Веленью божию, о Муза, будь послушна!
Существует немало определений такого, казалось бы, весьма ясного и в то же время расплывчатого явления, как культура. Не принимая только какое-то одно из них и не давая принципиально нового определения, мы понимаем и будем понимать культуру широко, как единство материального и духовного, как образ жизни и образ мышления данного общества и различных составляющих его социальных групп и их членов (индивидуумов), обусловленный в каждый данный момент совокупностью разных материальных и идеологических факторов. В числе многих факторов, определяющих облик какой-либо культуры, пожалуй, можно попытаться назвать три наиболее решающих, разумеется, с нашей точки зрения: природная среда, внешнее влияние и традиции.
Природная среда во многом определяет материальный облик культуры. Тибетскую цивилизацию иногда образно определяют как «цивилизация яка». Хорошо приспособленный к суровым высокогорным пастбищам, як помог человеку заселить и освоить практически все Тибетское нагорье. Продукты, получаемые от яка, определили материал и даже окраску жилища тибетца-скотовода, рацион питания тибетца, материал, а следовательно, в какой-то мере и характер его одежды. Ячмень, наиболее приспособленный к высокогорным долинам, дал тибетцам цзамбу — «хлеб Тибета», что тоже во многом определяет своеобразие облика тибетской культуры.
Природная среда определила и присущую тибетской культуре в целом так называемую двойную морфологию жизни, о которой мы говорили выше. Конечно, формы присвоения природных богатств различны в разные эпохи и неодинаковы у обществ с несхожими традициями. Но важно подчеркнуть очевидную истину, что на Тибетском нагорье не могла развиваться например, культура земледельцев-рисоводов, характерная для родственных тибетцам бирманцев.
Природная среда влияла на характер производства, а следовательно, в особенности в древности и средневековье, опосредствованно и на характер производственных отношений общества, обитавшего в данной среде.
Не менее важным фактором было и внешнее влияние. На рубеже нашей эры и тем более в последние две тысячи лет нашей эры не было общества, развивающегося без воздействия соседних культур, без взаимопроникновения и взаимовлияния их. По-видимому, для тибетской культуры наиболее решающим явилось воздействие с запада и юга. Такое воздействие наблюдалось как в сфере материальной, так и духовной. Мы уже упоминали о том, что в тибетской культуре исследователи обнаруживают некоторые иранские элементы как в сфере производства (приемы земледелия), так и в культуре духовной (например, западные по происхождению мотивы в некоторых преданиях бон).
Но, конечно, событием, определившим жизнь Тибета примерно на тысячу лет и придавшим средневековой тибетской культуре ее неповторимый облик, было утверждение в Тибете буддизма, пришедшего туда в основном из Индии. Тибетская культура стала буддийской. Буддизм оказал влияние на социальную структуру Тибета, определил в первую очередь мышление тибетца, общественные и индивидуально значимые ценности в его жизни, а также — иногда самым решающим образом — существо и назначение того, что мы в совокупности в обиходе и называем культурой — искусства, архитектуры, литературы, театра, музыки и т. п.
Культура всех без исключения средневековых обществ была религиозной. Религия, а особенно такие мировые религии, как буддизм, ислам, христианство, не были случайными заблуждениями, о которых следует только сожалеть. С тех пор как человек стал наконец хомо сапиенс — «человеком разумным», он, чтобы жить, т. е. добывать средства для жизни из окружающей среды и обеспечивать условия, наиболее благоприятные для размножения своего вида, должен был в отличие от животных, поступающих инстинктивно, еще и объяснять себе окружающий его мир, отвечать на такие вопросы, как, что он есть и откуда появились люди вообще, в чем состоит загадка его разумной жизни, столь удивительно отличной от жизни хорошо знакомых ему животных, хотя и в представлениях древних также наделяемых разумом, объяснить причины стихийных бедствий и болезней, неожиданных удачных охот, быстрого размножения стад и обильных урожаев. Потребность в накоплении знаний стала столь же очевидной потребностью человека, как потребность в хлебе насущном. Наряду с начатками положительных знаний о природе религиозные верования на различных этапах истории человечества помогали ответить на эти вопросы. Религия была способом ориентации в мире, пусть неверным, иллюзорным, но она давала ту опору, которая позволяла жить и действовать.
Конечно, в классовом обществе и государстве религия была прежде всего орудием освящения социального неравенства и угнетения. Буддизм не был исключением из этого правила. Учение о карме расставляло всех по своим местам: ты был добродетелен в прошлой жизни, и потому теперь ты знатен и богат. А вот ты не был добродетелен в прошлом, поэтому-то ты сейчас тяжко трудишься, как землепашец или пастух. Ты страдаешь, но ведь жизнь сама по себе есть страдание. Терпи, будь послушен, соблюдай религиозные предписания, будь добродетелен, и ты улучшишь свою карму. А будешь бунтовать, грешить, плохо относиться к религии, к властям — превратишься в животное, а после смерти попадешь в ад — горячий, где тебя станут варить заживо, или холодный, где тебя будут держать в озере с ледяной водой. И так вплоть до исправления. Это действовало. Окиньте снова мысленным взором историю Тибета — ни одного восстания, не считая сепаратистских выступлений местной знати. Очень многим этот факт обязан религии, т. е. буддизму. Так внешнее стало своим, определило характер культуры.
В любом обществе, в любой культуре традиции имели и имеют глубокие корни. Истоки традиций часто невозможно установить, или они имеют полулегендарное объяснение. Так, например, как уже отмечалось выше, с именем Ланг Дармы связано объяснение тибетского способа приветствовать друг друга, высовывая язык. Как правило, традиции определяют действующую в данном обществе «знаковую» систему — устоявшиеся приметы и табу, символические жесты, символику цвета, те или иные обычаи, правила поведения индивидуума в данной ситуации и т. п. Одни начинают обед с чая или супа, другие завершают его чаем или супом — никаких чисто рациональных объяснений этому не найдешь, объяснить это можно только традицией, ставшей привычкой. Традиционными в жизни тибетца-буддиста, например, стали многие верования бонского толка, они прочно слились с буддийскими, и без них тибетец не был бы тибетцем, а тибетская культура — тибетской культурой.
Важно, как нам кажется, подчеркнуть еще и следующее. В каждый данный момент каждое новое поколение воспринимало культуру не только в материализованном виде — в конкретных типах орудий труда, жилищ, одежды, храмов, текстов и т. д., но и усваивало навыки, правила пользования этими материальными предметами, устную традицию, нормы и правила поведения, понятия о добре и зле, навыки мыслить и рассуждать и, что особенно важно, усваивало ее дух, имеющий сотни зримых, но не всегда очевидных проявлений. На этой базе формировался психический склад личности, определяющий ее поведение. Совокупность отдельных качеств личности создавала не простую их сумму, а тот своеобразный «аромат», ту окраску данной культуры, которая в целом также отличалась от своеобразия данной отдельной личности, как отдельно взятое любое дерево не дает нам представления о лесе в целом. Ни один индивидуум, как бы, казалось, он ни был типичен, не исчерпывал всего многообразия и глубины той культуры, носителем которой, точнее, каких-то элементов которой, он являлся.
По древним и средневековым традиционным воззрениям, тибетец был связан с небом и данной местностью. Связь с небом осуществлялась посредством му — веревки, нити или лестницы, которая представлялась реально то как порыв ветра, то как столб дыма, то как луч света или иногда отождествлялась со святой горой, господствующей в том районе, где человек проживал, или даже с разумом. Слово «му» — древнее, цянское, оно обозначало «небо» и «божество неба». У древних легендарных цэнпо эта «веревка» постоянно была привязана к макушке головы или к шлему. «Высокая голова», «могучий шлем», «столб неба» — эти понятия олицетворяли черты единства личности и неба. В конце жизни тело цэнпо растворялось в свете и по веревке му возносилось на небо. Цэнпо Дригум нечаянно перерезал му мечом — цэнпо стали умирать, а их тела оставались на земле. Возникла потребность в могилах. Конечно, история с Дригумом лишь мифический прецедент, объясняющий, почему цэнпо, несмотря на свою святость, превращались в обычные трупы и нуждались в могилах. Одна из бонских хроник вообще описывает обрыв му как дело еще грядущих дней торжества зла: «веревка му будет отрезана снизу доверху богами неба» [87, 187]. Все, кто соблюдает религиозные и похоронные обряды, не утратили возможности подняться на небо по веревке му.
Человек (древний и средневековый тибетец) не только был связан с небом веревкой му, но имел еще пять или шесть «святых заступников», Гобай Лха. Один из них, Юл Лха («божество [данной] местности»), помещался как раз на макушке головы, откуда начиналась веревка му. На плечах каждого тибетца, как уже упоминалось, «сидели» два божества, Да Лха («Бог-защитник») и Пхо Лха («Бог человека»), мужское божество Пхо Лха соответствует у женщин Мо Лха. Заступники рождаются в одно время с человеком, которого они защищают. Кроме трех названных, есть еще Шанг Лха, божество дяди по матери. У каждого есть еще и «Божество жизненной силы», Срог Лха. Эти-то «божества-заступники» и «вписывали» средневекового тибетца в общество, соединяя его, как пуповиной, с его группой в пространстве и во времени: в пространстве, так как они были схожи с теми божествами, которые управляют местом обитания — домом и регионом; во времени — так как определяют судьбу клана от предков до потомков. Личности они обеспечивали жизнеспособность, долголетие, благополучие и успехи [87, 187]. Пхо Лха, божество мужчины (человека), обеспечивало потомство клана и увеличивало число мужчин в роду. Божество женщин, Мо Лха, увеличивало число женщин-сестер, божество дяди по матери, Шанг Лха, обеспечивало добрые отношения с чужаками (исторически — кланом, из которого брали жен) и богатство клана, божество, защищающее от врагов, гарантировало накопление богатств и уменьшение числа врагов. Кучки камней на крышах тибетских домов — это своеобразные алтари божеств мужчин и женщин. Развевающийся рядом флаг — божество, защищающее от врагов.
По представлениям тибетцев, у каждого человека была душа, помещавшаяся в голени, левой у мужчин и правой у женщин, но она находилась там только 30-го и 1-го числа каждого месяца, а остальное время путешествовала по телу, постепенно поднимаясь вверх, и 15-го или 16-го числа (в полнолуние) оказывалась на макушке головы, а затем в полумесячный по лунному календарю срок снова возвращалась ближе к подошве ноги. Когда человек умирал, то у людей святых, избранных высшими силами, она отправлялась на небо по радуге — пятицветной веревке, а у простых смертных лама специальными обрядами и заклинаниями как бы давал ей выход через макушку головы умершего. Душа была связана с некоей субстанцией жизни, «ветром», «конем-ветром», понятием, родственным китайскому ци и индийскому прана, — это был, по представлениям древних, и воздух, которым мы дышим, и неуловимые флюиды в нашем теле. Вот их-то и можно было укрощать в теле посредством дыхательных упражнений и созерцательной деятельности, чем и занимаются йоги.
Тибетцы из ткани или бумаги делали изображения «коня-ветра», на которых указывали дату рождения данного человека и писали благопожелания типа: «Пусть такой-то человек сего года рождения с его имуществом и окружением вознесется ввысь, как некий крылатый конь, конь-ветер». Душа, ла (бла), фактически не отличалась от божества, Лха, и могла помимо тела обитать и во внешних по отношению к человеку объектах, быть «внешней душой», как смерть Кащея Бессмертного в русских сказках. Она могла «жить» в дереве, птице, животном, озере, горе и т. д. Знатные ламы имели лари (блари), «душу-гору», душу, обитающую в конкретной реальной горе, — стоило начать копать землю на той горе, как лама заболевал. Свои «души-горы» имели и высшие буддийские покровители Тибета — это были три холма Лхасы, из которых холм Марпори, на котором стоит дворец Потала, является «душой-горой» Авалокитешвары. Отдельное лицо или группа лиц могли иметь и не одну душу. Так, по поверьям тибетцев, душа народа хор заключалась в куске железа, белом камне, дереве и рыбе. Поэтому, для того чтобы победить хоров, надо было сковать железо, разбить камень, срубить дерево, поймать рыбу. Сказка жила не за горами и до недавнего времени была в Тибете реальной жизнью. Легендарный Гесэр, стремясь укротить богиню Атаг Лхамо, высушил ее душу — черное озеро, срубил ее — срубил дерево, в котором, по его сведениям, обитала ее душа, но богиня осталась жива, так как имела про запас еще одну душу, обитель жизни, надежно укрытую в черном баране. Естественно, что объекты обитания души всегда держались в тайне.
Среда обитания определила то, что горы, в представлениях древних и средневековых тибетцев, заняли особое место. Уже говорилось о том, что гора ассоциировалась с веревкой му, лестницей на небо. После того как Дригум перерезал веревку му, цэнпо стали хоронить в могилах, которые устраивали на склонах гор или у их подножия в виде квадратных по форме нагромождений камней с плоской кровлей. На горах строились и дворцы. Могила Сонгцэн Гампо называлась «Коричневая гора му», ибо считалось, что веревка му была коричневого цвета. Горы Тибета это Юл Лха — божества местности, Садаги — владыки местности, они «столбы неба», «гвозди земли». Камни, так часто и повсюду устанавливавшиеся в Тибете, ассоциировались с горами и их функцией соединять три сферы мира — белую, небесную, с божествами Лха, поверхность земли, с божествами деревьев и скал, и подземную, с голубыми и черными божествами Лу (Клу). Такую же роль исполнял красный камень божества земли в центре тибетской деревни.
Культ высоты, утверждения себя в мире как маленького центра мироздания, пупа земли, выражался в хорошо и часто описанном всеми путешественниками явлении — установке камней, ветвей деревьев и знамен на крышах домов, перевалах и в украшении шлемов. Отсюда такой обычай тибетцев, такая черта тибетской цивилизации, как культ ларце («плата за проход по дороге или ущелью»), или обо — куч камней на перевалах, преимущественно белых (цвет неба!), куда воткнуты палки, между которыми натянуты веревки, подвязанные к соседним деревьям и скалам, и ветки, украшенные лоскутками, листками бумаги с надписями и изображениями «коня-ветра», рогами и черепами яков. Каждый проезжающий добавлял к ларце свой камень, кость или ветку. Он достиг перевала, он был на высоте, он победил, и поэтому, укладывая в общую кучу свой знак победы, он кричал: «Божества победили, демоны низвергнуты ими, ки-ки со-со!». Последние слова — старый боевой клич тибетцев. Реальная высота была не столь существенна. Боги, ассоциировавшиеся с высотой, с одинаковым удовольствием царствовали в куче камней на крыше дома или на голове и плечах человека, а не только на гималайских вершинах. Как человек имел своих покровителей на голове и плечах, так и каждая местность имела свою священную гору. Гора и обитавшие на ней божества олицетворяли мужское начало мироздания, а озера, источники и реки и обитавшие в них божества — женское. Гора была центром обитания группы жителей данной местности: клана, общины и т. п. Ей посвящались праздники с пением, танцами, скачками, состязаниями в стрельбе из лука, а позже и ружей.
Если гора была центром обитания группы людей, общины, племени, рода, то «горой» дома или палатки кочевника, семьи вообще, являлся очаг. Сбоку от очага иногда вкапывали столб. Дым от очага выходил через отверстие в крыше, через это же отверстие в жилье проникал свет. Дом, как и мир, часто был трехэтажным, и его этажи-сферы соединялись съемными лестницами. Отверстие для дыма и света служило «воротами в небо», а очаг — «воротами в землю». Сам дом, таким образом, был самостоятельным микромиром и элементом связи сфер микромира. В обрядах «ворота в небо» олицетворял череп барана, «ворота в землю» — череп собаки.
Богов с горы можно было вызвать посредством сжигания ветвей можжевельника.
Таким образом, каждый тибетец, каждая тибетская община или племя тысячью нитей были связаны как с большим миром, сферами неба и земли, так и с микромиром данного района и микромиром своего дома, своего семейного очага. Эти традиционные представления во многом определяли облик тибетской культуры, как внешний — модель дома, кучи камней на крышах, воткнутые туда же флаги и ветки, обо на перевалах, отношение тибетцев к окружающей природе, одухотворение ее (культ высоты, гор), так и внутренний, духовный мир тибетца — его поведение в быту, при отправлении обрядов. Эти представления, первобытная сущность которых очевидна, переплелись и слились с буддизмом, образовав тот комплекс идей, который характеризовал мировоззрение средневекового тибетца.
Всякая культура обладает набором зрительных знаков-символов, жестов и т. п., являющихся дополнением к звуковому сигналу — речи. «В основе отношений между разнообразными символами одной и той же системы лежат традиционные правила» [52, 83]. Традиционное тибетское приветствие состоит в том, что тибетец правой рукой снимает с головы шляпу, кланяется, полуприседая, наклоняя голову левым ухом вперед, высовывает при этом до предела язык и говорит: «Тэму!» («Здравствуйте!»), высунутый язык означал: «Пусть гость видит сам, что в руках у меня нет оружия, а язык у меня красный. Если бы я замышлял отравить вас, язык мой был бы черным» [12, 23]. Часто, кроме этого, тибетец правой рукой оттягивал еще свою правую щеку, и левой почесывал затылок. Если встречный и заведомо знатный человек ехал на коне, то тибетец, если он верхом, обязательно сходил с лошади, а если шел пешком, то уступал дорогу и, сойдя на обочину, присовокуплял: «Гуце ринг!» («Долголетия уважаемому господину!»). Разговаривая с человеком предположительно более высокого социального положения, чем его собственное, тибетец в знак почтения почесывал затылок, прикладывал руку к своей ляжке и называл собеседника гушу — высокородный. Старшим и знатным в беседе обязательно кивали головой, выражая тем самым одобрение их словам, и поминутно добавляли, как бы всасывая в себя воздух: «лагсо, лагсо» («хорошо», «хорошо»). Только люди племени голок при встречах не высовывали язык, а приветствовали друг друга поцелуем.
Поднятый вверх большой палец означал у тибетцев «хорошо, очень хорошо», а поднятый мизинец — «плохо, очень плохо». Промежуточные пальцы указывали на соответствующее качество или состояние (от хорошего к плохому). Два больших или два малых пальца, выставленных или поднятых одновременно, означали соответственно высшую похвалу или крайнее порицание. Выражая сочувствие, тибетец склонял голову и, прижавшись ею к голове другого, высовывал язык. Отрицательный ответ нередко сопровождался быстрыми движениями руки, повернутой ладонью вверх.
Почетных гостей в Тибете встречали местным «хлебом и солью» — блюдом цзамбы, украшенной фигурками из масла. Отъезжающих гостей, желая им благополучия и счастья, осыпали зерном. При выезде из села или дома пожилые женщины — ама подавали отъезжающим гостям прощальную чашу пива — чанкал, держа в правой руке чашу с пивом, а в левой — блюдо с цзамбой. В чашу с пивом насыпалась щепотка цзамбы, и чаша подавалась уезжающему с пожеланием благополучного возвращения. Почетных гостей или друзей провожали иногда в течение всего первого дня пути.
Тибетцы одаривали друг друга продуктами, вещами, деньгами, хадаками. Деньги, вещи, продукты вручались одариваемому, а хадак (хада, кадо) — обычно длинный узкий платок, похожий на шарф, а то и на полотенце, — вешали на шею. Хадак подносился в знак почтения, дружбы, благопожелания. Это сугубо тибетский способ одаривания. Хадак мог быть желтого, белого, синего, черного цвета, длиной от одного до трех метров. На дорогих хадаках в середине были вытканы изображения буддийских божеств или же они были украшены ткаными цветами. Наиболее распространенным подарком была ободранная и выпотрошенная туша барана, «сложенная» как бы в сидячей позе. Неприличным считалось дарить пустой сосуд, зато любой сосуд с цзамбой или иным видом пищи считался ценным подарком. Непременным долгом получившего подарок являлось отдаривание. Взять что-то поднесенное в дар и не подарить самому ничего было позором. Вспомним тибетскую пословицу: «Тот, кто уже не способен отвечать на обращенные к нему слова, — пьян. Тот, кто не в состоянии подарить что-то съестное в ответ на подаренное ему съестное, — нищий».
Вторник, четверг и субботу тибетцы считали днями, когда не следует начинать новые дела. Счастливыми днями недели признавались понедельник, среда и воскресенье. Счастливыми днями месяца были 9, 13, 19 и 21-й. Например, отправиться в дорогу тибетец всегда старался в «счастливый» день, а если обстоятельства вынуждали его поехать в день несчастливый, то он, чтобы обмануть злых духов, высылал вперед свою шляпу или другую часть своей одежды. Если вода из лужи стекала в том направлении, куда ехал путешествующий, то это было хорошей приметой. Хорошо было увидеть теленка, сосущего корову, женщину с полными ведрами воды. А если отъезжающий встречал по дороге старуху в лохмотьях, да еще с пустой корзиной, — дело было плохо. Если предстояла опасная дорога, путнику рекомендовалось «забыть» что-нибудь дома, это могло обеспечить благополучное возвращение.
Для продления жизни очень полезным считалось поваляться на камне, на котором рассекались трупы. Особенно ценился в данном случае камень у ритода (обители отшельников) Пабонха, близ монастыря Сера, по преданию, происходивший из Индии, с родины религии. Сам далай-лама не брезговал покататься нагишом на этом выпачканном и отполированном трупами камне. У приезжавших в Тибет паломников признавалось дурной приметой уезжать из страны, увозя остатки своих денег. Тибетские духи, неравнодушные к деньгам и богатству, мстили скупым людям, препятствуя им благополучно возвратиться на родину.
Любопытной была церемония изгнания своеобразного козла отпущения, гона, или лугона, в качестве «выкупа» за жизнь далай-лам. Она начиналась у храма Джокхан, откуда после чтения соответствующих заклинаний появлялся лугон, человек, одетый в белую козью шкуру, с лицом, вымазанным наполовину белой, наполовину черной краской, с черным хвостом яка в руке. Монах, руководитель церемонии, и лугон начинали играть «в кости», чтобы решить спор, кому быть изгнанным. При этом монах метал кубик со множеством кружков на каждой стороне, а лугон — кубик, на каждой из сторон которого имелся только один кружок. Трижды кидали они кубики, и, естественно, лугон проигрывал. В гневе он топтал свой кубик и убегал. Пока он добегал до реки Уй и садился там в лодку, монахи исполняли танец победы, а потом церемониальным маршем отправлялись вслед за изгнанником. Лугон же уплывал в монастырь Самьяй, где человек, исполнявший роль «козла отпущения», делал пожертвования и молился уже за свою жизнь, так как, продав себя нечистым духам ради сохранения жизни далай-ламы, он подвергался «реальной» опасности попасть к ним в лапы и лишиться собственной жизни.
Древний и средневековый тибетец всю жизнь не расставался с амулетами. Мы уже упоминали о шкатулках — гау, носимых на груди, но, кроме них, существовало множество других амулетов, оберегающих от болезней, сглаза, злых духов, стрел, позднее пуль и т. п. Были и «агрессивные» талисманы, призванные напустить порчу на врага. Формы амулетов и талисманов были самыми разнообразными. Например, особо ценился кошелек из шкуры мускусного оленя. Считалось, что он способен приумножать богатство его владельца. Такие кошельки так и назывались — «кошельками, жаждущими денег», и стоили в двадцать раз дороже прочих. Амулетами могли служить и полоска бумаги с напечатанным на ней текстом молитвы, обернутая вокруг головы, и кал, кровь и другие отбросы, носимые на шее, руке или положенные в гау. Детям к руке привязывали шнурок с магическим узлом, предохранявшим от несчастий, воины носили на плече амулеты от стрел и пуль. В шкатулку гау можно было положить небольшое изображение какого-либо божества. Иногда требовались определенные условия, чтобы амулет проявил свою силу. Так амулет вполне мог защитить от пуль только в том случае, если самого воина или его оружия за какой-то срок до битвы не касалась женщина. Очень помогал верующим и уже упоминавшийся «конь-ветер». Распространение «коней-ветров» сулило счастье как отдельным лицам, так и всей стране.
Редкая сделка или ссора обходились в древнем и средневековом Тибете без клятв и проклятий. Проклятие обещалось тому, кто нарушит клятву, а в свидетели призывались божества неба и земли, гор и рек, солнца, луны и звезд. В Каме до наших дней, давая клятву, тибетцы приносят в жертву животных, а в свидетели призывают небо. При торжественных и важных клятвах устанавливали камень с текстом клятвы. Полагают, что в таких случаях тибетцы также сооружали антропоморфные изваяния, представлявшие жертв — свидетелей клятвы [87, 168]. Племена на оружии клялись оказывать друг другу помощь в борьбе против общего врага. Клялись и таким любопытным способом: дававший клятву сжигал лист с текстом клятвы, а пепел съедал с супом. Так же поступали и друзья, поклявшиеся помогать друг другу: они писали текст клятвы-обязательства на бумаге, потом эту бумагу сжигали, а пепел смешивали с чаем, и оба пили чай с пеплом в знак клятвы. Члены клана клялись в кровной солидарности друг другу так: убивали яка, сдирали с него шкуру, клали ее изнанкой вверх, поливали кровью и все приносящие клятву проходили по окровавленной шкуре, окрашивая свои ноги кровью жертвенного животного. Потом все ели его мясо.
Проклятия произносились над питьевой водой; этот ритуал — начу позднее вошел даже в тибетские буддийские обряды. Другое распространенное проклятие заключалось в зарывании в землю «имени» и изображения врага и в обращении к божествам с призывом убить врага.
В таком мире самых разных представлений, многие из которых восходили ко времени первобытнообщинного строя, проходила жизнь древнего и средневекового тибетца. Они определяли его миропонимание, повседневное поведение в обществе, следовательно, и его культуру.
Тибетский язык входит в группу тибето-бирманских языков, относящуюся к большой семье китайско-тибетских языков. Он является языком слоговым, лексика которого включает много односложных слов, состоящих из начального согласного (группы согласных), конечного согласного (группы согласных) и гласного между ними. Разговорный тибетский язык в настоящее время не един. Он делится на несколько групп наречий (диалектов). Различают группу наречий Центрального Тибета, включающую лхасский диалект, имеющий общегосударственное значение в качестве правительственного языка [35]. Особенность этих наречий — фонетическое выпадение конечных согласных и развитая система тонов, помогающая различению слов, схожих по произношению начального согласного и следующего за ним гласного. В группу южнотибетскнх наречий входят и тибетские наречия Бутана и Сиккима. Характерная черта группы — стяжение слогов в двусложных словах (нам — «день» вместо на-ма, микх — «болтовня» вместо ми-кха в наречиях Центрального Тибета). Группы западнотибетских, северотибетских и восточнотибетских наречий отличаются значительной архаичностью; кроме того, они подверглись влиянию языков соседних народов.
Общим, определяющим фундаментом для всех тибетских наречий служит язык письменности, который начал формироваться уже в VII–VIII вв. Письменный язык имеет весьма четкие отличия от языка устного, которые к тому же усиливаются отсутствием единого разговорного языка. Но письменный язык понятен всем тибетцам.
По мнению Ю. Н. Рериха, тибетский письменный язык прошел в своем развитии следующие этапы.
1. VII–IX вв. Создание тибетского письма и первые переводы буддийских сочинений с санскрита.
2. X–XIV вв. Период создания «классического» языка литературы. Переводы с санскрита оказывают существенное влияние на грамматику и лексику тибетского языка.
3. XV–XVIII вв. Окончательное установление форм языка письменности в отличие от разговорного. Письменный язык, установившийся к концу XVIII в., считают старым тибетским письменным языком.
4. XIX–XX вв. «С середины XIX в. под влиянием эпистолярного стиля и разговорной стихии старый письменный язык начинает воспринимать некоторые элементы разговорного языка, в какой-то степени приближаясь к нему» [29, 13]. После 1951 г. этот процесс стал регулироваться административным путем. В связи с переменами во всех областях жизни тибетцев в тибетском языке широко создавалась и создается новая терминология, калькирующая китайскую. Раньше в тибетском языке не было, например, слова «пароход». Китайское слово «цичуань» («пар-лодка») было буквально переведено на тибетский словом «ланг-чжу», где ланг — «пар», «чжу» — «лодка». Начинает формироваться новый письменный язык, в котором отсутствует религиозно-философская лексика и много лексики современной, социально-политической и даже научной.
Традиционно считается, что в тибетском языке 30 согласных и четыре гласных звука. Каждый согласный звук тибетского алфавита является, подобно согласным древнеиндийских языков, одним слогом, состоящим из согласного и гласного «а», который на письме не обозначается.
Слоги письменного тибетского языка можно четко разделить на простые (основные) и производные (сложносоставные). В большинстве современных тибетских диалектов составные элементы сложного слога не произносятся, но существенно влияют на произношение опорной части слога. Не произносится чаще всего и конечный согласный, замыкающий слог. Процесс этот начался, по-видимому, давно, еще в VII в., хотя при разработке тибетского письма надписные, приписные и подписные графемы, образующие производные (сложносоставные) слоги, играли словоразличительную роль как, очевидно, при произношения слова, так, безусловно, и при его написании. Параллельно в тибетском языке развивалась система тонов, музыкальных ударений. В тибетском языке выделяют три тона: восходящий, ровный и нисходящий. Тон играл словоразличительную роль. Так, односложное слово «ма», произносимое в ровном тоне, значило «масло», в восходящем тоне — «война», в нисходящем — «мать».
В тибетском языке, как и во всех китайско-тибетских языках, выделение частей речи затруднено из-за того, что одно и то же слово могло быть в одних случаях существительным, а в других — глаголом.
Тем не менее, поскольку и собственно тибетские грамматики были ориентированы на образцы индоевропейских языков (санскрит), до сих пор часто в европейской науке о тибетском языке в нем выделяют следующие лексико-грамматические категории: имя существительное, имя прилагательное, имя атрибутив, местоимение, числительное, наречие, глагол, служебные слова. В определенной степени такому выделению помогает лишь порядок слов в предложении и соответствующий индоевропейский перевод.
Существительное в тибетском языке не имеет грамматической категории падежа, хотя и тибетские авторы под влиянием священного санскрита, и европейские авторы под влиянием грамматик индоевропейских языков выделяли их от шести до восьми [29, 71]. В действительности отношения между именем и другими словами в тибетском языке выражаются с помощью служебных морфем. Эти морфемы выделяют не только имя существительное, но и целые группы слов.
Отсутствует в тибетском языке и категория относительных прилагательных, в роли которых выступают существительные, служащие определением качества предмета. В этих случаях существительное оформляется служебной морфемой и стоит впереди определяемого.
В тибетском языке нет также спряжения глагола по лицам. Тибетский глагол в качестве сказуемого всегда стоит в конце предложения. Время и наклонения выражаются путем сочетания глагола со вспомогательными глаголами. Служебные слова в тибетском языке используются в предложении в качестве грамматических средств и не могут быть членами предложения или употребляться отдельно от последних [29, 122].
Главным, определяющим моментом связи слов в словосочетании (предложении) является порядок слов, хотя твердо фиксированное положение всегда занимает только сказуемое. Предложения тибетского языка по их составу делят на простые и сложные, а сложные — на сложносочиненные и сложноподчиненные, в которых придаточное предложение — всегда перед главным.
Таковы в самом сжатом и упрощенном изложении некоторые особенности тибетского языка.
Тибет позаимствовал форму своих книг из Индии. Старые индийские книги писались на пластинках, изготовленных из пальмовых листьев. Такие пластинки-полоски, по форме — вытянутые прямоугольники, похожие на сравнительно длинные части разрезанной на куски ленты, заполнялись текстом с лицевой и обратной сторон, складывались стопкой и закреплялись между двумя деревянными дощечками-крышками. Такую книгу перевязывали бечевкой и заворачивали в кусок материи. Иногда листы прокалывались в центре и нанизывались на бечевку как бусы, а уж потом закладывались в доски и оборачивались материей. Такие книги назывались в Индии потхи. В средневековом Тибете, несомненно, было немало книг из Индии. Существует версия, что книги, привезенные Атишей из Индии, связанные в пачки и опечатанные, до недавнего времени сохранялись в монастыре Раден.
В Тибете не было пальм, а следовательно, и пальмовых листьев. В то время, когда появилось тибетское письмо и возникла потребность в тибетской книге, Дальний Восток и Центральная Азия уже несколько веков были знакомы с производством бумаги. В древности бумага была редкостью и высоко ценилась. Тем не менее Тибет пользовался не только привозной бумагой. Производство бумаги было организовано и в самом Тибете, и в рядом лежащих областях. Тибетская бумага делалась из волокон кустарника, относящегося к виду дафнии (волчьи ягоды), крупнейшим центром ее производства в средневековом Тибете был район Дагпо и области, прилегающие к первому тибетскому монастырю Самьяй [87, 127]. Исходный материал, из которого тибетцы делали бумагу, обеспечил в какой-то мере долговечность тибетской книги — тибетская бумага ядовита, и насекомые, поедающие ее, часто погибают [60, 73].
Технология производства бумаги до недавнего времени была такова. Кора кустарника замачивалась, и от нее отделялся нижний темный слой. Желто-белая внутренняя прослойка, луб, распаривалась вместе с древесным щелоком, и полученная таким способом мягкая масса вымачивалась на камне до тех пор, пока не становилась похожей на сырую бумагу. После этого бумажную массу промывали под струей и тонким слоем процеживали на куски ткани, натянутой на рамы. Эти рамы с бумажной массой несколько часов сушили на солнце (в пасмурную погоду до тех пор, пока масса не подсыхала). Готовый бумажный лист затем отделялся от ткани и лощился камнем. Полученные листы бумаги были тонкими и прочными. Для книг несколько листов такой бумаги обычно склеивались клейстером в один лист [60, 74].
Тибетская бумажная книга копировала древнеиндийскую потхи, книгу на пальмовых листьях, или китайскую книгу-свиток. Грамотность в Тибете была, как и всюду в средневековье, привилегией монахов и монастырей. Размножение священных текстов посредством переписки почиталось у буддистов благим делом. Тысячи монахов трудились не покладая рук над размножением книг буддийского канона. Делали они это по заказам монастырей и верующих, жертвовавших часто большие средства на это благое дело, и по собственному почину. Писали тибетцы тушью, которая изготовлялась из древесного угля, приготовлявшегося из сосновых шишек. Уголь растирался в порошок и смешивался с клеем, иногда с добавлением сахара [60, 74]. Наиболее дорогие книги писались на листах, покрытых тушью и приобретших черный, как бы лакированный вид, острой палочкой, часто бамбуковой, золотом или серебром. Написанный на темном фоне золотом текст выглядел очень красиво. Титульные листы рукописных книг часто иллюстрировались изображениями божеств и демонов. Книги были неодинаковыми по размерам, самым распространенным был формат 8–10 см X 45–55 см. Маленькие книги были размером 7–8 см X 20–25 см, самые большие — 22–35 см Х 72–90 см (по данным Тибетского фонда ЛО ИВАН). Некоторые тибетские книги весили до десяти килограммов. Считалось, что мул мог увезти восемь книг в переплете и упаковке, так что для перевоза Канджура, состоявшего из 108 томов, требовалось 14 мулов, а для перевоза Танжура (225 томов) — 28 мулов [60, 74].
В Тибете также рано стало известно книгопечатание. Не так давно выдвигалось мнение, что Тибет мог быть родиной ксилографического способа воспроизведения текста — печатания с деревянных досок. Однако это мнение не получило поддержки. Пока ясно одно — ксилография, а значит, и первое в мире книгопечатание, появилось где-то в VII–IX вв. в Центральной Азии и районах современного Западного Китая, прилегавших к Тибету. Китайские источники тех лет, обстоятельно описывавшие достижения китайской культуры, никаких свидетельств об изобретении книгопечатания в пределах собственно Китая не сохранили. В Китае книгопечатание распространилось в X в. и процветало в XI–XIII вв. при династии Сун. Первые сохранившиеся печатные тексты найдены в Дуньхуане (Северо-Западный Китай) и относятся ко второй половине IX в. Тибетские печатные тексты обнаружены в коллекции П. К. Козлова из Хара-Хото и могут уверенно датироваться XII в.
Ксилографический способ книгопечатания сохранялся в Тибете вплоть до наших дней. При таком способе печатания переписанный от руки текст или зеркально калькировался на доску — особенно ценились доски из грушевого дерева, — или вырезался так, как текст на печатях. Доску смазывали краской, накладывали на нее бумажный лист и проводили по нему сверху специальным валиком. Лист текста, т. е. лист будущей книги, был готов. С одной доски можно было снять массу отпечатков, т. е. тираж мог быть как угодно велик. С одних и тех же досок можно было делать оттиски через десять, пятьдесят и даже сто лет. Сложность состояла в том, что досок требовалось очень много, несмотря на то что текст часто вырезался на обеих сторонах доски.
Представьте себе, что текст нашей современной книги средних размеров страница за страницей вырезан на досках. Это была кропотливая, ювелирная работа, доски тщательно берегли, подновляли и пользовались ими до тех пор, пока текст не стирался до того, что отпечатки получались нечеткими. При всех своих недостатках ксилография была одним из выдающихся культурных достижений человечества, а Дальний Восток и Центральная Азия пользовались печатной книгой за несколько столетий до того, как она впервые появилась в Европе.
Книгопечатни находились при монастырях, правительственная — в Потале. Большие частные типографии были редки. Изданиями канона славились типографии Дерге и Нартана. Как же в них печатали книги? «Взяв деревянную доску с рукояткой — вроде тех, какими у нас катают белье, — печатник упирал один конец ее в пол, а другой зажимал между коленями. На поверхности доски вырезаны письмена, текст целой страницы. Обмакнув щеточку в чашку с краской, мастеровой быстрым движением проводил ею по доске. Другой печатник тем временем ловко накладывал сверху полоску бумаги и прокатывал ее войлочным валиком» [26, 116]. Доски хранили сложенными, тщательно соблюдая порядок хранения — иначе трудно было бы найти нужную, например среди 50 тыс. досок, необходимых для того, чтобы напечатать Канджур. По своей «магической» силе печатный текст, правда, ценился ниже, чем рукописный. Текст Канджура, написанный от руки красными чернилами, обладал в 108 раз (по числу его томов) большей магической силой, чем отпечатанный черный текст; текст же, написанный серебром, был в 108 раз могущественнее написанного красными чернилами, а написанный золотом соответственно в 108 раз могущественнее написанного серебром [60, 75]. Рукописные книги, выполненные целиком золотом, были редки. Часто серебром или золотом писали только несколько первых листов книги.
Монастырские типографии, владельцы досок, взимали плату за печатание текстов с их досок. Частное типографское коммерческое дело вели в средневековом Тибете лишь немногие светские лица простого сословия. Обычно, если светские люди и занимались изготовлением досок для печатания книг, то делали это исключительно ради приобретения религиозных заслуг, но, разумеется, далеко не даром.
Торговали книгами сами типографии, монастырские и частные, книги продавали на рынках, раскладывая их прямо на земле. Однако купить большое сочинение на рынке или в печатне сразу было почти невозможно. Его можно было только изготовить по заказу. С появлением ксилографии ввиду ее дороговизны рукописная книга не исчезла, а продолжала сосуществовать с печатной.
Грамоте тибетские дети обучались прежде всего в монастырях. Ученики, главным образом мальчики, учились читать и писать, подражая учителю. На деревянной доске, покрытой меловой пылью, металлической палочкой учитель писал буквы, а ученик должен был обводить их сверху тушью. Вначале учили писать большие буквы, потом все мельче и мельче вплоть до скорописи. Писать на бумаге ученику позволяли в лучшем случае через восемь месяцев после начала обучения.
Детей, получавших светское образование, учили сначала «пяти малым предметам»: помимо грамоты драме, танцам и музыке, астрологии, поэтике и композиции, т. е. искусству писать сочинения, а на следующей ступени образования — «пяти высшим предметам»: искусству врачевания, санскриту, логике, искусствам и ремеслам, философии религии. Лица, получавшие религиозное образование, также обязательно изучали некоторые из «пяти малых предметов», и, кроме того, для них основной дисциплиной в числе «пяти высших предметов» является философия религии. Эта религиозная философия подразделялась на пять предметов: праджняпарамита — «совершенство мудрости», мадхьямика — «средний путь», т. е. избегание крайностей, винайя — канон монашеской дисциплины, абидхарма — метафизика и прамана — логика и диалектика. Тантрическое направление буддизма изучалось отдельно. С двенадцати лет учеников обучали искусству вести диспуты.
Монах, получающий религиозное образование, проходил от степени к степени через экзамены, проверяющие знание им канона и логики, а в ряде тантрических сект и знание практики медитации и йога. Обучение было в основном устным, и потому на память заучивались огромные тексты. Учитель лично наставлял ученика и нередко жил вместе с ним. Ученик мог ходить из монастыря в монастырь, от одного учителя к другому.
В дацанах, на монастырских богословских факультетах, ученики занимались шесть месяцев в году, по полтора месяца в квартал. Занятия проводились четыре раза в день. В свободное время монахи младших степеней сидели во дворе и читали вслух заучиваемые тексты. Изучающие богословие — цаннид периодически устраивали диспуты. Участники разбивались на пары. Один из них был ярым буддистом, другой играл роль еретика. Так буддисты получали необходимую практику для споров с иноверцами. Спор, как правило, сопровождался выразительными жестами, топаньем ног и т. д. Победителей награждали особыми значками.
Начатки технических знаний тибетцы получали, знакомясь с науками о ремеслах и архитектуре. Развивались они, скорее, эмпирически, но их не чурались и выдающиеся богословы. Так, знаменитый религиозный деятель рубежа XIV–XV вв. Тхонтон лично руководил разработками железных копей в Конгпо и строительством железного цепного моста, прославившего его имя не меньше его религиозных заслуг. Эта сторона тибетской цивилизации еще практически не изучена.
Современные знания дошли до Тибета в XIX в. через Индию и Китай. Осведомленность о них была ничтожна. Но уже в начале XX в. появляются тибетцы, знающие английский язык, клерки британской торговой миссии в Тибете. Некоторые из них старались с детства обучить своих детей английскому языку, а затем посылали их учиться в Индию и даже Европу. С европейским оружием и организацией военного дела знакомятся в XX в. и высшие офицеры тибетской армии.
Однако подлинная светская школа в Тибете стала создаваться только после 1951 г. Китайское правительство организовало подготовку тибетских национальных кадров в Институте национальных меньшинств в Пекине. В Тибете появились ветеринарные пункты и агротехническая станция. В городах и деревнях были открыты дневные светские школы для детей и вечерние для взрослых. Кадры учителей для этих школ готовились из тибетцев, обучавшихся в Китае.
В древнейший период дописьменной литературы Тибета существовали различные виды устной поэзии. Ее фрагменты можно обнаружить в ранних письменных памятниках, которые зафиксировали ряд оригинальных мифов о происхождении вселенной и человека. Древние тексты органично сочетали прозу и поэзию. Их поэтической особенностью следует признать отсутствие рифмы, или аллитерации. «Стихотворность» определяется исключительно ритмом и структурой. Кроме того, довольно часто вставлялись слоги, не несущие смысловой нагрузки, но подчеркивающие и усиливающие эмоциональный настрой. Так, например, при описании падения молнии употреблялось выражение: «Упала молния, ки-ли-ли!» О ветре: «Зашумел ветер, кхи-ли-ли!» В этих же целях употребляются параллелизмы:
У врага он вырвал сердце,
У дикого яка Карва он вырвал сердце.
За родителей он отомстил,
За брата Идки Дангчана он отомстил [87, 216].
Период возникновения и раннего развития тибетской литературы (VII–X вв.) совпадает с рождением, возвышением и распадом сильного тибетского государства и так называемой эпохой первоначального распространения буддизма. Появлению в середине VII в. тибетской литературы способствовали ряд факторов: существование устного народного творчества (следы его сохранились в ряде ранних памятников), потребности оформлявшейся тибетской государственности и создание тибетского письма. Большую роль в зарождении и становлении письменной литературы Тибета сыграла устная традиция. Развитию тибетской литературы содействовал перевод (в основном с санскрита) буддийских канонических сочинений. Уже в VII в. на тибетский язык были переведены, например, «Карандавьюха-сутра», «Ратнамегха-сутра», а также буддийская эпическая поэма «Жизнь Будды» Ашвагхоши. Тибетская литература обогащалась теперь многими сюжетами древнеиндийского происхождения.
Создавались в этот период и оригинальные произведения, обнаруженные в Дуньхуане (погодная хроника, историческая хроника, генеалогия цэнпо), Восточном Туркестане (песни, письма, хозяйственные и административные документы, гадательные тексты и др.) и Центральном Тибете (указы цэнпо и министров на обелисках). Историческая хроника из Дуньхуана в яркой литературной форме повествует о могучем тибетском государстве VII–VIII вв., о сильной центральной власти, успешно боровшейся со знатными родами, стремившимися к удельной независимости, и многочисленными внешними врагами. Время написания хроники — IX–X вв., когда междоусобные и религиозные раздоры привели к распаду Тибета на несколько небольших государств. Показывая величие старого Тибета, автор явно хотел призвать современных ему правителей к объединению страны, которое должно было содействовать возвращению старой славы и могущества.
Среди дуньхуанских рукописей имеется и тибетская версия древнеиндийской эпической поэмы «Рамаяна». Эта версия значительна тем, что восходит не к тексту «Рамаяны», написанному древнеиндийским поэтом Вальмики, а к более ранним, видимо, народным версиям. В составе тибетских рукописей из Дуньхуана есть переводы фрагментов некоторых произведений китайской литературы (из «Шицзина», а также «Цзочжуань» и «Вэньсюань»). Испытывала тибетская литература и влияние местных литератур Восточного Туркестана и Средней Азии.
В период с XI по XIV в. феодальная раздробленность и междоусобицы, которые одновременно были причиной и следствием распада единого Тибета, способствовали децентрализации литературы. Она стала развиваться в среде различных буддийских сект, основанных в 60–70-х годах XI в. Центрами их деятельности были крупнейшие монастыри. К секте Каджудпа принадлежал великий тибетский поэт Миларепа (1040–1123), автор большого числа песнопений, воспевавших созерцательную жизнь отшельника и прославляющих очищающую близость к природе. Большое влияние на творчество Миларепы оказала народная песня. Так, в его стихах часто встречаются так называемые «представления» («Ты меня знаешь? Я —…»), характерные более всего для народной поэзии.
Итак, маленькое прелестное дитя,
Которое хочет все знать.
Знаешь ли ты такого человека, как я?
Если ты не знаешь такого человека,
То я — Миларепа из Гунтхана.
Эпизоды из жизни Миларепы и его поэзия и сейчас служат одной из основ театральных представлений в Тибете.
Если в VII–X вв. становление и развитие светских литературных жанров опережало оформление жанров религиозной литературы, то в XI–XIV вв. происходит в основном развитие жанров, связанных самым непосредственным образом с буддизмом. Тибетская литература этого периода подпадает под усиливающееся влияние индийской литературной традиции, которая укоренялась в Тибете с ростом числа переводов буддийских трактатов. В этих условиях тибетская литература приобрела преимущественно духовный характер, а светские жанры получили незначительное развитие. Существовали в литературе и традиции местной добуддийской религии бон, но ее произведений до нас дошло очень мало.
Следует сказать, что в течение всей своей многовековой истории художественная литература Тибета так и не смогла полностью отделиться от литературы религиозно-философской, религиозно-исторической, религиозно-биографической и т. д. Поэтому изучение истории тибетской литературы должно включать исследование всех жанров письменной литературы, всего того, что написано на тибетском языке.
Становление тибетского литературного языка в основных своих формах к XI–XIV вв. еще не закончилось. Это был, скорее, язык письменных памятников, имевших ряд стилистических особенностей для религиозно-философских трактатов, исторических трудов, житийных сочинений, делопроизводства и т. д. Кроме того, этот язык отражал диалектные особенности, связанные с феодальным и религиозным разделением страны. На язык письменности оказывал влияние язык устного народного творчества, но господствующее положение занимали нормы письменного языка, связанного многим с религиозно-философской литературой, часто составленной из переводов с санскрита или комментариев на них. Переводы с санскрита привнесли в тибетскую литературу много художественных образов, сравнений, эпитетов, афоризмов.
Авторы, поощряемые сектой Сакьяпа, выполнили переводы житийного произведения «Гирлянда рассказов о бодхисаттвах» («Бодхисаттва-аваданакалпалата») Кшемендры и Сомендры, трактата по поэтике «Зерцало поэзии» («Кавья-дарша») древнеиндийского поэта Дандина, драмы «Торжество нагов» («Нагананда») и прославленной поэмы Калидасы «Облако-вестник» («Мегха-дута»). Тогда же вторично была переведена «Жизнь Будды» Ашвагхоши. Эти переводы усилили влияние индийской литературной традиции на тибетскую литературу. Под самым непосредственным воздействием индийской традиции один из сакьяских иерархов, Сакья Пандита Кунга Джалцан, написал дидактическое произведение «Мудрые речения» («Лег Шад»), состоящее из стихотворных афоризмов, как правило ярких и образных.
Мудрецы — хранители знаний
Собирают мудрые слова.
Как море — хранилище воды
Собирает воду всех рек.
Религиозно-философские трактаты знаменитых сакьяских иерархов — Сакья Пандита Кунга Джалцана и Пхагпа-лама Лодой Джалцана (1235–1280) — посвящены вопросам познания, буддийской догматики, литургии, трактовки доктрин тантризма, являвшегося ядром учения Сакьяпы. Большое внимание уделялось, например, комментированию логики Дхармакирти. Буддийская тематика способствовала заимствованиям из переводной литературы, в том числе и стилистическим (отдельные обороты, выражения, целые описания). Однако для сакьяской литературы не была характерна высокопарная риторичность, напротив, она отличалась относительной доступностью и простотой.
Исторические сочинения XIII в. — краткие «царские родословные», «родословные владетельных родов», «родословные настоятелей» — представляли собой хронологически упорядоченные списки имен. Повествовательная историческая литература в это время начинает оформляться в виде исторических глав религиозно-философских трактатов. Эти главы — краткие очерки истории буддизма в Индии и Тибете. В них лаконично излагались легендарные факты «предопределенного свыше» появления и победоносного распространения буддизма, что для авторов было главным и определяющим в истории.
В начале XIV в. Бутон Ринчендуб завершил работу по кодификации и систематизации тибетского буддийского канона. Он же написал первое в Тибете историческое буддийское произведение, фундаментальную «Историю буддизма в Индии и Тибете» (1322 г.), которая служила образцом для последующих работ такого рода. Помимо краткой сущности буддизма автор излагает и собственно историю буддийской мысли в Индии и Тибете, показывая безостановочное победное шествие Закона (буддизма).
Стиль Бутона намеренно строг и деловит, об этом можно судить по тому, как различается язык всего произведения и язык авторского заключения, неожиданно яркий и образный.
В 1346 г. светская и религиозная история страны была запечатлена в сочинении «Красные анналы» Кунга Дордже, где, кроме того, впервые излагается история местных буддийских сект (Сакьяпы, Кадампы, Каджудпы) и прославляется могущество древнего Тибета, что в какой-то степени связано с возникшим к середине XIV в. национальным движением против монгольской гегемонии. Автор считает, что сила и могущество светской власти всегда зависели от того, в какой степени она поддерживала буддизм. В то же время и укрепление позиций буддизма прямо связано с усилением светской власти. Историю буддизма в Тибете Кунга Дордже излагает менее строго, чем Бутон, уделяя внимание и местным преданиям.
Развитие историко-повествовательной прозы в конце XIV в. ознаменовалось созданием сборника «Пять сказаний» («Катан-денга»). Автор, Уджанлинпа, выдает сборник за находку в древнем кладе. Сборник состоит из пяти произведений, насыщенных легендами и преданиями о борьбе буддизма в VIII в. за гегемонию в Тибете. Эти сочинения повествуют о богах и злых духах; о царях, покровителях буддизма; о царицах, которые помогали или мешали распространению буддизма; о министрах; о переводчиках буддийских текстов и индийских пандитах-миссионерах в Тибете. Стиль изложения отличается большей художественностью (например, содержит тропы), чем стиль «Истории буддизма» Бутона и «Красных анналов» Кунга Дордже, хотя и продолжает оставаться спокойным и деловым. Основное отличие «Пяти сказаний» от историй Бутона и Кунга Дордже в том, что легенды и предания, излагаемые в этих историях очень кратко и сдержанно, в сборнике развернуты и содержат много частных деталей, дополнительных подробностей, описаний многих событий, которые часто не соотнесены с хронологией тибетской истории. Кроме того, в произведениях сборника имеется прямая речь.
В XII–XIII вв. появляется тибетская житийная литература; первые произведения ее были посвящены цэнпо Сонгцэн Гампо и гуру Падмасамбхаве. До нас дошли «Завещание [Сонгцэн Гампо], спрятанное у колонны» («Качхем-какхолма») и «Сказание Падмы» («Падма-катан»), созданные в XIV в. на основе более ранних житий XII–XIII вв. Авторство приписано самим героям. Оба произведения написаны простым и лаконичным языком.
По своему содержанию эти жития относятся к сочинениям легендарного плана, испытавшим влияние устной традиции. Это не столько описания «святой» жизни героев, сколько сборники легендарно-фантастических рассказов, часто устного происхождения, об их деяниях во славу буддизма. Описания этих деяний помогают авторам житий создавать идеализированные и статичные образы героев. Мотив чудесной находки таких житий через много веков после написания, несомненно, содействовал укреплению авторитета самих произведений и обеспечивал авторам определенную свободу творчества, что, в свою очередь, обусловливало их художественные достоинства. «Сказание Падмы», например, сохранило широкую популярность до наших дней.
В XIII–XIV вв. складывается житийная литература, основывающаяся главным образом на фактах жизни и деятельности героев. Жизнеописания Чава Чхойджи Сенге (1109–1169), упомянутых авторов, связанных с сектой Сакьяпа (XII–XIII вв.), Чаглоцава Чхойджепала (1197–1264), Бутона, Сакья Соднам Джалцана (1312–1375) и других излагают только те события жизни героев, которые связаны с деятельностью на благо религии. Изложение последовательное, т. е. включает все эпизоды от рождения до смерти героя с немногочисленными сверхъестественными моментами (чудесные сны, явления божеств). Эти жития тоже создают идеализированные образы героев, развитие которых характеризуется лишь степенью постижения ими сущности буддийской доктрины и продвижением по пути избавления от страданий. Многие произведения этого жанра создавались под влиянием устных рассказов наставников о своей жизни.
Повествовательно-дидактическая литература (апокрифы, поучения, наставления и т. д.) использовала сюжеты и мотивы канонических произведений, тибетских версий индийских сказочных сборников («25 рассказов Веталы», «Жизнь Викрамы» и др.) и тибетского фольклора. К подобному роду литературы относится сборник «Голубые книги [Потобы]» («Бебум-нгонпо»), состоящий из четырех частей, авторство которых приписано деятелям секты Кадампа XI–XII вв. Первая часть — изложение поучений Потобы (1027–1105), прославившегося тем, что он иллюстрировал буддийские наставления яркими и образными рассказами, притчами и т. д.
К XIII–XIV вв. относятся первые сохранившиеся в тибетской литературе произведения эпистолярного жанра. Среди них выделяются написанные образным языком послания Пхагпа-ламы, например послание в стихах императору Китая Хубилаю, где изложена сущность буддийской доктрины и учения Сакьяпы.
Важным периодом в развитии тибетской литературы можно считать XV–XVI века. Творчество Цзонхавы и его учеников помогло процессу становления языка религиозно-философских произведений, все более отдалявшегося от разговорного. Ученик Цзонхавы Шаншун Чхойван Дагпа (1404–1464) в 1438 г. написал на тибетском языке, сообразуясь с нормами древнеиндийской поэтики, буддийскую поэму «История Рамы» по мотивам «Рамаяны».
Следы влияния псевдоэпиграфических, историко-литературных и агиографических произведений имеет и «Ясное зерцало царских родословных и истории буддизма» («Джалраб Салваимелонг»), созданное не ранее середины XIV в. и не позднее XV в. Сочинение является «всеобщей» историей, так как повествование в нем начинается с образования вселенной, и историей буддизма. Много места уделяется деяниям бодхисаттвы Авалокитешвары, воплощенном в цэнпо Сонгцэн Гампо. Стиль изложения прост, но выразителен. Автор прямо сообщает в колофоне, что он «не хотел затенять смысл высоким стилем и поэтическими красотами, а поэтому, используя все свои возможности, делал это сочинение понятным». Это выразилось и в тенденции к обобщенному изложению важнейших событий и устранению многих деталей.
Более историчны «Голубые анналы» (1478 г.) Гойлоцавы Шоннупала, признанного позже «не имеющим равных среди историков». В «Голубых анналах» в противоположность более ранним трудам изложение истории буддизма в Тибете занимает основную часть текста и строится на истории различных буддийских доктрин, культов, в том числе рассказов, в которые включены расположенные в хронологическом порядке биографии лиц, входящих как в преемственную линию изучения и передачи доктрин и культов, так и в преемственную линию настоятелей крупных монастырей. Большое внимание уделяется роли мистического созерцания, вопросам буддийской догматики, логики и т. д. «Голубые анналы» оказали большое влияние на «Великую историю секты Кадампа» (1494 г.) Лайчен Кунга Джалцана. «Историю буддизма» (1529 г.) Соднам Дагпы (1478–1554) и «Историю буддизма» Пабоцутлаг Пхренгба (1503–1566).
В XV в. появился повествовательно-дидактический и житийный сборник, автор которого был близок сектам Кадампа и Гелугпа, псевдоэпиграф по своему происхождению, «Книга драгоценных наставлений» («Кадамринпочхе Легбам»), посвященный Атише и Бром Тонпе. В сборник входят: «Книга Отца» — якобы принадлежащий Атише комментарий (в форме беседы с учениками) к его «Драгоценной гирлянде бодхисаттвы», входящей в канон и действительно им написанной; форма беседы (диатриба), которая встречается здесь едва ли не впервые в тибетской литературе, способствует изложению взглядов Атиши; три житийных биографии Атиши, авторство одной из них приписано Бром Тонпе; два сочинения о распространении буддизма в Индии и Тибете; «Книга Сына» — образец тибетской «обрамленной» повести — сборник, состоящий из 20 джатак о перерождениях Бром Тонпы, якобы поведанный Атишей (до этого джатаки посвящались только Шакьямуни); обрамление сборника джатак «Книга Сына» составляет нравоучительная беседа Атиши с учениками; «Книга Кху» — сборник мелких сочинений, куда входят и 13 рассказов буддийской редакции «Волшебного мертвеца». Эта книга — одна из оригинальных тибетских версий «25 рассказов Веталы».
Приблизительно в то же время был создан и другой аналогичный сборник, «Собрание творений Сонгцэн Гампо» («Манн Кабум»), посвященный жизни и деятельности бодхисаттвы Авалокитешвары и его воплощения цэнпо Сонгцэн Гампо. Содержание трех житий и сборника 10 джатак о перерождениях Сонгцэн Гампо навеяно мотивами «Завещания [Сонгцэн Гампо], спрятанного у колонны», описывающего подобные же деяния своего героя. Авторство сборника приписано самому Сонгцэн Гампо.
Основную массу житийной литературы XV–XVI вв. составляли произведения, которые хотя и писались на основе реальных фактов жизни и деятельности своих героев, но описывали события, связанные исключительно с религией.
Человек в тибетской литературе XI–XVI вв. характеризовался деяниями на пути спасения от страданий и действиями во славу буддизма, его образ был идеален и нормативен. Скупым было описание чувств, внутреннего мира действующих лиц; изображение пейзажа, внешности героя, как правило, отсутствовало. Стилевые различия между жанрами в тибетской литературе оформлялись медленнее, чем в большинстве литератур дальневосточного региона, и она отстала от них в художественном отношении, во многом оставаясь в рамках средневековой литературы, объединяющей все виды письменности.
Процесс преодоления феодальной и религиозной раздробленности, завершившийся к середине XVII в., привел к систематизации, канонизации и широкому распространению вероучения секты Гелугпа в качестве общегосударственного мировоззрения.
Начиная с XVII в. религиозно-философская литература создается сравнительно узким кругом авторов, большая часть которых принадлежала к секте Гелугпа. Крупным автором из тех, кто не входил в секту Гелугпа, был Кунга Ньингпо, или Таранатха (род. в 1575 г.). Он изучал тантрические учения и комментировал сочинения этого круга. Он объяснял, например, значение и смысл литургического символизма и показывал, как различные варианты магических изображений и звуков заклинаний способствуют постижению разных вариантов истины, т. е. разнообразных путей к «освобождению от страданий».
Наиболее известные авторы секты Гелугпа (I Панчен-лама, 1570–1662; V Далай-лама, 1617–1682; I Джанджа Хутухта, 1642–1714; I Джамджан Шадпа, 1648–1722; II Панчен-лама, 1663–1737), чтобы укрепить идеологические позиции своей секты, изучали и излагали учение о «ступенях пути спасения» (ламрим), составляющее важнейшую часть экзотерического раздела теоретического наследия секты Гелугпа.
Композиция религиозно-философских трактатов XVII в., отличаясь стройностью, последовательностью построения, определена композицией комментируемых сочинений, многие из которых входят в буддийский канон.
Исторические сочинения в XVII в. создавались почти исключительно деятелями и писателями секты Гелугпа. Основное место в исторической литературе занимают «истории буддизма», комментирующие историю развития буддийского учения с точки зрения Гелугпы и объявляющие ее интерпретацию махаянского буддизма и тантрических учений наиболее истинной. Во второй половине XVII в. появляются сочинения, посвященные истории самой секты Гелугпа, деятельность которой описывается в апологетических, довольно высокопарных тонах (например, история секты Гелугпа, написанная деши Санджай Джамцо, регентом VI Далай-ламы).
Политической истории Тибета посвятил свою «Историю царских родословных» (1643 г.) V Далай-лама. Композиционный стержень повествования — родословная царей и царских династий Тибета, которая, по традиции, возводится к царским династиям Северной Индии. Изложение кончается на событиях, очевидцем которых был автор.
В исторических сочинениях выделяются два стиля изложения событий и «деяний» героев: хроникальный, деловито-сдержанный, оформляющий простое сообщение о случившемся, и летописный, более эмоциональный, приподнятый, включающий подробные описания, часто почерпнутые из легенд и преданий.
В основу большинства биографических произведений XVII в., как и ранее — житийных, были положены реальные факты жизни героев, но по-прежнему главный критерий при отборе событий — их буддийская значимость. Образы героев, как и раньше, нормативные, предельно идеализированные. Композиция произведений строится чаще всего в соответствии с хронологией жизни и «деяний» героев.
XVII век — период расцвета официальной переписки и оформление ее литературного стиля. Наиболее яркий представитель делового стиля — V Далай-лама. Ему принадлежит много указов, обращений, директивных посланий и писем к духовным и светским феодальным кругам Тибета, Монголии и Китая. Стиль изложения у него точен, ярок, близок к так называемому «языку вежливости», т. е. изобилует почтительными оборотами речи, получившими к тому времени большое распространение.
В XVIII в. тибетская литература продолжает оставаться средневековой. Проявляя интерес к человеку, как таковому, авторы игнорируют его внутренний мир, его чувства и переживания, взаимоотношение с природой. Эти проблемы отчасти занимают фольклор, но в письменной литературе внимание уделяется лишь «добрым» и «злым» делам, которые приближают человека к «спасению от страданий» или отдаляют от него. Совершенно очевидна идеализация буддийского миропонимания и «праведного» образа жизни, обеспечивающих спасение. Не претерпевает изменений и жанровый состав литературы.
Историческая литература XVIII в. последовательно продолжала традиции предыдущих веков, добавив к ним тезис, что последним и высшим этапом развития государственности в Тибете является теократическая форма правления секты Гелугпа.
Литературе официальной, церковно-проповеднической, развивавшейся на основе буддийского канона, нередко противостояло устное народное творчество (эпос, песни, легенды, сказки и т. д.), которое включало и элементы светской лирики.
В начале XVIII в. родилась книжная песенная поэзия, не только созданная под влиянием устного народного творчества, но и являющаяся переходным этапом между народными песнями и литературными стихотворениями. Эта поэзия положила начало светской лирике. Автор этой поэзии — VI Далай-лама Цаньян Джамцо.
Лирика Цаньян Джамцо распространялась не в ксилографах (не забудем о цензуре Гелугпы!), а в рукописях. Тексты разных рукописей отличаются друг от друга очень незначительно. Эти песни относятся к типу ша (шай). Большая их часть состоит из четырех строчек по шесть слогов в каждой. Не менее половины песен рифмованы. Язык лирики прост, сдержан, но выразителен, хотя в нем редки эпитеты и сравнения. Приблизительно для трети стихов Цаньян Джамцо характерно употребление параллелизмов, которые часто строятся на сопоставлении или противопоставлении человека и мира природы.
Содержанием песен являлось правдивое описание простых человеческих чувств, переживаний (любовь, верность, измена), а это было для тибетской литературы большой редкостью. Лирический герой многих песен — сам автор, часто описывавший, видимо, реальные события своей жизни.
Лирика VI Далай-ламы — первый прорыв волнующих общечеловеческих тем в письменную литературу Тибета. Распространялась она в рукописях, а чаще всего — в устном бытовании, становясь активной частью фольклора. Многие тибетские песни, записанные в XX в., оказываются вариантами песен Цаньян Джамцо.
В тибетской литературе XVIII–XX вв. преобладают схоластические сочинения, посвященные бесконечному комментированию установившихся точек зрения на теорию, практику и историю буддизма в Тибете. Лишь в 50-е годы в Лхасе была оборудована современная типография, издававшая большими тиражами записи устного народного творчества, а также политическую литературу, переведенную с китайского.
Тибетская литература имеет большое фольклорное наследие, изученное еще очень слабо.
Тибетцы на протяжении веков создали свой театр. Хотя индийская драма и китайский театр оказали определенное влияние на тибетский театр, но, судя по отрывочным сведениям источников, развился он все же из пантомимы и выступлений певцов и скоморохов. «Среди тесного круга слушателей поют старинную протяжную песню два скотовода. Ведь именно так должны были петь ее и их предки: став на колени и прижавшись склоненными головами друг к другу, чтобы услышать свой голос в вое свирепого степного ветра» [26, 132]. До недавних пор в праздник Нового года демонстрировал народу свое искусство чудо-акробат, спускавшийся по веревке с высоты дворца Потала.
По стране ходили группы бродячих певцов — манипа, которые пели текст рассказа (истории), одновременно сопровождая пение показом рисунков, на которых был запечатлен тот или иной эпизод рассказа. Вот как это происходило еще 74 года назад 10 апреля 1901 г. Г. Ц. Цибиков записал в своем дневнике: «В последние дни на базарных площадях и на боковых улицах появилось около десятка мужчин и женщин, по-видимому, низших степеней монашества, рассказывающих религиозные поэмы. Они натягивают на стене дома или заборе рисованные изображения святых или будд. Между ними чаще всего встречаются изображения Падмасамбхавы, известного проповедника буддизма IX в., и знаменитого Миларепы, поэта и подвижника XI в. Они помещаются в центре полотна в сравнительно больших размерах, а вокруг них изображаются разные сцены из их биографии. Перед этими картинами ставят жертвенные чашки с ячменем или рисом, а иногда и совершенно пустые. Рассказчик становится подле изображения с железной указкой и нараспев рассказывает подвиги святости или вообще биографические данные. Тибетцы… любят их послушать, причем многие приносят муку — цзамба… а более зажиточные — местные монеты… более усердные просиживают перед рассказчиками целые часы, перебирая четки и вертя ручные молитвенные цилиндры. С наступлением ночи или ненастной погоды рассказчики убирают эти изображения, складывают все в длинный небольшой сундук и, положив его на спину, удаляются на квартиру. Они бывают обыкновенно плохо одеты и суть, по-видимому, странствующие рассказчики, питающиеся доброхотными подаяниями. Мне говорили, что они периодически посещают различные города и местечки Центрального Тибета» [48, 219–220].
Группы актеров бродили по монастырям, богатым домам, рынкам, давая представления обычно за еду, хадаки, деньги и мелкие пожертвования. Вот группа актеров, окруженных зрителями. Три женщины мерно ударяют в нга — маленькие плоские барабаны и тянут мелодию. Мужчины в масках исполняют танец. Перед зрителями — олень и охотник, готовый убить добычу, кажется, еще момент, и упруго звенящая стрела вонзится в шею животного. Но появляется отшельник и поэт Миларепа, принявший образ нищего, и спасает оленя от гибели.
Божественное нередко перемежается сюжетами, откровенно высмеивающими жадность монахов. Это также красочно обрисовал Г. Ц. Цыбиков: «Мне показалась правдивой и жизненной сцена приглашения к больному (невидимому) одного красношапочного ламы, который во время исполнения духовного обряда обнаруживает неискренность веры и неточность обрядов. Лишь только хозяева удаляются, он перебрасывает листы книжки непрочитанными, будто бы уже прочитав их, а сам принимается за еду. Услышав шум приближения кого-нибудь из домашних, снова принимает набожно-важный вид, начинает громко читать молитвы и т. п. В конце концов, когда его угощают бараниной, он, наевшись, не довольствуется этим и в отсутствии хозяина берет остатки блюда и кладет себе в высокую шапку, которую надевает на голову. Хозяин узнает о краже и как бы нечаянным прикосновением к шапке сшибает ее. Куски баранины падают на землю. Сконфуженный лама убегает» [48, 336–337]. Добавим, что публичному осмеянию подвергался красношапочный лама, представитель не Гелугпы, а какой-то другой секты Тибета. Это вряд ли нуждается в дополнительном пояснении.
Известны три вида тибетских театральных представлений: чамы — пантомимические танцы, чамы с диалогами и драматические представления в современном понимании.
Чам танцуется в масках. И хотя это ритуальный танец, чам несомненно произведение искусства, шедевр мизансцены и хореографии. Па в танце регламентированы до мельчайших деталей. Руководит труппой хореограф — чампон. Стоя в центре круга, он направляет исполнение танца с помощью палки, украшенной лентами. Чам — не произвольный танец. Обычно в сценах чама рассказывается о подвигах покровителей буддизма, совершаемых во имя веры. Поэтому порядок появления персонажей, их па и жесты обозначены в либретто — чамъиг, как правило, авторских. Либретто для чамов писали такие деятели Тибета, как гуру Чованг (1212–1273) и V Далай-лама. Танцоры выступали в масках и дорогих костюмах. Маски и костюмы копировали изображения святых и духов-хранителей на иконах. Весь чам — «ожившая картина-икона» [7, 100]. Танцор в маске уже не просто танцор, он представитель мистических сил, божества, которое изображает, которое присутствует в маске и в нем и является зрителю. Зритель тоже не пассивен. Он свидетель и участник обряда, который дает возможность «войти в особое мистическое единение с этими силами и через то водворить в округе радость и счастье» [7, 99], В темно-синих одеждах с яркими розовыми нашивками, в зеленой маске быка с огромными зелеными рогами появляется владыка смерти. В вихре танца загримированные под человеческие скелеты кружатся владыки кладбищ. Их сменяет «Белый старец», владыка земли, даритель урожаев, хранитель стад. У него седые волосы, длинная седая борода, с его плеч ниспадают белые одежды, в руках у него белый посох. Он слегка навеселе, и танцор забавно имитирует движения пьяного старика. Он смешит зрителей, и они откликаются на его незамысловатые выходки: ведь «Белый старец» — провозвестник благополучия, он просто рад тому, что в подведомственном ему мире все в порядке. На смену «Белому старцу» являются непременные персонажи чама — шанаки, они без масок, в ярких одеждах и черных шляпах. Их бешеный танец — имитация «подвига» монаха, защитника веры, убийцы злого цэнпо Ланг Дармы. В чаме смешались буддийские хранители веры, исторические персонажи, ставшие святыми, и «Белый старец», пришедший в чам, очевидно, еще из добуддийских глубин тибетской истории. Чам, «по всей видимости, произошел из соединения двух начал: индийской пантомимы, которую разыгрывали для поучения мирян при буддийских монастырях средневековой Индии, и национальных тибетских плясок, в том числе и танцев волхвов-заклинателей, близко приближавшихся к танцам северных шаманов и других кудесников первобытных народов» [7,102].
Оркестр, игравший при исполнении чама, мог состоять из следующих инструментов: барабанов, иногда из человеческих черепов, трубы из берцовых костей, нередко также человеческих (все это из трупов преступников, самоубийц и т. д.), колоколов и маленькой скрипки — бива, сделанной из рога яка, обтянутого змеиной кожей, со струнами из конского волоса. Тибетская флейта изготовлялась из бамбука, дерева или глины. Металлические цимбалы дополняли этот нехитрый набор инструментов.
Чам с диалогами был переходом к драме. В мир масок вторгались персонажи из обычной жизни. Охотник Дордже с братом, одетые в звериные шкуры, с луками и стрелами, прохаживались перед зрителями и вызывали их смех разными приемами клоунады, намеками, а то и открытым высмеиванием недостатков местной жизни. Тут появляется отшельник Миларепа, и охотники раскаиваются и прекращают пагубное для них самих убийство диких животных. Но главное в чаме Миларепы, самом распространенном чаме с диалогом, это как раз то, что Дордже и его брат рассказывали зрителю, в их шутках и сатирических замечаниях в адрес монастырской братии и властей предержащих.
Подлинный спектакль в нашем, современном понимании, тибетская средневековая драма с диалогом, музыкой, пением и танцем — явление сложное. Здесь тибетская традиция чама переплелась с опытом средневекового индийского и китайского театра. Структура театра — индийского происхождения: в начале пьесы благословение, рассказчик представляет актеров и иногда поясняет зрителю отдельные сцены пьесы, особенно те, которые сопровождаются пением. Вместе с тем манера пения, схема жестов, грим, второстепенные персонажи обнаруживают влияние китайской оперы.
Пьесы были самого разного содержания: инсценировки известных джатак, рассказов о жизни Будды Шакьямуни в его прошлых перерождениях, эпизоды из жизни тибетских религиозных деятелей, инсценировки по сюжетам известных произведений тибетской литературы, таких, например, как история женитьбы Сонгцэн Гампо на китайской и непальской принцессах и приключения министра Гара из «Мани Кабум», средневекового апокрифического произведения, богатого легендами. Обычно текст пьесы состоял из рассказа, который перемежался диалогами. Произведения могли быть посвящены и недавним событиям тибетской истории. Таковым было, например, сочинение «История обезьян и птиц», в котором в аллегорической форме рассказывалось о войне птиц (тибетцев) и обезьян (гурок), о тибето-непальской войне конца XVIII в. Пролог и сам рассказ о событиях часто писался прозой, диалоги — стихами. Строгого соблюдения текста пьесы не требовалось — актеры могли сокращать его и импровизировать в рамках темы и действия пьесы. Зачастую эти пьесы являлись высокопоэтическими произведениями. Таким был рассказ о царевиче Норсан (на сюжет одной из джатак), полюбившем и взявшем в жены небесную фею. Недоброжелательно встретили ее родственники царевича. Узнав о том, что они не остановятся ни перед чем и готовы даже убить ее, небесная фея покидает дворец царевича и улетает к своему отцу в небесные чертоги. Убитый горем царевич отправляется на поиски возлюбленной. О его приключениях в пути, о преданной любви супругов и рассказывалось в этой пьесе. Преодолев все преграды, царевич находит свою жену, и они возвращаются на родину.
Образцом бытовой психологической драмы считают пьесу «Нанса». В пьесе «рисуется драма женской души, не удовлетворяющейся обычными путями жизни. Нанса не может согласиться с тем, чтобы жизнь ее протекала в обычном кругу семьи. Тибетская Нора покидает своего мужа и ребенка, она ищет чего-то более возвышенного и светлого» [7, 105–106]. Любопытно, что выход из своей духовной драмы Нанса не находит даже в буддизме.
Тибетский театр не знал ни сцены, ни декораций. Тибетская пьеса могла быть сыграна всюду — были бы актеры да костюмы. Правда, в некоторых крупных монастырях имелись площадки, использовавшиеся специально для чама и театральных представлений, с павильонами подле них для оркестра и наиболее почетных гостей, светских и духовных. Во дворах богатых домов во время представления над актерами для защиты их от горного солнца или непогоды иногда натягивали тент. Первый закрытый театр был построен в Лхасе лишь в 1956 г. Спектакль в тибетском театре мог длиться не только часами, но с перерывами и до трех дней.
В тибетском театре не было актрис. Все женские роли исполняли мужчины. Наиболее типичные для тибетского театра персонажи — царь, брахман, охотник, отшельник — имели стандартный грим и костюмы, по которым зритель их сразу и узнавал. Обыкновенно театральный костюм надевался актером поверх повседневной одежды. Воины надевали одежды красного цвета и рядились в красные шапки, цари всегда были одеты в желтое, злодеи — в черное. При больших монастырях, домах вельмож и при дворе далай-ламы были постоянные труппы актеров, но, скорей, не профессиональные, а любительские в нашем понимании, так как они состояли из монахов и духовных и светских чиновников. Актеры и театр в Тибете имели и свое божество-покровителя, белобородого старца Тхантона.
«Можно думать, — писал Б. Я. Владимирцов, — что драматические представления Тибета развились из танца с пением» [7, 107]. Вероятно, речь могла идти о тех песнях, танцах и рассказах, которые ныне исследователи связывают с «религией людей» (мичхой), которая с древних времен в Тибете противопоставлялась «религии богов» (лхачхой), бону и буддизму. Мичхой — это нравоучительные изречения, принадлежащие старейшинам кланов, общечеловеческие по содержанию, образные и поэтические по форме, и это легендарные рассказы о предках тибетцев. По хронике XIV в. девять основных положений этих рассказов составляли по форме как бы тело льва: его правая «нога» — это рассказ о том, каким образом появился этот мир, левая — о том, как появились люди. Задняя часть тела — рассказ о разделе земли, правая «рука» — рассказ о генеалогии государей, левая — о генеалогии подданных, «голова» льва — рассказ о семье, отце, матери и т. д.
У старейшин клана были «книги матерей» — маиг или «книги предков» — пхаму с изложением истории кланов и предсказанием их будущего в форме пророчеств. Правильное прочтение легенд о происхождении было актом религиозным, необходимым для поддержания порядка в обществе. Эту функцию исполняли лдеу — певцы загадок. В песнях были вопросы и ответы, в которых и рассказывалось о сотворении мира, божеств и людей. Их пели хором, разделенном на две половины, из которых одна задавала вопрос, а вторая отвечала на него. Часто такой хор состоял из двух групп: одна — мальчики (юноши), другая — девочки (девушки).
Подобного рода игры с пением в форме вопросов и ответов до недавних пор были составной частью брачных обрядов и праздников Нового года. Юноши шли к дому невесты, а девушки запирались в нем и не впускали их. Девушки пели вопросы:
Кто поймал за рога дикого яка?
Кто схватил за лапу тигра?
Кто поймал воду веревкой?
Кто построил дом из песка?
Хор юношей песней же отвечал им:
Дикого яка поймал за рога Магчен Рампа,
Тигра схватил за лапу Сайя Печо,
Воду веревкой поймал Якша Лхонтхог,
Дом из песка построила птица Каракугти.
«Назовите-ка нам три вида стран?» — вопрошают девушки. «Страна богов — Тушита, страна людей — Джамбудвипа, страна нага — Апаватапта», — отвечают юноши и т. д. [87, 164–165]. Песни, рассказы, обрядовые игры, сопровождающие эти представления, по-видимому, и составляли традицию, имевшую отношение к происхождению тибетского театра.
Таким образом, сама по себе мичхой передавала молодому поколению легендарные, полулегендарные и подлинные сведения об окружающем мире и обеспечивала его неразрывную связь с предками и прошлым клана.
Народные игры, танцы, театральные представления были связаны с праздниками. В целом по Тибету считалось до 60 нерабочих дней в году. Однако во многих местах их было значительно меньше, например в Сакья только 14 [57, 274]. До сих пор неизвестно, каков был цикл праздников в древнем Тибете. Все праздники в Тибете после XVI в. — праздники секты Гелугпа. Важнейшими из них были «Великое моление» — монлам в честь новогоднего посвящения Тибета в буддизм, введенное Цзонхавой, годовщины рождения и смерти Будды Шакьямуни, соответственно 8-й и 15-й дни четвертого месяца по лунному календарю, день рождения Падмасамбхавы, 10-й день седьмого месяца, день возвращения Будды из мира богов, 22-й день девятого месяца, день смерти Цзонхавы, 25-й день десятого месяца.
В различные эпохи начало нового года в Тибете приходилось на разное время. Нынешнее, чаще всего в феврале, совпадающее с китайским, было введено монголами. Старый Новый год до сих пор празднуется в Ладаке, Сиккиме и приходится на период зимнего солнцестояния, на конец десятого — начало одиннадцатого месяца по лунному календарю. В древности его наступление исчислялось так — новый год начинался через два месяца после того, как урожай был убран, и через шесть недель после заготовки мяса яков и овец на зиму [87, 179]. Тибетский лунный календарь состоял из 12 месяцев по 30 дней в каждом. Он не совпадал с действительным лунным годом (354 дня) и не совпадает с европейским календарем. Каждый третий год добавлялся дополнительный месяц, и каждый раз для подгонки круглого числа дней в году в отдельные месяцы сокращались «несчастливые дни» — чад, скажем, так: 1, 2, чад, 4, 5, 6 и т. д., или же дни удваивались, например, так: 1, 2, 3, 3, 4, 5, 6 и т. д. Поэтому сопоставить тибетский календарь с лунным или солнечным очень трудно. Новый календарь составлялся в конце каждого года астрологами — ципа, которые как раз и удаляли «несчастливые» дни и удваивали другие, а каждый третий год вводили дополнительный месяц. До тех пор пока астрологи не объявляли календарь на следующий год, тибетцы и представления не имели о том, по какому календарю они будут жить дальше. После года с дополнительным месяцем новый год начинался примерно в марте.
Месяцы в Тибете названий не имели, а только велся их последовательный счет. Неделя была семидневной, и дни именовались по солнцу (саньима — воскресенье), луне (садава — понедельник) и пяти видимым планетам: Марсу (самикмар — вторник), Меркурию (салхакпа — среда), Юпитеру (сапхурбу — четверг), Венере (сапасанг — пятница) и Сатурну (саненпа — суббота). Западное влияние в данном случае очевидно.
В народном представлении о времени сутки делились на время дня — ньима и время ночи — цен, гонгмо, а затем соответственно на десять частей: первая песня петуха — чаке тангпо, вторая песня — петуха — чаке ньипа, время перед самой зарей — торанг, время восхода солнца — цешар, раннее утро — шокке, позднее утро — цатинг, полдень — ньингунг, послеобеденное время — гонгта, сумерки — сарин, полночь — намче [22, 126]. Тибетцы, пастухи и земледельцы, вставали рано, до восхода солнца, а ложились спать с наступлением темноты. В монастырях большая труба — дунчен созывала монахов на утреннюю молитву также в три часа утра по европейскому времени, а те, кто любил поспать и не являлся, подвергались наказанию.
Летосчисление в древнем Тибете велось по 12-летнему животному циклу, известному в Центральной Азии очень давно, с глубокой древности. Название года совпадало с названием каждого из двенадцати животных: мышь, бык, тигр, заяц, дракон, змея, лошадь, овца, обезьяна, курица, собака, свинья. Такой способ датировки был несовершенен, потому что, даже зная столетие, трудно было установить, в каком году родился тот или иной человек или произошло какое-либо событие. С 1027 г. в Тибете был введен заимствованный из Китая способ датировки по 60-летнему циклу (рабджун). В этом случае дата устанавливалась по сочетанию животного цикла с пятью первоэлементами — огнем, землей, железом, водой и деревом, удвоенными разделением на мужские (пхо) и женские (мо). Были образованы циклы в 60 лет, внутри которых каждый год имел двойное название, например год огня-зайца (1027, 1087, 1147 и т. д.), что позволяло при наличии дополнительной информации (требовалось знать еще порядковый номер рабджуна, 60-летнего цикла) определить довольно точно дату того или иного события.
В исторических хрониках — историях буддизма — даты часто указывались путем отсчета числа лет, прошедших со дня нирваны (смерти) Будды Шакьямуни. При этом существовало несколько точек зрения на дату смерти Шакьямуни, которых придерживались различные секты Тибета.
Самым большим праздником в Тибете был Новый год. Накануне, если поблизости имелись теплые источники, люди купались, стирали в реках одежду, в это же время обычно стриглись. Оставлять волосы на весь год нестрижеными считалось недобрым предзнаменованием. Производилась уборка домов. В 29-й день мусор разбрасывался на три стороны, что символизировало очищение дома от несчастья.
На уличных карнавалах люди танцевали, пели те песни «религии людей» — михчой, в которых рассказывалось о сотворении мира. Упоминавшиеся ранее акробаты спускались с бешеной скоростью с высоты Поталы по канату, обмениваясь с толпой зрителей куплетами. Исполнялись танцы яка и охотника, пантомима борьбы старого и нового года, разыгрывались сцены борьбы живых с мертвыми, старого с новым. Исследователи всегда отмечают наличие в тибетском новогоднем карнавале «небуддийских элементов, очень древних по происхождению, собственно тибетских» [87, 184], а также игр и обрядов западного происхождения. Таковыми, например, были устраиваемые тибетцами состязания в беге голых мальчиков, которых подгоняли, обливая холодной водой, обычай, известный по празднованию Нового года в Иране. Иранского же происхождения был и танец льва. Кроме того, изображения льва делались изо льда и снега, лев в Тибете даже стал национальной эмблемой, позднее его изображение появилось на тибетских банкнотах и в девизах далай-лам. Лев считался залогом благополучия страны.
Лхаса встречала Новый год в праздничном убранстве. В семьях совершались подношения перед семейными алтарями фигурок из масла. Ночью на крышах домов и монастырей зажигались огни многих сотен масляных ламп. «После рассвета начинают разносить по знакомым и соседям в особом кувшине ячменное пиво и на тарелке цзамбу, из которой делают коническую кучку и втыкают в нее стебельки трав и вылепленные из масла цветки. Эта мука с украшениями называется чимар, т. е. мука и масло. Хозяева того дома, куда приносят чимар, сначала должны захватить щепотку муки и бросить вверх, как бы в жертву духам, а затем взять другую щепотку и положить в свой рот. Затем это запивается принесенным пивом. Когда в этот день входят в знакомый дом, то гостей угощают тем же чимар и пивом. Целый день тянутся поклонения в храмах Чжу» [39, 246].
Девушки объединялись в группы танцовщиц, которые ходили по богатым домам, танцевали и пели песни за угощение, подарки и деньги. Празднество сопровождалось состязаниями в скачках, их открывал всадник в белой одежде на белом коне, символизируя пожелание удачи всем участникам состязаний. Мальчики 10–15 лет соревновались в скачках на дальние дистанции без седел, взрослые мужчины в скачках и стрельбе из лука с коня по мишеням. Победителям вручали призы.
В первые три дня нового года купцы закрывали все лавки. Далай-лама устраивал во дворце Потала прием для чиновников. Двенадцать мальчиков в белых тюрбанах и пестрых шелковых одеждах, с подвязанными к ногам бубенчиками и боевыми топорами в руках, под бой барабанов исполняли воинственный танец [28, 126].
Новогодние торжества завершались крупнейшим религиозным праздником — большим монламом: праздником «великих благопожеланий» и смотром войск. Первое новолуние после нового года отмечалось изгнанием из Лхасы зла в образе «козла отпущения» и танцами в масках. Первый раз обряд «изгнания зла» совершался еще в старом году, накануне нового.
Укажем еще на праздник созревания урожая, отмечаемый в 15-й день седьмого месяца. «Седьмой луны в 15-й день отряжают одного теба или депа (чиновник-инспектор сельскохозяйственных работ) осматривать земледелие. Сопровождаемый старостами деревень с луками, стрелами и знаменами он обходит загородные земли, осматривает хлеба в поле, стреляет из лука и пьет чан, поздравляя с урожаем. После сего крестьяне принимаются за жнитво» [28, 132].
В праздники четвертого месяца (обычно май), связанные с днем рождения Будды, считается, что один грех, совершенный в эти дни, равен ста тысячам грехов, а одна религиозная заслуга равна ста тысячам заслуг. Поэтому в эти дни тибетцы покупали и отпускали предназначенных на убой животных, пускали в реки маленьких рыбок, которых продавали специально для этого, постились, питаясь только овощами.
День смерти Цзонхавы приходился на декабрь и считался началом зимы. В этот день тибетцы угощали друг друга супом из мяса и зерна, а ночью на крышах и в окнах домов выставлялись зажженные масляные лампы. В эти же дни окрашивались ограды и наружные стены домов.
На досуге тибетцы любили играть в игру «загон тигра», напоминающую шашки. Дети запускали змея из бумаги, без длинного хвоста, у тибетцев он назывался ястребом или соколом. Своеобразной была игра в деревянный шарик: «Игра эта состоит в навесном кидании деревянного шарика и ловле его лбом, для этого на лоб надевается ременной обручик, на котором делается гнездо для приема шарика. Один монах бросает шарик, другой подставляет под падающий шарик свой лоб» [30, 389].
Особое место в духовной жизни тибетского народа, его культуре занимал эпос о Гесэре. Эпос состоял из стихов, перемежаемых прозой. Основную часть эпоса составлял стихотворный текст, а введением к песням служили краткие рассказы в прозе. При исполнении прозаические отрывки читались монотонно, нараспев. Гесэриада в Тибете имела две выдающиеся школы исполнителей — Кам и Хор. Эпос велик, в него входят 25 глав, т. е. 10 тыс. страниц рукописного текста по 8–12 строк текста на каждой странице. Пока ни авторство, ни дата появления Гесэриады точно не установлены. Одни (Р. А. Стейн) полагают, что Гесэриада могла зародиться на основе событий, происходивших в Восточном Тибете в конце XIV — начале XV вв. Другие (Ц. Дамдинсурен) видят в герое эпоса Гесэре тибетского вождя Цзюесыло, создавшего в XI в. тибетское государство в районе Кукунора. По мнению Р. А. Стейна, известного исследователя Гесэриады, эпос — своего рода ансамбль, отличный от всей прочей тибетской литературы, единый труд, создание одного автора или компилятора. Первоначальный цикл событий эпоса локализуется на севере Кама и в Амдо. Страна Лин, родина Гесэра, действительно существовала в конце XIV в., а возможно, и раньше. Правители этой области и в наши дни считают себя потомками сводного брата Гесэра. В эпосе различают два цикла: цикл легенд о происхождении области Лин и ее знати, при этом имя главного героя эпоса и некоторые из его магических атрибутов упоминаются в генеалогии клана Лан, которая была отредактирована к 1400 г., но содержала и более древний материал.
Но имя самого героя и центральная тема эпоса происходят из другого эпического цикла, более древнего и до сих пор не локализованного, из которого известны лишь фрагменты. Этот цикл относится как раз к XI в. и отразился уже в песнях Миларепы. Это отголоски старой буддийской концепции четырех сынов неба, или государей, или представителей четырех великих стран Азиатского континента — Китая, Индии, Ирана и «племен Севера». Гесэр здесь — правитель Пхрома (Византии), и тут не исключена связь имени Гесэра с римским титулом «цезарь». Как этот цикл проник в Кам и влился в местный эпический цикл, пока непонятно. Наименование области Лин — это сокращение от Дзамлин, Джамбудвипа — Вселенная, и герой эпоса является ее государем. Сжатый сюжет эпоса прост — все шло плохо у людей на земле, так как у них не было вождя. Люди просят божество неба послать на землю одного из его сыновей, что и было исполнено. Отец героя — божество неба, а мать — священная гора, божество земли и подземного мира. Все это созвучно тибетским легендам о происхождении тибетского народа, тибетских цэнпо и легендам о происхождении разных кланов. В юности героя зовут Джору. За озорство мать изгоняет его, и он, как герои многих сказок и легенд, отправляется странствовать. Его судьбу и все его испытания разделяет его конь. С помощью своего коня в возрасте 13–15 лет Джору выигрывает состязания в скачках, по условиям которых победитель становится правителем страны. Став правителем, Джору принимает имя Гесэр, титул Великого Льва Вселенной, облачается в шлем и доспехи, и начинается вторая часть эпоса, где герой совершает свои подвиги — покоряет демонов и страны, расположенные по четырем сторонам света [87, 240–241].
Приступая к исполнению эпоса, певец очищал себя молитвой, затем обычно вызывал в себе образ какого-либо персонажа эпоса, пропевая его описание, но не самого Гесэра, а какого-нибудь другого, поскольку сам Гесэр в конце жизни стал буддой и потому пребывал в нирване, и его нельзя было вызывать для воплощения в медиуме-певце. Вызывание героя и вселение в медиум или вызывание и воссоздание его образа перед собой — важный момент тибетского искусства, и о нем следует сказать несколько слов. У певца эпоса, художника, предсказателя-медиума, когда он впадает в транс, человеческое «я» как бы стирается и тело служит лишь опорой божеству или герою, который и вещает его устами.
Святые существа тибетского пантеона — только создания духа, представленные в индивидуализированных формах. Их можно вызвать, «создать» в порыве веры или силой медитации, хотя это дело трудное и требует длительной тренировки. Действо распадается на этапы. Вначале в процессе духовной деятельности необходимо внезапно вызвать божество со всеми его атрибутами. Для этого следует создать это божество «в самом себе», вообразить самого себя в качестве божества; затем божество надо «создать перед собой» или спроецировать его перед собой после того, как вообразишь мир в качестве его дворца, и, наконец, третий этап — этап «создания в сосуде», когда божество используется для придания силы медитанту, которую он потом может использовать в своих целях. Для божества этот переход из состояния ноумена (т. е. «вещи в себе») в состояние феномена также желателен, потому что только в таком состоянии божество способно выполнять свой обет — помогать спасению других существ. Переход происходит посредством «конструирования» божества со всеми его атрибутами. Важно подчеркнуть, что это «конструирование» соответствует чтению наизусть иконографии данного божества (абхисамайя). Этот акт служит базой и медитации, и воплощения божества в живописи и скульптуре. В этот момент, с точки зрения верующего тибетца, божество присутствует «реально» в нашем смысле этого слова. В иконографии воссоздание божества «перед собой» со всеми его атрибутами — процесс, требовавший чрезвычайного сосредоточения. Божество создается как персона, не зависимая от художника и медитанта. Художник или медитант приносил ему жертвы и просил у него благословения; он просил божество послужить ему, если целью обряда, скажем, было вызывание дождя или нечто подобное. С прекращением обряда медитация приостанавливается, видение исчезает. Исчезновение божества трактуется как «рассасывание» божества, созданного в себе, и «вытягивание» себя из него [87, 150–153]. Данная процедура обычно сопровождалась практикой йога.
Тибетская икона или скульптура потому и была свята, что она творилась по образу и подобию божества и с помощью этого божества, которое художник «видел» перед собой и ощущал в себе.
Одну из граней творческой деятельности тибетского художника Д. Туччи характеризует так: «Искусство не творчество, в котором художник выражает свою личность, а репродукция ранее существовавших парадигм, которые он находит уже описанными и которыми он руководствуется, добиваясь того, чтобы они сверкали в его уме, как высвеченные живые молнии. В его способности воспроизводить эти видения и в той аккуратности, с которой он изобразит их детали, и состоит вся его заслуга» [90, 290].
Создание икон, скульптур и всех предметов культа составляло привилегию монахов. Сами тибетские слова «живопись» (лхабрима) и «скульптура» (лхабзоба) означали «рисовать божеств» и «изготовлять божеств». Сам описанный выше принцип творчества, казалось бы, исключал авторство художника, художник не творил, а лишь запечатлевал. Рисование иконы всякий раз было актом вызывания божества, и художник писал «реальный» образ божества, действовал под его личную диктовку. Поэтому тибетские художники средневековья, к нашему великому сожалению, не считали себя индивидуальными творцами и никогда не подписывали своих творений. Лишь несколько имен сохранилось на фресках XV в., да и то потому, что эти люди были известны не только как художники. На всем протяжении истории Тибета тибетские летописи и сочинения не упоминают ни об одном знаменитом художнике или скульпторе. О некоторых известных религиозных деятелях Тибета — Пхагмодупе (XII в.) и X иерархе секты Кармапа (1604–1674) — просто говорится, что они были хорошими художниками.
Тибетский художник во многом был лишен права свободного выбора, ведь изображение было религиозным актом мысленного воссоздания божества, родственным процессу медитации: прежде чем рисовать, художник, как и певец-рассказчик, актом медитации воссоздавал в своем воображении образ божества и уже только потом рисовал его. По этой «модели», следуя тому, что было предписано ритуалом — ведь окраска, жесты, атрибуты различных божеств строго регламентировались текстами, — и работал средневековый тибетский художник, так же, как и иконописец. Икона была «реальным» божеством; известно, что VIII иерарх секты Кармапа задавал вопросы фреске Манджушри и получал от него ответы, являвшиеся ему как откровение [90, 243].
Но ведь не все тибетские иконы и скульптуры божеств как две капли воды схожи между собой. Сам принцип творчества средневековых тибетских художников допускал индивидуальность творца, ибо акт медитации был индивидуальным, «видением» божества нельзя было поделиться с соседом, как цзамбой и маслом; божество виделось в грезах таковым только этому художнику, и ему одному в данном конкретном видении являлось так и «заставляло» его писать себя так, а не иначе, хотя и следуя трактату-регламенту. Эти процессы, на наш взгляд, и объясняют «теоретически» наличие многих вариантов воплощения одного и того же сюжета. Медитационное воссоздание множественно по существу, поэтому художник писал образ одного и того же божества неодинаково даже на разных этапах своего творчества.
Для подчеркивании «реальности» божества прибегали к ухищрениям в толкованиях изображаемого. Будда грядущего времени, Майтрейя, судя по описаниям, должен был быть 80 футов ростом. И его статую, например в монастыре Лабран, называли «восьмидесятифутовой», хотя она и не была такой по величине. «Для оправдания же меньших размеров статуи говорят, что это Майтрейя такого-то возраста, часто детского, 8-ми или 12-ти лет» [48, 42].
Тибетское искусство тесно связано с традициями древней Индии. «Многие иконографические типы буддийского пантеона в Тибете ведут свое происхождение от оригиналов Гандхара» [77, 7].
Тибетские концепции прекрасного складывались под влиянием непальского изобразительного искусства, знакомого с традициями фресок Аджанты. В ранний период тибетская живопись испытала влияние традиций, идущих из Хотана, особенно после того, как мусульмане начали преследовать и разгонять буддийские общины в Восточном Туркестане и часть буддистов Хотана искала убежища в монастырях Тибета. В XVII–XVIII вв. на тибетскую живопись оказало влияние искусство Китая.
Влияние разных стилей выражалось в трактовке лиц, одежд, аксессуара и пейзажа на заднем плане. Синкретизм, или соположение разных стилей в одной иконе-картине, никогда не вызывал чувства протеста у тибетских художников. На разных этапах развития тибетской живописи могло быть господствующим то или иное влияние: в древности — индийское, позднее — китайское, и при их воздействии сформировался тот единый тибетский стиль, который признавался всеми исследователями.
Чаще всего различают две школы тибетской живописи: юго-западную, центром которой были Шигацзе и Нартан (в иконах этой школы преобладали черты индо-непальской живописи), и северо-восточную с центром в Дерге (в иконах которой более ощутимо китайское влияние).
Как писалась икона в Тибете, где живопись прежде всего была иконописью? «Художник, обычно лама, более или менее сведущий в святых писаниях, свою работу сопровождает постоянным чтением молитв. Существующие предписания для художников, имеющиеся в Канджуре, сообщают нам, что он должен быть человеком безгрешным, добродетельным, знающим священные тексты, скромного поведения. Святой образ может быть написан только на чистом месте, и поэтому „студия“ художника всегда содержится в сравнительной чистоте. Сам художник обычно сидит на земле, держа картину на коленях. Вокруг него рассаживаются его ученики, которые готовят краски и заботятся об удовлетворении различных нужд своего учителя. Иногда наиболее постигший искусство ученик помогает своему учителю в работе, раскрашивая контуры фигур, нарисованных мастером.
Картины в Тибете обычно рисуются на тонких тканях, которые натягиваются на рамку. После того как ткань натянута, ее покрывают тонким слоем смеси из клея и мела, которая затем тщательно полируется гладкой поверхностью раковины. После окончания этой работы красной или черной тушью рисуются контуры фигур…
Работа выполняется очень медленно, даже мельчайшие детали орнамента должны быть исполнены до начала раскраски. Ошибаться в размерах тела, указанных в соответствующих руководствах, считается великим грехом. Иногда присутствует другой лама, задача которого состоит в том, чтобы громко читать молитвы в то время, когда художник работает. И религиозная атмосфера, окружающая создание картины, бывает столь насыщенной, что лицо будды или бодхисаттвы предпочитают рисовать только по определенным, благоприятным для этого датам. По всему Тибету священными считаются 15-й и 30-й дни каждого месяца, и художник обычно рисует черты лица в 15-й день месяца, а раскрашивает их в 30-й.
После того как выполнен рисунок, художник начинает раскраску» [77, 18–19].
Иногда контуры будущей иконы печатались ксилографическим способом с трафарета, а в Дерге позднее и с металлических досок.
В своей работе художник руководствовался иконометрическими трактатами, где были указаны точные пропорции, которые следовало соблюдать при рисовании тел божеств, причем размеры давались в таких мерах длины, как длина конечного сустава большого пальца, длина указательного пальца, ширина кулака на сгибе начала второго сустава пальцев и т. д. Вот образец, текста иконометрических руководств, которыми пользовались тибетские художники: «Правило начертания линий лица. В границах лица отступить от центральной вертикали направо и налево на шесть пальцев и провести вертикали длиной в 12 пальцев. Отступив отсюда на два пальца, провести еще такие же вертикали. Первые линии показывают меру ширины щек, вторые — ушей.
По горизонтали подбородка, отступив от центровой вертикали на два пальца и от этого места проведя линии до точки пересечения центровой вертикали с горизонталью края волос, определяем меру внутренних концов бровей, внутренних углов глаз, ширины носа, уголков рта и ширины подбородка» [9, 250].
Разумеется, «геометрические формы и производные от них поступают в распоряжение художника уже как порождение культуры» [21, 33]. Тем не менее канон и регламентация никогда не исключали придания лику божества национальных черт лица, а его многочисленным атрибутам — сходства с теми вещами и предметами, в окружении которых художник жил, так как прописной истиной является факт, что все то, что создано даже самой пылкой фантазией, разлагается на вполне реальные, объективно существующие в жизни элементы.
Тибетская живопись декоративна. Тибетцы не прибегают к вторичным тонам, используя прежде всего основные — красный, синий, зеленый, желтый. Чаще всего употреблялись минеральные краски, реже — краски растительного происхождения. Желтую краску приготовляли из мышьяка, зеленую из купороса, красную из кармина и синюю из ляпис-лазури или индиго.
Художник не выбирал цвета. Они тоже были строго предписаны теологией. Будды и бодхисаттвы — все изначально золотые. В одной из сутр об Амитабхе сказано: «Это тело, в котором он появляется, всегда цвета чистого золота» [90, 289]. Золото не только символ чистоты, но и символ веры.
Наиболее общие черты тибетской иконы таковы. Голова божественного существа окружена нимбом, обычно двухцветным, внутренний ареал — темный, чаще всего — синий, пронизанный золотыми лучами, внешний — красный или сиреневый. Божество или святой стоит или сидит на лотосе, что свидетельствует о его божественном происхождении. Будда восседает, скрестя ноги, на троне трех типов: падмасана — лотосовом троне, ваджрасана — алмазном троне, или симхасана — львином троне. Бодхисаттвы также сидят на тронах, но чаще всего правая нога у них опущена (поза вахараджалили). У Майтрейи обычно опущены обе ноги, он нередко сидит в «европейской» позе, что является свидетельством его постоянной готовности встать с трона и появиться в этом мире. Святые различаются также мудра — особыми положениями рук и пальцев рук, одной из поз, принимаемых при исполнении религиозного ритуала. Число мудра очень велико, назовем только некоторые из них: дхьяна-мудра, мудра медитации, — обе руки соединены на коленях; витарака-мудра, мудра аргументации, — правая рука поднята, большой и указательный пальцы соединены; абхайя-мудра, мудра бесстрашия, — правая рука поднята ладонью вперед, пальцы сжаты и т. д. Одним из средств выделения божеств служат также их атрибуты: ярко-розовый лотос, голубой лотос, сад, в котором они сидят, книги, ваджра, громовый жезл или скипетр, — древний индо-иранский символ, палица Индры.
Тибетские иконы-танка всегда можно свернуть в свиток. Кроме живописи и рисунка, правда очень редко, изображение могло быть вышито или выполнено методом аппликации. Лицевая сторона готовой иконы называлась мелон («зеркало»). Икону часто обрамляли желтой и красной лентами (аджама), символизировавшими небесный свет, исходящий от образа божества. На оборотной стороне иконы наклеивался кусочек шелка, именовавшийся «воротами танка» [90, 268].
В глазах средневекового тибетца-буддиста иконы были наделены магической силой. Тем, кто смотрел на них ясным и чистым взглядом, они помогали «переместиться» в те «миры блаженства, которые они представляют» [90, 287]. Как справедливо отмечал выдающийся тибетолог наших дней, итальянский ученый Джузеппе Туччи, «для того, чтобы читать их символы и воспринимать их очертания, понимать их мистический язык, необходимо жить их значениями» [90, 288].
Для краткой иллюстрации приведем описание одной из икон, которая изображает бодхисаттву Майтрейю, будду, будущего, преемника Шакьямуни, воплощающего в себе все надежды буддийского мира от Японии до Цейлона. Прежде чем спуститься на землю и стать буддой, Шакьямуни назначил бодхисаттву Майтрейю своим преемником и возложил на его голову свою собственную диадему бодхисаттвы. По легенде, когда Майтрейя явится в этот мир, он получит одежды Шакьямуни. Майтрейя часто изображается с телом золотого цвета, и в формах состояния будды. В Тибете он именовался Джалва, или Джина, эпитетами, приложимыми к будде. На дайной иконе из Ташилунпо (Южный Тибет) бодхисаттва Майтрейя в образе будды восседает на лотосовом троне, скрестив ноги, в монашеских одеждах будды. Правая рука в позе аргументации, наставления (витарака-мудра), в левой — сосуд амрита, сосуд с божественным нектаром, тело и голова окружены нимбом, выше лба — чортен (ступа), по бокам справа и слева — два цветка нага. Внизу — слева Атиша, справа — Цзонхава.
В трактатах предписывались и правила изображения на иконах людей различных профессий и состояний. Так, например, полководец должен был изображаться сильным, могучим, с орлиным носом и устремленными вверх глазами; солдаты — с суровыми лицами и дерзким взглядом; почтенные миряне со сдержанно-спокойным выражением лица, седыми, в белых одеждах, с выражением готовности оказать помощь; вдовы — седыми, в белых одеждах и без украшений; куртизанки — в свободных одеждах, возбуждающими любовные чувства, и т. д. [9, 83]. Хотя образы были написаны строго по канону, чувства художника находили выход в изображении природы и животных на заднем плане, за громадными фигурами в центре картины. Здесь всегда немало сценок, позволяющих увидеть жизнь той эпохи.
Таким же канонам было подчинено и изготовление религиозной скульптуры. Скульптурные изображения богов отливали из металла (бронза), покрывали позолотой и украшали драгоценными камнями, лепили из глины, вырезали из дерева, а потом раскрашивали. Своего рода подставкой для изображений божеств часто служил лотосовый трон. Металлические статуэтки чаще всего были небольшими, высотой 10–20 см. Их пропорции, жесты, атрибуты соответствовали упомянутым канонам. Размеры храмовой скульптуры были от нескольких десятков сантиметров до нескольких метров. Статуя сидящего на троне Майтрейи в храме Джокхан в Лхасе была высотой 8 м и т. д. Первые статуи будд были завезены в Тибет из Непала и Китая.
Тибетская религиозная скульптура испытала влияние разных иноземных школ, и прежде всего индийской и китайской. Но в тибетской скульптуре это влияние угадывается, но не является самодовлеющим, возникает единый тибетский стиль. Есть литературные свидетельства того, что часть скульптур изготовляли не только следуя метрике канона и воображению художника, «видевшего» своим внутренним зрением перед собой божество, но воплощая в скульптуре реальные, живые черты тибетцев-натурщиков.
Так, для изготовления статуи божества Арьяпаво из клана Кду отобрали в качестве натурщика одного красивого мужчину, а для изготовления статуй богинь Маричи и Тары — двух красивых женщин из клана Чагро [87, 244]. Как в Африке Иисус Христос часто изображается черным, так и в Тибете божества буддийского пантеона обретали сходство с тибетцами, в Монголии выглядели монголами, в Индии — индийцами, в Китае — китайцами, в Японии — японцами и т. п. Поэтому-то в изображениях богов, особенно скульптурных, несмотря на канон, мы нередко имеем «подлинные индивидуальные портреты» [87, 246].
Для тибетца — верующего буддиста — религиозная живопись и скульптура не имели самостоятельной эстетической ценности. Красивым считалось то, что соответствовало канонам пропорций. «Красивое должно быть истинным, т. е. соответствующим нормам религиозного миропонимания, традиционной морали и представлениям о правильном порядке в обществе и природе» [9, 95]. Но от этого тибетская икона, фреска, религиозная скульптура не перестают быть и для прошлого человечества, и сегодня для нас явлением искусства. Их красочность, экспрессия вызывают в душе у зрителя отклик, чувство эстетического наслаждения.
Национальная тибетская архитектура традиционно характеризуется массивными постройками, с толстыми, слегка наклоненными стенами крепостного типа, узкими, прямоугольными, похожими на бойницы окнами и плоскими крышами. В VII в. шести-девятиэтажные каменные дома с четырех- и восьмиугольными башнями высотой 25–30 м — постройки замкового типа возводили в Восточном Тибете. Такие дома имелись также в Конгпо и Лхобраге. Эти постройки обычно признаются «прототипом тибетской архитектуры вообще» [87, 11]. Таким был сохранившийся до наших дней замок Юмбулаганг, «древнейший король Бод Ньятри-цэнпо имел резиденцию в замке Юмбулаганг» [64, 104]. Ученые полагают, что этот замок, действительно, первая резиденция тибетских цэнпо. Дошедшее до наших дней здание, возможно, относится к VII или VIII в. [83, 51]. Это массивная постройка на мощном фундаменте, в четыре этажа, с четырехугольной башней слева по фасаду еще на три этажа. Замок стоит на горе, господствующей над местностью.
Средневековые тибетские замки — цзоны сохранили общие черты древней тибетской архитектуры. Они строились как крепости и резиденции местных правителей со складами, колодцами и подземными ходами.
Выше мы уже описывали дома-крепости — жилища тибетцев. Замки с башнями и дома-крепости в несколько этажей трапециевидные, напоминающие в вертикальном течении по форме усеченные пирамиды, сложенные из больших камней, — таковы типичные строения древней, собственно тибетской, архитектуры, не знавшей свода и арки, основные черты которой сохранились и в архитектуре тибетского средневековья.
С проникновением буддизма в Тибете зародилась храмовая архитектура. Самым первым храмом был кафедральный собор Лхасы Джокхан, заложенный, вероятно, еще в начале VII в. для жен Сонгцэн Гампо, исповедовавших чужеземную религию — буддизм. Но храм не сохранился в первоначальном виде, так как много раз перестраивался. Даже старейшие по времени детали его построек относятся в лучшем случае к XIII в. [83, 74].
Возможно, старейшей из сохранившихся храмовых построек Тибета является часовня Барукацал. «Она массивна и проста, позади алтаря имеется огражденная крытая галерея вроде тех, которые встречаются в других, признаваемых древними храмах, и которые сохранили свои неизменные формы в несколько более поздний период в Западном Тибете» [83, 74]. Считается, по традиции, что ко времени Сонгцэн Гампо относится и храм Традуг в долине Ярлунг. Это все массивные, приземистые здания с плоской кровлей и наклоненными примерно под углом 75–80° от фундамента к кровле стенами здания, для которых характерны традиции тибетской архитектуры, особенно четко сложившиеся при постройке замков-цзонов и жилых домов.
Последующие постройки храмов и монастырей по мере проникновения и укрепления буддизма все более ощутимо стали подвергаться влиянию стран-проповедников. Так, первый тибетский монастырь Самьяй (VIII в.) — комплекс зданий, расположенных вокруг центрального храма, — строился по образцу индийского буддийского монастыря Одантапури в Бихаре. Симметричная форма центрального храма, со стенами, ориентированными по четырем странам света, символизировала «священный круг» — мандала, заключающий в себе храм-резиденцию высшего божества в центре вселенной. Трехэтажный храм, как слоеный пирог, отразил в себе все храмовые традиции, свои и соседних стран: нижний этаж его выстроен в тибетском стиле, второй — в китайском, третий — в индийском. Все сооружение увенчано небольшой крышей, напоминающей по форме фонарь. Сейчас здание красного цвета, а его шпицы позолочены. «Смешанный стиль» проникает в те века и во внехрамовую архитектуру. Находящийся к юго-востоку от Самьяй замок Мутиг-цэнпо — сооружение с девятью коньками на крыше — состоял из четырех этажей: нижний этаж был сделан в тибетском стиле, второй, с двумя крышами, возведенный плотниками из Хотапа, — в хотанском, третий, выстроенный плотниками из Китая, — в китайском стиле, и четвертый построен в индийском стиле мастерами из Индии [87, 244].
Позднесредневековые тибетские монастыри — это уже целые города, например Дрепунг, «крупнейший монастырь мира, спускающийся с горы каскадом белых каменных зданий» [26, 73]. Монастыри-города обычно были удачно привязаны к местности. Г. Н. Потанин писал: «Приглядываясь к буддийским монастырям в течение нескольких лет, я заметил, что они располагаются или в местностях, отмеченных каким-либо необыкновенным явлением природы, или в вершинах горных долин, где кончаются человеческие жилища и начинается молчаливая пустыня высоких гор» [30, 210]. Монастыри производили на приближающегося путника нередко ошеломляющее впечатление. Один из очевидцев писал о Ташилунпо, монастыре панчен-лам: «Если была нужна какая-нибудь внешняя причина для усиления великолепия города, то ничто не могло бы придать большей пышности его многочисленным золоченым кровлям и башням, чем лучи солнца, заходящего в полном своем блеске с противоположной стороны. Вид получился тогда дивно прекрасный и великолепный. Все казалось почти волшебством и производило впечатление, которое никогда не изгладится из моей памяти» [11, 73]. В Южном Тибете стены и постройки храмов секты Ньингмапа обычно окрашивались широкими чередующимися вертикальными полосами — красными, белыми и синими, «которые придавали строениям вид палаток, сделанных из цветного полотна» [45, 148].
Обычно здания монастырей и храмов окрашивались в красный или белый цвет. Украшения на крышах золотились. Белые стены построек монастыря Лавран придавали ему вид небольшого южного города. «В заворотах и углах, составляющих соблазн для пешеходов, чтобы предупредить отложение нечистот, монахи нарисовали на земной поверхности белой краской священные фигуры кумирен… и толпа не смеет осквернять эти места» [30, 229]. Монастырь Дрепунг «белым городом раскинулся у подножия горы. Издали он напоминает огромный дворец, террасами поднимающийся на возвышениях. Сказочно красиво переливается он на солнце: белые стены, золотые украшения на стенах главного здания, красные галереи и балконы, зеленая и желтая черепица» [12, 45]. Тибетские монастыри часто не обносились стенами, стены заменяли ряды деревянных навесов с молитвенными цилиндрами, в том же Лавране их было около 1800 [30, 332].
Каждый большой тибетский монастырь состоял из группы построек — культовых и жилых сооружений. В каждом имелась какая-то своя главная святыня: в Гумбуме, на родине Цзонхавы, это был облицованный серебром субурган с золотой статуей Цзонхавы в нише, поставленный над деревом, выросшим, по преданию, через три года после рождения Цзонхавы на том месте, где была пролита кровь от его пупка, в Сера — статуя одиннадцатиликого Авалокитешвары и т. д. Кроме того, ряд храмов монастыря был всегда отведен другим божествам, в Гумбуме, например, Майтрейе, отсюда полное название монастыря «Мир Майтрейи со 100 тысячами изображений», а в Сера — Пхурбаджол, храм «Громового скипетра» (Ваджра), которому совершались многолюдные поклонения, и т. д.
В каждом храме был павильон для общих собраний и молебствий, помещения дацанов — факультетов богословского, тантрического, медицинского и других, административные и жилые здания. Многие деревья в храмах и монастырях Тибета «выросли» чудесным образом из волос общетибетского или местного святого: в Гумбуме из волос Цзонхавы, в Джокхане высокий тополь «вырос» из волос Будды и т. д.
Скопление нескольких десятков двух-четырехэтажных зданий с плоскими кровлями, похожее на аул в горах Кавказа или действительно на какой-то южный город, — таков общий вид многих тибетских монастырей. Существовал ли строгий план их застройки, нам неизвестно. Плоские кровли часто были украшены колесами Закона — чакра, поддерживаемыми оленями, «знаменами победы» из сукна, молитвенными цилиндрами, многочисленными маленькими часовнями, посвященными разным святым. К главным храмам и святыням вели мощеные дороги, лестницы с каменными, а то и медными или железными ступенями (монастырь Самдин). У входа в храм для его охраны нередко висело чучело дикого яка или собаки. Вступившего в храм прежде всего встречали стражи света, ярко раскрашенные: «…кожа охранителя востока, страны восходящего солнца, бела, как заря. Кожа охранителя запада пылает красным светом, напоминая заходящее солнце, южный охранитель в качестве царя гениев богатства — золотой, а северный, как владыка стран льда, имеет холодно-зеленый цвет» [45, 169]. Над портиком — тяжелые коричневые занавеси для защиты от солнца.
Главный зал храма обычно квадратный или прямоугольный. Впереди, в центре, находится статуя божества, перед ней алтарь, с подношениями и светильниками, по бокам могут быть ниши и комнаты со статуями других божеств, галереи, на переднем плане по сторонам от главной статуи и сзади также могут быть изображения других божеств.
На территориях храмов и монастырей могли быть и другие культовые сооружения, встречающиеся в Тибете повсюду также и отдельно. Это в первую очередь чортены (ступы или субурганы). Первоначально ступы были хранилищами мощей, позднее, как правило, они стали кенотафами — сооружениями в честь Будды или буддийских святых. По своему строению чортен — многоступенчатая башня, суживающаяся кверху, ее составные части символизируют пять элементов, на которые распадаются тела после смерти. Если рассматривать снизу вверх, эти элементы суть земля, вода, огонь, воздух и эфир. Части ступ могут быть кубическими, округлыми, шаровидными, конусовидными, дисковидными и т. д. Чортены нередко богато украшены, крыты золотом и имеют нарядный вид, являясь неотъемлемой частью архитектурного пейзажа Тибета. Часто чортены окружают крытые галереи с молитвенными барабанами. В самих чортенах устраиваются ниши для цаца — конических фигурок из глины, которые приносят с собой к святыне верующие.
Вторым по важности культовым сооружением, встречавшимся в Тибете повсюду, были мендоны — длинные сооружения из камней в виде вала или стены, тянувшиеся вдоль дороги иногда более километра, с надписью на лицевой стороне молитвы «Ом мани падме хум». Стилизованные надписи, порою раскрашенные, были красивы и изящны. Иногда текст «ом мани» писали символически, разными цветами: белый цвет соответствовал слову «ом», зеленый — «ма», желтый — «ни», синий — «над», красный — «ме» и темно-синий или черный — «хум».
Культовыми сооружениями являлись и ритоды — прибежища монахов-отшельников. Первоначальное значение слова «ритод» — «горная цепь» (позднее — обитель отшельников). В прошлом естественные пещеры с зауженным входом — ритоды — постепенно благоустраивались, появились домики, иногда свисающие с пещерной площадки в виде балкона, а потом и каменные дома. Усердием прихожан, приходивших за благословениями к отшельнику, скит богател, нередко постепенно превращаясь в обычный храм или монастырь. Так произошло с ритодом Пабонха у монастыря Сера. Он постепенно превратился в целый дворец в два этажа. Верующие ходили к ритоду, чтобы обойти вокруг него 3333 раза, на что требовалось от 10 до 15 дней. Многие знатные перерожденцы стали иметь свои ритоды. Ритод Пабонха принадлежал далай-ламам. От обычных монастырей и храмов такие ритоды стали отличаться только тем, что были труднодоступны, потому что ютились на уступах скал, подле пещер или на вершинах гор.
Для Тибета было также характерно наличие на перевалах ларце, или обо, о которых уже рассказывалось выше. Здесь же мы заметим только, что около больших и известных обо строились часовни. Такие обо вместе с часовней, натянутыми веревками и привязанными к ним тряпками с текстами молитв составляли единый архитектурный ансамбль, весьма характерный для старого Тибета.
Нельзя не упомянуть и о молитвенных цилиндрах, или барабанах — хурдэ. Обычно это были крытые навесы с установленными под ними в ряд на вертикальных осях раскрашенными деревянными цилиндрами, поверхность которых была испещрена священными текстами. Вращение цилиндра рукой равнялось прочтению молитвы, что было особенно важно для неграмотных верующих. Такие цилиндры богомольцы, а то и специально приставленные к ним люди вращали или просто руками, или же, если они были громоздкими, с помощью устроенного внизу крестообразного приспособления, каким вращали карусель. Были молитвенные цилиндры, пристроенные к мельничным колесам, вращаемым водой, к своеобразным ветряным мельницам и просто к флюгерам. Обилие чортенов, мендонов, ларце, молитвенных цилиндров и подобных сооружений, а также камней, на которых бесчисленное множество раз воспроизведена формула «ом мани», и скал, с грубо вытесанными на них контурами божеств, — все это определяло лицо любого архитектурного комплекса Тибета.
Безусловным шедевром тибетской архитектуры является дворец далай-лам Потала, одно из величайших сооружений позднего средневековья вообще. Это универсальное по назначению и использованию здание было сооружено V Далай-ламой во второй половине XVII в. Дворец построен на горе Марпори, господствующей над местностью, построен так искусно, как будто возник из нее и является ее естественным продолжением. Приближавшийся к Лхасе путник уже издалека видел дворец Потала. Фундамент дворца был поставлен прямо на нетронутую скалу, с которой не срубали естественных выступов и в которой не заделывали естественных углублений. Дворец обращен фасадом на юг, к его подножию ведут три каменные лестницы в центре и две по бокам — с северо-востока и с северо-запада. У подножия дворца раскинулись многочисленные службы. Дворец имеет 13 этажей, высота этого небоскреба XVII в. 83 м, его центральная часть поднимается над Лхасой на высоту 143 м. «Дворец Далай-ламы виден почти из любого уголка Лхасы. Будь рядом современный город с многоэтажными зданиями, Потала и тогда выделялся бы своим величием, восхищал бы смелым полетом фантазии и мастерством создавшего его народа» [26, 64]. Людям, видевшим дворец, казалось, что «на первый взгляд он сооружен с нарушением законов архитектуры. Он представляет в плане усеченную трапецию, с геометрически правильными, но усеченными строениями. Но когда присматриваешься к нему, к конфигурации окружающих его гор, к Железному холму, на котором он построен, то убеждаешься в глубоком понимании чувства красоты и пропорции у людей, строивших это величественное здание» [12, 29–30].
Центральная часть дворца окрашена в красный цвет и называется Пхобран Марпо («Красный дворец»). Примыкающие к ней части здания именуются Пхобран Карпо («Белый дворец»). По бокам дворца находятся две полукруглые оборонительные башни, Восточная — символ солнца и Западная — символ луны. Считается, что в Потале имеется 999 комнат, не считая тайников. Их соединяет множество лестниц, проходов и коридоров. Мало кто хорошо знал дворец Потала. «Даже прожив в нем несколько лет, никогда не сможешь узнать всех его секретов» [71, 45], — пишет XIV Далай-лама, бывший обитатель дворца. В центральной части дворца располагались большие залы для приемов и совершения обрядов, 35 часовен, четыре кельи для созерцаний и субурганы с прахом далай-лам. В западном крыле дворца жила монашеская община из 175 монахов, в восточном размещались правительственные учреждения, зал собраний Национальной ассамблеи, школа для подготовки монахов-администраторов и тюрьма для особо опасных преступников. Покои далай-лам располагались в верхних этажах дворца.
Дворец Потала всегда был гигантским складом и музеем. Складом потому, что дворец строился как крепость. Он окружен стеной с тремя воротами, из него есть выходы по подземным ходам. Потала был музеем, так как в нем размещалась прекрасная библиотека рукописных и печатных книг, архив, в комнатах которого было множество древних свитков, в нем хранились великолепные коллекции утвари и оружия разных веков тибетской истории.
Внутри дворец действует «на воображение прежде всего мрачной массивностью: крутые лестницы со стертыми каменными ступенями, лабиринты узких коридоров, маленькие, как бойницы, окошки, пробитые в стенах метровой толщины. Низкие потолки опираются на четырехгранные деревянные колонны, покрытые затейливой резьбой. Полумрак залов хранит от постороннего взгляда старинную роспись стен» [26, 64].
Построенный в национальных традициях, дворец Потала несомненно является вершиной развития средневековой тибетской архитектуры.
Субурганы далай-лам — средоточие огромных богатств. Большинство из них крыты чистым золотом, только на двадцатиметровый субурган XIII Далай-ламы его пошло несколько тонн, они обильно украшены драгоценными камнями. Вокруг огромные лампады, сосуды для жертвоприношений, тоже из чистого золота.
Памятником тибетской садово-парковой архитектуры можно считать Норбулинку — летнюю резиденцию далай-лам. Это густой парк с павильонами, беседками, цветниками, прудами и жилыми постройками.
Кто не знает или хотя бы не слышал о тибетской медицине? О чудесах, якобы творимых ее врачами? Естественный интерес к опыту местной медицины Китая, Тибета, Индии, к физическим и дыхательным упражнениям системы хатха-йога, опыту, который, несомненно, следует критически изучать, иногда, к сожалению, перерастает в моду, что приводит к утверждениям о всесилии приемов лечения и «волшебных» лекарствах этих медицин и неграмотному пользованию ими на основании сведений, полученных не из первых рук. Наша задача, задача авторов, которые не обладают специальными знаниями, состоит в том, чтобы очень кратко сообщить о тибетской медицине, тибетском средневековом «здравоохранении» как части средневековой тибетской культуры.
Как и всякая средневековая страна, Тибет в обыденной жизни был страной антисанитарии и эпидемий. Мы уже упоминали о том, что одежда тибетца редко стиралась. Вшивость была обычным явлением. Истинный верующий не убивал, а лишь обирал насекомых со своего платья. Запрет убивать приводил к обилию в городах и селах Тибета бездомных животных. По Лхасе бродили стаи бесхозных псов. Они и другие бродячие животные неизбежно становились разносчиками заразы. Правда, большая высота над уровнем моря, сухость воздуха, холодный климат способствовали локализации очагов заразы.
Не были примером опрятности и многие тибетские монастыри. «Стыдливые отправления ламы совершают на улицах, перед своими домами и даже перед храмами, не только ночью, но даже и среди бела дня, — писал Г. Н. Потанин о Гумбуме. — Обрыв оврага под главным храмом… в течение всей зимы бывает покрыт неживописными глетчерами. Всякий раз, как богослужение кончится и толпа монахов начинает расходиться из храма, край оврага против храмовых парадных ворот бывает унизан красными рядами прикурнувших лам» [30, 389]. Не являлся исключением в этом отношении даже дворец Потала. «Довольно красивый вид дворца с левой стороны, — писал Г. Ц. Цыбиков, — однако значительно исчезает с боков и еще более сзади, где к непривлекательности задних стен зданий присоединяются отбросы человеческого организма, в изобилии стекающие из отверстий клозетов» [48, 127–128].
То, что тибетцы мылись крайне редко, некоторые европейцы пытались объяснить тем, что, «без сомнений, густой слой грязи до известной степени предохраняет от холода и, право, здесь можно оправдать людей, жертвующих своей наружностью, чтобы только поменьше страдать от мороза» [45, 81]. Может быть поэтому, как сообщает В. Овчинников, среди тибетцев бытовало поверье, что «тот, кто моется, лишь открывает болезням дорогу внутрь себя» [26, 144].
Когда европейцы познакомились с Тибетом, они обнаружили, что Тибет сильно страдает от оспы, венерических болезней и много тибетцев умирает от воспаления легких, что было связано с суровыми условиями климата Тибета. В 1900 г. в Лхасе от оспы за короткий срок умерло до 6 тыс. человек. Лечили от этой болезни с помощью обычных «чудес», а не «чудес» тибетской медицины. В той же Лхасе, у храма Джокхан, стоял камень с заклинаниями против оспы. Он был весь щербат, в глубоких рябинах, как переболевший человек, так как каждый паломник откалывал или отбивал частицу от этого камня, полагая, что его магическая сила сможет защитить от страшной болезни.
Лечили оспу и «словом божьим». С. Ч. Дас писал: «Брат и племянник нашего хозяина были больны оспою, и в углу дома несколько лам читали священные книги, чтобы вымолить больным скорое выздоровление. Во дворце лежал другой человек, недавно прибывший из Лхасы и страдавший той же болезнью. Около него также находились двое лам, распевавших мантры под нестройный аккомпанемент колокольчика и домару (ручного барабана)» [11, 168].
Болезнь для тибетца нередко означала разорение, так как лечение сопровождалось многочисленными обрядами, за которые надо было платить. Тому же С. Ч. Дасу, когда он простудился и монахи монастыря Самдин взялись лечить его, пришлось в первую очередь устроить «общий чай» 80 монахам монастыря и, помимо этого, раздать еще денежную милостыню. За это он получил священную пилюлю, якобы содержащую частицу мощей будды Кашьяпы [11, 171]. К числу «чудодейственных» средств относились даже пилюли из кала далай-лам. «Самые нечистоты далай-ламы, приготовленные в виде небольших шариков, продаются на вес золота богомольцам», их глотали при тяжелых заболеваниях и перед смертью для отпущения грехов [31, 272]. Столь же «чудодейственные» средства предлагались и от бездетности. В храме, у статуи богини Тары, «в пьедестале, на котором стоит статуя, устроена пустота, и через отверстие, ведущее в эту пустоту, торчал носок или каблук детского башмака. Бездетные женщины, молящиеся богине о даровании детей, украдкой подменяют эти башмачки другими, собственной работы. Народ верит, что после этого женщина получает способность рожать детей» [30, 194].
Тибетская медицина была не только результатом естественного материалистического опыта народной медицины по лечению болезней, но и неотъемлемой частью религий Тибета — бонских верований и буддизма. Не случайно в средневековом Тибете она изучалась при монастырях, на медицинских факультетах — манба-дацан.
Центром манба-дацанов была «медицинская академия» Тибета, манба-дацан Лхасы, расположенный на горе Чагпори.
«То, что мы называем „тибетской медициной“, в основе своей отнюдь не является оригинальным созданием тибетской почвы. И здесь, как и во всех прочих областях культуры Тибета, первоначальной родиной является Индия» [25, 50]. С древних времен в Индии различали восемь разделов медицины: лечение ран, лечение заболеваний головы, лечение болезней, захватывающих весь организм, лечение психических заболеваний, вызываемых злыми духами, лечение детских болезней, учение о противоядиях, учение о средствах против старения, учение о средствах, повышающих половую активность. Медицина именовалась Аюрведой — знаниями о средствах продления, поддержания жизни. Прообразом тибетской послужила индийская буддийская медицина, являвшаяся одной из частей индийской медицины вообще. Первым известным буддийским врачом, по традиции, считается Кумара Дживака (Соджешонну), начиная с которого опыт буддийских врачей передавался от поколения к поколению вплоть до Нагарджуны (II в.). Преемником Нагарджуны был Вагбхата. Труды Вагбхаты в XI в. были переведены на тибетский язык Рипчен Зангпо при участии пандита Джанардана.
Основной канонический трактат тибетской медицины «Джудши» («Четыре трактата»), по традиции, был переведен с одного из древнеиндийских языков на тибетский язык кашмирцем Чандранандой при участии другого переводчика, Вайрочана, при цэнпо Трисонг Децэне. Точный санскритский оригинал «Джудши» до сих пор не установлен, но определена его тесная связь с трудами Вагбхаты. В XI в. тибетские врачи Ютогпа-старший и Ютогпа-младший переработали текст «Джудши», «приспособив его для лечения в специфических условиях Тибета» [25, 55], хотя в нем многое сохранилось от индийских традиций и санскритского текста, скажем, упоминание о львином мясе или подчеркивание слишком жаркого климата летом. В этой работе традиция индийской медицины слилась с традициями медицинских познаний Тибета. Ютогпа-младший ввел в трактат учение об определении болезней по пульсу, отсутствовавшее в древней индийской медицине. Вся позднейшая медицинская литература составляла всевозможные комментарии на «Джудши».
Основные положения медицинской науки в трактате «Джудши» излагались но традиции, принятой в Индии, в виде афоризмов в стихах, так что их легко было запомнить и заучить наизусть, но понять без комментариев крайне трудно. Из числа таких комментариев наиболее известным был «Голубой лазурик» («Вайдурья-нгонпо»), написанный в 1680 г. знаменитым регентом Санджай Джамцо, общепринятый как в Тибете, так и в Монголии. Санджай Джамцо был также автором «практического лечебника» — «Лхантхаб». Большим спросом в Тибете всегда пользовались джоры — книги рецептов.
Тибетский врач обучался 12–15 лет. Прежде всего, он обязан был выучить наизусть весь «Джудши» и прочесть его вслух на память на экзамене. «Процедура эта обычно начиналась на заре, а заканчивалась за полночь. Учителя по очереди уходили молиться, есть, принимать больных, а экзаменующийся все говорил и говорил без передышки» [26, 96]. Врач обязан был знать около 6 тыс. видов лекарств, подразделявшихся по их основному компоненту на восемь видов: из минералов, трав, цветов, коры деревьев, мускуса, желчи, рогов, зубов животных. По другой классификации они изготовлялись из драгоценностей, земли, камней, деревьев, соков, лекарства на отварах, из трав и продуктов, получаемых от животных. Индийская медицина исходила из того положения, что «нет в мире таких веществ, которые при точно указанных условиях, в известном сочетании с другими веществами, не обладали бы целебными свойствами: даже сильнейшие яды в известных случаях обращаются в лекарство» [44, 4–5].
Источником болезни, по тибетской медицине, признавалось нарушение равновесия пяти первоэлементов — металла, дерева, воды, огня и земли. «Зачатие состоит в восприятии женскими половыми органами семени, и, удовлетворив похоть, организм делается утомленным, отяжелевшим. Семя отца дает начало костям, головному и спинному мозгу, из менструаций матери образуются мышцы, кровь, полые и плотные органы, а личное духовное начало зародыша служит основанием для пробуждения сознания внешних органов чувств. Из стихии земли образуются мышцы, кровь и чувство обоняния носом, из стихии воды образуется кровь, а также чувство вкуса и влажность в языке, из стихии огня берет свое начало теплота, цвет и чувство зрения в глазе, из стихии воздуха образуется дыхание и чувство осязания в коже, из стихии эфира получает свое начало речь и ощущение звуков в ушах, в силу навыка, при постоянной деятельности накапливаются представления. Так, в силу сочетания причин, сопутствующих обстоятельств и взаимной связи причин с последствиями получает свое бытие организм» [46, 63][7]. Болезнь могли вызвать злые духи, они же могли навлечь смерть во время болезни. Больным запрещалось спать днем, так как во время сна духи могли украсть у больного его душу, которая из-за болезни и так еле держалась в теле. Поэтому больные тибетцы старались не спать днем и даже в современных госпиталях, чтобы не уснуть, привязывали себя за волосы к спинкам кроватей. Наконец, болезнь могла быть возмездием за дурные деяния в прошлых перерождениях.
Но наряду с этим индо-тибетская медицина называла и совершенно объективные, реальные и в нашем, современном понимании причины заболевания: «Расстройство организма происходит вследствие легкомысленного отношения к образу жизни, злоупотребления пищей и питьем, неумения приспособляться к колебаниям температуры в различное время года и вообще к климатическим условиям и неумения разумно пользоваться пятью нашими чувствами» [2, 37].
Основой диагностики считалось состояние пульса, цвет лица, глаз, языка. Выпускник Чагпори был обязан, исследуя эти органы больного, определять до 400 болезней, опытный врач около тысячи. Прослушиванию пульса уделялось особое внимание. Для этого в тибетской медицине указывалось 26 мест на человеческом теле. Слушать пульс больного считалось предпочтительнее на заре, после ночного сна. Частоту пульса больного врач измерял своим дыханием — нормой считалось пять ударов пульса на один вздох. Врачу предписывалось обследовать больного путем «осмотра, осязания и вопросов. Осмотр состоит в том, чтобы исследовать все доступное глазу — объем больного (большой или маленький), его формы и внешний вид, нужно подвергнуть преимущественному исследованию его язык и мочу… При помощи осязания исследовать самое тело — холодное оно или горячее, нежное и мягкое или шероховатое, нужно в особенности исследовать пульс больного» [46, 347].
Лекарства также рассматривались как своеобразные состояния первоэлементов. Лекарства, связанные своим происхождением с землей, тяжелы, тверды, маслянисты, с водой — жидки и прохладны, с огнем — жгучи, остры, сухи и жестки и т. д. Составлять лекарства рекомендовалось в первые дни месяца и не рекомендовалось в последние, когда луна в ущербе, это влияло на их эффективность. Некоторые из лекарств можно было изготовлять только в определенные дни года. В «Джудши» указывались целебные свойства основных компонентов лекарств: «железо… врачует яд печени, болезни глаз и отеки» [46, 247]; «стручковый перец… так как силы его подобны огню, возбуждает теплоту, врачует общее расстройство организма и болезни геморрой…» [46, 261]; «пастушья сумка… останавливает рвоту» [46, 285]; «ослиный язык… останавливает понос» [46, 293] и т. д.
Лекарственный арсенал индо-тибетской медицины был велик. Он, вероятно, самое ценное наследие ее, хотя и подлежащее безусловной проверке. Беда в том, что до сих пор крайне затруднительно переводить рецепты и определять составные части тех или иных лекарств. Имеющиеся переводы признаны несовершенными, и даже монголы и калмыки, врачи тибетской медицины, во многих случаях не в состоянии указать точные монгольские, русские или европейские соответствия тем или иным целебным минералам, растениям, продуктам, получаемым от животных, и т. п. Причины этого не столько в плохом знании тибетского языка, сколько в недостатке узкоспециальных знаний и несоответствии флоры и фауны древней Индии, Тибета, Монголии и других районов мира, а также в том, что и в самой Индии или даже в Тибете наименование того или иного вида «сырья» менялось на протяжении столетий несколько раз или же было неодинаковым для различных мест. Не раз указывалось на то, что только группа людей, обладающих превосходным знанием санскрита, тибетского, монгольского, калмыцкого и китайского языков, при тесном сотрудничестве с местными врачами и врачами современной медицины способны решить этот вопрос, клубок проблем, сплетенный столетиями и различиями языков и климатов. Но, думается, трудно рассчитывать на то, что в случае успеха тибетская медицина явится панацеей от многих бед. Как и любая народная медицина с богатыми традициями, она содержит элементы положительных знаний. Но точно так же, как любая средневековая медицина, она была медициной магической, религиозной, с такими приемами лечения, которые мы в наши дни правильно оцениваем как шарлатанство.
Тибетская медицина не чуралась хирургических методов лечения, таких, как кровопускание, иглоукалывание, разрезы, скобления и ампутации, но они не считались главными. Для операций существовал стандартный набор инструментов.
Тибетская медицина предусматривала профилактику заболеваний не только посредством ношения амулетов и чтения заклинаний, но и посредством поддержки здоровья пациента, обязанного оставить «всякую порочную деятельность телом, языком и духом», «преследовать истину» и соблюдать разумную осмотрительность — не садиться в ненадежную лодку, не ходить по крутым скалам, не взбираться на верхушки деревьев и т. п. Для сохранения здоровья рекомендовалось регламентировать половую жизнь, регулярно мазаться сливочным маслом и даже купаться (последнее, несомненно, идет из Индии и чуждо условиям и обычаям старого Тибета и старой Монголии). «Если надлежаще пользоваться образом жизни, пищею и медикаментами, то и будешь проживать безболезненно и спокойно» [46, 337].
От врача же требовалось знание своей науки, врач был обязан быть верующим-буддистом, рассматривать учеников Будды как «гениев-хранителей врачебной науки», на медицинские инструменты смотреть «как на атрибуты, которые держат в своих руках гении-хранители» [46, 405]. Врач, как истинный буддист, должен был испытывать сострадание ко всем живым существам, хорошему и верующему врачу обещалось за это перерождение в высших сферах. Но вместе с тем тибетская медицина официально не рекомендовала оказывать помощь любому больному. Если больной причинял вред вере, был известен как недруг властей предержащих и монашеского братства (общины), не выполнял советы врача или даже попросту «не имел никаких средств для лечения болезни», то такого больного «завещается оставить, хотя бы и были средства для его врачевания, так как такое врачевание поведет только ко злу и людским нареканиям» [46, 359]. Буддизм, как и всякая религия, всегда стоял на страже интересов государства и господствующего класса феодалов, светских и теократических, и это, как мы видим, нашло отражение и в положениях тибетской медицины.
Отдельно следует упомянуть о зуболечении в Тибете. Тибетцы полагали, что зубная боль вызывается особыми червячками, гнездящимися в корнях зубов. Поэтому, для того чтобы излечить зуб, этих червячков следовало убить. С этой целью применялись раскаленные докрасна иголки. Такая мучительная операция приводила к экстракции зубного нерва и, естественно, снимала впоследствии болевые ощущения в зубе. Иначе говоря, умертвлялся нерв зуба, что давало явно поверхностный эффект. Тибетские врачи умели делать и подобие коронок — на больные зубы для предохранения их от дальнейшей порчи надевались серебряные колпачки.
Тибетские врачи-практики лечили больных в средние века и объективным знанием болезней и средств их лечения, и «словом божьим». Тибетская медицина была неотъемлемой частью господствовавшей в Тибете религиозной идеологии и составной частью тибетской культуры. Переосмысление ее наследия, освобожденного от мистических наслоений, и включение его в арсенал медицинской науки наших дней сделает все положительное, что веками было накоплено опытом индо-тибетской медицины, достоянием общечеловеческой культуры.
Мы рассказали читателю о некоторых сторонах тибетской культуры. Наш очерк не претендует на исчерпывающую полноту, ибо наука, во всяком случае востоковедная, еще не в состоянии дать описание какой-либо культуры как единой системы. Это объясняется отсутствием единства мнений о том, какие структурные элементы являются необходимыми частями культуры, а какие могут включаться в нее, а могут и не включаться, а также отсутствием четкого научного разграничения таких понятий, как культура и цивилизация, и строгих рамок распространения культуры.
Тибетская культура была не во всем едина в своих частях — в культурной жизни Кама (Восточный Тибет) более ощутимо китайское влияние, в районе Амдо и Кукунора (Северо-Восточный Тибет) — китайское и монгольское, в районе Гималаев — индо-непальское, и все это породило ряд переходных форм тибетской культуры к соседним культурам Индии, Китая, монголов. Для старой тибетской культуры была характерна, но отнюдь не специфична только для нее, тесная связь с различными религиозными представлениями, от примитивных, анимистических до высот идеалистической буддийской логики, синтез каковых наблюдается во многих явлениях тибетской культуры. Тибетская культура была творением людей и богов, сотворенных этими людьми.
Оставались последние дни пути по земле Тибета. Караван двигался по Цайдаму, соленому болоту, к южному берегу озера Кукунор. Приободрились монголы, истосковавшиеся по степи, радовались неоглядному простору равнины, чистой монгольской речи встречных пастухов, близкому концу похода. Окрепли и животные — в этих местах лучше и обильнее был корм. Заросли травы, зеленые у водоемов, пожухлые вдали от них, перемежались солончаками и кустами тамариска. Лошади часто увязали в грязи, проваливались в нее выше лодыжек, особенно на топких берегах, при переправах через многочисленные реки и речки. В отдалении от дороги паслись стада антилоп и диких ослов — кянгов. Местные монголы называли их куланами. По отцветшим и обильно плодоносящим травам — колючие семена густо налипали на суконные голенища сапог — чувствовалось приближение осени. Холодной была вода в речках и озерах. В воде у берегов таинственно колыхались заросли водорослей. Всюду бродили отъевшиеся за лето на прославленных цайдамских пастбищах стада скота.
Черные палатки тибетцев чередовались с белыми юртами монголов. По утрам и вечерам над палатками и юртами вился дым, пахло кизяком и кислым молоком, от стойбищ веяло спокойствием размеренного, устоявшегося быта.
Слух о том, что везут бывшего далай-ламу, опережал караван. Толпы людей выходили к дороге, иные подходили совсем близко, и монгольские воины отгоняли их окриком, плетью, наезжая на наиболее упорных конем. На стоянках иные гнулись перед ним в низких поклонах, иные тайком даже норовили подойти под благословение, по другим было видно, что они хотели того же, но не решались, не зная, как поступить, как отнестись к тому, кто еще недавно был живым богом, а теперь, как узник, под конвоем покидает Тибет. Третьи взирали на него равнодушно или вообще не обращали на него внимания, целиком поглощенные своими делами.
За два месяца пути Цаньян Джамцо много думал о своей жизни. Вначале он и сам внутренне был согласен с тем, что так и не успел определиться, сделать выбор жизненного пути. С малых лет предназначенный для того, чтобы возглавить секту Гелугпа, он должен был бы всю свою жизнь посвятить религии, следуя примеру Великого Пятого, чьим перерождением он являлся. А вопреки этому он, сколько помнит себя, противился и изучению великого наследия веры и пренебрегал тем образом жизни, который приличествовал бы его сану. Монах по предназначению, он хотел жить, как мирянин. Как-то гуляя по саду после очередной ссоры с Санджай Джамцо, в резких выражениях порицавшего его за нежелание принять обет гелонга и пренебрежительное отношение к изучению священных текстов, с опаской поглядывая по временам на сползавшую с гор на город огромную черную тучу, он сочинил такие стихи:
Черная туча с желтыми краями —
Предвестник заморозков и града.
Пандит, не монах, не мирянин,
Враг учения Будды.
Тогда это показалось ему неплохой шуткой. Он, VI Далай-лама, глава Гелугпы и признанный первосвященник буддистов Тибета и Монголии, и вдруг «враг учения Будды»? Но дело-то вскоре обернулось так, что он фактически и был объявлен таковым. И вот его уже второй месяц везут прочь из Тибета, а его место займет, если уже не занял, другой.
Остановка в Нагчука была так кстати. Он отдыхал от первой половины утомительного пути. Много читал. В эти дни, вероятно, решалась его судьба. Как объявил ему начальник конвоя, его предписано привезти через Гумбум в Синнин, китайский город к востоку от Кукунора. Еще несколько дней пути, и Тибет останется позади. Что-то ждет его на чужбине?
Без колебаний ли пренебрегал он учением и делами? Не беспокоился ли он о своей карме? Помнится, что, когда, выдав себя за парня, приехавшего в Лхасу из Конгпо, он впервые близко сошелся с хорошенькой девушкой из Шолы, та искренне потешалась над его постоянными рассуждениями о том, что они грешники, дурными деяниями ухудшающие свою карму, люди, безрассудно причиняющие вред учению Будды:
Мысли этого юноши из Конгпо,
В смятенье мечутся, как пчела, попавшая в тенета,
Только-то три ночи и провел он со мною,
А уж беспокоится о своем будущем и учении Будды.
Его учили думать логично, и он рассуждал так: монаху ответить на любовь — значит, нанести вред учению, не ответить на любовь — причинить страдания живому существу.
Если я отвечу на чувства девушки,
То как я в этом перерождении смогу служить учению Будды?
Но если я монахом-отшельником буду блуждать среди пустынных гор,
Это будет противоречить чувствам и желаниям девушки.
Окончательное решение было им принято в пользу девушек, а не учения. Оставаясь монахом по положению, он стал вести жизнь мирянина. Вскоре тайное стало явным, но он не очень был смущен этим. Кто станет перечить далай-ламе, правителю Тибета? Поговорят и перестанут.
Беда пришла тогда, когда он познал любовь, нежную, как лотос, и прочную, как скала.
Полюбив ее безумно,
Я любимую спросил:
Будешь ли вечно мне верна?
И ответила она:
Жизнь нас разлучить не в силах,
Разлучит нас смерть одна!
Ему-то казалось, что он сделал выбор. Но выбора не было. Или он должен был остаться монахом и далай-ламой, или стать никем и ничем. Быть мирянином, просто человеком, наслаждающимся радостями жизни, ему, Цаньян Джамцо — «Океану Мелодий», бывшему VI Далай-ламе, было не дано. Даже его дар писать стихи, не религиозные гимны, а песни, такие же, какие распевают тибетцы на полях и на пастбищах, на свадьбах и на улицах Лхасы и других городов, таил в себе семя греха и беду. Он не был праведником, как святой поэт Миларепа. Миларепа тоже сочетал в своих стихах песни индийских тантристов с тибетской народной песней, но он был святым подвижником, монахом-отшельником. Цаньян Джамцо мысленно прочел давно полюбившиеся ему стихи поэта:
О отец! Победитель четырех демонов!
О переводчик Марпа! Приветствую Тебя!
Мне нечего сказать о себе.
Я — сын белой львицы ледников.
Из чрева матери моей, полной сил львицы, я возник,
Все мое детство я проспал в гнезде,
А став взрослым, бродил по леднику,
Но даже в бурю я не сгибался,
Но даже бездны я не боялся!
Мне нечего сказать о себе.
Я — сын орла, царя птиц,
Из недр яйца — мои распластанные крылья,
Все мое детство я просидел в гнезде,
В годы юности моей стерег выход из гнезда.
А когда крылья мои окрепли, устремился в небесную высь,
Перед бескрайностью неба я не сгибался,
На земле теснин я не боялся!
Мне нечего сказать о себе.
Я — сын большой рыбы из мрачных, волнующихся глубин.
Из чрева матери моей — мои круглые, золотистые глаза.
Все мое детство я проспал в гнезде.
В годы детства моего я приобщился к религии,
Возмужав, наконец, огромною рыбою я уплыл в океан,
Перед волнами, идущими из глубин, я не сгибался,
Рыбачьих сетей я не боялся!
Мне нечего сказать о себе.
Я — сын учителя-гуру, потомственного проповедника.
Из чрева моей матери с верой в душе я рожден.
В годы детства моего я приобщился к религии,
Годы юности моей провел я, как ученик,
Возмужав, наконец, я навещаю отшельников в горах, предающихся созерцанию.
Встретившись лицом к лицу с демонами, я не сгибался,
Их превращений я не боялся! [87, 223–224].
В вере и праведном образе жизни — вот в чем была сила отшельника и поэта Миларепы! Поэтому-то и перед бескрайностью неба он не сгибался, а на земле ни бездны ущелий, ни теснин скал не боялся!
Вдали показалось поселение цайдамских монголов — байшин, группа глинобитных домиков, раскинувшихся на сравнительно сухом месте, среди топких болот. В центре его возвышался небольшой глинобитный же храм — суме, при таких обычно живут и отправляют службу четыре-пять монахов-тибетцев из какого-либо крупного ближайшего монастыря. Переходя вброд ручей, он резким броском поднялся на невысокий обрыв. Цаньян Джамцо тряхнуло, и он второй раз за день вдруг ощутил тупую боль в животе и пояснице, закружилась голова, перед глазами поплыли круги. И вчера и позавчера он также на короткое время ощущал боли в животе и пояснице и головокружение. Но возникавшая неожиданно боль быстро проходила, и он по-прежнему чувствовал себя хорошо. Сегодня же боль пришла дважды, голова кружилась сильнее обычного, его подташнивало, а когда боль прошла и расплывшиеся было в глазах домишки байшина снова встали на свои места, он впервые подумал о том, что в Нагчука пришел не один приказ, а два, и если его догадка верна, то он не доедет до Синнина. Укладываясь на ночь, он осмотрел себя и обнаружил, что у него припухли суставы на руках и отекли ступни ног. Живот вздулся и стал твердым.
Ночью он снова проснулся от болей и сильного головокружения. Болели суставы, болели мышцы рук и ног. Холодная испарина покрыла лоб: сомнений быть не могло — он ест последние куски баранины и последние чашки цзамбы в этом перерождении. И те отравлены смертоносным ядом.
К утру Цаньян Джамцо забылся тяжелым сном. Ему снилось, что он, голый, на серой лошади мчится сквозь равнины Цайдама на юг, к родным тибетским горам, к Литану, где ему так хотелось побывать. Он открыл глаза. Сквозь черную щель в дверях во тьму комнаты просачивалась серая, унылая полоска света. Сон окончательно испугал его, каждый тибетец знает, что такой сон — верная примета скорой смерти.
За завтраком ему казалось, что начальник конвоя все время исподтишка наблюдает за ним. Ел он мало и вяло и в седло сел с трудом.
Каким ядом медленно, но верно отравляют его? На многие яды есть противоядия, только нужно знать, откуда грозит тебе опасность. Его наставник и истинный старший друг Санджай Джамцо был великолепным знатоком медицины. Уж он-то, наверное, смог бы ему помочь.
Днем, проезжая по берегу небольшого озерца, по свинцовым водам которого пробегали солнечные блики, он глянул на свое отражение в воде и остолбенел — четко колыхалось в воде отражение коня, его собственного тела, головы, но у его тела не было видно рук. Когда-то он и сам не раз из любопытства просматривал «Джудши». Черным по белому там было написано: если кто увидит в воде или зеркале свое отражение без головы или конечностей, тот умрет. К вечеру он уже чувствовал себя совсем больным.
Караван третий день стоял в небольшом стойбище тибетцев-кочевников, раскинувшемся на берегу озерца Кунга-Нор. Отсюда уже было рукой подать до южного берега великого Кукунора — «Голубого озера».
Цаньян Джамцо лежал на войлоке, глядя на голубой кусок неба, видневшийся сквозь дымник палатки. Лицо, руки и ноги его отекли, тело стало большим и неподвижным, раздутым, как от водянки. Только что ушел врач, которого почти двое суток везли сюда из Гумбума. Он внимательно осмотрел больного, пробормотал несколько заклинаний и торопливо вышел, пообещав приготовить лекарства. Движения его были суетливы, он тщательно избегал взгляда Цаньян Джамцо и все время с опаской оглядывался на начальника конвоя, который не покидал палатки.
— Водянка, — сказал врач.
— Знаем мы эту водянку, — хотелось ответить Цаньян Джамцо. Но он только отвернулся и снова стал смотреть на кусок голубого неба над головой, по которому теперь медленно проплывал край белого облака.
Он уже понял, что обречен. Он мертв, мертв по воле тех, кто лишил его сана далай-ламы и прекрасно разыграл этот спектакль с вывозом его за пределы Тибета. Начальник конвоя здесь ни при чем. Те, кто поставили этот спектакль, находятся сейчас не здесь, в бедном стойбище полунищих кочевников, а в Лхасе и в Пекине.
Он пытался прочесть молитву. Расставаясь с этой жизнью, никогда не поздно позаботиться о следующем перерождении. Но путались мысли, путались слова.
Очнувшись после очередного приступа боли, он опять пытался одеревеневшими губами прочесть заклинание. За суконной стенкой палатки садилось солнце. Отсвет его окрасил алым кусок неба над головой. Цаньян Джамцо запутался в длинной молитве и подумал о том, а сколько же песен сочинил он сам. И останутся ли они после его смерти? Его внимание привлек разговор за дверью палатки. Молодой парень, сын хозяина, седлал коня. «Опять ты собираешься к этой девчонке, позаботился бы лучше об овцах», — ворчал отец, а парень, смеясь, ответил отцу такое, отчего тот, плюнув в сердцах, отошел от него и оставил его в покое. Открылась дверь палатки, и, равнодушно взглянув на распухшего Цаньян Джамцо и стражника-монгола, сидящего поодаль от него, парень взял валявшуюся в углу плеть. Уходя, он запел тихо про себя какую-то песню. И сквозь наплывы бреда Цаньян Джамцо то ли услышал въявь, то ли ему почудилось:
Болтливый попугай!
Прошу тебя, помолчи!
В ивовой роще моя сестричка-дроздиха
Собирается спеть мне прелестную песенку.
Это же была сочиненная им песня! Откуда этот парень узнал о ней здесь, на берегах Кунга-Нора? Он хотел спросить об этом, но из уст его вырвался только какой-то хриплый стон.
Под утро он долго пытался вспомнить своего первого наставника веры. Силился, и не мог. Он смотрел в потолок, в черноту неба, но на него смотрело оттуда лицо той, к которой он в последний раз ходил на свидание. Он с трудом отводил глаза в сторону, но со стен палатки, из-за спины дремавшего стражника, с полу, из-за очага — отовсюду на него глядело только ее лицо. Ее глаза ласково и грустно улыбались ему, он хотел прогнать ее и перед смертью еще раз увидеть лицо своего вероучителя, но напрасно:
Как ни стараюсь,
Не могу припомнить
Лицо святого ламы.
Хочу, любимая,
Забыть твое лицо,
Но, как живая,
Ты стоишь передо мною.
Ее лица в разных углах палатки вдруг исчезли и слились в одно. Медленно оно стало склоняться над Цаньян Джамцо. Ее широко открытые глаза лучились таинственным, мерцающим светом. В них он прочел призыв, суливший тепло и покой. Он рванулся навстречу этим глазам, их теплому свету и радостно почувствовал, как растворяется в нем.
Стражник-монгол проснулся от утреннего холода. Он глянул на Цаньян Джамцо и понял, что тот мертв. Дымник палатки не закрывали на ночь, и широко раскрытые глаза покойного отрешенно смотрели на светлевший в вышине кусок неба, на котором, медленно догорая, таяла последняя звезда.
Стражник не торопясь пошел в соседнюю палатку, где спал начальник конвоя, и, растолкав его, сказал:
— Наконец-то скончался!
Мы не знаем, так ли или как-то иначе умер VI Далай-лама, но он умер, очевидно, не своей смертью, хотя источники, в основном китайские, уверяют, что он умер от водянки.
Кому был нужен бывший правитель Тибета? Истинность его как перерожденца в лучшем случае была поставлена под сомнение, власти он был лишен, сторонников, способных бороться за него в тот момент, не имел. Живой он был опасен, так как мог принять меры к возвращению в Лхасу, и в Тибете или за его пределами могли найтись достаточно влиятельные силы, способные снова водворить его на престол и от его имени или по его поручению расправиться с прежними гонителями.
Цаньян Джамцо умер молодым и, скорее всего, был отравлен, а значит, «пострадал», и потому, как многие страстотерпцы, обрел право на вторую жизнь в легендах и сказаниях. Народная молва сразу отказалась верить в его подлинную смерть.
Легенда о «чудесном опасении» VI Далай-ламы от гибели была записана в 1899 г. Г. Ц. Цыбиковым в Алашани: «Шестой перерожденец Далай-ламы Цаньян Джамцо нарушил обеты высшего духовного звания и вступил в брак с одной женщиной. Она вскоре забеременела и должна была родить сына, который сделался бы всемирным царем. Но китайские астрологи-тайноведы узнали об этом и сообщили богдыхану о грозившей его династии опасности. Богдыхан в тревоге вызвал Далай-ламу в Пекин для допроса, а жену его приказал тотчас убить. С дороги в Пекин, а именно из Алашани, опальный Далай-лама послал ко двору труп своего случайно умершего спутника, выдав за свой, а сам, переодевшись нищим монахом, скрылся и бродил инкогнито по разным местам непросвещенной Монголии, родного Тибета и священной Индии. Затем в Алашани он стал проявлять много чудес, на что обратила внимание Абао, супруга алашаньского вана. Она признала в нем Далай-ламу и воздала почести. Внимание, оказанное княжеским двором, конечно, сильно подействовало на простой народ, и он стал уже боготворить вновь открытого Далай-ламу» [48, 6–7].
Согласно этим же преданиям, свои последние годы VI Далай-лама прожил в Алашани в довольстве и покое. После смерти он был похоронен в монастыре Барунхит, расположенном на северном склоне одной из самых высоких вершин Хэланьшани (Алашань), горе Баян-сумбэр. Там еще на рубеже XIX–XX вв. была якобы усыпальница с его прахом [48, 13].
Рассыплются стройных дворцов кирпичи,
Разрушат их ливни и солнца лучи,
Но замок из песен, воздвигнутый мной,
Не тронут ни вихри, ни грозы, ни зной.
Эти слова великого поэта Востока Абу-л-Касима Фирдоуси приложимы и к творчеству «Океана мелодий», VI Далай-ламы Тибета. Можно не сомневаться в том, что, когда начнется подлинное изучение богатейшей тибетской литературы, Цаньян Джамцо вместе с Миларепой, Дугпа Кунлегом и другими, пока еще безвестными, поэтами Тибета займет в ее истории надлежащее место. Не исключено, что тибетские архивы помогут установить и истинные обстоятельства его гибели.