Велик, ослепителен город богатства, город Истины, город меча и победы, – ал-Кахира! Бессчетны покои его дворцов, высоки минареты его мечетей, мудры и многосведущи его улемы, изобильны базары. Воздвигнутая не знавшим поражений Джавхаром Сицилийцем у старого Фустата, прежней столицы Египта, у огромных каменных холмов – могил нечестивых царей, – ал-Кахира стала городом-дворцом, обителью Вернейшего из Верных, Светоча Истины на земле – праведного имама. Велика его земная власть: весь Магриб до самого Андалуса под его рукой, весь Египет, Нижний и Верхний, до самой страны черных, молящихся пророку Исе, убивающих кривыми мечами, похожими на серпы. Древние земли Финикии подвластны ему, Тир и Сидон принимают его солдат. Правда, Аравия и Йемен уже давно под властью раскольников, злобных сынов Хамдана Кармата, разграбивших два века тому в адской своей гордыне самую святыню Пророка – Мекку. А Сирию только что отняли алчные тюрки, подбирающиеся к благословенному Иерусалиму. Но их власть – меч, грубая сила. Эти земли видели сотни приходящих с мечом, и прах всех их развеял ветер, не осталось от них следа. Истлевают люди и стены, – остаются лишь слова. И потому пребудет в столетиях только власть, подчинившая себе слуг Истины, – слова.
То, как слова властвуют над целыми странами и народами, Хасан узнал в Доме Знаний, Дар ал-Илм, основанном халифом-имамом ал-Хакимом. Узнанное поразило его. Могуч, роскошен город имамов, – а ведь он всего один из множества городов страны, полной самых разных людей, от туарегов до трупоядцев-кафров. И страна эта держится не силой мечей, хотя мечами охраняется, но верой вождей ее племен и земель в Истину. Потому не только за ее пределами, но и внутри, даже в самой ал-Кахире, ни на день не прекращается дава – проповедь Истины. Нередко проповедники-даи подвергаются опасностям не меньшим, чем в подвластных тюркам Ираке и Иране. Имамы Фатимиды, придя к земной власти, не стали силой меча искоренять чужие веры, чтобы насадить Истину. Истина в незрелых умах – хрупкий росток. Его легко губит случайный холод и зараза. Прорасти он может лишь у тех, кто по своей воле согласился принять его, стать мустаджибом, новичком, и затем медленно подниматься по длинной лестнице познания, чтобы на каждой ее ступени узнавать все новое. Согласился с тем, что на узнающего налагается и больше ограничений, и жизнь его становится все теснее связана правилами и обетами, – но вместе с тем ему дается все большее могущество, как земное, так и духовное. Только в Доме Знаний Хасан постиг, какой властью обладал на деле ибн Атташ, какими деньгами и сколькими людьми распоряжался. Ему было вполне под силу вывести в поле пятитысячную армию обученных, хорошо вооруженных воинов, – но что такая армия перед мощью тюрок, громящих стотысячные войска румийцев?
Ибн Атташ сдержал свое слово. Когда Хасан ступил за порог Дар ал-Илма и назвал свое имя, его приветствовали как даи Дейлема и Мазандерана и обращались, как подобает его рангу и званию. Жилье ему нашли там же, где жил когда-то, проходя обучение, великий Насир Хусроу, – в квартале дейлемитов, между Восточным дворцом имама и великой мечетью ал-Азхар, где находилась школа фикха.
День летел за днем, Хасан, как губка, впитывал каждое слово и наставление, изучал, сколько нужно верных людей в деревне, в малом городе, в большом, в замке, среди воинов отряда, чтобы уверенно считать город или отряд своими, подвластными Истине. Изучал, как снисходит божественная Истина от своего тайного истока, как разливается по душам. Постигал фикх и исчисление звезд, медицину и географию, – поскольку настоящий даи должен быть сведущ во всех делах этого мира. Вникал даже в ремесло войны, осады и обороны, – ибо даи целой области, джазиры, должен встать во главе ее, когда придет час, и смочь подобрать умелых слуг.
Но когда прошла ослепительная яркость первых, ошеломляющих впечатлений, когда возбуждение новизны улеглось, сменившись вниманием и стремлением за уже рассмотренным подметить глубокое, скрытое, – тогда блестящая страна имама представилась ему больным, изможденным телом, раздираемым сотнями хворей. Сила ее крылась в устройстве ее власти – многоступенчатой, сложной пирамиде подчинений, приказов и доступного знания, строго хранимой от чужаков, не позволяющих профанам завладеть могуществом. Но тут же коренилась и слабость, силу эту с легкостью побеждавшая. Тайна легко прикрывала и своеволие, и ошибки. Тайна скрывала пороки и похоть к силе, власти ради власти. Каждому даи было позволено действовать как независимому эмиру, – и многие на самом деле стремились ими стать. Достигший высших ступеней понимания получал право толковать Истину, ограниченный лишь прямыми указаниями имама, отнюдь не частыми. Среди посвященных Хасан обнаружил тех, кто в случайном разговоре мог бы показаться и христианином, и поклонником многоруких ужасных демонов Хинда. А главное, их власть над словом служила их похотям.
Когда обычный эмир-воин свергал соперника, он полагался лишь на право меча. В лучшем случае факихи, тряся бородами, с готовностью оправдывали мыслимыми и немыслимыми законоположениями его насилия и преподносили его народу как наследника давно вымершей династии. Мудрецы же имама, продираясь по ступенькам наверх, подпирали себя ловко выкрученной Истиной, которая, расщепляясь и выкручиваясь, становилась неотличимой ото лжи, терялась в сонмище ее отражений. Каждый из них не обращал людей в лоно Истины, но вербовал сторонников, преданных прежде всего лично ему. Среди них особенно ценились те, кто имел больше денег и земель либо хорошо владел кинжалом. Страна воцарившейся Истины на деле была страной непрерывной тайной войны, пожиравшей если не жизни, то души. Поняв это, Хасан пришел в отчаяние, но тут же и задумался: а почему же она тогда не развалилась еще двести или сто лет назад? Почему уцелела даже после ужасной недавней чумы и недородов, когда имаму пришлось покинуть свой город? И тут же нашел ответ: потому что все свары, дрязги и интриги казались ничтожным малым по сравнению с глубочайшей, ушедшей уже за пределы разумно осознаваемого верой в существование Истины и ее земного носителя. Никто из улемов и даи, даже ослепленный безумием похоти и властолюбия, не мог и помыслить о том, чтобы погубить само здание иерархии и священного знания ради своей выгоды. Сколь же удивительна, великолепна власть Истины над умами, если даже пороки их и болезни она удерживает в своем русле!
Но вместе с тем Хасану открылось и пугающее знание: Истина, данная свыше, данная не-человеком, – нечеловечна. Очеловечивают ее люди, начиная с глашатая Истины на земле, имама. Люди эти зачастую слабы и сами не понимают, что изрекают их уста. А ради сохранения Истины вовсе не обязательны ни жизнь, ни здоровье ее приверженцев, ни даже земная их власть. Да, земная власть облегчает проповедь, – но кто и когда заповедал, что провозглашение Истины должно быть легким? Земная власть – устройство людей. Слабых людей.
А в споре слабых о земной власти главным судьей с незапамятных времен была сталь.
Мудр и благ был праведный имам-калиф ал-Мустансир, разумный, осторожный старик, чье слово способно было завершить любой спор даже и без небесного откровения. Но был он также мягкосердечным, осторожным и добрым, – не воином, не суровым судьей. И потому земной страной единовластно повелевал спасший ее армянин, Бадр ал-Джамали, победоносный военачальник и грубый мужлан, до сих пор не потрудившийся запомнить даже «Мать Корана». Завистники шептали, что на груди он до сих пор носит знак поклоняющихся Исе – медный крест. Хасан этому не верил. Он видел армянина и слушал его. Этот человек верил, как и тюрки, лишь в силу рук, рассудка и знания о замыслах врагов. А это знание ему в избытке поставляли те, кто свою сопричастность Истине решил поставить на службу сильному. Армянин в дерзости своей дошел до того, что ни одно повеление имама не доходило до народа иначе как через его слуг-армян. Да и самого имама почти никто не видел, – он редко покидал дворец, а когда покидал, прятался в носилках. Чаще видели его сыновей: угрюмого, злого Низара, лишенного всякой власти, и младшего, Мустали, проводившего дни в садах, на базаре и на охоте, безвольную игрушку всевластного полководца-визиря.
Поговаривали: Бадр не допустит, чтобы ненавидевший его Низар стал имамом, получив от отца божественный «насс» – Великий ключ, Дыхание Истины. Дело пахло очередным расколом, губительным для земной власти потомков Али. Такое случалось раньше, и разные секты шиа признавали разных имамов. Нынешний имам считался потомком старшего сына Джафара ас-Садика, Исмаила, – но были и те, кто считал имамом потомков среднего сына, Абдаллаха, а также его брата Мусы. Предки нынешних имамов пребывали в сокрытии, «такийа», и называли себя «худджа», «Доказательство Истины», пока дерзкий Убейдаллах не выступил открыто, объявив себя имамом. Тут же грянул страшный раскол, – великий воин и проповедник Хамдан Кармат в мечети объявил Убейдаллаха самозванцем. Весь юг и восток Аравии на столетия оказался во власти последователей Хамдана, могучих воинов, остановивших армии Фатимидов на пути в Ирак и даже разграбивших Мекку. Смерть Хамдана от кинжала убийцы лишь подстегнула их рвение.
И нынешняя власть полководца, человека грубой силы, пусть вернувшая ал-Мустансиру его земное величие, была, по сути, зародышем гибели, провозвестием новых расколов. Чем более Хасан наблюдал за власть имущими, тем больше убеждался в своем выводе: эти люди – всего лишь невежественные наемники, не более того, не понимавшие самой сути государства, доставшегося им. Тогда Хасан задумался: что же именно делает имама – халифом, земным властителем? Или пусть даже не властителем, но узнаваемым имамом, владетелем земного свойства, позволяющего пытливому уму преодолеть завесу «такийи»? Что же это за свойство? Что позволит искателю сказать с уверенностью: предо мной – первое земное отражение Истины?
В Дар ал-Илме Хасан быстро приобрел славу своими познаниями, удивительной памятью, блестящим талантом, умением убеждать. Победивших его в споре хоть раз можно было пересчитать по пальцам одной руки. Появились те, кто ходил за ним неотступно, ловя каждое его слово, внимая ему, как учителю. Появились и враги, – и недалекие, побежденные в публичном споре, принужденные к молчанию в словесной дуэли и на виду у молча слушающего собрания, – и враги умные, коварные, и потому вдесятеро опасные, чью вражду питал вечный и неистребимый источник, зависть. Они уже плели за спиной интриги, в лицо улыбаясь и напрашиваясь в друзья. Один из них, ибн Кушейри, объявил перед всеми, что Хасана ждет земная слава и многие эмиры склонятся перед ним. Слышать такое было приятно, но слова эти были напоены ядом, распаляя злобу завистников и, самое главное, привлекая внимание Бадра и его ищеек, ревниво следящих за всеми возможными конкурентами у престола Истины.
Задумавшись над познанием имама, Хасан неожиданно спросил себя: а что, если ответ на этот вопрос и вправду самый очевидный, самый близкий из всех? Ведь даже и закрыв глаза, мы определим направление на солнце по тому, что сила его жжет глаза даже сквозь веки. Быть может, точно так же в земной, явленной и невежественному уму силе и кроется залог этого познания! Грубая сила ослепляет и ошеломляет. Но привыкший к ней человек уже видит ее глубину и тонкость. И чем дальше, чем больше! Так рука привыкает к жару и может коснуться без ущерба даже того, что сперва показалось раскаленным.
Увлеченный своим открытием, Хасан стал чаще проигрывать споры, – поскольку искал не победы в прении, а отблеска мудрости, вдруг промелькнувшего в словах собеседника. А иногда заводил заведомо проигрышный спор лишь для того, чтобы узнать мнение как можно большего числа людей. Многие превозносившие Хасана отшатнулись, стесняясь быть друзьями того, кого так часто унижали в собрании мужей. А злоба завистников так и не утихла, а сделалась насмешливой и едкой.
Хасан же, не обращая внимания, крупицу за крупицей выстроил простое и ясное учение «талима», – узнавания истинного имама. А самым главным его выводом было то, что истинный имам – самоочевидное доказательство себя. Сила и свет, исходящие от него, ярко пылают в глазах всякого, кто приготовился смотреть и видеть. Явленность имама и его очевидная сила – неотделимы. Так неразделимы и бессмысленны сами по себе слова, слагающие символ веры, «шахаду». Только сильный способен явить себя как имама. Земная слабость способна затуманить исход Истины, – тогда и главный ее носитель окутывается сумрачным покрывалом «такийи», скитается, принимает мирское обличье скромного ремесленника или купца, – и распространение Истины замедляется либо останавливается вообще, обрекая мир во власть ада.
Эта обманчиво простая мысль и стала причиной того, что существование Хасана в священной ал-Кахире превратилось в тайную войну, едва не приведшую его к гибели.
То, что за ним следят, Хасан заметил уже в первые дни. Вполне естественно, хозяева города проверяли, кто он, тот ли, за кого себя выдает, соответствуют ли его желания и тайные пристрастия званию даи. Но слежка была непостоянной, хотя и осторожной. Будто следящему выдавали задание – сегодня приглядеть вот за этим, а завтра за тем. А потом Хасан вдруг заметил, что следить за ним стали постоянно и особо не скрываясь. Сопровождали и на базар, и даже в мечеть. Бесспорно, его хотели напугать. И посмотреть, что же он станет делать, напуганный.
В Дар ал-Илме беседы с ним стали искать странные собеседники: невежественные, но с ослиным упорством задававшие одни и те же опасные, нелепые вопросы. А ибн Кушейри, ловкий и лукавый в словах мудрец, считавшийся ближайшим советчиком мужлана Бадра, однажды зазвал Хасана к себе в гости, попытался изобильно накормить изысканными кушаньями и даже намекнул на доступность вина. Угостив гостя, завязал беседу о новой доктрине узнавания имама, о которой все уже столько говорят и не могут найти в ней ни слабых мест, ни ограничений. Спросил осторожно: правда ли, что из этой доктрины логически вытекает необходимость свержения того, кто, оказавшись на троне халифов, покажется кому-то неправедным имамом по причине своей слабости?
Хасан ответил, что вопрос кажется ему бессмысленным. Он не представляет, как может слабый оказаться на троне праведных халифов, ведь там может быть только один – сам истинный имам.
Ибн Кушейри улыбнулся тонкогубым ртом и перевел разговор на достоинства древней бедуинской поэзии, открывшей миру настоящие, не превзойденные до сих пор богатства арабской речи. На прощание одарил гостя не дорого, но увесисто: отрезом грубой шерстяной ткани, мерой фиников и мерой муки, тремя кувшинами масла, медным кумганом. Снабдил ослом, чтобы везти подарки, и колченогим, едва ковылявшим слугой, чтобы проводить до дому.
– Конечно, ал-Кахира – город на диво спокойный, злодейств в нем почти не бывает, – пояснил ибн Кушейри заботливо. – Но не следует искушать духов ночи, вселяющих сомнение в умы. Мало ли кому захочется покуситься ночью на путника с изобильной поклажей? А со слугой – оно и спокойнее. Мало кто отважится напасть на двоих сразу.
Хасан не сомневался в том, что желающие отыщутся обязательно, и от самых ворот ибн Кушейри держал руку на рукояти ножа. Но все равно чуть не опоздал.
Нападавших было трое, и орудовали они не ножами, а короткими тяжелыми дубинками из твердого дерева. Хасан и заметить не успел, как вынырнули они из проулка – три беззвучные темные тени. Вздохнув удивленно, рухнул наземь колченогий слуга. Хасан, выхватив кинжал, прыгнул, полоснул. Услышал вскрик – и тут же будто лошадь лягнула под плечо. Сразу онемела рука и глухо звякнул о камень выпавший из ладони кинжал. Следующий удар Хасан принял спиной, вовремя повернувшись. Из легких вышибло воздух, и перед глазами заплясали дрожкие огоньки. Мелькнуло: убьют. И сразу: нет, как смеют, ведь знают, что он – даи Мазандерана и Дейлема! А левая рука уже, своим будто умом, вытянула вторую полосу шерской стали. Нападавшие явно не подозревали, что его левая рука проворнее правой. Первого Хасан поймал на замахе. Почувствовал, как сталь вошла в мягкое, услышал удивленное: «Ох!» Тут же, пригнувшись низко, отпрыгнул, выставил острие вперед. Кто-то, шипя, навалился на него, перекатился, а потом страшной силы удар в бок отшвырнул Хасана к стене. Кинжала не выпустил, но что толку? Встать не мог, барахтался, как полураздавленная букашка, хрипя, стараясь вдохнуть. Все, конец. Если не убьют – искалечат. За то, что ранил, – поломают ноги, ребра. Разобьют руки. Сейчас.
Но никто не спешил добивать его, и ледяной ужас, прихвативший за глотку клещами, чуть отпустил. Хасан управился сесть, привалился к стене спиной. Увидел: темные тени у стены напротив зашевелились, раздался глухой стон. Вот одна поднялась. Помогла другой.
– Берите осла, – выговорил Хасан хрипло. – Берите осла и уходите. Я не стану доносить на вас.
Тень разогнулась, и придавленный, полный боли голос прошипел: «Твой долг ослом не покроешь, святоша!»
А Хасан вдруг, будто камень с обочины, подобрал внезапно подвернувшееся воспоминание. А вдруг? Спасение часто лежит в местах, о которых и не подозреваешь.
– Мой долг таким, как вы, покрывают братья Сасана, – сказал он. – Два Фельса мне должен за полдела.
Тень хрипло выругалась на непонятном языке. Потом добавила: «Ты не думай, святоша, что ты просто так выкрутишься. В другой раз и второй пыряк тебе не поможет». Но в словах его слышалась не угроза, а скорее страх.
Хасан, держась за стену, встал. И сейчас же тень подалась назад, зашипев.
– Убирайтесь! – приказал Хасан.
Тут с земли поднялся колченогий слуга. Вместе с разбойником они погрузили на осла распростертое на земле тело, скинув мех с финиками, чтобы освободить место. Слуга повел осла под уздцы, а разбойник, шипя от боли, помог оторваться от стены еще одному, скорчившемуся беспомощно.
– Мы еще встретимся, – пообещал из темноты переулка змеиный, искаженный болью голос.
Хасан выждал немного. Увидел, что его кинжал так и остался лежать посреди улицы, льдисто посверкивая в лунном свете. Подобрал его, присев на корточки. Потом долго не мог встать. Пришлось на четвереньках подобраться к стене, чтобы встать, держась за нее. А поднявшись, побрел домой, стараясь не падать, когда на месте стены внезапно оказывался провал улицы. В квартале дейлемитов Хасану посветил в лицо лампой ночной сторож и охнул удивленно, узнав: «Господин Хасан, что с вами? Вам врача?»
Наутро весь квартал гудел, как взбудораженный улей. Там и в самом деле жило много персов, луров, мазандеранцев и самих дейлемитов, прочней и дольше других державшихся за Истину после прихода тюрок. Их даи – к тому же земляка – избили до полусмерти, чуть не искалечили! У дверей Хасана толпились люди. Многие трясли кулаками, грозя непонятно кому. Разошлись, только когда тощий врач-сириец, пропахший полынью и терпентином, объявил, показавшись на пороге: «Жизнь почтенного хаджи вне опасности! Через три дня он будет на ногах!» Но до самого вечера в дом Хасана шли и шли гости: слуги от знатных, посланные осведомиться о здоровье и о том, можно ли чем помочь, а иногда и сами знатные, со слугами и подарками, и незнатные – школяры, соученики в Дар ал-Илме, купцы из Ирана, ремесленники, дейлемиты-наемники из войска и даже совсем непонятные, разбойного вида типы с золотыми серьгами в ушах, похожие на работорговцев. Наконец Хасан, вконец обессиленный, измотанный болью в боку и плече, выпроводил последнего визитера. И попросил пожилого дейлемита, вызвавшегося помогать Хасану во время болезни, никого больше не впускать.
Почти тут же раздался вкрадчивый, осторожный стук, тихий, но странно настойчивый, внушающий уверенность: добром ли, худом ли, но впустить стучащего придется. Дейлемит, глянув на Хасана тревожно, открыл дверь.
– Ба, сколько ветер пыль носил, сколько верблюд песок топтал, а мы снова встретились! Салям, хаджи! – В комнате сразу стало тесно от чудовищной, расплывшейся, трясущейся туши пришельца.
– Два Фельса, – пробормотал Хасан слабо.
– Ха, хаджи вспомнил меня! Какая честь! – объявил толстяк зычно и тут же, повернувшись к дейлемиту, приказал: – Чаю нам!
– Фарбод, пожалуйста, завари чаю, – попросил Хасан.
– Стой! – Жирный проходимец поднял руку. – Вот тебе пять дирхемов. Принеси нам чайник лучшего навару от старого ал-Асира да еще шербета вишневого прихвати.
– Но это же так далеко! – изумился дейлемит.
– Вот именно, – сказал Два Фельса, приятно улыбаясь.
Дейлемит быстро исчез за дверью.
– Прошу прощения, что оставил вас без слуги, уважаемый хаджи. Но это ненадолго. Чай у ал-Асира в самом деле самый из самых. …А я, с вашего позволения, присяду. У верблюда четыре ноги, и тот спит на брюхе. О-ох! – Под грузной тушей захрустел окованный железом сундук. – Много, много ходит слухов про мудрого даи из Персии. Ах, ученый Хасан, какой важный, уважаемый человек! Даи всего Дейлема и Мазандерана! Спас бедного сына Сасана! А как железом крутит! – Толстяк хихикнул. И тут же сменил тон на почтительный, заискивающий даже: «Не обижайтесь на меня, пожалуйста, хаджи Хасан. До меня дошло, что вы меня помянули, и вот я, рад услужить».
Хасан вздрогнул.
– Ах, вы не подумайте плохого, – залебезил толстяк. – Сыны Сасана, – не сборище ночных головорезов, нет. Мы вольные люди, но есть у нас слабинка, падки мы до легких заработков, ну, и каждый своим умом крепок. Не все ведь слышали, какой хаджи Хасан бодрый человек и какой проповедник замечательный. Ах, не все. Но будьте уверены, безнаказанным такой проступок не останется. Их накажут. Обоих!
– Их было трое, – выговорил Хасан.
– Ах, – толстяк развел руками. – Жизнь, она такая. Кто-то рождается, а кто-то, увы… В особенности если не перевязать вовремя. Хорошо у проповедничков железо режет-то, хорошо. Хинское небось, а? Или из Шера? Знатная там сталь, ох, знатная. До кости пробирает, сверху донизу раскроит. И работают двумя руками святоши ох как хорошо. Почище кушанских живорезов.
– Зачем ты пришел, отец Зейда? – спросил Хасан резко. – Разбираться с долгами крови?
– Зачем вы так на бедного побирушку, – толстяк даже носом шмыгнул, – дело-то не в этих прощелыгах, поделом им, раз нарвались, недотепы, с ибхамами против ножа не совладали. Тут большое дело видно, потому к вам бедный Два Фельса и пришел. Мы долго к вам присматривались, пока не решили – хороший вы человек, подходящий. Вы уж меня послушайте, хаджи, наберитесь терпения. Потом не пожалеете, клянусь. Мы вот всем говорим: мы, дети Сасана, – вольные люди. Ни эмира над нами, ни халифа. Идем куда хотим, делаем что хотим, простаков облапошиваем. На словах оно вроде так, и если посмотреть снаружи, вполглаза, похоже. А на деле у нас-то хозяев побольше будет, чем даже у пахотника какого-нибудь. Свои начальники у нас, а то как стадо в узде держать? Ведь если узду отпустить, кто угодно сыном Сасана захочет стать, и братство наше развалится, неучами и неумехами переполненное, и смертоубийство между нами учинится. А еще нам среди сильных и властных друзей надо иметь, ведь мы не трудами праведными живем. Да и среди простецов опора нужна, – от них ведь нам укрытие и прокорм, когда дела нету. Ох, тяжелая наша жизнь. Но и мы – люди непростые, сноровистые, – толстяк подмигнул. – Ходим от Андалуса до Хина, много можем. И помогаем тем, кто нам помогает. Говорят, что мы к народу честному присосались, – а мы как те пиявки, которых лекари ставят. Кровь, может, и сосем, но оттого выздоравливают. Ведь нам что нужно? Спокойствие, и чтобы никто войском ни на кого не ходил. После войска финика горелого не подберешь, и нигде от него не спрячешься, – крепостей-то у нас нет, чтобы осады выдерживать. Говорят: мы разбойные, а мы самые что ни есть мирные. Ведь если мир, народишко жиреет, с него и пожива жирнее.
Толстяк закряхтел. Вытер рукавом пот со лба. Хасан смотрел на него терпеливо, стараясь отогнать сонливость.
– Вот, уважаемый хаджи, – сказал толстяк назидательно, – любим мы спокойствие. А в этой-то стране ох какое беспокойство зреет. Вы и сами, должно быть, увидели. Армянин-то – крутой парень, ох, крутенек. Все по-своему сделать норовит. А нам так при старике Мустансире хорошо, мы первейшие ему верные. А без него будет как? …Эх. Вон, в Конье, наших со стены вывесили, как селедок вялиться. А в Иране вашем что делается? Не продохнуть от тюрок этих. …В общем, вижу, утомил я вас, хаджи. Так я прямо к делу. Мы вам помочь можем, в задумках ваших. Конечно, не в том, чтобы одного богослова в отместку отходить, ну так вы же умный человек, вы, наверное, про такое и не думали. В других задумках. В больших. Насчет будущего спокойствия. И всяких свежеобрезанных начальников, понимаете? Мы поможем, не сомневайтесь. У нас хорошие связи. С большими людьми. Оч-чень большими. Которым мы помогаем. И которые тоже готовы помочь тем, кто поможет им. Что на это скажете?
– …Это хорошо, – сказал Хасан, подумав. – А какую плату потребуют с меня сыны Сасана?
– Пока никакой. А вот если уважаемый даи наберет силы – может, он возьмет под крылышко и нас, грешных.
– А если даи так и не наберет силы?
– Ну, всякий купец рискует, когда товар покупает и караван снаряжает. Мало ли что в пути случается. Какая же прибыль без риска? Зато какая прибыль может быть… – толстяк сладко зажмурился и сделался похожим на кота.
– Хорошо. Я готов согласиться и принять вашу помощь. Только соглашусь я, когда своими глазами увижу, что вы на самом деле хотите сделать… большое дело ради спокойствия сделать.
– Ну, за чем дело стало. – Два Фельса ухмыльнулся. – Скоро. И своими глазами, обещаю.
Вдруг встал, с неожиданным для такой туши проворством.
– Эх, не дождусь я чаю, так и пойду. Выздоравливайте, почтенный хаджи. И не бойтесь ночных улиц, такое больше не повторится, обещаю.
Толстяк поклонился. Шагнул к двери. У нее, приостановившись, картинно шлепнул себя по лбу и воскликнул: «Ох, совсем забыл. Вы, хаджи, если вздумаете меня искать, не ищите никакую лунную харчевню у полдневного базара. И монетку, которую я вам дал, лучше выбросьте, если она еще осталась у вас. Это у нас знак такой, не совсем хороший. Для простецов».
– Да? – Хасан глянул на него, улыбаясь. – Я приму к сведению. А знает ли почтенный Два Фельса, что чародеи людей Огня умели заклинать души тех, кого ловили на лжи? Заклинать на том, о чем они лгали?
– Чур меня, – Два Фельса сложил пальцы крест-накрест. – Чур, чур.
– Не бойтесь. Я не чародей людей Огня. Да и все это – сказки. Для простецов, – сказал Хасан, продолжая улыбаться.
– Да, конечно, – пробормотал толстяк и скрылся за дверью.
Встал на ноги Хасан не через три дня, а уже назавтра. Пошел в мечеть, затем в Дар ал-Илм – как обычно. Как обычно, слушал, вступал в дискуссии. Встретил ибн Кушейри, растянувшего в улыбке тонкие губы. Улыбнулся в ответ. Как ни странно, ни ненависти, ни даже злобы к нему не питал. Попросту в памяти его имя «ибн Кушейри» переместилось в тот список, который возглавлял Низам ал-Мулк. Хасан уже почти перестал испытывать обычную человеческую ненависть и злобу – когда трясутся руки, бросается в голову кровь и липко потеют ладони. Она заменилась твердым холодным знанием о том, что есть люди, лишние в его, Хасана, мире. Миру этому вредящие, дышащие в него отравой. С этими людьми можно видеться каждый день, улыбаться им и перешучиваться с ними, приспосабливаться к ним, – и каждый вечер молить Господа, чтобы позволил очиститься от скверны, принятой в тело и душу вместе с воздухом, которым дышали они.
Без малого через месяц после ночного происшествия, около полудня, в малом греческом квартале за дворцом Бадра Хасана окликнул знакомый одышливый голос. Хасан остановился, не оборачиваясь, притворившись, что рассматривает вереницу идущих мимо ослов, груженных тканью и посудой.
– Мудрый хаджи, идите вперед, до перекрестка, – послышалось сзади. – А там направо и до второго проулка налево. Там вторая дверь.
Хасан послушно прошел, свернул раз и другой. Шагнул в открытую дверь. Спустился по короткой лестнице, прошел по коридору и оказался в низкой широкой комнате, освещенной лишь сквозь узкие оконца в восточной стене. В комнате висел тяжелый, удушливый смрад жженых благовоний, подкисшего розового шербета, чего-то назойливо-сладкого, липнущего к ноздрям, щекочущего, дурманящего, – медовой, теплой гнили.
– Пожалуйста, хаджи, – сказал, улыбаясь, толстяк, невесть как попавший сюда раньше Хасана, и показал на помост в углу, застланный ковром и усыпанный подушками. – Садитесь. А я сейчас чайку спроворю. Я быстро.
На помосте уже сидел человек в широкой темной джуббе, скрывавшей его от шеи до пят, и тайласане, затенявшем лицо. Хасан, прежде чем сесть напротив него, почтительно поклонился:
– Салям, господин.
– Салям, Хасан Субботы, – ответил человек хрипло, и безошибочная память Хасана тут же подсказала, кто его собеседник.
– Господин Низар, светоч Истины, – выговорил Хасан хрипло и поклонился, едва не ткнувшись лбом в подушки.
– Не нужно, – человек вяло махнул рукой. – Сейчас все эти звания для меня – насмешки. Зови меня просто: Низар.
– Как скажете, господин.
– Мой верный ал-Асмаи мне рассказывал про тебя много хорошего и удивительного, – человек откинул тайласан. – И он сказал мне, что ты хотел бы помочь моему делу.
У светоча Истины, наследника Доказательства Божия, оказалось ястребиное, хищное лицо: тонкое, холодное, с резкими чертами. Бледные губы искривлены в презрительной усмешке, черные неподвижные глаза – два обсидиановых отщепка, острых и опасных.
– Всем, чем смогу, мой господин, – ответил Хасан, прижав ладонь к сердцу.
– Деньгами сможешь? У тебя есть связи в Иране, я знаю. Чтобы бороться с армянским выскочкой, мне нужны деньги. Те самые деньги, которых здесь мне не дают ни купцы, ни менялы. Отец, слушаясь Бадра, дает мне лишь жалкие гроши. А мой брат завален деньгами, швыряет их направо и налево, как безумец, – Низар выругался вполголоса. – А мне не хватает даже на приличную свиту! Армянин меня ненавидит, все они меня ненавидят, потому что я сильный, потому что смогу повести за собой, а их всех раздавить в пыли. А отец терпит. Что ему остается делать? Бадр вернул ему столицу и страну. Все войска преданы Бадру. Если он вздумает бросить нас, мы потеряем все. Отец сдался. Но не я! Он – Истина на этой земле, а я – его единственный законный наследник. «Насс» должен перейти ко мне!
Низар сжал кулаки, и глаза его остекленели.
– Бадр хочет меня оттереть. Я знаю, он меня ненавидит. Я один из всех говорю ему правду в лицо! Он бы сжил меня со свету, но не может. На открытое убийство он не решается, он трус. Он уже сколько раз пытался тайно извести меня, то ядом, то ночными душегубами! Но я настороже! Я не ем во дворце, не ем из чужих рук. Есть еще те в этом городе, кто защищает меня! – Голос его сорвался на визг. – Я еще увижу его голову на колу!!
Низар задрожал, и в уголках его губ запузырилась слюна. Тут же возник за его плечом сгорбленный, черный, и вкрадчивый голосок зашептал: «Господин, господин, вот ваше питье, примите, господин». Чья-то унизанная медными перстнями рука протянула пиалу с темным, мутным взваром, от которого пахнуло гнилостно-сладким, пряным.
– Юсуф, и ты убиваешь меня! – вскричал Низар плаксиво.
Но чашку с питьем принял и опустошил жадными, торопливыми глотками. Потом запрокинул голову, и губы его расплылись в странной, мечтательной улыбке.
– Хасан Субботы, у меня так мало воинов. Среди наемников Барда много твоих земляков, много дейлемитов и курдов. Говори с ними, дай им денег, если нужно, – пусть они пойдут за мной. Пусть не дадут совершиться преступлению против Истины! Ты поможешь мне, Хасан?
– Конечно, мой господин.
– Тогда иди. Я устал. Я буду спать. Мой ал-Асман поможет тебе. Проси его, о чем нужно. Проси… – Голова Низара запрокинулась, изо рта его поползла липкая темная струйка. Затем дыхание его стало ровным, медленным. Наследник Доказательства Истины уснул и улыбался во сне.
Хасан подождал немного. Затем встал и вышел. Никто его не задерживал. Он брел назад, к своему жилищу, шатаясь, будто оглушенный внезапным ударом. Опершись ладонью о стену, сказал сам себе: «Аллах знает, кому вручать знание. Что такое телесная немощь или порок по сравнению с Истиной? Слабый сосуд всего лишь удержит ее меньшее время».
– Хаджи, вам помочь? – раздался голос за спиной.
Хасан оглянулся и увидел озабоченно хмурящегося ал-Асмана, которому куда больше подходило имя «Два Фельса».
– Нет, мне уже лучше.
– Но позвольте, я вас сопровожу, – предложил толстяк. – Сердцем чую: надо парой слов перекинуться, правда?
Рядом вдруг истошно завыл ишак, о спину которого хозяин в сердцах обломал хворостину. Толстяк шарахнулся и изверг на голову недотепы целый ливень хулы, помянув и его отца, и мать, и деда, и троюродных дядьев, и Иблиса, и тысячу тысяч развратных псов, замешавшихся в его родословную. Потом сплюнул и, вздохнув, сказал Хасану:
– Ну какой глупец, лезет со своим ослом, когда люди разговаривают.
Затем, семеня рядом с Хасаном, сообщил:
– Вы поймите правильно, хаджи, мы тоже не слепые. Но всякий человек слаб. Это ведь все равно, если, к примеру, у эмира есть бородавка или нет бородавки. Важно ведь то, что он – эмир. А наш господин умеет благодарить, честное слово.
– Бородавка – это все равно, да, – подтвердил Хасан.
– Говоря по правде, парень налит дерьмом до краев, – сообщил толстяк доверительно, – Но ведь это не от хорошей жизни, верно? Армянин его каждый день норовит унизить, даже последние слуги его то пихнут, то в шербет плюнут. Как тут не озлобиться. Но он – хозяин толковый, проверено.
– Вы его поите травой хаш?
– Мы, – толстяк нервно облизнул губы. – У него припадки, понимаете? Он тогда бросается на всех, как безумец, бьет, чем ни попадя. Нам лекарь посоветовал. Хороший лекарь, иудей.
– Так вы его поите хашем?
– Ну, немножко. Там еще сон-трава и зелья всякие. Мы не сами придумали, нам лекарь его составляет.
– И часто он его пьет?
– Раза три в день. Или четыре.
– У него сын есть?
– Чего? – толстяк не понял сперва и даже приостановился. – Нет вроде. Может, от дворцовых баб кто есть. А так пока никого. Куда ему про баб думать, такому.
– Если ты и в самом деле хочешь помочь, то найди ему женщину. Чистую, не тронутую до него. Пусть она ляжет с ним, когда он очередной раз обопьется сонного зелья.
– Вы, вы, – толстяк пробормотал удивленно, – но это же…
Хасан резко повернулся к нему, и толстяк пятился, пока не уперся спиной в стену.
– Ты слышишь меня, Два Фельса? Эта женщина должна понести от него сына. До того, как зачнет сына его жена. И тогда все то, что окажется под моей рукой в Иране, будет и твоим. Ты понял меня, сын Сасана?
– Я понял, – прошептал толстяк, не сводя глаз с Хасановых рук.
Еще с неделю Хасан жил как и прежде, обдумывая, что же ему делать дальше. Уже полтора года миновало с того дня, когда он увидел врата ал-Кахиры. Больше Дар ал-Илму было нечего ему дать, – кроме бесконечных споров на тысячи тем, от обустройства мира до слоев «батина», тайного знания, скрытого в Матери Книг. Хасану это казалось пустым никчемным суесловием. Истина проста и ослепительна, излишние слова лишь затеняют ее. Для смертного Истина, отражаясь от суетного поднебесного мира, предстает в одном узнаваемом обличье – земной силой, понятной всякому. Силой взять за руку, повести за собой к лучшему, к правильному. К миру, где нет неправды и несправедливости. К большему знанию, открывающему все новые грани единой, ошеломляющей мощи, опрокидывающей все границы и запреты этого мира, – так море разбивает непрочные берега. Для Истины нет запретов, ей позволено все, и предел ей полагает лишь слабая земная оболочка ее носителя.
Тогда Хасан впервые отложил книги и стал бродить по городу и его окрестностям как паломник, исполнивший святой долг и просто наполняющий зрение видом диковинной земли. Впервые зашел в ал-Мансурийю, квартал черных рабов у грязного, мелкого Слонового озера, увидел за ними руины ал-Катая, города, так и умершего в младенчестве за полвека до прихода истинного имама. Наняв верблюда и пару проводников, увидел рукотворные каменные холмы, – гробницы древних владык, истреблявших истинно верующих и за то истребленных из самой людской памяти, – никто не помнил, кто они были и на каком языке говорили. Даже копты, поклонявшиеся Исе за много столетий до Пророка, ничего не знали о них. В лучах закатного солнца Хасан смотрел на изъязвленное лицо огромного, львинотелого, человекоголового каменного зверя, прозванного «Отцом Ужаса», – но ничего ужасного не было в нем, а виделась усталая, надменная мудрость.
А еще через месяц, когда скрылась последняя луна Рамадана, Хасан отправился в Александрию, где стоял крупный гарнизон, чтобы встретиться с тысячником дейлемитского полка, Абу Хатимом Бувейхом, наследником династии, когда-то покорившей весь Иран и Ирак, воевавшим за имама уже двадцать лет. Дейлемит, за годы египетской жизни утративший начисто знаменитую прямоту своих земляков, принял его радушно, долго расспрашивал о родных местах, – родился он как раз в долине Алух-Амута, – угощал вкуснейшим джаузабом, сладким рисом с бараниной и пряностями, поил шербетом и соглашался со всем, что бы Хасан ни предлагал. Соглашался выступить за Низара, когда придет час, – если понадобится, конечно. Но отчего такая надобность?
Уехал от него Хасан огорченным. Ясно было, что Абу Хатим не захотел ссоры с важным соотечественником, не стал оскорблять его прямым несогласием, но и дал понять, что на него полагаться не стоит. Тысячник видел и Низама, и Бадра, а большого ума не нужно было, чтобы понять, чего стоит на этой земле один и чего другой. Но Хасан не подозревал, что через полчаса после его ухода дейлемит напишет коротенькое письмо и, вызвав личного гонца, поручит доставить его в ал-Кахиру со всей возможной скоростью.
Вечером второго дня после возвращения из Александрии к Хасану постучали. Он, подойдя, осторожно приоткрыл дверь – и та распахнулась, отшибленная ударом, а в грудь Хасану со страшной силой ткнулся тупой конец копья. Удар был коротким и резким, и Хасан не отлетел назад, а медленно сложился пополам, будто мех песка обвалился ему на плечи, отбирая дыхание. Он не потерял сознание, но боль отняла у него слова. Его деловито и тщательно обыскали, потом взгромоздили, словно бурдюк, на осла, связав небрежно руки, и повезли по улочкам. Спустя четверть часа стражник, бедуин в грязно-белой джуббе, проверил, жив ли Хасан: защемил ему палец. Хасан вскрикнул.
Его привезли в Старый замок, полуразвалившуюся крепостцу у Северных ворот, сооруженную еще Джавхаром, и сволокли по узкой лестнице в подвал. Там швырнули на землебитный пол, не дав даже подстилки. Хасан лежал, скорчившись, трясся, выкашливая из легких кровь, а из углов на него настороженно смотрели крысы, вздрагивали длинными серыми мордами, – ждали, принюхиваясь. Когда сквозь узкое оконце под потолком пробилось рассветное солнце, Хасан еще не мог встать с пола. В горле хрипело и клокотало, и черным, свинцовым огнем горел живот. К полудню он задремал и проснулся от того, что его лица коснулась крыса. Тогда он подполз к стене. Опираясь на нее, заставил себя разогнуться. Встал на колени. Развязал трясущимися пальцами пояс. Помочился, стараясь не забрызгаться. Потом переполз в дальний угол, уперся лбом в стену и, заставив себя забыть о боли, уснул. Пока он спал, крысы обгрызли подошвы его сапог.
Прожил он с крысами две недели и научился различать их. Особенно досаждал крупный самец с подгрызенным ухом, прокусивший ему мизинец на левой руке. Хасан пообещал ему кровь за кровь и долго сооружал силок из ниток, выдернутых из рубахи. Но Подгрызенное Ухо был хитер и проворен, всегда первым поедал кровавые плевки Хасана, не давая им подсохнуть, всегда первым хватал оброненный хлеб и даже пил воду из его кувшина. Хасану приносили раз в день кувшин воды и лепешку, и если он решал не есть ее сразу, крысы принимались охотиться за остатками, ожидая, пока он хоть на минуту отложит их в сторону. По ночам они пытались залезть ему под кафтан, за крошками.
А потом они вдруг исчезли. Все до единой. Последний закатный луч скользнул по стене, а из углов не показалось ни единой острой мордочки с глазами-бусинами. Вскоре Хасан услышал запах гари. Из-за потолочных балок пополз сизый дым. Хасан подошел к двери, ударил в нее кулаком. Потом ногой. Словно в ответ, раздался сухой, скрежещущий грохот. Стены содрогнулись, и по одной пробежала змеистая длинная трещина. Распахнулась дверь. Забежавшие стражники без слов подхватили Хасана и поволокли наверх, в дым. Хасан закашлялся, забился. Его выволокли во двор. С дальнего края над странно вызубленной, изломанной стеной вырывались из черной пелены языки пламени. Кто-то крикнул: «Этого куда? На цепь, как остальных?»
– Тебя самого на цепь! Это святоша! Его во дворец немедленно! – ответил хриплый, зычный голос.
Хасану связали руки и усадили на осла. Уже успели проехать весь греческий квартал, когда багряный всполох разорвал ночь за спиной. Хасан оглянулся и в блеске пламени, высоко взметнувшегося над старой крепостью, увидел, что она стала ниже и искривилась, а там, где стояла главная башня, с которой скликали по пятницам людей на молитву, зияет щербатый пролом.
Во дворце царила суета. Бегали, лязгали железом, бренчали, спотыкались, тащили туда и оттуда, кто-то требовал воды, истошно вопили ослы во дворе. Хасана запихнули в караулку, потом вытащили, поволокли, но через минуту по приказу кого-то чиновного, страшного и разъяренного донельзя, закинули обратно. Так и досидел до утра. На рассвете, лязгая коваными каблуками, в караулку вошли густобородые чужелицые люди, а за ними – сам хозяин ал-Кахиры, Бадр, огромный, железнобокий, с багровой толстой шеей. За ним, кривя тонкогубый рот, нехотя шагнул юноша, его сын, ал-Афдал. Бадр глянул на связанного Хасана и сказал слово на гортанном, резком языке, полном рокочущих звуков. Хасана развязали, разрезав веревки кинжалом.
– Хасан ас-Саббах, даи Мазандерана и Дейлема, ты свободен, – произнес Бадр торжественно. – Мои люди погорячились, послушав наветы клеветников. Прошу тебя, прости их. Мы уверены, твоя верность имаму и нашему делу неколебима, и мы сожалеем, что причинили тебе такие мучения. Быть может, вот эта скромная мзда хоть как-то возместит тебе причиненный ущерб.
Бадр протянул увесистый кожаный кошель. Хасан тут же подставил ладонь – принять. И сказал угодливо:
– Спасибо, мой господин, вы воистину милостивы.
– Полагаю, в твоих интересах будет покинуть Египет как можно скорее и возвратиться домой. Наших ушей достигли известия, что Мазандеран и Дейлем срочно нуждаются в хорошем даи. Здесь у нас тебе уже нечего искать и нечему учиться, – добавил Бадр. – Мы сами позаботимся о порядке и о том, чтобы справиться с врагами имама и его законных наследников.
Хасан поклонился. Армянин, глядя на него, выговорил несколько гортанных слов. Юноша ухмыльнулся, холодно и зло.
– Проводите его до дома, – приказал Бадр.
Стражники залязгали сапогами о камень.
Довели Хасана, как арестанта, до самой двери. Один сказал на прощание: «Чтоб завтра к этому времени тебя в городе ни слуху ни духу, понял? А не то выкинем, с нас станется».
Хасан добрался до своего ложа, закрыл глаза обессиленно. И почти тотчас же крысячий, вкрадчивый, ожиревший голос произнес над самым ухом:
– Господин Хасан, отдыхайте. На рассвете мы вывезем вас из города. Мы приготовили ослов и припасы.
– Два Фельса, – сказал Хасан, не раскрывая глаз. – Я рад тебя слышать. Рядом с ложем на полу лежит кожаный кошель. Он твой. Возьми его.
Послышался шорох. Скрип кожи. Два Фельса раскрыл кошель и присвистнул:
– Это что, все мне?
– Тебе, – подтвердил Хасан, – все до последней монетки. Увези меня отсюда, Два Фельса. Я устал от этой страны и ее людей.