Балабанов капитулирует. Как старый Герман, когда-то игравший у него эпизод, а позже проклявший за мастеровитую шовинистическую бесовщину. Оба живописали чудо-родину, только один каллиграфически, а другой жирными вангоговскими пятнами. Оба измерялись силой сопротивления своих героев болоту. Оба сегодня сдают, уходят сквозь теснины: родина сильнее. При всей несхожести оба мутируют в классических русских интеллигентов - отзовистов-уклонистов-пораженцев.
Один годами выбирает нужную консистенцию грязи для эпоса «Трудно быть богом».
Другой, при всех свойственных ему идейно-стилистических взбрыках, четырьмя подряд картинами: «Жмурки», «Мне не больно», «Груз 200» и «Морфий» - сигналит: устал герой; хтонь одолела. В двух антипода играет победительно плаксивый, победительно игривый, умеющий возглавить любой процесс Михалков. Три из четырех кончаются смертью; выживает одна шпана. Во всех четырех присутствует сцена в мертвецкой (в «Грузе» за нее сойдет комната маньяка-мента с тремя киснущими трупами и портретом Гагарина).
Всей и разницы, что Герман Россию лихорадочно на все стороны крестит, святой водой спрыскивает и заклинания бубнит, а у Балабанова она внутри ворочается: «Сила, говоришь? Правда, говоришь? Ну-ну. Круто». Сдается он, как в Гражданской войне, - сам себе.
Пока он внутренней родине спуску не давал, пока еще доставало сил глушить изнутри растущую нечисть, формально придавая ей личины инородцев, исторически пуганые меньшинства ошибочно числили его в ура-патриотах, принимая не смирившихся с родиной противленцев за вожаков мрака и хаоса. Брат Данила и сержант Иван были браком в стаде, иного окраса и выделки - что признавали даже чванные пастухи. «А ты горец, Иван», - цокал перед смертью индеец Гугаев, и уже не имел значения столь же индейский ответ-огрызок: «Я на равнине живу». За него тотчас ухватилось остальное стадо, всю свою жизнь побеждавшее только числом и страшно гордое этим числом и этими победами, особенно последней - особенно постыдной.
Много с тех пор утекло говна и веры. Умер Данила-брат, закрыв 90-е, упорно именуемые ныне «лихими» и «проклятыми». Сержант Иван играет в «Стритрейсерах» - тоже сержанта, ушедшего к мажорам в наемные гонщики. Или это брат его? Все равно: в близнецах-коллегах есть что-то комически неприличное, как в польских президентах-электрониках. Русское что-то.
Балабановские фильмы двухтысячных хромали на обе ноги, иногда коробили, иногда не по-авторски жалобили - но все, как оказалось, идеально вставали в большую персональную фреску - где снарядными выбоинами, а где неуместной, но все равно автономно прекрасной ренатолитвиновской позолотой.
Вот теперь он снял «Морфий» - сложив из теней Булгакова и Бодрова живого и внезапно харизматичного, банананистого артиста Бичевина (эта магическая буква тоже роднит Балабанова с Германом, героев которого, как на подбор, звали Лапшин, Лопатин, Лазарев, Локотков). Сценарий из булгаковского «Морфия» и «Записок юного врача» младший Бодров делал под себя - но не доделал, упал. Переписывать ноты на другого - занятие ой рисковое: все помнят, как со смертью Цоя провалился писанный под него и снятый с другим нугмановский «Дикий Восток». Но задуманная параллель добровольной деградации морфиниста со столь же добровольной деградацией рухнувшего социума Балабанову была крайне близка - Роман Волобуев блестяще написал об исповедуемом им «переносе частной патологии на общество в целом». Нравственный упадок, в который страна вошла задолго до финансовой разрухи, возможно, именно Балабанов предвосхитил фильмом «Про уродов и людей» (1998), в тогдашней России смотревшимся еще вполне парадоксально и отталкивающе.
Сегодня у нас неодекаданс. Кинематографический выплеск негатива последних двух лет (в котором Балабанов поучаствовал изрядно) превзошел поздние 80-е с их незабвенной чернухой и манерой маскировать низкий интерес к потрохам и помойкам социокритическим дискурсом. Нынче покровы спали. Звание фильма года оспаривают действительно сильно сделанные картины о взаимоистреблении рецидивистов на укромном острове; о добровольно-принудительной дефлорации девятиклассниц; о медленной смерти потерявшего память вора; о пьянке-промискуитете в дальнем ПГТ; о самороспуске интеллигентского сословия. «Новая земля», «Все умрут, а я останусь», «Шультес», «Однажды в провинции», «Бумажный солдат» - не обсуждать же всерьез фильм «АдмиралЪ». Это все для народа и для Кремля, у них нынче опять медовый месяц и концерт памяти милиции.
«Морфий» буквально конституирует это направление, перенося действие в милую Балабанову эру нормативного порока, заигрывания с бесом и свежей человечины. В поселок Мурьино под Угличем, откуда родом русский Дед Мороз, приезжает выпускник-медик с именем героя рыбаковского «Кортика» Миша Поляков. Там, где у Булгакова тепло и свет, печка-голландка и лампа-«молния» уездной больнички по обычаю противополагаются заоконному вою, ужасу и непотребству, источнику смертельных хворей и увечий, у Балабанова и внутренний фитилек начинает коптить практически сразу. Носитель разума, целитель и бесогон, доктор уступает простительной страсти обезболивающих инъекций и все глубже уходит в ту трясину, откуда призван доставать податное сословие - аккурат в момент всеобщего бунта черни.
Все неодекадентские высказывания звучат манифестуально - природа у них такая. «Морфий» не исключение - притом в силу ни с чем не сравнимой яркости авторского коллектива есть шанс действительно удачной прокламации. Надтреснутый тенорок Вертинского, много всякого голого мяса - и омерзительно рваного, и того, что в софт-порнографических писульках зовется «упругим», регочущий в поле зрения плебс, заветные склянки с порошочками-растворчиками, сполохи близких пожаров, зимняя темь, волчьи глаза и наркотический колотун (заевшая пластинка с дребезжащими, ездящими по мозгу руладами русского Пьеро стала восхитительной метафорой морфинистических корчей). Лечил дохтур поселян, да к зелью приохотился. Булгаков переоделся Мариенгофом, Сологубом и Андреевым. Маскарад удался и пошел вразнос.
В чем Балабанов себе не изменяет и не изменит никогда - так это в страсти к анатомическому театру. Тяжелая хирургия, шинкованное мясо, белые спилы ампутированных конечностей, надрезы детских горл и обугленные, но еще шевелящиеся туши погорельцев - это все мое, родное. Лаконичное доказательство, что вынести сплав требухи и эскулапской ответственности без допинга малореально. Спасибо еще, полостные операции делаются без заглядывания через белое плечо. Однако и без того даже подготовленных зрителей слегка ведет. На пресс-просмотре реплика: «Вторую ногу, может, не трогать, доктор?» вызвала искренний вопль: «Не трогать, не трогать вторую ногу!» Маниакальная серьезность, как обычно в декадансе, провоцирует черный юмор. Когда разъяренная матросня скачет вверх по крутой лестнице за дерзким доктором, так и ждешь, что кто-то вдруг завопит: «Мазефака! Счас надеру твою белую задницу!» - а интеллигентный ханыга, вздернув оба затвора, начнет садить вниз под мантру «Я узнал, что у меня есть, бля, огромная семья».
Возможно, этот стихийный массовый блев черными сгустками есть законная реакция на первый накат нежданного, неправдоподобного и незаслуженного достатка, как в США поздних 40-х: тогда малая Америка впервые после депрессии зажила с размахом, с частным домиком и мясом в супе, но подспудное ожидание, что все, как всегда, в одночасье рухнет, плеснуло на экран маслянистой и немотивированной чернотой. Жанр нуар в исполнении беглых от Гитлера немцев, великих мастеров нагнать экспрессионистской мглистой тревоги. Лавина самопальных В-хорроров о нашествии инопланетян и насекомых-мутантов - задолго до законно перепугавшего мир русского спутника. Злая соцуха о смрадном подполье городов солнца. Замечено: затяжное изобилие пугает привыкших к нужде. В книге о приватизации, свалившей реформаторское правительство-97, Чубайс писал, что по уровню коррумпированности государственных институтов, развития производства и зрелости общественных отношений современная (тогдашняя) Россия соответствует американским 30-м - периода постдепрессии, гангстерского раздела теневой экономики, дешевой рабочей силы и бума шоу-бизнеса. Выходит, сегодня мы соответствуем 40-м: медленное нагуливание жирка, гонора и внутренней паники, о которой неопровержимо свидетельствует русский экран-2008 и Балабанов, пророк его.
Тлел- тлел Поляков десятисвечовой лампочкой в темном углу, и угас, и аминь ему. Из вариантов -нищенская эмиграция и вождение таксомоторов в Париже с недоумением по поводу клокочущей ненависти к родине равно эмигрировавших эгоманьяков. Как сельский попик из бывших каторжан, Балабанов отчитал отходную и руками развел: конец.
И вот этого человека гвоздили за ура-патриотизм и восторги почвеннических микробов. Герои всех титульных картин про нестыковку с ландшафтом умирали, скуля и суча ногами, где-нибудь на помойке, или в стогу, или в трамвае. Или на задворках космодрома Байконур, как в только что сделанном «Бумажном солдате». Балабановский герой - не доктор, а обобщенный герой - усоп на миру, но оттого не менее бесславно.
Скоро вам всем сделаем кирдык.
Думать меньше надо, а соображать - больше.
Мухи у нас.
Место, видимо, такое.