Год на изучение языка

— La barbe!1 — сказала Луиза. — Как можно выносить такую вонь? — Она сидела на полу, сложив ноги и опершись спиной на книжную полку, от ее голых ступней, высовывавшихся из джинсов, дурно пахло потом. На нос она нацепила очки в тяжелой оправе из черепашьего панциря, которые всегда надевала при чтении, и, перелистывая страницы книги, лежащей на коленях, жевала миниатюрные пирожные эклер из маленькой коробки, стоявшей рядом с ней. Луиза вот уже год изучала французскую литературу в Сорбонне, но в данный момент читала «Гекльберри Финна» во французском переводе. Французская литература, признавалась она, производила на нее угнетающее впечатление, и она всегда скучала по пряному запаху вольной Миссисипи. Она приехала из Сент-Луиса, а на вечеринках от нее часто слышали, что Миссисипи — это Богиня-Вода всей ее жизни. Роберта не вполне понимала, что она имела в виду, но в глубине души такое заявление производило на нее глубокое впечатление своей мистикой, свойственной сердцевине Американского континента, как и ее отчаянная смелость, объясняемая самообразованием. У нее, Роберты, насколько ей известно, никогда в жизни не было Матери-Воды.

Роберта сидела у мольберта посередине большой темной комнаты, в которой царил полный беспорядок. Они жили в ней вдвоем вот уже восемь месяцев с того времени, как приехали учиться в Париж. Роберта работала над длинным полотном для парижских витрин, стараясь преодолеть влияния Шагала, Пикассо и Жоана Миро1, и все эти влияния овладевали ею, сбивая с толка, в различные периоды одного только месяца. Ей было всего девятнадцать лет, и она страшно волновалась из-за своей восприимчивости других стилей живописи и других художников, и поэтому всегда старалась смотреть другие картины как можно реже.

Луиза поднялась с пола медленно, изящно и грациозно, как лебедь, слизывая остатки эклера с пальцев, приводя в волнообразное движение свои блестящие черные волосы. Подойдя к окну, она настежь распахнула его и сделала несколько нарочито шумных глубоких вдохов, втягивая в легкие сырой полуденный парижский зимний воздух.

— Я опасаюсь за твое здоровье, — сказала она. — Могу держать пари, если кому-то в голову придет провести исследование, то они непременно придут к выводу, что в истории половина художников умерли от силикоза1.

— Это шахтерская болезнь, — отозвалась Роберта, продолжая спокойно работать над своим полотном. — Эта болезнь от скопления в легких пыли. А какая пыль в масляных красках?

— Ладно, — сказала Луиза, не желая уступать подруге. Она посмотрела из окна третьего этажа вниз, на улицу. — Его можно было бы назвать и красивым, — сказала она, — вот только бы ему постричься.

— У него прекрасные волосы, о чем ты говоришь? — возразила Роберта, с трудом подавляя в себе импульсивное желание подбежать к окну. — В любом случае, сейчас все ребята носят такие прически.

— Все ребята, — мрачно повторила за ней Луиза. Она была на год старше Роберты и у нее уже были две любовные связи с французами, которые, по ее собственным словам, завершились для нее полной катастрофой, и теперь она пребывала в дурном настроении, переживая болезненный рефлексивный период.

— У тебя с ним свидание? — спросила она.

— Да, в четыре, — ответила Роберта. — Он повезет меня на правый берег Сены. — Она рассеянно тыкала кистью по полотну. Мысль о том, что Ги рядом, мешала ей сосредоточиться на своей работе.

Луиза посмотрела на часы.

— Сейчас только три тридцать, — сообщила она. — Надо же, какая любовь!

Роберте не нравились ироничные нотки в голосе Луизы, но она не знала, как ей с этим бороться. Ей так хотелось, чтобы Луиза сохранила свою заумь для самой себя. Мысль о Ги заставила Роберту трепетать, ее словно било электрическим током, и она начала мыть кисти, понимая, что в таком возбужденном состоянии работать нельзя.

— Ну и что он там делает? — спросила она, стараясь казаться как можно равнодушнее.

— Он вожделенно изучает витрину мясной лавки, — сказала Луиза. — У них сегодня там деликатес. Вырезка. Семьсот пятьдесят франков — кило.

Роберта почувствовала легкий укол разочарования. Уж если он оказался рядом, то было бы куда приятнее, если бы он вожделенно взирал на нее, а не на витрину.

— Какая все же невыносимая эта мадам Рюффа, просто ужас! — сказала она. — Не позволять никому приходить к нам!

Мадам Рюффа была их домовладелицей. Она жила с ними в одной квартире, кухня и ванная комната были общими. Маленькая толстая женщина, которая с трудом влезала в свои платья с потрескивающими от ее полноты поясами, втискивала свои груди в узкие лифчики, чтобы они у нее не висели, а торчали, и при этом обладала очень неприятной привычкой врываться к ним в комнату без стука. Она оглядывала их своими бегающими, недоверчивыми глазками, словно подозревая, что жилички намерены испортить ее покрытую пятнами камчатную ткань1 на стенных панелях или контрабандой привести к себе на ночь недостойных молодых людей.

— Ах, Луиза, — сказала Роберта, — почему ты всегда хочешь казаться такой… такой разочарованной?

— Потому что я на самом деле разочарована, — ответила Луиза. — То же очень скоро будешь испытывать и ты, если будешь продолжать вести себя в том же духе.

— Ни в каком духе я себя не веду, — возразила ей Роберта.

— Ха!

— Что значит твое «ха»?!

Луиза не удостоила ее ответом. Она еще дальше высунулась из окна и на ее лице появилось критическое, разочарованное выражение.

— Так сколько ему лет, говоришь?

— Двадцать один.

— Он набрасывался на тебя? — спросила Луиза.

— Конечно нет.

— В таком случае, ему не двадцать один. — Луиза, оторвавшись от окна, пошла через комнату к своему прежнему месту. Опустилась на пол перед коробкой с оставшимся единственным микроскопическим пирожным и, прислонившись к книжному шкафу, снова взяла в руки французский перевод «Гекльберри Финна».

— Послушай, Луиза, — сказала Роберта, надеясь, что голос ее звучит довольно сурово и вполне убедительно. — Я не намерена вмешиваться в твою частную жизнь и буду тебе весьма признательна, если и ты последуешь моему примеру…

— Просто я хочу, чтобы ты помнила о моем личном опыте и не обожглась, — ответила Луиза с набитым пирожным ртом. — Моем горьком опыте. К тому же я обещала твоей матери присматривать за тобой.

— Забудь о моей матери, прошу тебя. Одна из причин, объясняющих мой приезд во Францию, — это как раз желание быть подальше от нее.

— Думаю, на свою голову, — оценила ее шаг Луиза, щелчком переворачивая страницу. — Всегда нужно полагаться на подругу. Она не подведет.

В комнате воцарилась продолжительная тишина. Роберта занималась делами — проверяла свои акварельки в портфеле, которые собиралась захватить с собой, расчесывала волосы, повязывала шарфик помоднее, красила помадой губы, с тревогой поглядывая на себя в зеркало, — ее, как всегда, беспокоило множество вещей. Ей казалось, что она выглядит слишком юной, слишком голубоглазой, слишком невинной, слишком по-американски, слишком робкой, слишком безнадежно неподготовленной.

Остановившись у двери, она сказала Луизе, нарочито углубившейся в книгу:

— Я не вернусь домой к обеду.

— Мое последнее тебе предупреждение, — сказала беспощадная Луиза. — Будь настороже!

Роберта что было сил захлопнула за собой дверь и пошла по длинному темному холлу с портфелем в руках. Мадам Рюффа сидела в салоне на маленьком, с позолотой стульчике спиной к окну, и ее горящие любопытством глаза впились через открытую дверь салона в пространство холла; так она, сидя в одиночестве, строго контролировала все уходы и все приходы. Они с Робертой холодно кивнули друг дружке.

— Старая невыносимая сука, — процедила сквозь зубы Роберта, мучаясь с тремя замками на входной двери, с помощью которых мадам Рюффа оградила себя от окружающего мира.

Спускаясь по темной лестнице с ее привычными, как в пещере, сырыми запахами подземных рек и давно остывшими обедами, Роберта почувствовала, как ее охватывает меланхолия, как она ее угнетает.

Когда отец там, в Чикаго, сказал ей, что сможет наскрести деньжат, чтобы послать ее на год в Париж заниматься живописью, то добавил: «Ну, даже если у тебя ничего не получится, по крайней мере, у тебя будет год, чтобы выучить язык».

Роберта тогда была уверена, что сразу погрузится в новую, незнакомую ей жизнь, жизнь свободную, независимую и надежную, которая сулит ей процветание с легким волнующим налетом авантюры. Но что она получила на самом деле? Все эти треволнения по поводу чужого влияния на ее живопись, мрачная бдительная слежка за ней со стороны мадам Рюффа, постоянные, нудные, беспросветные предостережения Луизы. Роберта теперь чувствовала себя гораздо более связанной, неуверенной в себе, подчиненной чужой воле, чем прежде.

Ей даже солгали по поводу языка. «Ах, — говорили все, — в твоем возрасте всего через три месяца ты будешь говорить, как заправский местный житель». Прошло уже не три, а целых восемь месяцев, она старательно штудировала французскую грамматику, понимала почти все, о чем говорили люди вокруг нее, но стоило самой произнести пять слов по-французски, как собеседники начинали отвечать ей по-английски. Даже Ги, который убеждал, что ее любит, сам говорил на английском так, как Морис Шевалье1 в своих первых картинах, всегда настаивал на том, чтобы они вели свои, даже самые интимные, самые французские по характеру беседы только по-английски.

Иногда, вот, как, например, сегодня, казалось, что ей никогда не выпорхнуть из клетки детства, как бы она ни старалась, что ощущение свободы, отчаянного риска, конечные воздаяния и кары молодости ей недоступны. Остановившись на секунду, чтобы нажать кнопку и заставить с жужжанием открыться дверь на улицу, она представила себя одной из худых, целомудренных старых дев, навечно закованных в хрупкие цепи детской невинности, рядом с которыми никто не отваживался говорить о громких скандалах, страстях, смерти.

Чувствуя громадное неудовлетворение собой, она поправила шарф, намотанный на голову ради простого кокетства, и вышла на улицу, где ее уже ждал перед витриной мясной лавки Ги, протирая тряпкой руль своей «Веспы». Его продолговатое смуглое, напряженное лицо средиземноморского жителя, казалось, написанное самим Модильяни, хотя она об этом обмолвилась только раз перед Луизой, озарилось приветливой улыбкой. Но на сей раз не произвело на Роберту обычного впечатления.

— Луиза была права, — зло сказала она, не щадя его самолюбия, — тебе нужно постричься.

Улыбка тотчас исчезла с его лица. Вместо нее появилось скучноватое, утомленное выражение, одна бровь поползла вверх. Это часто раздражало Роберту, но сегодня — отметила она про себя холодно — это ее совсем не тронуло.

— Твоя Луиза, — сказал Ги, морща нос, — старый мешок, набитый гнилыми помидорами.

— Прежде всего, — сурово возразила Роберта, — Луиза — моя подруга, и ты не имеешь права так отзываться о моих друзьях. Во-вторых, если ты возомнил, что говоришь на американском сленге, то должна тебя разочаровать. Ну, «старый мешок», — еще куда ни шло, если именно это ты имеешь в виду. Но никто в Америке со времен Перл-Харбора не называет девушку «помидором». Если тебе угодно оскорблять моих друзей, почему ты не прибегаешь к французскому?

— Еcoute, mon chou1,- сказал Ги усталым, поистине безжизненным тоном, который делал его куда более старше и возбуждал ее больше, чем эти малоподвижные, жужжащие над ухом, как шмели, ребята там, в Чикаго. — Я хочу общаться с тобой и заниматься с тобой любовью. Может, даже женюсь на тебе. Но я не желаю служить заменой Берлитской школы живописи. Если будешь со мной вежлива до конца дня, то я разрешу тебе забраться на заднее сиденье и отвезу тебя туда, куда ты захочешь. Ну а если ты собираешься действовать мне на нервы, то лучше отправляйся пешком, куда угодно.

Такой резкий и грубый отпор отстаивающего свою независимость молодого человека, терпеливо ожидавшего ее на морозе целых полчаса, вдруг подействовал на Роберту, и она сразу сникла. Это лишний раз подтверждало то, что она не раз слышала от других (большей частью от самого Ги), что французы умеют держать женщину в руках решительным образом, что делало в ее глазах всех тех парней, которые гонялись за ней на берегу озера Мичиган, слабаками и размазнями.

— Ну что особенного я сказала? — продолжала она уже более мирно. — Может, тебе на самом деле будет лучше с короткой стрижкой?

— Ладно, садись, — сказал Ги. Он сел на седло мотоцикла, она устроилась за его спиной. Ей было довольно неудобно прижимать к себе одной рукой громадный портфель, а другой держаться за талию Ги. На ней были голубые джинсы, которые она надевала специально для прогулок на мотоцикле, так как ей не нравилось, что ветер раздувал ее юбки, как парашют, когда она пару раз отважилась их надеть, к тому же это неприлично — в самый неожиданный момент их задирало порывами шаловливого ветра, и прохожие мужчины, останавливаясь, бросали на нее многозначительные, неприятные для нее, похотливые взгляды.

Она дала Ги адрес художественной галереи на улице Фобур Сент-Оноре, где была назначена встреча с ее директором, устроенная специально для нее месье Раймондом, художником из того же ателье, в котором она занималась.

— Галерея Патрини ничего особенного из себя не представляет, — рассказывал ей месье Раймонд, — но этот парень постоянно ищет молодых художников, которые не требуют больших денег за свои работы, чтобы на них, естественно, нажиться. К тому же ему нравятся американцы. Может, тебе повезет, и он возьмет и выставит у себя пару твоих акварелей, может, для начала временно, в заднем зале, только чтобы увидеть, к чему это может привести. Ничего с ним загодя не подписывай, ничего, и тогда убережешься от всяких неожиданных неприятностей.

Ги завел свою «Веспу», и они с места рванули вперед, с грохотом петляя между несущимися автомобилями, автобусами, велосипедистами и зазевавшимися прохожими с обреченным выражением на лицах. Ги гнал и гнал свою машину, демонстрируя железные нервы и добродушное безразличие к смертельному риску. Это — одна из черт его характера, — объяснял он свое безрассудство Роберте, и к тому же символ его мятежа против того, что он называл робкой буржуазной любовью своих родителей к полной безопасности. Он жил с родителями, потому что еще учился, хотел стать инженером и после получения диплома строить плотины в Египте, железнодорожные мосты в Андах, дороги по всей Индии. Так что он не был одним из тех лохматых, ни к чему не способных лоботрясов, которые только и слонялись и день и ночь вокруг Сен-Жермен-де-Пре1, «доили» иностранцев, проклинали свое будущее и занимались любым видом секса, как персонажи в картинах «новой волны». Он верил в любовь, верность, в достижение поставленной перед собой цели, но здесь ему не хватало серьезности, и к тому же ужасно нравилось порисоваться; он не только на нее не «набрасывался», как неудачно выразилась Луиза, но за три месяца знакомства только раз поцеловал ее, да и то в щечку, когда однажды прощался с ней, желая «спокойной ночи».

— Я против всякого дешевого юношеского промискуитета2,- высокопарно объяснял он свое поведение Роберте. — Когда мы сексуально созреем друг для друга, мы это сразу почувствуем.

Роберта обожала его за это, чувствуя, что ей в одном пакете преподносятся все наилучшие ценности Чикаго и Парижа. Он ее так и не представил родителям.

— Они хорошие, солидные люди — de pauvres mais braves gens, — говорил он Роберте, — но они не представляют никакого интереса ни для кого, кроме своих родственников. Стоит тебе провести с ними лишь один вечер, и они тебе так наскучат, что побежишь на вокзал, на первый поезд, уходящий в Гавр.

Они с ветерком домчались до Кэ д'Орсе, переехав Сену через мост, и Лувр, эта греза Франции, остался на том берегу. Ветер, свирепея от скорости, набранной мотоциклом, яростно развевал шарф ярких цветов на шее Ги и его черные длинные волосы, покрывал пунцовыми пятнами щеки Роберты, сразу замораживая выступающие у нее на глазах слезинки. Она крепко обхватила одной рукой талию Ги, чувствуя его мягкое пальто из овчины, радуясь захватывающему дух стремительному движению по городу в этот серый, промозглый, зимний день.

Подпрыгивая на заднем жестком сиденье грохочущей, чихающей дьявольской машинки, мчащейся по мосту перед Национальной Ассамблеей, стараясь не выпустить из-под мышки портфель со своими рисунками, она сильнее прижималась к этому самому красивому во всей Европе ее мальчику, который все энергичнее крутил ручку газа, гнал, ловко маневрируя в густом потоке уличного движения, все вперед и вперед, мимо обелиска и каменных лошадей на площади Согласия; он понимал, что никак нельзя опаздывать на встречу с человеком, продавшим двадцать тысяч картин за всю свою карьеру дельца от искусства. Вдруг неожиданно все сомнения покинули Роберту.

Теперь она была уверена, что правильно поступила, уехав из Чикаго, что она правильно выбрала для себя новый город — Париж, что на самом деле нужно было дать свой номер телефона Ги три месяца назад, когда он попросил ее об этом на вечеринке, куда пригласила ее Луиза, в доме своего второго любовника-француза. Счастливые предзнаменования, предчувствия удачи витали у нее над головой, словно невидимые звонко поющие птицы. Когда она соскочила с заднего сиденья перед маленькой художественной галереей на улице Фобур Сент-Оноре, она глядела на массивную дверь с уверенностью спортсмена, готового одержать только безукоризненную победу.

— Еcoute, Roberta, — сказал Ги, похлопывая ее по щечке, — je t'assure gue tout va trиs bien se passer. Pour une femme, tu es un grand peintre, et bientфt tout le monde le saura1.

Она улыбнулась ему своими подернутыми пленкой тумана глазами, мысленно благодаря его за веру в нее, в ее талант, за деликатность, которую он на сей раз выразил на французском.

— Сейчас, — продолжал он уже на английском Мориса Шевалье, — мне придется выполнить несколько утомительных поручений моей мамы. Жду тебя через полчаса в Квенни.

Помахав ей рукой на прощание, он элегантно прыгнул на седло своей «Веспы» и, дав газ, снова помчался вперед, лавируя на забитой машинами улице по направлению к английскому посольству. Его шарф ярких цветов и черные волосы развевались за спиной. Роберта, посмотрев ему вслед, подошла к заветной двери. В витрине галереи стояла большая картина, выполненная в ярко-красных тонах, на которой была изображена либо стиральная машина, либо перипетии кошмара. Роберта, бегло оглядев это яркое творение, подумала про себя: «Ну, все в порядке, я делаю гораздо лучше». С этой успокаивающей мыслью она толкнула дверь и вошла.

Галерея оказалась маленьким помещением, пол которого был покрыт мохнатым ковром. На стенах толпились, не уступая друг дружке ни дюйма поверхности, картины, — это были, главным образом, произведения того автора, который нарисовал ярко-красную стиральную машину, и его учеников. По галерее разгуливал лишь один посетитель, мужчина лет пятидесяти, в пальто с соболиным воротником и красивой черной шляпе «гомбург». Владелец галереи, выделявшийся красной гвоздичкой в бутоньерке и усталым и в то же время хищническим выражением на худом, давно избавившемся от всяких иллюзий лице, почтительно стоял в сторонке, держась подальше от этого господина в отделанном дорогим мехом пальто. Его белые холеные руки, опущенные по швам, дергались, словно им не терпелось скорее извлечь незаполненный чек из кармана или схватить потенциального клиента за шиворот, стоило тому подать мгновенный знак.

Роберта сама представилась месье Патрини, владельцу галереи, на своем самом изысканном французском, а Патрини, как она и ожидала, ответил на отличном английском.

— Да, мне говорил Раймонд, что вы не без таланта. Вот, можете использовать этот мольберт.

Он отошел футов на десять от мольберта, слегка нахмурившись, словно вспоминая какое-то блюдо, поданное ему за ланчем, которое ему не понравилось. Роберта, открыв портфель, поставила на мольберт свою первую акварель. Картина ни чуточки не изменила прежнего выражения на лице Патрини. Казалось, он с отвращением вспоминал очень жирный соус или рыбу «второй свежести», которую слишком долго доставляли к столу от берегов Нормандии.

Он не позволял себе никаких комментариев. Время от времени его губы чуть заметно подергивались, словно от болей в желудке, а Роберта, приняв это за признак одобрения, смело выставила вторую акварель. В самый разгар демонстрации Роберта вдруг заметила, что господин в «гомбурге» перестал расхаживать по галерее, разглядывая картины на стенах, и теперь стоял чуть в сторонке, сбоку, бросая косые взгляды на ее акварели, которые она доставала из портфеля одну за другой, как из рога изобилия. Она была так увлечена наблюдениями за реакцией Патрини, что ей просто было некогда бросить взгляд на «шляпу».

Губы Патрини дернулись еще раз, словно от газов в желудке.

— Ну вот, — ровным тоном сказала Роберта, чувствуя в душе, как он ей противен, — все. Больше нет. — Она уже приготовилась к равнодушному отказу.

— Гм… гм… гм… — мычал Патрини. У него был густой бас, и Роберта вдруг испугалась. Ей казалось, что он сказал ей что-то по-французски, а она не поняла. Но он сказал по-английски. — Какая-то надежда есть, — сказал он, — но затаилась слишком глубоко.

— Прости меня, cher ami1,- вмешался человек в шляпе «гомбург».-Здесь есть нечто гораздо большее. — Он говорил по-английски так, словно всю жизнь прожил в Оксфорде, хотя, несомненно, был французом. — Дорогая леди, — продолжал он, снимая шляпу и открывая ее взору густую копну седых волос со стальным отливом. — Не могу ли я вас еще побеспокоить? Будьте настолько любезны, разложите все ваши картины вокруг, чтобы я мог внимательно все их разглядеть и сравнить без всякой спешки.

Роберта бросила немой взгляд на Патрини. Ей показалось, что от удивления она широко раскрыла рот и, спохватившись, закрыла его, громко клацнув зубами.

— Дорогой барон, — начал Патрини, и все лицо его неожиданно преобразилось, на нем появилась сияющая, полусоциальная, полукоммерческая улыбка, — позвольте вам представить нашего американского друга с большим талантом, мисс Роберту Джеймс. Мисс Джеймс, это барон де Уммгугзедье.

Так прозвучало его имя в ушах Роберты, и она теперь кляла себя за то, что до сих пор не изучила произношения французских имен, но она, не смущаясь, мило улыбалась этому седовласому французу.

— Конечно, конечно, — сказала она, голос ее от волнения зазвучал на октаву выше. — Буду просто счастлива. — Она начала снимать картины с мольберта и расставлять на полу, прижимая их верхнюю рамку к стене. Патрини, вспомнив, что он профессионал, со всех ног кинулся ей помогать, и через пару минут все ее работы за последние восемь месяцев красовались по галерее, словно она открыла свою персональную выставку.

Все долго молчали. Барон переходил от одной картины к другой, у одних он задерживался на несколько минут, у других не задерживался, быстро проходил мимо, заложив руки за спину, с легкой, вежливой улыбкой на губах. Время от времени он кивал головой. Роберта следовала за ним чуть в сторонке и жадно пожирала глазами знакомую акварель, к которой приближался барон, стараясь теперь взглянуть на нее по-новому, проницательными глазами этого, по-видимому, весьма сведущего в искусстве человека. Патрини, повернувшись к ним спиной, с равнодушным видом стоял у окна, наблюдая за уличным движением. На оживленной улице и в этой большой комнате, устланной мохнатым ковром, оно постоянно отзывалось глухим эхом — хаш-хаш!

Первым заговорил барон. Он стоял у картины, которую Роберта написала в зоопарке в Венсенне, на ней была изображена группа детишек в бледно-голубых лыжных костюмчиках у клетки с леопардом.

— Никак не могу решить, — сказал он, — нужна она мне или не нужна. — Он медленно пошел вдоль стены. — А может, вот эта?

— У меня есть дельное предложение, — пришел ему на помощь Патрини, живо повернувшись к ним от окна, заслышав голос клиента. — Вы можете взять обе домой и там, изучив их как следует, принять окончательное решение.

— Ну, если эта леди не будет возражать, — сказал барон, направив на Роберту свой заинтересованный, даже умоляющий взгляд.

— Нет, — ответила Роберта, всеми силами стараясь не заорать от счастья. — Я не буду возражать.

— Отлично, — сухо сказал барон. — Я пришлю за ними завтра. — Он, слегка поклонившись, надел свою красивую шляпу на седовласую голову и направился к двери. Патрини в ту же секунду, словно маг, распахнул ее перед ним.

Проводив клиента, Патрини быстро вернулся в галерею, поднял обе картины, которые выбрал барон.

— Превосходно, — сказал он. — Это лишь подтверждает мое старинное убеждение, что в некоторых случаях художнику весьма полезно с самого начала встретиться с клиентом.

Держа обе акварели под мышкой, он критически разглядывал другую многоцветную акварель, на которой была изображена обнаженная женщина. Ее Роберта написала в студии Раймонда.

— С вашего позволения, я подержу ее у себя недельку-другую, — сказал Патрини. — Если я дам кое-кому знать, что барон проявил интерес к вашим работам, этого достаточно, чтобы заинтересовать вашим творчеством еще одного, может, двух любителей. — Он взял и акварель с обнаженной. — Вам, конечно, известно, что у барона знаменитая коллекция картин.

— Конечно, — солгала Роберта.

— У него несколько превосходных картин Сутина1, довольно много Матисса и первоклассный Брак2. Ну, само собой, как и у всех видных коллекционеров, у него есть несколько произведений Пикассо. Когда он мне что-нибудь сообщит, я вам напишу.

В задней комнате зазвонил телефон, и Патрини побежал отвечать на звонок, держа под мышкой три ее акварели. Вскоре началась оживленная беседа шепотом, по тону которой можно было легко догадаться, что при общении эти два агента-интеллектуала применяют свой разработанный ими код.

Роберта, постояв в нерешительности посередине зала, собрала все свои картины и снова сунула их в портфель. Патрини все еще что-то нашептывал по телефону. Роберта подошла к двери, постояла там. Он выглянул.

— Au revoir, mademoiselle3,- помахал он ей рукой и вновь продолжил свое невнятное закодированное мы-чание.

Конечно, Роберта рассчитывала на более радушную, более прочувствованную прощальную церемонию. Еще бы, впервые кто-то выразил, пусть смутное, желание купить ее картину! Но Патрини был настолько увлечен беседой, что вряд ли оторвется от трубки до полуночи, и, по-видимому, давно позабыл о ее присутствии. Она, неопределенно улыбнувшись, вышла на улицу.

В холодных сгущавшихся сумерках она легко и весело шагала по улице, мимо ярко освещенных, сияющих, словно драгоценные камни, витрин дорогих магазинов, в своем развевающемся скромном шарфике, коротком пальтишке мышиного цвета, в голубых джинсах и ботинках, с видавшим виды зеленым портфелем под мышкой, стараясь держаться по-пуритански подальше от красивых, разодетых в дорогие меха женщин, в роскошных туфлях на высоких каблуках, от которых пахло ароматными духами, — это они составляли естественную природную фауну на улице Фобур Сент-Оноре. Осторожно пробираясь между ними, она мечтала о том, как перед ней распахнутся двери музея, и она, словно в каком-то желанном, дорогом для нее трансе, уже видела перед собой большие афиши с написанным на них аршинными буквами ее именем — Джеймс, повсюду на стекле киосков и в дверях художественных галерей. Те невидимые птицы, которые так дивно пели сегодня утром у нее над головой, теперь старались вовсю, куда громче, они пели только для нее одной, и она, такая счастливая, шла к кафе Квенни, где ее ожидал Ги.

Повинуясь чувству суеверия, она решила ничего не рассказывать Ги о том, что произошло в галерее Патрини. Когда все удачно завершится, когда ее картины купят (неважно, какие именно), когда за них будут отданы деньги, а сами картины повешены на стене в доме барона, вот тогда можно будет обо всем подробно рассказать и отметить такое важное событие на славу. К тому же было стыдно признаваться Ги, что она не расслышала фамилию барона, что робела, стеснялась спросить ее у него еще раз, когда он уходил из галереи. Завтра она непременно зайдет к Патрини, и так, словно невзначай, попросит его произнести фамилию барона по буквам.

Ги сидел в углу большого кафе, в котором было полно народа, нетерпеливо поглядывая на часы. Перед ним на столике стоял выпитый наполовину стакан с ананасовым соком. К разочарованию Роберты, которое она держала в строгой тайне, он не пил вина и вообще не употреблял никакого алкоголя.

— Алкоголь — проклятье Франции, — все время повторял он. — Только из-за вина мы превратились во второсортную державу.

Сама Роберта пила очень редко, но ей всегда было немного не по себе от того, что общается с французом, здесь, в Париже, который заказывает всякий раз, когда к их столику подходит ведающий спиртными напитками официант с картой вин в руках, бутылку кока-колы или лимонад. Это было ей так же неприятно, как и там, в Чикаго.

Ги неловко встал, когда она подошла к его столику.

— Что случилось? — спросил он. — По-моему, я жду тебя здесь уже целую вечность. За это время я выпил три стакана ананасового сока.

— Прости, — извинилась перед ним Роберта, поставив на пол свой портфель и усаживаясь на стул рядом с Ги. — Этот человек был занят.

Ги сел, слегка смягчившись.

— Ну, как все прошло?

— Не так плохо, — ответила она, отчаянно борясь с соблазном выпалить правду. — Он сказал, что ему интересно взглянуть на мои картины маслом.

— Все они дураки, — резюмировал Ги, сжимая ее руку. — Вот увидишь, ему придется кусать свои локти, когда ты станешь знаменитостью. Да будет поздно. — Он махнул официанту рукой. — Два ананасовых сока, пожалуйста. — Он в упор смотрел на Роберту. — Скажи мне, — начал он, — каковы твои намерения?

— Мои намерения? — удивилась Роберта. — По отношению к чему? Ты имеешь в виду себя?

— Да нет, — с досадой отмахнулся от нее Ги. — Все это проявится само собой, когда придет время. Ну, я имею в виду в философском смысле — твои намерения в жизни.

— Ну, — неуверенно сказала Роберта. Хотя она часто думала над этим вопросом, особенно сейчас, она не знала, как все это выразить словами. — Ну, я, конечно, хочу стать хорошей художницей, само собой. Мне хочется точно знать, что я делаю, и почему, и что я пытаюсь заставить чувствовать людей, когда они смотрят на мои картины.

— Это хорошо. Очень хорошо, — сказал Ги, словно учитель, довольный подающим надежды учеником. — Ну, что еще?

— Я хочу, чтобы вся моя жизнь была именно такой, — продолжала Роберта. — Мне не хочется, ну, идти вслепую. Вот почему мне не нравятся многие молодые люди моего возраста у меня на родине, — они не знают, чего хотят в жизни и как этого можно добиться. Ну, знаешь, вот они и бредут вслепую, на ощупь.

Ги, казалось, был совершенно сбит с толку.

— Вслепую, на ощупь, — повторил он. — Что это значит?

— По-французски — «tвtonner», — объяснила Роберта, довольная представившейся ей возможностью продемонстрировать перед ним свое лингвистическое превосходство. — Мой отец изучает историю, он специалист по военной истории, ну, все эти битвы, сражения, постоянно только и говорит о войне, о царящей там суматохе, когда все вокруг бегают, безжалостно убивают друг друга, не зная, правильно они поступают или неправильно, выигрывают или проигрывают, вообще ничего не понимают. В общем, вся эта муть…

— Да, — сказал Ги, — я слышал эту фразу.

— Я считаю, — продолжала Роберта, — что муть войны есть ничто по сравнению с мутью молодости. Битва при Геттисберге была кристально чистой по сравнению с жизнью в девятнадцать лет. Я хочу выйти из этой мути, этого тумана молодости, мне хочется быть цельной. Мне не хочется во всем полагаться на случай. Это — одна из причин моего приезда в Париж, все повсюду твердят, какие цельные люди эти французы. Может, и мне, глядя на них, стать такой же?

— Как ты думаешь, я — цельный человек? — спросил ее Ги.

— Очень. Именно эта черта мне больше всего нравится в тебе.

Ги задумчиво кивнул в знак согласия. Его черные большие глаза с густой бахромой черных ресниц засияли.

— Послушай, ты американка, — сказал он, — ты станешь прекрасной женщиной, просто супер… И я еще тебя никогда не видел такой красивой. — Он, наклонившись к ней, поцеловал ее в щеку, еще холодную с улицы.

— Какой приятный денек! — сказала она.

Они пошли в кино, чтобы посмотреть какой-то фильм, который, как слышал Ги, был очень хорошим, после сеанса — в бистро на левом берегу, чтобы пообедать. Роберта хотела съездить домой, чтобы оставить там портфель и переодеться, но он запретил ей это делать.

— Сегодня вечером, — сказал он с таинственным видом, — у меня нет настроения выслушивать отзывы о себе от твоей подруги Луизы.

Когда они подходили к кинотеатру, то повсюду пестрели большие афиши-предупреждения — детям до восемнадцати лет смотреть этот фильм нельзя, и ее смутил ироничный взгляд билетера, когда они проходили мимо него. Как она жалела, что не захватила с собой паспорт, чтобы утереть ему нос, — ей уже за восемнадцать! Роберта без особого интереса смотрела на экран. Фильм был ей непонятен, ей всегда было трудно понимать французский, когда на нем говорят в кино, по радио или телевидению. Обычные продолжительные постельные сцены, когда обнаженная пара молодых людей долго о чем-то болтает, все слишком эротично и слишком откровенно, по ее мнению. Она просидела большую часть сеанса с закрытыми глазами, вспоминая и чуть приукрашивая события сегодняшнего дня; даже позабыла, что рядом с ней сидит Ги, который напоминал ей о себе, то и дело поднося к губам ее руку и нежно целуя ее пальчики, один за другим, причем делал это в необычной манере и в самые драматические моменты действия.

Во время обеда он вел себя с не меньшей странностью. Он подолгу молчал, что было ему совсем несвойственно, смотрел на нее в упор через столик, и от этого его намеренно сверлящего взгляда ей становилось не по себе, и приходилось ерзать на своем стуле. Наконец, когда принесли кофе, Ги, откашлявшись, протянул к ней через стол обе руки. Взяв ее ладони, он, стараясь подражать ораторскому искусству, выспренно сказал:

— Все. Я решил. Время созрело. Мы наконец достигли этого неизбежного момента.

— О чем это ты? — нервно спросила Роберта, видя, что бармен в холле маленького пустого ресторанчика не спускает с них любопытных глаз.

— Просто мне хочется говорить так, как говорят взрослые, — пояснил он. — Сегодня ночью мы станем любовниками.

— Тс-с-с… — Роберта озабоченно поглядела в сторону бармена. Она быстро выдернула свои руки, спрятала их под стол.

— Больше я не могу жить без тебя, — пылко сказал он. — У меня есть ключ от квартиры приятеля. Он уехал в Тур, чтобы навестить свою семью. Его сегодня ночью не будет. Это рядом, за углом.

Роберте не нужно было и притворяться, что такое предложение Ги ее не шокировало. Как и все девственницы, приехавшие в Париж, она в глубине души была убеждена, что ей уже не придется возвращаться домой в том целомудренном состоянии, в котором приехала сюда. От такой идеи можно было приходить в восторг, ожидать неизбежного с нетерпением или отказаться от нее, но все равно, рано или поздно, такое должно случиться. В любое другое время за эти три месяца знакомства с ним она могла бы понять настроение Ги и принять его предложение. Даже сейчас ей понравилось, с какой откровенностью, стараясь не уронить ее девичьего достоинства, он это сделал. Но то же чувство суеверия, которое терзало ее сегодня днем в галерее и помешало рассказать Ги о двух акварелях, теперь снова охватило ее с новой силой. Как только судьба ее двух картин прояснится, она подумает о предложении Ги, сделанном ей столь откровенно. Но не раньше. Сегодня этого не будет еще и по другой причине. Даже если это случится и от судьбы никуда не уйдешь, то она была уверена в одном: никогда не согласится на первую физическую любовь, когда на ней — джинсы.

Она покачала головой, еще больше раздражаясь от того, что вся вспыхнула, — ее щеки и шея горели огнем. Она опустила глаза на тарелку, не могла больше смотреть на Ги — ее заливала пунцовая краска.

— Нет, прошу тебя, только не сегодня.

— Почему же? — спросил он.

— Это… так неожиданно…

— Ничего себе неожиданность, — громко воскликнул он. — Мы с тобой видимся почти каждый день вот уже три месяца подряд. Разве ты к этому не привыкла?

— Я ни к чему не привыкла, и ты это отлично знаешь, — резко возразила она. — Прошу тебя, не будем больше говорить об этом. Я твердо сказала: только не сегодня.

— Но у нас квартира только на сегодняшнюю ночь, — настаивал Ги. — Мой приятель не будет торчать в Туре целый год. — У него было такое кислое, такое мученическое лицо, что впервые Роберта за все время их знакомства вдруг поняла, что он нуждается в утешении. Она, наклонившись к нему, нежно похлопала его по руке.

— Ну, не нужно кукситься, — сказала она. — Может быть, только в другой раз.

— Хочу тебя предупредить, — сказал он, стараясь не терять своего мужского достоинства. — В следующий раз ты будешь приставать ко мне, а не я.

— Хорошо, — быстро ответила она, — буду, — чувствуя одновременно и облегчение и досаду из-за такого быстрого его согласия. — А теперь заплати по счету. Мне завтра утром рано вставать.

Позже, лежа в своей узкой кровати на комковатом матраце под тяжелым стеганым одеялом, она никак не могла уснуть. Слишком возбуждена. «Ну что за день, — думала она. — Я становлюсь художницей. Уже на грани. И я становлюсь женщиной. Тоже на грани». Она хихикнула от выспренности своих фраз и обняла себя под одеялом. Она была очень довольна гладкостью своей кожи. Если бы Луиза не спала, она бы ей во всем призналась. Но Луиза крепко спала в своей постели у противоположной стены в своих бигуди, все ее лицо было жирно смазано кремом от морщин, которые явно не появятся в ближайшие двадцать лет. С сожалением Роберта закрыла глаза. Как ей хотелось, чтобы сегодняшний день никогда не кончался!

Два дня спустя, когда она вошла в свою комнату, включила свет, то увидела на своей кровати письмо, присланное по пневмопочте. Уже смеркалось, и в квартире было холодно и пустынно. Луизы дома не было, и в кои веки на наблюдательном пункте в салоне мадам Рюффа не оказалось. Так что ее никто не видел, когда она прошла по холлу к своей двери. Она вскрыла письмо.

— «Дорогая мисс Джеймс, — прочитала она. — Немедленно свяжитесь со мной. У меня есть для вас важное сообщение». И подпись — Патрини.

Роберта посмотрела на часы. Пять вечера, Патрини еще мог быть в своей галерее. Чувствуя, как у нее заколотилось сердце, как у нее кружится голова, она снова через холл прошла в салон, где стоял телефон. Когда мадам Рюффа куда-нибудь выходила по своим делам, она запирала диск на крошечный замочек, но все же был какой-то, пусть незначительный, шанс, что на этот раз она забыла это сделать. Нет, мадам Рюффа ничего никогда не забывала. Телефон был на замочке. «Негодная старая сука!» — трижды в сердцах повторила Роберта. Она пошла на кухню, нет ли там горничной. На кухне было темно, и Роберта вдруг вспомнила, что у нее сегодня выходной.

— Ах, ну и Франция, — воскликнула она. — Будь ты проклята!

Она вышла из дома и поспешила к кафе на углу, где был платный телефон. Но там, в телефонной будке, как назло, стоял какой-то мужчина с портфелем в руках и с унылым выражением на физиономии что-то записывал на листе бумаги и одновременно что-то говорил в трубку.

Из того, что ей удалось понять, этот тип с портфелем говорил о какой-то сложной сделке относительно установки водопроводных труб. Он и не думал заканчивать. Ну и город, этот Париж, с досадой плюнула Роберта. Здесь все висят на телефонах часами, и днем и ночью. Она, конечно, была неправа.

Она снова посмотрела на часы. Четверть шестого. Патрини закрывает в шесть. Роберта вернулась в бар, заказала себе стакан красного вина, чтобы успокоить взвинченные нервы. Потом придется пожевать жвачку, чтобы отбить запах вина изо рта. У нее на семь намечена встреча с Ги, и ей придется выслушать долгую и нудную нотацию, если он только почувствует, что она выпила. В баре было полно работяг из окрестного квартала, они громко разговаривали, смеялись, пили, сколько хотели, и ни одного из них не волновало, будет ли от него пахнуть спиртным или не будет.

Наконец, этот зануда слесарь вышел из будки, и туда немедленно влетела Роберта. Она опустила в щель жетон. Вдруг, к своему ужасу, она вспомнила ту бесконечную беседу, которую Патрини вел с другим агентом по телефону, и паника стала медленно овладевать ею. Она трижды пыталась дозвониться, но все напрасно, — телефон Патрини был занят. Уже двадцать пять минут шестого. Она выскочила из телефонной будки и, расплатившись за вино, побежала к станции метро. Предстоял долгий путь практически через весь город, но другого выхода у нее не было. Мысль о том, что она ляжет спать, так и не узнав, что есть от Патрини, была ей просто невыносима.

Хотя уже наступил вечер и было по-зимнему холодно, ее прошиб пот, и, когда она добежала до дверей галереи, чуть не задохнулась. Ярко-красная картина, изображающая не то стиральную машину, не то перипетии кошмара, была на месте, в витрине. Роберта, открыв дверь, влетела внутрь. В галерее никого не было, но из кабинета в глубине доносился заговорщический шепот Патрини, разговаривавшего по телефону. У нее сложилось вполне оправданное впечатление, что он говорил по телефону тем же голосом и стоя в том же положении с того времени, когда они расстались с ним два дня назад. Немного отдышавшись, она прошла в глубь галереи к его кабинету и показалась на пороге. Он, наконец, поднял на нее глаза, дружески махнул рукой и продолжал свой невыносимый треп. Она вернулась в галерею и сделала вид, что изучает большое полотно, на котором было изображено что-то вроде яиц малиновки, только увеличенных раз в тридцать. Она была рада, что пока может передохнуть. За это время она могла собраться, взять себя в руки. Патрини — это наверняка такой человек, который не переносит никаких проявлений возбужденного состояния, энтузиазма или благодарности. Она была в этом уверена. К тому времени, когда он, наконец, вышел из своего кабинета, на ее лице застыла отчаянная скука, что ее слегка забавляло.

Он подошел к ней, как большое ласковое животное, ступающее лохматыми мягкими лапами по ворсистому ковру.

— Добрый вечер, дорогая мадмуазель, — начал он. — Сегодня утром я звонил по оставленному вами телефону, но какая-то пожилая леди ответила мне, что там такая не проживает.

— Это моя домовладелица, — объяснила Роберта. Старый трюк мадам Рюффа, она всегда стремилась не поощрять то, что она называла невыносимым рэкетом телефонных звонков.

— Я хотел вам сказать, — продолжал Патрини, — что месье барон заходил ко мне сегодня утром и сказал, что никак не может выбрать, какая из двух ваших акварелей ему приглянулась больше, поэтому он решил взять их обе.

Роберта невольно закрыла глаза в этот неожиданный, славный, счастливый для нее момент. Чтобы не выдать себя, она косилась на картину, висевшую на противоположной стене.

— На самом деле? — спросила она. — Обе сразу? Оказывается, он куда более интеллигентный человек, чем я предполагала.

У Патрини вырвался из горла какой-то странный звук, словно он подавился, но Роберта была готова простить его за это, в эту счастливую минуту она простила бы любого и каждого за все что угодно.

— Он также попросил меня передать вам, что приглашает вас к себе сегодня вечером на обед, — продолжал Патрини. — До семи я должен сообщить о вашем решении его секретарю. Так вы свободны сегодня вечером?

Роберта колебалась, не зная, что ответить. У нее в семь свидание с Ги, и она знала, была уверена, что он явится раньше, в шесть сорок пять, и будет ждать ее на холодной улице — окоченевшая жертва ненависти мадам Рюффа к мужскому полу. Потом подумала о том, что художники должны быть людьми жестокими, иначе они не художники. Вспомните Гогена, Бодлера.

— Да, — небрежно ответила она Патрини. — Думаю, что меня это устроит.

— Он живет на площади Буа де Булонь, девятнадцать «бис», — объяснил ей Патрини. — Это сразу же за авеню Фош. В восемь часов. Ни в коем случае не обсуждайте с ним цену картин. Этим займусь я сам. Вам понятно?

— Я этого никогда не делаю, — высокомерно ответила ему Роберта. Она была счастлива, что сумела сдержаться.

— Я позвоню секретарю барона, — пообещал Патрини. — А завтра я выставлю в витрине вашу «Обнаженную».

— Я как-нибудь заскочу, — пообещала Роберта. Она понимала, что ей нужно как можно скорее убираться из галереи, чувствовала — стоит ей произнести еще одну фразу, состоящую пусть всего из четырех слов, как она издаст примитивный вопль триумфатора. Роберта вышла из галереи. Она совсем не ожидала, что Патрини сам любезно откроет перед ней дверь.

— Юная леди, — сказал он ей на прощание, — я понимаю, это не мое дело, но прошу вас, будьте поосторожнее.

Роберта кивнула, его слова показались ей забавными, но она прощала его и за это предостережение. Только после того, как она прошагала ярдов двести в западном направлении, вдруг вспомнила, что до сих пор не знает, как зовут барона. Когда она проходила мимо почетной гвардии с отомкнутыми штыками у Дворца Миньон, то осознала, что есть еще пара проблем, которые ей необходимо решить. Она была одета так, как одевалась ежедневно, — для чего наряжаться, если приходилось целый день пешком бродить по улицам в эти сырые, ветреные и холодные дни в Париже? На ней был плащ, на шее повязан шарфик, шотландская шерстяная юбка со свитером, а на ногах зеленые шерстяные чулки и лыжные ботинки. Вряд ли в таком костюме следует являться на обед на авеню Фош. Но если она пойдет домой, чтобы переодеться, то обязательно застанет там Ги, который будет торчать в ожидании ее на улице, и у нее, конечно, не хватит мужества признаться ему в том, что она «кинула» его сегодня ради обеда с пятидесятилетним представителем французской знати. Он, конечно, расстроится, будет с ней груб и беспощаден и в конце концов заставит ее расплакаться. Это у него выходило очень просто, стоило ему только захотеть. Но в этот вечер она не могла появиться в гостях вся зареванная, с красными, воспаленными глазами. «Ну, — подумала она, — ничего не поделаешь, придется барону принять ее такой, какая она есть, в этом затрапезном наряде, в зеленых шерстяных чулках. Если он намерен общаться с художниками, пусть привыкает к их некоторой эксцентричности».

Но ей было не по себе от одной мысли, что она заставляет Ги ждать ее на холодной улице. У него слабые легкие, и каждую зиму он по несколько раз страдал от приступов бронхита. Она вошла в кафе на авеню Миньон и попыталась дозвониться до своей квартиры. Никто не отвечал. «Луиза, черт бы тебя побрал, — с досадой подумала Роберта, — вечно ее нет на месте, когда она нужна позарез! Могу поспорить, что она ушла на любовное свидание к третьему французу».

Роберта повесила трубку телефона, взяв неиспользованный жетон. Она впилась глазами в телефонный аппарат, словно что-то соображая. Ей, конечно, следовало позвонить Ги домой, и в конце концов ему передадут, что она звонила, но она уже два или даже три раза звонила ему, к телефону подходила мать, с ужасно высоким раздраженным голосом, и она всегда притворялась, что не понимает французского Роберты. Сегодня ей вовсе не хотелось снова так разговаривать с его матерью. Задумчиво подбросив жетон пару раз на руке, она вышла из будки. Ладно, придется отложить решение проблемы с Ги до завтрашнего утра. Идя к Елисейским полям, под этим отвратительным моросящим мглистым дождиком, она усилием воли выдавила Ги из своего сознания. Ну, если любишь, нужно быть готовым пережить и немного сердечной боли.

Роберта медленно шла к площади Буа де Булонь. Она долго не могла найти этот дом, долго плутала, сделала большую ненужную петлю под сплошным темным дождем, пока не подошла к нужному дому. На ее часах было восемь пятнадцать. Дом номер 19 «бис» оказался большим непривлекательным особняком, перед которым стоял «бентли» и еще несколько машин поменьше. Перед ними кучкой стояли три или четыре шофера. По этим явным признакам Роберта с удивлением поняла, что в дом приглашены и другие гости. По тону предостережения Патрини, — «Прошу вас, будьте поосторожнее», — она считала, что предстоит уютный интимный обед тет-а-тет, который барон устроит для своей юной протеже. Во время своего продолжительного пешего перехода сюда почти через весь город она думала над этим и в конце концов решила ничему не удивляться, не теряться, не впадать в шоковое состояние, что бы там ни случилось, и неизменно вести себя в высокомерной парижской манере. Кроме того, она была уверена, что сумеет совладать с пятидесятилетним стариком, независимо от того, сколько картин он у нее купит.

Она позвонила, чувствуя, как сильно озябла и промокла до нитки. Дверь ей отворил дворецкий и тут же уставился на нее, словно не верил собственным глазам. Она смело вошла в холл с высоким потолком, с большими зеркалами вокруг, сняла свое промокшее насквозь пальто, шарф и передала слуге.

— Dites au baron que mademoiselle James est lа, s'il vous plaоt1,-сказала она по-французски. Но, увидев, что этот старый болван все стоит, разинув рот, перед ней и держит в руке ее пальто с шарфом, добавила: — Je suis invitеe а diner2.

— Oui, mademoiselle3,- ответил он наконец. Он повесил ее пальто на вешалку на почтительной, не допускающей заражения дистанции от висевших там с полдюжины норковых манто и исчез за дверью, тщательно закрыв ее за собой.

Роберта разглядывала себя в одном из массивных зеркал в холле, старательно расчесывая слипшиеся и перепутавшиеся волосы. Только ей удалось навести относительный порядок среди своих влажных кудряшек, как двери холла распахнулись и к ней вышел барон. На нем был смокинг. От неожиданности при виде ее он невольно сделал шаг назад, но потом до него дошло, и теплая улыбка озарила его лицо.

— Очаровательно, просто очаровательно, я так счастлив, что вы пришли, — сказал он. Наклонившись, он церемонно поцеловал ей руку и, бросив удивленный взгляд на ее лыжные ботинки, добавил: — Надеюсь, мое приглашение не дошло до вас слишком поздно.

— Знаете, — честно призналась Роберта, — я, конечно, не явилась бы в этих ботинках, если бы знала, что у вас намечается вечеринка.

Барон захохотал, как будто она сказала что-то очень и очень остроумное, и замахал на нее руками.

— Что вы, что вы, какая чепуха, вы прекрасны и сами по себе. В любом виде. А теперь, — продолжал он заговорщическим тоном, — мне хотелось бы показать вам кое-что и только после этого представить своим гостям. — Он проводил ее из холла в гостиную со стенами, выкрашенными в розовый цвет, с уютным камином с решеткой, за которой горел небольшой костер. На стене напротив она увидела две свои акварели в аккуратных, красивых рамках, разделенные прекрасным карандашным рисунком Матисса. На другой стене на самом деле висела картина Сутина.

— Ну как, вам нравится? — заискивающе спросил ее барон.

Если б Роберта призналась барону, что она на самом деле испытывала, обнаружив свои картины в такой серьезной, славной компании великих художников, то ее слова могли зазвучать столь же торжественно, как и Девятая симфония Бетховена. Но она сдержалась.

— О'кей, — просто сказала она. — Думаю, что все о'кей.

Лицо барона исказила почти незаметная гримаса, словно если на нем не было улыбки, он испытывал адскую боль. Он полез в карман, извлек оттуда сложенный вдвое чек и вложил его в руку Роберте.

— Вот, прошу, — сказал он. — Надеюсь, вам не покажется, что сумма мала. Я все предварительно обсудил с Патрини. О комиссионных прошу не беспокоиться. Все уже улажено.

С большим трудом оторвав глаза от своих картин, Роберта развернула чек. Посмотрела на него. Прежде всего, она хотела прочитать его подпись, чтобы знать, как же его фамилия. Но она была сделана нервным, размашистым французским почерком, разобрать который было, конечно, выше ее сил. Потом она перевела взгляд на указанную в нем цифру. 250 новых французских франков. «Ничего себе, — промелькнула у нее мысль, — это же более пятисот долларов!» — автоматически произвела она подсчет в уме. Отец высылал ей на жизнь ежемесячно сто восемьдесят долларов. «Боже, на них можно будет жить во Франции вечно!» — подумала она.

Она почувствовала, как бледнеет, как затряслась ее рука с чеком. Барон с тревогой глядел на нее.

— Что с вами? — вежливо осведомился он. — Вам этого мало?

— Что вы, совсем нет, — ответила, как в тумане, Роберта, — хочу сказать… сказать… что я никогда и не мечтала о такой большой сумме…

Барон, чтобы подтвердить свою щедрость, сделал широкий жест.

— Купите себе новое платье, — предложил он. Невольно бросив взгляд на ее шотландскую юбку и старый потертый свитер, он вдруг спохватился — как бы она не подумала, что он осмеливается критиковать ее вкус в одежде. — Я хочу сказать, — добавил он, — распорядитесь этой суммой, как хотите. — Он снова взял ее под локоток. — Ну а теперь, — сказал он, — можно и присоединиться к нашей компании. И помните, когда вам захочется снова взглянуть на свои работы, можете запросто приходить, только прежде предупредите о вашем приходе по телефону.

Он любезно выпроводил ее из розовой комнаты и повел через холл в салон. В громадной комнате с развешанными на стенах картинами Брака, Руо1, Сегонзака2 между позолоченной, украшенной парчой мебелью вальяжно разгуливала многочисленная толпа французов в смокингах и увешанных драгоценными украшениями француженок с обнаженными плечами, которые разговаривали между собой тем высоким самодовольным музыкальным тоном, который в вежливой парижской беседе является высшим шиком, — особенно за пять минут до приглашения к обеду.

Барон представил ее большинству гостей, хотя ни одного из названных ей имен она так и не сумела запомнить. Все они любезно улыбались ей, мужчины целовали ей руку, словно в этом мире нет ничего более естественного, чем обед в таком доме в присутствии американской девушки в зеленых шерстяных чулках и лыжных ботинках. Двое или трое более пожилых джентльменов сказали несколько похвальных слов по поводу ее картин по-английски, а одна дама заявила с апломбом:

— Как приятно вновь видеть американскую живопись такой, это внушает уверенность. — В ее замечании была скрыта едва заметная двусмысленность, но Роберта решила не обращать на это внимание и принять его как искреннюю похвалу.

Вдруг она осознала, что сидит одна в углу, а в руке у нее стакан с почти бесцветной жидкостью. Барон пошел встречать новых гостей, и последняя группа, которую он ей представил, быстро распалась, и все они присоединились к другим кружкам. Роберта старалась смотреть только прямо, впереди себя, будучи уверенной, что если она ни разу за весь вечер не опустит глаза, то навсегда забудет, в чем одета. «Может, — размышляла она, — если я выпью побольше, я вдруг почувствую, что на мне роскошный наряд от Диора?» Роберта сделала маленький глоток из стакана. Прежде ей никогда не приходилось пробовать этот напиток, но глубоко усвоенные, расистские по характеру знания навели ее на мысль, что она попала в компанию любителей мартини. Хоть ей и не нравился вкус напитка, она допила его до конца. Теперь она знала, что делать. Когда мимо проходил официант с подносом, она взяла с него еще один стакан. Роберта медленно выпила его до дна и даже не закашлялась. Ее лыжные ботинки удивительно быстро превращались в модные туфли от Манчини, и теперь она была абсолютно уверена, что все эти элегантно одетые люди, которые, однако, повернулись к ней спиной, сейчас говорили только о ней, и говорили с нескрываемым восхищением…

Пока она выискивала официанта, чтобы взять у него с подноса третий стакан, раздалось громкое приглашение к обеду.

Она шла в столовую между покатыми женскими обнаженными плечами, над которыми позвякивали сережки с бриллиантами. Вся она была освещена горящими свечами, а длинный стол, покрытый громадной розовой кружевной скатертью, был уставлен хрустальными стаканами для вина — целыми батареями. «Нужно обязательно написать матери об этом, — подумала Роберта, выискивая свое имя на карточках, расставленных на столе напротив каждого стула. — Подумать только, я вращаюсь в высшем французском свете! Как Пруст».

Ее место оказалось в самом конце стола рядом с каким-то лысым мужчиной, который, машинально улыбнувшись ей единственный раз, больше не обращал на нее абсолютно никакого внимания. Напротив нее за столом сидел еще один лысый господин, вниманием которого прочно, на все время обеда, завладела крупная блондинка, сидевшая слева от него. Барон сидел в центре стола, на расстоянии четырех стульев от нее, на правах хозяина. После того как он бросил в ее сторону взгляд, дальнейшее общение через стол прекратилось. Так как все люди вокруг с ней не разговаривали, то, совершенно естественно, беседа шла только по-французски. Все они говорили очень быстро, кратко, постоянно отворачиваясь от Роберты, и такое их поведение вкупе с выпитыми двумя стаканами мартини еще больше ослабили ее способность понимать язык, и ей становились понятны лишь отдельные обрывки беседы, что заставляло чувствовать себя такой одинокой, словно она очутилась в ссылке.

Ее застал врасплох уже знакомый официант, который разносил вино. Наклонившись над ней, он, снова наполняя ее стакан, что-то прошептал ей на ухо. Она не могла понять, что он говорит, и на какое-то мгновение ей показалось, что он хочет узнать номер ее телефона.

— Comment?1 — громко сказала она, готовая своим ответом ввести его в смущение.

— «Монтраше», mil neuf cent cinquante-cinq2,- снова прошептал он, и до нее наконец дошло, что он называл ей сорт выдержанного вина. Оно оказалось просто превосходным, она выпила целых два стакана и закусила холодным омаром, которого подавали как первое блюдо. Она уплетала за обе щеки, жадно, ведь ей еще никогда не приходилось есть такую вкусную пищу, но одновременно с насыщением в ней возрастало чувство враждебности по отношению к каждому сидящему за столом, потому что никто не обращал на нее внимания, и ей казалось, что она обедала одна, посередине Булонского леса.

После омара подали суп, после супа — фазана, за «Шато Лафит» 1928 года на столе появилось «Монтраше» 1955 года. Теперь Роберта глядела на всех гостей с холодным презрением, хотя и видела их словно в тумане. Во-первых, как она была уверена, за столом не было ни одного, кому было бы меньше сорока. «Что я делаю в этом доме для престарелых?» — спрашивала она себя, принимаясь за вторую порцию фазана и большой кусок дрожащего желе. Эта изысканная пища лишь сильнее разжигала пламя ее ненависти. Эти трясущиеся галльские Бэбитты, эти биржевые брокеры с их разодетыми писклявыми женщинами не заслуживали компании художников, если они осмеливаются усаживать их в конце стола или кормить благотворительным супом на кухне, целиком игнорируя их присутствие.

Неизвестно почему, но во время обеда все больше крепло ее убеждение в том, что все сидевшие за столом мужчины — биржевые брокеры. Она жевала грудку, и теперь вновь горько вспоминала о своих зеленых шерстяных чулках и спутанных волосах. Роберта предпринимала героические усилия, чтобы понять, о чем же шел разговор вокруг нее, и неожиданно ее лингвистические способности настолько обострились, благодаря презрительному отношению к гостям, что она вдруг стала отлично понимать долетавшие отрывки бесед. Кто-то говорил, что дождливое лето губительно для охоты. Кто-то делился впечатлениями о пьесе, о которой Роберта ничего не слышала, и жаловался, что второй акт из рук вон плох. Какая-то дама в белом платье сказала, что, как она слышала от одного американского друга, президент Кеннеди окружил себя коммунистами.

— Какая чепуха! — громко сказала Роберта, но никто даже не повернул головы в ее сторону.

Она съела еще кусок фазана, выпила еще вина и впала в мрачные раздумья. Роберта ужасно страдала от подозрения, что ее вообще не существует. Она лихорадочно думала, что бы ей еще сказать погромче, чтобы все убедились, что она еще жива. Нужно придумать что-то на самом деле сногсшибательное. Она мысленно перепробовала все возможные вступления. «Я слышала, как здесь кто-то упомянул имя президента Кеннеди. Я имею честь быть очень близкой к членам его семьи. Мне кажется, кое-кому здесь будет интересно узнать, что президент планирует вывести из Франции все американские войска к августу месяцу». Может, хоть такое отчаянное вранье заставит их оторвать головы от своих тарелок на несколько секунд — мрачно размышляла она.

Может, более личностная атака позволит добиться большего. «Прошу меня извинить за опоздание сегодня вечером, но я была занята — разговаривала по телефону с Музеем современного искусства в Нью-Йорке. Они хотят купить у меня четыре картины, выполненные маслом, но мой агент против этого; он говорит, нужно подождать до окончания моей персональной выставки, намеченной на эту осень».

«Какие снобы, — думала она, хищно оглядываясь по сторонам. — Могу побиться об заклад, что такие мои заявления смогут немного изменить направление их плавной беседы. Ну, хоть чуть-чуть».

Но все это вздор! Она сидела, как статуя, отлично понимая, что ничего не скажет, — ее постыдно, словно клещами, сдерживали ее молодость, ее диковинная одежда, ее невежество, ее приводящая в бешенство робость. «Пруст, — думала она с глубочайшим презрением к нему. — Французское высшее общество!»

Враждебность нарастала в ней. Гневно оглядываясь вокруг, прижимая к губам холодноватый краешек стакана, она видела, насколько фальшивы, насколько фривольны все эти люди с их глупыми разговорами о плохом охотничьем сезоне на фазанов, о непереносимых вторых актах пьес, о коммунистическом окружении президента Кеннеди. Она бросала свирепые взгляды на барона, этого тщательно выбритого, модно подстриженного пижона, мнящего себя самим совершенством, его-то она и ненавидела сильнее других. «Я знаю, чего ему от меня нужно, — цедила она неслышно сквозь зубы, постукивающие по хрусталю стакана, — но ничего от меня он не получит — это яснее ясного!»

Она с удовольствием съела что-то еще.

Ее ненависть к барону принимала силу тропического урагана. Он, конечно, пригласил ее к себе, значит, превратил ее во всеобщее посмешище, чтобы позабавить своих друзей, — так решила она, — и повесил ее картины в той же комнате, где висят Матисс и Сутин, — что это, если не насмешка с его стороны? Он прекрасно понимает, что ей еще далеко до таких великих мэтров. И через минуту после того, как он попытается добиться от нее желаемого и получит отказ, он, конечно же, прикажет одному из своих дворецких немедленно снять ее акварели и отнести их либо в подвал, либо на чердак — там им и место!

Вдруг перед ее глазами проплыла грустная картина: ее Ги, ее верный и преданный Ги, стоит на морозе перед ее окном на улице. От мысли о подобном бессердечии по отношению к нему у нее на глаза навернулись слезы. Он, несомненно, был куда лучше всех этих болтающих обжор за столом. Она вспомнила, как сильно он ее любит, какая чистая у него душа и как она могла сделать его счастливым, стоило ей лишь пошевелить пальцем. Сидя перед своей тарелкой с кусками фазана и пюре из съедобных каштанов, перед стаканом, на сей раз наполненным «Бордо» 1928 года, она чувствовала, что все это просто невыносимо. Почему она сейчас не с ним рядом? Раскаиваясь во всем, Роберта чувствовала, как ее бессмертная душа развращается с каждой секундой.

Она резко встала. Стул за ней наверняка бы упал, если бы слуги в белых перчатках его вовремя не подхватили. Роберта стояла, вытянувшись, как могла, ей хотелось знать, действительно ли она сейчас бледна как полотно? Она это чувствовала. Сразу все беседы прекратились, глаза всех гостей повернулись к ней.

— Мне ужасно жаль, — сказала она извиняющимся тоном, обращаясь к барону. — Мне нужно сделать очень важный телефонный звонок.

— Само собой, моя дорогая, — любезно откликнулся он. Барон встал, незаметным жестом давая понять своим гостям, чтобы они не беспокоились, оставались на своих местах. — Анри покажет вам, где телефон.

Официант с каменным лицом сделал шаг от стены, к которой, по-видимому, прилип. Роберта вышла за официантом из притихшей комнаты с высоко поднятой головой, вся выпрямившись, как палка, нарочито громко стуча своими тяжелыми лыжными ботинками по отполированному полу. Эти звуки нельзя назвать музыкальными!

Дверь за ней затворилась. «Больше никогда, никогда в жизни я не войду в эту комнату, — зарекалась она. — Никогда не увижу ни одного из этих типов. Все, выбор сделан. Мой выбор на всю вечность».

Коленки у нее дрожали, но она не чувствовала, какие усилия приходилось прикладывать ей, чтобы идти ровно и не шататься из стороны в сторону. Она шла за Анри через холл снова в эту розовую, знакомую ей комнату.

— Voilа, mademoiselle, — сказал Анри, указывая на телефонный аппарат, стоявший на маленьком столике с инкрустацией.- Dеsirez-vous qui je compose le numеro pour vous?1

— Non! — ответила она холодно.- Je le composerai moi-mкme mersi!2 — Роберта подождала, пока тот не вышел из комнаты. Села на кушетку рядом с телефоном. Набрала номер домашнего телефона Ги. Слушая гудки, она впилась глазами в свои картины. Они показались ей такими бледными, невыразительными, простенькими и какого только чужого влияния не демонстрировали. Она вспомнила, какой душевный взлет испытала, когда барон привел ее сюда, чтобы показать ей ее картины. Это было совсем недавно, а теперь внутри — пустота. «Я похожа на маятник, — подумала она, — классический случай маниакальной депрессии. Если бы у меня были богатые родители, они наверняка отправили бы меня на прием к психиатру. Нет, никакой я не художник. Нужно прекратить носить голубые джинсы. Нужно быть просто хорошей, доброй женщиной и приносить счастье мужчине. И больше не пить».

— Алло! Алло! — зазвучал в трубке раздраженный женский голос. Это, конечно, была мать Ги.

Стараясь говорить как можно отчетливее, Роберта спросила, дома ли Ги. Его мать, как обычно, вначале притворилась, что не понимает вопроса, заставив ее дважды повторить его. Потом, давая волю своему гневу, она сказала, что ее сын дома, но болен и лежит в кровати, у него высокая температура, и поэтому не может говорить. Ни с кем.

Мать Ги, судя по ее решительному настроению, могла швырнуть трубку в любой момент, и поэтому Роберта говорила так, словно случилось что-то серьезное, пытаясь передать то, что хотела, до того, как в трубке зазвучат гудки.

Мать Ги все время повторяла: «Comment? Comment?»1, и по ее голосу чувствовалось, что она все больше распаляется.

Роберта, как только могла, пыталась объяснить ей, что через час она будет дома, и если Ги не так опасно болен, то, может, позвонит ей… Потом она услыхала в трубке мужские крики, какие-то глухие звуки, стук, — по-видимому, там, на другом конце линии, шла отчаянная борьба за обладание трубкой. Потом она услыхала голос Ги. Он тяжело дышал.

— Роберта? Ты где? С тобой все хорошо? Ничего не случилось?

— Я такая стерва, — прошептала Роберта, — прошу, прости меня.

— Да ладно, не переживай, — утешал ее Ги. — Ты где сейчас?

— Я в окружении самых чудовищных людей на свете, — сказала Роберта. — Так мне, дуре, и надо! Я вела себя как идиотка…

— Где ты находишься? — кричал в трубку Ги. — Давай адрес!

— Площадь Буа де Булонь, девятнадцать «бис», — назвала Роберта. — Как мне жаль, что ты болен. Мне так хотелось увидеть тебя, сказать, что…

— Никуда не уходи, — кричал Ги, — я буду на месте через десять минут.

Она услыхала бурный поток французской речи, низвергавшийся из уст его матери, потом — щелчок! Ги повесил трубку. Роберта посидела там с минуту перед телефоном. Боль, словно от полученной раны, отступала, смягчалась из-за этого бодрого, надежного голоса любви, который она только что услыхала в трубке. «Нужно быть достойной его, — подумала она с каким-то религиозным, проникновенным чувством. — Нужно быть достойной его».

Она встала, подошла поближе к своим картинам. Уставилась на них. С каким удовольствием она сейчас выцарапала бы свою подпись, но, увы, акварели теперь были под стеклом, в рамке. Ничего сделать нельзя.

Роберта вышла в холл, надела свое пальто, замотала голову шарфом. В доме, казалось, так тихо, словно в нем никого не было. Нигде не было видно слуг в белых перчатках, и если даже сейчас гости живо обсуждали ее за столом, то, слава Богу, все их разговоры приглушало довольно большое расстояние и несколько плотно закрытых дверей. Она огляделась в последний раз, — повсюду зеркала, мрамор, норковые шубы. «Нет, все это не для меня», — подумала она с сожалением. Завтра же узнает у Патрини имя барона и пришлет ему букет роз с извинениями за свои дурные манеры и невоспитанность.

Интересно, случалось ли что-либо подобное с ее матерью, когда ей было девятнадцать?

Она неслышно отворила дверь, выскользнула на улицу. «Бентли» и другие машины стояли на прежнем месте на морозе, а печальные шоферы этих богачей стояли группкой в легком тумане под уличным фонарем. Роберта прислонилась спиной к чугунному забору особняка барона, чувствуя, что на холодном зимнем воздухе сумбур в ее голове постепенно пропадает. Уже через несколько минут она продрогла до костей, но упорно стояла на месте — это наказание ей за те часы, которые Ги провел в ожидании перед ее окном. Ее покаяние. Она не пыталась согреться.

Но даже быстрее, чем рассчитывала, она услыхала рев двигателя его «Веспы», увидала знакомую фигуру Ги. Он весь сжался на своем сиденье, казался таким странным, угловатым. Он с грохотом вылетел из узкого переулка на площадь. Она направилась к уличному фонарю, чтобы он ее сразу заметил. Ги резко затормозил перед ней. Его чуть занесло. Роберта кинулась ему на шею, обняла, не обращая внимания на глазеющих на них водителей.

— А теперь увези меня поскорее отсюда. Поскорее!

Ги чмокнул ее в щечку, крепко прижал к себе. Она забралась на заднее сиденье и крепко схватилась обеими руками за его талию. Он завел свою «Веспу». Они помчались между темными домами и быстро выскочили на авеню Фош. Всего какое-то мгновение, но его было вполне достаточно. Безумная скорость, свежий холодный ветер в лицо, его похрустывающее пальто под ее ладонями, надежное чувство успешного побега… Они пересекли авеню Фош и теперь мчались по бульварам к Триумфальной арке, которая, казалось, чуть покачивалась, залитая ярким светом прожекторов в полупрозрачном тумане.

Она крепче прижималась к Ги, нашептывая в меховой воротник его пальто: «Я люблю тебя, я люблю тебя», — но его уши были куда выше ее губ, и он ничего не слышал. Теперь она чувствовала себя очистившейся, словно какая-то святая, словно только что убереглась от совершения смертного греха.

Когда они выехали на площадь Этуаль, Ги, притормозив, повернулся к ней. Сосредоточенное, жесткое лицо.

— Ну, куда? — спросил он.

Она колебалась, не зная, что ответить. Затем сказала:

— У тебя еще остался ключ от квартиры твоего приятеля? Ну того, который уехал к родителям в Тур?

Ги резко крутанул ручку газа, и «Веспу» занесло. Они едва не упали, но все же сумели сохранить равновесие в последнюю секунду.

Он подтащил свой мотоцикл к тротуару, выключил мотор. Резко обернулся к ней. На какое-то мгновение ей показалось, что у него страшный, угрожающий вид.

— Ты что, пьяна? — спросил он сурово.

— Уже нет. Так ключ есть?

— Нет, — покачал в отчаянии головой Ги. — Он вернулся из Тура два дня назад. Что будем делать?

— Можно пойти в отель, — предложила Роберта.

Она сама удивилась своей храбрости. Какие слова произнесла сама! Впрочем, разве нельзя?

— В какой отель?

— В любой, где нас поселят, — сказала она.

Ги крепко схватил ее за руки повыше локтей, сильно сжал.

— Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь?

— Конечно, — улыбнулась она ему. Ей нравилось выступать инициатором в осуществлении их «преступного» плана. Это помогало ей стереть из памяти все неприглядные поступки, совершенные ею этим вечером. — Разве я не предупреждала тебя, что сама стану к тебе приставать. Ну вот, я и пристаю.

Губы у Ги задрожали.

— Послушай, американочка, — сказал он, — ты просто великолепна!

Роберта думала, что он ее за это поцелует, но он, по-видимому, пока не хотел заходить так далеко — не доверял себе. Он снова сел в седло и завел «Веспу». Теперь он не гнал, ехал медленно, осторожно, словно вез груз драгоценного хрупкого фарфора по ухабистой горной дороге.

Они колесили по восьми аррондисманам, от одного отеля к другому, но ни один из них не нравился Ги. Увидев перед собой очередной, он вспыхивал надеждой, но она при приближении к нему гасла, Ги качал головой и что-то ворчал себе под нос, стараясь удерживать «Веспу» на средней, крейсерской скорости. Роберте никогда и не приходило в голову, сколько же отелей в Париже! Она уже окоченевала, но стойко терпела, не говоря ему ни слова. Это был город Ги, а в таких делах у нее не было никакого опыта. Если по такому случаю он хотел выбрать отель, который устроил бы его во всех отношениях, то она безмолвно проехала бы с ним полгорода, ни разу не пожаловавшись ни на что.

Они переехали через мост Александра III, помчались дальше, мимо Ансамбля Инвалидов1 по направлению к Фобур Сент-Жермен по темным, узким улочкам, где за высокими стенами маячили громадные особняки. Но даже здесь было просто удивительное множество отелей на любой вкус — больших, маленьких, скромных, роскошных, ярко освещенных и в полутьме, которые, казалось, дремали при тусклом свете уличных фонарей. Но Ги все это не удовлетворяло.

Наконец, в том районе города, в котором Роберта никогда прежде не была, неподалеку от авеню де Гоблен, на улице, которая, казалось, очень скоро превратится в руины, Ги остановился. Сумеречный свет освещал вывеску «Отель „Кардинал“, все удобства». Нигде не указывалось, память какого именно кардинала здесь чтят, но на надписи «все удобства» краска облупилась маленькими чешуйками.

— Ну вот, наконец, нашел, — сказал Ги. — Я слышал об этом отеле от приятеля. Он сказал, что здесь очень хорошо и удобно.

Окоченевшая Роберта с трудом сползла с заднего сиденья.

— Да, выглядит вполне прилично, — лицемерно сказала она.

— Постой здесь, посторожи мотоцикл, — сказал Ги. — Я сбегаю и все устрою. — Он казался каким-то рассеянным и старался не смотреть ей в глаза. Достав бумажник, он вошел в отель, словно человек в толпе на спортивных состязаниях, опасающийся карманных воришек.

Роберта стояла возле мотоцикла, положив, как владелица, руку на седло «Веспы», пытаясь сосредоточиться, как следует представить, что ждет ее впереди. Как жаль, что она не выпила третий мартини! Интересно, будут ли там зеркала на потолке, а на стенах картины Ватто с изображениями нимф? Она о многом слышала в Париже, слышала и об этом.

Нужно вести себя с достоинством, быть веселой и грациозной, непременно красивой. Ведь предстоит такой лиричный и пока неведомый эксперимент.

Почему так долго там задерживается Ги? Большое удовольствие — стоять на холодной улице, стеречь его мотоцикл. Это действовало ей на нервы. Сейчас ее беспокоила не столько мысль о том, что ей предстоит заниматься любовью, — убеждала она себя, — сколько практические детали, например, с каким выражением на лице пройти мимо портье в вестибюле. В тех фильмах, на которые ее водил Ги, даже семнадцатилетние или восемнадцатилетние девушки, судя по всему, не обращали никакого внимания на подобные проблемы. Они все были грациозны, как пантеры, чувственны, как сама Клеопатра, и проскальзывали под простыни на кровати так же естественно, словно приступали к ланчу. Само собой, они ведь француженки, и это у них в крови. Ну, Ги тоже ведь француз. Эта мысль ее утешала. И все же впервые за несколько месяцев ей захотелось, чтобы в последний момент рядом с ней оказалась Луиза, и теперь она с сожалением задавала себе вопрос — почему она, дура, не расспрашивала ее ни о чем, когда та возвращалась очень поздно с любовного свидания, вся переполненная впечатлениями, готовая все ей рассказать.

Наконец Ги вышел.

— Все в порядке, — сказал он. — Владелец разрешил мне поставить «Веспу» в вестибюле.

Ги, взяв свой мотоцикл за ручки, потащил его вверх по ступенькам крыльца через двери в вестибюль отеля. Роберта шла за ним следом, размышляя, не следует ли ему помочь с машиной, так как он тяжело дышал, затаскивая ее по ступеням.

Вестибюль был узким и темным, там горела лишь одна лампочка над головой клерка, сидевшего за конторкой. Это был старый седовласый человек. Он бросил на нее короткий, все понимающий взгляд.

— Soixante-deux1,- бросил он. Он передал ключи Ги и вновь вернулся к своей газете, которую развернул перед собой на стойке.

Лифта там не было, и Роберта вслед за Ги мужественно преодолела три лестничных пролета по узкой лестнице. От потертого ковра на лестнице пахло пылью. Ги долго не мог справиться с замком в двери номера 62, он вертел ключом, что-то бормоча сквозь зубы. Борьба все же закончилась в его пользу. Крепко сжав ее руку, он переступил порог комнаты. Она вошла следом, замок поддался.

На потолке не было зеркал, а на стенах никаких изображений нимф. Обычная маленькая комната, с низкой медной кроватью, деревянным, желтого цвета креслом и столиком с тонкой пачкой промокашек на нем; в углу — ободранный экран, за которым стояло биде, и всю эту весьма скромную обстановку освещала одна-единственная голая электрическая лампочка, висящая на скрученном проводе на потолке. Там было ужасно холодно, словно в этих грязных, в пятнах, стенах накопилась стужа всех прошлых безжалостных морозных зим.

— Ах, — в отчаянии прошептала Роберта.

Ги обнял ее со спины.

— Прости меня, — сказал он, — я забыл взять с собой деньги, и в кармане оказалось всего семьсот франков. Старых, конечно.

— Да ладно, — успокоила его Роберта. Повернувшись к нему, она ласково улыбнулась. — Наплевать!

Ги, сняв с себя пальто, швырнул его на кресло.

— В конце концов, — сказал он, — это всего лишь место для встречи. Не стоит обращать внимание на такие вещи.

Он старался не смотреть на нее, согревая дыханием покрасневшие от холода «костяшки» рук.

— Ну, — продолжал он, — теперь, по-моему, тебе нужно раздеться.

— Нет уж, ты — первый, — машинально возразила Роберта.

— Роберта, дорогая, — не уступал Ги, все сильнее дуя на «костяшки», — все знают, что в подобной ситуации первой всегда раздевается девушка.

— Но только не такая, как я, — сказала Роберта.

Она села на кресло, смяв его пальто. Да, вероятно, будет трудно вести себя с ним грациозно и весело.

Ги стоял над ней, тяжело дыша. Губы его посинели от холода.

— Ладно, — согласился он. — На сей раз уступаю. Только раз. Но обещай мне, что не будешь подглядывать.

— Охота была, — с достоинством ответила Роберта.

— Отойди к окну и повернись ко мне спиной, — сказал Ги.

Роберта послушно встала и подошла к окну. Потертые шторы висели на окне, и от них точно так же пахло пылью, как и от ковра на лестнице. Она слышала, как за спиной раздевается Ги. «Боже, — мелькнуло у нее в голове, — никогда не думала, что все так будет». Секунд через двадцать она услыхала скрип кровати.

— Ну, теперь можешь смотреть.

Он лежал под простыней с одеялом, а его смуглое худое лицо выделялось на сером фоне наволочки.

— Ну, теперь очередь за тобой!

— Отвернись к стене, — сказала Роберта. Она подождала, пока Ги выполнит ее распоряжение, быстро разделась, аккуратно сложив свою одежду на беспорядочной куче, брошенной Ги на кресло. Чувствуя, что окончательно замерзает, холодная, как ледышка, она проскользнула к нему под одеяло. Ги прижался спиной к стене, лежа на краю кровати, и она к нему не прикасалась. Он весь дрожал, дрожало над ним и одеяло с простыней.

Сделав резкое движение, он повернулся к Роберте. Но к ней по-прежнему не прикасался.

— Zut!1 — мы не выключили свет.

Они оба посмотрели на лампочку. Она, словно желтый глаз, уставилась на них, как тот ночной портье внизу.

— Это ты забыла выключить, — обвинил ее Ги.

— Знаю, — откликнулась она. — Ну а ты выключи. Не собираюсь ни на дюйм отходить от этой постели, — решительно сказала Роберта.

— Но ведь ты раздевалась последней, — жалобно канючил Ги.

— Мне наплевать! — бросила она.

— Но так нечестно, — сказал Ги.

— Честно или нечестно, — продолжала Роберта решительным тоном, — я остаюсь в постели.

Когда она упрямилась, ей показалось, что у нее уже была подобная перепалка когда-то давным-давно в ее жизни. Она вдруг вспомнила. Да, такая же сценка произошла с ее братом. Он был младше ее на два года. Это было в коттедже на летнем курорте, когда ей было всего шесть лет. Отзвук прошлого чуть взволновал ее.

— Но тебе ведь ближе. Ты лежишь с этой стороны. А мне придется через тебя перелезать.

Роберта обдумала, что он ей сказал. Она знала, что ей невыносима сама мысль о том, что он прикоснется к ней, пусть даже нечаянно, при электрическом свете.

— Ладно, лежи, не двигайся! — приказала она. Резким движением она откинула одеяло, выпрыгнув из кровати, и прошлепала босыми ногами по всему номеру до выключателя. Погасила свет, и мигом — назад, под одеяло. Она натянула его до самого подбородка.

Ги дрожал все сильнее.

— Какая ты exquise1 — я больше не могу. — На этот раз он не отвернулся к стене. Он, протянув руку, дотронулся до нее. Невольно она вздрогнула, тяжело вздохнув. Рука у него была похожа на пригоршню колкого льда. Вдруг ни с того ни с сего он зарыдал. Такой катастрофы она никак не ожидала. Роберта лежала, напрягшись всем телом, на своем краю кровати. Тревога охватила ее, а Ги рыдал горько, с надрывом.

— Как все это ужасно, — говорил он сквозь рыдания, — я не виню тебя за то, что ты от меня отстраняешься. Этого вообще не нужно было делать. Я ведь такой неловкий, такой глупый в этих делах, ничего не соображаю. Ничего. Поделом мне, поделом. Знаешь, я лгал тебе, лгал все эти три месяца подряд…

— Лгал? — изумилась Роберта, стараясь оставаться совершенно спокойной. — Что ты имеешь в виду?

— Я просто играл свою роль, не больше того, — судорожно, срывающимся голосом продолжал он. — У меня нет в этом никакого опыта. И я не учусь на инженера. Я все еще учусь в лицее. И мне не двадцать один, а только шестнадцать лет.

— Боже, — медленно закрыла глаза Роберта, чтобы не видеть всего этого. — Для чего ты это сделал?

— Не поступи я так, — ты бы на меня даже не взглянула, — сказал он. — Ведь так?

— Так, — не стала возражать Роберта. — Ты прав. — Она открыла глаза, потому что нельзя же вечно держать глаза закрытыми.

— Если бы не этот адский холод, — все рыдал Ги, — если бы не эти несчастные семьсот старых франков, оказавшихся у меня в кармане, ты бы так ни о чем и не догадалась.

— Ну, теперь-то я знаю, — резонно заметила Роберта.

«Не удивительно, что в кафе он заказывал себе только ананасовый сок, — подумала она. — Как я могла так опростоволоситься? Когда же я стану другой?»

Ги сел в кровати.

— Я должен отвезти тебя домой, — сказал он. Голос у него был разбитый, глухой, словно неживой, в нем не чувствовалось ни тени надежды.

Она хотела домой. Мечтала о своей отдельной кровати. Ей хотелось убежать, где-нибудь надежно спрятаться и все начать сызнова, всю свою жизнь. А как начнешь новую жизнь, если его далекий детский голос будет постоянно звучать в ушах, постоянно преследовать ее? Она, протянув руку, коснулась его плеча.

— Ляг, — мягко сказала она.

Ги тут же проскользнул под одеяло и лежал неподвижно, на своем краю кровати, между ними было пустое пространство. Она пододвинулась к нему, обняла. Он положил свою голову ей на плечо, касаясь губами ее горла. Неожиданно у него из груди вырвалось последнее, запоздавшее рыдание. Она прижала его к себе сильнее, и вскоре их тела согрелись под одеялом. Он, тихонько вздохнув, заснул.

Она спала всю ночь лишь урывками, то и дело просыпаясь, чувствовала теплое стройное юношеское тело, свернувшееся калачиком возле нее. Она целомудренно поцеловала его в макушку, выражая свою любовь и печальное сожаление о том, что произошло.

Утром она встала, быстро оделась. Задернула в номере шторы. На дворе был солнечный день. Ги спал, лежа на спине под одеялом, лицо у него было такое беззащитное, такое счастливое. Она подошла к нему, нежно прикоснулась кончиками пальцев к его лбу. Он проснулся, уставился на нее, ничего не понимая.

— Уже утро, — прошептала она. — Вставай, пора в школу. — Роберта улыбнулась ему, и через несколько секунд он, осмелев, с сонным видом широко улыбался ей. Ги живо выскочил из кровати, начал одеваться. Она, не стесняясь, наблюдала.

Они вышли в вестибюль. Ночной портье все еще дежурил. Он бросил на них безразличный, скучный взгляд, думая о чем-то своем. О чем могут думать ночные портье? Роберта, не испытывая больше ни стыда, ни смущения, кивнула ему. Она помогла Ги вывести мотоцикл из вестибюля по ступенькам крыльца на улицу. Они сели на «Веспу», на свои места, и Ги, поддавая газу, помчался по улице, лавируя в гуще машин. Через десять минут они были у подъезда ее дома. Ги остановился, они соскочили с мотоцикла. Ги, казалось, никак не мог заговорить, словно лишился дара речи. Он несколько раз начинал с одной и той же фразы:

— Ну, я… однажды… мне кажется… — При утреннем свете лицо его казалось таким моложавым, таким юным. Наконец, нервно крутя ручку тормоза, опустив глаза, он чуть слышно спросил: — Ты меня ненавидишь?

— С чего ты взял? — удивилась Роберта. — Конечно нет. Я сегодня провела самую прекрасную ночь в своей жизни. «Наконец, — с восторгом думала она, — я начинаю учиться быть осмотрительной».

Ги неуверенно, робко поднял на нее глаза — он искал на ее лице признаки насмешки.

— Я когда-нибудь увижу тебя снова?

— Конечно, — весело заверила она его. — Сегодня вечером. Как обычно.

— Боже, — сказал он, — если я не уберусь поскорее отсюда, то я снова расплачусь.

Роберта, наклонившись, поцеловала его в щеку. Он, стремительно вскочив в седло своей «Веспы», помчался по улице, демонстрируя всем свою смелость и полное презрение к опасности.

Она глядела ему вслед, пока он не исчез из вида, потом вошла в подъезд. Она шла спокойно, умиротворенная, как настоящая женщина, довольная собой, сохранившая свою невинность. Это ее и забавляло. Роберта поднялась по темной лестнице, вставила свой ключ в замок двери мадам Рюффа. Постояла немного в нерешительности перед тем, как сделать последний поворот ключа. Она сейчас твердо решила. Никогда, НИКОГДА она не признается Луизе, что ее Ги всего шестнадцать лет.

Фыркнув, она повернула ключ и вошла.

Загрузка...