Мечтательная, нежная, веселая…

Зазвонил телефон, и мисс Дрейк подняла трубку. Мисс Дрейк — мой секретарь. Мне ее официально представили на Рождество, когда я стал младшим партнером в компании «Рональдсон, Рональдсон, Джонс и Мюллер». У нее — свой стол в моем кабинете. Он крохотный, всего девять на восемь футов, и в нем нет окна, но мой секретарь — это вполне осязаемый, вещественный знак того, что я продвигаюсь в карьере, не стою на месте. Я частенько поглядываю на своего секретаря с тем же торжествующим чувством владельца яхты и спортсмена, который стремится к великим достижениям, к выигрышу первого своего кубка в парусной регате.

— Мистер Ройял, — сказала мисс Дрейк, — это вас. Какая-то мисс Хант. — Голос у нее был явно провокационным, она всегда так говорит, то ли обиженно, то ли снисходительно, то ли и то и другое вместе, когда меня просит к телефону женщина, пусть даже жена.

«Какая-то мисс Хант».

Я колебался, не зная, как поступить, тщательно взвешивая ожидающие меня подводные камни.

Мисс Дрейк ждала. Она была новой сотрудницей в нашей фирме, и Кэрол Хант для нее на телефонной линии была лишь «какой-то мисс Хант». Она еще не нашла своей ниши в сложной служебной иерархии и поэтому не слышала еще всех сплетен. Или, быть может, эта сплетня настолько устарела, обзавелась «большой бородой», что даже самые злобные, самые болтливые секретарши считали ее настолько затасканной и надоевшей, что к ней можно было снова прибегнуть лишь в крайнем случае, когда все остальные будут исчерпаны до дна. В конце концов это произошло два года назад…

У любой душевной боли есть свои правила, и те люди, которые утверждают, что человечество делает все, чтобы ее избежать, по сути дела, не знают, о чем говорят.

— Может, сказать ей, что вы заняты? — спросила мисс Дрейк, прикрыв ладошкой трубку. Она принадлежала к разряду тех девушек, которые рано или поздно будут уволены, так как позволяют себе слишком часто думать и принимать решения за своих работодателей.

— Нет, — сказал я, рассчитывая, что мое лицо не изменилось, оставаясь таким же деловым, как и в обычный рабочий день. — Я с ней поговорю.

Мисс Дрейк переключила рычажок, и я снял трубку. Вот он ее голос, наконец я услыхал Кэрол через два года.

— Питер, — сказала она, — думаю, ты не рассердишься на меня из-за этого звонка.

— Конечно, нет, — подтвердил я. Но что бы я ни испытывал в эту минуту, слово «рассердишься» никак не отражало моих истинных чувств. Не то слово.

— Сколько мне приходилось спорить с самой собой, горячо убеждать, неделями, — сказала она, — и я все откладывала, откладывала, и вот сегодня, по-моему, наступил последний день. Мне просто необходимо поговорить с тобой. — Голос у нее был такой, как всегда, — низкий, натренированный, мелодичный, чувственный.

Я повернулся на стуле, чтобы мисс Дрейк не видела моего лица. Закрыв глаза, я слушал ее, слушал, и эти два года, казалось, скользили мимо меня, давно утраченные, болезненные до сих пор, они с опаской отдалялись от меня, а Кэрол Хант звонила, чтобы сказать, что хочет встретиться со мной в баре возле своего дома на Второй авеню, звонила, чтобы напомнить мне, что нас ждут к ланчу в воскресенье в Уэстпорте, звонила, чтобы сказать мне, что она любила меня…

— Я уезжаю сегодня днем, Питер, — звучал ее голос, серьезный, текучий, с солнечными нотками далекого детства, который когда-то доставлял мне столько удовольствия, — и если тебя не затруднит, мне хотелось бы повидаться с тобой. Очень. Всего на несколько минут. Я должна тебе кое-что сказать…

— Ты уезжаешь? — Как мне хотелось, чтобы в эту минуту мисс Дрейк вышла из кабинета. — Куда же ты едешь?

— Домой, Питер, — сказала Кэрол.

— Домой? — глупо переспросил я. Почему-то я всегда ассоциировал дом Кэрол с Нью-Йорком.

— В Сан-Франциско, — пояснила она. — Мой поезд отходит в три тридцать.

Я посмотрел на часы. Было одиннадцать пятьдесят.

— Послушай, — сказал я. — Может, я приглашу тебя на ланч? — Я сразу решил ничего не говорить об этом Дорис. В конце концов после шести с половиной месяцев брака муж имеет право на одну маленькую ложь.

— Я не смогу пойти с тобой на ланч, — сказала Кэрол.

Спорить с ней не имело смысла. Может, за эти два года в ней произошли какие-то перемены, но в этом она явно не изменилась ни на йоту.

— Когда? — спросил я. — Когда ты хочешь встретиться со мной?

— Ну, мой поезд уходит с Пенсильванского вокзала, — сказала она. — Скажем, давай встретимся напротив, в баре Статлера, идет?

Она замолчала, по-видимому, репетируя в уме, что собирается сказать мне, точно рассчитывая при этом время, как это делает директор радиопрограмм с секундомером в руках.

— Ну, скажем, в два тридцать?

— Два тридцать, — повторил за ней я. Потом отколол одну из тех шуток, которые заставляют тебя просыпаться по ночам и ворочаться в постели: — Что на тебе будет? — спросил я. — На всякий случай, если я тебя не узнаю. — По-видимому, я хотел доказать ей, что два прошедших года особенно не сказались на мне, хотя, конечно, это была неправда. Сказались, и еще как. Или мне хотелось показаться ей беспечным, «крутым», потому что такая была мода; все те, кого мы знали, всегда старались казаться беспечными, «крутыми», видавшими виды людьми.

В трубке молчали, и я вдруг забеспокоился, уж не намерена ли она повесить ее и прервать наш разговор.

Но она все же заговорила. Голос у нее был ровный, повинующийся ее воле, и в нем не чувствовалось никакой особенной любви.

— На мне будет улыбка, — сострила она в свою очередь, — широкая, девичья, все отрицающая улыбка. Итак, встречаемся в два тридцать.

Я положил трубку на рычаг и попытался поработать еще с полчасика, но, само собой, у меня ничего не получалось. Наконец, прекратив бесплодные попытки, я встал из-за стола, надел шляпу, пальто и сказал мисс Дрейк, что меня не следует ожидать раньше четырех часов. Одно из преимуществ, получаемых от моего положения младшего партнера компании «Рональдсон, Рональдсон, Джонс и Мюллер», заключалось в том, что я имел право время от времени брать себе выходной либо на весь день, либо на часть его, чтобы как следует подготовиться к встрече личной трагедии или какого-то торжества, только если трагедии и торжества не следуют беспрерывно чередой, с частотой, мешающей нормальной работе.

Я бесцельно бродил по городу, ожидая, когда же наступит условленное время, — два часа тридцать минут. Был холодный, ясный солнечный день, и Нью-Йорк сверкал в своем зимнем наряде, к его яркому блеску добавлялся свет из миллионов окон, смешанный с плотными тенями, отбрасываемыми его северной частью, и вся эта мешанина делала город еще более оживленным, еще более самоуверенным, еще более привлекательным и забавным. Интересно, как себя чувствует сейчас Кэрол, — ведь ей через три часа уезжать из этого города.

Я впервые встретился с ней на театральной вечеринке с коктейлем на одной квартире на Пятьдесят четвертой улице. Я еще был новичком в Нью-Йорке, и поэтому ходил на все вечеринки, куда меня приглашали. У Гарольда Синклера, работавшего со мной вместе в одной конторе, был брат, Чарли-актер, и он время от времени брал нас с собой, когда его куда-нибудь приглашали. Мне нравились такие вечеринки с театральным людом. Девушки, как правило, там бывали очень красивые, полно выпивки, и все гости такие яркие, щедрые личности, такие забавные и привлекательные, особенно после целого дня, проведенного в среде скучных адвокатов.

Она стояла у стены, разговаривая с какой-то пожилой женщиной с голубоватыми волосами, вдовой одного продюсера, как я узнал позже. Я никогда прежде не видел Кэролин Хант ни на сцене, ни за пределами театра, и она пока еще не сыграла ни одной значительной роли, чтобы ее запомнили зрители и показывали на нее на улице рукой. Стоило мне только раз посмотреть на нее, как я понял, что она — самая красивая из всех девушек, которых мне приходилось встречать в жизни. Возможно, я в этом убежден и по сей день.

Она не поражала воображения, но, кажется, вся сияла, стоя в углу прокуренной, забитой гостями комнаты, такая вся ухоженная, пышущая здоровьем, свежая, как дыхание весны. Невысокого роста; блондинка с аккуратной прической, с выразительными голубыми глазами, простыми, без малейшей аффектации движениями. Когда она разговаривала с вдовой продюсера, то не стреляла похотливо глазками по сторонам, как большинство других сексуально озабоченных женщин. Нежная тонкая шея над высоким воротником платья, губы почти без помады, почти детские, подвижные, мягкие и веселые. Она производила впечатление очень хрупкий, абсолютно невинной и очень молодой девушки, и хотя мы с ней оказались в таком месте, где все приглашенные в той или иной мере связаны друг с другом через театр, мне показалось, что она, как и я, здесь — чужаки. Мне также казалось, что из-за ее такой хрупкости, равнодушного отношения к макияжу на нее мало обращали внимание, и я был единственным из гостей, который сразу понял, как она красива, но, как оказалось, я, конечно, сильно заблуждался на этот счет.

Через три месяца я сделал ей предложение.

За эти три месяца мы с ней виделись почти ежедневно, по вечерам я поджидал ее у служебного входа после окончания спектакля и уводил, проявляя обычную мудрость скупердяя, ужинать в дешевые, маленькие, тихие ресторанчики. Я видел ее на сцене шесть или семь раз, и хотя ей доставались только небольшие, ничем не примечательные роли, в которых не блеснешь, я уходил из театра всякий раз с непреоборимым чувством, что она — поразительно талантливая актриса.

Любовники обычно становятся хорошими биографами, и за эти три месяца таких тихих, таких спокойных ночей я рылся в ее прошлом, отдавая себе отчет в том, как я полагал, что если мне удастся обнаружить самые скромные подробности ее детства и юности и определить точный уровень снедающих ее амбиций, я тем самым сильнее привяжу ее к себе, заставлю принадлежать только мне одному и никому больше.

Чем больше я узнавал о ней, тем сильнее убеждался, что она не только очень красивая девушка, но и необычная, просто экстраординарная девушка, такая ценная находка для меня.

Со времени окончания войны я постоянно испытывал какое-то неловкое чувство, что очень много моих друзей, как мужчин, так и женщин, позволили себя размягчиться, расслабиться, плыть по течению, ограничивая все свои желания. Хотя было легко придумать тысячу оправданий для этого в неспокойной атмосфере нашего времени, я ловил себя на мысли, что очень многие люди, которых я больше всех любил и к которым был так сильно привязан, становятся, по существу, людьми абсолютно бесполезными и недостойными. Поэтому, когда я неотвратимо влюбился в Кэрол Хант, то, к своему великому облегчению, обнаружил в ней девушку с массой достоинств.

Она приехала в Нью-Йорк пять лет назад, наряду с четырьмя или пятью тысячами других девушек-провинциалок. Она только что закончила колледж и твердо сказала одному молодому спортсмену, бегавшему на восемьдесят восемь ярдов быстрее любого другого на всем Тихоокеанском побережье страны, что она не выйдет за него замуж. Его звали Дин, и он был скорее похож на кинозвезду, чем на спринтера, рассказывала о нем Кэрол, а его родители были владельцами целой сети отелей на Западном побережье. Насколько она могла судить, учитывая ее молодость, неопытность и природную гордость от того, что получила предложение от молодого человека, за которым гонялись все ее знакомые девушки, она была влюблена в него. У нее на счету лежало всего пятьсот долларов, отец ее умер, а мать вышла снова замуж за какого-то инженера, но все равно она не приняла его предложения.

Она ответила ему отказом потому, что хотела поехать в Нью-Йорк и стать там актрисой. Она, конечно, отлично понимала, насколько банальны подобные девичьи амбиции, знала и о четырех тысячах других кандидаток на такую профессию, которые, вместе с неудачниками и победителями предыдущих лет, включатся в конкурентную борьбу на этой постоянно уменьшающейся арене за несколько призов театрального сезона. Она прекрасно знала, насколько серьезную азартную игру ей придется вести, какой высокой ставкой она рисковала (своей молодостью, своим любимым, быстроногим молодым человеком, сетью отелей и всем, что становилось ее неотъемлемой частью); она знала, что такое случай, везение в ее профессии, знала, как понапрасну многие растрачивают свой талант, знала высокую вероятность и горечь провала.

Она все заранее рассчитала, рассчитала логически и всем сердцем, потому что была интеллектуальной и умевшей логически мыслить девушкой, и такое особое качество, насколько она знала, возвышало ее над остальными четырьмя тысячами претенденток, которые, вполне естественно, принимая во внимание саму природу театра, никогда добровольно не уступят ей дорогу. После таких зрелых размышлений она сняла со своего банковского счета пятьсот долларов, поцеловала на прощание своего бегуна и, промаявшись три дня и четыре ночи в душном вагоне, приехала в Нью-Йорк.

Она сделала все это только потому, что сходила с ума по сцене или имела ложные представления о веселой сценической жизни, или потому что она была авантюристкой по натуре, готовой жить только в этом странном громадном городе и встречаться с такими мужчинами, которых не встретить никогда в ее родном Сан-Франциско. Она пошла на это только потому, что знала, что у нее большой талант, и потому, что больше ничем на свете она не желала так страстно заниматься. Она шла на это только из-за непреодолимой навязчивой идеи артистки, преданной искусству.

Скромный успех пришел к ней почти сразу. Она получала маленькие роли и играла их вполне приемлемо, или даже лучше, чем от нее ожидали, а иногда и совсем хорошо. Но она не получала от них никакого удовлетворения, и это причиняло ей непереносимые муки, заставляя чувствовать свою неполноценность. Необходимость сдерживать свои силы, подавлять свой талант, который, как ей было отлично известно, никак не мог с этим смириться и рвался наружу, играть только эпизодические роли, заставляла ее переживать, ей казалось, что она только зря растрачивает свое время, теряет одну возможность за другой, напрасно расходует свою внутреннюю энергию.

Три или даже четыре раза ее приглашали на прослушивание, одно за другим, чтобы посмотреть, как она справляется с ведущими ролями, в таких пьесах, в которых другие девушки добились больших успехов. Но всякий раз случалось что-то непредвиденное, — то звонила из Голливуда какая-то «звезда», предлагая свои услуги на весь сезон; то находили девушку, которая, в глазах директора театра, больше подходила к артисту, играющему главную роль; то актриса, которую едва прежде замечали критики, вдруг вырывалась на оперативный простор и путала ей все ее карты.

Всякий раз после такого случая она старалась обуздать свое разочарование, не дать ему целиком овладеть ею, она терпеливо соглашалась на маленькие, эпизодические роли и играла их с затаенной яростью, пополам, как выражалась она, с очарованием инженю. Она старалась, как могла, не наживать себе врагов, ни на кого не имела зуба. И когда, наконец, она ухватила свой шанс, когда путаница событий в конечном счете прояснилась и все они соединились на трамплине, с которого она устремилась вверх, по лестнице удачи, она не оставляла за своей спиной ни обиженного на нее директора, ни слегка рассерженного, чувствующего перед ней свою вину продюсера; ни одной завистливой актрисы, желающей вставить ей палки в колеса.

Тем временем она пробовалась на телевидении и после участия в трех разных программах решила отказаться от всех подобных предложений. Конечно, ей были нужны деньги, но эти три телепрограммы лишний раз заставили убедиться ее в том, что она, работая на телевидении, причиняла себе, своему таланту гораздо больше вреда, и любые деньги этого не стоили. Она разработала точную концепцию, как ей лучше всего работать, она знала, что она — одна из тех актрис, которые должны прежде всего как следует прочувствовать порученную роль, которым нужны продолжительные репетиции и недели размышлений, чтобы полностью вжиться в роль. Речь, конечно, шла не о ее скромности, а скорее о гордости, о ее доверии своему критическому взгляду, что позволяло ей осознавать одно, — несколько коротких репетиций на телевидении, которые могли себе позволить телевизионщики, не давали ей возможности играть так, как это требовалось, даже если такое требование выдвигала перед собой только она сама.

Когда ей, как и множеству других красивых девушек, в театре предлагали тест с помощью записи, она упорно над ним работала, и когда видела результаты предпринятых усилий на экране, то оставалась ими вполне довольна. Человек, отвечавший за проведение такого теста, который обычно сидел в проекционной вместе с ней, когда ее запись демонстрировалась на экране, тоже находился под большим впечатлением от ее игры. Он был человеком старым, долгие годы работал в театральном бизнесе и повидал на своем веку немало красивых и талантливых девушек.

— Очень хорошо, мисс Хант, на самом деле, — говорил он. У него был мягкий, вежливый голос и весьма обходительные манеры, и он имел обычно привычку осаживать излишне прытких, жадных до успеха молодых людей, хотя и старался это сделать убедительно, без нажима. — Но на побережье будут явно недовольны формой вашего носа.

— Что такое? — переспросила его Кэрол, задетая за живое. Она так гордилась своим носом, и ей казалось порой, что это самая красивая часть ее привлекательного лица. Он был у нее довольно длинный, чуть изогнутый, с нервно подрагивающими, напряженными ноздрями, и один одаренный молодой человек, который был приставлен к ней в качестве партнера, однажды сказал ей, что у нее точно такой нос, как у великих английских красоток на портретах восемнадцатого века. Он, правда, на какой-то миллиметр был сдвинут в сторону, но для того чтобы заметить такой ее дефект, нужно было долго пристально вглядываться в ее лицо, к тому же такое незначительное, легкое отклонение от эталона красоты, по ее мнению, лишь придавало большую привлекательность ее облику. — А что плохого в моем носе? — спросила она.

— Для фильма он слишком длинный, дорогая моя, — мягко объяснил ей старик, — и как вы сами, так и я, мы оба знаем, что он не абсолютно прямой, как струна. У вас очень милый носик, и такой, которым вы вправе гордиться до конца своей жизни, — продолжал старик, улыбаясь, пытаясь подсластить горькую пилюлю, говоря ей как официальное лицо правду в глаза без всякого пристрастия, и от такого теплого отношения его правда для нее становилась куда приятнее и ценнее, — но американская публика не привыкла видеть на киноэкране молодых девушек с таким длинным носом.

— Я могла бы назвать полдюжины актрис, — упрямо возразила Кэрол, — у которых носы куда смешнее моего.

Старик, улыбнувшись, пожал плечами.

— Но ведь они «звезды». Они все — личности. А публика принимает личность безоговорочно, проглатывает сразу. Если бы вы были «звездой», то мы заставили бы изготовителей рекламы слагать поэму в честь вашего носа. И тогда, если к нам в контору пришла бы неизвестная никому девушка, все стали бы говорить: «Вы только посмотрите, у нее нос точно такой, как у Хант. Немедленно берем ее!»

Он снова ей улыбнулся, и она не могла сдержать своей улыбки в ответ, хотя и была сейчас разочарована его абсурдными, пусть и вежливыми, претензиями.

— Ну, ладно, — сказала она, вставая со своего места, — вы были очень любезны.

Но старик оставался сидеть. Он сидел на большом кожаном стуле, рассеянно прикасаясь рукой к рычажкам пульта, связанного с будкой киномеханика, молча уставившись на нее, выполняя порученную ему работу.

— Конечно, — сказал он, — кое-что можно сделать.

— Что вы имеете в виду? — спросила Кэрол.

— Носы, — продолжал старик, — тоже творения Господни, и они тоже могут подвергаться вмешательству со стороны человека.

Теперь Кэрол ясно видела, что он смущен тем, что ему навязывают сверху, и поэтому и разговаривает с ней столь напыщенно и красноречиво, словно оратор, чтобы она не догадалась, насколько он всем этим смущен. Она была уверена, что найдется не так много актеров или актрис, способных привести в замешательство этого старика, ветерана экрана, и ей это явно льстило.

— Пластическая операция, — продолжал старик, — тут убрать кусочек, тут немного поцарапать косточку, и через три недели вам почти гарантирован такой нос, который получит всеобщее одобрение повсюду.

— То есть, вы хотите сказать, что через три недели у меня будет настоящий, стандартный, совершенный нос маленькой «звезды», так?

Старик печально улыбнулся.

— Ну, более или менее так.

— И что вы потом сделаете?

— Я добьюсь для вас контракта, — сказал старик, — и предскажу для вас вполне многообещающее будущее на побережье.

«Вполне, — повторила про себя Кэрол. — Вполне многообещающее. Он не лжет даже в своих предсказаниях». Теперь ей казалось, что она ясно видела те образы, которые сейчас родились у него в голове. Даже если он молчал, ничего ей не говорил.

Красивая девушка, подписавшая контракт, с ее приемлемым подделанным носом, которую используют для рекламы купальников в неподвижных кадрах, для небольших ролей, а потом, может, и в не столь увлекательных главных ролях и не столь увлекательных картинах в течение двух, трех, четырех лет, а после этого ей придется уйти, уступить место другим девушкам, помоложе, таким, которые в данный момент кажутся более привлекательными.

— Нет, благодарю вас, — сказала Кэрол. — Я так привязана к своему длинному кривому носу.

Теперь старик встал, кивая головой, как будто он и сам лично был без оглядки за компанию доволен принятым ею твердым решением.

— Но для театральной сцены он у вас совершенен, — сказал он, — абсолютно совершенен. Даже больше.

— Я хочу сказать вам кое-что по секрету, — с привычной искренностью ответила Кэрол, чувствуя, что может открыться перед этим человеком куда больше, чем перед любым другим в этом громадном городе. — Знаете, я здесь только потому, что если сделаешь себе имя в кино, то будет куда легче устроиться в любом театре. Я всегда мечтала только о театральной сцене.

Старик внимательно в упор смотрел на нее, воздавая ей за ее искренность вначале своим удивлением, а потом горячим одобрением.

— Тем лучше для театра, для театральной сцены, — галантно, по-старинному сказал он. — Я вас снова позову.

— Когда же? — спросила Кэрол.

— Когда станете великой театральной «звездой», — тихо сказал он. — И тогда я предложу вам все деньги мира, только чтобы вы работали у нас.

Он протянул ей руку. Кэрол ее пожала. Он держал ее руку в своих, а его лицо мрачнело, она заметила на нем сожаление, легкую скорбь, вызванную его воспоминаниями о всех тех красивых, пригожих, тщеславных и смелых девушках, которых ему пришлось увидеть за последние тридцать лет своей жизни.

— Ну разве у вас не захватывает дух? — спросил он, широко улыбаясь и похлопывая ее по руке своими розоватыми старческими руками.

* * *

— Я тоже, — сказал я, когда она рассказала мне об этом, — очень привязан к твоему носу, такому, какой он есть. И к твоим волосам, таким, какие они есть. И к твоим губам. И к твоей…

— Ну-ка поосторожнее, — оборвала она. — Не забывай, что одна из причин, почему ты мне нравишься, заключается в том, что ты человек сдержанный и не выходишь за рамки.

Так что мне пришлось после этого еще немного потерпеть и не выходить за рамки.

Преданно храня свой талант, Кэрол всегда старалась не растрачивать его зря, беречь только для себя одной. Одержимость, — как-то вечером она объяснила ему, — собственными способностями и неизбежным триумфом в будущем очень легко может создать для любой женщины репутацию грубой эгоистки и вызвать отвращение со стороны тех людей, от которых мог зависеть ее хороший шанс на успех. Но главными ее достоинствами, о которых она всегда судила хладнокровно, обманывая себя понапрасну, были ее легкость, мечтательность, одушевление, юность, романтический настрой. Это — весьма достойные качества, и их, конечно, неплохо иметь, и в театре с применением такого оружия удачно складывалась не одна великая карьера, но она никогда не смогла бы их продемонстрировать на сцене, если бы, сойдя с подмостков, начала разглагольствовать с самоуверенностью генерала, командующего своими победоносными войсками, или священника-евангелиста, проповедующего реальность преисподней.

Поэтому она тащила за собой свои амбиции, как незадекларированный багаж на таможне, обращалась с ними как со своим магическим, скрытым источником, придававшим ей силы только тогда, когда никто и не подозревал о его существовании. По сути дела, чтобы скрыть свой живой источник, многого не требовалось. Так как ее тщеславие знало, подталкивало ее только к самому полному самовыражению на сцене, она не разменивалась на временные, бессмысленные успехи в светской жизни. На приемах и вечеринках она никогда не стремилась стать центром всеобщего внимания, воздерживалась от резких критических замечаний, даже не пыталась увести у своих соперниц драматургов и директоров театров, с которыми те обычно появлялись на людях, то есть тех деятелей, от которых во многом зависело получение хороших ролей. Она всегда была осмотрительной и разборчивой с мужчинами и всегда старалась быть в мужской компании нежной, мечтательной, одухотворенной, учтивой, в меру веселой, юной, романтически настроенной девушкой… И только отчасти, слегка циничной.

Постоянно делая за три месяца открытия, одно за другим, я преследовал двойную цель. По своей природной склонности и по воспитанию, я человек методичный, и чувствовал, что мне удается многое узнать о той девушке, которой, когда придет время, мог бы сделать предложение. Кроме того, все, что я узнавал о ней, казалось мне все более и более ценным приобретением. Трезвость ее суждений, поставленная перед собой альтруистическая цель возвышали ее над теми молодыми, ничего не имевшими за душой женщинами, с которыми мне приходилось общаться, а ее отвага, смелость, ее ум, позволявшие ей быть такой, как она была, мне казались весьма солидным основанием для нашего будущего брака. К тому же сочетание таких довольно строгих добродетелей с ее мягкостью и молодостью казалось мне особенно очаровательным и трогательным.

Ну а сделанное ею самой открытие, что после пяти лет нарочитой сдержанности она вдруг заводит себе конфидента1, который не будет соперничать с ней и не станет предавать, который восхищался как раз теми ее качествами, которые она старалась скрыть от других, кажется, ослабило туго натянутые струны ее нервов, сняло тяжкий груз с ее плеч. Вначале мое любопытство вызывало в ней только одно подозрение, но в конечном счете именно оно, наравне со многим другим, подвело ее к той черте, когда она призналась мне в любви.

Мы сидели с ней в моем автомобиле перед ее домом на Восточной Пятьдесят восьмой улице, когда я сделал ей предложение. Это был воскресный вечер, и я заехал за ней в театр, где она репетировала пьесу, которой открывается театральный сезон в Бостоне ровно через двадцать дней. Чарли Синклер играл в той же пьесе, и мы все вместе остановились, чтобы выпить, после чего я должен был отвезти ее домой через весь город. Уже было поздно, кажется, половина двенадцатого, ведь уже стояла осень, и на улице было темно и безлюдно. «Почему бы не сделать этого сейчас, — подумал я. — Вполне подходящее время, нисколько не хуже любого другого».

Я спросил ее, не хочет ли она выйти за меня замуж, но она промолчала. Она сидела так же собранно в своем широком шерстяном пальто рядом со мной, на переднем сиденье, и смотрела прямо перед собой, на темную улицу, на выстроившиеся в ряд уличные фонари.

Впервые я предложил девушке выйти за меня замуж, и я, можно сказать, не был знаком со всеми тонкостями такой процедуры, а судя по всему, от Кэрол никакой помощи в этом деле ожидать не приходилось.

— Я делаю такое предложение только из-за соображений здоровья, — сказал я, шаловливо улыбаясь, чтобы покончить с ненужной церемонностью такого момента, чтобы ей было легче сказать, что она на самом деле думает об этом. — Мне приходится вставать очень рано, в семь утра, чтобы вовремя добраться до работы, и если мне придется каждый день возить тебя на ужин и задерживаться в твоей компании до половины двенадцатого, то через пару месяцев буду похож на жалкий старенький «форд» 1925 года выпуска. Я долго так не выдержу, я не могу долго быть страдающим от безнадежной любви молодым адвокатом, который отнимает так много времени у страдающей от безнадежной любви актрисы.

Кэрол все молчала, глядя через ветровое стекло, и ее профиль отчетливо вырисовывался на фоне лунного света уличных фонарей.

— Погоди минуточку, — наконец, вымолвила она. — Я должна сказать тебе кое-что очень важное.

— Можешь располагать целым часом, — сказал я. — Целой благословенной прекрасной ночью.

— Я ждала, что ты это скажешь, — сказала Кэрол. — И я хотела чтобы ты это сказал.

— Что именно? — спросил я. — Что я подрываю свое здоровье ночной работой?

— Нет, что ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж.

— Послушай, у меня в голове возникла блестящая идея, — сказал я, придвигаясь к ней. — Давай поженимся на следующей неделе, прежде чем ты все разузнаешь о моем прошлом, или о моих прежних похождениях времен войны, и поедем куда-нибудь, где тепло и не так много адвокатов. Проведем там наш медовый месяц. Я могу отправиться в такое путешествие недель на шесть, учитывая, что это — мой первый медовый месяц.

— Я не могу уехать на шесть недель, — сказала Кэрол. — Это только часть того, что я хотела тебе сообщить.

— Ах, да, — вздохнул я. — Театр. Я совсем запамятовал, но, может, в Бостоне вас ожидает провал, все быстро кончится, и мы сможем улететь на Сицилию уже на следующий день после начала гастролей…

— Никакого провала не будет, — возразила она. — Будет успех. Но даже если его не будет, я не могу оставить Нью-Йорк на целых шесть недель в разгар театрального сезона.

— Отлично, — сказал я, — в таком случае проведем наш медовый месяц на Сорок четвертой улице.

— Выслушай меня, — сказала Кэрол, — я хочу нарисовать тебе картину нашей совместной жизни, если мы на самом деле поженимся.

— Ну я-то знаю, как это будет, когда мы поженимся, — уверенно продолжал я. — Просто сногсшибательно!

— Я хочу, чтобы ты имел в виду одно. Я хочу стать великой актрисой.

— Черт, я не собираюсь из-за этого переживать. Я — человек современный. Если бы на то была моя воля, я бы раскрыл настежь все двери гаремов.

Я, конечно, не имел понятия, как нужно вести себя, когда делаешь впервые предложение девушке, но я никогда не ожидал, что при этом стану откалывать одну сомнительную шуточку за другой, от которой бросало в дрожь.

— Я вот что хочу тебе сказать, — упрямо продолжала Кэрол. — Если я выйду за тебя замуж, то только на определенных условиях. В общем, я беру на себя роль мужчины…

— Послушай, дорогая, — сказал я. — Никто ведь не возражает против избирательного права женщин…

— То есть, я хочу сказать, — продолжала Кэрол, — что я не намерена быть одной из тех околотеатральных девушек, которые потопчут годика два сцену, потом выскакивают замуж, рожают детей и переезжают из города в пригород, и после этого лишь вспоминают до конца жизни, какими актрисами они когда-то были в Нью-Йорке…

— Послушай, дорогая, погоди минуточку, — сказал я. — Никто не собирается переезжать в предместье…

— Главным в моей жизни — сказала Кэрол, — муж никогда не будет. Главным будет моя работа, то есть то, что является главным для любого мужчины в его жизни — его работа. Ну как ты посмотришь на это? Положительно? — хрипло спросила она.

— Класс! — воскликнул я. — Я просто в восторге!

— Пока он еще не появлялся, — сказала Кэрол. — Но обязательно появится. Мой шанс. И когда он появится в непосредственной близости от меня, то будь спокоен, я уж не пропущу его. Я не собираюсь ездить в отпуска, нянчить детишек или организовывать дома игру в бридж. И если мне придется уехать на гастроли с какой-то пьесой на целый год, потому что так нужно, то…

— Ах, моя дорогая леди, — застонал я, — только не сегодня вечером…

Она наконец засмеялась, и мы поцеловались. Потом мы просто сидели с ней, прижавшись друг к дружке, в полузабытьи, и я уже толком не помнил, о чем она мне говорила. Я сказал: «О'кей, все равно все устроится». Она кивнула, поцеловала меня снова, и мы тут же пошли в бар, чтобы отметить такое событие. Мы решили пожениться где-то в июне, к этому времени в любом случае ее спектакль снимут с репертуара.

Когда я прощался с ней у двери, я поцеловал ее, пожелал спокойной ночи, и потом, крепко сжимая ее в своих объятиях, очень серьезно сказал:

— Один вопрос, Кэрол…

— Да, слушаю тебя.

— А что будет, — сказал я, — если ничего не произойдет? Если твой шанс так никогда и не появится?

Она колебалась несколько мгновений. Потом медленно, здраво сказала: «Я буду испытывать горькое разочарование всю оставшуюся жизнь».

Но шанс все же появился, причем всего три недели спустя после нашего разговора, но появился так, как никто не мог предсказать, и он прикончил нас.

Мы с ней говорили по телефону почти каждый вечер, и в предпоследний раз, когда я позвонил ей, было уже около часу ночи и она была в своем номере в отеле. Премьера состоялась за два дня до этого, и она сообщила, что в одной из вечерних газет появилась небольшая приятная рецензия на ее игру, что Эйлен Мансинг, «звезда», вернувшаяся из кино на сцену, чтобы сыграть главную роль в спектакле, тоже получила очень хорошую прессу, и теперь уже не закатывала истерик во время репетиций. Она также сказала, что любит меня, что с нетерпением ждет воскресенья, когда я приеду утренним поездом повидаться с ней на уик-энд.

Двенадцать часов спустя после этого звонка, когда я ушел с работы на ланч, то по дороге купил газету, и там, на первой полосе, увидел фотографию Кэрол. Рядом с ней была помещена фотография человека по имени Самуэль Боренсен, и обе фотографии появились рядом по весьма странному случаю, — этой ночью в четыре часа тридцать минут Самуэль Боренсен был обнаружен мертвым в номере Кэрол Хант в отеле в Бостоне, на ее кровати.

Фотография Самуэля Боренсена часто мелькала в газетах на протяжении всей его жизни, — вот он, улыбающийся, стоит на трапе самолета перед вылетом в Европу на очередную конференцию; вот он, как истинный патриот, выступает с речью на банкете лидеров американской индустрии; вот он с торжественным видом получает ученую степень на церемонии по случаю начала учебного года. Он был одним из тех людей, которые постоянно перемещаются с места на место в рекламных целях, произносят речи, делают всевозможные заявления, в общем чем-то руководят. Я никогда его не встречал прежде и не знал, что они знакомы с Кэрол.

Я внимательно изучил фотографию. Красивый, полный, крепко сбитый мужчина, который явно знает себе цену. Я прочитал статью под фото и узнал, что ему было пятьдесят лет, что он женат и у него почти взрослые дети, которые живут в Палм-бич. По мнению корреспондента, Кэрол — привлекательная молодая блондинка, которая в настоящее время играет в спектакле «Миссис Ховард», премьера которого должна состояться в Нью-Йорке через две недели.

Я выбросил газету в урну, вернулся домой и позвонил в Бостон.

Я был удивлен, как быстро меня соединили с номером отеля Кэрол. Я считал, что сейчас, когда ее фотографии появились на первых полосах многих газет, до нее будет невозможно дозвониться.

— Да, слушаю, — ответила она своим спокойным, мелодичным голосом.

— Кэрол, это я, Питер.

— Ах, ты.

— Не приехать ли мне к тебе? — спросил я, стараясь, чтобы в моем голосе не проскальзывали нотки осуждения или какого-то вывода вообще.

— Нет, — ответила она, — не стоит.

— Ну, — сказал я, — в таком случае, прощай!

— До свидания, Питер.

Я положил трубку. Я выпил, позвонил на работу и сказал, что меня не будет десять дней. Я уезжаю из города.

Я ведь рассказал на работе о своей помолвке, и они все читали газеты, поэтому никто из начальства не возражал. «Давай поезжай», — напутствовали меня.

Я сел в машину и поехал в штат Коннектикут, в небольшой городок, где был очень приятный отель, в котором я останавливался прежде, летом, и где завтракал. Я там оказался единственным постояльцем и проводил все свое время за чтением, совершал прогулки, разглядывал голые ветки деревьев на фоне зимнего, неживого пейзажа.

Я все время думал о Кэрол. Подробно анализировал эти три месяца, когда мы были вместе, пытаясь отыскать какой-то ключ, который не заметил то ли из-за своей глупости, то ли из-за страстного увлечения ею — но сколько ни искал, так ничего не нашел, ни одной зацепки. Имя Боренсена никогда не всплывало в наших разговорах, к тому же я был уверен, что даже если у нее были какие-то привязанности прежде, если у нее были какие-то мужчины, то она наверняка порвала с ними со всеми после того, как мы с ней встретились, и я не мог вспомнить, сколько ни старался, ни одного случая, когда она отказывала мне, когда я звонил ей и просил о свидании.

Как это ни странно, я не рассердился на нее. Мне, конечно, было больно, я был потрясен, и одно время даже хотел уехать навсегда из Нью-Йорка, начать все сызнова где-нибудь в другом месте, но, увы, я беспокоился гораздо больше из-за нее, чем из-за самого себя. Я постоянно видел перед собой Кэрол, — такую хрупкую, чистенькую, совсем еще девочку, в окружении докторов, полицейских, репортеров, к тому же ей приходилось выходить на сцену перед пожиравшими ее глазами, жадной до сплетен, все новой и новой публикой, и такая картина не давала мне спать по ночам. Ну а что касается ее карьеры, то с ней все покончено, — так считал я. После пяти дней вынужденного одиночества в пустом отеле, когда почти постоянно думал только об одной Кэрол, я начал лихорадочно размышлять, чем же могу ей помочь.

«Любовь, — начинал открывать я для себя, — не прекращается, когда это для кого-то очень удобно, только потому, что в один прекрасный день ты разворачиваешь за ланчем газету и видишь фотографию своей девушки на первой полосе».

Я уже хотел сесть в машину и рвануть в Бостон, чтобы на месте определить, чем я мог бы помочь Кэролин, когда вдруг вспомнил, что Чарли Синклер играет с ней в одном спектакле. Вначале я позвонил Гарольду Синклеру на работу, чтобы получить от него номер телефона его брата и потом вызвал по телефону лично Чарли в Бостоне. Перед тем, как приехать в этот город, нужно узнать, что там с Кэрол и можно ли ей чем-то помочь. У меня в голове теперь и мысли не было о женитьбе. Я отправлялся туда по другой причине: меня ждала миссия спасителя, — мрачно убедил я себя, и я не собирался приносить никакой жертвы.

— Привет, Питер, — услышал я голос Чарли, когда наконец-то нас соединили. — Что скажешь хорошего? — Казалось, он страшно удивлен моим звонком.

— У меня все хорошо, — сказал я. — Ну а как там дела в Бостоне?

— Впервые за последние две ночи оказался в своем номере, — сказал Чарли.

— Меня это не интересует, — нетерпеливо сказал я. Чарли Синклер человек легкомысленный и всегда мог ляпнуть что-нибудь не к месту. Может, именно поэтому он стал актером. — Как там Кэрол?

— Цветет и пахнет, — сказал Чарли. — Она такая молодчина, совсем не сломлена, может позировать для статуи, которая не льет слез, а держит в руке стаканчик с джином.

Я всегда считал, что ему нравилась Кэрол. Вдруг я понял, почему Кэрол всегда была такой немногословной по поводу окружающих ее театральных людей.

— Как там к ней относятся? — спросил я его, стараясь не терять терпения в разговоре с ним. — Я имею в виду партнеров по спектаклю.

— Все ужасно предупредительны с ней, — сказал Чарли, — можно подумать, что умер ее родной папочка, черт подери!

— Ее попросили написать заявление об уходе?

— Ты что, спятил? — удивился Чарли. — Они рвут на себе волосы за то, что не выложили ее имени лампочками на рекламном щите. Как ты думаешь, почему это у нас каждый вечер — аншлаг?

— Ты шутишь? — Я все еще ему не верил. — Знаю, что порой творится в театре, но это уже слишком.

— Шучу? — протянул он. — Да ты что! Когда она выходит на сцену, публика издает какой-то булькающий звук, потом наступает гробовая тишина, можно подумать, что их всех там передушили в их креслах. И тут просто кожей чувствуешь, как все они внимательно следят за ее малейшим движением, малейшим жестом, как будто кроме нее никого на сцене нет, и эта рампа горит для нее одной весь вечер. И когда она уходит, то весь зал просто взрывается. Несчастная Эйлен Мансинг готова просто лопнуть от злости.

— Мне все это неинтересно, — сказал я ему. — Как она сама все это воспринимает?

— Кто знает, — холодно ответил Чарли. — Как девушка вообще все это воспринимает? Могу тебе только сказать, если тебе это интересно, что, по словам директора театра, сейчас она играет раз в двадцать лучше, чем прежде.

— Ну, — чувствуя неловкость, протянул я, — тогда просто замечательно.

— Это почему же? — спросил он.

— Еще один вопрос, — сказал я, проигнорировав его «почему». — Как ты думаешь, ей после этого будут предлагать контракты?

— Да они все с ног сбились, — ответил Чарльз. — Уже два театральных агента приехали из Нью-Йорка. А ты приедешь?

— Нет, вряд ли, — ответил я.

— Люди умирают каждый день, — сказал Чарльз. — Одни завещают свои трупы науке, другие — искусству. Не нужно ли что передать ей от тебя?

— Нет, не нужно, — ответил я. — Спасибо тебе.

— Хороший же ты приятель, — с упреком проговорил Чарльз. — Ты даже ни разу не поинтересовался, какие успехи у меня.

— Ну, какие у тебя успехи, Чарли?

— Вшивые, — сказал он и невесело фыркнул. Трудно даже себе представить, что он с братом — выходцы из одной семьи.

— Ладно, увидимся в Нью-Йорке.

Он повесил трубку.

«В конце концов какой смысл слоняться из угла в угол в пустом отеле в Коннектикуте в разгар зимы», — подумал я и уехал назад в город, вернулся на работу. Первые несколько дней мне было тяжело, — каждый раз, когда я входил в комнату, мне казалось, что сотрудники только что говорили обо мне. Даже теперь, два года спустя после того, как это случилось, когда я подхожу к той или иной компании и люди сразу прекращают беседу, у меня возникает болезненное подозрение. Я ловлю себя на том, что начинаю выискивать у них на лицах признаки их отношения ко мне, — потешаются ли они надо мной или искренне жалеют?

Хотя я и не собирался снова увидеть Кэрол, но, увы, в день премьеры ее спектакля я сидел на балконе, один, весь съежившись, чтобы меня никто не узнал. Я не обращал особого внимания на пьесу, а с нетерпением ждал первого выхода на сцену Кэрол, и когда она вышла из-за кулис, то сразу понял, что Чарли Синклер мне не лгал. По рядам пронесся шорох, приглушенный шепот, и воцарилась благоговейная тишина. Теперь я понял, почему Чарли образно сказал, что «для нее одной горит рампа весь вечер». Каждое ее движение, каждый шаг по сцене немедленно приковывали к себе внимание публики, и даже самые банальные ее реплики, самые обычные перемещения наполнялись каким-то особым, скрытым значением, придавая такую важность ее роли, которой та в общем-то не заслуживала.

На самом деле она играла гораздо лучше, чем прежде. Она была такой же красивой, но играла с какой-то неведомой прежде уверенностью в себе, играла спокойно и безмятежно, словно повышенное внимание к ней публики глубже раскрывало ее природный талант.

Когда упал занавес, то ей аплодировали так же неистово, как и «звезде» Эйлен Мансинг, и когда я выходил вместе с толпой зрителей из театра, то имя ее было у всех на устах.

Наутро я купил все газеты и убедился, что она получила немало критических откликов, гораздо больше, чем заслуживала ее роль. Театральные критики — это вам не падкие на сплетни журналисты, и они ничего не говорили о том, что произошло в Бостоне, а двое из них пошли так далеко, что даже предсказали ей скорое присоединение к клану «звезд». А один, которого, насколько мне известно, Кэрол считала самым прозорливым критиком в Нью-Йорке, в своей рецензии на ее игру использовал такие слова, как мечтательная, нежная, веселая и романтичная.

Что до моей собственной реакции, то я не испытывал ни горечи, ни особого удовольствия. Я просто, онемев, старался удовлетворить свое любопытство и, кажется, искал, как в самом театре, так и в газетах на следующий день, ключ к этой загадке, мне хотелось узнать, где же я совершил ошибку.

После этого я не встречался с Кэрол, но внимательно следил за ней по театральным полосам газет и был ужасно удивлен, когда прочитал, что она выходит из состава актеров в спектакле «Миссис Ховард» и теперь берется за главную роль в другой пьесе. Я пошел на премьеру и этого спектакля, и, когда увидел имя Кэрол, написанное аршинными буквами на афишах, не только удивился, но еще и испытал чувство удовлетворения. Хотя мы с ней окончательно расстались, на меня, несомненно, все еще действовала моя вера в ее талант, и я был очень доволен, что все мои предсказания так быстро сбылись.

Продюсеры, проявив свою тонкую проницательность, умело использовали ее в своих целях. Они поручили ей роль молодой девушки, такой милой и такой трогательной на протяжении двух с половиной актов, но в конце становящейся настоящей стервой. Они учли не только ее способности, но и ее новую репутацию, и никто не мог бы представить Кэрол в более выгодном свете, чем теперь.

Самое интересное заключалось в том, что она не совсем удачно справилась с ролью. Не знаю почему, но хотя она все делала на сцене так как надо, играла уверенно, с полным самообладанием, которое редко встретишь в характере молодой девушки, но конечный результат многих разочаровал. Однако публика оказалась достаточно вежливой, и рецензии, появившиеся в газетах, были вполне приемлемыми, но критики гораздо больше внимания уделили ее партнеру и одной актрисе, игравшей пожилую женщину, гораздо больше, чем Кэрол.

Я считал, что такое довольно прохладное отношение ей не повредит и что в следующей своей пьесе, или в какой-то другой, после этой, она в конце концов добьется своего и вновь станет самой собой. Но Чарли Синклер сказал, что здесь я заблуждаюсь.

— У нее был свой шанс, — сказал он, — но она его проворонила.

— Я совсем не считаю, что она плохо играла, — возразил я.

— Она играла неплохо, — убеждал меня Чарли, — но не так хорошо, чтобы тащить весь спектакль. И теперь все это поняли. Гуд-бай!

— Ну и что будет с ней? — спросил я.

— Пьеса провалится недели через три, — сказал он, — и тогда, если она вовремя сообразит, то быстро возвратится на второстепенные или эпизодические роли. Но она не проявит своего чутья и не пойдет на это, как и любая другая актриса. Она будет слоняться по театру в ожидании другой главной роли, и наверняка найдется какой-нибудь дурак, который эту роль ей даст, и все они с удовольствием сорвут с нее маску, выставят на всеобщее обозрение такой, какая она есть, и тогда ей ничего другого не останется, как научиться печатать на машинке, или овладеть стенографией, или же найти подходящего мужика и выйти за него замуж.

Все и произошло точно так, как предсказал Чарли, что заставило меня дать более высокую оценку его уму, хотя в результате он не стал мне больше нравиться. Кэрол получила на следующий сезон роль в другой пьесе, и ее игра подверглась беспощадной, уничтожающей критике. Я не пошел смотреть ее в этой роли, потому что к тому времени я уже познакомился с Дорис и подумал, — для чего тебе все эти неприятности?

После этого я ее ни разу не видел, никогда не замечал ее имени в театральных новостях и даже прекратил видеться с Чарли Синклером. Поэтому когда Кэрол вдруг позвонила мне на работу в то утро, я и не знал, чем она сейчас занимается.

Когда я думал о ней, то не мог не признать, что в моей памяти сохранился для нее болезненный, и опасный, по-моему, для меня уголок, и я в таких случаях заставлял себя думать о чем-нибудь другом.

* * *

Я пришел в бар Статлера чуть раньше, заказал себе выпить и сидел, не спуская глаз с двери. Она вошла ровно в два тридцать. На ней — бобровая шуба, которой у нее не было, когда мы с ней встречались чуть ли не ежедневно по вечерам, и ладно скроенный довольно дорогой синий костюм. Она была такой же красивой, такой, какой сохранилась в моей памяти, и я заметил, как все мужчины похотливо оглядывали ее, когда она направилась прямо к моему столику.

Я не поцеловал ее, даже не пожал руки. Кажется, только улыбнулся и сказал «хэлло», и, насколько помню, я все время думал о том, что она ни капли не изменилась, и помог ей снять шубу.

Мы сидели рядом, лицом к стойке, и она заказала себе чашечку кофе. Она никогда много не пила, и что бы ни произошло с ней за последние два года, мне казалось, что все эти ее несчастья не заставили ее пристраститься к алкоголю. Я, повернувшись на банкетке, посмотрел на нее. Она слегка мне улыбнулась, понимая, что меня сейчас в ней интересует, — я искал на ее лице признаки ее провала и горьких сожалений.

— Ну, — спросила она, — как ты меня находишь?

— Такой, как всегда, — сказал я.

— Такой, как всегда, — она беззвучно засмеялась. — Бедный Питер!

Мне совсем не хотелось начинать с этого беседу.

— Что ты собираешься делать в Сан-Франциско?

Она безразлично пожала плечами. Прежде я не замечал у нее этого жеста, — что-то новенькое.

— Не знаю, — ответила она. — Попытаюсь найти работу. Буду искать мужа. Размышлять над своими ошибками.

— Мне очень жаль, что все так произошло, — сказал я.

Она снова пожала плечами, будто ей было все равно.

— Ну, риск, связанный с нашей профессией, что поделаешь, — сказала она. Она посмотрела на часы, и оба мы подумали, что сейчас у перрона стоит поезд, и он скоро увезет ее из города, в котором она прожила семь лет. — Знаешь, я пришла сюда не затем, чтобы поплакаться на твоем плече, — сказала она. — Мне нужно рассказать тебе о том, что произошло в ту ночь в Бостоне, чтобы все стало ясно, без утаек, и у меня для этого не так много времени.

Я сидел, потягивая свою выпивку, стараясь не глядеть на нее. Она говорила. Говорила быстро, бесстрастно, без всяких эмоций, без колебаний, без пауз, словно все, что произошло в ту ночь, еще было свежо в ее памяти, она ясно видела каждую мелочь, каждую деталь, и эта ночь навсегда останется в ее памяти, на всю жизнь.

— Когда я позвонил ей, — начала она свой рассказ, — она была в номере одна. После нашего разговора по телефону просмотрела некоторые изменения, внесенные в текст ее роли. Потом легла спать.

Стук в дверь заставил ее проснуться, и она несколько секунд лежала тихо, думая, что это ей приснилось, а потом, когда поняла, что не спит, решила, что кто-то ошибся дверью и сейчас уйдет.

Но стук повторился, легкий, осторожный, но настойчивый, и теперь не было никакой ошибки.

Она включила лампу на ночном столике и села на край кровати.

— Кто там? — крикнула она.

— Открой, пожалуйста, Кэрол, — послышался за дверью женский голос, низкий, торопливый, приглушенный дверью. — Это я, Эйлен.

«Эйлен, Эйлен», — лихорадочно стала вспоминать она. Она не знает никакой Эйлен.

— Кто-кто? — сонно спросила она снова.

— Эйлен Мансинг, — долетел до нее шепот через дверь.

— Ах, — воскликнула Кэрол, — мисс Мансинг. — Она резво выпрыгнула из постели и, босая, в ночной рубашке, с бигуди на голове, подошла к двери, отворила ее. Эйлен Мансинг быстро прошла мимо, нечаянно задев ее в спешке.

Кэрол, закрыв дверь, повернулась к Эйлен. Она стояла в маленьком гостиничном номере рядом с кроватью со скомканным одеялом и простынями, и лица ее не было видно из-за яркого света единственной ночной лампы и отбрасываемых ею теней. Красивая женщина, лет тридцати пяти на сцене, и лет сорока, когда спускалась с подмостков. Молодящие ее пять лет, когда она играла на сцене, объяснялись ее смелыми экспериментами со своим лицом и головой и прямо-таки бросающимся в глаза большим запасом внутренней энергии.

Старящие ее пять лет, когда она сходила с подмостков, объяснялись ее пристрастием к выпивке, язвящей ее амбицией и, по слухам, злоупотреблением мужчинами.

На ней была черная юбка «джерси» и свитер, — их Кэрол видела на ней, когда они вместе поднимались на лифте после спектакля и попрощались в коридоре, пожелали друг другу «спокойной ночи». Дверь номера Эйлен Мансинг находилась в тридцати футах, через коридор, от двери номера Кэрол, и окна ее выходили на улицу со стороны фасада здания. Почти машинально, Кэрол заметила, что Эйлен Мансинг не пьяна, но ее чулки были слегка перекручены, а на плече не было рубиновой булавки. К тому же губы у нее были обильно намазаны губной помадой, причем не очень аккуратно, а ее большой рот, почти черный в этом слепящем свете, казалось, съехал на сторону на ее привлекательном лице.

— Что случилось? — спросила Кэрол, стараясь, чтобы ее голос звучал успокаивающе. — В чем дело, мисс Мансинг?

— Я попала в беду, — прошептала она. Голос у нее охрип, и она явно была чем-то напугана. — Серьезную, очень серьезную беду… Кто живет в соседнем номере? — Она подозрительно повернула голову к противоположной от кровати стене.

— Не знаю, — ответила Кэрол.

— Кто-нибудь из наших?

— Нет, мисс Мансинг, — сказала Кэрол. — Из всей труппы на этом этаже живем только мы с вами.

— Прекрати называть меня мисс Мансинг, — потребовала она. — Я ведь не твоя бабушка.

— Эйлен… — сказала Кэрол.

— Ну так-то оно лучше, — заметила Эйлен Мансинг. Она стояла перед ней, слегка покачивая бедрами и глядя в упор на Кэрол, словно в голове у нее вызревало какое-то решение в отношении ее, Кэрол. Кэрол стояла возле двери, нащупывая рукой за спиной кругляш ручки.

— Мне нужен друг, — сказала Эйлен. — Мне нужна помощь.

— Ну, все что я могу…

— Не будь такой добренькой, — сказала Эйлен. — Мне нужна реальная помощь.

Кэрол вдруг стало холодно, — она стояла, босая, в легкой ночной рубашке на холодном полу, вся дрожала. Ей ужасно хотелось, чтобы эта женщина поскорее ушла.

— Надень что-нибудь, — сказала Эйлен Мансинг, словно она приняла наконец свое решение. — И прошу тебя, пойдем со мной в мой номер.

— Но ведь уже так поздно, мисс Мансинг…

— Я же тебе сказала — Эйлен.

— Эйлен, — повторила Кэрол. — И мне завтра рано утром вставать…

— Что тебя так напугало? — хрипло спросила ее Эйлен Мансинг.

— Откуда вы взяли? Вовсе я не напугана, — отважно солгала Кэрол. — Просто мне кажется, что нет никакой особой причины…

— Нет есть, — оборвала ее Эйлен Мансинг. — Очень веская причина. В моей кровати — мертвец.

Этот мужчина лежал на широкой кровати, на одеяле, голова чуть повернута на подушке к двери, глаза открыты, и на его лице застыла, как это ни странно, улыбка. Его рубашка, пиджак и плотный темно-синий галстук висели на спинке стула, одна нога — голая. Носок на второй съехал на лодыжку, и с него свисала резинка. Пара черных туфель была аккуратно наполовину задвинута под кровать. Это был человек громадного роста, с большим, раздувшимся животом и мягкой нежной кожей, и, казалось, что ему мала даже вот эта большая двуспальная кровать.

Ему было около пятидесяти, на голове жесткие волосы с сединой, и даже сейчас, когда он лежал мертвый, полуодетый, он был похож на преуспевающего, занимающего важный пост человека, привыкшего командовать людьми.

Кэрол, наконец, узнала его. Самуэль Боренсен. Она видела его фотографию в газетах, и ей кто-то показал на него в холле отеля пару дней назад.

— Он начал раздеваться, — стала объяснять Эйлен Мансинг, горестно глядя на кровать.- Cказал: «Мне что-то не по себе. Мне нужно прилечь на минуту». И потом он умер.

Кэрол повернулась спиной к кровати. Ей совсем не хотелось смотреть на это дряблое мертвое тело. Она надела широкое платье на свою ночную рубашку, надела шлепанцы с отделкой из овчины, но ей стало еще холоднее. Ей так хотелось в эту минуту поскорее выйти из этого номера, к себе, лечь снова в кровать, зарыться с головой в теплое одеяло с простыней и забыть навсегда об этом ночном стуке в ее дверь. Но Эйлен загораживала ей дорогу. Она стояла перед распахнутой дверью, ведущей в другую ярко освещенную комнату ее двухкомнатного «люкса», где было полно цветов, бутылок, корзин с горой фруктов, куча телеграмм на столике, — потому что она была «звездой» этой премьеры, и все считали, что пьеса станет «хитом».

— Я знакома с ним уже десять лет, — сказала Эйлен Мансинг, глядя мимо Кэрол на кровать. — Мы были все эти десять лет друзьями, и вот он приходит и начинает вытворять такое.

— Может, он не умер? — робко спросила Кэрол. — Вы вызывали врача?

— Врача! — хрипло засмеялась Эйлен. — Только этого нам не хватало. Как ты думаешь, что произойдет, если я в три часа ночи вызову врача и он увидит в спальне Эйлен Мансинг мертвого Сэма Боренсена? Ну, что по этому поводу напишут завтрашние газеты? Как ты думаешь?

— Простите меня, — сказала Кэрол, решительно отводя глаза в сторону, подальше от трупа. — Но мне лучше вернуться в свой номер. Я ничего никому не скажу и…

— Как ты можешь в такую минуту оставлять меня одну? — возмутилась Эйлен Мансинг. — Если ты уйдешь, оставишь меня одну, я тут же выброшусь из окна.

— Я хотела бы вам помочь, если бы только смогла, — сказала Кэрол, с трудом преодолевая сухость во рту и легкие спазмы в горле, мешавшие ей говорить. — Но, право, не знаю, что я могу сделать…

— Ты можешь помочь мне одеть его, — тихо сказала Эйлен Мансинг, — и отнести в его номер.

— Что вы сказали, мисс Мансинг?

— Он ужасно здоровый, — сказала она, — и я не могу с ним справиться. Мне не удалось даже надеть на него рубашку. Он, по-видимому, весит никак не меньше двухсот фунтов. Он слишком много ел, — зло упрекнула она неподвижно лежащую на кровати фигуру за его непомерный аппетит, из-за которого он пришел к столь печальному концу и оказался в этом номере, и теперь вот лежал на кровати, неподъемный, как глыба. — Но если мы его поднимем вдвоем…

— Где его номер? — спросила Кэрол, чувствуя, что спазмы в горле не утихают.

— На девятом этаже.

— Мисс Мансинг, — сказала Кэрол, тяжело задышав. — Мы с вами — на пятом. То есть до его номера — четыре этажа. Даже если бы я помогла, что мы сможем с вами сделать? Лифт не работает…

— Я и не думала о лифте, — сказала мисс Мансинг. — Мы могли бы отнести его по пожарной лестнице.

Кэрол заставила себя повернуться к трупу. Он все еще возвышался горой на одеяле, такой большой, неподвижный, продавливая своей тяжестью кровать посередине. Если ей охота развлекаться с мужчинами, то почему бы не подобрать мужчину нормальных габаритов?

— Нет, ничего не выйдет, — сказала Кэрол, чувствуя, как у нее сдавило горло. — Пожарная лестница находится на противоположной стороне здания, и нам с вами его не унести, придется волочь по полу. — Она удивлялась себе, как это она так здорово, вполне естественно, рассуждает о такой проблеме, принимая на себя, пусть частично, ответственность за присоединение к заговору. — Нам придется миновать дверей двадцать, когда мы потащим его волоком, и кто-нибудь из постояльцев может услышать шум, или мы столкнемся с ночным дежурным. И даже если мы дотащим его до лестницы, то нам не затащить его вверх даже на один пролет…

— Можно бросить его на лестнице, — предложила Эйлен Мансинг. — Они не обнаружат его там до утра.

— Как вы можете так спокойно говорить об этом?

— Ну, ладно. И что ты предлагаешь? — резко спросила ее Эйлен, закипая. — Нечего стоять там и ухмыляться, учить меня чего нельзя делать.

Кэрол, удивившись ее словам, инстинктивно поднесла пальцы к лицу, чтобы убедиться, какое же у нее выражение. Она старалась говорить, преодолевая страх, и спазмы в горле искривили ей губы, а мисс Мансинг в ее нынешнем состоянии вполне могла принять это за улыбку.

— Живет ли на этом этаже кто-нибудь еще из труппы? — спросила Эйлен. — Кто-нибудь из мужчин?

— Нет, — ответила Кэрол. Их продюсер Сьюуорд уехал на пару дней в Нью-Йорк, а все остальные мужчины жили в другом отеле. — Да, мистер Мосс, — спохватилась, вдруг вспомнив, Кэрол, — живет здесь. — Мистер Мосс был партнером мисс Мансинг на сцене.

— Да он ненавидит меня, — призналась Эйлен Мансинг. — И живет он на десятом этаже. Причем в одном номере с женой.

Кэрол посмотрела на будильник, стоявший на ночном столике рядом с кроватью, совсем близко от этого побледневшего искаженного лица с полуулыбкой.

— Вот что я вам скажу, — продолжала она срывающимся голосом, начиная бочком продвигаться к двери. — Я вернусь в свой номер, там подумаю, что предпринять, и если что-то придумаю, то я…

Она, вдруг резко бросившись вперед, проскочила в гостиную мимо Эйлен Мансинг, которую ее хитроумный маневр застал врасплох, и стала поворачивать ручку на входной двери, но Эйлен, быстро оценив ситуацию, кинулась за ней и впилась своими острыми ногтями в запястье Кэрол.

— Минуточку, прошу тебя, — сказала умоляющим тоном она. — Нельзя же бросать меня вот так, одну.

— Но я не знаю, мисс Мансинг, чем могу вам помочь, — сказала Кэрол, так тяжело дыша, словно преодолела бегом длинную дистанцию, хотя в этой ярко освещенной комнате, уставленной вазами с цветами и корзинами с фруктами, ей было легче справиться с самой собою. — Я на самом деле очень хотела бы вам помочь, если бы только смогла. Но я…

— Послушай, — прошептала Эйлен Мансинг, не выпуская ее руки. — Не нужно истерик. Мы можем многое сделать. — Пошли со мной, сказала она, подводя Кэрол к кушетке. — Сядь, — стараясь ее успокоить, сказала она. — Не теряй рассудка. У нас куча времени. Для чего терять голову?

Кэрол, уступив Эйлен Мансинг, села на кушетку. Ей хотелось сказать, что она весьма сожалеет по поводу того, что случилось, но ведь это не ее, по существу, дело, не она пригласила к себе в номер знаменитого человека с больным сердцем в три часа ночи, не она десять лет водила дружбу с этой знаменитостью, у которой жена и дети жили в Палм-бич. Она испугалась, но все же ей было жаль Эйлен Мансинг, она не могла заставить себя уйти, бросить, оставить ее одну, в этой неразберихе цветов, фруктов, поздравительных телеграмм, один на один с неминуемым скандалом, рухнувшей карьерой.

— Может, выпьешь? — предложила Эйлен Мансинг. — Думаю, нам обеим нужно выпить, это придаст сил.

— Да, пожалуй.

Актриса налила в стаканчики неразбавленного виски, протянула один Кэрол. «Я очень хорошая подруга Эйлен Мансинг, — размышляла Кэрол довольно глупо, — мы часто сидим в ее комнате часами после спектакля, пьем, разговариваем, обсуждаем театральные проблемы, и я ей многим обязана, своим нынешним успехом, так как внимательно прислушивалась к ее советам…»

— Послушай, Кэрол, — сказала Эйлен Мансинг, усаживаясь рядом. — Нужно обязательно сделать одно, — его не должны обнаружить здесь, в моем номере.

— Нет, конечно, — согласилась с ней Кэрол, на какое-то сбивчивое мгновение почувствовав себя на месте Эйлен Мансинг. Конечно, никак нельзя допустить, чтобы обнаружили труп в ее номере. — Но…

— Нет, я этого не вынесу, — сказала Эйлен Мансинг. — Это означает, что мне конец. Уже было так много шума по поводу моего второго развода.

Кэрол не очень отчетливо вспоминала статьи в газетах о сыщиках, о каком-то дневнике, о фото, сделанных с помощью телеобъектива и продемонстрированных в суде, автомобильной аварии за несколько лет до этого, произошедшей на автотрассе в Мексике, о задавленном на грязной дороге дорожном рабочем. Полиция пришла к выводу, что за рулем был какой-то пьяный водитель, но не муж Эйлен Мансинг (который по счету, первый, второй или третий?), хотя они провели три дня в отеле в Энсенаде, записавшись в книге постояльцев под вымышленными именами.

— Они не выпускали на экран мои картины больше года, — рассказывала Эйлен Мансинг, большими глотками отпивая из стакана, на котором вздрагивали ее тонкие пальцы, — и, казалось, что они уже больше никогда не пригласят меня на съемочную площадку. Если об этом случае станет известно, — говорила она с горечью в голосе, — то все женские клубы на территории страны единогласно проголосуют, чтобы меня сожгли живьем на костре. Господи! — вздохнула она, полная жалости к себе самой. — Я постоянно наступаю на те же грабли. По-моему, я уже исчерпала свой лимит, — сказала она, — лимит всепрощения. Все со мной происходит шиворот-навыворот, не так как у людей. — Она жадно пила, словно испытывая жажду. — Если бы что-то вроде этого произошло раньше, на заре моей карьеры, то все обошлось бы. Было бы даже лучше. Мне такое было бы только на руку, помогло бы моей карьере. Если бы я была молодой девушкой, только начинающей свои выступления на театральной сцене, — продолжала с горечью своим хриплым голосом Эйлен Мансинг в этой просторной обитой плюшем комнате, — все говорили бы: «Нельзя так строго осуждать ее за это, ведь она молодая девушка, которая сама прокладывает себе дорогу в жизни. Вполне естественно, такой человек мог ее заговорить, заставить сделать, что угодно». Все проявляли бы ко мне повышенный интерес, все сгорали бы от любопытства, все только бы и говорили обо мне, все хотели бы видеть на сцене только меня, меня одну. Господи, — сказала она, чувствуя свою экстравагантность, — у меня было бы кое-что получше чемодана, набитого хвалебными рецензиями.

Кэрол встала. Ей уже не было холодно, и спазмы в горле прекратились. Она смотрела сверху вниз на сидящую перед ней Эйлен Мансинг с симпатией, словно родная сестра, с пониманием и сожалением.

— Эйлен, — назвала она ее по имени, и оно впервые как-то вполне естественно сорвалось с ее губ. Вот он, этот момент. Вот он ее шанс! Кто мог подумать, что он подберется к ней с такой стороны? — Эйлен, — сказала она, отставляя стаканчик с виски, взяв эту пожилую женщину за руку, жалея ее, жалея искренне, как родная сестра. — Не волнуйся. Думаю, можно что-то сделать в этой ситуации.

Эйлен Мансинг подняла на нее глаза, с подозрительным, ничего не понимающим видом.

— Что же? — спросила она, и Кэрол почувствовала, как дрожат ее холодные руки.

— Думаю, — сказала она, уже более уверенно, более ровным голосом, — нам нужно поторапливаться, если мы хотим перетащить его в мой номер до рассвета.

Ее тихий, мелодичный голосок замолчал. Снова мы с ней сидели в баре Статлера, после двух лет, прошедших с этой памятной ночи. Мы сидели молча, потому что я был слишком потрясен тем, что услыхал от нее, а Кэрол больше нечего было добавить — она рассказала мне все.

— Все дело в том, — начала она снова после продолжительной паузы, — что все произошло потом точно так, как мы предполагали. Но вся беда в том, что я просчиталась. Я думала, что я талантливее, чем была на самом деле. Ну, кто из нас не совершает рано или поздно ошибок? — Она, поглядев на часы, встала. — Мне пора.

Я помог ей надеть шубу и проводил ее до двери.

— Хочу спросить тебя, — сказал я. — Почему ты в конце концов все мне рассказала?

Она бесхитростно поглядела на меня, такая милая, стоя в проеме открытой двери, а за ее спиной тек поток автомобилей.

— Потому что, вероятно, мы больше никогда не увидимся, — сказала она, — и мне хотелось только сказать тебе, что я всегда тебе была верна и не изменяла. Мне хотелось, чтобы у тебя осталось обо мне хорошее воспоминание.

Наклонившись, она нежно меня поцеловала в щеку и пошла через улицу, — такая молодая, красивая, мечтательная, чуть возвышенная, — и в этой своей блестящей шубе, в своем красивом, ладно сшитом костюмчике, с ее пышными, густыми белокурыми волосами, казалось, она отправляется на завоевание города.

Загрузка...