Кругом был густой, первобытный лес – отчизна веселых комедий и мрачных трагедий. Здесь борьба за существование велась с той злобой, на которую способен только дикарь или зверь. За гегемонию в Стране Радуги боролись еще только англичане и русские. Янки пока стоял в стороне, словно выжидая, когда сможет пустить в ход свое золото и накупить земель. Все носило девственный характер. Огромные волчьи стаи гнались за стадами оленей, отбивали старых и слабых самцов и беременных самок. Так происходило много-много поколений назад, так происходило и теперь. Немногочисленные туземцы все еще почитали своих начальников, преклонялись перед знахарями и колдунами, изгоняли злых духов, сжигали ведьм, сражались с соседями и поедали их с превеликим аппетитом. Так было и в то время, когда кончался период каменного века. И здесь кончался свой каменный век. По неведомым дорогам, через не обозначенные на картах пустыни стали все чаще и чаще появляться сыны белокурой, голубоглазой и неугомонной нации. Чисто случайно или с известным намерением, в одиночку или малочисленными группами они являлись неизвестно как и откуда, – и либо умирали в стычках с туземцами, либо, победив, проходили дальше. Военачальники высылали против них своих воинов, колдуны и знахари неистовствовали, но все было напрасно: ибо камню не победить стали! Подобно волнам огромного моря, они проникали в леса и горы, пробирались по рекам или же вдоль берегов на собаках. Это были сыны великого и могучего племени. Их было чрезвычайно, неисчислимо много, но этого не знали, об этом не догадывались закутанные в меха обитатели Севера… Много неведомых пришельцев из далеких стран нашли здесь смерть, и они так же мужественно встречали смерть при морозном блеске северного сияния, как их братья – в раскаленных песках пустыни или в дышащих смертоносными испарениями тропических чащах. Они умирали, но за ними шли другие, которым, в свою очередь, предстояло либо умереть, либо победить. Великое, неведомое племя добьется своего, ибо так указано в книге его судеб.
Время было около полудня. На горизонте стояли алые краски – редкие на западе и густые на востоке. Они обозначали положение невидимого полярного солнца. Не было ни дня, ни ночи. В тесном объятии слились мрак и свет, умирающий день встретился с нарождающимся днем, и от этого на небе стояло два круга. Птица-кильди робко пела свою вечернюю песенку, а реполов громко приветствовал наступающее утро. Вдоль поверхности Юкона с жалобными криками и стонами проносились стаи птиц; над застывшими водами насмешливо хохотал лун[49].
У берега стояли в два-три ряда челноки, сделанные из березовой коры. Копья с наконечниками из моржовой кости, костяные резные стрелы, луки, грубые сети и многое другое указывало на то, что стояла пора, когда лосось мечет икру. Близ берега находилась беспорядочная куча палаток, из которых доносились голоса рыбаков. Молодые люди боролись друг с другом или же ухаживали за девушками, а пожилые сквау неторопливо разговаривали и в то же время сучили веревку из молодых корней и побегов. Подле них забавлялись дети – дрались, возились или же вместе с собаками, огромными волкодавами, катались по голой земле. Несколько поодаль, по ту сторону лужка, находился другой лагерь, заключавший лишь две палатки. Это был лагерь белолицых. Белые всегда были в полной безопасности. Их лагерь господствовал над лагерем индейцев, находившимся в какой-нибудь сотне ярдов от них. И на всякий случай от одной из этих двух палаток вела дорожка прямо к берегу, к пирогам.
Из одной палатки несся капризный плач больного ребенка, которого мать старалась успокоить и убаюкать колыбельной песней. У догорающего костра разговаривали двое: американец и метис.
– Да! Я люблю церковь, как может любить только преданный сын. Моя любовь к ней так велика, что дни свои я проводил, спасаясь от нее, а ночи… ночи в снах о мщении. Послушайте!
В голосе метиса слышалось явное раздражение.
– Послушайте. Я родом с Красной реки. Мой отец такой же белый, как вы сами. Вся разница в том, что вы – американец, а он – англичанин, или, что называется, джентльмен. Мать моя была дочерью вождя, и я стал настоящим мужчиной. Хорошо. И вот словно кому-то захотелось узнать, какая такая кровь течет в моих жилах. Ведь я был по отцу белым и к тому же всегда жил с белыми. Была там одна белая, которая частенько ласково поглядывала на меня. Она была из богачей. У ее отца, француза по крови, было много всякого добра – земли, лошадей и прочего. Он всегда настаивал, что девушка не должна иметь собственного мнения. И вот почему его так разозлило все то, что потом произошло.
У девушки же оказалось собственное мнение, благодаря которому мы вскоре и очутились перед священником. Но нас опередил ее отец, который черт знает что наговорил и наврал священнику. Кончилось тем, что священник отказался венчать нас. Вы понимаете, как все это вышло. Вначале церковь отказалась признать мое рождение, а затем и брак. Что же, как не церковь, принудило меня пролить человеческую кровь! Правда, ясно теперь, что я имею полное основание любить церковь? Короче говоря, я несколько раз ударил священника по его бритой физиономии и вместе с девушкой помчался в Ферт-Пьер, где священствовал более сговорчивый и добрый человек. Но за нами вслед помчались ее отец, брат и всякие там другие люди. Дрались мы до тех пор, пока я не вышиб из седла троих человек, а остальных заставил повернуть восвояси. Мы с девушкой ушли в горы и леса, где стали жить невенчанными.
Но как вам понравится продолжение моего рассказа! Женщина, в общем, такое странное существо, что ни одному мужчине не понять ее. Между прочим, я в схватке выбил из седла отца моей любимой; остальные мои преследователи впопыхах проехали по его телу. Это мы успели заметить, но я вскоре забыл про это, а она… Она не забыла. Оказалось, что в тихие, мирные вечера, когда мы лежали при свете звезд, она переживала все тот же страшный час. Это было с нами неразлучно. Словно третье лицо сидело у нашего костра и делало нас чуждыми друг другу. Она пыталась бороться с ужасным, мертвящим ощущением, но страшный час припоминался еще подробнее, еще яснее… Видно было по всему – и по ее глазам и по порывистому дыханию, – как она страдает.
Вскоре после того она родила девочку и скончалась. Желая дать ребенку кормилицу, я направился к родным моей матери… Но вдруг все вспомнили, что мои руки обагрены кровью, – правда, по милости церкви. Вспомнили также, что меня повсюду ищет полиция. Меня спас дядя, брат моей матери, начальник конной полиции. Он на время укрыл меня, а затем дал лошадей, корм и все прочее. Я ускакал к Гудзонову заливу, где проживало очень немного белых. Жил я спокойно, так как белые ни о чем не расспрашивали меня. Одновременно я работал и проводником, и погонщиком собак, и охотником, работал до тех пор, пока моя девочка не подросла и не превратилась в высокую красивую девушку.
Вам, конечно, известно, какие дурные мысли и дела рождаются в долгую, суровую зиму. Начальник поселка был очень предприимчивый и жестокий человек. Он не отличался ничем таким, что могло бы привлечь к нему женщин, и тем не менее он стал заглядываться на мою девочку. Господи Боже мой! Для того чтобы ему легче было обделать свое скверное дело, он надумал послать меня в далекий путь. Так он и сделал – бессердечный, жестокий человек! У моей девочки была непорочная, белая душа – белая, как и ее тело. Она не выдержала этого ужаса – и умерла.
Я вернулся домой в холодную, ненастную ночь. Я несколько месяцев провел в отсутствии, и мои собаки, подъезжая к дому, заметно хромали. На меня, не говоря ни слова, как-то странно смотрели и туземцы, и белые, и я, неизвестно почему, почувствовал гнетущий страх. Но как человек деловой, я прежде всего накормил собак и сам поел. Затем обратился к соседям за разъяснениями, и вот все, точно по уговору, отступили от меня: они страшились меня и моего гнева. Слово за словом мне передали всю историю, печальную историю, и все удивлялись моему поразительному спокойствию.
Выслушав рассказ, я немедленно отправился в дом начальника, причем – уверяю вас – был и действовал тогда спокойнее, чем теперь, когда рассказываю вам. Тот при виде меня перепугался насмерть и стал звать белых на помощь, но они отказались, считая начальника достойным наказания. Тогда он побежал к священнику, но я последовал за ним. Однако пастор стал на моем пути и начал говорить о том, что человек, объятый гневом, прежде всего должен подумать о Боге. Я указал на свои отцовские права и потребовал, чтобы он дал мне пройти, но он заявил, что к начальнику я пройду только через его труп… Опять на моем пути стала церковь, все та же церковь! Я не совладал с собой – и переступил через труп священника, а затем отправил начальника навстречу моей дочери пред Богом – пред дурным Богом, – Богом белых людей.
Поднялась страшная суматоха, и я понял, что мне необходимо скрыться. Я пересек Страну Великого Раба и по долине реки Маккензи дошел до вечных снегов, миновал Белые Горы и по Юкону добрался сюда. И с тех пор, кроме вас, я не видел ни единого белого. Вы – первый и, возможно, последний. Я теперь постоянно живу с туземцами. Это простые, бесхитростные люди, которые относятся ко мне с большим уважением. Я пользуюсь у них большим влиянием, настолько большим, что каждое мое слово – для них закон. Что я говорю – говорят и они. Что я думаю – думают и они. И вот я от имени всех нас требую, чтобы вы ушли от нас. Вы не нужны нам. Если с нашего позволения вы присядете у наших костров, то вслед за вами и в самом непродолжительном времени придут и ваша церковь, и ваши священники, и ваши боги. Знайте и помните, что каждого белого, который заглянет к нам, я заставлю отречься от веры его отцов. Для вас я делаю единственное исключение. Примите это во внимание – и уходите. Чем скорее вы уберетесь отсюда, тем будет лучше для вас.
– Я не могу и не должен отвечать за моих единоплеменников, – сказал белый, с задумчивым видом набивая трубку.
– Но мне достаточно знать ваш род, – произнес другой. – Вас очень много, и вы прокладываете дорогу для других. Со временем они явятся сюда и завладеют всем в стране, но при мне этого не будет. Мне говорили, что англичане уже у устья Большой Реки и что русские дошли до нижнего течения Юкона.
Гей Стокарт с изумлением взглянул на метиса.
– Разве Юкон впадает в Берингово море? – с изумлением спросил он, так как, подобно своим соплеменникам, предполагал, что Юкон впадает непосредственно в Ледовитый океан.
– Не знаю. Знаю только, что в нижнем течении Юкона собралось очень много русских. Если хотите, можете сами убедиться в этом. Кстати, вы и вернетесь к своим. Не советую вам идти на Койокук – не советую вам как начальник, которому покорны все воины и все жрецы.
– А если я все-таки не послушаюсь вас и не отправлюсь ни к русским, ни к англичанам?
– Тогда вы отправитесь к вашему злому Богу – Богу белых!
Над горизонтом стояло багрово-красное, задернутое легкими тенями, солнце. Батист Красный поднялся с места, слегка кивнул головой и среди красноватых сумерек направился в свой лагерь.
Гей Стокарт очень энергично, хотя и коротко, выругался. Тотчас же его жена подняла глаза и пристально посмотрела вдоль по берегу. Она отличалась удивительной способностью догадываться о настроении и планах мужа по тем ругательствам, которые он произносил. По этой самой причине она определила, что данный случай заслуживает большого внимания. Большой челнок, весла которого ярко сверкали на заходящем солнце, пересекал реку, направляясь к берегу. Гей Стокарт внимательно наблюдал за человеком. В трех гребцах, работавших с ритмической правильностью, не было ничего странного, но внимание янки привлек красный платок, повязанный вокруг головы одного из них.
– Билл! – крикнул Гей Стокарт. – Эй, Билл!
Из соседней палатки, зевая, потягиваясь и протирая заспанные глаза, выглянул огромный, громоздкий, словно развинченный человек. Бросив случайно взгляд на реку, он тотчас же пришел в себя.
– Ах, черт! И зачем это принесло его сюда!
Гей Стокарт покачал головой и сделал шаг назад, желая достать ружье.
– А его действительно надо было бы подстрелить, – заметил Билл. – Не то, чего доброго, он все попортит нам.
Однако Гей Стокарт отказался от этой мысли и пытался в том же направлении воздействовать на Билла. Тем временем челнок причалил к берегу, и из него, кроме двух индейцев, вышел белый, обращавший на себя внимание необыкновенным головным убором.
– Приветствую вас словами Павла Тарсийского! Да будет с вами мир и радость.
Его появление и приветствие были встречены холодным молчанием.
Приезжий продолжал:
– Приветствую Гея Стокарта, великого грешника и богоотступника. Знаю, что вашим сердцем владеет великий бог наживы, а умом – злой дух. Знаю еще, что в одной палатке с вами живет ваша любовница. Зная это, я, Стордж Оуэн, посол Божий, приказываю вам раскаяться и очиститься от всякия скверны!
– Да оставьте вы кликушеский тон! – с раздражением вскричал Гей Стокарт и указал по направлению индейского лагеря.
Стордж Оуэн, миссионер и ставленник Господа на земле, подошел к самому берегу и распорядился, чтобы вынесли на сушу все его вещи.
Тогда Гей Стокарт подошел совсем близко к нему.
– Послушайте! – сказал он, коснувшись плеча миссионера. – Вы какого мнения насчет своей безопасности?
– Моя жизнь, равно как и смерть, – в руках Господа, и в его саду я лишь работаю по его начертаниям.
– Ах, да бросьте же эти слова! Вас не пугает мученическая смерть?
– Да исполнится воля Господа.
– Хорошо. Если вы очень хотите, воля Господа исполнится именно здесь. Но все же я считаю своим долгом предупредить вас и дать вам некоторый совет. От вас зависит, принять его или не принять. Заявляю вам, что, оставаясь здесь, вы сами себя обрекаете на смерть, – и не только себя, но и нас, Билла, мою жену…
– Она не христианка!
– Повторяю, что вы смертельно угрожаете всем нам. Последнюю зиму я провел и прострадал вместе с вами и знаю, что вы очень добрый человек. Конечно, я считаюсь с вашей почтенной миссией обращать язычников, но все же очень прошу вас хоть немного подумать о последствиях. Тут живет Батист Красный – не индеец, а человек одного с нами происхождения. С одной стороны, он так же упрям и стоек, как я когда-то был, а с другой стороны – так же ограничен и фанатичен, как вы теперь. Раз только вы сойдетесь, я умываю руки, умываю даже в том случае, если вы пригрозите мне вечным пребыванием в аду. Поняли меня? Если поняли, то немедленно воспользуйтесь моим советом и убирайтесь отсюда. Уезжайте вниз по реке, и вы попадете к русским, среди которых найдете много священников. Они, наверно, помогут вам переехать Берингово море и вернуться в цивилизованный мир. Послушайтесь меня и оставьте нас как можно скорей.
– В сердце моем Господь, а в руке – Евангелие его, и мне нечего бояться ни козней дьявола, ни козней человеческих, – торжественно ответил миссионер. – Я все же встречусь с этим ужасным человеком и попытаюсь воздействовать на него словом Божьим. Лучше вернуть в лоно христианства одну заблудшую овцу, чем обратить тысячу язычников. Сильный во зле будет так же силен и в добре. Примером тому может служить Савл, ушедший в Дамаск с тем, чтобы пригнать в Иерусалим пленных христиан. Сказано в Евангелии следующее: «И послышался ему голос Спасителя: – Павел, за что преследуешь меня? – И с того дня Павел перешел на сторону Господа Иисуса Христа и потом был велик и ревностен в спасении душ человеческих». И, подобно Павлу Тарсийскому, я работаю в саду Божьем и из любви к нему терплю напасти и горести, насмешки и презрение, боль и страдания.
Он тут же обратился к своим лодочникам:
– Не забудьте захватить чайник, мешок с чаем, олений окорок и котелок.
После того как прибывшие с ним люди – им же обращенные в христианство – вышли на берег, все трое, не выпуская из рук дорожных принадлежностей, опустились на колени и возблагодарили Бога за благополучное прибытие на место.
Гей Стокарт смотрел на всю эту церемонию с насмешливым и вместе с тем неодобрительным видом. Он отличался слишком трезвым и положительным взглядом на вещи, и подобные торжественные проявления были всегда чужды ему.
Между тем из своей палатки выглянул Батист. Глядя на все то, что происходит на стороне белых, он вспоминал о женщине, которая жила с ним в лесистых горах, – вспоминал и о дочери, похороненной где-то около сурового Гудзонова залива.
– Батист, перестанем говорить об этом. Да не то что говорить – и думать об этом нечего. Я согласен с вами, что этот человек очень плохо понимает житейские дела и просто глуп, но при всем том я не могу отречься от него.
Гей Стокарт замолчал. Видно было, что эти слова выражали всю его душу, всю грубую этику его существования.
– Послушай, Батист, – продолжал он после паузы. – Он уж давно приелся мне; против своей воли он сделал мне много плохого. Но опять же… Как это ты не хочешь понять, что мы с ним одной расы? Он белый и… Да будь он даже негр, я не позволил бы себе отстоять свою жизнь за счет его жизни.
– Хорошо! – заявил Батист Красный. – Я сделал вам большое одолжение тем, что дал право выбора. Я теперь ухожу от вас, но скоро вернусь – вернусь со всем моим народом. И тогда вам опять придется выбирать: либо я убью вас, либо вы откажетесь от своего Бога. Если же вы хотите, чтобы я оставил вас в покое, отдайте мне миссионера. Если вы этого не сделаете, вы погибнете. Мое племя ненавидит всех вас, даже ваших младенцев. Вот посмотрите: наши дети завладели вашими лодками.
Он указал на реку. Нагие индейские ребятишки на лодках белых неслись по течению; очутившись за пределами ружейного выстрела, они взялись за весла и стали торопливо грести по направлению к берегу.
– Отдайте в наше распоряжение миссионера, и я верну вам лодки, – сказал Батист Красный. – Хорошенько обдумайте мое предложение. Я не хочу, чтобы вы торопились.
Гей Стокарт покачал головой. Он взглянул на жену, державшую у груди ребенка, и, весь во власти колебаний, не находил в себе силы смотреть на стоявших около него белых.
Его сомнения разрешил миссионер, который после решительного заявления Батиста подошел совсем близко.
– В моей душе нет страха, – сказал он. – И я хоть сейчас готов идти к неверующим. У нас еще достаточно времени, я верю в чудо и надеюсь, что к одиннадцатому часу мне удастся обратить язычников на путь истинный.
– Вот вам удобный случай! – шепнул Билл на ухо Стокарту. – Самое лучшее будет, если он пойдет к ним заложником. Пусть они устраиваются там с ним, как хотят.
– Нет, – твердо ответил Стокарт. – Я обещал ему, что мы поведем переговоры вполне честно. Тут, Билл, все равно что на войне, и поэтому надо считаться с правилами войны. Он до сих пор вел себя очень честно, даже предостерег нас, и поэтому я не смею нарушить мое слово.
– Он все равно исполнит свое обещание.
– Я знаю это, но тем больше оснований для меня быть таким же честным. Я не должен допустить, чтобы он оказался честнее меня. Ведь ты понимаешь, что если мы отдадим ему миссионера, то раз навсегда покончим с этим делом. Как же по-твоему: отдать?
– Нет… – колеблясь, произнес Билл.
– Вот видишь! И ты не решаешься!
Билл смутился, покраснел и перестал спорить. Батист Красный терпеливо ожидал ответа.
Гей Стокарт подошел к нему и сказал следующее:
– Послушай, Батист. Тебе известно, что я пришел сюда с целью идти дальше на Койокук. Ты знаешь, что у меня не было никаких дурных тайных мыслей. Их тогда не было и теперь нет. Вдруг приходит сюда этот священник. Ведь не я же привел его сюда. Он пришел бы сюда независимо от того, здесь я или нет. Но теперь, раз он здесь и раз он – мой единоплеменник, я обязан стать на его защиту. Если ты, Батист, и весь твой народ будете добиваться своего, вам еще хуже будет. Замрет жизнь в вашем поселке; совсем, точно после голода, опустеет ваш лагерь. Конечно, мы пострадаем, но и твои люди…
– Но те мои люди, которые останутся в живых, будут пользоваться миром и спокойствием, и их слуха не будут раздражать чужие слова о чужих богах.
Гей Стокарт и Билл пожали плечами и ушли, а Батист Красный вернулся к себе.
Стордж Оуэн созвал людей, и они все вместе стали молиться. Стокарт и Билл срубили несколько высоких сосен и сделали из них брустверы, вполне пригодные для защиты.
Ребенок уснул. Жена Стокарта положила его на меха и стала помогать мужчинам. Вскоре лагерь белых был защищен с трех сторон; четвертая сторона имела естественную защиту в виде очень крутого откоса. Покончив с укреплением, Стокарт и Билл принялись за кустарник. В это же время из неприятельского лагеря стали доноситься призывы колдунов, возбуждавших индейцев, и треск барабанов.
– Всего хуже то, что они думают захватить нас врасплох, – сказал Билл, когда они с топорами на плечах возвращались в лагерь.
– Конечно, они ждут ночи, когда нам будет очень трудно целиться и стрелять.
– В таком случае, быть может, лучше нам начать? – И Билл тотчас же сменил топор на ружье.
Над толпой индейцев отчетливо возвышался один из колдунов, и Билл прицелился в него.
– Готово? – спросил он.
Гей Стокарт открыл ящик с боевыми припасами, устроил в безопасном месте жену и дал Биллу знак.
Тот выстрелил.
Колдун упал. Жуткое молчание немедленно сменилось яростными воплями, которые, в свою очередь, сменились потоком стрел.
– То же самое я сделаю с метисом… – заряжая ружье, пробормотал Билл. – Готов клясться, что попаду ему в самую переносицу.
Он выстрелил.
– Не выгорело? – сказал Стокарт, мрачно качая головой.
Видно было, как Батист агитировал среди своих подчиненных. Некоторые из них рвались в бой, но большинство, охваченное невыразимым страхом, бросилось бежать и вскоре очутилось вне выстрела.
Настроение Сторджа Оуэна изменилось. Еще несколько времени назад готовый единолично отправиться в стан неверующих, одновременно готовый встретить чудо и мученичество, он чувствовал, что его мало-помалу оставляют возбуждение и страсть проповедника по убеждению. Вдруг заявило свои права чувство самосохранения. Вместо абстрактной надежды пришел физический страх, а любовь к Богу сменилась любовью к жизни.
Ему было знакомо это состояние. Он вдруг вспомнил, как еще недавно, в критический момент, когда всем находящимся в лодке угрожала опасность, он в числе прочих бросил весла и, поддавшись общей панике, стал молить Бога сохранить ему жизнь.
Это воспоминание было неприятно ему. Ему стало стыдно, ибо он снова почувствовал, как слаб его дух и немощно его тело. Заговорила любовь к жизни.
Да, это было сильнее его, и он не мог бороться с этим могучим инстинктом. Его отвага – если только это можно было назвать отвагой – имела своим источником религиозный фанатизм, между тем как отвага Стокарта и Билла вытекала из глубоко заложенных в них убеждений. И в них говорила любовь к жизни, но сильнее того были расовые традиции. И они боялись смерти, но не хотели жизни, купленной ценою вечного позора.
Стордж Оуэн встал с места, весь охваченный готовностью самопожертвования. Он было уже занес ногу, желая перелезть через укрепления и проникнуть во вражеский лагерь, как вдруг, дрожа и стеная, подался назад.
«Господи, как я слаб… Кто я, что осмеливаюсь идти против велений Господа моего? Еще до моего рождения все было вписано в книгу судеб. Смею ли я, жалкий червяк, испортить хоть единую страницу этой книги? Да свершится воля Господня!»
Он снова занес ногу, но вдруг к нему подскочил Билл и, не говоря ни слова, сильно ударил его. Миссионер от неожиданности готов был закричать как безумный, но Билл, уже забыв про него, все свое внимание обратил на его спутников. Те почти не обнаружили страха и тотчас же принялись помогать Гею и Биллу.
– Притащите сюда миссионера! – обратился Стокарт к Биллу, после того как перестал шептаться со своей женой.
Спустя несколько минут Стордж стоял перед ним с самым растерянным видом, и Стокарт сказал ему следующее:
– Повенчайте нас – да поскорее!
Он прибавил, обратясь к Биллу:
– Кто его знает, чем это еще кончится: поэтому я думаю, что всего лучше будет привести в порядок все свои дела.
Индеанка беспрекословно повиновалась желанию своего белого господина. Она относилась к подобной церемонии совершенно безразлично и к тому же считала себя женой Стокарта с того самого момента, как вошла в его дом.
Свидетелями венчания были спутники миссионера, которого не переставал торопить Билл. Гей подсказывал жене должные ответы, а к известному моменту, за неимением кольца, обвил ее пальцем свой указательный палец.
– Поцелуйтесь! – торжественно провозгласил Билл.
Стордж Оуэн был до того убит происходящим, что не мог даже протестовать.
– А теперь крестите ребенка!
– К тому же по всем правилам! – приказал Билл.
В качестве купели послужила большая чашка с водой. Как только кончился обряд крещения, ребенка отнесли в безопасное место. Затем развели костры и стали готовить ужин.
Уже заходило солнце, и ближе к северу небо приняло кроваво-красный оттенок. Угасал свет, все длиннее становились тени, и все тише становилось в лесу. Слабее и слабее доносились голоса птиц, и наконец на землю спустилась ночь.
Между тем у индейцев с каждой минутой становилось все шумнее; сильнее прежнего грохотали барабаны, оглушительные звуки которых смешивались со звуками национальных индейских песен.
Однако и у них шум прекратился, едва только солнце опустилось за горизонт. Всю землю заполнили мрак и ничем не нарушаемое молчание. Убедившись в царящей вокруг тишине, Гей Стокарт подошел к укреплениям, опустился на колени и стал наблюдать в промежутки между отдельными бревнами.
Послышавшийся плач ребенка отвлек его внимание. Мать склонилась над ребенком, и ребенок тотчас же снова заснул. Воцарилось безграничное, углубленное молчание. Вдруг откуда-то донеслось громкое пение реполовов.
Ночь близилась к концу.
На открытом месте показалась неясная группа людей, и тотчас же послышался характерный шум стрел, вызвавших в ответ ружейные выстрелы. Вдруг копье, брошенное опытной и сильной рукой, пронзило женщину из Теслина, и почти одновременно стрела, проникнув меж бревен, попала в руку миссионера.
Бой разгорался. Вскоре весь участок земли под баррикадами был завален трупами, но оставшиеся в живых индейцы неслись вперед со страстностью и стремительностью морских волн. Стордж Оуэн скрылся в палатке, а его спутники были подняты людской волной и тотчас же сметены ею. Гею Стокарту могучими усилиями удалось пробиться вперед и очистить вокруг себя место. Темная рука вытащила крохотного ребенка из-под мертвого тела матери и со всего размаху ударила его о бревна.
Кольцо дикарей становилось все тесней, а стрелы и копья падали все чаще. Занялась заря; вскоре поднялось солнце и залило поле битвы яркими лучами. Уже во второй раз индейцы устремились на Стокарта, но он опять, действуя одним топором, отразил нападение. Люди падали у его ног, а он попирал ногами мертвых и умирающих.
В небе разгоралось солнце, и все звучнее пели птицы. Индейцы временно отступили, а Гей – от усталости и волнения едва держась на ногах – воспользовался перерывом и оперся на топор.
– Клянусь душой своей, – вскричал Красный Батист, – ты мужчина! Отрекись от своего Бога – и ты будешь жив!
Стокарт отрицательно повел головой.
– Смотрите! Женщина! – Сторджа Оуэна вывели и поставили рядом с метисом.
Он был невредим – только несколько царапин на руке. Глаза его блуждали с выражением величайшего ужаса. Его неверный взор был привлечен могучей фигурой Гея Стокарта, который, несмотря на множество ран, с самым бесстрашным видом опирался на топор. Все существо этого человека, по обыкновению, дышало неукротимой отвагой, гордостью и несравненным спокойствием. И Стордж Оуэн почувствовал непреодолимую зависть к человеку, который с таким ясным, открытым взором встречает смерть. Во всяком случае, уж если кто-нибудь из них и походил на Христа, так не он, Стордж Оуэн, а Гей Стокарт.
Он вдруг почувствовал слепое озлобление против предков, которые целым рядом поколений передали ему слабость духа, и одновременно им овладел великий гнев против Творца, создавшего его таким жалким и слабым. Даже для более сильного человека при таких условиях был неизбежен религиозный крах, а со Сторджем Оуэном случилось то, чего всегда можно было ожидать от него. Из страха перед людьми он восстал против Бога. Еще недавно в своем бескорыстном служении Богу он вознесся высоко, но вознесся для того, чтобы теперь тем стремительнее свергнуться вниз. Только теперь ему стало ясно, до чего бессильна и беспочвенна всегда была его вера. Ему была ниспослана вера, но не было силы и духа отстоять ее.
– Где же великий Бог твой? – насмешливо спросил Батист Красный.
– Я не знаю… Я ничего не знаю.
Он весь похолодел и был подобен малому ребенку, отвечающему на вопросы законоучителя.
– Но ты веришь в Бога?
– Верил.
– А теперь?
– А теперь не верю.
Гей Стокарт вытер струившуюся по лицу кровь и улыбнулся, Стордж Оуэн взглянул на него с любопытством. Стокарт не принимал никакого участия в разговоре, стоял в стороне, и слова Батиста едва достигли его слуха.
А тот сказал следующее:
– Послушайте все вы, что я вам скажу: я отпускаю этого человека, не причинив ему ничего дурного. Пусть он идет с миром и возьмет с собой в дорогу все необходимое. Он придет к русским и расскажет их священникам о стране Батиста Красного, о стране, где не признают никакого Бога.
Индейцы проводили миссионера до склона горы и там задержались с ним – в ожидании развязки. Батист Красный обратился к Гею Стокарту:
– Ты слышал, что я сказал: здесь нет никакого Бога.
Тот, не ответив, продолжал улыбаться.
Один из молодых индейцев взял копье наперевес.
– Веришь ли ты в Бога?
– Да, я верю в Бога моих отцов.
Батист Красный подал знак, и молодой индеец пронзил копьем грудь Гея Стокарта.
Стордж видел костяной наконечник, прошедший навылет; видел, как Стокарт, по-прежнему улыбаясь, закачался и стал медленно опускаться на землю. Одновременно он услышал стук сломавшегося и упавшего на землю древка. Когда все кончилось, Стордж отправился вниз по реке – с тем чтобы рассказать русским о стране Батиста Красного, о стране, где не признают никакого Бога.
Миссис Сейзер пронеслась по Даусону положительно как метеор: она мгновенно появилась и мгновенно же исчезла. Приехала она ранней весной, на собаках, в сопровождении французов из Канады, в продолжение месяца жила среди даусонцев и с первой водой уехала вверх по реке. Даусон, населенный преимущественно мужчинами, был поражен этим спешным отъездом, и все жители чувствовали себя сиротливо до тех самых пор, пока новое событие не заставило забыть о миссис Сейзер. Все были в восхищении от нее и приняли ее с распростертыми объятиями. Это вполне понятно, так как миссис Сейзер была очень изящна, красива и ко всему этому – вдова. За нею увивались несколько крупных золотоискателей с Эльдорадо, несколько чиновников и молодых людей, жадных до шелеста женских юбок.
Некоторые инженеры, знавшие покойного мужа миссис Сейзер, относились к его памяти с необыкновенным уважением; о его деятельности положительно ходили легенды. Он был известен в Соединенных Штатах, но еще большей известностью пользовался в Лондоне. Естественно, возникал вопрос большой важности: почему миссис Сейзер так поспешила приехать в Даусон? Но жители Севера, относясь очень спокойно к теории, признают факт и считаются только с ним, а для многих из них Карина Сейзер была неопровержимым и слишком важным фактом. Однако прекрасная вдовушка нисколько не считалась с отношением к ней даусонцев, и отказы на бесчисленные предложения последовали с такой же головокружительной быстротой, с какой были сделаны и самые предложения. Миновал месяц – и миссис Сейзер исчезла! Вместе с ней исчез факт, но остался вопрос.
Известному разрешению этого вопроса способствовал следующий случай. Ее последняя жертва, Джэк Кауран, без всяких результатов предлагавший ей свое сердце и право на пятьсот футов россыпей на Бонанце, решил потопить свое горе в бесконечных ночных кутежах. И вот однажды ночью он совершенно случайно встретился с французом Пьером Фонтаном, старшим попутчиком Карины Сейзер.
Они быстро сошлись, выпили и разговорились. Благодаря легкому опьянению беседа приняла очень откровенный характер.
Пьер Фонтан сказал:
– Вы спрашиваете меня, почему мадам Сейзер приехала сюда? Для этого вам придется поговорить с самой мадам Сейзер. Я лично ничего не знаю или, вернее, знаю только то, что за все время нашего знакомства она расспрашивала меня только об одном человеке. Она говорила мне следующее: «Послушайте, Пьер, вы во что бы то ни стало должны мне помочь найти этого человека. Я готова дать вам очень много; я дам вам тысячу долларов, если вы найдете этого человека». Вы хотите знать имя этого человека? Извольте, я вам назову его: Дэвид Пэн. Да, m’sieu[50], – Дэвид Пэн. Она не перестает говорить об этом человеке. Я же не перестаю приглядываться ко всем встречным и поперечным, но никак не могу заработать свою тысячу долларов.
Да, могу вам еще сказать, что несколько человек из Сёркла хвастаются, что знают этого Дэвида Пэна. Они заявляют, что он работает на Берч-Крик. Хотите знать, как к этому заявлению отнеслась мадам Сейзер? Она сразу просияла и сказала одно слово: «Хорошо!» А мне она затем сказала следующее: «Пьер, приготовьте собак. Мы скоро едем. Если мы найдем Дэвида Пэна, я дам вам не тысячу долларов, а гораздо больше». Я же ответил ей: «Oui, и едем скорее, allons, madame»[51].
Ну теперь я уверен, что деньги мои. Хорошо, очень хорошо. И вот являются какие-то люди из Сёркла и говорят, что этот самый Дэвид Пэн только что возвратился в Даусон. Так мы с мадам ничего и не выиграли.
Да, m’sieu! На этих днях мадам говорит мне следующее: «Пьер, купите лодку и все такое. На днях мы едем вверх по реке». Да, и вот завтра мы едем. Ситка Чарли уже купил лодку и все принадлежности к ней за пятьсот долларов.
На следующий день Джэк Кауран рассказал про свой разговор с французом. Положительно весь Даусон терялся в догадках: кто такой этот Дэвид Пэн и в каких отношениях он находится с Кариной Сейзер?
Действительно, в тот же самый день, согласно словам Пьера Фонтэна, миссис Сейзер вместе с проводниками оставила Даусон и отправилась вверх по реке, вдоль восточного берега до Клондайка; здесь, желая миновать дороги, они пересекли небольшую речку и исчезли среди массы островов по направлению к югу.
– Oui, madame, вот это и есть то самое место. Один-два-три острова ниже реки Стюарт. Вот это и есть третий остров!
С этими словами Пьер Фонтэн направил лодку против течения; со свойственной ему ловкостью он выскочил на берег и укрепил ее.
– Подождите, мадам. Я пойду погляжу.
Едва только он исчез за мысом, как тотчас же раздался лай собаки, и спустя несколько минут Пьер вернулся.
– Там хижина! Я довольно тщательно осмотрел ее, но в ней никого не оказалось; полагаю, однако, что живущий там ушел недалеко и ненадолго, иначе он не оставил бы собак. Готов спорить, что он очень скоро вернется.
– Пьер, помогите мне выйти из лодки. Я очень устала, и мне трудно самой подняться. Только, пожалуйста, осторожнее.
Она встала во весь рост – стройная и прекрасная. Похожая на нежную лилию, она все же опиралась на руку Пьера с силой, которая говорила об упругих, развитых мускулах. Все ее движения, полные свободы и ловкости, подтверждали мнение, что в ее теле таится большая сила.
Несмотря на то что она хотела казаться спокойной и беспечной, выйдя на берег, она покраснела, и ее сердце забилось тревожней обычного. Она с каким-то особым, почти благоговейным интересом подходила к дому, а ее разрумянившееся лицо говорило о большой радости, которую она испытывала.
– Да вот, посмотрите! – воскликнул Пьер, указывая на щепки, валявшиеся среди рядов аккуратно сложенных дров. – Ведь это совершенно свежая рубка. На мой взгляд, щепки лежат здесь два-три дня, не более.
Миссис Сейзер в знак согласия кивнула головой. Она хотела было заглянуть через небольшое окно внутрь хижины, но толстая промасленная бумага, пропускавшая свет, не позволяла видеть, что находится за нею. Тогда Карина пошла к двери, приподняла тяжелый засов, но вдруг передумала, опустила руку, и засов упал на свое место.
Она вдруг опустилась на колени и с молитвенным видом поцеловала грубо обтесанный порог. Казалось, Пьер Фонтэн ничего не видел. Да если бы и видел что-либо, он скрыл бы это и никому не сказал бы ни слова.
Один из лодочников, спокойно закуривавший трубку, был поражен необычайной строгостью, которая зазвучала в голосе Пьера Фонтэна:
– Эй, вы там! Ле-Гуар, устройте, чтобы было помягче, давайте побольше шкур и одеял.
Сиденье в лодке было разобрано, и большая часть мехов перешла на берег, где миссис Сейзер расположилась очень удобно.
Лежа на боку, она смотрела перед собой, на широкий Юкон, и ждала. Небо за горами, стоявшими по другую сторону берега, было темно и затянуто дымом невидимого лесного пожара. Сквозь тучи дыма едва-едва проглядывало послеполуденное солнце, которое бросало на землю слабый свет и столь же слабые тени. Кругом, до самого горизонта, была девственная природа, были темные воды, высокие скалы, в расщелинах которых держался вечный лед, и поросшие соснами берега.
Все было тихо, и ничто не указывало на близкое присутствие человека. Словно земля на огромном протяжении погрузилась в небытие и была окутана непроглядной вечной тайной безграничного пространства.
Может быть, именно природа вызвала нервное волнение миссис Сейзер. Во всяком случае, она сидела очень беспокойно, то и дело меняла место и положение, глядела то вверх, то вниз и сосредоточенно рассматривала мрачные берега реки.
Так прошло около часа. Лодочники ставили палатку на берегу, а Пьер оставался возле миссис Сейзер.
– А вот и он! – воскликнул наконец Пьер Фонтэн, пристально вглядываясь по направлению верхней части острова.
Вниз по течению скользила лодка. На корме можно было различить мужскую фигуру, а на носу – женскую. Обе фигуры ритмично покачивались в такт веслам.
Миссис Сейзер не замечала женщины до тех самых пор, пока лодка не подошла совсем к берегу, и только тогда ее внимание привлекла необыкновенная и своеобразная красота женского лица. Куртка из оленьей шкуры, разубранная бисером и плотно облегающая тело, вырисовывала прекрасные, словно точеные линии тела. Шелковый, яркий и кокетливо повязанный платок на голове едва прикрывал тяжелую массу иссиня-черных волос.
Миссис Сейзер не могла оторвать взгляда от чудесного лица, которое, казалось, было отлито из красноватой меди.
Из-под красивой линии бровей открыто и слегка кося смотрели зоркие, черные, большие глаза. Щеки были несколько бледны и худы, но не болезненного оттенка; правильный рот и нежные тонкие губы говорили о силе и мягкости. На лице были следы древнего монгольского типа; было так, точно после долгих и многих веков скитания вернулись первоначальные расовые отличия. Это впечатление поддерживали красивый орлиный нос с тонкими изящными ноздрями и вообще характерное выражение орлиной дикости, которой дышало все ее существо. Очевидно, она была индеанкой, но тип этот был доведен до совершенства. Краснокожие могут гордиться, если среди них хоть изредка появляются образцы такой несравненной красоты.
Женщина гребла так же глубоко и сильно, как и мужчина, она помогла направить лодку против течения и причалить к берегу. Спустя минуту она уже стояла на берегу и при помощи веревки вытащила из лодки четверть недавно убитого оленя. Вскоре к ней присоединился мужчина, и они общими усилиями подняли челнок на берег. Их с радостным визгом окружили собаки, и в то время как девушка возилась с собаками, мужчина увидел поднявшуюся с места Карину Сейзер. Он стал протирать глаза, словно не доверяя своему зрению.
– Карина! – воскликнул он очень просто, тотчас же подошел к ней и протянул руку. – Господи, я не верю своим глазам. Может быть, мне все это снится. Как-то раз меня весною ослепил снег, и я на некоторое время потерял зрение. Со мною это бывало несколько раз.
Карика Сейзер побледнела, и сердце ее болезненно сжалось. Она могла ожидать чего угодно, только не холодного тона и просто протянутой руки. Однако она овладела собой и сердечно ответила на рукопожатие.
– Помните, Дэвид… Ведь я часто угрожала вам тем, что вот возьму и приеду к вам.
– Только перед самым-то приездом и не написали ни слова. – Он рассмеялся и взглянул на индеанку, которая в эту минуту входила в хижину.
– Я вполне понимаю вас, Дэвид… Очень может быть, что на вашем месте я поступила бы точно так же.
– Прежде всего пойдем и чем-нибудь закусим, – сказал он весело, не обращая внимания на интонацию миссис Сейзер. – Вероятно, вы порядком устали. Какой дорогой вы ехали сюда? Вверх по реке? Значит, вы зимовали в Даусоне? Или, может быть, вы воспользовались последним санным путем? Это ваши? – и он указал на проводников, устроившихся у костра.
После того он открыл дверь и предложил Карине войти в дом.
– В прошлом году я отправился из Сёркла вверх по реке, – продолжал он. – Пришлось идти по льду, и я временно поселился здесь. Я думаю пока что заняться изысканием на Гендерсон-Крик. А если не удастся, пойду вверх по берегу Стюарт.
– А вы, знаете, не очень изменились, – сказала она, стараясь перевести разговор на личные темы.
– Да, я, пожалуй, немного исхудал, но зато у меня окрепли мускулы. Вы это хотели сказать?
Она не ответила, пожала плечами и стала глядеть на девушку, которая развела огонь и при слабом освещении жарила большие куски оленьего мяса.
– Вы долго прожили в Даусоне?
Он обтесывал березовое топорище и задал вопрос, не подняв головы.
– Нет, всего несколько дней, – ответила Карина, все еще следя за индеанкой и почти не слушая Пэна. – Вы что спросили? Сколько я прожила в Даусоне? Ах, в Даусоне я прожила месяц и очень была рада, когда уехала. Надо вам сказать, что я не очень-то люблю северян. Они слишком уж несдержанны в своих чувствах.
– В сущности, они по-своему правы – в том отношении, что отказались от многих условностей. А время для путешествия вы избрали очень хорошее. Вы можете осмотреть все и уехать отсюда еще до появления москитов. Ваше счастье, что вы не имеете представления о том, что за ужасный зверь москит.
– Возможно. Но расскажите мне что-нибудь о себе. Как живете? Что делаете? С кем встречаетесь?
Говоря таким образом и задавая вопросы, она не отрывала взгляда от индеанки, возившейся у печки.
В эту минуту Винапи растирала на камне кофе, и делала это с упорством, свидетельствующим о нервах столь же первобытных, как и способ растирания. Держа в руках кусок кварца, она раздробила отдельные кофейные зерна.
Дэвид Пэн обратил внимание на пристальный взгляд Карины Сейзер, и легкая улыбка скользнула по его губам.
– Да, здесь раньше был кое-кто, – не спеша ответил он. – Несколько молодцов с Миссури и из Корнуэллса. Они все теперь работают на Эльдорадо.
Миссис Сейзер внимательно посмотрела на девушку.
– Индейцев здесь, кажется, немало, – заметила она.
– Индейцы издавна живут ниже Даусона. Редко-редко кто-нибудь заглянет сюда. Кроме Винапи, здесь никого нет, но и она родом из Койокука.
Вдруг страшная слабость овладела Кариной Сейзер. Ей казалось, что Дэвид Пэн отодвинулся от нее на огромное расстояние, а вся бревенчатая хижина закружилась, как пьяная. Только очутившись за столом, она несколько пришла в себя. Она почти все время молчала, сказала лишь несколько слов о погоде и о стране, а Дэвид пустился в объяснения различий между золотыми россыпями в Верхней и Нижней Стране.
– Вы даже не считаете нужным осведомиться о причине моего приезда сюда, – сказала наконец Карина. – Очевидно, вы и без моих объяснений все знаете…
Они встали из-за стола, и Дэвид снова принялся за свое топорище.
– Вы получили мое письмо?
– Последнее письмо? Думаю, что не получил. Очень может быть, что оно прибудет позже вас и странствует теперь около Берч-Крик. О почте в наших местах лучше не говорить. Это сплошной позор. Ужас – и больше ничего!
– Дэвид, что же с вами такое случилось? Вы деревянный какой-то… – Она заговорила твердо и резко, основываясь на прежних отношениях. – Почему вы не спросите, как я живу? Неужели же вас это совсем не интересует? Знаете, мой муж умер!
– Разве? Как жаль. Когда же это случилось?
– Дэвид! – Она готова была заплакать от огорчения. – Но хоть несколько писем моих вы получили? Вы, правда, не отвечали, но я все же не могу себе представить, чтобы вы совсем не получали моих писем…
– Нет, зачем же? Несколько писем ваших я получил. Вот только не получил последнего письма, в котором вы писали о смерти мужа. Должен признаться, что почти все ваши письма я прочел Винапи вслух, так сказать, в назидание ей: знай, мол, какие такие твои белые сестры. Я склонен думать, что она извлекла из этого немалую пользу. Вы как думаете?
Она сказала, не обращая внимания на резкость Дэвида:
– В последнем письме, в том самом письме, которого вы не получили, я действительно говорила о смерти моего мужа, полковника Сейзера. Это было ровно год назад. В том же самом письме я предлагала вам не приезжать ко мне, так как я намеревалась приехать к вам. Я наконец исполнила то, чем так неоднократно грозила.
– Я, собственно говоря, не знаю, про какие именно угрозы вы говорите.
– Не про угрозы, а про обещания в предыдущих письмах.
– Правда, вы несколько раз писали про свой возможный приезд, но никто из нас не был уверен в этом. Вот почему я лично считаю себя теперь свободным от каких-либо обещаний. Виноват, я помню кой-какие обещания, – вполне возможно, что и вы их помните. Они были даны очень давно…
Он положил топорище на пол и поднял голову.
– Да, это было очень и очень давно, но я удивительно ясно помню все, каждую мелочь. Мы были с вами в саду – в розовом саду вашей матушки. Все вокруг нас распускалось, цвело, и в нас самих стояла такая же точно весна, как и в природе. Вы помните, я привлек вас к себе в первый раз и поцеловал вас в губы…
– Довольно, Дэвид, не напоминайте… Я помню все не хуже вашего… Боже, как часто и много я плакала, желая хоть как-нибудь загладить все скверное в моем прошлом. Если бы вы только знали, сколько я вынесла за это время!
– Вы дали мне тогда много обещаний – и в последующие, незабвенные дни неоднократно повторяли эти же самые обещания. Каждый взгляд ваш, каждое прикосновение, каждый звук вашего голоса был обещанием… Не знаю, стоит ли говорить дальше. Одним словом, между нами вдруг стал человек, который годился вам в отцы. Ни вы, ни он с этим, однако, не считались. С точки зрения чисто светской, это был вполне корректный и достойный полного уважения человек. Простите, я уже кончаю… Он обладал двумя десятками довольно скверных рудников, небольшим участком земли, стоял во главе кой-каких коммерческих предприятий и…
– Я не отрицаю всего этого… – прервала его Карина, – но вы забываете про многие другие обстоятельства. Вы совершению упускаете из виду денежные дела моих родителей… Они в то время страшно нуждались… Я не могла спокойно относиться к этому и принесена была в жертву. Нет, я сама, по доброй воле, принесла себя в жертву. Ах, Дэвид, как вы всегда пристрастно относились ко мне! Это правда, что я ушла от вас, – но почему вы не подумаете о том, чего мне стоило все это?
– Стесненные обстоятельства родителей… Жертва семейного положения и все такое… А я говорю совсем иначе: вас совсем не привлекала мысль о том, чтобы ехать за мной в такую глушь.
– Но ведь в то время я только вами и жила…
– Простите, в любовных делах я всегда был и остался неопытным человеком. И поэтому я тогда никак не мог постигнуть…
– Но теперь… теперь?
– Итак, нашелся человек, которого вы сочли достойным вашей руки. Посмотрим, что это за человек. Скажите мне, пожалуйста, – чем именно он воздействовал на вас, чем пленил вас? Какие такие замечательные достоинства вы открыли в нем? Не стану отрицать того, что это был умелый, энергичный человек, умеющий устраивать дела. Существо, вообще говоря, ограниченное, он был настоящим талантом в смысле перевода чужих денег в свой собственный карман. Он, как никто другой, умел наживаться. К тому же современный закон был всецело на его стороне. Христианская этика, безусловно, одобряет подобную деятельность. Одним словом, на обывательский взгляд, он был вполне порядочным членом общества. Но вот на ваш-то взгляд, каков он был? Ведь у вас были свои взгляды – взгляды, распустившиеся в розовом саду.
– Не забывайте, что вы говорите о покойном.
– Это абсолютно не меняет дела. Я все же спрашиваю вас, что такое он представлял собой? Ничего больше, как огромное, неимоверное толстое создание, интересы которого всегда были направлены только на материальную сторону вещей. Он не знал и не понимал, что такое духовные запросы; его оставляла глухим самая прекрасная песня, оставляла слепым самая безупречная красота. Обыкновеннейший толстяк, с обрюзгшим лицом, дряблыми щеками и огромным животом, наглядно говорящим об его обжорстве.
– Но ведь он уже умер! А мы живем и будем жить. Ради Бога, выслушайте меня. Вы упрекаете меня в непостоянстве. Пусть я согрешила! Ну а вы? Разве же вы не грешны? Хорошо, я согласна с вами: я нарушила свои обещания, но вы-то? Ведь и вы нарушили свои обещания. Где ваша любовь, распустившаяся в розовом саду? Где она? Что с ней?
– Она там же, где всегда была, – здесь! – крикнул Дэвид, ударив кулаком по груди. – Она здесь!
– Я знаю, что ваша любовь была великой любовью. Мне всегда казалось, что нет ничего выше ее. Так неужели же теперь у вас не хватит настолько великодушия, чтобы простить меня, – меня, которая теперь плачет и молит о прощении?
Он боролся с самим собой. Слова замирали на его губах. Она заставляла его открыться во всем и сказать то, что он скрывал до сих пор от самого себя. А она не отрываясь глядела на него, уверенная в том, что скажется сила прежней любви. Желая скрыть от нее выражение своего лица, он отвернулся, но она обошла кругом него и снова заглянула в его глаза.
– Взгляни на меня, Дэйв, я умоляю тебя взглянуть на меня. Я все та же, что была… Я нисколько не изменилась. И ты… ты тоже не изменился. Мы остались теми же.
Она положила свою руку на его плечо, а он не замечал этого, почти не слышал того, что она говорит. Его привел в себя треск спички: Винапи, не принимавшая никакого участия в том, что происходило в двух шагах от нее, зажгла масляную лампу, которая стала очень медленно разгораться. Ее фигура четко обрисовалась на черном фоне, и внезапно вспыхнувшее яркое пламя обратило бронзу ее чудесного лица в царственное золото.
– Ведь вы видите… сами понимаете, что это невозможно… – простонал он, слегка отталкивая от себя белую женщину.
Он повторил:
– Это невозможно… это невозможно…
– Послушайте, Дэйв… Ведь вы понимаете, что я не девушка и что я очень далека от девичьих иллюзий. – Она говорила тихо, не решаясь подойти ближе к нему. – Я уже взрослая женщина и прекрасно все понимаю. Конечно, мужчины всегда и повсюду остаются мужчинами. Уж так водится. Я нисколько не поражена и почти предвидела это. Но ведь этот ваш брак недействителен? Он не законный?
– Здесь, на Аляске, подобных вопросов не предлагают, – тихо произнес Дэвид.
– Да… но…
– В таком случае не о чем говорить. Здесь других браков не бывает.
– A y вас есть дети?
– Нет.
– Нет… И не…
– Не знаю. Во всяком случае, то, что вы предлагаете, невозможно.
Она снова совсем близко подошла к нему и ласково и любовно стала проводить рукой по его загорелой шее.
– Значит, это вовсе не брак… Насколько я понимаю местные порядки, здесь все мужчины так поступают. Да и не только здесь. Мало кто из поселенцев намеревается здесь остаться на всю жизнь. В таком случае девушку или женщину, с которой мужчина прожил известное время, обеспечивают на целый год всем необходимым, дают некоторое количество денег – и все!
Она пожала плечами.
– Девушка вполне довольна, а мужчина… Вы точно так же можете поступить. Мы можем обеспечить ее не только на год, но и на всю жизнь. Скажите, пожалуйста, чем она была в то время, когда не знала вас? Самой обыкновенной дикаркой, которая ровно ничем не отличалась от остальных туземок. Летом она питалась рыбой, а зимой – олениной… Большую часть года она голодала, но зато в праздники наедалась до отказа. Нечего говорить о том, что вместе с вашим появлением для нее началась настоящая жизнь… Только через вас она узнала, что такое счастье. Вы ей дали узнать много хорошего, и теперь, когда вас уже не будет с ней, ей все же будет лучше, чем до того, как вы вошли в ее жизнь…
– Ах, нет… нет, – запротестовал он. – Вы страшно ошибаетесь.
– Не я, Дэвид, ошибаюсь, а вы, только вы. Вы совершенно забываете о том, что, в сущности говоря, вы с ней – абсолютно разные существа. Вы принадлежите к разным расам. Она – местная жительница, которая слишком привыкла ко всему, с чем срослась с детства. Ее невозможно безболезненно оторвать от родной почвы. Она – дикий, первобытный человек, который умрет точно таким, каким родился. Совсем другое – мы с вами. Мы – господа, мы – украшение вселенной, больше того – ее представители. Дэвид, мы созданы друг для друга. В нас звучит высший голос, голос расы, голос рода. Все в нас подсказывает, что нам должно делать. Вам это подсказывает ваш собственный инстинкт, и вы не станете отрицать этого. Множество поколений стоит позади вас, и вам необходимо волей-неволей считаться с этим могучим фактом. Ваш род насчитывает тысячи поколений – быть может, сто тысяч поколений, – и вы не смеете допустить, чтобы он прекратился. Против этого восстанут все ваши предки. Против этого восстанет самый ваш инстинкт, который, уж во всяком случае, сильнее воли. Раса же сильнее вас как отдельного человека. Опомнитесь, Дэйв. Придите в себя, возьмите себя в руки – и уедем. Мы еще так молоды, и нас зовет жизнь, которая так хороша…
Он в это время глядел на Винапи, которая собиралась выйти из хижины покормить собак. При этом он несколько раз медленно покачал головой.
Карина провела рукой по его шее и прижалась щекой к его щеке. И вдруг перед ним встала вся его жизнь. Он в одно мгновение вновь пережил все перипетии борьбы с безжалостной природой, все тяжелые годы беспрерывного голода и мучительного холода, годы бесконечных и жестоких стычек с дикой, первобытной природой. И вдруг к нему пришло искушение – искушение в образе любимой им некогда женщины… И это живое искушение стало нашептывать ему сказки про теплую, с мягким климатом страну, где так много радости, света, наслаждений… И помимо его собственной воли пред его глазами воскресло все прошлое, все пережитое, и, как живые, предстали знакомые, давно позабытые лица, как в калейдоскопе замелькали былые события, ожили веселые часы, зазвучали милые песни и ясный смех…
– Дэвид! Идем со мной. Я теперь достаточно богата, нам не надо будет ни о чем заботиться… Идем же, Дэвид.
Она стала оглядываться.
– У нас будет средств более чем достаточно, у нас не будет никаких забот, – наша единственная забота будет заключаться в том, чтобы как можно больше наслаждения взять от жизни. Идем!..
Последние слова она произнесла уже в его объятиях. Она вся дрожала от безграничной любви к нему, а он, забывшись, крепко прижимал ее к себе.
Сквозь толстые стены хижины доносились в комнату крики Винапи, разнимавшей сцепившихся собак. Голос Винапи и глухое ворчание собак напомнили Дэвиду другую картину. Он вдруг увидел себя в лесу, в схватке с огромным медведем. Вместе с ревом страшного зверя смешались остервенелый лай собак и точно такие же, как теперь, крики Винапи, натравливавшей собак на медведя. Он сам почти на краю смерти… Едва-едва переводит дыхание… Сердце бьется со страшной силой… В двух-трех шагах от него, в предсмертных муках, с распоротыми животами, с переломанными позвонками бьются и жалобно воют собаки… Девственную белизну снега осквернили ярко-красные потоки смешавшейся крови человека и животных… Но всего ярче ему в эту минуту представляется сама Винапи, в каком-то безумном опьянении бьющая медведя огромным охотничьим ножом.
От этой картины холодный пот выступил на его лбу… Он освободился из объятий Карины и отступил от нее на несколько шагов.
А она не могла точно определить, что именно произошло с ним, но ее изощренный женский инстинкт тотчас же подсказал ей, что Дэвид уходит, навсегда уходит от нее. Она воскликнула:
– Дэвид… Дэвид, я не уйду от вас, я не оставлю вас. Хорошо, вы не хотите уехать отсюда, мы останемся здесь… Я останусь здесь и буду жить вместе с вами. Зачем мне весь остальной мир, раз вас там нет? Я останусь как ваша жена. Я буду готовить вам пищу, кормить ваших собак, повсюду сопровождать вас… Я способна на все, я могу грести… Уверяю вас, что я очень сильная.
Он прекрасно знал это, знал в то время, как, не отрывая от нее взгляда, отстранялся от нее. Его лицо побледнело и приняло холодное, жесткое выражение.
– Я сейчас расплачусь с Пьером, и пусть он убирается отсюда вместе с лодочниками… Я же останусь здесь с вами. Ничто не в состоянии испугать меня. С вами я готова идти хоть на край света. Послушайте меня, Дэйв… Я вполне согласна с вами в том, что в прошлом я допустила страшную ошибку; но дайте же мне возможность теперь исправить ее. Я всей душой стремлюсь к тому, чтобы искупить свой тяжкий грех. Очень может быть, что тогда я не совсем понимала, что такое любовь, позвольте же мне теперь показать вам, насколько я выросла в этом отношении…
Она зарыдала и, упав на пол, обняла колени любимого человека.
– Хоть на секунду вдумайтесь в мое положение и пожалейте меня. Как я провела эти годы! Сколько я выстрадала, сколько перенесла! Вы не поверили бы, если бы я все рассказала вам.
Он склонился и поднял ее с земли.
– Выслушайте, Карина, внимательно то, что я скажу вам, – произнес он, открывая дверь и помогая Карине выйти на свежий воздух. – Все это невозможно. Мы не смеем думать только о себе, и поэтому вам необходимо уехать, и уехать как можно скорее. От души желаю вам счастливой дороги. Не скрою от вас, что переправа через Шестидесятую Милю сопряжена с очень большими трудностями, но у вас прекраснейшие на Юконе лодочники, с которыми вам нечего бояться. Попрощаемся, Карина.
Она уже овладела собой и смотрела на Дэвида без всякой надежды в глазах.
– Но если Винапи… – Ее голос дрогнул, и она отказалась от последней попытки.
Он понял не высказанную ею мысль и ответил:
– Даже и в таком случае.
Пораженная его странным тоном, она едва слышно прошептала:
– Это положительно непостижимо… Невероятно. Но не будем больше об этом говорить. Поцелуйте меня, – сказала она еще тише и подошла к нему ближе.
Затем повернулась и ушла.
– Мы сейчас снимаемся, – сказала она, обращаясь к Пьеру Фонтэну, который в ожидании своей госпожи не спал. – Мы уезжаем.
Его зоркие глаза тотчас же заметили выражение горя на ее лице, но все же он сделал самый невинный вид. Создавалось впечатление, точно он не сомневался, что именно такое распоряжение последует из уст миссис Сейзер.
– Oui, madame, – согласился он. – А какой дорогой мы поедем? На Даусон, что ли?
– Нет! – очень спокойно ответила она. – Мы поедем не на Даусон, а вверх по реке, в Дайэ.
Пьер Фонтэн, не медля ни секунды, нисколько не церемонясь, стал расталкивать проводников, стаскивать с них одеяла и торопил их взяться за дело. Его громкий энергичный голос разносился на далекое расстояние вокруг.
Лагерь был снят с удивительной быстротой, и проводники, пошатываясь под тяжестью всевозможных горшков, котелков и одеял, направились к лодке. Карина Сейзер уже стояла на берегу и спокойно ждала, пока ее люди уложат весь багаж и устроят ее в лодке.
– Мы подойдем к головной части острова, – сказал Пьер, возясь с длинным причальным канатом. – Нам всего бы лучше пройти к заднему проливу, где вода гораздо спокойнее и медленнее. Я думаю, что нам это удастся.
Острый слух Пьера тотчас же уловил шум шагов по прошлогодней сухой траве. Он оглянулся и увидел индеанку, окруженную тесным кольцом ощетинившихся волкоподобных собак. Карина тотчас же заметила, что лицо девушки, остававшееся спокойным во все время разговора с Дэвидом Пэном, теперь пылало от негодования.
– Что такое ты сделала с ним? – резко спросила она, обратясь к Карине. – Как ты только ушла, он почти больным улегся на скамью. Я спрашиваю его: «Что с тобой, Дэвид? Ты болен?» Он сначала помолчал, а затем сказал мне вот что: «Ради Бога, Винапи, оставь меня в покое… Все пройдет сейчас». Что такое ты сделала с ним? Мне кажется, что ты нехорошая женщина…
М-с Сейзер с большим любопытством разглядывала дикарку, которой предстояло всю жизнь провести с Дэвидом…
– Мне кажется, что ты нехорошая женщина… – медленно и с усилием, с каким вообще произносят иностранные слова, повторила Винапи. – Я думаю еще, что тебе всего лучше уехать отсюда. Ведь он у меня единственный. Я – индеанка, а ты – белая американская девушка, которая всегда найдет сколько угодно мужчин. Твои глаза такие же голубые, как небо. И кожа твоя белая и мягкая.
Она провела смуглым пальцем по нежной щеке белой женщины. Она была прелестна, и если бы между ними не стоял мужчина – Дэвид Пэн, – Карина Сейзер была бы в состоянии целые годы жить рядом с ней.
Пьер колебался, не зная, что предпринять, ввиду явно воинственного вида девушки. Он сделал было шаг вперед, но Карина, в душе благодаря его, все же сделала ему знак, чтобы он отошел в сторону.
– Ничего, ничего… – успокоительно сказала она. – Пожалуйста, оставьте нас.
Тот с самым почтительным видом отступил на несколько шагов и заворчал.
– Белая, мягкая щечка, как у ребенка.
Винапи поочередно коснулась обеих щек Карины.
– Скоро у нас появятся москиты, и от их укусов твоя мягкая кожа покроется волдырями и пятнами. Ах, какие пятна, какие раны! Москитов у нас много, и ран будет много. Хорошо будет, если ты уедешь отсюда еще до того, как разведутся москиты.
Она указала на дорогу, идущую вниз по течению, и продолжала:
– Эта дорога идет на Сент-Майкель, а вот та, – она указала вверх по течению, – на Дайэ. Тебе гораздо лучше ехать на Дайэ. Прощай!
Пьер положительно не верил своим глазам, когда увидел, что миссис Сейзер обняла индейскую девушку, крепко поцеловала ее и разрыдалась на ее плече.
– Люби его… – сквозь слезы пробормотала она.
После того, не подымая головы, она стала спускаться по берегу к лодке.
Очутившись в лодке, она оглянулась и крикнула:
– Прощай!
Пьер следом за ней прыгнул в лодку, укрепил руль и дал сигнал к отплытию.
Ле-Гуар затянул старую французскую песню. Проводники, похожие при слабом свете звезд на призрачные тени, низко пригнулись под туго натянувшейся веревкой. Рулевое весло стало быстро рассекать воду – и лодка вскоре исчезла в ночном мраке.
Фортюн Ла-Пирль бежал по снегу, спотыкаясь на каждом шагу, плача и проклиная свое счастье, Аляску, Ном, карты и того человека, которого он пырнул ножом. Горячая кровь уже застыла на его пальцах. Страшная картина неотступно стояла перед его глазами и жгла его мозг. Он видел человека, ухватившегося за край стола и медленно опускавшегося на пол, разбросанные по сторонам фишки и карты, мгновенный трепет, охвативший всех присутствовавших и сменившийся напряженной тишиной, крупье, остановившихся на полуслове, и жетоны, как бы замершие на столах, испуганные лица, бесконечный момент общего молчания, и многое другое. И вдруг услышал страшный рев, а за ним – призывы к мести, которые, казалось, сейчас гнались по его следам и свели с ума чуть ли не весь город.
«Все черти преисподней спущены с цепей!» – криво усмехнулся он про себя, снова нырнув в непроглядный мрак и направляясь к реке.
Многочисленные огни заструились из всех открытых дверей, из всех палаток, хижин и танцевальных зал, выбросивших на улицу множество народа, охваченного неутомимой жаждой мщения и погони за преступником. Рев людей и вой собак бесконечно терзали его уши и ускоряли бег. Он бежал все дальше и дальше, а звуки за ним мало-помалу стали ослабевать, и через некоторое время ярость погони сменилась озлоблением от неудачных и бесцельных поисков.
Но одна тень неотступно неслась за ним. Время от времени поворачивая назад голову, он различал эту тень, которая то принимала неясную форму на бесконечном снежном фоне, то мигом исчезала в глубоких тенях, отбрасываемых какой-нибудь хижиной или вытащенной на берег лодкой.
Фортюн Ла-Пирль ругался, как женщина, – слабо, жалко, с ясными намеками на то, что скоро иссякнет источник слез, и все дальше уносился в лабиринт наваленного льда, палаток и пробных ям. Он то и дело налетал на протянутые по всем сторонам веревки, кучи мусора и бессмысленно вколоченные палки и на каждом шагу спотыкался о горки беспорядочно сваленного и примерзшего леса, принесенного течением. Иногда ему чудилось, что погоня за ним окончательно прекратилась, и тогда он уменьшал шаг, причем его голова кружилась, а сердце колотилось до того сильно, что вызывало мучительные приступы удушья. Но через момент он убеждался в том, что жестоко ошибался, ибо сбоку, неведомо откуда и как, снова появлялась та же неотступная тень и снова заставляла его сломя голову уноситься вперед. Вдруг быстрая мысль, как молния, пронеслась в его голове и оставила по себе холодную дрожь, которая так знакома северным людям. Тень приняла в его глазах типичные символические формы, которые понятны только игрокам. Молчаливая, неумолимая и неотвратимая, она представлялась ему воплощением его собственной судьбы, которая подошла к нему вплотную в тот самый момент, когда игра кончилась и надо было платить наличными деньгами за фишки и жетоны.
Фортюн Ла-Пирль твердо верил, что у каждого человека бывают такие редкие и замечательные моменты, когда его мозг, окончательно освободившись от власти пространства и времени, выступает вперед совершенно нагой, шествует по граням вечности и читает великие факты из открытой книги судеб. Он не сомневался в том, что такой именно момент наступил для него лично, и вот почему, когда он снова устремился прочь от берега и понесся по заснеженной тундре, его нисколько не испугало то, что преследующая его тень как бы приняла более четкие очертания и значительно приблизилась к нему. Подавленный сознанием полной беспомощности, он вдруг остановился посреди белого поля и резко повернулся назад. Тотчас же его правая рука высвободилась из рукавицы, и высоко поднятый револьвер сверкнул в бледном сиянии звезд.
– Не стреляйте! Я безоружен.
Тень приняла более осязательные формы, и при первых же звуках человеческого голоса у Фортюна Ла-Пирля подогнулись колени, и он почувствовал в желудке резкие спазмы.
Весьма возможно, что при иных обстоятельствах совершенно иначе сложились бы все последующие факты, но все дело было в том, что Ури Брам не имел при себе оружия в ту ночь, когда он сидел на жестких скамьях «Эльдорадо» и видел, как Фортюн Ла-Пирль убил человека. Этим же обстоятельством объясняется и другой факт, заключавшийся в том, что Ури понесся по Большому Пути в обществе такого не подходящего для него компаньона, как тот же Ла-Пирль. Но, так или иначе, он снова повторил следующие слова:
– Не стреляйте! Разве вы не видите, что я совершенно безоружен?
– В таком случае, черт вас побери совсем, чего ради вы гонитесь за мной? – спросил игрок, опустив револьвер.
Ури Брам пожал плечами.
– Сейчас этот вопрос не представляет большой важности. Я хочу, чтобы вы пошли со мной.
– Куда?
– В мою палатку, на самом конце стоянки.
Фортюн Ла-Пирль снова опустил конец мокасина в глубокий снег и хорошо подобранным набором ругательств постарался убедить Ури Брама, что он сумасшедший.
– Кто вы, – закончил он свою тираду, – и кто я? И с какой такой стати я должен по вашему желанию всунуть голову в петлю? Скажите, пожалуйста!
– Я – Ури Брам! – очень просто ответил тот. – И моя хижина находится недалеко, в конце лагеря. Я не знаю, кто вы такой, но я собственными глазами видел, как вы вытрясли душу из живого человека. На ваших руках еще до сих пор осталась его кровь – его красная кровь; и, словно на второго Каина, рука всего рода человеческого поднялась на вас. Вам негде преклонить голову, а у меня имеется хижина, которая…
– Ради вашей собственной матери, замолчите! – перебил его Фортюн Ла-Пирль. – Или я тут же на месте превращу вас во второго Авеля! Вот клянусь вам чем вы только хотите, что я сделаю именно так, как я только что сказал! Подумайте, глупый вы человек, что тысячи людей гонятся по моим следам, ищут и рыщут по всем направлениям, и как же я при таких условиях смогу найти защиту и приют в вашей хижине! Я хочу и должен убежать как можно дальше, дальше, дальше! Ах, какие подлые свиньи! Правду сказать, я испытываю огромное желание повернуть назад и полоснуть некоторых из них. Будет одна, но настоящая и прекрасная схватка, и я покончу со всем этим грязным делом. Паршивая игра – эта жизнь. И ну ее к черту!
Он на мгновение остановился, подавленный всей тяжестью несчастья, свалившегося на него, и Ури Брам решил воспользоваться этой минутой слабости. Этот человек никогда не отличался особенным красноречием, и речь, которую он сейчас произнес, была самая длинная за всю его жизнь, за исключением лишь той, которая будет приведена несколько попозже и в другом месте.
– Вот по тому-то самому я и говорю вам про мою хижину. Я могу спрятать вас в ней так, что никто и никогда не найдет вас, а пищи у меня сколько угодно. Ведь, так или иначе, вам все равно нечего делать и некуда деться. Собак у вас нет, да и вообще ничего нет, а море замерзло. Ближайший от нас пост – Сент-Майкель. Погонщики разнесли про вас весть по всей округе, и о вас уже знают до самого Анвига. Вы сами видите – у вас нет ни единого шанса на спасение. Так вот, по-моему, вам остается одно: переждать у меня, пока вся эта буря уляжется. О вашей истории все позабудут через месяц или даже того меньше, забудут и те, что поедут в Йорк, и те, что останутся здесь. Уверяю вас, что вы удерете под самым их носом, а они и не заметят этого. У меня имеются свои собственные представления о справедливости. Когда я выбежал из «Эльдорадо» и понесся за вами по берегу, то я всего меньше думал о том, чтобы поймать вас и выдать полиции. У меня свои собственные воззрения, которые не имеют ничего общего с их воззрениями.
Он замолчал при виде того, как убийца вынул из кармана молитвенник. При мерцающем желтоватом свете северного сияния на северо-востоке, с обнаженными на морозе головами и голыми руками, положенными на священную книгу, два человека обменялись клятвой, согласно которой Ури Брам обещал никогда не выдавать Фортюна Ла-Пирля, что в точности впоследствии и выполнил.
На пороге его хижины игрок помедлил с минуту, еще раз подумав про себя о странном поведении этого человека, который вдруг пожелал спасти его. И на ту же минуту им снова овладели сомнения. Но он вошел.
При свете свечи он успел заметить, что хижина довольно комфортабельна и что никаких посторонних людей в ней нет. Он начал быстро свертывать папиросу, в то время как хозяин занялся приготовлением кофе. Благодаря приятной теплоте его мускулы несколько размякли, и он слегка, с полупритворной небрежностью и ленью откинулся назад, причем ни на миг не отрывал взора от лица Ури, которое пристально изучал сквозь кольца дыма. Это было крупное и значительное лицо, и сила его была того странного свойства, которое не сразу поддается определению и характеристике. Морщины шли очень глубоко и кое-где были похожи даже на шрамы, а в резких, серьезных чертах лица не имелось ни намека на юмор или сердечность. Под высоко и далеко выступающими вперед лобными костями, за густыми пушистыми бровями сидели серые и холодные глаза. Скулы значительно выдавались, образуя глубокие впадины. Подбородок и челюсти говорили о силе, а узкий лоб – об упрямстве, а в случае необходимости – и о безжалостности. Все остальное – нос, губы, голос, линии рта – было чрезвычайно сурово. Фортюн Ла-Пирль увидел перед собой человека, который давно привык ограничиваться собственным обществом и редко искал совета у кого-либо. Это был человек, которому приходилось по ночам очень много бороться с собой и демонами, но который подымался с зарей с таким выражением лица, что никто и никогда не мог бы догадаться, что думает и как живет этот отшельник. Фортюн – сам по себе существо поверхностное и легкомысленное – никак не мог разобраться в этом узком, но, несомненно, глубоком человеке. Он мог бы еще понять его, если бы тот пел, когда бывал весел, и вздыхал бы, когда ему было грустно. Но не представлялось никакой возможности расшифровать эти скрытые черты, как нельзя было и измерить эту замкнутую душу.
– А ну-ка, помогите мне, господин Человек! – приказал ему Ури, когда чашки с кофе были опорожнены. – Нам надо устроиться так, чтобы никакие визитеры не застали нас врасплох.
Считаясь с удобствами хозяина, Фортюн назвал свое имя; он оказался очень ловким помощником. Ложе Ури стояло у стены, почти в самом конце хижины, и представляло собой весьма примитивное сооружение, так как основа его состояла из сплавных неотесанных бревен, покрытых мохом. Неотделанные концы в ногах подымались вверх неровным рядом. В той части ложа, что была поближе к стене, Ури содрал мох и вытащил три доски. Образовавшееся отверстие было заполнено.
Фортюн принес из кладовой несколько мешков с мукой и положил на пол, как раз под раскрытым четырехугольником. Поверх муки Ури положил несколько длинных, так называемых «морских» мешков, которые, в свою очередь, были затянуты несколькими полотнищами меха и одеялами. Покрытый мехами, которые тянулись от одного конца ложа до другого, Фортюн Ла-Пирль мог лежать совершенно спокойно, нисколько не боясь привлечь внимание чересчур любопытных посетителей, которые могли сколько угодно смотреть на кровать Ури и все равно считали бы, что она пуста.
В продолжение нескольких последующих недель повсюду был произведен ряд самых тщательных обысков, причем не была пропущена ни единая хижина или палатка, но Фортюн лежал в своем убежище так же спокойно, как ребенок в зыбке. В сущности говоря, на хижину Ури Брама вообще никто не обращал внимания. Меньше всего кто-либо мог подумать о том, что именно здесь скрывается преступник, убивший Джона Рандольфа. Когда же миновала пора усиленных обысков и поисков, Фортюн начал преспокойным образом разгуливать по хижине, раскладывая вечный пасьянс и раскуривая бесконечные папиросы. Несмотря на то что его экспансивная натура любила веселье, шум, шутки, остроумие и неподдельный смех, он довольно быстро привык к молчаливости своего хозяина. За исключением действий и планов преследователей, состояния дорог и цен на собак, им и говорить-то не о чем было. Да и об этом они беседовали довольно редко и очень коротко.
Фортюн занялся было разработкой систем для игры в карты, и целые часы и целые дни проходили в том, что он тасовал и сдавал, тасовал и сдавал, записывал всевозможные комбинации карт, составлял таблицы, а затем снова тасовал и сдавал. Но в конце концов и это занятие адски приелось ему, и, опустив голову на стол, он предавался сладкому мысленному созерцанию веселых и шумных картежных домов, которые были открыты всю ночь и в которых по очереди работали крупье и надзиратели, а шарик рулетки неугомонно звенел и вертелся от зари до зари. В такие моменты сознание полного одиночества и крушения всех надежд действовало на него столь ошеломляюще, что он по целым часам сидел, устремив взор в одну точку и ни на мгновение не меняя позы. В иные же моменты его дурное настроение находило себе некоторый выход в страстных и горестных излияниях. В конце концов, жизнь мало улыбалась ему, и он не взял от нее того, чего жаждал.
– Ну и поганая же игра – жизнь! – повторял он каждый раз по-иному, и только в этом отношении были какие-то перемены, так как каждый раз звучали новые нотки озлобления. – Собственно говоря, мне всю жизнь не везло и не везет. Вероятно, я был проклят уже при самом рождении, и горе я стал сосать вместе с молоком матери. Просто-напросто кто-то неудачно на мой счет бросил кости, и вот вся игра криво пошла! Но я-то разве виноват в этом? Разве меня мать смела упрекать в этом? Но она упрекала, она во всем винила только меня – и всегда винила! Почему она не повела меня по иному пути? Почему мне не помогли другие люди? И чего ради и зачем я попал в Сиэтл? Почему я, как грязная свинья, жил в Номе? И как так случилось, что я попал в «Эльдорадо»? Кому это нужно было? Ведь как все это вышло! Я шел к Большому Питу за спичками – вот и все! Почему у меня как раз вышли спички? И зачем мне захотелось курить? Ну разве вы не видите, как все обстоятельства и факты складывались против меня! Все на свете, все люди, все – все было против меня, и чуть ли не еще до моего появления на свет Божий! Уж так кто-то подстроил, чтобы никогда и нигде мне не улыбались ни надежда, ни радость! А, черт бы все это побрал! Как мне не везет! Ну скажите на милость, чего ради на моем пути стал Джон Рандольф, которому почему-то и зачем-то вздумалось в одно и то же время назначить ставку и поставить фишку? Все из-за него, мерзавца, вышло, и я очень рад, что расправился с ним именно так, как он того заслуживал. Ну почему он не сумел держать язык за зубами и предоставить удаче хоть единственный раз повернуться ко мне лицом? Ведь он прекрасно знал, в каком паршивом положении я нахожусь и что не сегодня-завтра я останусь без гроша в кармане. И почему я не сумел вовремя овладеть собой и задержать свою же руку? Ах, почему? Почему, почему?
И Фортюн Ла-Пирль буквально катался по полу, неистово вопрошая судьбу: почему так ужасно и несчастно сложилась его жизнь?
Во время таких приступов отчаяния Ури Брам обычно не произносил ни слова, не выражал даже знаком своего отношения к делу, но, казалось, глаза его с каждым мгновением становились тусклее и тупее, и видно было по всему, что состояние Фортюна его решительно не интересует.
Ведь, в конце концов, между этими двумя существами не было абсолютно ничего общего, и этот факт до сих пор заставлял неоднократно задумываться убийцу и спрашивать самого себя: ну чего ради этот человек вдруг заступился за него и взял его под свою защиту и покровительство?
А между тем время выжидания естественно близилось к концу. Ведь известно, что даже самая острая жажда справедливого возмездия с течением времени уступает место жажде золота. Убийца Джона Рандольфа успел уже попасть в местные анналы, и о нем начали мало-помалу забывать. Если бы он внезапно снова появился на свет Божий, то граждане Нома, конечно, на время задержали бы свои приготовления в путь-дорогу и воздали бы справедливости все то, что ей следует, но ввиду того что о местопребывании Фортюна Ла-Пирля до сих пор ничего и никому не было известно, вопрос о его поимке лишился остроты, потеряв все особенности проблемы, которую надо немедленно разрешить. В настоящее время назрели более насущные вопросы. На дне рек и вдоль берегов было золото, были рубины. В самом недалеком будущем должен был вскрыться лед, и вот почему многочисленные граждане Нома все свои мысли отдавали тому, чтобы отправиться в места, где чудеснейшие вещи можно достать по неслыханно низкой цене.
И вот однажды ночью Фортюн Ла-Пирль стал помогать Ури Браму запрягать собак, и в скором времени оба отправились по зимнему санному пути в южном направлении. Собственно говоря, нельзя было это направление называть южным, потому что несколько восточнее Сент-Майкеля они оставили море, пересекли водораздел и пошли по Юкону до самого Анвига, на расстоянии нескольких сот миль от устья великой реки. Затем они взяли на северо-восток, прошли Койокук, Тананау, Минук, обошли Большой Поворот у форта Юкон, в двух местах пересекли Полярный круг и через Плоскогорья направились на юг. В общем, это был очень утомительный путь, и Фортюн снова стал удивляться: чего ради Ури Брам пошел с ним, но тот заявил ему, что у него на Игле имеются заявки, где в настоящее время работают люди. Игль лежал почти на самой границе, и на расстоянии нескольких миль от него, над бараками форта Кудахи, уже трепетал в воздухе английский флаг. А затем шли: Даусон, Пелли, Пять Пальцев, Уинди-Арм, Карибу-Кроссинг, Линдерман, Чилкут и Дайэ.
На следующее утро, после того как миновали Игль, они поднялись очень рано. Это была их последняя стоянка, после которой им предстояло расстаться. Фортюн чувствовал себя на редкость хорошо и легко. Все вокруг уже предвещало весну и дышало ею. Дни становились все длиннее. Путь шел уже по индейской территории. Полная свобода была совсем близко, солнце вернулось, и с каждым днем убийца все ближе подходил к желанной границе. Мир был велик, безграничен, и снова надежды и мечты расцветали с былой силой.
Во время завтрака Фортюн Ла-Пирль беспечно насвистывал и напевал веселенькие песенки. Ури Брам неторопливо запрягал собак. Но когда все было готово и Фортюну буквально не стоялось на месте, Ури Брам подтолкнул к костру свежее полено и уселся на нем.
– Приходилось ли вам когда-нибудь слышать о Пути Дохлой Лошади? – спросил он.
При этом он сосредоточенно взглянул на Фортюна, который покачал головой, желая выразить страшное возмущение по поводу такой непредвиденной отсрочки.
– Да, бывают иногда такие встречи, встречи при таких обстоятельствах, которых никогда нельзя забыть, – продолжал Ури медленно и очень тихо. – И вот мне лично пришлось однажды при таких особенных обстоятельствах встретиться с одним человеком на Пути Дохлой Лошади. Надо вам сказать, что в 1897 году на Белом Перевале пострадало так много народу, что и передать нельзя, так что название этого места дано вполне правильно и разумно. Лошади там падали буквально как москиты, и от Скагуэ до озера Беннет лежали целые горы лошадиных трупов, которые гнили без конца. Кони издыхали на Скалистых горах, отравлялись на Сэммите и помирали от голода на Озерах. Они падали на дороге, там же, где стояли, или тонули в реках под тяжестью наваленной на них ноши. Они разбивались чуть ли не в куски о скалы, спотыкались о камни и ломали себе спины, падая с поклажей. Нередко случалось, что они так утопали в грязи, что их не было и видно. Там они задыхались в жидком иле или же напарывались на сваи, вбитые в подпочву, и разрывали себе внутренности. Случалось, что хозяева застреливали их тут же на месте или же загоняли до смерти. Лошади околевали, и тогда люди возвращались на берег и покупали новых лошадей. Многие даже не заботились о том, чтобы прикончить несчастных животных, а снимали с них седла и подковы и бросали их там, где те падали. Сердца людей окаменели. Люди озверели – все люди, которые проходили по Пути Дохлой Лошади.
Но был там один человек с сердцем Христа и его же терпением. Это был такой порядочный и честный человек, какого редко встретишь. Как только караван останавливался на полуденный отдых, он немедленно снимал поклажу с лошадей и тем давал им возможность хоть сколько-нибудь отдохнуть. Он платил по пятьдесят долларов и больше за сто фунтов корма для них. Собственные одеяла он неоднократно подстилал под седла лошадей, у которых были слишком натерты спины. А другие люди натирали седлами такие дыры на спинах лошадей, что туда при желании могло пройти хорошее ведро для воды. Другие, видя, что с копыт лошадей спали подковы, не обращали на это никакого внимания и гнали животных до тех пор, пока копыта несчастных не превращались в одну сплошную кровоточащую рану. А этот человек тратил последние деньги на подковные гвозди. Знал я обо всем этом только потому, что мы спали с ним на одном ложе и ели из одного горшка. Знал я это потому, что мы стали с ним братьями на том самом пути, где все остальные люди доходили до последних излишеств и умирали с богохульственными проклятиями на устах. Как бы он ни устал, он всегда находил момент для того, чтобы ослабить или же подтянуть подпругу, и очень часто в его глазах стояли слезы, когда он смотрел на все море ужаса и несчастья. При подъеме в горы, когда кони спотыкались чуть ли не на каждом шагу и подымались на передних ногах, точно кошки на стену, случалось всего больше несчастий, и весь путь был устлан скелетами лошадей, скатившихся вниз. И он всегда стоял здесь, стоял в отвратительной, адской вони, всегда имея наготове нужное подбадривающее слово или ласку, причем не сходил с места до тех самых пор, пока мимо него не проходил весь караван. Если же какая-нибудь лошадь проваливалась, этот человек задерживал все движение до тех пор, пока лошадь не была спасена, и никто из нас не осмеливался в такие минуты перечить ему или же становиться на его пути.
Почти в самом конце нашего перехода один человек, который успел за это время погубить около пятидесяти лошадей, вздумал купить наших лошадей, но мы взглянули на него и на наших коней – горных лошадок из Восточного Орегона. Он предлагал нам пять тысяч долларов, и мы готовы были уже согласиться, но тут вспомнили о ядовитых травах Саммита, о проходе через Скалистые горы, и человек, которого я привык считать братом моим, не сказал ни слова в ответ, но разделил весь табун на две равные части: в одной были его лошади, а в другой – мои; затем он взглянул на меня, и мы без слов поняли друг друга. Я погнал его лошадей в одну сторону, а он моих – в другую, мы взяли в руки наши ружья и перестреляли всех лошадей до единой, в то время как человек, загнавший пятьдесят лошадей, ругал нас на чем свет стоит. Но тот человек, с которым мы сошлись как братья на Пути Дохлой Лошади…
– Да ну, о чем там разговаривать! – воскликнул Фортюн Ла-Пирль и на миг криво усмехнулся. – Ведь вы говорите о Джоне Рандольфе! Чего же там!
Ури кивнул головой и сказал:
– Я очень рад, что вы поняли меня.
– Я готов! – ответил Фортюн, и прежняя, привычная горечь снова проступила в его чертах. – Делайте что нужно, но делайте поскорее.
Ури Брам поднялся на ноги.
– Всю мою жизнь я верил в Бога! – заявил он. – Я верил и верю, что он любит справедливость. Я верю, что он и теперь глядит на нас и выбирает, на кого должен пасть его жребий. Я верю, что он желает проявить свою собственную волю с помощью моей правой руки. И до того сильна моя вера в него, что я хочу предоставить нам обоим равные шансы, и пусть Господь Бог сам выполнит суд свой и расправу.
При этих словах сердце Фортюна исполнилось невыразимой радости. Он не знал того, что касалось Бога Ури, но верил в свое собственное счастье, и верил еще, что это счастье стало улыбаться ему с той самой ночи, как он убежал по снегу вдоль берега.
– Но, – заметил он, – у нас ведь имеется только один револьвер!
– Мы будем стрелять по очереди, – ответил Ури и, выбросив барабан из «кольта» Фортюна, начал внимательно осматривать его.
– А карты пусть решат, кому стрелять первому!
Кровь Фортюна взыграла при мысли о том, что ему сейчас придется взять в руки карты. Он полез в карман и вынул колоду. О, теперь он нисколько не сомневался в том, что счастье не оставит его больше…
Он подумал о возрождающемся солнце, когда снял карту для сдачи. Он стасовал карты, и Ури открыл для него короля пик, а для себя – двойку. Когда противники стали отмерять пятьдесят шагов по обе стороны их стоянки, Фортюн почувствовал, что вот-вот для него откроется заповедная область бесконечного блаженства.
– Если Господу Богу угодно будет задержать мой удар и вы убьете меня, то мои собаки и сани будут ваши, – сказал ему Ури. – Запродажную бумагу, уже готовую, вы найдете в моем кармане.
И произнеся эти слова, Ури совершенно спокойно вытянулся во весь свой огромный рост и остановился против дула револьвера.
Фортюн бросил беглый взгляд на солнце, заливавшее ярким, искрящимся светом океан, и взял на прицел. Он был очень осторожен и внимателен. Два раза подряд он опускал оружие, потому что весенний ветер слишком шумно потрясал сосны. А на третий раз он опустился на колени, крепко, обеими руками схватил револьвер и выстрелил. Ури сделал полуоборот на месте, вскинул руки, дико заметался на один лишь момент и рухнул на песок. Но Фортюн тут же понял, что попал не совсем удачно, потому что в противном случае Ури не вертелся бы.
Когда Ури, превозмогши слабость, с трудом поднялся на колени и потребовал револьвер, Фортюн вздумал было еще раз выстрелить, но тотчас же отбросил эту мысль. Счастье до сих пор достаточно улыбалось ему, и он боялся, что оно снова повернется к нему спиной, если он сплутует. Нет, он честно сыграет свою игру! К тому же Ури был слишком тяжело ранен, и ему будет не под силу твердо держать в руках тяжелый «кольт».
– Ну куда же делся ваш Бог? – иронически спросил он, передавая раненому револьвер.
И Ури ответил:
– Господь Бог еще не произнес своего слова! Берегитесь и приготовьтесь к тому, чтобы выслушать его!
Фортюн повернулся к нему лицом, но стал несколько вполоборота для того, чтобы меньшую площадь своего тела подставить под выстрел. Ури, как пьяный, заерзал на месте, он тоже выжидал, желая воспользоваться некоторым затишьем, когда ветер не так сильно качал деревья. Револьвер был слишком тяжел, и эта тяжесть внушала ему такие же сомнения, как и Фортюну. Но он крепко держал его в вытянутых руках, затем поднял над головой и начал медленно опускать вниз и вперед. Когда в поле его зрения попала левая сторона груди противника, он спустил курок. Фортюн не завертелся на месте, но сразу потускнели, а затем погасли веселые огоньки в глазах убийцы Джона Рандольфа, и когда залитый солнечным светом снег стал вдруг темнеть и чернеть, игрок в последний раз проклял неверное счастье, которое и на этот раз сыграло с ним скверную шутку.
– О, если бы я была мужчиной!
Сами по себе слова ее звучали довольно нерешительно, но ее черные глаза излучали столько подавляющего презрения, что оно не могло не оказать своего влияния на находившихся в палатке мужчин.
Томми, английский матрос, поморщился, но старый, неизменно рыцарски настроенный Дик Хемфриз, корнуэлльский рыбак и в свое время крупный американский рыботорговец, смотрел на женщину так же доброжелательно и сочувственно, как и прежде. Он привык отдавать женщинам слишком большую часть своего простого сердца, для того чтобы сердиться на них, когда они иногда капризничали, или же когда слишком ограниченный кругозор не давал им возможности видеть те или иные вещи в их истинном свете. Вот почему ничего не вымолвили эти два человека, которые только три дня назад приняли в свою палатку полузамерзшую женщину, согрели ее, напоили, накормили и спасли ее вещи от жадных индейцев-носильщиков. Им, кроме того, пришлось уплатить этим носильщикам довольно изрядное количество долларов, не говоря уже о том, что силой вещей они вынуждены были прибегнуть к своего рода военной демонстрации, которая выразилась в том, что Дик Хемфриз держал наготове револьвер, в то время как Томми, по личной оценке, расплачивался с индейцами.
Конечно, само по себе это дело было совсем пустячное, но оно имело весьма большое значение в глазах женщины, которая нашла в себе мужество единолично отправиться на Клондайк в знаменитый и приснопамятный 1897 год. Мужчины были слишком осведомлены о положении вещей и поэтому никоим образом не могли одобрить поступок женщины, возымевшей столь вздорную мысль и не побоявшейся арктической зимы.
– О, будьте уверены: если бы я была мужчиной, я знала бы, что надлежит мне делать!
Она повторила эти слова со сверкающими глазами, в которых отражалась вся сконцентрированная настойчивость пяти поколений, родившихся в Америке.
Воспользовавшись наступившим молчанием, Томми сунул в печь форму с сухарями и подбросил дров. Темный румянец начал проступать под его смуглой кожей, и когда он нагнулся, его затылок стал багровым. Дик вдевал трехгранную морскую иглу в свои сильно потрепанные ремни и нисколько не смущался предвестниками женского катаклизма, который грозил потрясти много видевшую на своем веку старенькую палатку.
– Ну и что же было бы, если бы вы были мужчиной? – спросил он, и в его голосе послышалась невыразимая доброта.
Игла застряла в отсыревшей коже, и Дик на мгновение остановился.
– Если бы я была мужчиной! Я немедленно стянула бы ремни на спине и двинулась бы в путь-дорогу. Неужели же вы думаете, что я торчала бы здесь, когда Юкон не сегодня-завтра совсем станет и когда еще половина имущества не переправлена на ту сторону? А вы, мужчины, вы сидите здесь; сидите сложа ручки, боясь ветерка, и лужицы, и сырости. А я вам говорю, что наши янки – люди, во всех отношениях отличные от вас. Они скатаны совсем из другого теста. Они двинулись бы по дороге на Даусон, если бы даже весь ад восстал против них. А вы, вы… Словом, я уже сказала вам, что, будь я мужчиной…
– Ну в таком случае, дорогая моя, я очень рад, что вы не мужчина! – сказал Дик, продев нитку в иголку.
Буйный порыв ветра со всего размаху ударил по палатке, и острый, частый и снежный дождь забарабанил по ее тонкой парусине. Дым, уходивший в трубу, возвращался назад через печную дверку, принося с собой острый запах молодой ели.
– Господи Боже мой! И почему же это женщина никогда не может внять голосу разума?
Сказав это, Томми поднял голову из каких-то темных глубин палатки и повернул к девушке свои влажные от едкого дыма глаза.
– А почему это мужчина не в состоянии доказать, что он действительно мужчина и имеет право на это звание?
Томми вскочил на ноги и произнес при этом такое ругательство, которое, конечно, смутило бы менее бывалую женщину. Затем оторвал плотные узлы и отвернул полы палатки.
Все трое выглянули наружу, и то, что они увидели, на миг охладило их. Несколько насквозь промоченных палаток образовали донельзя жалкий фон, вдоль которого несся пенящийся поток воды. Сверху низвергался горный поток. Кое-где местами низкорослые ели, залегшие в аллювиальной почве, подтверждали близость более крупного леса. Несколько подальше, на противоположной стороне, сквозь дождевую завесу виднелись белесоватые очертания ледника. И в ту минуту, как они выглянули из палатки, ледниковая масса сплюнула на землю огромную глыбу льда, которая громоподобным шумом покрыла тоненький и жалкий писк горных и речных вод и ветра.
Молли невольно сделала шаг назад.
– Ну, женщина, смотрите! Смотрите во все глаза, какие только имеются у вас! И вот имейте в виду, что в такую-то погоду надо сделать три мили до озера Кратер, надо пройти через два ледника, вдоль отчаянных скалистых холмов, по колено в воде, в бурной, адски шумной воде! Слышите вы, что я говорю вам: вы, женщина-янки. А теперь глядите: вот они, ваши мужчины-янки!
Томми страстным движением поднял вверх руку и указал на палатки, которые ветер раздирал в клочья.
– Черт побери всех ваших янки! Неужели же действительно кто-нибудь из них вышел в такую погоду на дорогу? Неужели они укрепили ремни на спине и двинулись вперед? Неужели хоть один из них находится теперь в пути? И вы желаете учить мужчин и указывать им, что да как нужно делать! Смотрите, смотрите, говорю я вам!
Еще одна огромная глыба сорвалась с ледника и с грохотом ударилась о землю. Ветер с визгом, с писком ворвался в открытую дверь и надул палатку так, что сделал ее похожей на чудовищный пузырь, который едва-едва удерживали туго натянутые веревки. Дым окутал все окружающее, а едкая, острая изморозь больно била по лицу. Томми торопливо запахнул парусину и вернулся к своей мучительной работе у печки, которая вызывала у него безостановочные слезы. Дик Хемфриз бросил починенные ремни в угол и зажег трубку.
Даже Молли на одну минуту поколебалась в своем решении.
– Но ведь там мои платья! – почти плакала она, на миг побежденная «вечно женственным». – Они лежат на самом верху, под крышкой сундука, и черт знает во что превратятся. Они совершенно пропадут, совершенно!
– Милая моя, не стоит так волноваться! – перебил ее Дик, когда она произнесла последнее жалобное слово. – Ну чего вы волнуетесь! Я так стар, что гожусь вам в отцы, и есть у меня дочка, которая постарше вашего будет! И вот верно говорю вам: дайте нам только добраться до Даусона, и я там таких вещей накуплю вам… Последнего доллара не пожалею!
– Да, а интересно знать, когда-то мы доберемся до Даусона! – Презрение с прежней силой и страстностью зазвучало в ее голосе. – Да вы до того двадцать раз сгниете здесь или же потонете в какой-нибудь лужице! Куда там вам! Ведь вы… вы… англичане!
Последнее слово, вырвавшееся с необыкновенной силой, казалось, готово было выразить крайнюю степень ее презрительного негодования. Уж если оно не подействует на них, что же, в таком случае, может на них повлиять?
Затылок Томми снова залился багровым жаром, но он продолжал держать язык за зубами. Глаза Дика еще больше смягчились. У него было большое преимущество пред Томми в том отношении, что он был в свое время женат на белой женщине.
Кровь пяти поколений, родившихся в Америке, при подобных обстоятельствах является весьма неприятным наследством. А среди «подобных обстоятельств» необходимо упомянуть о близком соседстве с соплеменниками. Мужчины, находившиеся в палатке, были англичане. Предки Молли побивали этих англичан на море и на суше. По всем данным можно было судить, что так же колотить их они будут и впредь. Традиции ее расы настоятельно требовали, чтобы она отнеслась к этим людям с должным вниманием и пониманием их естества. Сама по себе она была женщиной нынешней и вполне современной, но в то же время в ней могуче говорило великое прошлое. Это не только Молли Тревис сейчас надевала резиновые сапоги, макинтош и ремни на спину. Нет, то тысячи призрачных рук стягивали пряжки этих самых ремней. Тысячи далеких предков напрягали ее челюсти и придавали такое решительное выражение ее глазам. Она, Молли Тревис, возымела намерение пристыдить этих англичан, но они, бесчисленные тени, решили утвердить свое превосходство над родственной расой.
Мужчины нисколько не препятствовали ей. Дик только позволил себе предложить ей свой клеенчатый плащ, указав на то, что ее макинтош при настоящих условиях принесет столько же пользы, сколько и простая бумага. Но она выразила свою ненависть столь резко, что он еще плотнее прежнего стиснул трубку в зубах и уже не проронил ни слова вплоть до тех пор, пока она не отвернула парусину палатки и не пошла по залитой водой дороге.
– Вы думаете, что ей удастся это дело? – Голос Дика выражал резкий контраст с выражением его лица.
– Удастся ли ей? А я так думаю, что если она и доберется до своего сундука, то за это время холод и слякоть и всякая прочая дрянь сведут ее с ума. Удастся ли ей? Ведь она совсем сумасшедшая! Вы сами, Дик, знаете, что это за ужас! Вам приходилось объезжать мыс Горн, приходилось работать с парусами в бурю, шторм, снег, метель и заворачиваться в промерзшую насквозь парусину, которая доводила вас до того, что вы готовы были выть и стонать, как малый ребенок! Вы все знаете, а поэтому можете догадаться, чего ей будет стоить добраться до сундука. Непогода так скрутит ее, что она не будет в состоянии отличить юбку от чана для промывки золота или же от чайника!
– Все-таки, по-моему, мы плохо поступили, что пустили ее!
– Ничего подобного! Попробовали бы вы не пустить ее, так, клянусь вам всем святым, она превратила бы эту палатку в сущий ад и все-таки ушла бы! Вся беда в том, что в ней слишком много отваги! А может быть, эта отвага проучит ее немного!
– Да, – согласился Дик, – она действительно чересчур самолюбива! Но все же она славная девушка. Правда, немножко глупа, потому что нельзя же было ей браться за такое дело, но она нисколько не похожа на всех тех кисейных барышень, которыми наши города полны до отказа. Она, милый мой друг, из тех женщин, что родили и вскормили нас с вами, а такие люди, как мы, должны уважать отвагу! Ведь женщина вскармливает мужчину! Ведь не будем же мы настоящими мужчинами, если нас станут воспитывать существа, именуемые женщинами только потому, что они носят юбки! Кошка, но во всяком случае не корова, может родить тигра!
– Ну а если они слишком неразумно поступают, неужели же мы и в таком случае должны потворствовать им?
– На подобный вопрос трудно сразу ответить!.. Каждому из нас ясно, что острый нож всегда режет глубже и сильнее тупого, но из этого не следует, что мы должны обламывать о кабестан[52] кончики наших острых ножей!
– Так-то оно так, но что касается меня, я предпочитаю иметь дело не с такими зубастыми женщинами! Мне нужны женщины с менее острыми зубами.
– Ну а что вы знаете о женщинах? – спросил Дик.
– Да так, кое-что знаю о них!
Томми достал пару мокрых чулок Молли и развесил их на коленях, чтобы они немного подсохли. А Дик, с любопытством поглядывая в его сторону, стал рыться в мешке Молли и вынул оттуда множество отсыревших вещей, которые через некоторое время разложил около печки, желая также подсушить их.
– А мне казалось, будто вы говорили, что никогда не были женаты, – сказал он.
– Я сказал это вам? – воскликнул Томми. – Нет, клянусь Господом Богом, я этого не говорил. Нет, как же, я был женат, и на такой женщине, подобной которой, кажется, никогда и не бывало! Да, это была настоящая женщина!
– Сошла с кильватера? – и движением руки Дик символизировал бесконечность и вечность.
– Да!
– Смерть от родов? – снова спросил Дик и снова получил утвердительный ответ, который последовал после некоторой паузы.
Бобы начали слишком шумно кипеть на открытом огне, и Томми отодвинул горшок несколько в сторону, на менее горячее место. После того он заостренной деревянной палочкой определил состояние сухарей и тоже отодвинул их в сторону, предварительно накрыв мокрым полотенцем.
Дик – как и подобало мужчине – молчал, скрывая интерес, вызванный несколькими словами Томми.
– Совсем другая женщина по сравнению с Молли! Настоящая сивашка!
Дик кивнул головой в знак того, что он вполне понимает.
– Не такая гордая и своевольная, но преданная мужу и в горе, и в радости. К тому же она замечательно работала веслом и, если нужно было, была так же вынослива и терпелива, как Иов. Она так же спокойно управляла лодкой в бурю, как и в тихую погоду, а с парусом управлялась не хуже любого мужчины. Однажды в поисках золота мы прошли по Теслинской дороге, миновали Озеро Неожиданностей и Литтл-Иеллоу-Хэд. У нас вышла вся провизия, и волей-неволей пришлось взяться за собак, а когда кончились собаки, мы начали кормиться упряжью, мокасинами и мехами. И ни разу эта женщина не издала ни малейшего вздоха, никогда не капризничала и не ломалась. До того как мы тронулись, она неоднократно предупреждала меня насчет провизии, но когда случилось несчастье, она ни разу не упрекнула меня и не указала, что в свое время предупреждала меня. «Ничего, Томми!» – говорила она изо дня в день, между тем как слабела так, что не могла уже поднимать ноги, обутые в мокасины, и натерла себе ступни до крови. «Ничего, дорогой мой, ничего! Лучше подохнуть с голоду и быть твоей женой, чем присутствовать ежедневно на потлаче и быть клух[53] великого вождя Джорджа». Ведь вы, кажется, знаете, что Джордж был вождь чилкутов? Он страшно хотел, чтобы эта женщина пошла к нему.
Да, правду сказать, то было замечательное времечко! Конечно, когда я впервые попал на берег, я был очень смазливый парнишка. На китоловном судне «Северная звезда» я прибыл на Уналаску и гнался за котиками до самого Ситки. Вот тогда-то я и встретился со Счастливым Джеком, вы знаете его?
– Да, кое-где мне пришлось повстречаться с ним! – ответил Дик. – Он взялся доставить мою поклажу. Это было в Колумбии. Красивый парень, который всегда слишком любил красивых женщин и виски?
– Он самый и есть! Мы с ним поработали вместе года два, торговали одеялами и разными разностями. А затем я решил работать самостоятельно и поехал на Джуно, где и встретился впервые с Киллисну, которую, для краткости, звал просто «Тилли». Встретил я ее на индейском балу, на берегу. Вождь Джордж как раз закончил годовой торг со стиксами за Перевалами и приехал в Дайэ чуть ли не с целой половиной своего племени. На танцы собралось несметное количество сивашей, среди которых я оказался единственным белым. Никто из них не имел обо мне ни малейшего представления, разве только несколько купцов, с которыми я встречался на Ситкинском тракте. Но зато я, со слов Счастливого Джэка, знал почти всю подноготную многих из них.
Все, само собой, беседовали на чинукском наречии, не зная, что я говорю на нем лучше многих из них. Всего больше стрекотали две девушки, которые сбежали из миссии Хэйна, что на канале Линна. Это были две прехорошенькие девочки, на которых было приятно глядеть, и я подумал, что за ними не мешает приударить; но они были так юны, и я вскоре оставил эту мысль. Слишком остры для меня, вот что. Я был для них чужаком, явившимся неизвестно откуда, и они вздумали подшутить надо мной. Повторяю, они не догадывались, что я прекрасно понимал все, что они говорили.
Но, само собой разумеется, что я и виду не показывал и продолжал все время танцевать с Тилли. И чем дольше и дольше мы танцевали с ней, тем сильнее наши сердца рвались друг к дружке. – «Подыскивает себе женщину!» – сказала одна из девушек, а другая качнула головой и ответила: «Подыскивать-то можно, но какой толк из этого выйдет. Он найдет разве только тогда, когда наши женщины совсем останутся без мужчин». Мужчины и сквау окружили нас и в ответ на это замечание начали подтрунивать надо мной, скалить зубы и повторять только что сказанное девушками. «А ведь мальчик он недурненький!» – снова промолвила первая девушка. И не стану, дружище, отрицать, что в то время я был довольно интересный парнишка. У меня было гладкое молодое лицо, и я, что называется, был мужчиной среди мужчин – настоящий мужчина! Эти слова ее, конечно, подзадорили меня. «Тоже нашел себе пару: танцует с девушкой вождя Джорджа! – сказала вторая девушка. – Первым делом Джордж так бабахнет его веслом, что из него весь дух выйдет, и таким образом он отобьет охоту у него впредь заниматься такими штучками». Вождь Джордж казался все время довольно угрюмым, но при этих словах расхохотался и стал хлопать себя по коленкам. В общем, это был довольно противный тип, который действительно не прочь был поработать со мной веслом.
– Что это за девушка? – спросил я Тилли, когда мы вертелись с ней в самой середине круга. И как только она назвала мне их имена, я немедленно вспомнил о них все то, что в свое время сообщил мне Счастливый Джэк. Я знал всю подноготную, касающуюся и их самих, и их родных, знал многое такое, чего не знали и их соплеменники. Но до поры до времени я держал себя чрезвычайно скромно и продолжал ухаживать за Тилли, не обращая никакого внимания на их колкие замечания и на хохот, которым эти замечания встречались. «Подожди немного, Томми, подожди немного!» – говорил я себе.
И действительно, я ждал и сдерживал себя до тех самых пор, пока танцы не подошли к концу и вождь Джордж не вернулся с веслом. Все вокруг были уверены, что сейчас что-нибудь да произойдет, и ждали этого, но я продолжал танцевать, делая вид, что все это меня нисколько не касается. Тут девушки из миссии опять что-то отпустили по моему адресу, и, как я ни был на них зол, я не мог удержаться от того, чтобы не рассмеяться. А затем я резко повернулся в их сторону и спросил:
– Что, вы ничего больше не можете прибавить?
Нет, надо было вам видеть, какой эффект произвело то, что я вдруг заговорил с ними на чинукском наречии! Ну-с, а потом я уже дал волю своему язычку! Я рассказал им все, что касалось их с той, или другой, или третьей стороны, и что касалось также всех их родных – отцов, матерей, братьев, сестер – словом, про всех и про все! Я им поведал про все штучки, которые они сделали, про все фокусы, которые они любили, и про весь стыд, который пал на их голову. Я жег их и прокаливал безо всякой жалости и боязни. Нечего говорить о том, что все тесной толпой окружили нас. Никогда до сих пор им не приходилось слышать, чтобы белый человек так ловко изъяснялся на их тарабарском языке. Теперь уже все смеялись в ответ на мои слова – все, за исключением этих двух девушек из миссии. Дошло до того, что даже сам вождь Джордж забыл про свое весло, или же он настолько проникся уважением ко мне, что не осмелился пустить его в ход.
Но что стало с девушками!
– Перестань, Томми, – закричали они, заливаясь слезами. – Перестань. Мы будем хорошими. Клянемся тебе, Томми, ей-ей, клянемся. – Но я теперь прекрасно знал, с кем имею дело, и поэтому продолжал честить их на чем свет стоит. И я говорил и костил их до тех самых пор, пока они не упали передо мной на колени и не стали всем святым для них заклинать меня замолчать. Тогда я бросил взгляд на вождя Джорджа, а тот, не зная, что ему со мной делать, решил отделаться оглушительным дурацким смехом.
Да, вот как обстояли дела. Когда я в эту ночь расстался с Тилли, то дал ей слово, что вернусь приблизительно через неделю, и при этом намекнул ей, что впредь хочу гораздо чаще и дольше видеть ее. Она была не из тех женщин, которые умеют так ловко притворяться и у которых никогда не узнаешь, что им нравится, а что – противно. Как подобало честной и порядочной девушке, она самым непритворным образом выразила свою радость по поводу моих слов.
Эх, если бы вы знали, что это за прелестная девушка была! Я нисколько не удивлялся, что вождь воспылал к ней такой страстью.
Но тут все способствовало мне. Так сказать, весь ветер вышел из парусов вождя и подул в мою сторону. Мне ужасно хотелось тут же сразу забрать эту девушку с собой и покатить с ней по направлению к острову Врангеля, но, к сожалению, это было легче сказать, чем сделать. Оказалось, что она проживала вместе с каким-то дядей, который состоял при ней опекуном или чем-то в этом роде. Это был тяжелобольной человек, который должен был в недалеком будущем отправиться на тот свет из-за чахотки или же какой-то другой легочной болезни. Человек этот по характеру был страшно неустойчивый, и настроение его менялось чуть ли не каждую минуту, но при всем том она никоим образом не желала оставлять его в таком состоянии. До того как отправиться в путь, я заглянул к старику, чтобы лично убедиться, как долго еще он будет портить воздух на сем свете, но тут оказалось, что старый хрыч обещал племянницу вождю Джорджу, и когда он вдруг увидел меня, то так рассердился, что у него хлынула кровь горлом.
– Смотри же, Томми, – сказала она, когда мы прощались с ней на берегу, – приезжай и забери меня отсюда. – И я ответил ей: – Да, я сделаю это, как только ты скажешь мне хоть единое слово. По малейшему знаку и призыву!
И тут я расцеловал ее так, как белый мужчина целует женщину, а она, как тростинка, задрожала в моих объятиях. Не могу передать, до чего сильно все это подействовало на меня. Я был готов немедленно броситься к старику и задушить его на месте.
Но вместо того я отправился вниз, по направлению к Врангелю, прошел Сент-Мэри и спустился даже до островов Королевы Шарлотты: продавал, покупал, промышлял и так далее, и так далее. Зима в то время стояла адски суровая и морозная. Наконец я получил весточку от Тилли и поехал в Джуно. «Езжай туда! – сказал какой-то оборванец, который принес мне поклон от любимой девушки. – Киллисну велела сказать тебе: «Приезжай!» – «А в чем дело? – спросил я. – Что случилось?» – «А случилось то, что назначен потлач, и вождь Джордж хочет сделать Киллисну своей клух».
Ну и погодка выдалась! Все время дул отвратительный, порывистый северный ветер. Соленая морская вода замерзала на палубе, как только попадала туда. Еще за сто миль до Дайэ мы попали в зубы этому подлому таку. В качестве помощника я взял с острова Дугласа одного лодочника, но на полпути он был смыт волной в воду. Я три раза поворачивал мою старую посудину, желая отыскать несчастного, но ничего из этого не вышло. Ни малейшего следа от него не осталось!
– Вероятно, окоченел от холода! – вставил старый Дик, перерывая рассказ и во время наступившей паузы развешивая для просушки одну из юбок Молли. – Окоченел и, как свинец, пошел ко дну.
– Да, я и сам так думал. Таким образом, мне пришлось одному закончить поездку, и я, полумертвый, прибыл однажды вечером в Дайэ. Прилив благоприятствовал мне, и я без особых трудностей провел лодку в бухту. Двигаться дальше не было ни малейшей возможности, потому что пресная вода у берегов замерзла. Что же касается моих блоков и фалов, то они так обледенели, что и нечего было думать о том, чтобы поднять грот или кливер. Прежде всего я вкатил в себя пинту чистого виски, а затем, оставив лодку на таком расстоянии, чтобы в любую минуту можно было двинуться в обратный путь, закутался в одеяло и отправился вдоль поля в лагерь.
Без всякой ошибки можно было предугадать, что готовится пир на весь мир. Чилкуты явились в полном составе – с женами, чадами, домочадцами и даже собаками. Я уже не говорю про племена Собачьих Ушей, Маленького Лосося и индейцев миссии. Я так думаю, что человек пятьсот собралось на свадьбу Тилли, и при этом ни единого белого человека не было за двадцать-тридцать миль в окружности.
Никто не обратил на меня никакого внимания, потому что я спрятал голову и лицо в одеяло. Я с трудом пробирался между собаками и детишками, пока наконец не очутился в центре пиршества, которое было устроено на открытом месте, среди деревьев. Кругом горело огромное количество костров, а снег был так укатан мокасинами, что по твердости мог поспорить с портландским цементом.
Недалеко от меня находилась Тилли, вся в бусах и одетая в ярко-красное платье. Против нее поместился вождь Джордж со своими старшинами. Шаману помогали великие знахари из других племен, и у меня мороз по коже пошел, когда я стал вглядываться и вслушиваться в чертовщину, что происходила вокруг меня. Я подумал при этом, как удивились бы ливерпульцы, если бы в эту минуту увидели меня. И я подумал также о желтоволосой Гесси, брата которой я поколотил после моей первой поездки только за то, что ему не понравилось ухаживание матроса за его сестрой. Думая о Гесси, я взглянул на Тилли. «Какие странные вещи происходят на старом Божьем свете! – подумал я. – Иногда люди попадают туда, куда матери их и в мыслях никогда не заносились, глядя на своих деток в колыбельке».
Ну так вот! Когда шум стал совсем оглушительным и когда музыканты забили в моржовые барабаны, а шаманы затянули свои дикие песни, я обратился к Тилли и сказал ей: «Ты готова?» И представьте себе: она даже не вздрогнула, не изменилась в лице, и ни единый мускул не дрогнул в ней.
– Я знала, что ты придешь! – ответила она. – Где мы встретимся?
– На высоком берегу, там, где кончается лед, – шепнул я ей в ответ. – Беги, как только я крикну тебе.
Должен ли я говорить вам о том, что там было несметное количество собак? Ну, словом, их было так много, что и не сосчитать! Здесь, там, с боков, ближе, дальше. Собаки были на каждом шагу, куда бы я ни повернулся. Не собаки, а настоящие волки! Когда они начинают вырождаться, их спаривают с дикими волками, и тогда на свет Божий рождаются не дай Бог какие драчуны! Как раз у большого пальца моей ноги лежал один зверь, а у пяток – другой. Я схватил первого за хвост и так закрутил его, что чуть-чуть не оторвал, а когда пес раскрыл пасть, желая вонзить в меня свои клыки, я бросил в эту пасть вторую собаку и крикнул Тилли: «Беги!»
Вам, вероятно, приходилось видеть, как дерутся собаки. В мгновение ока в свалку ввязалось около сотни собак, которые образовали невообразимую кашу и вцепились друг в дружку так, что кругом полетели клочья. Само собой разумеется, что в драку вмешались женщины и дети, и вскоре сошел с ума весь лагерь. Тилли, не теряя золотого времени, понеслась вперед, я последовал за ней. Но когда я вдруг оглянулся через плечо и увидел всю эту дикую орду, меня черт дернул сыграть с ними шутку; вот почему я скинул с плеч одеяло и повернул назад.
Тем временем собак уже развели и толпа немного успокоилась. Никто не оказался на прежнем месте, и поэтому сразу не обратили внимания на то, что Тилли исчезла.
– Здорово! – крикнул я, схватив вождя Джорджа за руку. – Как живешь? Желаю тебе, чтобы дым над твоей трубой подымался как можно дольше и чтобы весной стиксы принесли тебе много мехов!
Вот честью клянусь вам, Дик, что обрадовался он мне так, что словами и не передать. Поймите: он взял надо мной верх и женится теперь на Тилли! Шутка сказать! О том, что я увлекался девушкой, стало известно по всем лагерям, и мое присутствие здесь заставило его возгордиться пуще прежнего. Все вокруг уже знали меня, а теперь, когда я сбросил одеяло, они начали по-прежнему издеваться надо мной и скалить зубы. Это было, конечно, страшно забавно, но я еще больше позабавил их тем, что притворился абсолютно ничего не знающим и не понимающим.
– В чем тут дело? – спросил я. – Кто это женится сегодня?
– Вождь Джордж! – сказал шаман, отвесив низкий поклон начальнику.
– А мне казалось, что у него уже имеются две клух.
– Две есть, а взял еще третью! – ответствовал шаман, снова поклонившись.
– Ах вот как! – спокойно произнес я и повернулся, словно все это нисколько не интересовало меня.
Но этот номер не прошел, так как все вокруг меня начали гнусаво распевать: «Киллисну! Киллисну!»
– Почему Киллисну? Что Киллисну? – спросил я.
– А Киллисну сделалась теперь третьей клух вождя! – завопили они. – Третья клух!
Я подскочил на месте и поглядел на вождя. Он кивнул головой и горделиво выпятил грудь.
– Она ни в коем случае не может быть твоей клух! – важно сказал я. – Нет, она не будет твоей клух, – повторил я, видя, что он весь почернел и начал поигрывать своим охотничьим ножом. – Посмотри! – снова крикнул я и стал в позу. – Ведь я великий знахарь! Последите все за мной.
Я снял рукавицы, засучил рукава и сделал с полдюжины пассов в воздухе.
– Киллисну! – воскликнул я. – Киллисну! Киллисну!
Я занялся колдовством, и это начало оказывать на них свое действие. Все глаза были прикованы ко мне, и поэтому никто не обратил внимания на то, что Тилли исчезла. После того я еще три раза позвал Киллисну, подождал и снова три раза позвал ее. Все это я делал для того, чтобы придать всему фокусу побольше таинственности и чтобы побольше напугать их. Вождь Джордж никак не мог догадаться, к чему я клоню, и хотел прекратить эту чепуху, но шаманы предложили ему подождать немного, желая увидеть, на что я способен, и обещая ему, во всяком случае, превзойти меня. К тому же он был довольно суеверный тип и очень боялся магии белого человека.
И тогда я длительно и мягко, чисто волчьим позывом позвал Киллисну и звал ее так долго, пока все женщины не задрожали, а мужчины не насупились.
– Смотрите!
И я прыгнул вперед, подняв палец в сторону сквау (ведь вы знаете, что женщин всегда легче убедить, чем мужчин!). Я несколько раз повторял: «Смотрите!» – и весь подавался вперед, точно следя за полетом какой-то птицы в воздухе. Все выше, все выше… Я задирал голову вверх до тех пор, пока, казалось, мои глаза уже ничего больше не видели в небе.
– Киллисну! – сказал я, смотря на вождя Джорджа и снова указывая в небо. – Киллисну!
И вот, дружище, клянусь всем святым на земле и в небе, что мое колдовство удалось мне вполне. Во всяком случае, добрая половина этих дураков была уверена в том, что Киллисну действительно скрылась в небесах. Впрочем, я думаю, что в то время, как они пили в Джуно мое виски, они видели еще более замечательные вещи. Почему бы мне было не проделывать таких чудес, раз я продавал им злых духов, закупоренных в бутылках? И если они верили этому, то легко могли поверить и всему другому. Некоторые женщины в испуге закричали, а все остальные тихо перешептывались.
Тут я сложил на груди руки, высоко поднял голову, и они все отступили от меня. Как раз приспело время мне улетучиться, но тут вождь крикнул:
– Хватайте его!
Трое-четверо направились было в мою сторону, но я ловко увернулся и сделал несколько пассов, точно имея в виду отправить их вслед за Тилли, и указал им на небо. Как они смеют прикоснуться ко мне? Да ни за что на свете я не позволю им этого святотатства! Начальник Джордж еще раз указал им на меня, но никто из них не тронулся с места. Тогда он попытался единолично забрать меня, но я повторил свои фокусы и сразу же отшиб у него желание приблизиться ко мне.
– А ну-ка, пусть ваши шаманы попробуют проделать те же чудеса, что я показал вам! – вызывающе сказал я. – Пусть они попробуют спустить Киллисну с неба, куда я отправил ее.
Но знахари прекрасно знали границы своих возможностей и стыдливо молчали.
– Ну в таком случае пожелаю вам, чтобы дети ваши рождались так же быстро и густо, как лосось мечет свою икру! – сказал я, готовясь улизнуть. – Пусть долго и прочно высится в воздухе тотем вашего племени! И пусть никогда не прекратится дым, подымающийся над вашим лагерем.
Если бы эти босяки видели, какого стрекача я задал, когда бежал вдоль берега, направляясь к лодке, то они, наверно, подумали бы, что мое волшебство проделало какие-то шутки со мной самим. Тилли поддерживала теплоту своего тела тем, что рубила лед вокруг лодки и делала все необходимые приготовления к тому, чтобы мы немедленно могли сняться с места. Господи Боже мой, как мы неслись вперед!
Подлый порывистый таку завыл по-прежнему, и по-прежнему же вокруг нас и чуть ли не на нас замерзала вода. Пришлось спустить все паруса, я сидел на руле, а Тилли все время рубила лед. Таким манером мы проработали полночи, пока наконец мне не удалось провести наш шлюп к острову Норкюпайне, где, дрожа от страшного холода, мы вышли на берег. Все было мокро, одеяла тоже промокли насквозь, и бедняжке Тилли пришлось сушить спички на собственной груди.
Таким образом, старина, вы сами видите, что я достаточно знаю про то, что касается женщин. Семь лет, Дик, целых семь лет мы прожили с ней как муж и жена, вместе делили радость, вместе знавали горе. Вместе плавали, вместе и торговали. А затем однажды, посреди зимы, она умерла – умерла от родов в Чилкуте. В последние минуты своей жизни она не выпускала моей руки, а в это время лед уже трещал снаружи, и холод пробирался в нашу хижину, и морозом оседал на окнах. Снаружи – заунывный плач одинокого волка и тишина, а внутри – смерть и тишина. Вам никогда, Дик, до сих пор не приходилось слышать тишину, и дай Бог, чтобы и впредь не пришлось слышать ее, сидя у постели умирающего. Можно ли ее слышать? Конечно, можно. Ее дыхание звучит как сирена, а сердце стучит, стучит, стучит, точно прибой о морской берег.
Да, Дик, это была сивашка, но настоящая женщина! Душой, Дик, она была белая, совсем белая. В один из последних дней своих она сказала мне следующее:
– Сбереги, Томми, мою перинку и храни ее всегда.
Я обещал ей это. Тогда она открыла глаза, полные муки, и продолжала:
– Томми, я всегда была хорошей женой для тебя, и вот почему ты должен мне кое-что обещать… – Казалось, слова застревали в ее горле. – Ты должен обещать мне, что если женишься, то женишься непременно на белой. Не надо больше сивашек, Томми, не надо, я прошу тебя. Я знаю, что говорю. Теперь в Джуно имеется много белых женщин, я знаю. Твои единоплеменники называют тебя «мужем сквау», а их жены при встрече отворачивают головы и не пускают тебя, как всех остальных мужчин, в свои хижины. А почему? Только потому, что твоя жена – сивашка! Разве же это не так? И это нехорошо. И вот почему я умираю. Обещай мне сделать то, о чем я прошу тебя. Поцелуй меня в знак того, что ты исполнишь мою просьбу.
Я обещал ей это, и она слегка вздремнула, шепча:
– Так будет хорошо! Так будет хорошо!
В последние минуты она была так слаба, что мне приходилось наклоняться к самым ее губам, когда она говорила.
– Смотри же, Томми, не забудь про перинку!
И она умерла, умерла от родов на станции Чилкут.
Новый шквал страшно потряс палатку и чуть-чуть совсем не опрокинул ее. Дик снова набил свою трубку, а Томми взял чайник и отставил его в сторону, на тот случай, если Молли все-таки вернется.
А что же в это время делала девушка со сверкающими глазами и кровью настоящего янки?
Ослепленная, почти без сил, ползая на руках… задыхаясь от страшного ветра, который, словно в тисках, зажал ее горло, она направлялась теперь обратно к палатке. На ее плечах болтался довольно объемистый тюк, который еще больше затруднял ее движения, так как, казалось, на нем одном сосредоточилась вся ярость бури. Едва стоя на ногах и слабо шевеля руками, она ухватилась за веревки, удерживающие палатку, и тогда Дику и Томми пришлось втащить ее внутрь. Там она сделала последнее усилие, зашаталась и без сил свалилась на землю.
Томми расстегнул ремни на ее плечах и снял поклажу, но в это время послышался звон посуды и стук горшков. Дик, наливавший виски в чашку, успел через тело девушки мигнуть Томми, который мгновенно мигнул ему в ответ. Его губы прошептали лишь единственное слово «платья», но Дик неодобрительно кивнул головой.
– Послушайте, бедная девочка, – сказал он, когда Молли выпила виски и почувствовала себя несколько лучше. – Тут для вас имеются совершенно сухие вещи. А ну-ка, попробуйте облачиться в них. А мы тем временем выйдем наружу и закрепим палатку. Как оденетесь, кликните нас, и мы сядем за обед. Кликните, когда оденетесь.
– Ну, милый мой, теперь я готов клясться вам чем угодно, что спесь-то с нее сбита! – сказал Томми, когда оба устроились на подветренной стороне палатки. – Теперь она не будет уже так петь о своей отваге.
– Но ведь отвага-то – самое лучшее, что в ней есть! – ответил Дик, пряча голову от волны изморози, которая налетела на него из-за угла палатки. – Это та самая отвага, которая сидит во мне и в вас и которая сидела в наших матерях еще до того, как мы родились на свет Божий!
Джэкоб Кент всю жизнь страдал непомерной жадностью. С течением времени эта жадность породила хроническое недоверие к людям, которое так извратило его ум и характер, что сделало его страшно неприятным человеком в делах. Кроме того, он страдал галлюцинациями, которые зачастую овладевали всем его существом. С детства он был ткачом и работал за ткацким станком вплоть до того времени, как клондайкская золотая лихорадка отравила его кровь и заставила бросить насиженное место.
Его хижина стояла как раз на полпути между Шестидесятой Милей и рекой Стюарт, и те люди, которые привыкли проходить по дороге на Даусон, смотрели на него как на своего рода грабителя-барона, который неуклонно взимает пошлину и дань со всех тех, кто пользуется его дурно содержимыми дорогами. Но ввиду того что большинству этих рыцарей наживы с реки Стюарт не были знакомы подобные исторические фигуры и названия, они отзывались о Джэкобе Кенте в несколько более примитивных выражениях, в которых главную роль играли весьма живописные и выразительные прилагательные.
Между прочим, надо отметить, что эта хижина вовсе не принадлежала ему, а в свое время была построена двумя золотоискателями, которые пригнали сюда плот специально для этой хижины. Это были очень добродушные парни, и после того, как они бросили свой домик, путешественники, которые прекрасно знали этот путь, стали всегда останавливаться в нем на ночь. Это было очень удобно, так как избавляло их от необходимости разбивать собственный лагерь и тратить зря массу времени. С течением времени создался неписаный закон, согласно которому каждый последний путник оставлял вязанку дров для следующего гостя. Редкая ночь проходила без того, чтобы здесь не находили себе приюта от пяти до двадцати человек.
Джэкоб Кент обратил внимание на создавшееся положение вещей и через некоторое время въехал в хижину полноправным хозяином. С тех пор установились новые порядки, и усталые путники должны были уже платить по доллару с человека за привилегию спать на голом полу. Джэкоб Кент исправно отвешивал золотой песок из их мешков и так же исправно отвешивал его с солидным «походом» в свою пользу. Мало того, он устроился еще так, что его прохожие постояльцы кололи для него дрова и носили воду. Конечно, это был форменный грабеж, но так как его жертвы отличались крайне добродушным характером, то они не подымали споров и криков и нисколько не препятствовали ему преуспевать за их счет.
Однажды в апрельский полдень Джэкоб Кент сидел у своих дверей и грелся в лучах воскресающего весеннего солнца. В эту минуту он удивительно походил на жадного паука, который поглядывает на дорогу в ожидании жирных мух. У его ног простирался Юкон – огромное море льда, которое двумя изгибами исчезало на севере и юге и имело добрых две мили от одного берега до другого. Вдоль его суровой груди пробегал санный путь шириной в восемнадцать дюймов и длиной в две тысячи миль. Можно было смело утверждать, что никакой другой путь на белом свете не выслушивал такого безграничного количества отборных ругательств, как этот.
Сегодня Джэкоб Кент чувствовал себя исключительно хорошо. В последнюю ночь он побил рекорд в том отношении, что в его хижине нашли себе приют двадцать восемь человек. Конечно, нельзя сказать, чтобы все постояльцы остались довольны ночлегом, так как некоторые из них – человека четыре – всю ночь провели под его собственной лежанкой, на которой он спал. Но тем не менее в его мешочек прибавилось изрядное количество золотого песку. Этот мешочек с его блестящим желтым богатством в одно и то же время был для Кента источником и всех его радостей, и всех горестей. Небо и ад залегли в нем. Принимая во внимание, что его домик в одну комнату стоял совершенно одиноко, можно было понять, что Джэкоб Кент жил в непрестанном страхе, что рано или поздно его ограбят. Все это было чрезвычайно легко проделать бородатым отчаянным людям, которые заглядывали к нему. Ему часто снилось, что в его домик врываются бандиты, и он просыпался в состоянии неописуемого кошмара. Всего чаще его сновидения посещала одна компания, которую он успел уже прекрасно изучить, причем всего больше пригляделся к главарю – с бронзовым лицом и шрамом на правой щеке. Этот парень очень часто попадался ему на глаза, и только из-за него он вырыл вокруг хижины множество потайных ям, где и прятал свое добро. После каждой такой ямки он отдыхал в продолжение нескольких ночей, пока в его сны снова не врывался человек со шрамом и снова не покушался на его сокровища. Кент просыпался посреди самой отчаянной схватки, вскакивал с ложа и прятал золото в новом, еще более потайном месте. Нельзя сказать, чтобы эти видения сами по себе и, так сказать, непосредственно мучили его. Но он верил в предчувствия, в силу внушения и в астральную проекцию живых персонажей, которые в настоящую минуту, независимо от того, где они находились, мысленно покушались на его имущество. Вот почему он продолжал безжалостно эксплуатировать всех тех, кто переступал порог его дома, и в то же время невыразимо страдал с каждой новой песчинкой золота, попадавшей в его мешок.
В то время как он сидел так, греясь в чудесных лучах солнца, его мозг посетила мысль, которая заставила его подскочить на месте.
Все радости его жизни сконцентрировались на том, что он взвешивал и перевешивал свое золото. Но в этом занятии имелась тень, которая омрачала всю его радость и заключалась в том, что его весы были слишком малы. Действительно, он мог на них взвесить максимально полтора фунта за один раз, а между тем его запас был уже по меньшей мере в три раза больше. Ему ни разу не удавалось до сих пор взвесить все свое золото сразу, и это лишало его огромного счастья, которое заключалось в том, чтобы видеть все свои богатства собранными воедино. Лишенный этой возможности, он чувствовал, что одновременно лишается и половины блаженства. Мало того, он находил, что из-за такой незначительной причины умаляется сам по себе факт обладания богатством. И вдруг у него мелькнула идея, каким образом разрешить столь важную проблему, – вот это и заставило его вскочить на ноги. Он внимательно осмотрел дорогу налево и направо. Никого и ничего подозрительного не было. Кент вошел в хижину.
В несколько секунд стол был очищен, и Джэкоб Кент поставил на нем весы. На одну чашку он положил тяжесть, равную по весу пятнадцати унциям, а другую чашку сбалансировал соответствующим количеством золотого песку. Затем он переложил песок на ту чашку, где лежали гири, и снова сбалансировал вторую чашку соответствующим количеством песку. Таким образом он высыпал весь имевшийся в его распоряжении золотой запас и свободно, облегченно передохнул. Он задрожал от восторга, безмерно восхищенный. Тем не менее он продолжал старательно вытряхивать мешок до последней золотой песчинки и до тех пор, пока одна чашка не коснулась стола. Равновесие он восстановил тем, что прибавил к первой чашке пенни и пять зерен с другой чашки. Он стоял, откинув голову назад и испытывая неведомое доселе блаженство. Мешок его был пуст, но нагрузочная способность весов возросла неимоверно. Он мог теперь взвешивать в них любое количество песку – от малой песчинки до нескольких футов. Маммона[54] глубоко вонзила свои пальцы в его сердце. Солнце продолжало катиться к закату, и теперь лучи его, лизнув порог, упали на чашки весов, доверху нагруженные сверкающим золотом. Драгоценные горки, похожие на золотые груди бронзовой Клеопатры, чудесно отражали мягкий, ровный свет. Исчезли время и пространство.
– Черт побери совсем! Да вы никак производите здесь золото! Верно я говорю?
Джэкоб Кент стремительно подался назад и в то же самое время схватил свое двуствольное ружье, которое находилось под рукой. Но когда взор его упал на лицо непрошеного гостя, он остолбенел и снова подался назад. Это был Человек со Шрамом!
Гость глядел на него с большим любопытством.
– О, все обстоит совершенно благополучно! – успокоительно сказал он. – Не подумайте только, что я собираюсь сделать что-нибудь дурное вам или же вашему проклятому золоту! Но вы как будто нездоровы! – прибавил он после минуты размышления. – Что с вами? – И он указал на пот, который катился с лица Кента, и на его подкашивающиеся ноги. – Но почему же вы ничего не говорите? – продолжал он, видя, как тот делает усиленные движения для того, чтобы перевести дух. – Может быть, что-нибудь случилось с вами? В чем дело? Да говорите же!
– О… от… куда… это… у вас? – Кент наконец собрался с силами и, подняв дрожащий указательный палец, показал на страшный шрам на лице незнакомца.
– А это один матрос, с которым я вместе плавал, нанес мне свайкой удар. Свайка полетела в меня с бом-брамселя. Ну-с, а теперь, когда вы наконец снова обрели дар речи, разрешите узнать, что случилось с вами? В настоящее время я хочу знать только одно: что с вами? Черт побери, вы так взволнованы, так дрожите… И почему это вас так заинтересовал мой шрам? Я и это хочу знать! Ну, говорите!
– Нет, нет! – ответил Кент, упав на стул и сделав при этом болезненную гримасу. – Меня просто так заинтересовало.
– А вам приходилось когда-либо видеть подобную штуку? – подозрительно спросил гость.
– Никогда в жизни!
– Ну и как же: нравится вам мой шрам?
– Да, нравится!
Кент одобрительно кивнул головой, решив про себя всячески ублажать этого странного визитера, но он совершенно не ожидал того взрыва возмущения и негодования, с которым были встречены его старания быть приятным.
– Эх вы, глупая, старая, мокрая курица! Как вы смеете говорить, что этот позор, которым всемогущий Господь Бог украсил мое лицо, вам нравится! Что вы хотите этим сказать?
И тут почтенный и пылкий сын моря разразился таким бешеным потоком типично восточных ругательств, что в одну кучу были свалены и боги, и дьяволы, и ныне здравствующие люди, и их предки и потомки, и метафоры чудища. И все это было преподнесено с таким хулиганским мастерством, что Джэкоб Кент был буквально парализован. Он еще больше подался назад и поднял над головой руки, точно выжидая, что вот-вот над ним будет учинено физическое насилие. У него был при этом такой испуганный и вместе с тем смешной вид, что незнакомец вдруг замолчал, остановившись посреди замечательного и на редкость красочного ругательства, и разразился оглушительным хохотом.
– Солнце растопило верхний слой льда на дороге, – между отдельными пароксизмами веселости произнес Человек со Шрамом. – Теперь путь совсем испортился, и вы должны благодарить Господа Бога за то, что он послал вам такое счастье в моем лице. А ну-ка, дорогой мой, растопите вашу печку, а я тем временем распрягу моих собак и накормлю их. Но смотрите не жалейте дров: там их много! И времени, чтобы нарубить дров, у вас тоже хватит. Да, кстати, захватите с собой ведро и принесите сюда воды. И поживее! Не доводите меня до того, чтобы я показал вам, как надо работать: вам же хуже будет!
Это была совершенно неслыханная вещь! Джэкоб Кент стал разводить огонь, наколол дров, принес воду – словом, занялся обычными хозяйственными услугами для гостя!
Когда Джим Кардижи оставлял Даусон, его голова была забита рассказами и анекдотами о подлости этого придорожного Шейлока, а в пути от многочисленных жертв ему пришлось еще больше услышать о художествах этого человека. Вот почему с чисто матросской любовью к матросским же шуткам он решил проучить этого молодца. Он не мог, конечно, не обратить сразу же внимания на то, какой эффект – и эффект совершенно неожиданный – произвело его появление, но он не имел ни малейшего понятия о том, какую роль в этом деле сыграл шрам на его щеке. Но, не понимая этого, он видел ужас, вызванный одним видом его лица, и решил эксплуатировать его самым беззастенчивым образом, как это сделал бы любой современный торгаш, желающий выгодно сбыть тот или иной товар.
– Лопни мои глаза, если мне приходилось когда-нибудь видеть такого ловкого парня, как вы! – в восторге вскричал он, склонив набок голову и следя за тем, как возится хозяин. – По-моему, вы совершенно напрасно выехали на Клондайк, где вам нечего делать! Вам бы стоять во главе хорошего трактира, вот это для вас настоящее дело! Мне, правда, очень часто приходилось слышать о вас от товарищей по работе, но я понятия не имел о том, на что вы способны. Прямо молодец!
Джэкоб Кент испытывал непреодолимое желание выпалить в гостя из своего ружья, но магическое действие шрама было слишком сильно. Ведь перед ним сидел настоящий Человек со Шрамом – тот самый человек, который так часто грабил его во время кошмарных снов! Он видел перед собой воплощение того существа, чья астральная форма так часто повторялась в его видениях. Сколько раз этот человек покушался на его добро, и теперь – в этом не могло быть никаких сомнений – он явился сюда в полной человеческой оболочке для того, чтобы овладеть наконец его богатством. Ах, этот шрам! Кент так же не был в силах оторвать своих глаз от него, как не мог бы остановить биение своего сердца. Как он ни пытался, взор его возвращался к этому шраму так же неизбежно, как магнитная стрелка к полюсу.
– Я вижу, что мой шрам здорово-таки мешает вам! – прогремел Джим Кардижи, вдруг глянув поверх своих одеял и встретившись с напряженным взором хозяина. – Я вам вот что посоветую. И, по-моему, будет самое лучшее для вас, если вы сделаете то, что я прикажу вам. Лягте-ка спать, потушите лампу и не глядите на меня: тогда и не увидите моего шрама. Слышите, вы, старая швабра: лягте, говорю я вам, и не выводите меня из себя.
Джэкоб Кент так нервничал, что вынужден был вместо одного раза три раза дунуть на огонь, чтобы погасить его. После этого он, не снимая даже мокасин, забрался под одеяла.
Матрос, лежа на своем весьма жестком ложе, очень скоро захрапел, а Кент, устремив глаза во мрак ночи и не спуская пальца с курка своего ружья, решил ни на минуту не закрывать глаз и бодрствовать всю ночь. Ему не удалось спрятать свои пять фунтов золота, которые до сих пор еще лежали в его патронном ящике у самого изголовья. Но, несмотря на все старания, он, в свою очередь, скоро уснул под невыразимой тяжестью, упавшей на его сердце. Если бы он не задремал в таком состоянии, весьма возможно, что демон сомнамбулизма не был бы вызван, и Джиму Кардижи не пришлось бы на следующий день промывать золото Джэкоба Кента.
Огонь в печи боролся, пока мог, а затем погас. Мороз мало-помалу стал проникать через законопаченные мохом щели в стенах и охладил комнату. Собаки снаружи постепенно умолкли, перестали ворочаться, свернулись на снегу и мечтами унеслись в чудесные небесные страны, где имеется великое множество лососины, но совсем нет собачьих погонщиков и их помощников.
Матрос спал, как бревно, между тем как Кент, весь во власти чудовищных снов, все время беспокойно ворочался с боку на бок. Около полуночи он вдруг сбросил с себя одеяла и поднялся на ноги. Интересно отметить, что все последующее он проделал без малейшего проблеска света. Весьма возможно, что он не раскрывал глаз из-за царившей вокруг темноты, но возможно и то, что он не подымал век только из боязни снова увидеть страшный шрам. Но, так или иначе, факт таков, что, ничего не видя, он открыл свой патронный ящик, вынул из него что-то, плотно зарядил ружье, причем не просыпал ни песчинки, забил заряд двойным пыжом, после чего все убрал и снова завернулся в свои одеяла.
Когда дневное светило наложило свои голубовато-серые пальцы на пергаментное окно хижины, Кент немедленно проснулся. Повернувшись на локте, он открыл патронный ящик и заглянул в него. То, что он увидел в нем, или, вернее, то, чего он не увидел там, произвело на него довольно странное впечатление, если принять во внимание его крайне неврастенический темперамент. Он посмотрел на спящего на полу человека, тихо опустил крышку ящика и снова лег на спину. На его лице появилось выражение совершенно необычного для него спокойствия. Ни единый мускул не дрогнул. Никто не мог бы заметить хотя бы малейший след душевного волнения или возбуждения. Он лежал так довольно долго, причем ни на миг его мысль не переставала работать, а когда он наконец поднялся с лежанки и начал двигаться по комнате, то представлял собой хладнокровного, уравновешенного человека, который все проделывал без малейшего шума и спешки.
Случилось так, что тяжелый деревянный гвоздь был вбит в бревенчатое стропило как раз над головой Джима Кардижи. Джэкоб Кент, работая чрезвычайно тихо и осторожно, достал полудюймовую веревку и перекинул ее через этот гвоздь так, что оба конца веревки свесились до пола. Один конец он обмотал вокруг своей талии, а на другом сделал подвижную петлю. После того он взвел курок ружья и положил его на расстоянии протянутой руки на кучу ремней из оленьей кожи. Страшным усилием воли он принудил себя смотреть на шрам, накинул подвижную петлю на голову спавшего Джима, натянул веревку тяжестью собственного тела, которое немного отклонилось в сторону, а затем схватил ружье, намереваясь выстрелить при первой же необходимости.
Джим Кардижи проснулся, вздрогнул и устремил дикий взор на два направленных в его сторону стальных дула.
– Где оно? – спросил Кент, немного ослабив веревку.
– Ах ты, подлец…
Кент без дальнейших слов снова подался в сторону и тяжестью тела натянул веревку.
– Мерзавец… подл…
– Где оно? – повторил Кент.
– Что? – спросил Джим, когда хозяин дал ему возможность на миг перевести дух.
– Золотой песок!
– Какой такой золотой песок? – ничего не понимая, спросил матрос.
– Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю! Где мой песок?
– Понятия не имею о нем. Черт тебя возьми, за кого же ты, в конце концов, принимаешь меня? Что я – сейф, что ли? На кой черт он мне?
– Может быть, знаешь, а может быть, и не знаешь, но, так или иначе, я решил душить тебя до тех самых пор, пока ты не скажешь. И имей в виду: если ты поднимешь руку, то я тут же на месте уложу тебя!
– Силы небесные! – прорычал Джим, когда веревка снова натянулась.
Кент на время несколько ослабил нажим, и матрос, поворачивая во все стороны голову, словно для того, чтобы уменьшить трение, сумел растянуть петлю настолько, что передвинул ее почти на подбородок.
– Ну! – вскричал Кент, надеясь, что матрос сейчас же признается во всем.
Но Джим только усмехнулся в ответ.
– Жулик ты и прохвост, вот что я скажу тебе! – ответил он. – Можешь убираться со своей веревкой ко всем чертям!
Как он и предвидел, трагедия мало-помалу начала превращаться в фарс. Ввиду того, что Кент был гораздо легче Кардижи, все его усилия приподнять мнимого вора в воздух ровно ни к чему не приводили, и ноги матроса все время оставались на полу. Затылком же своим он упирался в подвижную петлю.
Поняв, что ему не удастся сразу задушить противника, Кент решил душить его постепенно и медленно и тем заставить признаться в краже. Но Человек со Шрамом не выражал ни малейшего желания подвергнуться медленному удушению. Прошло пять, десять, пятнадцать минут, и доведенный до отчаяния Кент опустил своего пленника на пол.
– Ладно! – произнес он, вытирая обильный пот, выступивший на его лице. – Я не повешу тебя, а просто-напросто застрелю. Имеются такие люди, которых никакая веревка не берет. Ладно!
– Милый мой, ты только пол попортишь, если таким образом отправишь меня на тот свет, – сказал Джим, стараясь как-нибудь выиграть время. – Нет, дружище, ты лучше послушай меня, и я дам тебе дельный совет. Или, что будет еще лучше, давай вместе подумаем, что нам делать. Ты говоришь, что потерял золото, и утверждаешь, что я знаю, куда оно делось. А я говорю, что не знаю, куда оно делось. Так вот давай подумаем…
– Силы небесные! – крикнул Кент, стараясь в точности передать интонацию матроса. – Это ты мне самому предоставь. Я уж сам подумаю, что да как мне сделать. Ты лежи смирно, не шевелись, или же, как Бог свят, я без дальних слов уложу тебя на месте.
– Ради моей матери…
– Пусть Господь Бог сжалится над ней, если она действительно любит тебя. Ты что там делаешь?
Он предупредил какое-то подозрительное движение матроса, приставив к его лбу холодное дуло ружья.
– Говорю же я тебе толком: лежи спокойно и не шевелись! Если ты сдвинешься с места хоть на волосок, не жить тебе на свете!
Принимая во внимание, что Кент ни на миг не спускал пальца с курка ружья, легко себе представить, какая адская работа предстояла ему. Но он был ткач, и вот почему матрос в несколько минут был связан по рукам и ногам. Закончив эту часть работы, он вытащил пленника наружу и положил его у самой стенки хижины, после чего устремил свой взор на реку и стал следить за тенями, отбрасываемыми солнцем на землю.
– Ну теперь вот что я скажу тебе! – обратился он к матросу. – Я даю тебе времени до двенадцати часов, а потом…
– А потом? – спросил тот.
– А потом я отправлю тебя по прямехонькой дороге на тот свет. Если же ты честно признаешься во всем, то я оставлю тебя в таком положении, пока мимо не проедет ближайший пикет конной полиции.
– Пропади я на месте, если я знаю, чего ради ты сошел с ума. Говорю я тебе, что я невинен, как малый ягненок, а ты, черт тебя знает – к чему и зачем, пристал ко мне и строишь из меня дурака… Старый ты проклятый разбойник… Ты…
И тут Джим Кардижи дал волю своему богатому и красочному языку, причем на сей раз превзошел даже самого себя. Для того чтобы удобнее было слушать такие замечательные богохульства, Кент вынес из хижины стул и поудобнее уселся на нем.
После того как матрос исчерпал весь свой – казалось бы, неисчерпаемый – запас ругательств и проклятий, он вдруг замолчал, глубоко задумался и стал напряженно следить за движением солнца, которое, по его мнению, неприлично быстро бежало теперь к западному полушарию. Его собаки, удивленные тем, что их до сих пор не запрягли, собрались вокруг него. Его беспомощность вызвала полное сочувствие со стороны животных, которые поняли, что случилось что-то неладное, хотя никак не могли понять причины и характер несчастья. Теснясь все ближе и ближе к нему, они мрачными завываниями стали выражать ему свое собачье соболезнование.
– Чук! Чук! Прочь, сиваши! – крикнул он, стараясь какими-то особыми судорожными движениями отогнать их от себя.
При этом он убедился, что находится на краю покатости. Отогнав собак на приличное расстояние, он задумался над вопросом: какого рода и откуда взялась эта покатость? Он не видел ее, но только понимал и чувствовал, что она непременно должна быть. Ему не потребовалось много времени для того, чтобы прийти к определенному и вполне удовлетворившему его заключению.
Он начал с того, что человек – каждый человек, по самой природе своей – очень ленив. Человек всегда делает только то, что необходимо, но никак не больше. Когда он строит себе хижину, то, естественно, нуждается в земле для крыши. Этих предпосылок было вполне достаточно для логического вывода, что строитель этой хижины брал ту землю, которая была поближе к нему. Теперь Джиму Кардижи было ясно, что он лежит на краю ямы, из которой Джэкоб Кент брал землю для крыши своей хижины.
Он подумал, что можно извлечь значительную пользу из этого открытия, если только умело утилизировать его; а затем все свое внимание обратил на ремни из оленьей кожи, которыми были опутаны его руки и ноги. Руки его были связаны на спине, и оттого, что он все время держал их в снегу, они были совершенно мокрые. По опыту он знал, что оленья кожа от сырости растягивается, вот почему он теперь, без видимых усилий, растягивал ремни все больше и больше.
Он жадно и пристально следил за дорогой, и когда вдруг на отдаленном белом фоне ледяного затора мелькнула какая-то черная точка, он тоскливо взглянул на солнце, которое уже подходило к зениту. Снова и снова он видел вдали черную точку, которая то поднималась на ледяные холмы, то стремительно пропадала в снежных провалах. Но он не смел следить за нею более настойчиво, боясь возбудить тем подозрение своего врага. Как-то раз Джэкоб Кент поднялся на ноги и начал ни с того ни с сего напряженно вглядываться вдоль дороги, чем насмерть испугал Джима Кардижи. Но сани в это время неслись по участку дороги, параллельному ледяному затору, скрылись на время из виду, и, таким образом, опасность для матроса миновала.
– О, я погляжу еще, как тебя за такие штучки повесят! – угрожающе крикнул Джим, стараясь во что бы то ни стало привлечь внимание Кента. – Да, за такие дела по головке тебя не погладят, и я уверен, что мы еще встретимся с тобой в… аду! Да, дорогой мой!
– А мне вот что еще интересно знать! – вскричал он после небольшой паузы. – Веришь ли ты, приятель, в привидения?
По тому, как вздрогнул Кент, он понял, что попал именно туда, куда надо было, и продолжал:
– Ведь ты знаешь, что привидение вправе посещать того человека, который не исполняет своего слова. Вот почему ты не имеешь никакого права застрелить меня до восьмой черты… то есть до двенадцати часов дня. Если же, черт лохматый, ты позволишь себе такую подлость, так уж будь уверен, что я стану являться к тебе, когда только можно и нельзя будет! Уж я влезу тебе в печенки, попомнишь ты меня! Ты слышишь, что я говорю тебе? Если ты застрелишь меня раньше на минуту или даже на секунду, то не избавиться тебе никогда от моих визитов!
Кент недоверчиво и неуверенно взглянул в его сторону, но не выражал желания поддержать разговор.
– По каким часам ты будешь считать? Какая здесь долгота? Как ты будешь знать, что твои часы верно показывают?
Кардижи упорствовал, тщетно надеясь привлечь к себе внимание Кента.
– Ты будешь считать по местному времени или же по часам Компании? Помни, негодяй, если ты застрелишь меня раньше времени, то я ни на минуту не дам тебе покою! Я честно предупреждаю тебя. Я вернусь. Ну а раз у тебя нет часов, как же ты будешь знать точное время? Вот что мне интересно знать! Но почему ты молчишь?
– Я отправлю тебя на тот свет как раз вовремя! – ответил наконец тот. – У меня имеются тут солнечные часы!
– Никуда они не годятся! Ведь надо принять во внимание отклонение стрелки на тридцать два градуса!
– Не беспокойся: у меня часы верно показывают.
– Но как ты выверил их? Компасом?
– Нет! Я выверяю их всегда по Северной звезде!
– Верно?
– Верно!
Кардижи заворчал и бросил украдкой взор на дорогу. Сани, на расстоянии какой-нибудь мили, как раз в эту минуту одолевали подъем, и собаки неслись во всю прыть – удивительно легко и быстро.
– Сколько осталось до черты? – спросил Джим.
Кент подошел к своим примитивным часам и взглянул на них.
– Три дюйма! – ответил он после внимательного осмотра их. – Еще три дюйма до полудня!
– Но имей в виду, что до того, как выстрелить, ты должен закричать: «Восемь склянок!»
Кент согласился и на это условие, и оба погрузились в молчание. Ремни на кистях Джима совсем растянулись, и он начал осторожно работать за спиной руками.
– Сколько осталось? – спросил он.
– Один дюйм!
Матрос слегка зашевелился, желая убедиться, что он успеет вовремя сделать то, что задумал, и сбросил с рук первые обороты ремней.
– Сколько осталось?
– Полдюйма!
Как раз в этот момент Кент услышал шум полозьев по снегу и перевел взгляд в сторону дороги. Погонщик лежал, вытянувшись на санях, а собаки неслись по прямой дорожке, ведущей к хижине. Кент живо повернулся и вскинул ружье к плечу.
– Постой! Ты еще не отсчитал восьми склянок! Увидишь, я замучу тебя моими визитами!
Кент смутился. Он стоял у солнечных часов, на расстоянии каких-нибудь десяти шагов от своей жертвы. Человек на санях, должно быть, понял, что происходит что-то неладное. Он вскочил на колени и жестоко стегнул бичом собак.
Тени упали на шест. Кент посмотрел на часы.
– Приготовься! – торжественно приказал он. – Восемь ск…
Но за одну крохотную часть секунды до того, как Кент кончил, Джим Кардижи свалился в яму. Кент задержал выстрел и подбежал к краю ямы. Б-бах! Ружье разрядилось прямо в лицо матроса, который уже успел вскочить на ноги. Но из дула не показался огонь, а вместо того огненная лента вырвалась с другой стороны ствола, чуть ли не у самой собачки, и Джэкоб Кент свалился на землю. Собаки выскочили на берег и потащили сани по его телу. Погонщик соскочил на снег в тот самый момент, как Джим Кардижи выбрался из ямы.
– Джим! – воскликнул вновь прибывший, который сразу узнал приятеля. – В чем дело? Что тут случилось?
– Что случилось? Да ничего особенного! Я так, побаловался немного, для собственного здоровья! В чем дело, ты спрашиваешь? Эх ты, дурак, дурак! Ты сначала помоги мне совсем сбросить ремни, а там я тебе все расскажу. Да ну, живей, не то я так всыплю тебе!
– Уф! – вскричал он, когда приятель начал работать своим складным ножом. – В чем дело? Я сам страшно хотел бы знать, в чем тут дело. Пока я еще сам ни черта не понимаю. Может быть, ты поможешь мне разобраться в этой чепухе? А?
Кент был мертв, когда они перевернули его на спину. Старое, тяжелое, заряжающееся с дула ружье лежало рядом с ним. Стальные части оторвались от деревянных. У самого приклада, близ правого ствола, зияло отверстие с развороченными краями, длиной в несколько дюймов. Матрос поднял ружье и стал с большим любопытством рассматривать его. При этом из отверстия полилась струя желтого песка, и только тогда Джим Кардижи все понял.
– Черт, вот черт! – вскричал он. – Наконец-то я понял! Вот куда делось пропавшее золото! Черт побери меня, а заодно и тебя, если я сейчас же не примусь за промывку этого добра! Беги, Чарли, скорее за тазом для промывки!
…Потому что нет закона, ни божьего, ни человеческого, за 63° северной широты.
Джан катался по полу, царапаясь и лягаясь. Ему пришлось пустить в ход руки и ноги, и он боролся угрюмо и молча. Двое из троих повисших на нем отдавали друг другу всевозможные приказания и прилагали все старания к тому, чтобы скрутить маленького волосатого черта, который ни за что не желал скрутиться. Третий человек выл: его палец был зажат между зубами Джана.
– Ну, Джан, брось свои шутки и будь настоящим человеком! – едва дыша, произнес Рыжий Билл, крепко схватив Джана за шею. – Черт тебя побери, почему ты не хочешь быть повешенным, как и полагается порядочному человеку?
Но Джан пуще прежнего вцепился в палец третьего человека и по-прежнему катался по полу палатки, опрокидывая и разбрасывая во все стороны горшки и кастрюли.
– Вы не джентльмен, сэр! – упрекал его мистер Тэйлор, тело которого послушно следовало за всеми движениями его же пальца, попавшего в пасть Джана. – Вы убили мистера Гордона, самого почтенного и уважаемого человека, который когда-либо следовал по пути, проложенному собаками. Вы злодей, сэр, и человек без всякой чести и совести.
– И вы – не товарищ! – перебил его Рыжий Билл. – Если бы вы действительно были товарищем, то дали бы себя повесить безо всякого шума и скандала. Бросьте мучить и досаждать нам и дайте повесить себя. Дело мы сделаем быстро и проворно, так что вы и оглянуться не успеете.
– Да что вы там возитесь с ним! – зарычал матрос Лаусон. – Всуньте его голову в горшок с кипящими бобами – и баста!
– Позвольте, сэр, позвольте! – запротестовал мистер Тэйлор. – Вы забыли про мой палец.
– Да убирайтесь вы с вашим пальцем! Вечно вы суетесь не туда, куда надо! Надоели! Вытащите ваш палец!
– Но я не могу, сэр, вытащить его! Поймите же, что он застрял в глотке этого злодея и уже почти откушен наполовину.
– Будьте осторожны!
Но едва послышалось предостережение Лаусона, как Джану удалось приподняться немного, и весь воинственный квартет снова стал летать по палатке, среди кучи мехов и одеял. Когда дерущиеся подались несколько в сторону, на полу обнаружилось тело человека, лежащее совершенно неподвижно и залитое кровью, сочившейся из ружейной раны на затылке.
И все это было результатом безумия, которое внезапно овладело Джаном, – безумия, которое овладевает человеком, слишком долго копавшимся в сырой земле, в состоянии первородной наготы, внезапно увидевшим плодородные долины родного края и почувствовавшим аромат сена, травы, цветов и только что вспаханной целины. В продолжение долгих пяти лет Джан сеял семя на иной почве. Стюарт-Ривер, Сороковая Миля, Сёркл, Койокук, Коцебу были свидетелями его ревностного посева, и вот в Номе он должен был собрать жатву, но не в Номе, богатом золотыми берегами и рубиновыми песками, а в Номе 1897 года, до разбивки города Энвиля и до организации района Эльдорадо.
Джон Гордон был настоящий янки и, следовательно, должен был знать, как держать себя. Но он произнес острое словцо именно тогда, когда глаза Джана и без того были налиты кровью и когда он скрежетал зубами от ярости. И вот почему в палатке чувствовался запах селитры, и один человек лежал совершенно неподвижный, а другой боролся, как загнанная крыса, и категорически отказывался от того, чтобы вполне мирным и корректным образом дать себя повесить.
– Если бы вы хотели послушать меня, мистер Лаусон, – заявил мистер Тэйлор, – то прежде чем доконать этого человека, надо было бы освободить из его зубов мой палец. Тогда дело легче пошло бы. О, он поступает, как мудрая змея. Да, сэр, мудрость его – чисто змеиная!
– В таком случае – попробуем топором! – прорычал матрос. – Дайте мне сюда топор.
С этими словами он приставил лезвие топора почти к самому пальцу мистера Тэйлора и просунул его дальше, между зубами Джана, действуя так, точно у него в руках был рычаг.
Джан напряг все силы, не поддавался, дышал носом и фыркал, как кит.
– Ну еще! Ну еще! Вот теперь пошло по-настоящему!
– Благодарю вас, сэр! Ах, как легко стало!
И мистер Тэйлор схватил руками дико болтающиеся в воздухе ноги Джана.
Но пленником овладела чисто берсеркерская ярость. Он весь был залит кровью, на губах у него скопилась пена, но он ругался так, как это может делать только человек, оттаявший в южном аду после пяти невероятно морозных лет. Человеческая гроздь бросалась то взад, то вперед, потела, едва дышала, ползала, точно многоногое отвратительное чудище, которое вдруг восстало из неведомых земных толщ.
Масляная лампа скатилась на землю и погасла в собственном же масле; полуденные сумерки едва-едва пробивались сквозь грязную парусину в палатку.
– Ну, ради самого Господа Бога, прошу вас, Джан, опомниться! – снова взмолился Рыжий Билл. – Ведь дурного мы вам не сделаем и ничего такого себе не позволим, кроме того, что аккуратно и по всем правилам повесим вас. Ведь ничего страшного тут нет, а вы ведете себя самым непозволительным и даже возмутительным образом. Нет, подумать только, что мы столько времени все делали вместе и сообща, и вдруг такое поведение с вашей стороны! Нет, голубчик, этого я от вас никогда не ожидал.
– Вся беда в том, что мы даем ему слишком много свободы. Эй, Тэйлор, нажмите-ка ему сильнее на ноги и навалитесь на него всем телом.
– Верно, верно, мистер Лаусон. Вы тоже налягте на него, как только я крикну вам. – Кентуккиец пошарил вокруг себя в кромешной тьме. – Ну, давайте, сэр, давайте! Как раз время теперь! Ну, давайте!
Нажим был сделан до того сильный, что четверть тонны человеческого мяса мигом скатилась к самой стенке палатки. Деревянные гвозди не выдержали натиска, веревки лопнули, и палатка рухнула, в падении своем накрыв грязным полотном копошившихся людей.
– Сами на себя беду накликаете! – продолжал Рыжий Билл, вцепившись обоими толстыми пальцами в волосатое горло, владельца которого он только что подвернул под себя. – Мы уже достаточно повозились с вами, а тут еще придется с полдня провозиться, после того как мы прикончим вас. Нет, это не по-товарищески!
– Я был бы очень рад, если бы вы освободили меня от этого дела! – пробормотал мистер Тэйлор.
Рыжий Билл, в свою очередь, что-то пробормотал, выпустил мистера Тэйлора, и в ту же минуту оба вылетели из-под парусины. Джан лягнул матроса и сломя голову пустился наутек по снегу.
– Ах вы, черт бы вас драл, дьяволы, лентяи! – заорал Лаусон. – Бек! Брайт! Бери его! Ату! Ату! – И он пустился вслед за Джаном. Бек и Брайт, в сопровождении остальной своры собак, бросились вдогонку за убийцей, которого очень скоро поймали.
Собственно говоря, все это было ни к чему. Не было никакого смысла Джану убегать, и так же бессмысленно было бросаться за ним в погоню. С одной стороны простиралась безграничная, непроглядная снежная равнина, а с другой – замерзшее море. Ведь ясно было, что, не имея ни пристанища, ни провизии, беглец не мог далеко забраться. Самое лучшее, что они могли сделать, так это предоставить ему временную свободу и ждать, пока он не вернется добровольно, а это должно было случиться неминуемо, потому что мороз и голод живо пригнали бы его.
Но все эти люди ни на минуту не задумались над истинным положением вещей. Несомненно, тут сказалась та доля безумия, которая кипела в крови каждого из них. Была пролита кровь, и жажда мести, жажда страстная и неутолимая, говорила в них сильнее всего остального. «Мне отмщение, и аз воздам», – сказал некогда Господь Бог, но надо думать, что эти слова его относились к странам с более умеренным климатом, где теплое солнце значительно умеряет энергию человека. Но здесь, на Севере, люди пришли к тому убеждению, что это Божье заявление хорошо лишь в том случае, если оно поддерживается крепкими мускулами, и вот почему они предпочитают рассчитывать и надеяться только на самих себя. Господь – повсюду, об этом они, правда, слышали, но ввиду того что он на целых полгода набрасывает густую тень на землю, они не всегда знают, где он обретается. Таким образом, они бродят во тьме, и ничего удивительного нет в том, что они часто сомневаются: стоит ли всегда жить по Десятикнижию?
Джан, как слепой, бежал вперед, не отдавая себе отчета в том, куда и где ступают его ноги, ибо всем его существом владел один лишь глагол: жить. Да, жить! Существовать!
Бек серым призраком ринулся на него, но промахнулся. Человек с бешенством устремился на Бека и споткнулся. Тогда белые клыки Брайта вонзились в его куртку, и он упал в снег.
Жить! Существовать!
Он боролся теперь за свою жизнь с необычайным бешенством и представлял собой центр, вокруг которого вертелись и скакали осатаневшие люди и собаки. Его левая кисть схватила за загривок одного волкодава, в то время как вся рука по локоть крепко обняла шею Лаусона. Каждое движение собаки усиливало беспомощное положение матроса. Правая рука Джана впилась в рыжие кудри Билла, которые теребила безо всякого сожаления. Но всех сильнее страдал мистер Тэйлор, который без движения лежал под этой живой и подвижной грудой тел.
Это была настоящая мертвая хватка, потому что безумие придало Джану невероятные силы. Но вдруг, безо всякого, казалось бы, основания, Джан ослабил напряжение всех своих мускулов и преспокойно перевернулся на спину. Его противники слегка отодвинулись в сторону, несколько смущенные и неспособные сразу разобраться в том, что происходит. Джан злобно усмехнулся, глядя на них.
– Ну вот, друзья мои! – начал он, по-прежнему усмехаясь. – Вы предложили мне быть вежливым. Я подумал и решил быть вежливым. Итак, что вы намерены делать теперь со мной?
– Вот и прекрасно, Джан! – ответил Рыжий Билл. – Но не волнуйтесь: все устроится как нельзя лучше. Я все время понимал, что вы рано или поздно одумаетесь. Повторяю, не волнуйтесь: мы проделаем все, что надо, самым точным и аккуратным образом.
– Проделаете все, что надо? А что надо?
– А надо повесить! И вы должны поблагодарить вашу счастливую звезду за то, что она послала вам такого ловкого вешальщика, как я. Я прекрасно знаю свое дело. Мне уже неоднократно приходилось проделывать это в Штатах, и могу без лести сказать, что знаю это дело до точки!
– Кого же вы это хотите повесить? Меня, что ли?
– Ну конечно, вас!
– Что такое? Ха-ха! Нет, вы послушайте только, что этот дурак говорит! Послушай, Билл, дай мне руку, я встану на ноги, и пусть этот человек меня повесит.
Он не торопясь поднялся на ноги и оглянулся вокруг.
– Господи Боже мой, вы послушайте только, что говорит этот человек! Он хочет ни больше ни меньше, как повесить меня! Хо-хо-хо! Нет, голубчик, меня это не устраивает!
– Ишь ты, шваб![55] – насмешливо произнес Лаусон. – Я думаю, что тебе это не понравится! Тоже сказал! – И с этими словами он отрезал длинный ремень от саней и со зловещим видом начал связывать узел. – Разрешите довести до вашего сведения, что сегодня будет заседать суд Линча.
– Постойте, постойте, не торопитесь! – Джан решительно отступил назад от готовящейся для него петли. – Я имею кое о чем порасспросить вас и сделать вам несколько предложений. Эй, Кентукки, что вы знаете насчет суда Линча?
– Да, сэр, я знаю кое-что о суде Линча. Этот институт учрежден порядочными людьми и джентльменами и представляет собой весьма уважаемое и старое учреждение. Видите, всякий там подкуп может иметь место в коронном суде, но суд Линча всегда судит верно, честно и без задержек. И главное – нелицеприятно! Вот это самое главное! Законников можно купить и продать, но в этой просвещенной стране закон и справедливость свободны как воздух, которым мы дышим, сильны как спирт, который мы пьем, и скоры как…
– Да перестаньте болтать! – перебил Лаусон эту замечательную речь. – Давайте разузнаем, чего этот босяк хочет.
– Ладно, Кентукки! – не обращая внимания на слова Лаусона, сказал Джан. – Теперь разъясните мне следующее: если человек убивает другого человека, то суд Линча может приговорить его к повешению?
– Если, сэр, все улики против него, то можно повесить!
– Ну а в нашем деле улики эти так велики, что их хватит на повешение доброй дюжины молодцов! – вставил Рыжий Билл. – Вот что, Джан!
– А вас, Билл, я еще не спрашиваю! Ваш черед придет, и тогда мы поговорим с вами. Я должен этого Кентукки еще кое о чем расспросить. Ну а если суд Линча не приговаривает преступника к повешению, что тогда?
– Если суд Линча не приговаривает человека к повешению – значит, человек этот может считать себя совершенно свободным, а руки свои – чистыми от крови. А затем, сэр, наша великая и славная конституция говорит следующее: два раза по одному и тому же делу нельзя привлекать человека и держать его под угрозой смертной казни.
– И, значит, такого человека, преступника этого, нельзя ни расстрелять, ни бить клобом[56] по голове, ни вообще ничего такого?..
– Нет, сэр, нельзя!
– Очень хорошо! Эй вы, болваны, вы слышали, что сказал наш товарищ? Ну а теперь я побеседую с Биллом. Как вы сами сказали, Билл, вы хорошо знаете это дело, а потому хотите повесить меня. Так я вас понял?
– Можешь биться об заклад, Джан! – отозвался тот. – Повторяю, что дело это я знаю, и если вы не станете больше мешать мне, то я повешу вас так аккуратно, что вы сами будете любоваться и даже гордиться моей работой! Вот увидите! Я – знаток этого дела!
– Да, Билл, вы – знаток, вы – умница, Билл, и понимаете кое-что другое, помимо вешанья людей. Вы знаете, конечно, что два да один – три. Верно?
Билл утвердительно кивнул головой.
– И вы понимаете еще, что из двух вещей нельзя сделать три вещи. Верно? Ну-с, а теперь внимательно следите за моими словами, и я кое-что покажу вам. Для того чтобы повесить человека, необходимо иметь под руками три вещи. Первым делом надо иметь человека. Хорошо, очень хорошо! Я – этот человек. Вторая вещь – надо иметь веревку. Лаусон достал веревку. Очень хорошо! А третья вещь заключается в том, что надо иметь, на чем повесить! А теперь я попрошу вас обозреть окрестности и указать мне на ту третью вещь, через которую можно перебросить веревку. А? Что вы имеете по этому поводу сказать?
Чисто механически все присутствующие посмотрели на окружавшие их снег и лед. Да, это было очень однообразное зрелище, лишенное каких-либо разительных контрастов или же смелых контуров, зрелище удручающее, скорбное и монотонное. Глаза видели только море льда, медленный изгиб берега, залегшие на горизонте плоские холмы и надо всем – безграничный снежный покров.
– Ни деревьев, ни скал, ни хижин, ни телеграфных столбов – ничего! – проворчал Рыжий Билл. – Ничего такого приличного и подходящего, на чем можно было бы поднять в воздух этакого человечка ростом в пять футов. Я отказываюсь. Я не могу так работать!
Он почти скорбно поглядел на ту часть тела Джана, где голова его соединялась с плечами.
– Нет, я отказываюсь, – печально сказал он Лаусону. – Бросьте веревку, она теперь ни к чему. Очевидно, Господь Бог не создал своих мудрых законов для этой страны! Факт!
Джан победно усмехнулся.
– А теперь, я думаю, я могу пойти в палатку и покурить немного! Как вы находите?
– Так, по внешности, сын мой, вы как будто бы и правы, – ответил Лаусон, – но при всем том вы – несомненный дурак, и это тоже факт! – Последние слова относились к Рыжему Биллу. – Уж так я и вижу, что придется мне, морскому человеку, учить вас, земных клопов, уму-разуму. Приходилось ли вам когда-либо видеть ножницы? В таком случае попрошу вас обратить ваше внимание на следующую штуку!
Матрос работал чрезвычайно поспешно. Из-под кучи мусора, который был навален на лодку еще прошлой осенью, он вытащил пару длинных весел, которые связал вместе лопастями, почти под прямым углом. Когда эта часть работы была закончена, он вырыл две ямы в снегу, почти до самого песка. В месте скрещения обоих весел он повесил две подвижные веревки, из коих одну прикрепил к ледяной глыбе, а конец другой передал Рыжему Биллу.
– А теперь, сынок мой, вы понимаете, что и как надо делать!
К своему непередаваемому ужасу, Джан увидел, как виселица подымается в воздух.
– Нет, нет! – закричал он и сжал кулаки. – Мне это не нравится. Я не хочу, чтобы вы повесили меня! Выходите сюда, вы, головотяпы! Выходите по очереди, и я уложу вас всех поодиночке. Черт возьми, я не согласен! Я сделаю все, что только будет в моих силах, но на виселицу я не пойду. Уж лучше до того я двадцать раз подохну, но на виселице вы не увидите меня!
Матрос предоставил двоим остальным бороться с Джаном, который снова совершенно обезумел. Все свалились на землю, по которой стали неистово кататься и разбрасывать во все стороны снег и землю.
Их невероятные усилия могли бы вдохновить автора на новую трагедию человеческих страстей, разыгрываемую на белоснежном фоне, брошенном природой.
Поминутно из общей кучи в воздух выбрасывалась то нога, то рука Джана, а Лаусон только и ждал этого и немедленно наваливался на предательски высунувшуюся часть тела и крепко стягивал ее веревкой. Воющий, стонущий, царапающий и богохульствующий Джан был наконец побежден, дюйм за дюймом связан по рукам и ногам и поднесен к виселице, которая в ожидании своей жертвы, наподобие неумолимых гигантских ножниц, высилась в воздухе. Рыжий Билл расширил петлю и очень тщательно поместил ее под левым ухом висельника.
Мистер Тэйлор и Лаусон ухватились за подвижную веревку, готовые при первом же слове Рыжего Билла вздернуть Джана, но Билл медлил, с чисто художественным одобрением разглядывая свою работу.
– Господи Боже мой! Да вы взгляните, что там!
Ужас, послышавшийся в голосе Джана, заставил всех остальных остановиться.
Обрушившаяся наземь палатка вдруг приподнялась и, протянув в воздух призрачные руки, точно пьяная, заковыляла в их сторону. Но уже через мгновение Джон Гордон нащупал выход и вышел наружу.
– Черт вас побери, что…
Но слова застряли в его глотке, когда он увидел, что на его глазах происходит.
– Да постойте вы, черти! Постойте! Я не убит! – закричал он и с разгневанным видом бросился к группе людей, готовых совершить злое дело.
– Позвольте мне, мистер Гордон, поздравить вас со счастливым избавлением от неминуемой смерти! – отважился произнести мистер Тэйлор. – Чистая случайность, сэр, чистая случайность – не больше!
– Да убирайтесь вы с вашей случайностью! Я мог тысячу раз умереть и даже сгнить, а вы даже не позаботились о том, чтобы посмотреть, что со мной! Эх, вы…
И мистер Гордон отвел душу многословным потоком английской брани, составленной преимущественно из решительных, звучных и энергичных фраз, в которых преобладали вводные предложения и красочные прилагательные.
– Пуля только поцарапала меня! – продолжал он, когда нашел, что брани уже достаточно. – Вернее, она пометила меня. Приходилось ли вам когда-нибудь, Тэйлор, метить скот?
– Как же, сэр! В божеских странах я неоднократно делал это.
– Ну так вот! То же самое случилось и со мной. Пуля коснулась кожи на моем затылке. Она задела меня, но никаких серьезных повреждений не причинила. – Он повернулся к связанному человеку. – Ну, Джан, вставай! Я сейчас здорово отколочу тебя, разве только ты, как следует быть, извинишься предо мной. Эй вы, остальные, расступитесь! Дайте нам простору!
– И не подумаю я извиняться пред вами! Вы только освободите меня от веревок, и я покажу вам! – ответил Джан Нераскаявшийся, в душе которого дьявол все еще не был побежден. – А вот после того, как я справлюсь с вами, Гордон, я возьмусь за каждого из этих болванов в отдельности. Уж я покажу им! Попомнят они меня!
Полы палатки заколыхались, и внутрь заглянула заиндевевшая волчья голова.
– И! Ги! Чук! Сиваш! Чук, отродье дьявола! – раздались со всех сторон негодующие крики.
Бэттлс со всего размаху ударил собаку оловянной тарелкой, и та тотчас же исчезла. Луи поправил полы палатки и стал после того отогреваться у печки. Вне палатки было очень холодно. Несколько дней назад спиртовой термометр лопнул на 68 градусах ниже нуля, а холод меж тем все продолжал увеличиваться. Трудно было сказать, когда именно кончится страшная стужа.
Разве только боги принудят – в противном случае лучше не отлучаться в такой мороз из палатки и не дышать студеным воздухом. Многие очень часто вовсе не считаются с этим и простужаются насмерть – простужают легкие. Вскоре после того появляется сухой, отрывистый и частый кашель, который усиливается от запаха жарящегося сала. Одним словом, дело кончается тем, что весной или летом в мерзлой земле выжигается яма, куда сбрасывается человеческий труп, покрывается таким же мерзлым мохом и оставляется там навсегда, в несомненной уверенности, что в указанный час мертвец встанет в полной сохранности. Для людей, верующих слабо и сомневающихся в воскресении из мертвых, трудно указать более подходящую страну, чем Клондайк, для того чтобы умереть в ней. Конечно, из этого далеко не следует, что здесь так же хорошо жить, как и умирать.
Вне палатки было очень холодно, но не слишком тепло было и внутри ее. Вокруг единственной печки собрались все обитатели палатки и то и дело спорили за лучшее местечко около нее. Почти половину палатки занимали в беспорядке набросанные сосновые ветки, на которых были разостланы пушистые меха. Остальную часть пола покрывал утоптанный мокасинами снег, и тут же валялись разные горшки, чашки и тому подобные принадлежности арктического лагеря.
Печка была накалена докрасна, но находившаяся в нескольких шагах от нее ледяная глыба выглядела так, точно только что была взята с реки. Давление снаружи заставляло тепло палатки подниматься кверху. В том самом месте потолка, где проходила печная труба, находился маленький круг сухой парусины. Несколько дальше, имея трубу центром, шел большой круг сырой парусины. Вся же остальная палатка – потолок и стены – была почти на полдюйма покрыта сухим белым кристаллическим инеем.
– Ох… Ох… Ох… – послышались страдальческие стоны молодого человека, спавшего, закутавшись в меха; он оброс бородой, был очень бледен, и у него был болезненный вид. Он не просыпался, а между тем его стоны становились все громче. Тело то и дело вздрагивало и судорожно сжималось, точно вся постель была покрыта крапивой, из которой оно напрасно пыталось освободиться.
– Надо хорошенько растереть его, – сказал Бэттлс.
Тотчас же несколько человек, искренне желавших помочь больному, принялись самым безжалостным образом растирать, мять и щипать его.
– Ах, чертовская дорога, – пробормотал тот едва слышно и, сбросив с себя меха, уселся на постели. – Черт возьми! Ведь чего только я не делал: много ходил, упражнялся в беганье, закалял себя всевозможнейшими способами, и при всем том в этой богопротивной стране я оказался изнеженнейшим из изнеженнейших.
Он подошел к огню, сгорбившись, уселся около него и вынул папироску.
– Не подумайте, пожалуйста, что я жалуюсь. В конце концов, я всегда, в любую минуту могу взять себя в руки. Мне просто стыдно за себя, вот и все. Я сделал каких-нибудь тридцать миль, а разбит и слаб так, точно какой-нибудь хилый франтик, которому пришлось пройти несколько миль по отвратительному деревенскому шоссе. Вот в том-то и вся штука. Дайте-ка закурить.
– Нечего отчаиваться, молодой человек, – отеческим тоном сказал Бэттлс и протянул горевшую ветку. – Со всеми происходит одно и то же. Вы думаете, что со мною было иначе? Ничего подобного. Господи Боже мой, если бы вы знали, до чего я мерз и коченел. Бывало так, что мне требовалось целых десять минут для того, чтобы приподняться с места и стать на ноги, – так все ныло, трещало и болело во мне. А судороги какие были! Меня прямо-таки сворачивало в узлы, и весь лагерь чуть ли не полдня должен был возиться со мной. На мой взгляд, вы переносите все легче, чем кто-либо из нас. Потерпите, миленький мой, все будет, будет и такое время, когда мы, старички, будем почивать в могиле, а вы будете носиться по этой стране точно так же, как мы теперь. Счастье ваше в том, что вы не жирны и не склонны к ожирению. Ох, этот жир многих отправил на тот свет раньше времени.
– Вы говорите, жир?
– Вот именно, я говорю про жир. Ничего нет хуже, как отправиться в дорогу с толстяком.
– Вот никогда не слышал.
– Ну вот, а теперь услышали. Имейте в виду, молодой человек, что толщина нисколько не мешает, если требуется непродолжительное, хоть и очень сильное напряжение, но что та же толщина очень мешает, когда нужно длительное и устойчивое усилие. Где стойкость и выносливость, там нет места жиру. Приходилось ли вам видеть, как тощая голодная собака всасывается в кость? Точно так же и нам частенько приходится всасываться в дело и работать долго-долго не покладая рук: в таком случае необходимы худые, жилистые товарищи. Толстяки тут, я так думаю, никуда не годятся.
– Что верно, то верно, – вставил свое слово Луи Савуа. – Я знавал одного человека – толстого-претолстого. Просто буйвол. И вот встретился этот толстяк на Сульфур-Крике с очень худеньким человечком по имени Лон Мак-Фэн. Вы, наверное, знаете этого Лона Мак-Фэна; он – ирландец, небольшого роста, с рыжими волосами. Встретились они и пошли вместе. Шли они, шли, шли очень долго, днем и ночью. Толстяк очень уставал, часто садился или ложился на снег, а худенький все время подталкивал его и кричал на него, точно на крохотного ребенка. Толкал он его до тех самых пор, пока они не дошли до моей хижины. Тут толстяк как залег спать, так целых три дня не сползал с моей постели. Готов поклясться, что другого такого толстяка я еще не видел. Ну и толстяк, я вам скажу. Уж было действительно в нем жиру, как вы говорите.
– Это, вероятно, был Аксель Гундерсон, – сказал Принс.
А Бэттлс прибавил:
– Правда, Аксель Гундерсон – самый толстый человек, который когда-либо был здесь. Я должен вам сказать, что он – исключение, которое подтверждает правило. А вот взглянули бы вы на его жену, Унгу. Женщина она небольшая, весит всего-навсего фунтов сто с лишним, но на ней только мясо и ни одной лишней унции жиру. Она удивительно вынослива и здорова, а о муже заботится так, как лучше и желать нельзя. Нет ничего такого на земле, над землею или под землею, чего она не достала бы для него.
– Ну что ж… раз человек любит… – заметил кто-то.
– Ах, да не в этом только дело.
– Послушайте, господа, – сказал Ситка Чарли, который сидел на ящике со съестными припасами. – Вот вы все рассказываете про жир, про толстых людей, про стойкость женщин и про любовь. Рассказываете вы очень хорошо, и я невольно вспомнил про то, что случилось очень давно, много лет назад, когда страна эта была еще совсем-совсем юной и когда человеческие костры были так далеки один от другого, как звезды на небе. Вот тогда-то мне и пришлось повстречаться с одним толстяком и худенькой женщиной. Да, братья мои, женщина она была маленькая, но сердце ее было больше, чем жирное сердце мужчины. Что и говорить, стойкая была женщина! Нам пришлось вместе совершить очень изнурительное путешествие, дойти до самых Соленых Вод. Морозы стояли лютые, снег лежал глубокий, и, ко всему этому, мы голодали. Но любовь в женщине была сильнее всего остального. Не думаю, чтобы что-либо было выше любви.
Он замолчал и начал топором переносить кусочки льда с широкого деревянного обрубка в горшок, в котором оттаивала питьевая вода.
Все уселись поближе к огню, поплотнее, а Чарли, устроившись удобнее прежнего, продолжал:
– Должен сказать, господа, что кровь у меня, как и у всех сивашей, красная, но зато сердце белое. Первым я обязан недостаткам моих предков, вторым – достоинствам моих друзей и товарищей. Еще будучи мальчиком, я узнал великую правду – я узнал, что наша земля отдана вам и что сивашам нечего думать о соперничестве с вами. Олени и медведи обречены на вымирание, та же участь ждет и нас. Узнав и поняв это, я вошел в ваши хижины и приблизился к вашим кострам и, как видите, вполне уподобился вам. На своем веку я видел очень многое, узнал многие странные вещи и, скитаясь по нашей стране, встречался и сталкивался с самыми различными людьми. Я смотрю на все точно так, как и вы. Я знаю людей и сужу о них опять же на ваш манер. Вот почему я думаю, что вы не истолкуете в плохую сторону, если я расскажу кое-что плохое про одного из ваших. И я полагаю, что если я отзовусь с похвалой о ком-нибудь из нашего племени, вы не скажете: «Ситка Чарли – сиваш, глаза его лживы, а речи его недостоверны». Не так ли?
Все в один голос выразили Чарли свое согласие.
– Ну вот. Женщину звали Пассук. Я купил ее у племени, которое живет на взморье. Мое сердце не рвалось к ней, и мои взгляды не искали ее взглядов. Ее глаза всегда были потуплены; она была робка и боязлива, как вообще все девушки, попавшие в неволю к людям, о которых раньше не имели представления. Итак, говорю, я не думал ухаживать за нею. К тому же я в то время задумал большой переход. Мне требовался человек, который помог бы кормить и гнать собак и грести. Выбор мой пал на Пассук.
Я, кажется, еще не говорил вам, что находился на службе у правительства. Должен вам указать на это. Взяли меня на военное судно вместе с санями, с собаками, с запасами провизии – и вместе с Пассук. Пошли мы на север и дошли до самых льдов Берингова моря, где и сошли: я, Пассук и собаки. Мне дали деньги, карту земель, которых еще никто из нас до сих пор не видел, и тюк. Этот тюк был хорошо упакован и защищен от влияния погоды; я должен был доставить его на китоловное судно, которое было затерто льдами у берегов великой реки Маккензи. Да, велика Маккензи, но все же нет реки больше нашего Юкона – Юкона, отца всех рек.
Однако все это неважно. Рассказ мой не имеет никакого отношения ни к китоловному судну, ни к зиме, проведенной мною среди льдов Маккензи. Весной, к тому времени, когда дни стали длиннее, а снег кое-где почернел, мы отправились на юг, к Юкону. Тяжело было идти. Как я уже сказал, снег кое-где почернел, но мы при помощи багров и весел шли вверх по течению до самой Сороковой Мили. Зима стояла очень суровая, и нас всех достаточно измучили и мрак, и холод, всего же больше – голод. На каждого человека Компания выдавала только сорок фунтов муки и двадцать фунтов солонины; бобов совсем не было. Собаки днем и ночью выли от голода; люди совсем отощали, а лица их пожелтели и сморщились. Сильные слабели, а слабые умирали. Немало было и цинготных среди нас.
Как-то ночью мы все сошлись у компанейских складов; пустые полки еще сильнее дали почувствовать нам пустоту наших желудков. Мы сидели и тихо разговаривали при свете очага, так как свечи хранили для тех, кому суждено будет прожить до весны.
Беседовали мы до тех пор, пока не решили отправить кого-нибудь из нас на Соленые Воды – пусть, мол, узнают о наших страданиях. Тут взгляды всех остановились на мне: все знали, что я опытный человек. Я им сказал: «До миссии 700 миль. Эту дорогу и всю остальную мне придется сделать на лыжах, так что дайте мне лучших собак и много пищи. Я пойду, а со мной вместе пойдет Пассук».
Все согласились со мною – все, кроме Джеффа, здорового, толстого янки. Говорил он со мною, да и вообще со всеми, уж очень свысока. Послушать его, так он был не менее моего опытен, чуть ли не родился на лыжах и вырос, вскормленный молоком оленьей самки. Он настаивал на том, что должен идти вместе со мной. Я, дескать, могу заболеть, свалиться от усталости, и в таком случае он один доставит куда следует известия о нашем горестном состоянии. Был я тогда очень молод и не знал, что такое янки. Не мог я знать, что в нем говорит только жир и что хитрый янки говорит одно, а думает другое. Одним словом, получили мы лучших собак, лучшую пищу и втроем – Пассук, Джефф и я – отправились в путь-дорогу.
Конечно, большинству из вас приходилось бегать по девственному снегу, работать рулевым шестом и воевать с речным льдом. Поэтому не буду распространяться о трудностях пути и скажу лишь, что в иной день мы делали десять миль, а в иной и все тридцать, но чаще десять. Несмотря на то что мы как будто взяли много пищи, и хорошей пищи, все же ее оказалось недостаточно. Собаки находились в очень жалком состоянии и неспособны были работать. На Белой реке из трех пар саней осталось уже две пары, а мы прошли только двести миль. Мы старались ничего не терять, и мясо павших собак немедленно попадало в желудки живых.
До самой Пелли мы не видели ни одного человека, ни одного дымка. Я предполагал в Пелли раздобыть кое-какие припасы и, кстати, оставить здесь Джеффа, который не переставал жаловаться на трудности дороги. Однако меня ждало большое разочарование. Местный фактор встретил меня в самом удрученном состоянии духа, указал мне на пустые провизионные склады и на могилу миссионера, обнесенную для защиты от собак высокой каменной оградой.
Тут же я увидел нескольких индейцев. Я обратил внимание на то, что среди них не было ни детей, ни стариков. Ясно было, что и из оставшихся в живых немногие дотянут до весны.
После этого мы с легкими желудками и тяжелым сердцем пошли дальше. От миссии, расположенной у самого моря, нас отделяли пятьсот миль глубокого снега и столь же глубокого, ничем не нарушаемого безмолвия. Ко всему тому присоединилась темнота, и в полдень солнце лишь на несколько минут слабым туманным пятном показывалось на горизонте. Однако дорога была лучше прежнего, я немилосердно гнал собак и оставался в дороге возможно большее время.
Я уже говорил о том, что всю дорогу пришлось сделать на лыжах, отчего ноги болели и покрылись незаживающими ранками. Наши муки с каждым днем росли, и дошло до того, что однажды утром, когда мы подвязывали лыжи, Джефф разрыдался, как мальчик. Желая помочь ему, я посадил его на передок более легких саней. Он для собственного удобства снял лыжи, и вследствие неровностей дороги его мокасины оставляли глубокие следы в снегу, куда попадали собаки задних саней.
Я довольно резко указал ему на это, он обещал быть внимательнее, но тотчас же нарушил свое слово. Не стерпев, я ударил его кнутом, и после того дело пошло на лад: собаки больше не проваливались. Раз дело касалось физических страданий или жира, Джефф был сущим ребенком.
В то время как Джефф лежал у огня и стонал, Пассук готовила пищу, по утрам помогала мне запрягать собак, а вечером – распрягать их. Она с необыкновенным вниманием следила за собаками, и этим, а также и многим другим оказывала мне в пути неоценимую помощь. В простоте душевной я считал, что она обязана все это делать, и никогда не задумывался над причинами ее усердия. У меня было много других забот, – к тому же я был слишком молод и мало понимал женщин. Лишь впоследствии я стал кое-что понимать.
А тем временем Джефф вел себя недостойным образом. Собаки находились в самом жалком состоянии, а он пользовался каждым подходящим для себя случаем и присаживался на задок саней. Пассук вызвалась следить за одной парой саней – таким образом, его совсем освободили от каких-либо обязанностей. Утром того же дня я выдал ему причитающуюся на его долю пищу и вынудил его пойти вперед. Мы с Пассук занялись упряжкой собак и значительно позже его двинулись в путь; тем не менее приблизительно в полдень, когда на горизонте показалось солнце, мы обогнали его. Мы заметили замерзшие слезы на его щеках – и все же пошли дальше, мимо него.
Остановившись на ночь, мы приготовили для него пищу и приготовили ему постель; желая указать наше местопребывание, мы развели большой костер. Джефф пришел к нам лишь через несколько часов, пришел, прихрамывая, и тотчас же набросился на пищу, затем с бесконечными стонами вытянулся на постели и заснул. Не подумайте, что он был болен, ничего подобного; он просто с трудом переносил тяготы дороги, очень скоро уставал и страдал от неудовлетворенного голода. Но уверяю вас, что мы с Пассук уставали нисколько не меньше его, ведь на наших плечах лежали все обязанности и труды. Главная и единственная беда была в том, что он был чересчур жирен… Он ровно ничего не делал, но мы честно делились с ним провизией.
Как-то мы набрели в Стране Безмолвия на две странствующие человеческие тени. Это были белые – мужчина и мальчик. Каждый из них имел по одеялу, на котором спал по ночам. У них были небольшие запасы муки, которую они разбавляли водой и пили. Взрослый мужчина сказал мне, что у них осталось только восемь маленьких мерок муки, между тем до Пелли оставалось не меньше двухсот верст. Он добавил, что следом за ними идет индеец, который, несмотря на получаемый от них ежедневный паек, вдруг начал отставать. Я не поверил им, зная по опыту, что индеец не отстал бы, получай он ежедневный паек, и я не дал им из своих припасов. Они пытались было стащить самую жирную (и, однако, невыразимо худую) собаку, но я пригрозил им револьвером и приказал убраться подобру-поздорову. Они повиновались и, пошатываясь, точно пьяные, пошли дальше по Стране Великого Безмолвия, по направлению к Пелли.
К тому времени у нас остались лишь три собаки и одна пара саней. На собак было больно смотреть: кожа да кости. Известное дело: если мало дров – огонь хилый, и в хижине холодно. Нам это было слишком понятно. Провизии осталось совсем мало, и вследствие этого холод давал себя сильнее чувствовать; мы все до того почернели, что нас, пожалуй, не узнала бы родная мать. Всего больше мучили нас ноги. Я лично по утрам всегда обливался потом от мучительных усилий сдержаться и не закричать от боли. Пассук же по-прежнему шла впереди нас и за все время не издала ни единого стона. А попутчик наш, мужчина, стонал, а временами даже вопил.
На Тридцатой Миле течение отличается большой быстротой, и вот почему там всегда очень много полыней и трещин. Как-то случилось, что он вышел раньше нас и отдыхал, когда мы подходили к нему. Оказалось, однако, что между нами – полынья, которую он успел раньше обойти. Обходя, он так расширил полынью, что для нас оказалось совершенно невозможным перейти через нее. Нам оставалось одно: найти ледяные мостки, что мы и сделали. Перебросили мы это через полынью ледяной мостик, и Пассук, как более легкая, пошла первая; на всякий случай она взяла с собой длинный шест, который держала поперек; но, будучи очень легкой, она без всяких усилий, не сняв даже лыж, перешла через полынью. Очутившись на той стороне, она сделала попытку перетащить собак, но у тех не было ни шестов, ни лыж, и они были унесены быстрым течением. Я сделал все, что от меня зависело, и поддерживал сани до тех самых пор, пока хватило сил. Конечно, корму в них осталось совсем мало, но все же можно было предполагать, что на неделю хватит. Как бы там ни было, собаки погибли в быстром течении.
На следующее утро я разделил весь жалкий остаток провизии на три равные части, отдал Джеффу его часть и сказал ему, что теперь он может поступать как ему заблагорассудится. Саней и поклажи, дескать, у нас уже нет, и мы пойдем вперед легко и быстро. Но он принял обиженный тон и заговорил с нами совсем не по-товарищески и уж совсем не так, как мы того заслуживали. Он стал жаловаться на боль в ногах, но ведь у нас с Пассук ноги-то не меньше болели. С собаками кто, как не мы, возились? Он вдруг самым решительным образом заявил, что скорее умрет на месте, чем сделает хоть один шаг дальше. Тут Пассук недолго думая взяла свои меха, я – горшок и топор, и мы двинулись было дальше, но Пассук вдруг взглянула на паек Джеффа и сказала:
– Стоит ли бросать на ветер столько пищи?
Я молчал и только повел головой. Для меня товарищ всегда останется товарищем.
Тут Пассук заговорила о всех тех, кто остался на Сороковой Миле, указала мне на то, что среди них есть очень много людей, гораздо более достойных, чем наш попутчик, и напомнила, что все возложили на меня свои последние надежды… Видя, что я по-прежнему молчу, она быстро выхватила из-за моего пояса револьвер, и, как говорится, Джефф преждевременно отправился к праотцам.
Я стал упрекать Пассук, но в данном случае мои слова не оказали на нее ни малейшего действия, и она даже не подумала раскаяться в своем поступке. В глубине души я сознавал, что она, безусловно, права.
Чарли замолчал и снова стал бросать кусочки льда в горшок с питьевой водой.
Все молчали, и время от времени по их спинам пробегала дрожь от непрестанного воя продрогших на морозе и сетующих на свою судьбу собак.
Чарли продолжал свой рассказ:
– Пошли дни за днями, а мы с Пассук, подобно двум слабым теням, пробирались по беспредельной снежной равнине. Всего не расскажешь… Одним словом, стали мы приближаться к Соленым Водам и там только набрели на индейца, который также, подобно тени, плелся по направлению к Пелли.
Я, конечно, не ошибся, предположив, что белые мужчина и мальчик нечестно делились с ним. Оказалось, что они оставили ему провизии едва-едва на три дня. Покончив с мукой, он стал кормиться мокасинами, но и от мокасин осталось уже немного. Индеец был со взморья и обо всем рассказал Пассук, которая понимала и говорила на его языке.
Он до сих пор не бывал на Юконе, совсем не знал дороги и направлялся к Пелли.
– Далеко ли до Пелли? Две ночевки? Может быть, десять? Сто?
Он ничего не знал, кроме того, что идет на Пелли. Возвращаться на родину было невозможно, и оставалось одно: идти вперед.
Он не затрагивал вопроса о пище, так как видел, что и мы нуждаемся. Когда Пассук смотрела на меня и индейца, она напоминала мне птичью самку, чувствующую, что весь ее выводок в смертельной опасности. Я сказал ей следующее:
– Этого человека обманули, и поэтому я дам ему из наших запасов.
Мне на одно мгновение почудилась в ее глазах радость, но вдруг она нахмурилась и долго не отводила взора от меня и индейца. Наконец она сказала следующее:
– Нет. До Соленых Вод далеко, а смерть подстерегает нас. Лучше будет, если эта смерть заберет чужого человека и пощадит моего Чарли.
Мы не помогли бедняку, который пошел своей дорогой. А Пассук всю ночь проплакала, и я впервые видел ее плачущей.
«Нет, – подумал я, – тут что-то есть… Не станет она без причины плакать. Нет дыма без огня». Я решил, что она расстроилась под влиянием дорожных бедствий.
Странная, очень странная штука – жизнь. Много я думал об этом, а все же ни к чему не пришел. Чем больше думаю, тем меньше понимаю. И откуда только берется это странное желание жить – жить во что бы то ни стало? В конце концов, что такое жизнь? Обыкновенная игра, с той лишь особенностью, что в ней никто никогда не выигрывает. Жить – это много работать и так же много страдать, страдать до тех самых пор, пока не подберется противная старость и не бросит нас на холодный пепел потухшего костра. Нет, что там ни говори, а жизнь – тяжелая штука!.. В страдании человек родится, в страдании же испускает последний вздох свой, и все дни и все часы его исполнены горести и мук. Странное дело: вот смерть уже распахнула свои объятия, а бедный человек все еще борется, все еще, обратив взор назад, рвется к жизни. А ведь сама-то смерть приятна! Скверно только одно: жизнь и все живое.
И при всем том мы страстно любим жизнь и ненавидим смерть. Странно, очень странно!
Днем, в пути, мы почти не разговаривали с Пассук, к вечеру же мы так уставали, что как мертвые валились на землю… А утром, чуть свет, уже снова были на ногах и продолжали свой путь. Мы плелись, точно какие-то мертвецы, и все вокруг нас было так же мертво. На своем пути мы не встречали ни единого живого существа: ни птички, ни белки, ни кролика… Застыла река и в своих белоснежных покровах не издавала ни единого звука.
В деревьях застыл сок. Было холодно точно так же, как теперь. Звезды стояли совсем-совсем над головой и, большие-пребольшие, прыгали и танцевали в воздухе. Днем в небе стояло северное сияние. Тогда чудилось много солнц – солнца были повсюду, куда ни взглянешь. Воздух сверкал и переливался, как драгоценные камни, а снег был словно алмазная пыль. Повторяю, мы были не то как мертвые, не то как пьяные и совсем забыли о том, что такое время.
Одна мысль была у нас: достичь Соленых Вод. Туда были направлены наши глаза, туда стремились наши души, туда плелись наши ноги.
Мы отдыхали около Тэхкина и совершенно не заметили этого; мы смотрели на Белого Коня, но не видели его; мы ступали по неровной почве Великого Ущелья, но не чувствовали этого. Мы ничего не видели и не чувствовали. Дошло до того, что, часто падая от усталости на землю, мы чисто инстинктивно обращались лицом к тем же Соленым Водам. Наши запасы подходили к концу, но мы продолжали делиться поровну. Пассук чувствовала себя очень плохо, а у Карибу-Кроссинг она совсем ослабела.
На следующее утро мы уже не пошли дальше, а лежали на земле под одним одеялом. Эта дорога многому научила меня: я стал понимать женскую душу и ценить женскую любовь, вот почему я решил остаться на месте и рука об руку с Пассук встретить смерть.
Это случилось в восьмидесяти милях от миссии, и мы могли видеть Чилкут, высоко над лесом несущий свою гордую, открытую ветрам главу.
Только теперь заговорила Пассук. Она говорила со мной, почти касаясь губами моего уха. Теперь ей уже не был страшен мой гнев, и она стала раскрывать передо мной свою душу – рассказывать о своей любви и о многом другом, чего я тогда не понимал.
Она говорила так:
– Чарли, я была хорошей женой своему мужу, а мужем моим был ты. Я раскладывала для тебя огонь, варила пищу, кормила твоих собак, вместе с тобой работала веслами – и никогда ни на что не жаловалась. Я ни разу не сказала, что в доме моего отца теплее и лучше, чем под одним одеялом с тобой, не говорила я и того, что в Чилкуте я ела больше, чем теперь. Когда ты говорил, я слушала и не пропускала ни слова. Когда ты приказывал, я повиновалась. Ведь это так, Чарли?
И я неизменно отвечал:
– Да, это так…
Она продолжала:
– Когда ты в первый раз пришел в Чилкут, ты, даже не взглянув на меня, купил меня – так, как другие покупают собаку. Купил и увез. И тогда сердце мое восстало против тебя и наполнилось болью и страхом. Но это было очень давно. С тех пор ты совсем изменил свое отношение ко мне. Последнее время ты любил меня так, как добрый хозяин любит свою собаку. Правда, твое сердце оставалось холодным по-прежнему, и в нем не было места для меня, но все же я не могу жаловаться: ты был и оставался справедлив ко мне. Я повсюду следовала за тобой, и ничто – ни опасность, ни страх – не остановило меня. Я всегда сравнивала тебя с другими мужчинами и видела, что ты не похож на них, ибо ты честен, как ни один из них, – ибо слова твои разумны и вески, а язык правдив. И мало-помалу я стала гордиться тобой – и мое сердце рвалось только к тебе, и мои мысли были только о тебе. Ты был для меня как солнце в середине лета, как золотое летнее солнце, которое день и ночь остается на небе. И куда бы я ни смотрела, я видела мое солнце – я видела тебя… Но, Чарли, твое сердце было и оставалось холодно, и не было в нем местечка для меня.
Тогда я ей сказал следующие слова:
– Это все верно, что ты только что мне сказала. Сердце мое было холодно, и не было в нем места для тебя. Но это было и прошло. Теперь мое сердце подобно снегу, падающему весной, тогда, когда к нам снова возвращается солнце. Тогда все тает, тогда шумит и бурлит вода, распускаются деревья, и зеленеют травы. Весной кричат и поют птицы; все поет и радуется тому, что уходит зима. Теперь, Пассук, все пойдет по-иному, потому что я узнал женщину и любовь.
Она просияла и еще больше склонилась ко мне, желая, чтобы я прижал ее к своему сердцу. Она тихо сказала:
– Я так рада.
И после того долго лежала почти без всякого движения, опустив голову на мою грудь. Через некоторое время она произнесла:
– Я очень устала и плохо себя чувствую, но все же хочу кое-что рассказать тебе. Это было давно, я была девочкой и жила в Чилкуте. Я играла одна в комнате, заваленной кожами. Дома никого не было: мужчины ушли на охоту, а женщины и дети помогали им свозить мясо. Вдруг в мою комнату заглянул огромнейший бурый медведь и словно вздохнул. Очевидно, он только что проснулся от зимней спячки и был очень голоден; отощал он до того, что шерсть положительно клочьями висела на нем. В это время мой брат только что вернулся с охоты; увидев зверя, он бросился на него с горящей головней, а собаки тем временем, еще не освободившись от упряжи, напали на медведя сзади. Поднялся ужасный шум. Все кожи были разбросаны по комнате, в борьбе разбили и разломали все в хижине и чуть не опрокинули и самую хижину. В конце концов брат убил медведя, но на его лице медвежьи когти оставили немало следов. Разглядел ли ты того человека, который недавно повстречался нам? Обратил ли ты внимание на его рукавицы и руки? Чарли, это был мой брат. И я все же сказала, что ему не надо давать пищи, и он пошел своей дорогой, в Страну Безмолвия, без пищи.
Так вот, друзья мои, какова была любовь Пассук, умершей на снегу близ Карибу-Кроссинг. Она любила той любовью, выше которой ничего на свете нет, и братом пожертвовала ради человека, поведшего ее на муки и смерть. Перед смертью, за минуту до того, как закрылись ее глаза, она взяла своими холодеющими руками мою руку и просунула ее под свою шубку, до самой поясницы. Я нащупал что-то очень твердое и понял тогда, что все время она съедала лишь половину своего ежедневного пайка, а остальную половину сохраняла – очевидно, имея в виду меня.
Она сказала мне:
– Дорога Пассук здесь кончилась, а тебе, Чарли, идти дальше. Твой путь лежит на Чилкут, к Хэнс-миссии и дальше, к самому морю. Но ты пойдешь еще дальше – ты пройдешь много неизвестных земель, переплывешь очень много рек, и все годы твои – вся жизнь – будут полны почестей и славы. А в великом пути своем ты пройдешь мимо многих очень хороших женщин, но ни одна из них не даст тебе больше любви, чем дала и могла бы тебе еще дать Пассук.
Я прекрасно знал, что эта женщина говорит чистейшую правду, но один Бог знает, что за безумие вдруг овладело мною. Отшвырнув от себя туго набитый мешок, я начал клясться, что не сделаю ни шага дальше и умру вместе с Пассук.
Ее ослабевшие глаза ласково, с благодарностью взглянули на меня и наполнились слезами. Она прошептала:
– Ситка Чарли всегда был честнейшим из людей и никогда не нарушал своего слова. Он должен сам знать это и не терять напрасно слов здесь, откуда так близко к Карибу-Кроссинг. Значит, он опять забыл про несчастных жителей Сороковой Мили, которые дали ему часть из последних своих запасов, с тем чтобы он пошел куда следует и рассказал о том, что следует. Пассук всегда гордилась своим мужем, пусть же он встанет, привяжет к ногам лыжи и пойдет своей дорогой, тогда Пассук спокойно умрет. Гордость ее не будет попрана.
Когда она похолодела в моих объятиях, я похоронил ее, подобрал мешок с провизией, подвязал лыжи и, собрав последние силы, пошел дальше. У меня подкашивались ноги, глаза ничего не видели, голова кружилась самым ужасным образом, а в ушах стоял невообразимый шум.
Я продолжал свой путь, и все время мне казалось, что со мной рядом, поддерживая меня, идет Пассук. Когда я без сил падал на холодный снег и засыпал, она будила меня и выводила на правильную дорогу. Только она спасла меня.
И в полубезумном состоянии, преследуемый кошмарными видениями, шатаясь как пьяный, я добрался до Хэнс-миссии, что лежит у моря…
Чарли отбросил полотно палатки.
Уже был полдень. Роняя холодный, скупой свет на Гендерсон, на горизонте стоял солнечный диск, а по обе стороны его играло северное сияние. В воздухе сверкал иней. Почти у самой хижины, подняв к небу длинную морду, выла собака с ощетинившейся заиндевевшей шерстью.
Ах, значит, я должен уехать отсюда, А ты, моя радость, останешься здесь!
Лицо певца поражало своим невинным, ясным выражением. Глаза его смотрели открыто и весело. Он подался вперед, добавил воды в котелок с варившимися бобами, затем взял горящую головню из костра и стал ею отгонять собак, теснившихся вокруг ящика со съестными припасами. У него были голубые глаза, длинные, золотистого оттенка волосы и привлекательное лицо.
Сгрудившиеся сосны словно снеговыми шапками окружали стоянку и отделяли ее от всего остального мира. Над соснами поднимался молодой месяц, и едва-едва намечался его рог. В небе было ясно, и звезды переливались многоцветными огнями. Зеленовато-белые полосы возвещали скорый расцвет северного сияния на юго-востоке.
На медвежьей шкуре, заменявшей постель, лежали двое мужчин. Между мехом и снегом находились сосновые ветви. Одеяла были скатаны. Для защиты от ветра и холода за спинами людей находился навес – кусок полотна, натянутый между двумя деревьями под углом в 45 градусов. Кроме того, что навес препятствовал дуновению ветра, он задерживал еще тепло костра и отражал его вниз, на медвежью шкуру.
Третий мужчина, почти вплотную придвинувшись к огню и к свету, сидел на санях и чинил мокасины. Куча мерзлого песку справа указывала то место, где люди работали ежедневно с утра до вечера в поисках золотоносного песка. Слева стояли четыре пары лыж, говоривших о способе передвижения, которым пользовались золотоискатели.
Как-то странно и вместе с тем трогательно звучала песня под студеным северным небом. Однако она не способствовала настроению людей, смертельно уставших за целый день и присевших отдохнуть к огню. Напротив, она создала тоску в сердце, она вызвала какое-то особое поющее чувство, несколько напоминающее физический голод. И это чувство уносило их беспокойные мысли далеко на юг, уносило через безграничное снежное пространство в страны, где всегда так много тепла и света.
– Зигмунд, да перестаньте вы петь! – взмолился один из его товарищей.
Он судорожно, со страдальческим видом сжал руки, но никто не видел этого, так как он скрыл руки в складках медвежьей шкуры.
– А почему, Дэв Уэрц, мне не петь? – спросил Зигмунд. – Почему мне не петь, раз мне весело?
– Какое там веселье! У вас нет для этого ровно никакого повода, так что и петь не стоит. Господи Боже мой, да оглянитесь вокруг себя, подумайте о той отвратительной пище, которой мы уже целый год засоряем наши желудки. Подумайте о том, что мы живем, как скоты, и работаем, как скоты.
Золотоволосый Зигмунд умолк, оглянулся вокруг и увидел заиндевевших собак и морозный пар, выдыхаемый людьми и животными.
– А все-таки не понимаю, почему мне не может быть весело! – сказал он и рассмеялся. – Тут все хорошо; мне нравится. Что же до пищи… – Он с видимым удовольствием пощупал свои напрягавшиеся мускулы. – Может быть, и правда, что мы и живем и работаем, как скоты, но зато мы зарабатываем по-царски. Ведь каждое ведерко дает нам не меньше двадцати долларов. Чем здесь не Клондайк? И вы это прекрасно знаете. Это знает и Джим Хевс – знает и молчит. Молчит и Хичкок. Точно старуха, чинит он мокасины и терпеливо ждет своего времени. Только вы бунтуете и никак не можете дождаться весны. Вот постойте: придет весна, и все мы будем богаче иного короля. Ну чего торопиться? Конечно, вам хочется как можно скорее вернуться в Штаты, а разве мне этого не хочется? И мне хочется, и вам хочется, и всем нам хочется, да только надо выждать, а ждать нетрудно, когда видишь, как с каждым днем растет у тебя золото – золото желтое и светлое, как масло. Вы, Дэв, положительно как ребенок! По-моему, надо ждать, а пока что – петь. Я и пою:
Только год промчится, и лоза созреет,
Я вернусь, любовь моя, сюда,
Если верным твое сердце будет,
Ты моею станешь навсегда.
Только год промчится, и минует время,
Я вернусь, красавица, домой.
Если и тогда ты верной будешь,
Мы сыграем свадебку с тобой.
Волкоподобные собаки, ощетинив шерсть, рыча и воя, все ближе теснились к теплу. Послышался шум, подобный шуму при просеивании мелкого сахара. Зигмунд, поняв, что кто-то подходит на лыжах, оборвал песнь и снова бросил в собак горящей головней.
В полосе света, отбрасываемой костром, появилась индеанка, закутанная в меха. Она отбросила лыжи, откинула головной покров из беличьих шкурок, расстегнула парку и подошла ближе к огню. Зигмунд и остальные тепло приветствовали ее, а Хичкок немного подвинулся и предложил девушке сесть рядом с ним.
– Что слышно, Сипсу? – спросил он на чинукском наречии. – Я слышал, будто у вас голодают. А что говорит колдун? Чем он объясняет плохую охоту и отсутствие оленей?
– Да, охота в этом году плохая, и мы думаем кормиться собаками. Наш колдун нашел причину несчастья и завтра принесет очистительную жертву.
– А кого же он принесет в жертву? Вероятно, младенца или какого-нибудь выжившего из ума старика, который живет в тягость и себе и всем вам?
– Нет, на этот раз ты ошибся. Нужда у нас большая – жертва нужна большая. Колдун решил принести в жертву не кого иного, как дочь вождя – меня.
– Господи! – с усилием воскликнул Хичкок.
Видно было по всему, что сообщение девушки чрезвычайно поразило его.
– Мы с вами стоим там, где расходятся дороги, – спокойно произнесла девушка. – Мы живем очень близко друг от друга, и вот я пришла в последний раз взглянуть на вас.
Она была первобытным существом, и сообразно этому были примитивны ее взгляды и привычки. Она смотрела очень просто на жизнь, и в ее глазах приношение в жертву человека было в обычном порядке вещей. Силы – те силы, которые управляют светом и тьмой, теплом и холодом, расцветом и увяданием, – разгневались. Их нужно умилостивить. Об этом желании богов говорило многое: и смерть в воде под подломившимся льдом, и гибель в лапах у медведя, и смертельная болезнь, постигавшая человека в его жилище. Сначала появлялся сухой частый кашель, а затем жизнь из легких уходила через рот и нос. Вот каким образом боги выражали свой гнев, а через колдунов давали знать о своей воле. Колдуны же мудры и всегда поступают безошибочно. Все на свете просто и понятно. В конце концов – смерть!
Все дело лишь в том, что смерть эта не всегда приходит одним и тем же путем. Но происходит смерть от одного и того же – от всесильного и непостижимого.
Но Хичкок был более культурным человеком, чем Сипсу; он не признавал подавляющей силы авторитета и сказал следующее:
– Нет, Сипсу, это никуда не годится. Ты молода и еще не жила. Ваш колдун глуп, если он мог сделать такой ужасный выбор. Этого не будет!
Девушка спокойно улыбнулась и так же спокойно ответила:
– Жизнь многим нехороша. Плоха она тем, что одних людей она создала белыми, а других – красными. Нехороша и тем, что скрестила наши пути, поставила нас рядом, а теперь снова разделяет. Что мы можем поделать? Раньше, бывало, вот в такие самые голодные дни, как теперь, к нам заходили ваши братья – белые. Их было три человека, и они, подобно вам, заявляли, что этого не будет. Пока они были, этого не было. Но они умерли, и все у нас пошло по-прежнему.
Хичкок покачал головой, повернулся к товарищам и сказал:
– Вы слышали, господа, что рассказала Сипсу? Ведь индейцы собираются принести ее в жертву. Что вы скажете?
Уэрц и Хевс взглянули друг на друга, но ничего не сказали. Зигмунд сидел, склонив голову, и ласкал собаку, прилегшую у его ног; он привез эту собаку из дальних стран, очень любил ее и уделял ей много внимания. Та девушка, о которой он часто думал и часто вспоминал, портрет которой висел на его груди и любовь которой давала ему силы в самые тяжелые минуты, подарила ему эту собаку – ее последнее прости перед отъездом его на Далекий Север.
– Ну, что скажете? – повторил Хичкок.
– Может быть, это не совсем так, – задумчиво произнес Хевс. – Очень может быть, что это басня, – ничего больше!
– Оставьте!
Такое явное равнодушие к судьбе человека стало выводить его из себя.
– Но что вы намерены делать, если это окажется не басней, а действительностью?
– Я лично не вижу никакого повода для нашего вмешательства, – сказал Уэрц. – Раз они решили, они и должны сделать по-своему. У них этот обычай существовал еще до нас, и, может быть, на этом основана вся их религиозная жизнь. Нас это нисколько не касается. У нас одно дело: добывать золото, добыть его в нужном количестве, а затем уехать из этой Богом проклятой страны. Кроме зверей, здесь никто жить не может, кроме зверей и этих дьяволов. Но чем эти дьяволы лучше зверей? Помните, господа, что самая опасная штука на свете – глупость!
– Вот с этим я вполне согласен! – воскликнул Хевс. – Здесь нас только четверо, и мы находимся на расстоянии трехсот миль от Юкона, то есть от наших. Что мы можем поделать с полусотней дикарей? Убеждения наши не помогут. Если мы затеем ссору, они укокошат нас. И чего ради нам беспокоиться? Золото здесь есть, собирать его можно без помехи – и слава Богу! Я вполне согласен с Дэвом.
– Ну конечно! – сказал Дэв Уэрц.
Хичкок с возмущенным видом повернулся к Зигмунду, который продолжал тихонько напевать:
Только год промчится, и лоза созреет,
Я вернусь, любовь моя, сюда.
– Что ж, Хичкок, – произнес он наконец, – я согласен с ними. Что мы можем поделать, если на нас нападут пятьдесят дьяволов? Один дружный натиск с их стороны – и капут нам! Какая польза от этого? Девушке все равно не миновать смерти. Я понимаю – бороться с ними, если вы чувствуете за собой силу… А так!..
– Сила есть! – прервал его Хичкок. – Четверо белых во сто раз сильнее четверых красных. Подумайте же о девушке.
Зигмунд продолжал гладить собаку.
– Вот именно, я и думаю о девушке. У этой девушки голубые, как летнее небо, глаза. Ее смех звучит, как летняя волна; у нее такие же золотые волосы, как и у меня; а косы толщиной с мою руку. Она живет очень далеко отсюда, в теплой, мягкой стране – и ждет меня. Она ждет так долго, что я не имею права бросить работу теперь, когда набрал уже так много золота.
– А вот мне было бы страшно и стыдно смотреть в голубые глаза, раз я знаю, что из-за меня погибли черные глаза.
Хичкок произнес это с явной насмешкой. Он всегда был способен к подвигу, любил дело ради дела, независимо от того, какую пользу он лично извлечет из него.
Зигмунд с суровым выражением покачал головой.
– Напрасно, Хичкок, вы стали бы убеждать меня. Я еще не сошел с ума. Следует считаться и с совестью, и с фактом. Факт таков, что я не попусту приехал в эту варварскую страну. С другой же стороны, я держусь того мнения, что не стоит затевать скандал. Конечно, жаль девушку, но необходимо также считаться с народной традицией. Мы чисто случайно попали сюда именно в это время. Поймите же, что они точно так же приносили в жертву людей много тысяч лет назад, теперь так поступают и вряд ли когда-либо откажутся от этого. Я не понимаю, зачем вам волноваться, раз мы с ними разных рас. Вы извините, Хичкок, но я вполне согласен с Уэрцем и Хевсом.
Собаки насторожились и зарычали. Зигмунд замолчал и стал прислушиваться.
Один за другим появлялись индейцы – высокие, страшные, безмолвные и похожие на тени в мехах. Вдруг послышались резкие, гортанные звуки: это колдун заговорил с Сипсу. Его лицо было причудливо раскрашено, а с плеч свисала волчья шкура с оскаленными клыками и свирепой мордой.
Между белыми и красными еще не было произнесено ни слова. Обе стороны, видимо, старались сохранить мир. Сипсу незаметно подошла к своим лыжам.
– Прощайте, Хичкок, – сказала девушка; но тот молчал и даже не кивнул головой.
В отличие от всех белых, являвшихся на Север, Хичкок никогда не стремился к любовным утехам у местных женщин. Сипсу? Да, он с большим удовольствием встречался с нею, болтал у костра, но делал это не как мужчина, который ясно сознает, что он – мужчина, а она – женщина. Точно так взрослый болтает с ребенком. Подобно ему поступил бы всякий другой человек, пожелавший рассеять однообразие унылого, серого существования. Это было все, или почти все, ибо сюда примешивались и чисто рыцарские побуждения. Правда, он был американец, но при всем том его душа возмущалась против той участи, которая ожидала невинную индеанку.
Он сидел совершенно молча, сидел, подавшись вперед, и мгновениями казался живым олицетворением стихийной силы – такой же великой, как и его раса. Он прислушивался к тому, что происходит в нем.
Уэрц и Хевс время от времени с виноватым выражением поглядывали на него. Та же видимая неловкость чувствовалась в поведении Зигмунда. Хичкок производил впечатление большой непоколебимой силы, и в существовании этой силы его товарищи неоднократно убеждались во многих случаях их совместной жизни. Вот почему они с известным любопытством и с нескрываемым беспокойством следили за ним.
Напряженное молчание продолжалось очень долго. Уже почти потух костер, когда Уэрц зевнул, стал потягиваться и наконец заявил, что пора спать. Тут Хичкок встал.
– Вы – трусы, и я не хочу больше знать вас.
Он говорил очень тихо, почти спокойно, но в каждом его слове звучала сила.
– Я предлагаю делиться! – продолжал он. – Сделаем это так, как будет наиболее выгодно для вас. Согласно нашим условиям, я имею право на четвертую часть – значит, на мою долю приходится 25–30 унций золота. Дайте весы, и мы сейчас же займемся дележкой. Зигмунд тем временем отмерит мне четвертую часть провизии. Кроме того, на мою долю приходится четыре собаки, но мне мало будет четырех, и вот почему я предлагаю вам часть своих рабочих принадлежностей за лишних собак. Если вы хотите, то, кроме этого, могу дать вам шесть-семь унций золота. Согласны?
Зигмунд, Уэрц и Хевс отошли в сторону и стали совещаться. По истечении некоторого времени выступил Зигмунд и сказал:
– Хичкок, раздел мы произведем вполне правильно и честно; нас здесь четыре человека, и каждый из нас имеет право на четвертую часть – ни больше ни меньше. Конечно, это зависит от вас – взять свое или оставить. Опять же, больше четырех собак мы не можем дать, так как сами очень нуждаемся в них. Если вы хотите оставить здесь ваши рудничные принадлежности, оставляйте. Одним словом, поступайте так, как вам захочется.
– Правильно, и комар носа не подточит, – с усмешкой произнес Хичкок. – Ну что ж: пусть будет так! Согласен. Я очень тороплюсь и не намерен тащить с собой всякую дрянь.
Тут же на месте и без дальнейших слов приступили к дележу; после того Хичкок уложил все свои скудные пожитки, прикрепил их к задку саней и запряг своих четырех собак. К своим рабочим инструментам он и не прикасался, но вместо того с некоторым вызывающим видом бросил в сани с полдюжины постромок. Однако товарищи не воспротивились этому; они лишь пожали плечами и следили за Хичкоком до тех пор, пока он не скрылся из виду.
Человек полз по снегу на четвереньках. По обе стороны неясно вырисовывались очертания хижин. Время от времени доносился жалобный вой собак. Вдруг к ползущему человеку совсем близко подошла собака, но, казалось, он не обратил на нее никакого внимания. Тогда собака подошла еще ближе и потянула воздух. Лишь тогда, когда она коснулась мордой человека, последний подался вперед и схватил собаку за горло. Та замертво упала на землю, а Хичкок пополз дальше.
Таким образом добравшись до юрты начальника лагеря, Хичкок долго лежал снаружи, чутко прислушиваясь ко всему тому, что происходит внутри палатки, и старался определить, где находится Сипсу. Судя по шуму и возбужденным голосам, можно было понять, что в хижине собралось много народу.
Услышав, наконец, знакомый голос девушки, Хичкок по-прежнему бесшумно пополз дальше и остановился там, где как раз напротив него за оленьей шкурой находилась Сипсу. Выждав некоторое время, он стал рыть яму в снегу и после того просунул голову внутрь палатки. Как только внутреннее тепло коснулось его лица, он замер без движения.
Большая часть его тела осталась снаружи; он не решался поднять голову, ничего не видел и только по запаху мог определить, что близ него находится груда кож. Желая убедиться в этом, он протянул вперед руку и нащупал кожи. С другой стороны он почувствовал прикосновение меховой одежды.
«Вероятно, это Сипсу», – подумал Хичкок.
Он решился на риск. Несколько поодаль горячо спорили начальник и колдун, а еще дальше, в углу, жалобно хныкал голодный ребенок. Хичкок медленно и осторожно поднял голову и слегка коснулся меховой одежды. Он стал прислушиваться к дыханию и тотчас же определил, что это дышит женщина. Тогда он осторожно, но довольно сильно нажал мех и почувствовал, как под его прикосновением вздрогнуло женское тело. Он выждал, пока трепетная рука не спустилась вниз и не коснулась его волос. Спустя мгновение женская рука уже проводила по его лицу, и его глаза встретились с глазами Сипсу.
Она ни на секунду не переставала владеть собой; словно случайно переменив позу, она облокотилась на груду шкур и стала приводить в порядок свою парку.
Таким образом она незаметно скрыла его. Несколько выждав, она опять, будто случайно, склонилась над ним, и ухо ее слегка прижалось к губам Хичкока.
Он шепнул:
– Воспользуйся первой удобной минутой, выйди из дому и иди по снегу до той группы сосен, которая стоит на изгибе реки. Там я буду ждать тебя; там стоят мои сани. Сегодня ночью мы уедем на Юкон. Постарайся захватить с собою собак.
Сипсу, словно не веря всему тому, что должно было случиться, несколько раз покачала головой, но при этом радостно заблестели ее глаза. Она открыто гордилась тем вниманием, которое ей выражал белый человек. Дочь своего племени, она не знала, как можно ослушаться мужчину, – и вот почему, когда Хичкок повелительным тоном повторил: «Я буду ждать тебя», – она ничего не сказала, но Хичкок знал, что она исполнит его приказание.
– Не забудь же про собак, – сказал он в последнюю минуту. – Я жду тебя. Старайся не терять лишнего времени. Мрак скоро сменится светом, а ради тебя заря завтра не задержится.
Спустя полчаса Хичкок ждал возле саней Сипсу и, желая согреться, топал ногами и размахивал во все стороны руками. Вдруг он увидел Сипсу, которая вела с собой двух собак. Завидя чужих, его собаки ощетинились, зарычали, и Хичкоку нелегко было успокоить их.
Его сани стояли довольно близко к индейскому лагерю, стояли к тому же на наветренной стороне, и можно было опасаться, что ветер доносит в лагерь каждый звук.
– Припрягай собак, – совсем тихо приказал Хичкок. – Ставь их в хвосте, впереди пойдут мои собаки.
Едва только она принялась за исполнение его приказа, как собаки Хичкока с прежним остервенением набросились на чужаков. Несмотря на то что Хичкок с поднятым ружьем метался во все стороны, неугомонный собачий вой разносился по всему полю.
– Ну теперь у нас будет даже чересчур много собак, – мрачно сказал Хичкок и вооружился топором. – Как только я брошу тебе собаку, ты немедленно запрягай ее.
Он сделал несколько шагов вперед и остановился в выжидательном положении между двумя соснами. Он знал, что индейские собаки, встревоженные поднявшимся шумом, не замедлят явиться сюда. Он не ошибся. На снегу вскоре обозначилось темное, быстро растущее пятно, – это была первая собака, которая с волчьим воем неслась впереди остальных собак и указывала им направление.
Хичкок стоял за деревьями в тени. Когда собака оказалась на расстоянии нескольких футов от него, он подался вперед, схватил ее за передние лапы, бросил на землю, ударил ее промеж ушей и тотчас же швырнул в сторону Сипсу. В то время как девушка запрягала собак, Хичкок с топором в руках защищал проход между деревьями. Казалось, свирепые индейские собаки наступали со всех сторон, ибо со всех сторон сверкали глаза и оскаленные белые клыки. Сипсу работала ловко и быстро, но она не успела еще припрячь первую индейскую собаку, как Хичкок оглушил уже вторую собаку и точно так же швырнул ее Сипсу. Он повторял это до тех пор, пока в его упряжке не было десяти рассвирепевших собак. Только тогда он произнес:
– Теперь хватит!
Но именно в это мгновение появился молодой индеец, который с удивительным проворством и ловкостью стал расталкивать собак, намереваясь подойти к саням. Хичкок ударил его прикладом, и тот упал сперва на колени, а затем навзничь. Свидетелем этой сцены был бегущий вслед за ним колдун.
Хичкок приказал Сипсу гнать собак. Девушка гикнула, и собаки, точно сорвавшись с цепи, помчались вперед. Сипсу стоило больших усилий удержаться на высоко подскакивавших санях.
Надо было думать, что боги разгневались на колдуна, ибо поставили его на пути саней Хичкока. Передняя собака, задев лыжи колдуна, сбросила его наземь, а остальные девять собак подмяли его под себя и протащили над ним сани. Однако он тотчас же вскочил на ноги, и неизвестно, на чьей стороне оказалась бы победа, если бы Сипсу не догадалась несколько раз ударить его тяжелым бичом по глазам. На помощь ей подоспел Хичкок и ударил его с такой силой, что несчастный индеец отлетел на несколько футов. После того колдун вернулся в лагерь, умудренный опытом насчет силы кулака белого.
Рассказывая о случившемся начальнику и совету старейшин, колдун чувствовал большую ненависть ко всем белым без исключения.
– Ну, вставайте, лентяи, вставайте, довольно вам спать. Завтрак будет готов еще до того, как вы оденетесь.
Дэв Уэрц сбросил с себя меховое одеяло, приподнялся и зевнул.
Хевс потянулся и, обнажив худые руки, стал лениво потирать их.
– А любопытно знать, где провел эту ночь Хичкок? – сказал он, потянувшись за мокасинами.
Мокасины за ночь промерзли, и Хевс в носках, на цыпочках, подошел к огню, чтобы отогреть их.
– Он хорошо сделал, что уехал, – продолжал он. – Хотя, с другой стороны, он прекрасный и выносливый работник.
– Это правда. Только уж слишком любит командовать. Это его самый главный недостаток. Сипсу вряд ли хорошо придется с ним. Что-то он чересчур сильно заботится о ней. Подозрительно!
– Ну ерунда! Ничего серьезного нет. Хичкок часто поступает из принципа. На его взгляд, индейцы поступают неправильно. Нельзя спорить: конечно, это неправильно, но при всем том мы не имеем никакого основания вмешиваться в дела индейцев. Пусть себе делают что хотят. Напрасно Хичкок поторопился с дележом.
– Принципы – вещь хорошая, но в свое время и на своем месте. А кто едет на Аляску, тому лучше на время схоронить принципы дома.
Уэрц подошел к Хевсу и стал вместе с ним отогревать мокасины.
– А может быть, ему следовало бы помочь?
Зигмунд озабоченно покачал головой. С одной стороны, ему надо было следить за бурно кипящим кофе, с другой стороны – поджарить мясо. При всем том он не мог отделаться от мысли о девушке с глазами, как летнее море. А думая о ней, он не мог не петь.
Его товарищи, перекинувшись еще несколькими словами, умолкли. Уже было семь часов утра, но до рассвета оставалось еще добрых три часа. Погасло северное сияние, и среди глубокой темноты палатка была единственным базисом света. На темном фоне резко и четко вырисовывались фигуры людей. Воспользовавшись гробовым молчанием, Зигмунд стал петь громче и совсем громко запел последнюю строфу своей любимой песенки:
Только год промчится, и лоза созреет…
Вдруг раздался оглушительный залп ружейных выстрелов.
Хевс застонал, сгорбился, сделал мучительное усилие выпрямиться, но тотчас же замертво свалился на землю. Голова Уэрца свесилась на грудь, и он весь стал медленно опускаться. Он вдруг заметался, и на губах его показалась пена. А золотоволосый Зигмунд вскинул руками и свалился поперек костра. Так и чудилось, что сейчас снова зазвучит его неоконченная песня…
Глаза колдуна были так подбиты, что превратились в сплошное темное пятно. Он поссорился с начальником племени из-за ружья Уэрца. Кроме того, он позволил себе набрать бобов больше, чем следовало. Но главным образом ссора возникла из-за того, что он присвоил себе медвежью шкуру. Все вместе взятое явилось причиной очень дурного расположения духа колдуна. Его настроение еще больше испортилось, когда, желая убить собаку Зигмунда, он погнался за ней, но по дороге споткнулся, упал в яму и вывихнул себе плечо.
Разграбив лагерь белых, индейцы вернулись домой, и тогда среди женщин началось великое ликование.
Несколько дней спустя в соседний лес забрело стадо оленей, которое целиком было перебито индейскими охотниками. Индейцы решили, что боги смилостивились, и с тех пор стали относиться к колдуну, ставленнику богов, с еще большим уважением.
Спустя некоторое время после того собака, подарок золотоволосой девушки, пробралась в опустевший лагерь и всю ночь и весь день выла над своим мертвым господином. Затем она исчезла, а через несколько лет индейские охотники стали замечать странную перемену в волках. Перемена главным образом выразилась в оттенках шерсти, каких раньше не замечалось.
– Итак, вы хотели бы жениться на мне? Нет, вы – как бы это сказать? – вы слишком ленивый человек, а это нехорошо. Уверяю вас, что ленивый человек никогда не назовет меня своей женой.
Вот как говорила Джой Молино Джэку Харриигтону. Накануне она то же самое, только по-французски, говорила Луи Савуа.
– Послушайте, Джой!
– Нет! Зачем же я стану выслушивать вас? По-моему, вы поступаете очень нехорошо, что так много времени отдаете мне и ничего не делаете. Подумайте, как это вы станете добывать пропитание для своей семьи? Ведь у вас нет золота. А вот другие имеют очень большой запас золотого песка.
– Напрасно, Джой, вы так думаете. И я достаточно работаю. Нет дня, чтобы я не рылся либо там, либо здесь. Вам известно, что я только что вернулся и что мои собаки измотались вконец. Работаю я не меньше других, да вот счастья нет. Иным везет, и они добывают массу золота, а вот я – ни черта!
– Ах, не то вы говорите! Вот помните про того человека? Ну вот тот самый Мак-Кармак, который вместе с женой ушел на Клондайк и там нашел золото… Вы почему не пошли с ним? Вот другие пошли – и разбогатели.
– Как же вы не знаете, что я в то время работал на Тананау и не имел никакого представления ни об Эльдорадо, ни о Бонанце? А потом уже было слишком поздно.
– Это только отговорка – и больше ничего. Вы вообще любите увиливать.
– Как вы сказали?
– Я говорю, что вы вообще любите увиливать. Вот, например, есть такое хорошее местечко на Эльдорадо. Явился туда некий человечек, набил там колышков и ушел. Никто не имеет понятия о том, что с ним после того приключилось. В течение шестидесяти дней он должен использовать свое право. После того туда набежит масса народу. Желая добыть право на участок и нужную бумагу, все понесутся туда с быстротой ветра, а кто успеет – разбогатеет. Уж их-то семьи не будут нуждаться.
Слова Джой живо заинтересовали Джэка Харрингтона, но он скрыл это и спросил самым равнодушным тоном:
– А когда срок?
– Я уже говорила про это Луи Савуа, – продолжала Джой, не обращая никакого внимания на вопрос Джэка. – Я так думаю, что он не прозевает этого дела.
– А, черт бы его взял!
– Да, Луи Савуа сказал мне следующее: «Джой, я – человек сильный и выносливый, и собаки у меня сильные. Я попытаюсь. А пойдете ли вы за меня замуж, когда я выиграю это дело?» И я сказала ему… Я сказала…
– Что же вы сказали ему?
– Я сказала ему: «Если Луи Савуа выиграет свое дело, я, конечно, буду его женой».
– А если он не выиграет?
– А если он не выиграет, то – как бы вам сказать? – то Луи Савуа не будет отцом моих детей.
– А если я выиграю?
– Если вы выиграете? Ха-ха! Да никогда вы не выиграете!
Она расхохоталась. Ее смех действовал на Джэка Харрингтона самым раздражающим образом, но все же он должен был признать, что даже злой ее смех чудесно ласкает ухо.
Джэк Харрингтон не был исключением и давно привык к такому отношению Джой Молино. Не только его одного – она заставляла страдать всех своих поклонников. В подобные минуты она была прелестна; в подобные минуты, словно цветок, раскрывался ее рот. От острых поцелуев, от страстных укусов мороза нежно розовело лицо, а глаза зажигались тем несравненным прекрасным огнем, какой составляет неотъемлемую особенность женщин.
– Ну а если я выиграю? – настойчиво повторил Харрингтон.
Джой Молино перевела взгляд с собаки на человека и обратно.
– Что скажешь, Волчий Клык? Если Джэк Харрингтон окажется сильным и добьется своего, выйдем ли мы с тобой замуж за него? Твое мнение, Волчий Клык?
Волчий Клык весь насторожился и зарычал.
– Однако очень холодно! – вдруг с чисто женской непоследовательностью сказала Джой Молино.
Она поднялась с места и стала приводить в порядок свою собачью запряжку.
Джэк Харрингтон продолжал с бессмысленным видом смотреть на нее. Уже с самого начала их знакомства он в присутствии девушки как-то глупел, но, с другой стороны, то же знакомство прибавило ему терпения.
– Эй, Волчий Клык, вперед! – крикнула Джой Молино, вскакивая в сани.
Собаки тронулись с места и понеслись по направлению к Сороковой Миле. Харрингтон, не сходя с места, искоса, но внимательно следил за девушкой. Там, где путь раздваивался и уходил на форт Кудахи, Джой Молино на время остановила собак и затем повернула назад.
– Эй вы, лентяй! – воскликнула она. – Одно слово: лентяй. Волчий Клык, скажи ему следующее: если он выиграет, я – его жена!
В самом скором времени вся Сороковая Миля знала про готовящийся поединок между Луи Савуа и Джэком Харрингтоном. Стали держать пари и загадывать на разные лады, кто выиграет и на ком остановится выбор Джой Молино. Точно весь городок разделился на две части, и каждая часть мечтала отстоять своего любимца. Началась борьба из-за лучших собак, которые должны были иметь огромное значение для исхода поединка. Кроме того, что соперники стремились обладать любимой женщиной, ими еще владела мысль о золотых рудниках, оцениваемых по меньшей мере в миллион долларов.
Как только распространился слух о том, что Мак-Кармак открыл золотые россыпи, почти вся округа, за исключением отдельных лиц, таких как Джэк Харрингтон и Луи Савуа, работавших на западе, двинулась вверх по Юкону. Оленьи пастбища и небольшие речки расхватывались самым беспорядочным образом и случайно.
Так же случайно было занято одно из богатейших золотом мест – Эльдорадо.
Олаф Нельсон отмерил себе пятьсот футов, поставил должный знак, набил колышки – и исчез. В то время ближайшее явочное отделение находилось в полицейском помещении в форте Кудахи, который лежал напротив Сороковой Мили, по другую сторону реки. Как только зародились легендарные слухи про Эльдорадо, стало известно, что Олаф Нельсон захватил часть земли на Нижнем Юконе. Олафа Нельсона не было на месте, и никто не знал, где он.
Вот почему сотни золотоискателей с нескрываемой жадностью глядели на участок, принадлежащий пропавшему без вести счастливчику. Но ввиду того что еще не истек шестидесятидневный срок, никто не имел права посягать на собственность Олафа Нельсона. Вся округа знала о таинственном исчезновении Нельсона. А несколько десятков людей уже делали все необходимые приготовления, чтобы по истечении срока, как говорится, сорваться с места и устремиться по направлению форта Кудахи.
Но жители Сороковой Мили, в общем, относились ко всему этому очень спокойно. Городок отдал всю свою энергию на то, чтобы снабдить всем необходимым Джэка Харрингтона и Луи Савуа. До явочного отделения было сто миль, и все полагали, что оба соперника должны четыре раза менять в пути собак. Конечно, последняя смена собак должна иметь решающее значение, вот почему оба состязающихся наибольшее внимание уделяли тому, чтобы обеспечить себя лучшими собаками для последних двадцати пяти миль. Благодаря всему этому цены на собак достигли небывалой высоты.
И тут-то все подумали о Джой Молино. Мало того, что она являлась чуть ли не единственной причиной этой истории, она обладала еще лучшими собаками на протяжении от Чилкута до Берингова моря. В качестве передовой собаки Волчий Клык не имел себе подобных, и, безусловно, тот счастливец, который имел бы в своей запряжке Волчьего Клыка, мог быть наполовину уверенным в победе. Нечего говорить о том, что Джой положительно замучили просьбами, но она оставалась непоколебима и ни за что не хотела расставаться с любимой собакой. Для обоих лагерей оставалось утешением, что никто из конкурентов не воспользуется ею.
В общем, мужчина создан так, что совершенно не в состоянии проникнуться психологией женского изощренного ума. Это относится одинаково к мужчинам, живущим замкнутой или же открытой жизнью. То же самое случилось и с мужчинами Сороковой Мили. Они были слишком просты для того, чтобы проникнуть в тайные хитрые замыслы Джой Молино; они и признавались впоследствии, что так до конца и не поняли загадочной натуры этой женщины, которая родилась и выросла при свете северного сияния и отец которой жил здесь и вел крупную торговлю мехами задолго до того, как позднейшие обитатели Сороковой Мили задумали путешествие на Север. Но, конечно, все это не оказало на Джой никакого влияния и нисколько не лишило ее специфических женских качеств. Мужчины отчасти понимали, что она играет ими, но смысл и глубина игры были скрыты от них. Они видели лишь часть раскрытых карт, но главный свой козырь Джой Молино показала лишь в самом конце игры, вот почему мужчины чуть ли не до самого последнего момента обретались в состоянии приятного ослепления.
Прошла неделя, в течение которой значительная часть горожан временно перешла на то место, откуда должны были отправиться Джэк Харрингтон и Луи Савуа. Все вели самый строгий счет времени, так как намеревались прибыть на место за несколько дней до истечения срока и таким образом отдохнуть самим и дать отдохнуть собакам. По дороге они встретили многих жителей Даусона, стремившихся к той же цели – к тому же участку Олафа Нельсона.
Спустя два дня после отъезда конкурентов Сороковая Миля начала посылать смены собак – первую на 75 миль, вторую на 55 и третью на 25 миль от Сороковой Мили; последняя смена была так прекрасно подобрана, что почти весь поселок несколько часов провел на пятидесятиградусном морозе, подробно разбирая необыкновенные достоинства собак. В последнюю минуту к месту сборища приехала на своих собаках Джой Молино. Она подошла к Лону Мак-Фэну, который заведовал запряжкой Харрингтона, и не успела оглянуться, как он отвязал Волчьего Клыка и запряг его впереди собак Харрингтона. После того, не медля ни секунды, он помчался по направлению к Юкону.
– Бедняжка Савуа! – раздалось со всех сторон.
Джой Молино ничего не ответила, лишь вызывающе сверкнула глазами и вернулась домой.
Была полночь. На участке Олафа Нельсона собралась добрая сотня закутанных в меха людей, которые предпочли шестидесятиградусный мороз теплому жилищу и мягкой, уютной постели. Некоторые из них уже занимались предварительными работами. Небольшой полицейский отряд должен был следить за тем, чтобы соревнование велось по всем правилам. Было отдано строгое распоряжение, чтобы никто не вбивал колышков до последней секунды последнего, шестидесятого дня. На Крайнем Севере такие приказы отличаются удивительной, почти сверхъестественной силой. Ослушников пуля поражает с быстротой молнии.
Стояла ясная и холодная ночь. Северное сияние разбросало по всему небу зыбкие, причудливые цвета. Точно могучие руки Титана воздвигли над землей огромные арки: от горизонта до зенита плыли розовые, холодные и ярко блещущие волны света, а к звездам шли широкие зеленовато-белые искристые полосы.
Полицейский, закутанный в медвежью шубу, выступил вперед и вытянул руку. Тотчас же поднялась невообразимая суета. Золотоискатели стали поднимать на ноги собак, распутывать постромки и запрягать. После того все, один за другим, с колышками в руках начали подходить к отмеченному месту. Они так хорошо знали этот участок, что все могли проделать с завязанными глазами. По второму сигналу они сняли с себя все лишнее и насторожились.
– Слушай!
Шестьдесят пар рук сбросили рукавицы, и шестьдесят пар ног стали твердо на искристый снег.
– Вперед!
Соревнующиеся мигом рассеялись по всем сторонам и с непередаваемой быстротой начали вбивать колышки и знаки. Вслед за тем они вскочили в сани и понеслись вдоль по замерзшей реке. Снова повторилась прежняя суета: сани налетали на сани, одна собачья запряжка набрасывалась на другую; животные ощетинивали шерсть и скалили клыки, а от всего этого в воздухе стоял непрерывный шум. Все понимали, что пришел важный, самый главный момент, и у каждого из соперников имелись друзья, которые старались помочь ему. Мало-помалу из общей кучи выскальзывали отдельные сани и, пара за парой, скрывались из виду.
Джэк Харрингтон по опыту знал, что предстоит великая суета, и спокойно ждал возле своих саней. Близ него в таком же выжидательном положении стоял Луи Савуа, внимательно следивший за своим соперником – одним из лучших погонщиков собак на Севере. Оба двинулись в путь лишь после того, как окончательно улегся шум. Им пришлось сделать добрые десять миль, прежде чем они догнали ушедших раньше.
По обе стороны пути тянулись безграничные снежные поля. Если бы кто-нибудь сделал попытку обогнать другого – эта попытка ничем хорошим не окончилась бы, так как его собаки по брюхо ушли бы в снег.
Совершенно однообразная дорога шла на расстоянии пятнадцати миль – от Бонанцы и Клондайка до Даусона.
Там ожидала первая смена, но Харрингтон и Савуа сменили собак на две мили выше остальных. Они воспользовались общей суматохой и обогнали добрую половину саней. Выехав на широкий Юкон, Джэк Харрингтон и Луи Савуа имели впереди себя каких-нибудь тридцать человек, не больше.
В месте наиболее сильного течения открытая вода на расстоянии мили шла между двух огромных масс льда. Теперь она лишь недавно покрылась легкой коркой льда и превратилась в ровную упругую поверхность – скользкую, как навощенный пол.
Выехав на эту дорогу, Харрингтон, придерживаясь одной рукой за сани, привстал на колени и отчаянно захлопал бичом. Каждый удар его сопровождался непередаваемыми ругательствами. Собаки, почуяв под ногами плотный, гладкий лед, помчались во всю прыть. Мало кто из постоянных жителей Севера так ловко правил собаками, как Джэк Харрингтон. Когда Луи Савуа показалось, что его соперник начинает обгонять его, он стегнул собак, прибавил ходу и все время стремился к тому, чтобы морды его передних собак касались задка саней Джэка Харрингтона…
Харрингтон решил не терять ни секунды, и едва только к его саням вплотную подали свежую смену, он с резким криком прыгнул на новые сани и, не переставая ни на секунду кричать и щелкать бичом, помчался дальше. Точно так же поступил со своей сменой Луи Савуа. В то же время оставленные обоими соперниками собаки были на пути других соревнующихся и усиливали шум и замешательство. Впереди всех несся Харрингтон, на долю которого выпала честь расчищать путь. За ним, не отставая, мчался Савуа.