7. Люди силы

Дни и недели летели как пыль. В первый раз в жизни Хасану пришлось работать с мертвыми словами. Конечно, у ар-Раззака приходилось много считать, но всегда Хасан знал, что считает: мешки зерна, отрезы шелка, овец, слуг, – и дирхемы в их карманах. Все это было видимо, ощутимо, реально. Письма приходили от людей, лично знавших если не самого Хасана, то его хозяина, и писал Хасан всегда человеку, которого знал хотя бы по рассказам ар-Раззака. На работе же у Низама ал-Мулка бумаги заслоняли лица, за ними не виделось больше ничего – только слова. Деньги, стада, деревни, – все это существовало только на бумаге. Хасану будто приходилось собирать из разрозненных клочков огромную книгу, непомерную хронику каждого дня времен, которые могли иссякнуть тысячу лет назад, а могли еще и не начаться. Исписанная бумага существовала вне времени, и запечатленным на ней создавала свой собственный мир, который лишь живущие в настоящем мире, по-настоящему видящие описанное в ней могли соединить с реальностью. Но каждый из этих свидетелей написанного был властен лишь над крошечным клочком реальности, над одной деревней, самое большее городом или провинцией. Написанный мир стоял над ними всеми. А в этом мире Хасан чувствовал себя абсолютным и безраздельным хозяином. Взяв в руки каждую новую бумагу, новое письмо, он будто вылавливал рыбу или диковинного зверя, которого следовало, словно кусочек мозаики, усадить на строго обозначенное место. Власть над миром слов, которые оживали лишь под его взглядом, его голосом и рукой, пьянила, захватывала, затягивала. Временами Хасан даже забывал, зачем он здесь, кто он, откуда пришел, – вокруг существовали только слова.

Через месяц визирь сделал его начальником над всеми прочими писцами, поставленными учитывать подати и приводить в порядок записи о них. Писцов этих было семеро, и пятеро из них были иудеями, – как раз той породы, которую ар-Раззак не раз, сжимая пухлые кулаки, клял на чем свет стоит. Буквально все в их облике и повадках вопияло о нечестивости.

Хасан много раз спрашивал себя в сердцах: почему Пророк не проклял это племя, упорно цепляющееся за свои недоразумения? Они не соблюдали святого месяца Рамадана, не совершали намаза, пили вино, считая его благословением, блюли истово и непонятно субботний день, отказываясь выйти из дому, про Пророка и слышать не хотели и бесконечно спорили, то и дело вздымая руки к небу и хватаясь за сердце. Хуже того, они давали деньги взаймы за мзду, что для любого правоверного недопустимо.

Конечно, без займов существовать торговле было тяжело, и купцы давно изобрели способы обойти запрет, продавая и покупая снова тот же самый товар по большей цене. Но все это было накладно и долго, а иудеи вовсю пользовались преимуществами своего положения. В каждом городе менялы почти все были из этого пахнущего чесноком народца, всегда пробивавшегося в чиновники, управители, советники и податные писцы. От знатоков Корана и права чаще всего не было никакого проку в торговых делах, а буквально каждый из иудеев, хотя бы он и считался великим знатоком их учености и жрецом, искусно торговал и готов был спорить до полусмерти за сотую долю выгоды. Аллах будто специально создал их для торговли, – не было искусней, хитроумней и злокозненней их на всех базарах от Магриба до Хинда. И при всем при том они не платили налог с неверных! Еще три с лишним века назад они неведомым образом выторговали у потомков Пророка право ждать пятьсот лет, пока не придет какой-то там их святой по прозвищу «масьях», который и провозвестит им истину. А вот если он не придет, тогда они согласны платить. Но не раньше.

Однажды ар-Раззак в бессильной ярости полдня клял какого-то Мусу из Хоя, вопрошая небеса, с каких это пор при размене монеты пропадает половина выручки от целого каравана. Призывал на его голову немыслимые кары, изрыгая такое сквернословие, какого Хасан никогда в жизни не слышал. Когда наконец замолк, чтобы отдышаться, Хасан, оскорбленный и разозленный, вежливо поинтересовался, может, и вправду Аллах, которого иудеи отказываются звать по имени, наделил их рассудки остротой превыше, чем у всех прочих народов? В этом ведь нетрудно убедиться, правда? Ар-Раззак, услышав такое, неожиданно успокоился и вежливо же ответил Хасану, что, может, Аллах и избрал их, в это нетрудно поверить невежам, а он, ар-Раззак, знающий, в чем дело, скажет: дело в учебе. В книгах, которые считают святыми эти заблудшие, записано, что всякий, – не только купец и книжник, – а вообще всякий отец семейства, богатый он или бедный, обязан обучить сыновей грамоте и книжной науке. А кто не может или не хочет, тот чаще всего и принимает ислам, чтоб жить легче было. Вот так ряды правоверных пополняются невежами, а в этом племени остаются только разумнейшие, преуспевающие и самые ученейшие, потому что иудеи уважают ученых превыше богатых, нищему книжнику не дадут умереть с голода и милостыню просить не заставят.

Тогда Хасан не вполне поверил купцу, полагая, что тот мог приукрасить насмешки ради. Теперь же, наблюдая за подчиненными, решил, что тот даже и приуменьшил. У каждого из них в голове умещалось, должно быть, с дюжину абаков, делящих, слагающих и умножающих с неимоверной быстротой. Главенство Хасана они, убедившись в его способностях, приняли без возражений и покорно исполняли все его распоряжения. Помогли даже додумать и сделать новую систему хранения бумаг, позволявшую легко отыскать пришедшие в любое время из любого города известия. Но не доверял иудеям Хасан нисколько. Даже пытался, в редкие минуты досуга, сложить в связные фразы слова их языка, на котором они непрестанно болтали друг с другом, совершенно этим от работы не отвлекаясь. Странный язык, он походил на отдающий вековой плесенью арабский язык бедуинов, слышались в нем те же звуки, хотя и диковинно искаженные. Казался этот язык смутно знакомым, – будто из рассказанной в детстве и прочно, на десятилетия забытой сказки. Но во фразы его слова не складывались, а из-за непрестанной иудейской болтовни и понять было невозможно, к чему то или иное слово.

Где-то на третий месяц работа наконец-то вошла в налаженную колею, и Хасан смог основательнее осмотреться по сторонам, вглядеться пристальнее в жизнь двора – огромного муравейника, кишащего слугами, стражей, чиновниками, евнухами, царедворцами всех мастей и многочисленной султанской родней, не говоря уже про стада музыкантов, танцовщиц, гаремных служанок, невероятные свиты султанских жен и скопища наложниц. При Малик-шахе двор разрастался с чудовищной быстротой. Отец его, Альп-Арслан, хотя и доверял попыткам Низама завести управы и чиновников как при Сасанидском дворе и править из одного центра, расположив там всех считающих, учитывающих и распределяющих, но сам предпочитал, как предки, видеть все края своей земли своими же глазами, непрестанно по ним странствуя. Хозяева-тюрки привычно садились на коней, все прочие шипели и кляли дэвов, Иблиса, шайтана и иже с ними. Правоведы постарше запасались завещаниями, прочие – мазями от боли в поясницах и седалищах и ватными халатами, чтобы хоть как-то согреться при очередной ночевке в старом сарае или просто под открытым небом, – где только застигнет великого султана ночь.

Никто большинство из них не гнал, султан прекрасно бы обошелся без них, и назначения-то их не всегда понимая. Но где гарантии, что, пока тебя нет вблизи султана, к нему в доверие не вотрется твой соперник, давно уже, как кобра под порогом, шипящий тебе вслед? Нельзя, нельзя выпускать султана из виду, тюрки – они такие простодушные, им кто угодно что угодно нашепчет.

Ал-Кундури, единственный, кто в свое время мог всерьез оспорить власть Низама, поплатился жизнью за нелюбовь к кочевке. Он был визирем первого великого султана сельджуков, Тугрил-бега и еще до его кончины попытался договориться с его женой о том, чтобы пропихнуть на трон младшего султанского сына, Сулеймана. Сулейман был душой и телом предан великому визирю своего отца и, несомненно, оставил бы его у власти, поскольку Альп-Арслан очень уважал отцовского визиря. Потому Низам весьма искусно переиграл ал-Кундури на его же поле, действуя через старшую жену Альп-Арслана, очень хотевшую стать матерью сыновей султана, а Сулеймана ненавидевшую. Альп-Арслан оставил отцовского визиря на прежнем месте, успокоенного и ободренного, и позволившего молодому султану скакать по полям и лесам в компании выскочки ал-Мулка. Через месяц султан, чьи уши весь этот месяц днями слышали Низама, а ночами – жену, вернулся в Исфахан и без каких-либо объяснений отправил ал-Кундури в ссылку, в пустынное захолустье Марв ал-Рудх. Продержав его там в нищете без малого год, послал к нему палача.

Малик-шах ездил по стране не из капризного любопытства и желания развеяться, а по государственной надобности, безошибочно определяемой великим визирем, и свиту его составляли почти сплошь воины. Хотя сам визирь и не пропускал таких поездок, вся его канцелярия оставалась на месте, в Исфахане. Назначал чиновников двора визирь, а не султан, и султанского отсутствия они не опасались. Это, правда, совсем не значило, что они ничего не опасались вообще. Напротив, большая их часть жила в непрестанном ужасе, опасливо оглядываясь и на вышестоящих, и на нижних, – даже и на последнего золотаря, который вполне мог оказаться соглядатаем визиря. Начальник же соглядатаев, Тутуш, был живым скопищем страхов. Наверное, и отыскать было непросто, кого и чего он не боялся. Зная доподлинно, какие бывают у стен уши и какие у самых невинных с виду тварей клыки, он трепетал ежечасно, потел, исходил дрожью, шарахался от каждого шороха, – и, чудесным образом, держал в железной узде весь двор. То ли его страх, расползаясь отражением в кривом зеркале, накрывал собой всех? То ли, наоборот, он собирал в себе все чужие страхи?

Хасан понимал, насколько опасен это человечек, но всерьез его принять никак не мог. И не отказывал себе в удовольствии обронить словечко-другое, – например, про хворь, которая поражает подслушавших некую страшную тайну, да так, что они потом и повторить не могут подслушанное. Собеседник Хасана, тот из его семи писцов, который докладывал Тутушу по четвергам, фальшиво изумился и, дрожа губами от нетерпения, спросил, что за тайна. Хасан, изо всех сил стараясь сохранять серьезность, прошептал ему на ухо полдюжины слов, которые ему случилось как-то услыхать на базаре Рея от ссорящихся погонщиков. Писец побледнел, покраснел, а потом выговорил, запинаясь: «П-правда? Они на самом деле… на самом деле так с верблюдами?»

– И при этом подпрыгивают, – заверил его Хасан. – Я доверяю эту тайну тебе, потому что ты один из всех достоин ее.

Назавтра писец явился на службу бледнее мела. А Низам, выслушав очередной отчет Хасана, заметил сурово: «Я не слишком верю в россказни о заклятьях, от которых отнимается язык. Но я верю в то, что слабый разум вполне можно покалечить десятком с умыслом подобранных слов. Мои люди – ценные, правильно подобранные инструменты. Не стоит их портить, – они делают, что могут, на благо нам всем». Писец, надо сказать, с тех пор в самом деле заикался и бледнел всякий раз, когда Хасан приказывал ему рассказывать о делах или читать вслух.

Большую часть жизни Хасан смотрел на двор, на пеструю свиту вельмож, слуг и подхалимов, окружающих властительных особ, как человек базара: считал их толпой дармоедов, вьющихся вокруг повелителя войск и судей. Теперь же Хасан увидел весь неряшливый муравейник двора как одно цельное существо. Конечно, его грызли паразиты, были у него ненужные, мешавшие члены и попросту бессмысленные украшения, но большей частью люди двора были как муравьи, дружно, хотя и суетливо тянущие большое бревно в нужную сторону. И управляли скопищем человеко-муравьев немногие, для кого постоянный страх, осторожность, умение балансировать на самых шатких мостках было воздухом, которым они дышали, в котором только и могли существовать. А ведь опасность для них была наибольшей, – только они угрожали и самому великому Низаму, и султану, возведенному им на трон. Глядя на этих людей, Хасан понял, почему не знавшие истинной веры и греха древние, высекая на скалах царей и вельмож, делали их намного больше простолюдинов. Те, кем жило государство, кто по-настоящему управлял его судьбами, и в самом деле были больше – по человеческой и Господней мере. Они были людьми силы. Они намного больше знали и умели, в них было больше жизни, и мир кружился вокруг них. Вместе с тем они оставались обычными людьми, как все остальные, – вот только все человеческое в них: и страх, и гнев, и страсть, – было больше и сильнее. Но тем страшнее было их падение.

Хасан неловко чувствовал себя рядом с ними. Казался самому себе мальчишкой. Но и не хотел, как большинство придворных, кидаться с головой в бурлящее мелкое варево сговоров, союзов, распадавшихся через день, хитроумных интриг и бесконечного, все разраставшегося страха, пожравшего большинство с головой. Странного страха, – не гнавшего прочь от его источника, а тянувшего к нему, будто свет ночных мотыльков. Из всех сильных этого двора он был близок лишь с господином придворным звездочетом, Омаром Хайямом, недавним нищим школяром, а теперь единственным, кому молодой султан доверял как самому себе. Расположения Омара искало множество вельмож и придворных, – а он не обращал внимания на их заискиванья и предложения союзов. Для него даже и двора будто не существовало. Он шел сквозь кишащий людьми дворец, замечая в нем лишь двух-трех людей. Хасан был счастлив считать себя одним из них. Омар был единственным, кого он мог назвать другом, с кем хотелось говорить вечерами, спорить не ради того, чтобы одержать победу, а ради того, чтобы вместе отыскать истину. Когда удавалось, Хасан выкраивал время, чтобы помочь Омару с таблицами. Самих вычислений Омар ему не доверял, да и вряд ли Хасан справился бы с ними лучше работавших на Омара. Но зато теперь не было нужды подолгу лазить по таблицам в поисках нужной записи, – память друга держала их не хуже старого пергамента.

Находясь рядом с Омаром, Хасан и его увидел по-новому. Раньше ведь знал его лишь как случайного попутчика. Люди встречают друг друга на дороге, оторванные от привычной своей жизни. Взгляд попутчика видит лишь малую часть – то, что оторвано от ремесла или учения, от друзей и родных. Дорога мерит людей своей меркой. Может, она одна и есть настоящая, потому что в привычной жизни человека коконом опутывают его дела и друзья. Но мерка дороги, – временная, пока не настанет час вернуться к прежнему себе. Дорога не награждает по своей мерке человеческой наградой. И не казнит.

Омар обладал силой странной и пугающей. Увидевшему ее со стороны предсказание султанского восшествия на трон больше не казалось удивительным. Взгляд Омара обладал такой же властью над настоящим, как память Хасана – над прошлым. Омар, казалось, видит и понимает происходящее вокруг в неизмеримо большей степени, чем другие. К примеру, он, не задумываясь, едва глянув на лицо султана, предсказывал, удачна ли будет сегодняшняя охота. Сам искренне огорчался, когда приходилось говорить, что охота не получится. И охота действительно не получалась, если султан все-таки решался на нее ехать. Хасан ломал голову, пытаясь догадаться, как же Омар предвидел такие ничтожные мелочи. Может, и в самом деле он, почти и не подозревая, заглядывает беспечно за грань той самой Истины, о поисках которой Хасан теперь думал, как люди думают о дальних странах: мол, непременно когда-нибудь отправлюсь, – когда-нибудь, но не сегодня. И не завтра. А может, султан, не замечая того, повиновался словам Омара, сам отыскивая предсказанную неудачу – или удачу?

На пятом месяце службы, когда в предгорьях зацвел шафран, произошло событие, окончательно уверившее Хасана: способность Омара провидеть мир сиюминутных слов и дел – сверхъестественна, сверхчеловечна. Молодой султан с Низамом и свитой, и Омар, которого султан любил брать с собой в поездки, отправились в Казвин, а оттуда – в предгорья Эльбурса, к дейлемитам, князья которых упорно не желали дополнять слова покорности регулярной податью. Новый эмир Казвина, устроивший в руинах старой, еще ахеменидской сторожевой крепости загородный дворец, задал султану пир на крепостном дворе, выложенном светлым, искрящимся под солнцем известняком. Высокие гости ели и пили, их развлекали музыканты, плясуны и акробаты. Наконец, во двор выскочил шут, гнусный паяц в разноцветных лохмотьях с бубенчиками, с козьим хвостом, прицепленным к огромной, скрученной из мешковины чалме, со здоровенной грязной костью, прицепленной к поясу так, чтобы она болталась, будто мужской срам. Паяц извивался и отпускал шуточки, от которых тюрки – и вельможи, и солдаты, – сыто реготали, брызгая слюной. И вдруг паяц остановился прямо перед Омаром и, вытянув грязный палец, показал на него и спросил: «Так это ты, значит, великий маг, от которого звезды скачут, как блохи по козлятьим яйцам?» Султан хихикнул.

– Я маг покруче тебя! – провозгласил шут. – Я как слово скажу, у всех стояки падают.

Тюрки заржали, хватаясь за животы. Низам, сидевший невдалеке от Хасана, брезгливо поморщился.

– Я еще много чего могу. Козлов заговариваю и немочь верблюжью напускаю, и как землерой какой пукнет, так я и знаю, сколько овец он обрюхатил, пока жена беременная. Слаб ты против моего. Хочешь, всем покажу, какой ты маг супротив меня? Ну-ка, определи, через которые двери я сейчас выбегу отсюда, а?

Хасан побледнел. Он знал, что у Омара при дворе хватало врагов. Почти все, кому он не захотел составить протекции, охотно свалили бы его при малейшем удобном случае. Придворные же улемы и правоведы ненавидели его по-настоящему люто, объявляя его занятия богохульными, а его самого нечестивцем. До Омара должность придворного звездочета традиционно отдавалась знатоку Корана, – ведь на небо и поместил Аллах тайны земной жизни. Если шуту удастся высмеять Омара перед всеми, – захочет ли молодой султан по-прежнему слушаться человека, осмеянного султанскими же товарищами по пирам, охотам и битвам? Конечно, Омар может отговориться, сказать, что звездам нет дел до того, куда ходят шуты, но даже если он заставит султана рассмеяться – за шутом останется последнее слово.

Омар не стал отговариваться. Он посмотрел на шута внимательно, чуть сощурившись. И сказал спокойно: «Хорошо. Но если я угадаю, то определю и те ворота, сквозь которые выйдет твоя жизнь». Паяц вздрогнул. Но тут же снова залился смехом и выкрикнул: «Да, да, великий маг, повелитель звезд, да, а если угадаю я, то сложу о моем подвиге великую песню, и ее будет петь каждый погонщик верблюдов!»

Омар осмотрел крепостной двор. Из него вело четверо ворот, – по одной в каждой стене. Двое вели наружу, одни – в малый дворик перед главной башней, еще одни – к обрыву и спуску к реке. Осмотрев, вытянул из рукава сложенный вчетверо лист бумаги. Развернул, показал одну и другую стороны. Все увидели – лист чистый. Тогда Омар отвернулся, свинцовым карандашом, нажимая сильно, чтобы начертанное хорошо читалось, написал два слова. Снова сложил лист и, подозвав стражника, велел взять и держать в вытянутой руке, не разворачивая и не показывая никому. Посмотрел на шута. Пожав плечами, сказал: «Что ж, выходи».

Паяц осклабился, поскреб под лохмотьями. Рассмеялся с деланной наглостью. Подскочил, привизгнув, бубенчики забренчали глухо. Важно, вразвалочку, пошел к речным воротам. Омар на него не смотрел, разглядывая кончик свинцового карандаша, и на лице его были раздражение и усталость. Паяц почти дошел до ворот, но вдруг захохотал и кинулся стремглав к башенным воротам. Около них закружился, затрясся и вдруг, метнувшись к ближайшей стене, отдернул висевший на ней ковер. Под ним обнаружилась дверь. Паяц, торжествуя, ступил в нее и скрылся за колышущимся полотнищем.

Все посмотрели на Омара. Тот, подняв голову, сказал стражнику устало: «Передай бумагу нашему повелителю». Стражник, подбежав, с поклоном вручил бумагу Малик-шаху. Повисла тишина. Султан медленно развернул и, наморщив лоб, прочитал вслух: «Через пятые». Кто-то ахнул.

– Приведите дурака, – приказал султан весело. – Омар, я дарю этого олуха тебе. Делай с ним что хочешь!

Стражники пригнали паяца, поддавая ему под зад древками копий. Наподдали сильнее, и шут растянулся в пыли перед Омаром. Захныкал, чихнул от пыли и, приподняв голову, заголосил фальшиво: «О великий из великих! О мудрейший! Не казни глупого шута! Вели отпустить его, бедного, несчастного. У меня попа болит, мне палками насовали». Стражник хихикнул.

Хасан подумал: вот ведь ядовитая гадина! Даже сейчас пытается отыграться. Нет доблести ни в победе над шутом, ни в проигрыше ему. Как нечистоты, – коснувшись, непременно осквернишься. Омару сейчас лучше всего вообще не обращать на него внимания. Но получится ли?

– Ты надоел, паяц, – сказал Омар холодно. – Уходи куда хочешь. Пусть твой выбор станет тебе наградой и наказанием. Но поспеши, у твоей жизни осталось немного времени.

После этих слов паяц побледнел. Бледность его была заметна даже сквозь слои грязи на лице. Он вскочил, оглядываясь, как пришибленный пес, посмотрел на Омара затравленно. Длинным, бледно-розовым языком облизнул грязные губы. И, подскочив, стремглав бросился прочь, к ближайшим воротам. Дальнейшее произошло за минуту, не больше. Шут пробежал сквозь распахнутые ворота. Послышался окрик стражника. Потом глухо звякнули тетивы. Шут закричал тоненько, как придавленный заяц. Умолк. Стражники, переглянувшись, затрусили к воротам и вскоре за ноги притащили из-за них тело шута, проткнутое тремя стрелами. Пирующие замолкли, глядя на Омара с ужасом. Один из стражников, разведя виновато руками, сказал: «Ему приказывали остановиться, а он припустил со всех ног».

Тогда Хасан, холодея, понял, что Омар полудюжиной слов убил человека. Убил расчетливо, зная, что шут, несмотря на все насмешки, был поражен и перепуган и готов поверить любым его словам. А стража недолго колеблется, когда видит человека в нищих лохмотьях, удирающего с пиршества вельмож.

Через месяц с небольшим, когда Хасан, улучив свободный день, весь провел его рядом с Омаром, тот во время скромного ужина маслинами, чаем и сыром на вершине отремонтированной уже башни признался ему простодушно, как ребенок: «Брат Хасан, мне жаль, что так получилось. Тогда, с шутом. Бедный дурак сам себя выдал. Спросил, не какие ворота, а которые. А я же слышал: стражники называли их, как обычно ворота называют: Башенные, Восточные, Северные, – не по номерам. А потом… если б он потом промолчал. Если б промолчал…»

– Он хотел твоего позора. И смерти, – возразил Хасан. – Ему заплатили за тебя. Ты бы не смог отцепиться от него иначе, не испачкавшись в его грязи.

– Я понимаю, – Омар грустно покачал головой, – оттого и тошно. Я никогда раньше не отправлял на смерть людей потому, что они мешали мне. Надеюсь, это не повторится.

– Думаю, твоя надежда тщетна. Ты теперь – среди людей силы. Чтобы продолжать твое любимое дело, свои расчеты и наблюдения, чтобы сохранить вот это, – Хасан повел рукой вокруг, – тебе придется снова и снова доказывать свою силу. А ее в нашем мире доказывают кровью.

– Может быть, – Омар пожал плечами. – Наверное, потому мне все время хочется вернуться назад, в мое детство. Тогда мир вокруг был теплее. …А с шутом могло обойтись и без крови, и без позора. Если бы я был внимательнее, я мог бы уйти сразу после того, как второй раз подали баранину. Сослался бы на больной желудок. Мне и в самом деле было нехорошо, – я не выношу слишком жирной пищи. Тогда шуту попросту некому было бы задать свою глупую загадку, стоившую ему жизни.

– Да, – только и выдавил из себя ошеломленный Хасан.

И подумал, что Аллах воистину непостижим в Своей мудрости, наделяя наиострейшим и опаснейшим оружием того, кому противна самая мысль о его использовании.


Шли месяцы, и Хасану уже воочию представлялось, как на его ладони и в его памяти лежит весь огромный Великий Иран – от Хорезма до Макрана, от Хинда до ал-Джазиры. Он помнил уже каждую большую дорогу, каждое село, куда хоть раз наведывался сборщик налогов, помнил их прошлых хозяев и долги хозяев нынешних, разбирался в их дрязгах лучше их самих, знал, какой у них ожидается урожай и кто может его разграбить. Как-то само собой он сделался почти незаменимым для Низама ал-Мулка, быстро оценившего удобство огромного архива в одной-единственной голове, отыскивавшей любые нужные сведения за мгновения, а не за часы, как секретари, посланные перекапывать по сундукам пачки писем и сводок. Впрочем, архив Хасан переустроил, и теперь часы на отыскание нужного письма могли потратить только совсем уж нерадивые. Кроме того, Хасан время от времени – сперва несмело, а потом все увереннее – подавал советы и самому великому визирю. Например, когда Низам захотел устроить медресе во всех больших городах, именно Хасан посоветовал ему не вычитать на их содержание часть общего налога, а брать деньгами, достаточными для покупки определенного, заранее условленного количества зерна, мяса, тканей и прочего, необходимого для существования медресе. А попутно убедил Низама в необходимости регулярных донесений не только о количестве и свойствах войск, подданных и интриг каждого эмира, а также о погоде, урожаях и ценах. Разумеется, количество бумаги, приходящей в канцелярию визиря, подскочило впятеро, – но результат стоил десятка новых писцов и секретарей. Следующий год принес в султанские сундуки вдвое больше денег. Конечно, изобилие произошло, главным образом, из-за мира в стране и спокойствия на дорогах, за чем визирь следил с неукоснительной строгостью. Но Хасан не без гордости сознавал и свое в том участие. Денег стало настолько много, что визирь даже предпринял компанию против Сирии руками наемников и под командованием одного из султанских эмиров, чего во времена Альп-Арслана, всегда самолично ведшего свои войны, не случалось никогда. Визирь, похоже, и сам был не прочь повоевать и для того уговорил молодого султана даровать ему титул атабека – верховного военачальника и первейшего султанского заместителя. А Хасан перебрался из дворца в новый дом. Не в цитадели, правда, но и не в бедном квартале. Обзавелся парой слуг и даже наложницей-армянкой, вертлявой, как уж, и жадной. К ней Хасан, памятуя наставление древних, входил дважды в неделю, обнаружив, что и вправду после ночи с женщиной мысли проясняются и взгляд на окружающее становится трезвее и спокойнее. Армянка сперва была робкой, но вскоре, заметив, что хозяин не смотрит на других женщин, обнаглела и пыталась даже капризничать, клянча украшения и требуя, чтобы Хасан выпускал ее со слугой на базар. Хасан уже подумывал купить вторую, чтобы они убивали время, ссорясь друг с дружкой.

Завелись и кое-какие связи при дворе. Не друзья, – друг у него по-прежнему оставался один, Омар, – но союзники и должники, даже среди тюрок-военачальников. Многие следили за карьерой нового помощника визиря и видели, что султан благосклонен к другу своего звездочета, обладавшему диковинными талантами. Ходили слухи, что великий визирь скоро сделает его членом дивана, – совета, управлявшего делами государства. Хасан был на короткой ноге и с парой членов личного султанского совета, даргаха, и однажды удостоился султанской похвалы перед всем двором.

Он вкладывал деньги в торговлю. Припоминая уроки ар-Раззака, пользуясь знаниями, полученными из донесений, быстро богател, – но не спешил демонстрировать свое богатство. Нанимал посредников, пускал деньги в оборот. Познакомился даже с тем самым, обруганным ар-Раззаком, Мусой из Хоя, оказавшимся плюгавеньким, скверно пахнувшим старикашкой с живыми и пронзительными глазами. Наверняка единоверцы рассказали ему о способностях и перспективах Хасана, и потому он охотно согласился дать деньги на целый караван шелка.

Вскоре после этого пришло письмо от отца, что случалось редко, хотя Хасан раз в два-три месяца и посылал ему с оказией известия о себе. Старик был тяжел на подъем и до сих пор обижался на старшего сына, оставившего семейное дело в руках чужих по крови, нерадивых зятьев. Но теперь, упомянув мельком, что мать по-прежнему прихварывает, да и сам он уже не тот, хотя в седло еще садится, рассыпался в похвалах сыну. Да, уже и до Кума известия дошли, слухами земля полнится. Сын – гордость рода. Наконец древняя слава возродилась! А в конце отец написал, что зря все-таки Хасан оставил семейное дело на чужих людей. Нет в них радения, и не берегут добро. Вот, опять в долги залезли, мускатом и шафраном вздумали торговать, какая нелепость, видано ли, ни с того ни с сего в пряности деньги вкладывать, когда торговцы опытные и умелые не всегда могут концы с концами свести. Не мог ли бы Хасан найти с десяток тысяч? Не безвозвратно, конечно, но ведь он же не хочет, чтобы сестры его нищенствовали? Хасан плюнул в ярости и швырнул письмо в угол. Но деньги все-таки послал, хотя ради этого и пришлось пожертвовать будущим шелковым караваном.

Круговорот дел завертел Хасана с такой силой, что он перестал загадывать дальше чем на неделю вперед. Деньги, сделки, письма, люди двора, очередная смена налогов, придуманная Низамом, – все мешалось в причудливый вихрь, не отпускавший ни на минуту. Хасан даже удивлялся, как ему могло казаться, что бессмысленное убийство времени в скитаниях по пыльным и грязным дорогам могло что-то ему открыть. Скорее оглушить, убаюкать рассудок, отнять, – но не прибавить. Настоящая жизнь, настоящая мудрость и сила фонтаном били здесь, в самом ее средоточии, в сердце султаната, оживлявшем огромную страну, делающем ее страной, а не разрозненным скопищем поселков и воюющих друг с другом городов. И он, Хасан, ощущал самое потаенное биение этого сердца.

Но однажды в его ворота постучал запыленный странник. Хасан вздрогнул, когда слуга выговорил имя пришедшего, – будто откуда-то из истлевшего прошлого встал призрак и шагнул в мир живых.

Ибн Атташ выглядел все таким же плотным, округлым и крепким, только чуть прибавилось морщин вокруг глаз, а на правой щеке, чуть ниже скулы, появился короткий неровный шрам. Ибн Атташ с удовольствием осмотрел дом Хасана, выпил чаю, плотно поел, потом выпил чаю снова и заметил, сыто рыгнув: «Хорошая у тебя жизнь».

– Не жалуюсь, – сказал Хасан, стараясь скрыть раздражение.

– Многие твои братья позавидовали бы такой жизни.

– Моя жизнь, – для моих братьев, – ответил Хасан, чуть промедлив, вытягивая из дальних закромов памяти уложенное туда давным-давно.

– Не кажется ли тебе, что настало время подкрепить эти слова делами?

– Мои дела всегда шли впереди моих слов, – в этом мое отличие от тех, кто любит давать братьям в руки запечатанную смерть, а потом рассчитывать на их доверие.

– Брат Хасан, не обижайся на меня. И тем более на нашего раиса, – сказал ибн Атташ добродушно. – Он знал, что делал. Он тебе дал возможность самому написать рекомендацию на себя. Наш великий визирь ценит людей, способных быстро соображать в самых аховых переделках. А от Тутуша все и сразу попадает Низаму. За то визирь и сделал Тутуша главой доносчиков. У него нет своей души. Низам подобрал его на базаре в Раште, когда он рвал волосы и посыпал голову пылью, а мальчишки бросали в него навозом. Низам дал ему часть своей души, крохотный кусочек, пылинку рассудка, и почти весь свой страх. Тутуш – как палец на руке визиря. Он бы не посмел тебя тронуть, если бы визирь хоть на мгновение тобой заинтересовался. А раис сделал так, чтобы визирь заинтересовался.

– Пусть Музаффар и хотел мне блага, – возразил Хасан, – но я не верю в благо, рожденное обманом и предательством.

– Но наша жизнь только ими и заполнена, – парировал ибн Атташ. – Такийа. Ты еще помнишь, что это?

– Я не умею забывать. Я помню, что такийа – для чужих, а не для братьев. И я клянусь тебе, ибн Атташ, сам пожелавший называть меня братом, что для предателя, ради чего бы это предательство ни было совершено, у меня отныне и навсегда будут не слова, а железо. Запомни это, ибн Атташ. Те, кто испытывает названых братьев подлостью, сами подлее ночных воров.

– Брат Хасан, я не стану просить у тебя прощения за то, что считаю делом и смыслом всей жизни, – пробурчал ибн Атташ угрюмо. – Делал, что знаю, и буду делать.

– И потому нас до сих пор – горсть, мы прячемся и не доверяем друг другу, а все наши обманы утыкаются сами в себя, и мы мечемся, как крысы в колесе. Приучившись к жизни во лжи, мы отравили ею себя. А в мертвечине, брат мой, заводятся только черви.

– Я не стану препираться с тобой, брат. Я не за этим пришел. Я пришел спросить тебя: поможешь ты своим братьям или нет?

– Я согласился жить и умирать ради них, – ответил Хасан.

– Хорошо. Я узнал, что визирь учреждает все новые медресе в больших городах. И собирает улемов для них. Если среди них будут наши люди, нести Истину нам станет легче. Список этих людей вот, – ибн Атташ извлек из рукава скатанный лист. – Прочти его и сожги. Кроме того, настало время искать друзей при дворе. Я назову имена тех, кто уже посеял в свою душу зерно Истины. Они поддержат тебя. Но главная наша надежда – ты. Быть может, рано или поздно сам султан преклонит слух к твоим речам? Быть может, ты сам займешь место великого визиря? Говорят, ты уже ни в чем не уступаешь Низаму ал-Мулку.

Хасан вздрогнул.

– Брат мой, если в этот слух поверит и визирь, мой земной путь закончится очень скоро.

– Так пусть он и не услышит, – ибн Атташ ухмыльнулся, – пока не будет поздно, само собою. И еще: нам нужны деньги. Ты ведь уже перешел из разряда тратящих в разряд копящих, не правда ли?


Когда рыжебородый даи наконец переступил порог дома, первой мыслью Хасана было: а не послать ли слуг за ним следом? Вечер уже близок, а в темных переулках мало ли что случается. Потом устыдился глупости этой мысли. Наивно думать, что никто не знает о визите ибн Атташа, что никто не следит за домом. Но бешенство еще долго кипело в его душе. Этот человек уже дважды предавал его и смеет угрожать ему под крышей его собственного дома! Гнилосердый купчишка, вымогатель, брат Тутуша. Ему бы стать главой доносчиков, а не ищущих Истину!

Но, успокоившись, подумал: а с какой стати ибн Атташу доверять ему? Чем Хасан заслужил доверие? Только тем, что выдержал пару проверок, устроенных для сына богачей, ученого спесивца, привыкшего легко, походя брать то, до чего другие дотягивались лишь на цыпочках, скрипя зубами от натуги? Но другая половина рассудка, холодная и безжалостная, говорила: подлость не становится меньше от объяснения ее. Она остается холодной и тяжелой, как железо цепей, счет ее для всякого человека один – кровь. И, неожиданно даже для самого себя, Хасан поклялся себе: рыжебородый даи не проживет и дня дольше своей пользы людям Истины. И если никто другой не возьмется позаботиться об этом, за это возьмется лично он, Хасан.

Но приказы ибн Атташа Хасан выполнил, как пообещал. Сперва осторожно, после смело, почти не скрывая предпочтений, представлял на утверждение Низаму списки улемов. Подарками и услугами приблизил к себе султанского эмира-и-хараса, начальника придворной стражи. Хотя пост этот значил многое лишь в дни кочевой жизни, когда занимавший его считался побратимом вождя, рьяный рубака Арслан Тарик, теперешний эмир-и-харас, был весьма уважаем в войске. Кроме того, он был родичем султану. Неграмотный и суеверный, он жадно слушал Хасана и соглашался целиком и полностью: конечно, правда настоящая и должна быть от старейшего, самого уважаемого человека, а от кого еще?

Ободренный Хасан пытался проповедовать и среди беков стражи, и даже среди рядовых стражников. Слушали они с неподдельным интересом. И сам султан все чаще обращал на Хасана внимание. Малик-шах по-прежнему не упускал случая показать Низаму, что султан сам себе хозяин. Искал малейшего повода для этого. Хасан посчитал: если показать, что султан может рассчитывать на кого-либо, помимо Низама, способного объяснить запутанное хитросплетение расходов и приходов, строительств, налогов и наймов, если султан сможет рассчитывать на независимое от визиря мнение о делах государства, – разве он упустит такую возможность? А в особенности если окажется, что Низам уже и не держит по-прежнему прочно ключи от всех дел?

Хасан начал с малого. Снова потихоньку начал переустраивать архив. Искусно запутал нумерацию и положение писем, чтобы в конце концов свободно разбираться в архиве мог только он один. А донесения шли непрерывным потоком. Вскоре с ним справиться могла лишь память Хасана. Затем он искусно перераспределил работу писцов, чтобы в единое целое результаты их мог свести опять же он один. Времени это занимало много, очень утомляло, но Хасан терпел, понимая: решающий час уже не за горами. Низам уже шагу ступить не мог без Хасана. Осталось только показать, что будет, если Хасан вздумает шагнуть прочь. Нет, Хасан нисколько не хотел вредить Низаму либо покушаться на его пост, – хотя и считал, что теперь без труда с ним справится. Он хотел предстать перед двором как единственный, по-настоящему сведущий в путанице налогов, приходов и расходов, – и удостоиться особого доверия и благосклонности султана. Может, такой же, как и его друг, Омар, по-прежнему не интересовавшийся ничем, кроме звезд и алгебры.

Дождался своего часа Хасан, когда султан, слушая доклад одного из членов дивана, престарелого и донельзя обстоятельного, воскликнул в сердцах: «Так когда же вы наконец устроите все свои дела, в которых и сам шайтан ногу сломит? Мне нужны деньги на поход, нужны сейчас, пока солнце еще не сожгло траву!»

– Мой султан, – пояснил Низам, чуть улыбнувшись. – Нам всем не терпится броситься на врагов. Но пока мы не будем знать, сколько денег можем потратить, не стоит собирать войска. Самым страшным врагом вашего великого отца Альп-Арслана, мир его праху, было безденежье. Он большую часть сил тратил на победы над собственным войском, а не над врагами.

– А когда мы сможем узнать про деньги?

– Через месяц, самое малое. А скорее, через два, – ответил великий визирь. – Сейчас сложное время. Мы затеяли ремонт нашей цитадели, Шахдиза. Строим три новые крепости. В Луристане недород, в Курдистане зреет очередная смута.

И тогда Хасан, знавший, что Низам попросту не хочет выпускать Малик-шаха в бессмысленный поход по Анатолии, понял, что его час настал, и подал голос.

– О Великий султан, шахиншах, повелитель правоверных, позволь своему ничтожному рабу говорить!

Султан посмотрел на Хасана. Потом на Низама ал-Мулка. Усмехнулся. И сказал: «Говори, Хасан».

– Великий султан, я могу уладить все денежные дела за неделю. Уверяю вас, денег на поход хватит с лихвой!

В наступившей тишине было слышно, как шуршит бумага, – Низам медленно сложил лист вдвое, потом еще раз и еще.

Когда этим вечером Хасан шел домой, сердце его скакало в груди перепуганным воробьем. Дороги назад не было. Но все продумано: Низам со всем диваном вместе никак не смогут разобраться в делах за неделю. Только он, Хасан, заранее приготовивший все бумаги, заранее рассортировавший их, может успеть. Конечно, Низам попробует помешать. Жаль, что не пообещал сделать за три дня. За три дня визирь бы точно не успел.

Но Низам не стал мешать. Более того, вел себя так, будто ничего не произошло. Даже позвал к себе, чтобы решить очередной вопрос с устройством медресе. Быть может, этим великий визирь, искушенный в интригах, хотел выбить своего выскочку-помощника из колеи?

К концу недели спокойствие соперника по-настоящему встревожило Хасана. Но он без труда подавил сомнения, – ведь дела оставались в его руках, в бумагах разобраться мог по-прежнему лишь он один. Должно быть, визирь попросту не считает его опасным соперником и не придал значения его дерзости. Наверняка у него в запасе еще тысяча и один способ заставить султана слушаться. Ведь этот поход и в самом деле сущая бессмыслица, в особенности сейчас, когда визирь принялся набирать в войско армянских наемников.

Наконец назначенный день настал. Хасан собрал бумаги, аккуратно проверил и отметил их порядок и, уложив их в кожаный ларец, явился в зал совета. Зал уже был наполовину заполнен, ожидали лишь султана. Наконец явился и Малик-шах. Уселся. Оглядел зал вопросительно и, остановив взгляд на Хасане, кивнул. Султанский вакил поднял бунчук, оповещая: «Великий султан слушает!»

Хасан поднялся и, поклонившись, заговорил. Речь свою он продумал до мелочей: чтобы получилась не слишком краткой, но и не слишком утомительной, не показалась легковесной и поверхностной, но и не была перегруженной подробностями. Закончив, поклонился снова, ожидая.

– Ну, что я говорил? – сказал Малик-шах, ухмыляясь. – Нагородил ты, Низам, столько сложностей всяких, что и сам уже разобраться не можешь. А я ведь знал, что деньги есть! А ты осторожничаешь, скупишься! Да я из похода столько добычи привезу – на три года хватит!

– Позвольте сказать мне, о великий султан, – попросил Низам.

Султан кивнул.

– Мы выслушали блестящую речь, бесспорно, она словно сладкая вода земле наших рассудков, о великий султан. Глубокая, основательная речь. Жаль только, что породила ее целиком, от первого до последнего слова, фантазия нашего высокоученого Хасана, не уступающая силой его памяти.

Придворные зашептались, переглядываясь.

– Хотите убедиться? – визирь улыбнулся уголками рта. – Пожалуйста, Хасан, дай мне отчет о расходах на ремонт Шахдиза, о котором ты нам столько рассказал. И письмо о налоге с неверных.

– Пожалуйста, – Хасан, пожав плечами, раскрыл ларец, – и свет померк у него в глазах. Вместо подобранных бумаг там лежали какие драные записочки, захватанные жирными пальцами, чьи-то неряшливые заметки на лоскутах, каракули, каракули.

– Ну, что же ты медлишь? – спросил визирь.

– Я… о господин, произошла ошибка, я взял не те бумаги.

– Да? – визирь удивленно поднял брови. – Великий Хасан, никогда ничего не забывающий? …Принесите его бумаги мне! – внезапно приказал он.

К Хасану подбежал слуга, схватил ларец, отнес его Низаму. Тот вынул одну бумагу, вторую. Покачал головой.

– Бесстыдный наглец хотел втереться к вам в доверие, о великий султан, – сказал он. – Он даже не удосужился подобрать хоть что-то, имеющее видимость истины. Послушайте, чем наш высокоученый собрат собрался произвести впечатление. Похоже, кипой полуграмотных доносов. Читай! – Низам сунул бумагу слуге.

Тот покраснел, глядя на мятый лист. Запинаясь, прочел: «Они преходили вчира до хлева ночью и… два раза… кобылу…» Взмолился: «Господин, простите. Я не могу дальше».

– Да, не стоит, – милостиво разрешил Низам.

Первым заржал эмир-и-харас, Арслан Тарик. А за ним уже грохнули, покатываясь, все без разбора – и беки, и слуги. Хасан стоял посреди водоворота хохота, посреди трясущихся подбородков, раскрасневшихся щек, брызжущих слюной ртов.

Наконец султан, отсмеявшись, вытер рот ладонью и сказал брезгливо: «Низам, ты привел нам нового шута?»

– К сожалению, да, о великий султан. Мне очень жаль.

– Выкиньте дурака отсюда, – приказал султан, скривив тонкогубый рот.

Тут же набежали, топоча сапогами, раскорячистые стражники, подхватили, потащили. Хасан не сопротивлялся, – будто откуда-то издали наблюдал за тем, что происходит с его телом. Его вытащили во дворик, швырнули на плиты, мокрые после недавнего дождя. Наподдали сапогами напоследок. Хасан скорчился, хрипло дыша. Стражники, пересмеиваясь, затопали прочь.

Хасан, глядя им вслед, приподнялся, – и тут же чей-то сапог, впечатавшись в его лопатки, придавил его лицо к земле, и знакомый голос прошипел: «Сейчас мы вспомним, кто тут мужчина, а кто нет!»

С мешком на голове и кляпом во рту, со связанными руками и ногами, Хасана притащили в глухую комнатенку и бросили на холодном глиняном полу. Было холодно, пронзительно холодно. Звуки снаружи почти не доносились сюда. Хасана душила черная слепая ярость. Он извивался, стараясь порвать или сбросить веревки, расслабить узлы, – напрасно. Связывавшие его знали толк в своем деле.

Обессилев, он затих, пытаясь помыслить здраво. Как же, как они сумели подменить ларец? Ведь он не выпускал его из рук! Ведь сам клал в него бумаги! Как? Немыслимо! …Вот почему был так спокоен визирь. Он уже обо всем знал, обо всем позаботился заранее! Ведь какая грубая проделка, ведь всякому разумному стало очевидно: подменили! Но визирь добавил к унижению обмана еще и осмеяние, – и первыми, торопясь стряхнуть со своих ног его пыль, засмеялись те, кто торопился подружиться с ним. Шакалы, гнусные, поджавшие хвост шакалы! Что же с ним сделают теперь Низам и султан? Оставят гнить в тюрьме? Казнят? Вряд ли казнят, – посмешища вываливают в навозе. Секира палача чересчур возвышенна для них.

Хасан, корчась во тьме, скрежетал зубами. Потом, обессилев, должно быть, заснул. Потому что холод вдруг будто проткнул стальным штырем позвоночник. Язык прилип к пересохшему небу. Но сильнее холода, сильней зуда в пересохшей глотке Хасана терзала распирающая боль внизу живота. Он попытался как-то извернуться, распахнуть одежды, стянуть шаровары. Напрасно. Многослойные парадные одежды из тяжелого хинского шелка не поддавались. Хасан застонал от стыда. Затем, решившись, расслабился, – и жаркая жижа потекла вдоль бока, по ноге. Сразу зачесалась намокшая, взопревшая промежность. Хасан, извиваясь, попытался отодвинуться от зловонной лужи, – но не успел и пары раз перекатиться, как, скрежетнув, открылась где-то сверху тяжелая дверь. Заскрипели сапоги, за ними по ступеням зашаркали чьи-то ноги в мягких туфлях.

– Ученейший Хасан, судя по запаху, перепугался, – сказал великий визирь мягко.

Рядом кто-то услужливо захихикал.

– Сними с его головы мешок, – приказал визирь.

Сильные бесцеремонные руки содрали с головы Хасана мешок, прихватив вместе с ним чалму и клок волос.

– Не смей смотреть на господина, падаль, – прошипел кто-то рядом, ухватив за волосы.

Хасан вздрогнул. Он узнал голос ряболицего – того самого, кого высмеял и унизил на базарной улице перед толпой и стражей.

– О, мой талантливый, глупый, наивный секретарь, – сказал визирь устало. – О ученейший праведник, намочивший собственные штаны. Надеюсь, ты не слишком обижен обращением с тобой? Ты должен быть благодарен, – тебя всего лишь вываляли в твоих собственных нечистотах. Ты жив. И, быть может, вскоре встанешь, отряхнешься и понесешь свою великую ученость дальше по дорогам моей великой страны. Если ты был чуточку умнее, какая польза от тебя была бы! Сколько мы могли бы сделать! И тебе не пришлось бы жаловаться на награды. Но ты захотел другого. Ты сам-то понял, чего хочешь? Зачем ты пропихивал еретиков-мулахидов в мои медресе? За деньги? По единоверию? Но если ты хотел проповедовать ересь у меня под носом – зачем дерзнул покуситься на меня? Глупец, глупец. Впрочем, к чему теперь об этом. Сейчас нужно исправлять то зло, которое ты успел сотворить. Ты можешь выйти отсюда живым, если расскажешь, что ты сделал с моим архивом. Я пришлю сюда твоих бывших подчиненных, – пусть полюбуются, слушая. А чтобы тебе не захотелось потянуть время, тебя не будут кормить, пока все до единой бумаги не вернутся на свое место. А по ночам, когда мои писцы спят, развлечь тебя придут люди моего Тутуша. Ты, кажется, уже знаком с ними.

Хасан заскрипел зубами.

– Согласен ли ты, мой ученый дурак? – спросил визирь.

– Да, – прохрипел Хасан.


Когда через четверо суток оборванного, смердящего нечистотами изможденного голодранца стража пинками и древками копий выпихнула за ворота цитадели Шахдиз, едва ли кто-нибудь смог бы узнать в нем Хасана ас-Саббаха, блестящего и ученейшего секретаря самого великого визиря. На улицах вслед Хасану улюлюкали, в него кидали грязью. Мальчишки дразнили его, тыкали палками. Хасан кидался бежать, падал. В конце улицы, у базарных ворот, когда уже показалась возможность убежать из города, скрыться, отдохнуть, чьи-то руки схватили его за ворот и потащили в закоулок. Хасан попробовал вырваться – и получил такой удар в живот, от которого перехватило дыхание, а из глаз покатились слезы. Потом его ударили по голове, по ребрам, снова по голове. Хасан корчился, стараясь прикрыть голову руками. Его раз за разом били в промежность, он кричал хрипло, но рук от головы не отнимал. Когда тело его превратилось в один огромный гудящий котел боли, Милостивый и Милосердный наконец сжалился над ним и даровал ему беспамятство.

Загрузка...