседы о том, чтобы я оставался с ним после, чтобы пошел учиться в университет, говорит, что у него нет детей, а деньги — зачем они нужны, если их не на что тратить? Эта история стара как мир — о человеке, который вырезал из слоновой кости статую, она оживает и становится идеальной возлюбленной. Подозреваю, это как раз то, чего добивается док, — со всеми своими разговорами об университете и о том, чтобы я жил вместе с ним. Как все тот же Домино… Но знаете что? Это ведь нормальная сделка. В самом деле. Так оно и есть. Но мне по-прежнему кажется, что я живу как во сне, и лицо мое по-прежнему смотрит на меня как на незнакомца. И у меня нет причин говорить «нет», так что я даже не знаю, почему я еще не сказал «да». Но я не могу. Вслух, по крайней мере.
Док полагает, что это означает согласие. Наверное. Я не знаю.
И я спрашиваю его, может ли быть так, что моя мать осталась жива, и он смотрит на меня — странно так.
— Нет, — отвечает он. И он не лжет.
А потом Дэйтарк находит меня.
Я скачиваю книгу, и тут экран вспыхивает — бешеный ветер несет и кружит желтые листья, словно торнадо в миниатюре.
> Защита хороша но не настолько.
Зеленые слова кружатся вместе с ветром, а потом весь экран расцвечивается фейерверками — Дэйтарк смеется.
> Ты в порядке?
— Да. — Я могу просто говорить вслух, потому что эта система новейшая и работает с голосом. Интересно, что означают ветер и листья? — Выходить не могу. Док помешан на безопасности.
Появляются серые тучи и зеркальная поверхность озера. Она задумалась.
> Будешь красавчиком? — наконец спрашивает она.
— Да. Но… мне кажется, он делает не то лицо. — Слова вырываются сами. Я даже не успеваю проговорить их в уме. Не целиком. — Оно выглядит как-то неправильно. А он говорит, что это нормально — даже после обычных пластических операций пациенты чувствуют то же самое, но я чего-то не понимаю… Как будто смотрю не на себя, а на кого-то другого. Возможно, он взял не ту фотографию, и это был не я. — Но тот малыш, которого я видел… он еще улыбался. Я ведь помню, как у меня все внутри перевернулось. Нет, он не ошибся с фотографией.
На экране — только тучи и озеро. И никаких слов.
— Что-то во всем этом не так. — И как только я произношу эти слова, меня словно озаряет. Потому что это правда. И все это время я просто твердил себе, что дело во мне самом, а так все хорошо, и все тут.
И мне уже не хочется больше разговаривать, но я очень соскучился по Дэйтарк и не хочу, чтобы она снова пропала.
— Ты сможешь снова зайти? — спрашиваю я и в ответ получаю ворох подсолнухов — они заваливают весь экран. Это означает «да».
Затем она исчезает. У нее всегда хорошо получалось понимать меня. Не знаю, как это возможно в цифровом формате, но она это умеет. И мне становится легче, и я вдруг понимаю, что все это время мне было плохо.
И дока нет дома, и предполагается, что завтра я отправляюсь на заключительный сеанс, и когда все закончится — этот сеанс, как и первый, тоже длительный, — я, наверное, уже буду готов полностью. Я иду через всю квартиру туда, где под стеклянной стеной растут небольшие джунгли — они словно обрамляют собой вид на город. Сверху он выглядит так красиво. Отсюда не видно никаких уродств. Интересно, каково это — жить из года в год высоко над всеми людьми — теми, кто моет посуду, просит милостыню, грабит прохожих? То есть я хочу сказать, что я уже недели две нахожусь наверху, но будто и не живу здесь. Я скорее брожу, как во сне, и в любую минуту могу проснуться, и тогда придется отправляться к Антонио и есть острый карри, которым он будет нас кормить, и мыть кастрюли из-под паэльи, и пробовать разные вина с Домино. Я вытягиваю свои руки и смотрю на них. Док говорит, что их он тоже поправит, но они вполне справляются с работой и… я не знаю. Думаю, мне этого не хочется. Я провожу большим пальцем по блестящей белой коже в некоторых местах — она твердая на ощупь, как пластик. Мне не хочется становиться идеальным. И я снова думаю о том старом деде, вспоминаю детские ручки и то, как меня переполняло чувство гордости. Двадцать лет прошло. Никаких родственников, по словам дока. Полагаю, он уже умер. Как и моя мать?
Я поворачиваюсь спиной к городу… Отсюда, сверху, он кажется совсем чужим… и я иду по короткому и широкому коридору и захожу в комнату дока. Раньше я сюда не заходил, только заглядывал. Здесь царит полумрак: шелковые занавеси, того же цвета, что и покрывало на огромной кровати, не пропускают свет, и спокойная обстановка навевает воспоминания о том, как мой дедушка поглаживал шелковистую поверхность дерева и показывал мне, как надо держать нож. Я чувствую запах дока — насыщенный мускусный запах плоти и еще какой-то аромат, — как будто он где-то здесь, может, прячется в гардеробной, и при этой мысли у меня мурашки бегут по шее.
Я ни разу сюда не совался. Честное слово. А ведь мог бы. Посмотреть, что он прячет в ящике для белья. Но я этого не делал.
Даже не знаю, зачем я это делаю сейчас. Мне бы отключить мозги и пойти к себе, чтобы загрузить книгу и ждать заключительного сеанса — вот что я думаю. Но вместо этого подхожу к платяному шкафу, и мне кажется, что не в моих силах остановиться. Во мне будто сразу два человека, и в данную минуту один из них играет мускулами. В шкафу ничего особенного я не обнаруживаю, как и в ящиках тумбочки. Пульт дистанционного управления от настенного видео и музыкальной системы. Одежда. Какие-то пилюли без этикеток. Бумажные салфетки. Прочая ерунда.
Он оказывается в гардеробной — прижат к стене на верхней полке, засунутый за сложенными в стопку шелковыми простынями, или покрывалами, или, кто его разберет, чем. Фотопортрет. Но не с голографической основой — это цифровая фотография в плоской раме, напечатанная на настоящей старомодной глянцевой бумаге, словно вышедшая из древнего фотоаппарата. А может, и в самом деле оттуда. Доку сейчас не меньше пятидесяти, если не больше, — ведь над ним могли поработать его дружки, пластические хирурги.
Рука моя дрожит. Будто часть меня — та, что тянет мускулы-струны, — уже все поняла. Но сам-то я еще нет. Потому что, когда я подношу фотографию к окну и отодвигаю в сторону занавеси, голова моя пуста. Я просто стою там, уставившись на лицо, глядящее на меня с фотографии, и ни о чем не думаю. Просто смотрю.
Как давно это было… в другой жизни… Я сидел на стуле и наблюдал за тем, как лицо смеющегося ребенка, при виде которого мои внутренности будто пронзило, вытягивается, грубеет и становится старше. Этот повзрослевший человек пристально смотрит сейчас на меня с гладкой поверхности снимка — волосы острижены по-военному, в мочке уха алмазный гвоздик, а глаза голубые, почти серые, и выглядит он таким… печальным.
Снимок сделан в связи с каким-то официальным событием — это похоже на выпускную фотографию, но заведение явно не военное, потому что парень не в военной форме, а просто в голубой рубашке с жестким воротником. Под этой фотографией — еще одна. Я вижу только ее край и, подцепив рамку, вытаскиваю ее. На ней все тот же паренек. Разве что моложе или просто одет небрежнее. Он сидит в каноэ, которое, похоже, сделано из настоящего дерева. Лодка плывет по великолепному озеру — вроде «задумчивого» озера Дэйтарк.
Вместе с ним в каноэ док. Парнишка улыбается, глядя в объектив, а док улыбается, глядя на парнишку.
Я ошибался. Насчет дока.
Это его сын.
Это видно по выражению его лица.
Что-то с ним случилось.
Я возвращаю на место фотографии и чувствую себя… мерзко. Как будто тайно подглядывал за тем, как он занимается сексом. Я чувствую…
…не уверен, что я чувствую.
Но теперь я знаю.
Иду в ванную — ту, что находится в комнате, где я спал все это время. В его комнате. Так вот кем я себя ощущал. Я становлюсь напротив зеркала. Я еще не смотрел на себя. То есть смотрел, конечно. На видео, вместе с доком. Видел, что это произошло. Но тогда я просто отмечал про себя, что сделано… А сам будто избегал увидеть все целиком. Как если бы лицо мое в зеркале было изо льда и выскальзывало из рук.
Но сейчас я смотрю. Я стою перед зеркалом и не позволяю себе отвернуться, голове опуститься, глазам убежать. Нет, я смотрю. Как будто встречаю самого себя на улице, по пути к Антонио — чистить кастрюли. Любопытный экземпляр. Что ты о нем думаешь? Какое у него прошлое? Мне хочется встряхнуться, в уме я даже шлепаю себя по щекам — представляете? Эй. Посмотрите на него. Вот он идет по улице, так посмотрите на него. И я смотрю.
Неприятный тип. Вот и все. Противный немного. То есть лицо у него слишком непривычное, слишком голое. Не совсем правильное, что ли. Ему не хватает… ну не знаю… определенности. Наверное, его мамаша ела что-то не то или пила не ту воду, когда ходила беременная, не иначе. И тут мне вспоминается, как когда-то, уже очень давно, я провел целый год в уютном месте специально для детей, где все было как дома. Там находились не только мы, обгоревшие, но и другие дети — у них лица не были повреждены… Просто неполноценные лица, что ли. И у них были еще другие проблемы. Но это то, что я вижу сейчас. Я не такой, как все, но знаете ли…
Я просто парень, который выглядит не как все.
Не чудовище. И при виде меня вы не будете думать: «О боже, что с ним такое произошло?»
Я опускаюсь на колени на пол и плачу, черт меня побери, слезы мои льются на джинсы и… это безумие… Я никогда не плакал. Разве что в больнице, да, когда было больно. Но потом — ни разу.
Но и что с того?
Я плачу сейчас.
Док скоро должен прийти домой. Колени болят, когда я поднимаюсь с пола. Боль занимает мои мысли, пока я иду в спальню. Он должен скоро прийти, а я не знаю, как связаться с Дэйтарк.
Но она уже ждет меня. Стоит мне объявиться в Сети, как экран уже полон сухих листьев, правда, они исчезают, как только я дотрагиваюсь до экрана. Неожиданно на черном фоне идет снег из белых лепестков. Думаю, она там.
> Я должен уйти.
Я медленно печатаю слова — не думаю, что смогу произнести их вслух.
> Мне не вынести всего этого.
Тот же самый алый знак вопроса, который я видел в первый день в больнице, — он извивается на экране, прожигая меня насквозь.
>С меня довольно, — печатаю я. — Мне нужно убраться отсюда. Все очень просто. В самом деле.
Что ж, возможно, это неправда, возможно, любовь — это всегда непросто.
> Никто всерьез не будет меня искать, — сообщаю я ей.
Экран застыл — знак вопроса, белые лепестки — я совершенно один.
> Мне просто необходимо уйти.
Я все ввожу слова, но ее здесь нет. Она где-то в другом месте. И мне следует просто встать и вернуться в свою каморку — я ведь не нарушил никаких законов, вот только журналисты будут преследовать меня и сделают из всего шумиху, и мне придется на время остерегаться программ новостей, но это худшее из того, что может со мной случиться. Но я все сижу, застывший, как экран.
И вдруг он неожиданно очищается и становится голубым. Мне страшно. Внезапно на нем оживают белые буквы и цифры. Никаких цветов, совсем никаких картинок. Только адрес. Какой-то адрес с названием улицы в Балтиморе.
> Спасибо, — набираю я.
Экран гаснет. Вот теперь ее действительно здесь нет.
Я отправляюсь на поиски бумаги и ручки в спальню дока, полагая, что у него, возможно, они есть, — писать причудливые за писки друзьям, например. Это не то, что можно напечатать на компьютере или отправить по электронной почте. Я записывая адрес по памяти, на всякий случай. Затем кладу чистый лист бумаги на письменный стол рядом с клавиатурой. Интересно, из какого дерева сделан этот стол? Мой старик, наверное, сразу определил бы. Как непривычно держать ручку неуклюжими пальцами. Я сниму деньги со своего счета, куплю билет за наличные пусть с переплатой. Это позволит мне отделаться от журналистов И от дока. Антонио вообще все равно — приду я или нет. А все же любопытно, что я собираюсь найти по этому адресу.
Дэйтарк?
Возможно. Мне только сейчас приходит в голову, что я даже не знаю на самом деле, что она — это она. Я просто догадывался. Это и не важно.
А вдруг… ведь может такое быть… моя мать жива, и это мои воспоминания верны, а не официальная база данных. То есть на то, чтобы меня привести в порядок, потребовалось не меньше миллиона баксов. А если она уцелела — что ж, Общественное Здравоохранение сделало свое дело. Может, в этом вся причина? И было бы желание и деньги — узнать можно все, что угодно. Антонио платит мало, но на что мне было тратить эти деньги раньше? И может быть, я думаю… если она и в самом деле жива… больше всего на свете мне хочется увидеть ее. Хотя бы разочек, понимаете?
Нет. Я сам не понимаю.
Я касаюсь ручкой бумаги, и на листке появляется крошечная ярко-синяя точка — идеально круглой формы и цвета неба в тот первый вечер, когда я любовался видом города сверху, его переливающимися огнями. «Док, — пишу я. Слова выводятся медленно, буквы петляют по бумаге песочного цвета. — Я нашел портрет. Вашего сына. Раньше я не смел совать нос в Ваши дела, простите меня, и я не знаю, что произошло с ним или с вами двумя. Я просто не знаю этого и хочу, чтобы Вы знали, как много Вы сделали для меня, уж Вы мне поверьте. И простите меня за то, что я не остаюсь, но я просто не могу. Я не знаю точно почему — может, просто потому, что я никогда не был самим собой, понимаете? То есть, полагаю, я им был давным-давно, но после той аварии я был ребенком в кровати под номером четыре, затем я был обгоревшим ребенком, а затем — чудовищем, от которого отворачивались люди, и мойщиком кастрюль из-под паэльи, а теперь я даже не знаю…
Мне кажется, я просто хочу попробовать быть собой. Не уверен, что это вообще у меня получится, — забавно, да? Но мне необходимо попробовать. А еще я хочу сказать, что есть одна девочка, и сделать ей лицо Вам будет намного легче, чем мне, она белокурая, и вы сами увидите, какая она была хорошенькая, и журналистам она понравится. Они придумают что-нибудь трогательное, вроде истории про Золушку. Ее зовут Котенок, и Вы сможете найти ее в Группе Взаимопомощи, которую я посещал по вторникам, — все это есть в моем досье». Надо бы высказать ему еще что-нибудь, но слова не идут. Возможно, я еще не понимаю, что именно надо ему сказать. И потребуется время, чтобы это понять, и уже тогда я смогу вернуться и высказать все. Я не знаю.
Но это уже возможность, а я что-то не припомню, чтобы у меня были какие-либо возможности раньше. Если что и случалось со мной, то только всякая ерунда.
Так что я просто пишу: «Спасибо, док», — и оставляю записку на столе, а сам выхожу из квартиры. Впервые я делаю это самостоятельно, но сигнализация никак не реагирует. Все та же лягушка плюхается в маленький бассейн в симпатичном внутреннем дворике, а я сажусь в лифт и спускаюсь в вестибюль — и все это в первый раз за все время. Навстречу мне идет женщина — ослепительная, в прекрасном деловом костюме, в красивых туфлях, и я вижу, как взгляд ее подбирается к моему лицу, и я собираюсь сделать то же, что и всегда на улице, — посмотреть мимо нее, не замечать.
Но усилием воли не делаю этого.
Она смотрит, и я ей неприятен — это видно по ее глазам.
Но она смотрит.
А затем идет мимо меня и заходит в кабину лифта.
Вот оно.
Спасибо, док. И простите меня. Жаль, что я оказался не тем, кто вам нужен.
Мне страшно.
Я иду через парадную дверь, на улицу, и направляюсь в Балтимор.