Сим предлагаю правдивое и ужасное свидетельство касательно тех покоев замка Окленд Касл, что прозываются Шотландией, и событий, пережитых Мэтью Диксоном, Барышником, и одной Дамы, прозванной бывшими там Безодёжной, и касательно того, как случилось, что никто нынче не отваживается ночевать в тех покоях (верно, из страха); все же эти события произошли в дни славной памяти епископа Пруда, и были записаны мною в год одна тысяча триста двадцать пятый, в месяце феврале, в день вторник и в дни последующие.
Эдгар Катуэллис [95]
В то время означенный Мэтью Диксон, доставив в оное место товары, те самые, что прельстили Милорда епископа, и, приказав разместить себя на ночлег (что и было исполнено, причём он отужинал в охотку), отошёл ко сну в одной из комнат тех покоев, что ныне зовутся Шотландией — откуда он и выскочил ополночь с таким громким криком, что всех перебудил, и люди, бегом к тому коридору кинувшись, столкнулись с ним, всё ещё кричавшим, но тут же ослабевшим и с ног свалившимся.
Тогда они перенесли его в гостиную Милорда и не без затруднений усадили в кресла, откуда он три раза сползал прямо на пол к изрядному присутствующих восторгу.
Но, приведённый в чувство различными крепкими напитками (в первую очередь джином), он вскоре поведал плаксивым тоном о следующих обстоятельствах — и слова его, тут же клятвенно заверенные девятью краснощёкими и здоровенными крестьянами, живущими по соседству, я надлежащим образом здесь записал.
Привожу свидетельство Мэтью Диксона, Барышника, находясь в здравом уме и в возрасте за пятьдесят, хотя и сильно напуганный по причине того, что я сам увидел и услышал в оном замке касательно Видения Шотландии и обоих Духов, о чём и повествует данное свидетельство, как и о некоей странной Даме и о тех прискорбных предметах, о которых она поведала, вкупе с иными печальными мелодиями и песнями, сочинёнными ею и другими Духами, и о хладе ужаса и сотрясении моих членов (произошедшем чрез тот сильный ужас), и о других любопытных предметах, особенно о Картине, которую в будущем сумеют-де создать в одну секунду и тогда кое-что воспоследует в одной подземной Камере (как было достоверно предсказано Духами), и о Мраке, вкупе с иными вещами, более ужасными, нежели Слова, и о той машине, которую люди тоже почему-то назовут Камерой.
Мэтью Диксон, Барышник, поведал, что он, плотно поужинав к ночи яблочным пирогом, мокрой курицей и прочими разносолами от великих щедрот Епископа (говоря так, он посматривал на Милорда и всё пытался снять со своей головы шляпу, но не преуспел в том, так как не имел на себе никакой шляпы), отправился на боковую, где в течение длительного времени был осаждаем яркими и страшными снами. И что в своих снах он видел молодую Даму, облачённую не (как ему казалось) в платье, но в своего рода халат, а возможно, в пеньюар. (Здесь Кастелянша заявила, что ни одна дама не появится в таком виде перед мужчиной, даже во сне, а Мэтью ответил: «Хотел бы стать на вашу точку зрения», — и он в самом деле поднялся на ноги, но не устоял.)
Свидетель продолжал, что означенная Дама махнула туда-сюда большущим факелом, причём откуда-то раздался писклявый голосок «Безодёжная! Безодёжная!», и с ней, стоящей посреди комнаты, случились великие изменения: лицо её делалось всё более старческим, её волос седел, и приговаривала она самым что ни на есть печальным голосом: «Безодёжная, как нынешние дамы, но уж в грядущих годах не будет у них нехватки платьев». При этом её халат явственно изменялся, переходя в шёлковое платье, собранное в складки вверху и внизу, однако не украшенное ничем таким. (Здесь Милорд, теряя терпение, стукнул его прямёхонько по голове, повелев ему закругляться с рассказом.)
Свидетель продолжал, что означенное платье затем изменялось по фасонам, имеющим в грядущем войти в моду, что оно подгибалось в одном месте и подворачивалось в другом, открывая взору нижнюю юбку самого огненного оттенка, сказать прямо — густо-румяного, и при таком зловещем и кровожадном зрелище он застонал и заплакал. А тем временем её юбка принялась вздуваться в Громадность, которую описать уже свыше всяческих сил, чему способствовали, как он догадал, обручи, каретные колёса, надувные шары и прочее в том же роде, изнутри оную юбку вздыбившее. И что таким образом юбка заполнила всю комнату, распластав его самого по кровати до той минуты, как Дама соблаговолила отойти назад, как можно ближе к дверям, опалив на ходу его волосы своим факелом.
Здесь Кастелянша перебила его, вставив замечание, что, верно, не дама это была, а какая-то девка, и что с этими девками, заявляющимися среди ночи к мужчинам, надо иметь глаз да глаз, и что, верно, Мэтью Диксон сам не был достаточно осторожным. На это Мэтью Диксон сказал: «Сторожным? Действительно, на ста рожах сколько ж это будет глаз?» Кастелянша попыталась было опять встрять, но Милорд резким тоном предложил ей заткнуться.
Свидетель продолжал, что вследствие изрядного перепугу кости его (как он выразился) заколотились друг о дружку, и он попытался выпрыгнуть из-под одеяла, имея в виду сбежать. Всё же на некоторое время он оказался недвижим, но не вследствие, как можно было бы предположить, полноты чувств — скорее тела. А всё то время она этак заливисто выпевала отрывки старинных лэ, как говорит мастер Уил Шекспир [96].
Здесь Милорд изволил полюбопытствовать, что именно она выпевала, утверждая, что уж он-то знает, какие лэ поются заливисто: «Мы у залива Трафальгар сдержали вражеский удар» и «В час прилива у залива мы присели выпить пива» — и он тут же вслух напел их, безбожно фальшивя, отчего невежи принялись скалить зубы.
Свидетель продолжал, что он, возможно, и мог бы исполнить означенные лэ с музыкой, а без подыгрывания не отваживается. В ответ на это его отвели в классную комнату, где находился музыкальный инструмент, называемый Ги-тара (он и впрямь являл собой как бы тару, только какую-то чудную и непонятно из-под чего — кривой деревянный короб с небольшим круглым отверстием), на котором молодая Леди, племянница Милорда, находившаяся в то время в означенной классной комнате (уча, как все мнили, свои уроки, но я полагаю, просто предаваясь безделью), с безбожным треньканьем проиграла музыку под его пение, и оба старались как могли, выводя мелодию, какую ни один живущий ещё не слыхивал:
«Лоренцо в Хайингтоне жил
(Ходил в хлопчатом кителе),
По крайней мере, в городке
Его частенько видели.
Ко мне зашёл и сел за стол —
Как в воду он опущен был;
Его прошу поесть лапшу,
А он в ответ: „Погуще бы“».
(Припев подтянули все присутствующие:)
«Котелок его с лапшой,
Значит, дурень он большой!»
Свидетель продолжал, что затем та Дама вновь оказалась прямо перед ним, облачённая всё в тот же просторный халат, в котором он увидел её в этом сне впервые, и степенным и пронзительным тоном поведала свою историю, вот какую.
«Приносящими свежесть осенними вечерами вы могли бы заметить расхаживающую по мощёным дорожкам парка замка Окленд Касл молодую Даму церемонных и дерзких манер, однако не настолько, чтобы отпугивать встречных, даже можно сказать, очень красивую, — и это было бы гораздо вернее.
Эта молодая Дама, о несчастный, была я. (Тут я спросил её, почему она считает меня несчастным, но она ответила, что это не имеет значения.) В те времена я увенчивала себя плюмажем, но не для пущей красоты, а для придания величия осанке, и страстно желала, чтобы какой-нибудь Живописец написал мой портрет, но от этих живописцев ожидаешь всегда таких больших — не способностей, конечно, — но расходов. (Тут я смиреннейше полюбопытствовал, а за какую плату творили тогдашние живописцы, но она надменно заявила, что интересоваться финансовой стороной дела — вульгарно, поэтому она не знает и знать не хочет.)
И вот случилось, что один Художник, благородный Лоренцо, оказался в этих краях, имея при себе чудесную машину, именуемую среди людей Камерой (самого бы его в камеру!); и с её помощью понаделал множество картин, каждую за единое мановение времени, в течение коего человек может произнести лишь «Джон, сын Робина». (Я спросил её, что такое «мановение времени», но она, нахмурившись, не ответила.)
Он-то и отважился изобразить меня; я только об одном его просила, чтобы получился портрет в полный рост, ведь только так и можно было выставить напоказ мою статность и благородство. Тем не менее, хотя он и понаделал множество портретов, но в этом не преуспел, ибо на одних была моя голова, но отсутствовали ноги, на других, захватывавших ноги, не помещалась голова, так что первые огорчали меня, вторые же служили источником веселья остальным.
По сему я справедливо негодовала, невзирая на то, что поначалу относилась к нему дружелюбно (хотя воистину был он туп), и часто с ожесточением била его по щекам, вырывая при этом клоки его волос, пока он своими криками стремился показать мне, что я делаю из его жизни невыносимое бремя. Уж этому-то я не столь сильно удивлялась, сколь искренне радовалась.
Наконец он вот до чего додумался: сделать портрет так, чтобы захватить юбку насколько возможно, а внизу просто-напросто приписать: «Следуют ещё два ярда с половиною, а затем ноги». Но эта затея ни капельки мне не понравилось, поэтому я и заперла его в подвальной камере, где он пребывал три недели, становясь изо дня в день всё тоньше и тоньше, пока его не начало колебать вверх-вниз, словно пёрышко.
И случилось, что в то самое время, как я однажды спросила его, может ли он теперь-то изобразить меня в полный рост, и он отозвался таким писклявым голосом, как у комарика, кто-то неосторожно отворил дверь подвала — и поток воздуха тут же поднял его и задул в щель на потолке, а я всё ждала ответа, держа свой факел поднятым вверх, вплоть до того часа, как я тоже вся вылиняла в бесплотного духа и осталась там тенью на стене».
Тут Милорд и всё общество поспешили в подвал, чтобы поглядеть на это удивительное зрелище, и когда они приблизились к означенному каземату, Милорд отважно выхватил свой меч, громко воскликнув: «Смерть!» (но кому и за что, не объяснил); затем некоторые поспешили внутрь, большая же часть оставалась позади, побуждая передних не столько примером, сколько бодрым словом, и наконец вошли все — Милорд последним.
Затем они отгребли от стены шлемы и прочую рухлядь и обнаружили упомянутого Духа, страшно сказать — ещё виднеющегося на стене; и при виде этого жуткого зрелища такой крик вырвался у всех, какой не часто нынче уже услышишь; иные ослабели, а те добрым глотком пива уберегли себя от такой крайности, хоть и были чуть живы со страху.
А Дама тем временем выразилась следующим образом:
«Вот я здесь — и буду тут
Ждать времён, когда поймут,
Как же даму здешних мест
Взять и снять в один присест;
Эту даму — у неё
Имя, облик, всё моё
(Время! Имя не храни, —
Буквы первые одни!) —
Снимет фотоаппарат
С головы до самых пят.
Тут исчезнет образ мой,
Не пугая вас собой».
Затем Мэтью Диксон её спросил: «Зачем держишь ты поднятый факел?», на что она ответила: «В темноте нельзя снимать» — но её никто не понял.
После этого тонкий голосок сверху пропищал:
(Хотели было слушатели подтянуть припев, да только латынь оказалась для них незнакомым языком.)
«Бессердечная и злая —
Ох, много лет
Не давала даже чая,
Нет, поверьте, нет!
Я последний грош отдам,
Чтобы не видеть этих дам;
К справедливости взываю —
Я хочу на свет!»
Тогда Милорд, вернув в ножны меч (который с той поры был возложен в особом месте в память столь великой отваги), приказал своему Виночерпию подать ему ковш пива, и когда тот исполнил, повинуясь взмаху руки (именно, как весело заметил Его Преосвященство, «взмахнула рука, а не Прут»), Милорд не откладывая его выпил. «За что пьём? — промолвил он. — Да ведь Пруд уже больше не Пруд, если он пересох».