Пресса

THE PAPERS

1903

Перевод М. Шерешевской

1

Тянулась долгая лондонская зима — насыщенное, но унылое время, оживляемое, если тут уместно это слово, лишь светом электрических огней, мельканием-мерцанием ламп накаливания, — когда они повадились встречаться в обеденный перерыв, разумея под этим любой час от двенадцати до четырех пополудни, в маленькой закусочной недалеко от Стрэнда. И о чем бы ни болтали — о закусочных, об обеденных перерывах, пусть даже о чем-то очень важном, — всегда принимали тон, который выражал или, как им хотелось думать, должен был выражать, с каким безразличием, презрением и вообще иронией они относятся к обстоятельствам своей повседневной жизни. Ирония касательно всего и вся, которой они тешили и развлекали по крайней мере друг друга, служила обоим прибежищем, помогавшим возместить отсутствие чувства удовлетворения, отсутствие салфеток, отсутствие, даже слишком часто, звонкой монеты и многого, многого другого, чем они при всем желании не обладали. Единственное, чем они, вне всяких сомнений, обладали, была молодость — цветущая, прекрасная, почти не поддающаяся или, вернее, еще не подвергшаяся ударам судьбы; собственный талант они не обсуждали, изначально считая его само собой разумеющимся, а потому не располагали ни достаточной широтой ума, ни малоприятным основанием взглянуть на себя со стороны. Их занимали иные предметы, вызывающие иные вопросы и иные суждения, — например, пределы удачи и мизерность таланта их друзей. К тому же оба пребывали в той фазе молодости и в том состоянии упований и чаяний, когда на «удачу» ссылаются чрезвычайно часто, верят в нее слепо и пользуются сим изящным эвфемизмом для слова «деньги» — в особенности те, кто столь же утончен, сколь и беден. Она была всего-навсего девицей из пригорода в шляпке-матроске, он — молодым человеком, лишенным, строго говоря, возможности приобрести что-либо порядочное вроде цилиндра. Зато оба чувствовали, что город если и не одарит их ничем иным, то, уж во всяком случае, одарит их духом свободы — и с невиданным размахом. Иногда, кляня свои профессиональные обязанности, они совершали вылазки в далекие от Стрэнда места и возвращались, как правило, с еще сильнее разыгравшимся к нему интересом, ибо Стрэнд — разве только в еще большей степени Флит-стрит — означал для них Прессу, а Пресса заполняла, грубо говоря, все их мысли до самых краев.

Ежедневные газеты играли для них ту же роль, что скрытое на раскачивающейся ветке гнездышко для чадолюбивых птиц, рыщущих в воздухе за пропитанием для своих птенцов. Она, то бишь Пресса, была в глазах наших героев хранилищем, возникшим благодаря чутью, даже более значительному, каковым они считали журналистское, — интуиции, присущей наивысшим образом организованному животному, копилкой, куда всечасно, не переводя дыхания, делают и делают взносы: то да се, по мелочи, по зернышку, все годное в дело, все так или иначе перевариваемое и перемалываемое, все, что успевал схватить проворнейший клюв, а смертельно усталые крылышки доставить. Не будь Прессы, не было бы и наших друзей, тех, о ком пойдет здесь речь, случайных собратьев по перу, простодушных и замотанных, но зорких до прозорливости, не стеснявшихся в преддверии оплаты беспечно заказанных и уже опорожненных кружек пива перевернуть их и, отставив тарелки, водрузить локти на стол. Мод Блэнди пила пиво — и на здоровье, как говорится; и еще курила сигареты, правда не на публике; и на этом подводила черту, льстя себя мыслью, что как журналистка знает, где ее подвести, чтобы не преступить приличий. Мод была целиком и полностью созданием сегодняшнего дня и могла бы, подобно некоему сильно воспаленному насекомому, рождаться каждым утром заново, чтобы кончить свой век к завтрашнему. Прошлое явно не оставило на ней следа, в будущее она вряд ли вписывалась; она была сама по себе — во всяком случае, в том, что относилось к ее великой профессии, — отдельным явлением, «экстренным выпуском», тиснутым для распродажи в бойкий час и проживающим самый короткий срок под шарканье подошв, стук колес и выкрики газетчиков — ровно такой, какой нужен, чтобы волнующая новость, разглашаемая и распространяемая в той дозе, какую определяло ей переменчивое настроение на Флит-стрит, способна пощипать нервы нации. Короче, Мод была эпатажем в юбке — везде: на улице, в клубе, в пригородном поезде, в своем скромном жилище, хотя, честно говоря, следует добавить, что суть ее «юбкой» не исчерпывалась. И по этой причине среди прочих — в век эмансипации у нее были верные и несомненные шансы на счастливую судьбу, чего сама она, при всей ее кажущейся непосредственности, полностью оценить не могла; а то, что она естественно походила на молодого холостяка, избавляло ее от необходимости уродовать себя еще больше, нарочито шагая широким шагом или вовсю работая локтями. Она бесспорно нравилась бы меньше или, если угодно, раздражала бы больше, если бы кто-нибудь внушил или подсказал ей мысль утверждать — сомнений нет, безуспешно, — будто она выше всего женского и женственности. Природа, организм, обстоятельства — называйте это как угодно — избавили ее от такого рода забот; борьба за существование, соперничество с мужчинами, нынешние вкусы, сиюминутная мода и впрямь поставили ее выше этой проблемы или, по крайней мере, сделали к ней равнодушной, и Мод без труда отстаивала эту свою позицию. Задача же состояла в том, чтобы, предельно сгладив свою личность, точно направив шаг и упростив мотивировки — причем все это тихо и незаметно, — без женской фации, слабости, непоследовательности, не пользуясь случайными намеками, исподволь пробиваться к успеху. И не будет преувеличением сказать, что успех — при простоватости девицы ее типа — главный успех, сколь поразительно это ни покажется, сулили нашей юной леди как раз те минуты, которые она проводила с Говардом Байтом. Ибо сей молодой человек, чьи черты, в отличие от особенностей его новой приятельницы, отнюдь не свидетельствовали о восхождении по ступеням эволюции, обнаруживал нрав недостаточно свирепый, или не настолько мужской, чтобы Мод Блэнди держалась от него на значительном расстоянии.

По правде сказать, она после того, как они несколько раз поболтали вдвоем, мгновенно нарекла его красной девицей. И естественно, потом уже не скупилась на жесты, интонации, выражения и сравнения, от которых он предпочитал воздерживаться — то ли чувствуя ее превосходство, то ли потому, что, полагая многое само собой разумеющимся, таил все это про себя. Мягкий, чувствительный, вряд ли страдавший от сытости и обреченный — возможно, из-за неуверенности в результатах своих усилий — без конца мотаться туда-сюда, он относился с неприязнью к очень многим вещам и к еще большим с брезгливостью, а потому даже и не пытался строить из себя лихого малого. К этой маске он прибегал лишь в той мере, в какой требовалось, чтобы не остаться без обеда, и очень редко проявлял напористость, выуживая крупицы информации, ловя витающие в воздухе песчинки новостей, от которых зависел его обед. Будь у него чуть больше времени для размышлений, он непременно пришел бы к выводу, что Мод Блэнди нравится ему своей бойкостью: казалось, она многое для него могла бы сделать; мысль о том, что́ она может сделать для себя, даже не мелькала у него в голове. Более того, положительная перспектива представлялась ему тут весьма туманно; но она существовала — то есть существовала в настоящий момент и лишь как доказательство того, что, вопреки отсутствию поддержки со стороны, молодой человек способен сам держаться и продвигаться собственным ходом. Мод, решил он, его единственная, по сути, поддержка и действует только личным примером: никаких наставлений, прямо скажем, не слетало с ее уст, речи ее были свободны, суждения искрометны, хотя ударения в словах иногда хромали. Она чувствовала себя с ним на удивление легко, он же держался сдержанно до изысканности и был внимателен до аристократичности. А поскольку она ни первым, ни вторым не обладала, такие качества, разумеется, не делали в его глазах мужчину настоящим мужчиной; она всякий раз нетерпеливо понукала Байта, требуя от него быстрых ответов, и тем самым создавала своим нетерпением защитный заслон, который позволял ее собеседнику выжидать. Впрочем, спешу добавить, выжидание было для обоих в порядке вещей, так как и он, и она одинаково считали период своего ученичества непомерно затянувшимся, а ступени лестницы, по которым предстояло подняться, чересчур крутыми. Она, эта лестница, стояла прислоненной к необъятной каменной стене общественного мнения, к опорной массе, уходящей куда-то в верхние слои атмосферы, где, видимо, находилось ее, этой массы, лицо, расплывшееся, недовольное, лишенное собственного выражения, — физиономия, наделенная глазами, ушами, вздернутым носом и широко разинутым ртом, вполне устраивающая тех, кому удавалось до нее дотянуться. Но лестница скрипела, прогибалась, шаталась под грузом карабкавшихся тел, облепивших ее ступень за ступенью, от верхних и средних до нижних, где вместе с другими неофитами теснились и наши друзья, и все те, кто закрывал им вид на вожделенный верх. Говарду Байту с его вывернутыми понятиями — он и сам был такой, — однако, казалось, что мисс Блэнди стоит на ступеньку выше.

Сама она, напротив, полагала, что превосходит его лишь более цепкой хваткой и более четкой целью; она считала, она верила — в минуты душевного подъема, — что газета — ее призвание; она сознавала, что в семье она одиннадцатый ребенок, к тому же — младший, а пресловутой женственности в ней ни на грош, ей вполне подошло бы имя Джон. Но прежде всего она сознавала, что им — ей и Байту — незачем пускаться в объяснения: это ни к чему бы не привело, разве только лишний раз убедило, что Говарду сравнительно везет. На его предложения многие отвечали согласием, и, уж во всяком случае, отвечали, почти всегда, можно сказать, с готовностью, даже с жадной готовностью, — и поэтому он, охотясь на покупателей, всегда имел кого-то на крючке. Образцов человеческой алчности — алчущих и жаждущих быть на виду, бросаться на приманку известности — он собрал такое множество, что мог бы открыть музей, наполнив ими несколько залов. Главный экспонат, редчайший экземпляр для будущего музея, уже имелся: некая новоиспеченная знаменитость одна целиком заняла бы большую стеклянную витрину, осмотрев которую, посетитель отходил бы потрясенный тем, кого там увидел. Сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, был выставлен напоказ в натуральную величину благодаря, скажем прямо, более или менее близкому знакомству с Говардом Байтом, и присутствие в коллекции сего джентльмена было полностью и несомненно оправдано. Изо дня в день, из года в год его поминали под кричащими заголовками едва ли не на каждой странице каждого издания; он стал такой же непременной принадлежностью всякого уважающего себя листка, как заголовок, дата и платные объявления. Он всегда делал или собирался делать что-то такое, о чем требовалось известить читателей, и в результате неизбежно оказывался предметом ложных сообщений, в которых одна половина репортажа вступала в прямое противоречие с другой. Его деятельность — хотя тут лучше подошло бы слово «бездеятельность» — не знала себе равных по части мелькания перед глазами публики, и никто иной не удостаивался чести так редко и на такой короткий срок исчезать со страниц газет. И все-таки у ежедневной хроники его жизни была своя внутренняя и своя внешняя сторона, анализировать которые не составляло труда тому, кто располагал всеми подробностями. А так как Говард Байт круглый год почти ежедневно, положив обе руки на стол, разбирал и собирал эту жизнь вновь и вновь, шутливый обзор сведений по данному предмету нередко составлял пикантный соус к его беседам с мисс Мод. Они, эти двое молодых да ранних, полагали, что знают множество секретов, но, как с удовольствием отмечали, не знали ничего скандальнее тех средств — назовем их так, — с помощью которых сей славный джентльмен поддерживал свою славу.

Всем, кто соприкасался с Прессой, с пишущим братством, включавшим и сестер, бесспорно известно, что оно в высшей степени заинтересовано — его в конечном счете, разумеется, интересует хлеб насущный, и с кусочком масла, — заинтересовано скрывать подступы к Оракулу, не выносить сор из Храма. Они все без исключения кормились за счет величия, святости Оракула, а потому приезды и отъезды, деятельность и бездеятельность, расчеты и отчеты сэра А. Б. В. Бидел-Маффета, кавалера ордена Бани, члена парламента, входили некой частью в это величие. При внешней многоликости Пресса — эта взятая во всех ее ипостасях слава века — была, по сути, единым целым, и любое откровение в том смысле, что ей подсовывают или можно подсунуть для публикации факт, который на деле оказывается «уткой», закономерно подорвало бы доверие ко всей структуре — от ее периферии, где подобное откровение появилось бы скорее всего, до самого центра. И уж настолько-то наши суровые неофиты, как и тысячи других, были в этом осведомлены, все же какая-то особенность их ума, какой его оделила природа, или состояние нервов, каким оно грозило стать, усиливало почти до злорадства наслаждение, которое они испытывали, смакуя столь искусное подражание голосу славы. Ибо слава эта была только голосом, как они, чье ухо не отрывалось от разговорной трубки, могли засвидетельствовать; и пусть слагаемые отличались каждое неимоверной вульгарностью, в сумме они воспринимались как триумф — один из величайших в нашем веке — усердия и прозорливости. В конце концов, разве правильно считать, будто человек, который добрый десяток лет питал, направлял и распределял зыбкие источники гласности, так-таки ничего не делал? Он по-своему трудился не хуже, чем землекоп, и, можно сказать, орудуя из ночи в ночь лопатой, честно заработал вознаграждение в несколько прославляющих его строк. Именно с этой точки зрения даже заметка о том, что неверно, будто сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, отбывает с визитом к султану Самаркандскому 23-го числа, верно же, что он отбывает 29-го, вносила свою лепту по части привлечения к его особе общественного внимания, соединяя вымысел с фактом, миф с реальностью, исходную невинную ошибку с последующей и неопровержимой правдой; и при этом, в итоге, не исключалось, что в дальнейшем последует информация об отмене визита вследствие других необходимых дел. И таким образом — о чем и следовало тщательно заботиться — вода в газетных каналах не иссякала.

Однажды в декабре, отобедав, наш молодой человек придвинул своей сотрапезнице вечернюю газету, поместив большой палец у абзаца, на который она взглянула без особого интереса. Судя по ее виду, мисс Блэнди, видимо, интуитивно уже знала, о чем там речь.

— Так! — воскликнула она с ноткой пресыщенности в голосе. — Теперь он и этих взял в оборот!

— Да, если он за кого взялся, держись! К тому времени, когда эта новость облетит мир, наготове будет уже следующая. «Мы уполномочены заявить, что бракосочетание мисс Бидел-Маффет с капитаном Гаем Деверо из пятидесятого стрелкового полка не состоится». Уполномочены заявить — как же! Чтобы механизм работал, пружины нужно заводить снова и снова. Они каждый день в году уполномочены что-то заявить. Теперь и его дочерей, раз уж они, бедняжки, понадобились — а их у него хватает, — тоже пустят в ход, когда недостанет других сюжетцев. Какое удовольствие обнаружить, что тебя, словно мяч для игры в гольф на загородной лужайке, запустила в воздух папенькина рука! Впрочем, я вовсе не думаю, что им это не нравится, — с чего бы мне так думать! — В представлении Говарда Байта всеобщая тяга к рекламе приобрела сейчас особенную силу; и он, и его коллега — оба полагали, что они сами и их занятия заслуживают живейшей благодарности, в которой только самые нищие духом способны им отказать. — Люди, как я посмотрю, предпочитают, чтобы о них говорили любую мерзость, чем не говорили ничего; всякий раз, когда их об этом спрашивают — по крайней мере, когда я спрашивал, — я в этом убеждался. Они не только, словно проголодавшаяся рыбья стая, стоит протянуть лишь кончик, бросаются на наживку, но прямо тысячами выпрыгивают из воды и, колотясь, разевая пасть, выпучивая глаза, лезут к вам в сачок. Недаром у французов есть выражение des yeux de carpe[35]. По-моему, оно как раз о том, какими глазами мы, журналисты, смотрим вокруг, и мне, право, иногда думается: если хватает мужества не отводить глаза, позолота с имбирного пряника иллюзий сходит слоями. «Все так поступают», — поют у нас с эстрады, и надо не удивляться, а мотать себе на ус. Ты выросла с мыслью, что есть возвышенные души, которые так не поступают, — то есть не станут брать Оракула в оборот, не шевельнут для этого и пальцем. Блажен, кто верует. Но дай им шанс, и среди самых великих найдешь самых алчущих. Клянусь тебе в этом. У меня уже не осталось и капли веры ни в одно человеческое существо. Исключая, конечно, — добавил молодой человек, — такое замечательное, как ты, и тот трезвый, спокойный, рассудительный джентльмен, которому ты не оказываешь в приятельских отношениях. Мы смотрим правде в глаза. Мы видим, мы понимаем — мы знаем, что надо жить и как жить. В этом, по крайней мере, мы берем интеллектуальный реванш, мы избавлены от недовольства собой — мол, дураки и возимся с дураками. Возможно, будь мы дураками, нам жилось бы легче. Но тут уж ничего не поделаешь. Такого дара нам не дано — то есть дара ничего не видеть. И мы приносим посильный вред в размере гонорара.

— Ты, несомненно, приносишь посильный вред, — выдержав паузу, откликнулась мисс Блэнди. — Особенно когда сидишь здесь, сочиняя свои безответственные статейки, и убиваешь во мне всякое рвение. А мне, знаешь ли, нужна вера — как рабочая гипотеза. Если не родился дураком, куда побежишь?

— Да уж! — беспечно вздохнул ее собеседник. — Только от меня не беги, прошу тебя.

Они обменялись взглядами над тщательно, до последней крошки вычищенными тарелками, и хотя ни в нем, ни в ней, ни в атмосфере вокруг не прорезывалось и проблеска романтических отношений, их ощущение поглощенности друг другом заявляло о себе достаточно явно. Он, этот несколько язвительный молодой человек, чувствовал бы свое одиночество куда острее, не сложись у него впечатление — из невольного страха он не решался его проверить, — что эта суховатая молодая особа сберегает себя для него, и гнет отсутствующих возможностей, которому как нельзя лучше отвечала ее благоразумная сдержанность, становился на гран-два легче при мысли, что в ее глазах он чего-нибудь да стоит. Речь шла не о шиллингах — такие траты его не тяготили, тут было другое: как человек, знающий все ходы и выходы, каким он любил себя аттестовать, он непрестанно втягивал ее в дело, как если бы места хватало обоим. Он ничего от нее не скрывал, посвящал во все секреты. Рассказывал и рассказывал, и она нередко чувствовала себя убогой и скованной, лишенной таланта или мастерства, но при всем том наделенной достаточным слухом, чтобы ей играл — то почему-то умиляясь, то вдруг впадая в ярость — превосходный скрипач. Он был ее скрипачом и гением, хотя ни в своем вкусе, ни в его музыке она не была уверена, а так как ничего сделать для него не могла, то по крайней мере держала футляр, пока он водил смычком. Они ни разу и словом не обмолвились о том, что могли бы стать ближе друг другу, они и так были близки, близки в полное свое удовольствие, как могут быть близки только два молодых чистых существа, у которых нет никого ближе — ни у того, ни у другого. Увы, все известные им радости жизни были от них сейчас бесконечно далеки. Они плыли в одной лодке, хрупкой скорлупке, носимой по бурному безбрежному океану, и, чтобы удержаться на плаву, от них требовались не только такие движения, какие допускала шаткость их положения, но и согласованность и взаимное доверие. Их беседы над сомнительной белизны столешницами, которые, орудуя влажными серыми тряпками, беспрестанно протирали молодые особы в черных халатах, с туго стянутым на затылке узелком; их словопрения, нередко продолжавшиеся в отделанных гранитолем зальцах среди устрашающих прейскурантов и пирамид из ячменных хлеб-цов, — давали им повод побездельничать — «посушить весла», тем паче что оба были накоротке со всем племенем дешевых, дотируемых правительством закусочных, с каждой из этой бесчисленной и малоразличимой категории, которые они посещали в относительно изысканные часы, самые ранние или самые поздние, когда вялые официанты, притомившись, посиживали вперемешку с унылыми посетителями на красных скамьях. Случалось, они вновь обретали взаимопонимание, о чем давали знать друг другу совсем не по-светски и как можно реже, чтобы избежать внимания посторонних. Мод Блэнди вовсе не требовалось посылать Говарду Байту воздушный поцелуй в знак того, что она с ним согласна; более того, воздушных поцелуев не было у нее в заводе: она в жизни никому ни одного не послала, а ее собеседник такого жеста с ее стороны и представить бы себе не мог. Его роман с ней был каким-то серым — даже и не роман вовсе, а сплошная реальность, обыденность, без подходов, оттенков, утонченных форм. Если бы он заболел или попал в беду, она приняла бы его — не будь другого выхода — на свои руки. Но носил бы этот порыв вряд ли даже материнский, романтический характер? Отнюдь нет. Как бы там ни было, но в данный момент она решила высказаться по главному вопросу:

— Кто о чем, а я о Бидел-Маффете. Великолепный экземпляр — очень мне нравится! Я к нему испытываю особое чувство: все время жду, чем вся эта история закончится. Ну разве не гениально! Выйти в знаменитости, ничего не имея за душой. Осуществить свою мечту всему вопреки — мечту стать знаменитым. Он же ничего собой не представляет. Ну что он такого сделал?

— Что? Да все, милый мой вояка. Он ничего не упустил. Он во всем, за всем, у всего, подо всем и надо всем, что происходило за последние двадцать лет. Он неизменно на месте, и, если сам никаких речей не произносит, нет такой речи, где бы его не упомянули! Пусть этому не такая большая цена, но дела идут, о чем и разговор. И пока, — наставительно заявил молодой человек, — чтобы по любому поводу «быть на виду», он использует положительно все, потому что Пресса — это все, и даже больше. Она и существует для таких, как он, хотя, сомнений нет, он из тех, кто умеет взять от нее все, что можно. Вот я беру газету, из наших крупнейших, и просматриваю от начала до конца — захватывающее занятие! — а вдруг его там хоть раз да не будет. Куда там. В последней колонке на последней странице — реклама, прости, не в счет! — тут как тут: пятиэтажными буквами, не вырубишь топором. Но в конце концов, это уже некоторым образом получается само собой, никуда от него не деться. Он сам собой туда входит, вламывается, буквы под пальцами наборщиков сами собой, по привычке складываются в его имя — в любой связи, в любом контексте, какой ни на есть, и ветер, который он поначалу сам поднял, теперь дует напропалую и постоянно в его сторону. А загвоздка на самом деле в том — разве не ясно? — как выйти из этой игры. Это-то — если он сумеет себя вытащить — и будет, по-моему, величайшим фактом его биографии.

Мод со все возрастающим вниманием следила за разворачиваемой перед ней картиной.

— Нет, не сумеет. Они в ней с головой. — И замолчала: она думала. — Такая у меня мысль.

— Мысль? Мысль — это всегда прекрасно! И что ты за нее хочешь?

Она все еще раздумывала, словно оценивая свою идею.

— Ну, кое-что из этого, пожалуй, можно сделать — только потребуется напрячь воображение.

Он с удивлением уставился на нее, а ее удивляло, что он не понимает.

— Сюжет для «кирпича»?

— Нет, для «кирпича» чересчур хорошо, а на рассказ не тянет.

— Значит, тянет на роман? — съязвил он.

— По-моему, я разобралась, — сказал Мод. — Из этого много что можно выжать. Но главное, по-моему, не в том, что ты или я могли бы сделать, а что ему самому, бедняге, удастся. Это-то я и имела в виду, — пояснила она, — когда сказала: меня тревожит, чем все это кончится. Мысль, которая мне уже, и не раз, приходила на ум. Но тогда, — заключила она, — мы столкнемся с живой жизнью, с сюжетом во плоти.

— А знаешь, у тебя бездны воображения! — Говард Байт, слушавший с большим интересом, наконец-то уловил ее мысль.

— Он представляется мне человеком, у которого есть причина, и весьма веская, постараться исчезнуть, залечь поглубже, затаиться, — человеком, находящимся «в розыске», но в то же время под лучом яркого света, который он сам и зажег, да еще и поддерживал, и чудовище, им же порожденное, его буквально (как в «Франкенштейне», конечно) сжирает.

— И впрямь бездны! — Молодой человек даже зарделся, всем своим видом удостоверяя, явно, как художник, нечто такое, что на мгновение открылось его глазам. — Только тут придется порядком потрудиться.

— Не нам, — отрезала Мод. — Он сам все сделает.

— Важно как! — Говарду воистину было важно — как. — Вся штука в том, чтобы сделал он это и для нас. Я имею в виду — с нашей помощью.

— О, с «нашей», — горько вздохнула его собеседница.

— А как же. Чтобы попасть в газету, он не прибегает к нам?

Мод Блэнди пристально на него посмотрела:

— То есть к тебе. Прекрасно знаешь, что ко мне пока еще никто не прибегал.

— Для почина я, если угодно, сам к нему прибежал. Заявился года три назад, чтобы изобразить его «в домашней обстановке», — о чем наверняка тебе уже рассказывал. Ему, думается, понравилось — он ведь ничего себе, забавный старый осел, — понравилось, как я его расписал. Запомнил мое имя, адрес взял, а потом раза три-четыре жаловал собственноручными посланиями: не буду ли я столь любезен, чтобы, воспользовавшись моими тесными (он надеется!) связями с ежедневной печатью, опровергнуть слухи, будто он отменил свое решение поставить одеяла в лазарет при работном доме в Дудл-Гудле. Он вообще никогда своих решений не отменял — и сообщает об этом исключительно в интересах исторической правды, не притязая более на мое бесценное время. Впрочем, информацию такого рода, он полагает, я смогу, благодаря моим «связям», реализовать за несколько шиллингов.

— Так-таки сможешь?

— И за несколько пенсов не могу. Все имеет свои расценки, а этот джентльмен котируется низко — видимо, идет по ставке, которая не имеет выражения в денежных знаках. Нет, берут его всегда охотно, только платят не всегда. Но какая у него память! Каждого из нас в отдельности держит в голове и уж не спутает, кому написал, что того-сего не делал, а кому — что делал. Погоди, он еще ко мне обратится, скажем, с тем, какую позицию занял по поводу даты для очередного школьного праздника в Челсинском доме призрения для кебменов. Ну а я подыщу рынок сбыта для столь бесценной новости, и это нас опять соединит. Так что, если те осложнения, которые ты интуитивно почуяла, и впрямь возникнут — а хорошо бы! — он, не исключено, снова обо мне вспомнит. Представляешь — приходит и говорит: «Что вы, голубчик, могли бы для меня теперь сделать?»

И Байт мысленно погрузился в эту счастливую картину, которая вполне удовлетворяла столь лелеемое им сознание «иронии судьбы» — столь лелеемое, что он не мог написать и десяти строк, не воткнув туда эту свою «иронию».

Однако тут Мод вставила свое мнение, к которому, по-видимому, услышав о такой возможности, только что пришла:

— Не сомневаюсь, так оно и будет — непременно будет. Не может быть иначе. Единственный финал. Сам он этого не знает, да и никто не знает — колпаки они все. А вот мы знаем — ты и я. Только, помяни мое слово, приятного в этом деле будет мало.

— Так-таки ничего забавного?

— Ничего, одно досадное. У него должна быть причина.

— Чтобы заявиться ко мне? — Молодой человек взвешивал все обстоятельства. — Кажется, я понимаю, что ты имеешь в виду… Более или менее. Ну что ж! Для нас это сюжет для «кирпича». Всего-навсего, и не более того. Какая у него причина — его дело. Наше же — использовать его смятение, беспомощность, то, что он — в кольце огня, который нечем и некому тушить, и что, охваченный пламенем, он тянется к нам за ведром воды.

Она помрачнела:

— Жизнь делает нас жестокими. То есть тебя. Из-за нашего ремесла.

— Да уж… Я столько всякого вижу. Впрочем, готов все это бросить.

— Зато я не готова, — вдруг заявила она. — Хотя мне как раз, надо полагать, и придется. Я слишком мало вижу. Недостаточно. Так что при всем том…

Она отодвинула стул и поискала взглядом зонтик.

— Что с тобой? — осведомился Байт преувеличенно безучастным тоном.

— Ничего. В другой раз.

Она посмотрела на него в упор и, не отводя глаз, принялась натягивать старые коричневые перчатки. Он продолжал сидеть как сидел — чуть развалясь, вполне довольный, а ею вновь овладело смятение.

— Мало видишь? Недостаточно? Вот уж не сказал бы! А кто сейчас так ясно разглядел, какая судьба ждет Бидел-Маффета? Разве не ты?

— Бидел-Маффет не моя забота. Твоя. Ты — его человек, или один из. К тебе он и прибегнет. К тому же тут особый случай, и, как уже сказано, мне твоего Бидела очень жаль.

— Лишнее доказательство тому, как отменно ты видишь.

Она промолчала, словно соглашаясь, хотя явно держалась другого мнения, высказывать которое не стала.

— Значит, не вижу того, что хочу, что мне нужно видеть. А что до твоего Бидела, — добавила она, — то придет он к тебе при причине ужасно серьезной. Потому и серьезной, что ужасной.

— Думаешь, он что-нибудь натворит?

— Несомненно. Хотя все, может, и останется шито-крыто, если он сумеет испариться со страниц газет и отсидеться в темноте. Ты, конечно, влезешь в его дела — не сможешь удержаться. Ну, а я не хочу ничего об этом знать ни за какие блага.

С этими словами она поднялась, а он продолжал сидеть, глядя на нее — из-за ее подчеркнутого тона — с особым интересом, но поспешил встать, желая обратить все в шутку:

— Ну, раз ты такая чистоплюйка, ни слова тебе о нем не скажу.

2

Спустя несколько дней они встретились снова в восточной, не слишком аристократической части Чаринг-Кросс, где в последнее время чаще всего и происходили их встречи. Мод выкроила часок на дневной спектакль по финской пьесе, который уже несколько суббот подряд давали в маленьком, душном, пропыленном театрике, где над огромными дамскими шляпами с пышной отделкой и перьями нависал такой же густой воздух, как над флорой и фауной тропического леса, — и по окончании очередного действия, выбравшись из кресла в последнем ряду партера, она присоединилась к кучке независимых критиков и корреспондентов — зрителям с собственными взглядами и густо исписанными манжетами, все они сошлись в фойе для обмена мнениями — от «несусветная чушь» до «весьма мило». Отзывы подобного толка гудели и вспыхивали, так что наша юная леди, захваченная дискуссией, как-то и не заметила, что джентльмен, стоящий с другого бока образовавшейся группы — правда, несколько поодаль, — не спускает с нее глаз по какой-то необычной, но, надо полагать, вполне благовидной причине. Он дожидался, когда она узнает его, и, как только завладел ее вниманием, приблизился с истовым поклоном. Она уже вспомнила, кто он, — вспомнила самый гладкий, прошедший без сучка без задоринки, ничем не омраченный случай среди тех попыток, какие она предпринимала в профессиональной практике; она узнала его, и тут же ее пронзила боль, которую дружеское приветствие лишь обострило. У нее были основания почувствовать себя неловко при виде этого розового, сияющего, благожелательного, но явно чем-то озабоченного джентльмена, к которому некоторое время тому назад она наведалась по собственному почину — вызвавшему немедленный отклик — за интервью «в домашней обстановке» и приятные черты которого, чиппендейл, фото- и автопортреты на стенах квартиры в Эрлз-Корте запечатлела в самой что ни на есть живейшей прозе, на какую только была способна. Она с юмором описала его любимого мопса, поведала — с любезного разрешения хозяина — о любимой модели «Кодака», коснулась излюбленного времяпрепровождения и вырвала робкое признание в том, что приключенческий роман он, откровенно говоря, предпочитает тонкостям психологического. Вот почему теперь ее особенно смущало то трогательное обстоятельство, что он, несомненно, искал ее общества без всякого заднего умысла и даже в мыслях не имел заводить разговор о предмете, которому у нее вряд ли нашлось бы изящное объяснение.

По первому взгляду он показался ей — она сразу же стала инстинктивно во всем подыгрывать ему — баловнем фортуны, и впечатление от его «домашней обстановки», в которой он так охотно давал ей интервью, породило в ней зависть более острую, чувство неравенства судьбы более нестерпимое, чем все иные обуревавшие ее писательскую совесть, с которой, полагая ее справедливой, она не могла не считаться. Он, должно быть, был богат, богат по ее меркам: во всяком случае, в его распоряжении было все, а в ее ничего — ничего, кроме пошлой необходимости предлагать ему и в его интересах хвалиться — если ей за это заплатят — своей счастливой долей. Никаких денег она, откровенно говоря, за свой опус так и не получила и никуда его не пристроила, что явилось практическим комментарием, достаточно острым, к тем заверениям, какие она давала — с ненужным, в чем скоро пришлось убедиться, пафосом, как это для нее «важно», чтобы люди ее до себя допускали. Но этой безвестной знаменитости ее резоны были ни к чему; он не только позволил ей, как она выразилась, опробовать свои силы, но и сам лихорадочно опробовал на ней свои — с единственным результатом: показал, что среди находящихся за бортом есть и достойнее, чем она. Да, он мог бы выложить деньги, мог бы напечататься — получить две колонки, как это называется, за собственный счет, но в том-то и состояла его весьма раздражающая роскошь, что он на это не шел: он хотел вкусить сладкого, но не хотел идти кривыми путями. Он хотел золотое яблоко прямо с дерева, откуда оно просто так, в силу собственного веса, к нему в руки упасть не могло. Он поведал ей свою заветную тайну: вдохновение посещало его, ему хорошо работалось только тогда, когда он чувствовал, что нравится, что его труд так или иначе оценен по достоинству. Художнику — существу неизбежно ранимому — нельзя без похвал, без сознания и постоянного подтверждения, что его ценят, пусть даже немного, хотя бы настолько, чтобы не поскупиться на крошечную, совсем крошечную похвалу. Они поговорили об этом предмете, после чего он полностью, пользуясь словами Мод, отдался в ее руки. И не преминул шепнуть ей на ухо: пусть это недопустимая слабость и каприз, но он положительно не может быть самим собой, неспособен что-либо делать, тем более творить, не ощущая на себе дыхания доброжелательства. Да, он любит внимание, особенно похвалу, — вот так. А когда тобой постоянно пренебрегают — это, скажем прямо, режет под корень. Он боялся, она подумает, что он чересчур разоткровенничался, но она, напротив, дала ему полную волю, а кое-что даже попросила повторить. Они условились, она упомянет — так, мимоходом, — что ему приятно доброе слово, а как она это выразит, тут он, разумеется, может довериться ее вкусу.

Она обещала прислать верстку, но дальше машинописного экземпляра дело не продвинулось. Если бы она владела квартирой в Эрлз-Корт-Роуд, украшенной — только в гостиной — восьмьюдесятью тремя фотографиями, все как одна в плюшевых рамках, и была бы розовой и сияющей, налитой и по горло сытой, если бы выглядела по всем статьям — как не упускала случая вставить, когда хотела, не впадая в вульгарность, определить кого-нибудь занимающего завидное место в социальной пирамиде, — «неоспоримо благородной», если бы на ее счету числились все эти достижения, она была бы совершенно равнодушна к любым прочим сладостям жизни, сидела как можно крепче на своем месте, сколько бы ни мотало весь окружающий мир, а по воскресеньям молча благодарила бы свою звезду и не тщилась различать модели «Кодака» или отличать «почерк» одного романиста от другого. Короче, за исключением нечестивого зуда, ее «герой» вполне отвечал тому разряду, в который она сама с удовольствием бы вошла, а последним штрихом к его характеристике было то, как он сейчас заговорил с ней — словно единственной его целью было услышать ее мнение об этой «загадочной финской душе». Он посетил все спектакли — их дали четыре, по субботам, — тогда как ей, для которой они являлись хлебом насущным, пришлось ждать, когда ее облагодетельствуют бесплатным билетом на «слепое» место. Не суть важно, почему он эти спектакли посещал — возможно, чтобы увидеть свое имя в каком-нибудь репортаже, где его назовут «на редкость верным посетителем» интересных утренников; важно было другое: он легко простил ей неудачу со статьей о нем и, несмотря ни на что, с беспокойством смотрел на нее голодными — при его-то сытости! — молящими глазами, которые теперь отнюдь не казались ей умными; хотя это тоже не имело значения. А пока она разбиралась в своих впечатлениях, появился Говард Байт, и ее уже подмывало увернуться от своего благодетеля. Другой ее приятель — тот, что только что прибыл и, видимо, дожидался момента, когда удобно будет с ней заговорить, мог послужить предлогом, чтобы прервать беседу с любезным джентльменом, прежде чем тот разразится попреками — ах, как она его подвела! Но себя она не в пример больше подвела, и на языке у нее вертелся ответ — не ему бы жаловаться. К счастью, звонок возвестил конец антракта, и она облегченно вздохнула. Публика хлынула в зал, и ее camarade — как она при каждом удобном случае величала Говарда — исхитрился, переместив нескольких зрителей, усесться с ней рядом. От него исходил дух кипучей деятельности: поспешая с одного делового свидания на другое, он смог выкроить время лишь на один акт. Остальные он уже посмотрел по отдельности и сейчас заскочил на третий, сглотнув прежде четвертый, чем лишний раз показал ей, какой настоящей жизнью он живет. Ее — была лишь тусклой подделкой. При всем том он не преминул поинтересоваться: «Кто этот твой жирный кавалер?» — и тем самым открыто признал, что застал ее при попытке сделать свою жизнь поярче.

— Мортимер Маршал? — повторил он эхом, когда она несколько сухо удовлетворила его любопытство. — Впервые слышу.

— Этого я ему не передам, — сказала она. — Только ты слышал. Я рассказывала тебе о своем визите к нему.

Говард задумался — что-то забрезжило.

— Ну, как же. Ты еще показала мне, что тогда соорудила. Помнится, у тебя прелестно получилось.

— Получилось? Да ничего ты не помнишь, — заявила она еще суше. — Я не показывала тебе, что соорудила. Ничего я не соорудила. Ничего ты не видел, и никто не видел. И не увидит.

Она говорила вибрирующим полушепотом, хотя действие еще не началось, и он невольно уставился на нее, что еще сильнее ее задело.

— Кто не увидит?

— Никто ничего. Ни одна душа во веки веков. Ничего не увидят. Он — безнадежен, вернее, не он, а я. Бездарь. И он это знает.

— Ох-ох-ох! — добродушно, но не слишком решительно запротестовал молодой человек. — И об этом он как раз сейчас вел речь?

— Нет, конечно. И это хуже всего. Он до невозможности благовоспитан. И считает, что я что-то могу.

— Зачем же ты говоришь, будто он знает, что ты не можешь?

Ей надоело, и она отрезала:

— Не знаю, что он знает… разве только, что хочет быть любимым.

— То есть? Любимым тобою?

— Любимым необъятным сердцем публики… говорить с ней через ее естественный рупор. Ему хочется быть на месте… скажем, Бидел-Маффета.

— Надеюсь, нет! — угрюмо усмехнулся Байт.

Его тон насторожил Мод.

— Что ты хочешь сказать? На Бидел-Маффета уже надвигается? Ну, то, о чем мы говорили? — И так как он лишь уклончиво взглянул на нее, любопытство ее разгорелось: — Уже? Да? Что-нибудь случилось?

— Да, предурацкая история — нарочно не придумаешь… после того, как мы виделись с тобой в последний раз. Все-таки мы с тобой молодцы: мы видим. И то, что видим, сбывается в течение недели. Кому сказать — не поверят. Да и не надо. И без того удовольствие высокого класса.

— Значит, и впрямь началось? Ты это имеешь в виду?

Но он имел в виду только то, что сказал.

— Он снова мне написал: хочет встретиться. Договорились на понедельник.

— А это не прежние его игры?

— Нет, не прежние. Ему нужно выудить из меня — поскольку я уже бывал ему полезен, — нельзя ли что-нибудь сделать? On a souvent besoin d’un plus petit que soi[36]. Ты пока ни гугу, и мы еще не такое увидим.

С этим она была согласна; только от манеры, в которой он свою мысль выразил, на нее, видимо, повеяло холодом.

— Надеюсь, — сказала она, — ты, по крайней мере, будешь вести себя с ним пристойно.

— Предоставлю судить тебе. Сделать ведь ничего нельзя — время безвозвратно упущено. Я, конечно, не стану его обманывать, разве, пожалуй, чуть-чуть развлекусь на его счет.

Скрипки еще звучали, и Мод, немного помедлив, шепнула:

— Все-таки ты им кормился. То есть ты ими кормишься — им и ему подобными.

— Совершенно верно… а потому терпеть их не могу.

Она снова помедлила:

— Знаешь, не надо бросаться хлебом своим насущным, да еще с маслом.

Он вперил в нее взгляд, будто словил на намеренном и малоприятном, мягко говоря, назидательстве:

— Вот уж чего я ни в каких обстоятельствах не делаю. Но если хлеб наш насущный — пробивать дорогу всем и каждому, то в наших же интересах не давать им вертеть собой. Не им толкать меня туда-сюда, сегодня так, завтра этак. Попался — сам пусть и выкручивается. А для меня удовольствие — смотреть, сумеет ли.

— А не в том, чтобы ему, бедняге, помочь?

Но Байт был совершенно непреклонен:

— Черта лысого ему поможешь. Он с первого своего младенческого писка признает лишь один вид помощи — чтобы о нем эффектно — словцо-то какое, пропади оно пропадом — сообщали публике, а другая помощь ему ни к чему. Так что прикажешь делать теперь, когда нужно все это, напротив, прекратить, когда нужен особого рода эффект — вроде люка в пантомиме, куда наш голубчик исчезнет, когда потребуется. Сообщить, что он не хочет, чтобы о нем сообщали, — не надо, не надо, пожалуйста, не надо? Ты представляешь себе, как великолепно это будет выглядеть в наших газетах? А в заголовках американских газет? Нет, пусть умрет так, как жил — Газетным Кумиром на Час.

— Ах, — вздохнула она, — все это безобразно. — И без всякого перехода: — Что же, по-твоему, с ним случилось?

— Что, собственно, ты хочешь знать? Какие безобразные подробности тебя интересуют?

— Я только хотела бы знать: по-твоему, он и впрямь попал в большую беду?

Молодой человек задумался:

— Вряд ли все сразу у него пошло прахом — нет. Пожалуй, дама, на которой он собрался жениться, к нему переменилась — не более того.

— Как? Я думала — при той куче детей, вокруг которых столько шума, — он уже познал брачные узы.

— Естественно, иначе как бы он мог устроить такой бум вокруг болезни, смерти и похорон этой бедной леди, своей жены. Разве ты не помнишь? Два года назад. «Как нам дали понять, сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, настоятельно просит не посылать цветы на гроб его покойной супруги, досточтимой леди Бидел-Маффет». И тут же, на следующий день: «Мы уполномочены заявить, что повсеместно господствующее мнение, будто сэр А. Б. В. Бидел-Маффет возражает против возложения цветов во время погребального обряда при захоронении его покойной супруги, досточтимой леди Бидел-Маффет, зиждется на неверном истолковании личных взглядов сэра Бидел-Маффета. Многочисленные и разнообразные цветы и венки, доставленные на Куинз-Гейт-Гарденс, явились неоценимым источником удовлетворения, насколько это возможно в его обстоятельствах, для убитого горем джентльмена». И новый виток на следующей неделе: несколько неизбежных строк под соответствующим заголовком — замечания убитого горем джентльмена на тему о цветах на похоронах как обычае и прочем, высказанные им под сильным давлением, быть может, не всегда уместным, со стороны молодого растущего журналиста, всегда жадного до правдивого слова.

— Догадываюсь, о каком молодом и растущем речь, — после секундной паузы обронила Мод. — Так это ты его подбил?

— Что ты, дорогая. Я пыхтел в самом хвосте.

— До чего же ты циничен, — бросила она. — Дьявольски циничен.

— Да, циничен. На чем и поставим точку. — И тут же вернулся к оставленному было предмету: — Ты собиралась мне поведать, чем он известен, этот Мортимер Маршал.

Но она не поддержала его: ее любопытство к другой затронутой в их беседе теме еще не было утолено.

— Ты точно знаешь, что он снова женится, этот убитый горем джентльмен?

Вопрос вызвал у него раздражение.

— Ты что же, голубушка, ослепла? Все это нам уже преподносили три месяца назад, потом перестали, потом преподнесли вновь, а теперь никто не знает, с чем мы имеем дело. Только я ничего не исключаю. Забыл, как эту особу зовут, но она, возможно, богата и, возможно, добропорядочна. И вполне возможно, поставила ему условие, чтобы духу его не было на той арене, где он единственно сумел обосноваться.

— В газетах?

— В ужасных, грязных, вульгарных газетах. Она, может, потребовала — не в полный голос, но четко и ясно, и я такой возможности не исключаю, — чтобы сначала он расстался с газетами, а уж потом состоится разговор, потом она скажет «да», потом он получит ее деньги. Вот это я вижу — уж яснее некуда: ему нужны деньги, необходимы, отчаянно, позарез; нужда в деньгах, пожалуй, и загнала его сейчас в яму. Он должен что-то предпринять — он и пытается. Вот тот побудительный мотив, которого недоставало в нарисованной нами позавчера картине.

Мод Блэнди внимательно все выслушала, но эти рассуждения ее, по всей видимости, не убедили.

— Нет, случилось что-то другое, и худшее. Ты это так толкуешь, чтобы твоя беспощадность в практических делах — а тебе этого от меня не скрыть — выглядела не столь уж бесчеловечной.

— Ничего я не толкую, и мне совершенно все равно, что там с ним случилось. С меня достаточно той поразительной — великолепной — «иронии», которая тут заключена. А вот ты, я вижу, напротив, порываешься истолковать его дела в смысле — как ты выразилась? — «худшее». Из-за своего романтизма. Ты видишь все в мрачном свете. Но ведь и без того ясно — он свою распрекрасную невесту потеряет.

— Ты уверен, что потеряет?

— Этого требуют высшая справедливость и мои интересы, которые тут замешаны.

Но Мод продолжала гнуть свое:

— Ты, если не ошибаюсь, никого не считаешь добропорядочным. Так где же, помилуй, отыскать женщину, которая ставит подобное условие?

— Согласен, такую найти нелегко. — Молодой человек помолчал, соображая. — И если он нашел, ему очень повезло. Но в том-то и трагизм его положения: она может спасти его от разорения, но вот, поди ж ты, оказалась из тех странных созданий, чье нутро не все переваривает. Надо нам все-таки сохранять искру — я имею в виду искру порядочности, — и, кто знает, может, она и тлеет в сем сосуде скудельном.

— Ясно. Только зачем столь редкостному женскому сосуду признавать себя сходным со столь заурядным мужским? Он же — сплошная самореклама, и для нее куда естественнее испытывать к нему отвращение. Разве не так?

— Вот уж нет. Что-то не знаю никого, кто испытывал бы к нему отвращение.

— Ты первый, — заявила Мод. — Убить его готов.

Он повернулся к ней пылающей щекой, и она поняла, что коснулась чего-то очень сокровенного.

— Да, мы можем довести до смерти. — Он принужденно улыбнулся. — И вся прелесть этой ситуации в том, что можем сделать это совершенно прямым путем. Подвести к ней вплотную. Кстати, ты когда-нибудь его видела, Бидел-Маффета?

— Помилуй, сколько раз тебе говорить, что я никого и ничего не вижу.

— Жаль, тогда бы поняла.

— Ты хочешь сказать, он такой обаятельный?

— О, он великолепен! И вовсе не «сплошная самореклама», во всяком случае, отнюдь не выглядит напористым и навязчивым, на чем и зиждется его успех. Я еще посмотрю, голубушка, как ты на него клюнешь.

— Мне, когда я о нем думаю, от души хочется его пожалеть.

— Вот-вот. Что у женщины означает — без всякой меры и даже поступаясь добродетелью.

— А я не женщина, — вздохнула Мод Блэнди, — к сожалению.

— Ну, в том, что касается жалости, — продолжал он, — ты тоже переступишь через добродетель и, слово даю, сама даже не заметишь. Кстати, что, Мортимер Маршал так уж и не видит в тебе женщину?

— Об этом ты у него спроси. Я в таких вещах не разбираюсь, — отрезала она и тут же возвратилась к Бидел-Маффету: — Если ты встречаешься с ним в понедельник, значит, верно, сумеешь раскопать все до дна.

— Не скрою — сумею, и уже предвкушаю, какое удовольствие получу. Но тебе ничего, решительно ничего из того, что раскопаю, не выложу, — заявил Байт. — Ты чересчур впечатлительна и, коли дела его плохи — я имею в виду ту причину, что лежит в основе всего, — непременно ринешься его спасать.

— Разве ты не твердишь ему, что такова и твоя цель?

— Ну-ну, — почти рассердился молодой человек, — полагаю, ты и в самом деле придумаешь для него что-нибудь спасительное.

— Охотно, если б только могла! — сказала Мод и на этом закрыла тему. — А вот и мой жирный кавалер! — вдруг воскликнула она, заметив Мортимера Маршала, который, сидя на много рядов впереди, крутился в своем узком кресле, выворачивая шею, с явной целью не потерять Мод из виду.

— Прямое доказательство, что он видит в тебе женщину, — заметил ее собеседник. — А он, часом, не графоман, творящий «изящную литературу»?

— Еще какой! Написал пьеску «Корисанда» — сплошная литературщина. Ты, верно, помнишь: она шла здесь на утренниках с Беатрис Боумонт в главной роли и не удостоилась даже брани. У всех, кто был к ней причастен — начиная с самой Беатрис и кончая матушками и бабушками грошовых статисток, даже билетершами, — у всех до и после спектакля брались интервью, и он тут же свое изделие опубликовал, признав справедливым обвинение в «литературности» — мол, такова его позиция, что должно было стать отправной точкой для дискуссии.

Байт слушал с удивлением.

— Какой дискуссии?

— Той, которую он тщетно ждал. Но разумеется, никакой дискуссии не последовало и не последует, как он ее ни жаждет, как по ней ни томится. Критики ее не начинают, что бы о пьеске ни говорилось; и я сильно сомневаюсь, что о ней вообще что-либо говорится. А ему по его душевному состоянию непременно нужно хоть что-то, с чего начать спор, хоть две-три строки из кого-нибудь вытянуть. Нужен шум, понимаешь? Чтобы сделаться известным, чтобы продолжать быть известным, ему нужны враги, которых он будет сокрушать. Нужно, чтобы на его «Корисанду» нападали за ее «литературность», а без этого у нас ничего не получается. Но вызвать нападки — гигантский труд. Мы ночами сидим — стараемся, но так и не сдвинулись с места. Внимание публики, видимо, как и природа, не терпит пустоты.

— Понятно, — прокомментировал Байт. — Значит, сидим в луже.

— Если бы. Сидим там, где осела «Корисанда», — на этой вот сцене и в театральных уборных. Там и завязли. Дальше ни тпру, ни ну, никак не сдвинуться с места — вернее, никакими усилиями не сдвинуть. Ждем.

— Ну, если он ждет с тобой!.. — дружелюбно съязвил Байт.

— То может ждать вечность?

— Нет, но с тихой покорностью. Ты поможешь ему забыть обидное пренебреженье.

— Ах, я не из той породы, да и помочь ему можно, лишь обеспечив признание. А я уверена: это невозможно. Один случай, видишь ли, не похож на другой, они совсем разные, эта прямая противоположность твоему Бидел-Маффету.

Говард Байт сердито гмыкнул.

— Какая же противоположность, когда тебе его тоже жаль. Голову даю, — продолжал он, — ты и этого бросишься спасать.

Но она покачала головой:

— Не брошусь. Правда, случай такой же прозрачный. Знаешь, что он сделал?

— Сделал? Вся трудность, насколько могу судить, в том и состоит, что он ничего не способен сделать. Ему надо бить в одну точку. Пусть накропает вторую пьеску.

— Зачем? Для него главное — быть известным, а он уже известен. И теперь для него главное — это стать клиентом тридцати семи пресс-агентств Англии и Америки и, подписав с ними договор, сидеть дома в ожидании результатов и прислушиваться, не стучит ли почтальон. Вот тут и начинается трагедия — нет результатов. Не стучится почтальон к Мортимеру Маршалу. А когда тридцать семь пресс-агентств в необозримом англоязычном мире тщетно листают миллионы газет — на что идет солидный кус личного состояния мистера Маршала, — такая «ирония» жестоко бьет по его нервам; он уже смотрит на каждого как на виноватого и взглядом, от которого бросает в дрожь. Самые большие надежды он, разумеется, возлагал на американцев, и они-то сильнее всего его подвели. Молчат как могила, и с каждым днем все глубже и безнадежнее, если молчание могилы может быть глубже и безнадежнее. Он не верит, что эти тридцать семь агентств ищут с должной тщательностью, с должным упорством, и пишет им, полагаю, сердитые письма, вопрошая, за что, так их и эдак, он, по их мнению, платит им свои кровные. Ну а им, беднягам, что прикажешь делать?

— Что? Опубликовать его сердитые письма. Этим они, по крайней мере, нарушат молчание, что будет ему приятнее, чем ничего.

Вот это да! Мод, видимо, была поражена.

— И в самом деле приятнее, честное слово, — согласилась она, но тут же, подумав, добавила: — Нет, они побоятся. Они же каждому клиенту гарантируют что-нибудь о нем найти. Заявляют — и в этом их сила — всегда что-то найдется. Признать, что дали маху, они не захотят.

— Ну, в таком случае, — пожал плечами молодой человек, — если он не исхитрится разбить где-нибудь окно…

— Вот-вот. Тут он как раз рассчитывал на меня. И мне, по правде сказать, казалось, я сумею, иначе не стала бы напрашиваться на встречу. Думала, кривая вывезет. Но вот нет от меня никакого проку. Роковая неудачница. Не обладаю я легкой рукой, ничего не умею пробивать.

Она произнесла это с такой простодушной искренностью, что ее собеседник мгновенно отозвался.

— Вот те на! — чуть слышно пробормотал он. — Что за тайная печаль тебя гложет, а?

— Да, тайная печаль.

И она замкнулась, напряженная и помрачневшая, не желая, чтобы ее сокровенное обсуждалось в игриво-легкомысленном тоне. Тем временем над освещенной сценой наконец поднялся занавес.

3

Позже она была откровеннее на этот счет: произошло несколько коснувшихся ее событий. И среди прочих прежде всего то, что Байт досидел с нею до конца финской пьесы, в результате чего, когда они вышли в фойе, она не могла не познакомить его с мистером Мортимером Маршалом. Сей джентльмен явно ее поджидал, как и явно догадался, что ее спутник принадлежит к Прессе, к газетам — газетчик с головы до пят, и это каким-то образом подвигло его любезно пригласить их на чашку чаю, предлагая ее выпить где-нибудь поблизости. Они не видели причины для отказа — развлечение не хуже других, и Маршал повез их, наняв кеб, в маленький, но изысканный клуб, находившийся в той части города, которая примыкает к району Пикадилли, — в место, где они могли появиться, не умаляя исключительности своего журналистского статуса. Приглашение это, как они вскоре почувствовали, было, собственно, данью их профессиональным связям, тем, которые бросали в краску и трепет, томили мукой и надеждой их гостеприимного хозяина. Мод Блэнди теперь уже окончательно убедилась, что тщетно даже пытаться вывести его из заблуждения, будто она, неделями недоедавшая и нигде не печатавшаяся, а сейчас, в эти мгновения, когда ей совали взятку, осознавшая, что напрочь лишена способности кого бы то ни было пробивать, может быть полезна ему по части газет, — заблуждения, которое, по ее меркам, превосходило любую глупость, вызванную чрезмерной восторженностью. Чайная зала была выдержана в бледно-зеленых, эстетских тонах; налитые доверху хрупкие чашки дымились густым крепким янтарем, ломтики хлеба с маслом были тоненькими и золотистыми, а сдобные булочки открыли Мод, как зверски она голодна. За соседними столиками сидели леди со своими джентльменами — леди в боа из длинных перьев и в шляпах совсем иного фасона, чем ее матроска, а джентльмены носили прямые воротнички вдвое выше и косые проборы много ниже, чем Говард Байт. Беседа велась вполголоса, с паузами — не от смущения, а чтобы показать сугубую серьезность ее содержания, и вся атмосфера — атмосфера избранности и уединенности — казалась, на взгляд нашей юной леди, насыщенной чем-то утонченным, что разумелось само собой. Не будь с нею Байта, она чувствовала бы себя почти испуганной — так много, казалось, ей предлагали за то, чего исполнить она никак не могла. В памяти у нее застряла фраза Байта о разбитом окне, и теперь, пока они втроем сидели за столиком, она мысленно оглядывалась, нет ли вблизи ее локтя какой-нибудь хрупкой поверхности. Ей даже пришлось напомнить себе, что ее локоть, вопреки характеру его обладательницы, ни на что здесь не нацелен, и именно по этой причине условия, которые, как она сейчас осознала, по-видимому предлагаемые ей за возможные услуги, нагоняли на нее страх. Что это были за услуги — как нельзя яснее читалось в молчаливо-настойчивых глазах мистера Мортимера Маршала, которые, казалось, не переставая, говорили: «Вы же понимаете, что я хочу сказать, вы же видите мою сверхутонченность — не могу объясниться прямо. Поймите: во мне что-то есть — есть! — и при ваших возможностях, ваших каналах, право же, ничего не стоит всего лишь… ну, чуточку поблагодарить меня за внимание».

Тот факт, что он, возможно, каждый день точно с таким же трепетным волнением и такой же сверхделикатностью оказывал чуточку внимания в надежде на чуточку благодарности, этот факт, сам по себе, не принес ей, считавшей себя, да и его самого безнадежными неудачниками, никакого облегчения. Он всячески обихаживал — где только мог изловить — «умную молодежь», а умная молодежь в подавляющем большинстве не брезговала кормиться из его рук и тут же о нем забывала. Мод не забыла о нем, очень его жалела, и себя тоже, ей всех было жаль, и с каждым днем все сильнее, — только как сказать ему, что, собственно, она ничего не может для него сделать? И сюда ей, конечно, не следовало приходить, и она не пошла бы, если бы не ее спутник. А он, ее спутник, держался крайне саркастически — в той манере, какую в последнее время она все чаще у него наблюдала, — и, нимало не стесняясь, принимал предложенную дань, придя сюда, как она знала, как чувствовала по всей его повадке, исключительно чтобы разыгрывать роль и мистифицировать. Он — а не она — был причастен к Прессе и входил в число ее представителей, и их несколько ошалелый амфитрион знал это без единого намека с ее стороны или вульгарной ссылки из уст самого молодого человека. Об этом даже не заикались, о сути дела не проронили ни слова; говорили словно на светском приеме, о клубах, булочках, дневных спектаклях, о воздействии финской души на аппетит. Однако истинный дух их беседы меньше всего подходил к светскому приему — так, по крайней мере, ей по простоте душевной казалось, и Байт ничего не делал, хотя и мог, чтобы оставаться в рамках дозволенного. Когда мистер Маршал вперял в него немой намекающий взгляд, он отвечал ему тем же — точно таким же молчаливым, но еще более пронзительным и, можно сказать, недобрым, каким-то подчеркнуто буравящим и, если угодно, злобным взглядом. Байт ни разу не улыбнулся — в знак сочувствия, возможно намеренно воздерживаясь его высказывать, чтобы придать своим обещаниям больший вес: и потому, когда подобие улыбки появлялось у него на губах, она не могла — так ее коробило! — не хотела встречаться с ним глазами и малодушно их отводила, старательно разглядывая «приметы» этого недоступного простым смертным места — дамские шляпы, многоцветные ковры, расставленные островками столы и стулья — все в высшей степени чиппендейл! — самих гостей и официанток им под стать. В первый момент она подумала: «Раз я избрала его в домашней обстановке, теперь, само собой, надо подать его в клубе». Но вдохновенный порыв тут же стукнулся о ее роковую судьбу, как оказавшаяся в четырех стенах бабочка об оконное стекло. Нет, она не могла обрисовать его в клубе, не испросив разрешения, а такая просьба сразу открыла бы ему, как слабы ее усики — слабы, потому что она заранее ждала отказа. Ей даже легче было, отчаявшись, выложить ему начистоту все, что она о нем думает, лишь бы вновь не выставлять напоказ, до чего сама она неудачлива, просто ничто. И единственное, в чем за истекшие полчаса она находила утешение, было сознание, что Маршал, видимо, полностью околдован ее спутником, так что, когда они стали прощаться, чуть ли не кинулся к ней с благодарностями за бесценную услугу, которую она на этот раз ему оказала, — явный знак того, насколько бедняга потерял голову. Он, без сомнения, видел в Байте не только чрезвычайно умного, но и благожелательного человека, хотя тот почти не разжимал рта и лишь таращил на него глаза с видом, который при желании можно было принять за оторопь от почтительности. С тем же успехом бедный джентльмен мог увидеть в нем и идиота. Но бедному джентльмену в каждом встречном и поперечном виделась «рука», и разве только крайнее нахальство могло бы склонить его к мысли, что она, угрызаясь за прошлое, привела к нему вовсе не искусника по части нужных ему дел. О, как теперь он будет прислушиваться к стуку почтальона!

Все это предприятие вклинилось в кучу дел, которые по горло занятому Байту требовалось переделать до того, как на Флит-стрит разведут пары, и, выйдя на улицу, наша пара тут же должна была расстаться и только при следующей встрече — в субботу — смогла, к обоюдному удовольствию, обменяться впечатлениями, что составляло для обоих главную сласть, пусть даже с привкусом желчи, в повседневном самоутверждении. Воздух был напоен величественным спокойствием весны, дыхание которой чувствовалось задолго до того, как представал взору ее лик, и, словно подгоняемые желанием встретить ее на пути, они отправились на велосипедах, бок о бок, в Ричмонд-парк. Они — по возможности — свято блюли субботу, посвящая ее не Прессе, а предместьям — возможность же зависела от того, удастся ли Мод завладеть порядком заезженными семейными колесами. За них шла постоянная борьба между целым выводком сестер, которые, яростно нажимая на педали, гоняли общее достояние в самых различных направлениях. В Ричмонд-парк наша молодая пара ездила, если не вникать глубже, отдохнуть — отыскать тихий уголок в глубине парка, где, прислонив велосипеды к одной стороне какого-нибудь могучего дерева, привалившись рядом к другой, можно было наслаждаться праздностью. Но обоих охватывало словно разлитое в воздухе волнение, опалявшее сильнее жаркого пламени, а на этот раз Мод, вдруг сорвавшись, раздула его еще пуще. Хорошо ему, Говарду, заявила она, быть умным за счет всеобщей «алчности к славе»; он смотрит на «алчущих» сквозь призму собственного чрезвычайного везения, а вот она видит лишь всеобщее безучастие к тем, кто, предоставленный сам себе, умирает с голоду в своей норе. К концу пятой минуты этого крика души ее спутник побелел, принимая большую его часть на свой счет. Это воистину был крик души, исповедь — прежде всего по той причине, что ей явно стоило усилий побороть свою гордость, не раз ее удерживавшую, к тому же такое признание выставляло ее продувной бестией, живущей на фуфу. Впрочем, в этот миг она и сама вряд ли могла бы сказать, на что жила, но сейчас вовсе не собиралась ему жаловаться на испытываемые ею лишения и разочарования. Она вывернула перед ним душу с единственной целью — показать, что вместе идти они не могут: слишком широко он шагает. Люди в мире делятся на две совершенно различные категории. Если на его наживку клюют все подряд — на ее не клюет никто; и эта жестокая правда о ее положении — прямое доказательство, по самому малому счету, тому, что одним везет, другим не везет. И это две разные судьбы, две разные повести о человеческом тщеславии, и совместить их нельзя.

— Из всех, кому я писала, — подвела она краткий итог, — только один человек удосужился хотя бы ответить на мое письмо.

— Один?..

— Да, тот попавшийся на удочку джентльмен, который пригласил нас на чай. Только он… он клюнул.

— Ну вот, сама видишь, те, кто клюет, попадаются на удочку. Иными словами — ослы вислоухие.

— Я другое вижу: не на тех я ставлю, да и нет у меня твоей безжалостности к людям, а если и есть толика, так у нее другая основа. Скажешь, не за теми гоняюсь, но это не так. Видит Бог — да и Мортимер Маршал тому свидетель, — я не мечу высоко. И я его выбрала, выбрала после молитвы и поста — как самого что ни на есть подходящего — не какая-нибудь важная персона, но и не полный ноль, и благодаря стечению обстоятельств попала в точку. Потом я выбирала других — по всей видимости, не менее годных, молилась и постилась, а в ответ ни звука. Но я преодолевала в себе обиду, — продолжала она, слегка запинаясь, — хотя поначалу очень злилась: я считала, раз это мой хлеб насущный, они не имеют права не пойти мне навстречу, это их долг, для того их и вынесло наверх — дать мне интервью. Чтобы я могла жить и работать, а я всегда готова сделать для них столько, сколько они для меня.

Байт выслушал ее монолог, но ответил не сразу.

— Ты так им и написала? — спросил он. — То есть напрямую заявляла: вот та капелька, которая у меня для вас есть?

— Ну, не в лоб — я знаю, как такое сказать. На все своя манера. Я намекаю, как это «важно» — ровно настолько, чтобы они прониклись важностью этого дела. Им, разумеется, это вовсе не важно. И на их месте, — продолжала Мод, — я тоже не стала бы отвечать. И не подумала бы. Вот и выходит: в мире правят две судьбы, и моя доля — от рождения — натыкаться на тех, от кого получаешь одни щелчки. А ты рожден с чутьем на других. Зато я терпимее.

— Терпимее? К чему? — осведомился Байт.

— К тому, что ты только что мне назвал. И так честил и облаивал.

— Крайне благодарен за это «мне» назвал. И так честил и облаивал.

— Крайне благодарен за это «мне», — рассмеялся Байт.

— Не стоит благодарности. Разве ты не этим живешь и кормишься?

— Кормлюсь? Не так уж шикарно — и ты это прекрасно видишь, — как вытекает из твоей классификации. Какой там шик, когда на девять десятых меня от всего этого выворачивает. Да и род людской я ни во что не ставлю — ни за кого не дам и гроша. Слишком их много, будь они прокляты, — право, не вижу, откуда в этих толпах взяться особям с таким высоким уделом, о которых ты говоришь. А мне просто везло, — заметил он. — Без отказов, правда, и у меня не обошлось, но они, право, были иногда такие дурацкие, дальше некуда. Впрочем, я из этой игры выхожу, — решительно заявил он. — Один Бог знает, как мне хочется ее бросить. — И, не переводя дыхания, добавил: — А тебе мой совет: сиди, где сидишь, и не рыпайся. В море всегда есть рыба…

Она помолчала.

— Тебя выворачивает, и ты выходишь из игры, иными словами, она недостаточно хороша для тебя, а для меня, значит, хороша. Почему мне надо сидеть, не рыпаясь, когда ты сидишь, развалясь?

— Потому что оно придет — то, чего ты жаждешь, не может не прийти. Тогда, со временем, ты тоже скажешь — баста. Но уже, как и я, вкусив этой кухни и изведав, чем она хороша.

— Что, не пойму, ты называешь хорошим, если тебя от нее воротит? — спросила она.

— Две вещи. Первая — она дает хлеб насущный. И второе — удовольствие. Еще раз: сиди, не рыпайся.

— В чем же удовольствие? — снова спросила она. — Научиться презирать род людской?

— Увидишь. Все в свое время. Оно само к тебе придет. И тогда каждый день будет приносить тебе что-то новое. Сиди, не рыпайся.

Его слова звучали так уверенно, что она, пожалуй, не меньше минуты взвешивала их про себя.

— Хорошо, ты выходишь из этой игры. А что будешь делать?

— Писать. Что-нибудь художественное. Работа в газете, по крайней мере, научила меня видеть. Благодаря ей я многое познал.

Она снова помолчала.

— Я тоже — благодаря моему опыту — многое познала.

— Да? Что именно?

— Я уже говорила — сострадание. Я стала гораздо участливее к людям, мне очень их жаль — всех этих рвущихся к известности, пыхтящих, задыхающихся, словно рыба, выброшенная из воды. Ужасно жаль.

Он с удивлением взглянул на нее:

— Мне казалось, это никак не вытекает из твоего опыта.

— О, в таком случае будем считать, — возразила она с раздражением, — все интересное я познаю исключительно из твоего. Только меня занимает другое. Я хочу этих людей спасать.

— Вот как, — отозвался молодой человек таким тоном, будто эта мысль и его не миновала. — Можно и спасать. Вопрос в том, будут ли тебе за это платить.

— Бидел-Маффет мне заплатит, — вдруг заявила Мод.

— В точку, — засмеялся ее собеседник. — Я как раз ожидаю, что он не сегодня, так завтра — прямо или косвенно — уделит мне что-нибудь от щедрот своих.

— И ты возьмешь у него деньги, чтобы утопить беднягу поглубже? Ты ведь прекрасно знаешь, что губишь его. Ты не хочешь его спасать, а потому потеряешь.

— Ну, а ты что стала бы в данном случае за эти деньги делать? — спросил Байт.

Мод надолго задумалась.

— Напросилась бы на встречу с ним — должна же я сначала, как говорит английская пословица, поймать того зайца, которого собираюсь зажарить. А потом села бы писать. Необычайный по смелости, созданный рукою вдохновенного мастера рассказ о том, в какой переплет попал мой герой и как жаждет из него выбраться, умоляя оставить его в покое. Я так это представлю, чтобы и подумать нельзя было иначе. А потом разослала бы экземпляры по всем редакциям. Остальное произошло бы само собой. Ты, конечно, не можешь действовать подобным образом — ты будешь бить на другое. Правда, я допускаю, что на мое послание, поскольку оно мое, могут и вовсе не взглянуть или, взглянув, отправить в мусорную корзину. Но мне надо довести дело до конца, и я сделаю это уже тем, что коснусь его, а коснувшись, разорву порочный круг. Вот такая у меня линия: я пресекаю безобразие тем, что его касаюсь.

Ее приятель, вытянув во всю длину ноги и закинув сцепленные в пальцах руки за голову, снисходительно слушал.

— Так-так. Может, чем мне возиться с Бидел-Маффетом, лучше сразу устроить тебе свидание с ним?

— Не раньше, чем ты пошлешь его на все четыре стороны.

— Значит, ты хочешь сначала с ним встретиться?

— Это единственный путь… что-то для него сделать. Тебе следовало бы, если уж на то пошло, отбить ему телеграмму: пусть, пока со мной не встретится, не раскрывает рта.

— Что ж, отобью, — проговорил наконец Байт. — Только, знаешь, мы лишимся великолепного зрелища — его борьбы, совершенно тщетной, с собственной судьбой. Потрясающий спектакль! Второго такого не было и не будет! — Он слегка повернулся, опираясь на локоть, — молодой человек на лоне природы, велосипедист из ближайшего пригорода. Он вполне мог бы сойти за меланхолика Жака, обозревающего далекую лесную поляну, тогда как Мод, в шляпке-матроске и в новой — элегантности ради — батистовой блузке, длинноногая, длиннорукая, с угловатыми движениями, в высшей степени напоминала мальчишескую по виду Розалинду. Обратив к ней лицо, он почти просительно обронил: — Ты и впрямь хочешь, чтобы я пожертвовал Бидел-Маффетом?

— Конечно. Все лучше, чем принести в жертву его.

Он ничего не сказал на это; приподнявшись на локте, целиком ушел в созерцание парка. И вдруг, вновь обернувшись к ней, спросил:

— Пойдешь за меня?

— За тебя?..

— Ну да: будь моей доброй женушкой-женой. На радость и на горе. Я, честное слово, — с неподдельной искренностью объяснил он, — не знал, что тебя так прижало.

— Со мной вовсе не так уж скверно, — ответила Мод.

— Не так скверно, чтобы связать свою жизнь с моей?

— Не так скверно, чтобы докладывать тебе об этом, — тем более что и ни к чему.

Он откинулся, опустил голову, улегся поудобнее:

— Слишком ты гордая — гордость тебя заела, вот в чем беда, — ну а я слишком глуп.

— Вот уж нет, — угрюмо возразила она. — Ты не глупый.

— Только жестокий, хитрый, коварный, злой, подлый? — Он проскандировал каждое слово, словно перечислял одни достоинства.

— Я ведь тоже не глупа, — продолжала Мод. — Просто такие уж мы злосчастные — знаем, что есть что.

— Да, не спорю, знаем. Почему же ты хочешь, чтобы мы усыпляли себя чепухой? Жили, словно ничего не знаем.

Она не сразу нашлась с ответом. Потом сказала:

— Неплохо, когда и нас знают.

— Опять не спорю. На свете много всего — одно лучше другого. Потому-то, — добавил молодой человек, — я и спросил тебя о том самом.

— Не потому. Ты спросил, потому что считаешь: я чувствую себя никчемной неудачницей.

— Вот как? И при этом не перестаю уверять тебя, что стоит немного подождать, и все придет к тебе в мгновение ока? Мне обидно за тебя! Да, обидно, — продолжал приводить свои неопровержимые аргументы Байт. — Разве это доказывает, что я действую из низких побуждений или тебе во вред?

Мод пропустила его вопрос мимо ушей и тут же задала свой:

— Ты ведь считаешь, мы вправе жить за счет других?

— Тех, кто попадается на нашу удочку? Да, дружище, пока не сумеем выплыть.

— В таком случае, — заявила она после секундной паузы, — я, если мы поженимся, свяжу тебя по рукам и ногам. Ты и шагу не сможешь ступить. Все твои дела рассыплются в прах. А так как сама я ничего такого не умею, куда мы с тобой залетим?

— Ну, разве непременно надо залетать в крайности и прибегать к вывертам?

— Так ты и сам вывернутый, — парировала она. — У тебя и самого — впрочем, как у всей вашей братии, — только «удовольствия» на уме.

— И что с того? — возразил он. — Удовольствие — это успех, а успех — удовольствие.

— Какой афоризм! Вставь куда-нибудь. Только если это так, — добавила она, — я рада, что я неудачница.

Долгое время они сидели рядом в молчании — молчании, которое прервал он:

— Кстати, о Мортимере Маршале… а его как ты предполагаешь спасать?

Этой переменой предмета беседы, которую он совершил необыкновенно легко, словно речь шла о чем-то постороннем, Говард, видимо, стремился развеять то последнее, что, возможно, еще оставалось от его предложения руки и сердца. Предложение это, однако, прозвучало чересчур фамильярно, чтобы запомниться надолго, и вместе с тем не настолько вульгарно, чтобы совсем забыться. В нем не было должной формы, и, пожалуй, именно поэтому от него тем паче сохранялся в дружеской атмосфере слабый отзвук, который, несомненно, сказался на том, как сочла нужным ответить Мод:

— Знаешь, по-моему, он будет вовсе не таким уж плохим другом. Я хочу сказать, при его неуемном аппетите что-то все-таки можно сделать. А ко мне он не питает зла — скорее наоборот.

— Ох, дорогая! — воскликнул Говард. — Не опускайся на этот уровень! Ради всего святого.

Но она не унималась:

— Он льнет ко мне. Ты же видел. И ведь кошмар — то, как он способен «подать» себя.

Байт не шелохнулся; потом, словно в памяти всплыл обставленный сплошным чиппендейлом клуб, проговорил:

— Да, «подать» себя так, как может он, я не могу. Ну, а если у тебя не выйдет?..

— Почему он все-таки льнет ко мне? Потому что для него я все равно потенциально Пресса. Ближе к ней у него, во всяком случае, никого нет. К тому же я обладаю кое-чем еще.

— Понятно.

— Я неотразимо привлекательна, — заявила Мод Блэнди.

С этими словами она поднялась, встряхнула юбку, взглянула на отдыхающий у ствола велосипед, прикинув мысленно расстояние, которое ей, возможно, предстояло преодолеть. Ее спутник медлил, но к моменту, когда она уже в полной готовности его ожидала, наконец встал с мрачноватым, но спокойным видом, служившим иллюстрацией к ее последней реплике. Он стоял, следя за ней глазами, а она, развивая эту реплику, добавила:

— Знаешь, мне и впрямь его жаль.

Вот такая, почти женская изощренность! Взгляды их снова встретились.

— О, ты с этим справишься!

И молодой человек двинулся к своему двухколесному коню.

4

Минуло пять дней, прежде чем они встретились вновь, и за эти пять дней много чего произошло. Мод Блэнди с воодушевлением — в той части, которая ее касалась, — воспринимала и остро сознавала происходившее; и хотя отзывавшееся горечью воскресенье, которое она провела с Говардом Байтом, ничего не внесло в ее внутреннюю жизнь, оно неожиданно повернуло течение ее судьбы. Поворот этот вряд ли произошел потому, что Говард заговорил с ней о браке, — она до самого позднего часа, когда они расстались, так ничего определенного ему и не сказала; для нее самой чувство перемены началось с того момента, когда ее внезапно, пока в полной темноте она катила к себе в Килбурнию, пронзила счастливая мысль. И эта мысль заставила ее, невзирая на усталость, весь остаток пути сильнее крутить педали, а наутро стала главной пружиной дальнейших действий. Но решающий шаг, определивший суть всех последующих событий, был сделан чуть ли не сам собой еще до того, как она отправилась спать, — в тот же вечер она сразу, с места в карьер, написала длинное, полное размышлений письмо. Она писала его при свете оплывшей свечи, дожидавшейся ее на обеденном столе в застойном воздухе от остатков семейного ужина, без нее состоявшегося, — остатков, с резкими запахами которых не совладал бы и сквозняк, а потому отбивших у нее охоту даже заглянуть в буфет. Она было собралась, говоря ее языком, «махнуть» на улицу, чтобы, перейдя на другую сторону, бросить конверт в почтовый ящик, чья яркая пасть, разинутая в непроглядную лондонскую ночь, уже поглотила великое множество ее бесплодных попыток. Однако передумала, решив подождать и убедиться — утро вечера мудренее! — что порыв ее не угас, и в итоге, едва встав с постели, опустила свое послание в щель недрогнувшей рукой. Позднее она занялась делами или, по крайней мере, попытками оных в местах, которые приучили себя считать злачными для журналистов. Однако ни в понедельник, ни в последующие дни она нигде не обнаружила своего приятеля, которого перемена ряда обстоятельств, каковые она сейчас не бралась рассмотреть, позволила бы ей с должной уверенностью и должной скромностью возвести в ранг сердечного друга. Кем бы он ни был, но прежде ей и в голову не приходило, что на Стрэнде можно чувствовать себя одинокой. А это, если угодно, показывало, насколько тесно они в последнее время сошлись, — факт, на который, пожалуй, следовало взглянуть в новом, более ровном свете. И еще это показывало, что ее собрат по перу, вероятно, затеял что-то несусветное, и в связи с этим она, буквально затаив дыхание, не переставала думать о Бидел-Маффете, уверенная, что именно он и его дела повинны в непонятном отсутствии — где его только носит? — Говарда Байта.

Всегда помня, что в карманах у нее не густо, она тем не менее неизменно оставляла пенс или по крайней мере полпенса на покупку газеты, и те, которые сейчас пробежала, убедили ее, что там все обстоит как обычно. Сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, в понедельник вернулся из Андертоуна, где лорд и леди Шепоты принимали в высшей степени избранное общество, собравшееся у них с вечера прошлой пятницы; сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, во вторник намерен присутствовать на еженедельном заседании Общества друзей отдыха; сэр А. Б. В. Бидел-Маффет любезно согласился председательствовать в среду на открытии в Доме самаритян распродажи изделий, сработанных миддлсенскими инвалидами. Эти привычные сообщения не утолили, однако, ее любопытства — напротив, только сильнее раздразнили; она прочитывала в них мистические смыслы, какие ни разу не прочитывала прежде. Правда, полет ее мысли в этом направлении был ограничен, поскольку уже в понедельник на собственном ее горизонте забрезжили новые возможности, а во вторник… ах, разве этот вторник, когда все озарилось вспышкой живого интереса, достигающего степени откровения, разве этот самый вторник не стал знаменательнейшим днем в ее жизни? Да, именно такими словами, очевидно, следовало бы обозначить утро этого дня, если бы ближе к вечеру она — во исполнение своего плана и под воздействием охватившего ее, кстати, как раз с утра, волнения — не отправилась на Чаринг-Кросский вокзал. Там, в книжном киоске, она накупила ворох газет — все, какие были выставлены; и там, развернув одну из них наугад, в толпе под фонарями, она поняла, поняла в тот же миг с особой отчетливостью, насколько ее сознание обогащает заметка «Беглый взгляд (номер девяносто три) — Беседа с новым драматургом», которая не нуждалась ни в стоявших в конце инициалах «Г. Б.», ни в тексте, обильно уснащенном огромными, как на афишах, Мортимерами Маршалами, почти вытеснившими все остальное, чтобы помочь ей найти объяснение, на что потратил свое время ее приятель. К тому же, как ей вскоре стало ясно, потратил весьма экономно, чем вызвал у нее удивление, равно как и восхищение: помянутый «Взгляд» запечатлел не что иное, как «чашку чая», которой в прошлую субботу их потчевал бесхитростный честолюбец, со всеми заурядными подробностями и бледными впечатлениями от Чиппендейл-клуба, вошедшими в состряпанную Байтом картинку.

Байт не стал ходатайствовать о новом интервью — не такой он был дурак! Потому что при ее уме Мод сразу смекнула, какого дурака он свалял бы, и повторная встреча только бы все испортила. Он, как она увидела, — а увидев, от восхищения просияла, — поступил иначе, выказав себя журналистом высочайшего класса: состряпал колонку из ничего, приготовил яичницу, не разбив и двух-трех яиц, без которых ее, как ни старайся, не приготовишь. Единственное яйцо, которое на нее пошло, — рассуждения милого джентльмена о месте, куда он любил приходить на файф-о-клок, — было разбито с легким треском, и этот звук, разнесшийся по свету, был для него сладчайшим. Чем и было автору наполнить статейку, о герое которой он и впрямь ничего не знал! Тем не менее Байт умудрился заполнить ее именно тем, что как нельзя лучше служило его цели! Будь у нее больше досуга, она могла бы еще раз подивиться подобным целям, но поразило ее другое — как без материала, без мыслей, без повода, без единого факта и притом без чрезмерного вранья он сумел прозвучать с такой силой, словно бил на балаганном помосте в барабан. И при всем том не выказал излишней предвзятости, ничем не досадил ей, ничего и никого не назвал и так ловко подбросил Чиппендейл-клуб, что тот перышком влетел в сторону за много миль от истинного своего местоположения. Тридцать семь пресс-агентств уже выслали своему клиенту тридцать семь вырезок, чтобы, разложив тридцать семь вырезок, их клиент мог разослать их по знакомым и родственникам, по крайней мере оправдав тем самым понесенные затраты. Однако это никак не объясняло, зачем ее приятелю понадобилось брать на себя лишние хлопоты — потому что хлопот с этой статейкой было немало; зачем, прежде всего, он урывал у себя время, которого ему и так явно недоставало. Вот в чем ей предстояло немедленно разобраться, меж тем как все это было лишь частью нервного напряжения, вызванного большим, чем когда-либо прежде, числом причин. И напряжение это длилось и длилось, хотя ряд дел, с ним не связанных, почти так же плотно ее обступил, и потому минула без малого неделя, прежде чем пришло облегчение — пришло в виде написанной кодом открытки. Под открыткой, как и под бесценным «Взглядом», стояли инициалы «Г. Б.», Мод назначалось время — обычное для чаепития — и место, хорошо ей знакомое, ближайшей встречи, а в конце были приписаны многозначительные слова: «Жаворонки прилетели!»

В назначенный Байтом час она ждала его за их начищенным, как палуба, столиком, наедине с горчичницей и меню и с сознанием, что ей, пожалуй, предстоит, хочет она того или нет, столько же выслушать от него, сколько сказать самой. Поначалу казалось, так оно, скорее всего, и произойдет, так как вопросы, которые между ними возникли, не успел он усесться, были преимущественно именно те, на каких он сам всегда настаивал: «Что он сделал, что уже и что осталось еще?» — вот такому дознанию, негромкому, но решительному, он и подвергся, как только опустился на стул, что не вызвало у него, однако, ни малейшего отклика. Немного погодя она почувствовала, что его молчания и позы с нее хватит, а если их мало, то уж его выразительный взгляд, буравящий ее, как никогда прежде, ей совершенно нестерпим. Он смотрел на нее жестко, так жестко — дальше некуда, словно хотел сказать: «Вот-вот! Доигралась!» — что, по сути, равнялось осуждению, и весьма резкому, про части интересующего их предмета. А предмет этот был, ясное дело, нешуточный, и за последнее время ее приятель, усердно им занимаясь, явно осунулся и похудел. Но потрясла ее, кроме всего прочего, одна вещь: он проявлялся именно так, как бы ей хотелось, прими их союз ту форму, до которой они в своих обсуждениях-рассуждениях еще не дошли, — чтобы он, усталый, возвращался к ней после тьмы дел, мечтая о шлепанцах и чашке чая, ею уже приготовленных и ждущих в положенном месте, а она, в свою очередь, встречала его с уверенностью, что это даст ей радость. Сейчас же он был возбужден, все отвергал и еще больше утвердился в своем неприятии, когда она выложила ему новости — начав, по правде сказать, с вопроса, который первым подвернулся на язык:

— С чего это тебе понадобилось расписывать этого тютю Мортимера Маршала? Не то что бы он не был на седьмом небе…

— Он таки на седьмом небе! — поспешил вставить Байт. — И крови моей не жаждет. Или не так?

— Разве ты расписал его ради него? Впрочем, блестяще. Как ты это сумел… только по одному эпизоду!

— Одному эпизоду? — пожал плечами Говард Байт. — Зато какой эпизод! Все отдай, да мало. В этом одном эпизоде — тома, кипы, бездны.

Он сказал это в таком тоне, что она несколько растерялась:

— О, бездны тебе и не требуются.

— Да, чтобы наплести такое, не очень. Там ведь нет и грана из того, что я увидел. А что я увидел — мое дело. Бездны я припасу для себя. Сохраню в уме — когда-нибудь пригодятся. Так, сей монстр тебе написал? — осведомился он.

— А как же! В тот же вечер! Я уже наутро получила письмо, в котором он изливался в благодарностях и спрашивал, где можно со мной увидеться. Ну, я и пошла с ним увидеться, — сообщила Мод.

— Снова у него?

— Снова у него. Мечта моей жизни, чтобы люди принимали меня у себя.

— Да, ради материала. Но когда ты уже достаточно его набрала — а о нем ты уже набрала целый кузов.

— Бывает, знаешь ли, набирается еще. К тому же он рад был дать мне все, что я в силах взять. — Ей захотелось спросить Байта, уж не ревнует ли он, но она предпочла повернуть разговор в другую плоскость: — Мы с ним долго беседовали, частично о тебе. Он восхищен.

— Мною?

— Мною, в первую голову, думается. Тем паче что теперь оценили — представь себе — мое то интервью, отвергнутое и разруганное, в его первоначальном варианте, и он об этом знает. Я снова предложила мои заметки в «Мыслитель» — в тот же вечер, как вышла твоя колонка, отослала вместе с ней, чтобы их раззадорить. Они немедленно за них ухватились — в среду увидишь в печати. И если наш голубчик не умрет — от нетерпения! — в среду я с ним пирую: пригласил меня на ленч.

— Понятно, — сказал Байт. — Вот за этим мне и понадобилось его пропечатать. Прямое доказательство, как я был прав.

Они скрестили взгляды над грубым фаянсом, и глаза их сказали больше любых слов — и к тому же говорили и вопрошали о многом другом.

— Он полон всяческих надежд. И считает, мне нужно продолжать.

— Принимать его приглашения на ленч? Каждую среду?

— О, он на это готов, и не только на это. Ты был прав, когда в прошлое воскресенье сказал: «Сиди не рыпайся!» Хороша бы я теперь была, если бы сорвалась. Вдруг, понимаешь, стало вытанцовываться. Нет, я очень тебе обязана.

— Да, ты совсем другая, — буркнул он. — Настолько другая, что, боюсь, я упустил свой шанс. Да? Твой змий-искуситель меня мало волнует, но тут есть еще кое-что, о чем ты мне не говоришь. — Молодой человек, уперев плечо в стену, а рукою перебирая ножи, вилки и ложки, отрешенный, опустошенный, словно без видимой цели, ронял фразу за фразой: — У тебя появилось что-то еще. Ты вся сияешь! Нет, не вся, потому что тебе не удается довести меня до белого каления. Никак не получается распалить до того накала, до которого хочется. Нет, ты сначала обвенчайся со мной, а потом испытывай на прочность. И впрямь, почему бы тебе не продолжать? Я имею в виду — украшать его ленч? — Тон вопросов был шутливый, словно он задавал их просто так, да и ответа на них он ни секунды не ждал, хотя у нее, скорее всего, нашелся бы мгновенный ответ, не будь шутливый тон не совсем то, чего она от него ждала. — Он пригласил тебя туда, куда он нас тогда водил?

— Нет, зачем же… Мы завтракали у него на квартире, где я уже была. В среду ты все прочтешь в «Мыслителе». По-моему, я ничего не смазала — там, право, все изображено. На этот раз он мне все показал: ванную, холодильник, пресс для брюк. У него их девять, и все в ходу.

— Девять? — угрюмо переспросил Байт.

— Девять.

— Девять пар?

— Девять прессов, а сколько брюк, не знаю.

— Ай-ай-ай, — сказал он, — это большое упущение. Недостаток информации читатель сразу почувствует и вряд ли одобрит. Ну и как, тебя эти приманки достаточно прельстили? — поинтересовался он и тут же, так как она ничего не ответила, не сдержавшись, спросил с какой-то беспомощной искренностью: — Скажи, он и в самом деле рвется тебя заполучить?

Она отвечала так, словно тон вопроса допускал забавную шутку:

— А как же. Вне всякого сомнения. Он ведь принимает меня за такую особу, которая круглый год заправляет всем и вся. То есть в его представлении я принадлежу вовсе не к тем, кто сам непосредственно пишет о «нашем доме» — благо свой у меня есть, — а к тем, кто благодаря тому, что вхож в Органы Общественного мнения, поставляет (в чем ты дал ему случай убедиться) пишущих. И он не видит, почему и ему — если я хоть вполовину порядочная — не зреть свое имя в печати каждый день на неделе. Он для того вполне годится и вполне готов. А кто, скажи на милость, подойдет для такого дела лучше, чем та, что разделит с ним кров. Все равно что завести сифон, эту роскошь бедняков, и изготавливать содовую дома — собственную содовую. Дешево и сердито и всегда стоит на буфете. «Vichy chez soi»[37]. Свой репортер у себя на дому.

Ее собеседник помедлил с ответом:

— Э, нет, шалишь! Твое место у меня на буфете — такую шипучку днем с огнем не сыщешь! Значит, он, худо-бедно, метит на место Бидел-Маффета!

— Именно, — подтвердила Мод. — Спит и видит.

Сейчас она, как никогда, была уверена, что эта реплика не останется без последствий.

— Неплохое начало, — откликнулся Байт, но больше не проронил ни слова: казалось, как ни распирало его от желания излить душу, Мод увела его мысли в сторону.

Тогда заговорила она:

— Что ты с ним делаешь, с беднягой Биделом? Что, скажи на милость, ты из него делаешь? Ведь стало еще хуже.

— Разумеется, еще хуже.

— От него просто прохода нет: он кувыркается на каждой крыше, выскакивает из-за каждого куста. — В тоне ее прозвучала тревога. — Небось твоих рук дело?

— Если ты имеешь в виду, что я с ним встречаюсь, — да, встречаюсь. С ним одним. Не сомневайся — на него не жалеют краски.

— Но ведь ты работаешь на него?

Байт помолчал.

— Добрых полтысячи человек работает на него, только дело за малым — в том, что он называет «эти адовы силы рекламы», под которыми разумеет десять тысяч других, что работают против него. Нас всех, по сути, привлекли… чтобы отвлекать публику от всего такого, ну, вот наши усилия и создают этот оглушительный шум. Всегда и везде, в любой связи и по любому поводу сэр А. Б. В. Бидел-Маффет, кавалер ордена Бани, член парламента, объявляет публике, что не желает, чтобы его имя везде упоминали, а в результате оказывается, что это его желание прямиком способствует тому, что оно появляется во сто крат чаще или, несомненно и самым поразительным образом, ниоткуда не исчезает. Машина умолчания ревет, как зоосад в часы кормления зверей. Он не может исчезнуть; он слишком мало весил, чтобы уйти на дно; а ныряльщик всегда обнаруживает себя плеском. Тебе угодно знать, что я при сем делаю? — развертывал Байт свою метафору. — Удерживаю его под водой. Только мы с ним — на середине пруда, а берега осаждают толпы любопытных. Того гляди, не сегодня-завтра поставят турникеты и начнут взимать плату. Вот так обстоят дела, — устало улыбнулся он. И, переходя на какой-то странный тон, добавил: — Впрочем, думаю, завтра ты сама все узнаешь.

Он наконец-то ее пронял; она разволновалась:

— Что узнаю?

— Завтра все выйдет наружу.

— Почему ты сейчас мне не скажешь?

— Скажу, — проговорил молодой человек. — Он и впрямь исчез. Исчез как таковой. То есть нет его. Нигде нет. И лучше этого, знаешь ли, чтобы стать повсеместно известным, не придумаешь. Завтра он прогремит по всей Англии. А пропал он во вторник, с вечера — вечером его видели в клубе последний раз. С тех пор от него ни звука, ни знака. Только разве может исчезнуть человек, который так поступает? Это же все равно — как ты сказала? — что кувыркаться на крыше. Правда, публике об этом станет известно лишь завтра.

— А ты когда об этому узнал?

— Сегодня. В три часа дня. Но пока держу про себя. И еще… немного… попридержу.

Она не понимала зачем; на нее напал страх.

— Что ты рассчитываешь на этом заработать?

— Ничего… в особенности если ты испортишь мне всю коммерцию. А ты, по-моему, не прочь…

Она словно не слышала, занятая своими мыслями.

— Скажи, почему в твоей депеше, которую ты послал мне три дня назад, стояли загадочные слова?

— Загадочные?

— Что значит «Жаворонки прилетели»?

— А, помню. Так они и в самом деле прилетают. Я это своими глазами вижу, то есть вижу, что случилось. Я был уверен, что так оно неминуемо и случится.

— Что же тут плохого?

Байт улыбнулся:

— Как что? Я ведь тебе сказал: он исчез.

— Куда исчез?

— Просто сбежал в неизвестном направлении. В том-то и дело, что никто не знает куда — никто из его присных, из тех, кто, по крайней мере, тоже может или мог бы знать.

— И почему — тоже?

— И почему — тоже.

— Один ты и можешь что-то сказать?

— Ну-у, — замялся Байт, — я могу сказать о том, что последнее время бросалось мне в глаза, что наваливалось на меня во всей своей нелепости: ему требовалось, чтобы газеты сами раструбили о его желании уйти в тень. С этим он ко мне и пришел, — вдруг прибавил Байт. — Не я к нему, а он ко мне.

— Он доверял тебе, — вставила Мод.

— Пусть так. Но ты же видишь, что я за это ему отдал — самый цвет моего таланта. Куда уж больше? Я выпотрошен, выжат, измочален. А от его мерзкой паники меня мутит. Сыт по горло!

Но глаза Мод смотрели по-прежнему жестко.

— Он до конца искренен?

— Бог мой! Конечно, нет. Да и откуда? Только пробует — как кошка, когда прыгает на гладкую стенку. Прыгнет, и тут же назад.

— Значит, паника у него настоящая?

— Как и он сам.

— А его бегство?.. — допытывалась Мод.

— Поживем, увидим.

— Может, для него тут разумный выход? — продолжала она.

— Ах, — рассмеялся он. — Опять ты пальцем в небо?

Но это ее не отпугнуло: у нее уже появилась другая мысль.

— Может, он и вправду свихнулся?

— Свихнулся? О да. Но вряд ли, думается, вправду. У него ничего не бывает вправду, у нашего милейшего Бидел-Маффета.

— У твоего милейшего, — возразила, чуть помедлив, Мод. — Только что тебе мило, то мне гнило. — И тут же: — Когда ты видел его в последний раз?

— Во вторник, в шесть, радость моя. Я был одним из последних.

— И, полагаю, также одним из вреднейших. — И она высказала засевшую у нее в голове мысль: — Ведь это ты подбил его.

— Я доложил ему, — сказал Байт, — об успехах. Сообщил, как подвигаются дела.

— О, я вижу тебя насквозь! И если он мертв…

— Что — если?.. — ласково спросил Байт.

— Его кровь на твоих руках.

Секунду Байт внимательно разглядывал свои руки.

— Да, они порядком замараны из-за него. А теперь, дорогая, будь добра, покажи мне свои.

— Сначала ответь, что с ним, по-твоему, произошло, — настаивала она. — Это самоубийство?

— По-моему, это та версия, которой нам надо держаться. Пока какая-нибудь бестия не придумает что-нибудь еще. — Он всем своим видом показал готовность обсасывать эту тему. — Тут хватит сенсаций на несколько недель.

Он подался вперед, ближе к ней, и, тронутый ее глубокой озабоченностью, не меняя позы, не снимая локтей со стола, слегка потрепал пальцем ее подбородок. Она, все такая же озабоченная, отпрянула назад, не принимая его ласки, но минуту-другую они сидели лицом к лицу, почти касаясь друг друга.

— Мне даже жалко тебя не будет, — обронила она наконец.

— Что же так? Всех жалко, кроме меня?

— Я имею в виду, — пояснила она, — если тебе и впрямь придется себя проклинать.

— Не премину. — И тотчас, чтобы показать, как мало придает всему этому значения, сказал: — Я ведь, знаешь, всерьез с тобой говорил тогда, в Ричмонде.

— Я не пойду за тебя, если ты его убил, — мгновенно откликнулась она.

— Значит, решишь в пользу девятки? — И так как этот намек при всей его подчеркнутой игривости оставил ее равнодушной, продолжил: — Хочешь поносить все имеющиеся у него брюки?

— Ты заслуживаешь, чтобы я выбрала его, — сказала она и, вступая в игру, добавила: — А какая у него квартира!

Он ответил выпадом на выпад:

— Цифра девять, надо думать, тебе по сердцу — число муз.

Но эта краткая пикировка со всей ее колкостью, как ни странно, снова их сблизила; они пришли к согласию: Мод сидела, опершись локтями о стол, а ее приятель, слегка откинувшись на спинку стула, словно замер, приготовившись слушать. И первой начала она:

— Я уже трижды виделась с миссис Чёрнер. В тот же вечер, когда мы были в Ричмонде, я отослала ей письмо с просьбой о встрече. Набралась наглости, какой себе ни разу не позволяла. Я заверила мадам, что публика мечтает услышать из ее уст несколько слов «по случаю ее помолвки».

— По-твоему, это наглость? — Байт был явно доволен. — Ну и как? Небось она сразу клюнула?

— Нет, не сразу, но клюнула. Помнишь, ты говорил тогда… в парке. Так оно и произошло. Она согласилась меня принять, так что в этом отношении ты оказался прав. Только знаешь, зачем она на это пошла?

— Чтобы показать тебе свою квартиру, свою ванную, свои нижние юбки? Так?

— У нее не квартира, а собственный дом, притом великолепный, и не где-нибудь, а на Грин-стрит, в Парк-Лейне. И ванную ее — не ванна, а мечта, из мрамора и серебра, прямо экспонат из коллекции Уоллеса — не скрою, я тоже видела; а уж нижние юбки — в первую очередь; и это такие юбки, которые тем, кто их носит, показать не стыдно: есть на что посмотреть. И деньгами — судя по ее дому и обстановке, да и по внешности, из-за которой у нее, бедняжки, бездна хлопот, — Бог ее, без сомнения, не обидел.

— Косоглазая? — с сочувствием спросил Байт.

— Страшна, как смертный грех; ей просто необходимо быть богатой; меньше чем при пяти тысячах фунтов такого уродства себе позволить нельзя. Ну а она, в чем я убедилась, может себе что угодно позволить, даже вот такой носище. Впрочем, она вполне-вполне: симпатична, любезна, остроумна — словом, великолепная женщина, без всяких скидок. И они вовсе не помолвлены.

— Она сама тебе так сказала? Ну и дела!

— Это как посмотреть, — продолжала Мод. — Ты и не подозреваешь, о чем речь. А я, между прочим, знаю: с какой стороны посмотреть.

— Значит, тем более — ну и дела! Это же золотая жила.

— Пожалуй. Только не в том смысле, какой ты сюда вкладываешь. Кстати, никакого интервью она давать мне не стала — совсем не ради того меня приняла. А ради того, что куда важнее.

Байт без труда догадался, о чем речь:

— Того, к чему я причастен?

— Чтобы выяснить, что можно сделать. Ей претит его дешевая популярность.

У Байта просветлело лицо.

— Она так и сказала?

— Она приняла меня, чтобы мне это сказать.

— И ты еще не веришь мне, что «жаворонки прилетели». Чего еще тебе нужно?

— Ничего мне не нужно — к тому, что есть; ничего, кроме одного: помочь ей. Мы с ней подружились. Она понравилась мне, а я — ей, — заявила Мод Блэнди.

— Прямо как с Мортимером Маршалом.

— Нет, совсем не как с Мортимером Маршалом. Я с ходу схватила, какая мысль у нее возникла. У нее возникла мысль, что я могу помочь ей — помочь в том, чтобы заставить их замолчать о Биделе, и для этой цели — так ей, видимо, кажется — я к ней просто с неба свалилась.

Говард Байт слушал, но, помедлив, вставил:

— Кого их?

— Как кого? Мерзкие газетенки — твою разлюбезную прессу, о которой мы с тобой все время толкуем. Она хочет, чтобы его имя немедленно исчезло с газетных страниц — немедленно.

— И она тоже? — удивился Байт. — Значит, и ее трясет от страха?

— Нет, не от страха, — вернее, не тогда, когда я последний раз ее видела. От отвращения. Она считает, что все это слишком далеко зашло, и хотела, чтобы я — женщина честная, порядочная и по уши, как она полагает, сидящая в газетном деле — прониклась ее чувствами. И теперь, при наших с ней отношениях, я таки прониклась, и думается, если удастся здесь что-то исправить, мне это будет не в укор. А ты мешаешь исправить и тем самым режешь меня без ножа.

— Не бойся, дорогая, — отвечал он, — кровью я тебе истечь не дам и до смерти не зарежу. — И тут же изобразил, как сказанное искренне его поразило. — Значит, по-твоему, она вряд ли знает?..

— Что знает?

— Ну, о том, что и до нее могло дойти. О его бегстве.

— Нет, она не знала… наверняка не знала.

— И ни о чем таком, что делало бы его бегство вероятным?

— То есть о том, что ты назвал непонятной причиной? Нет, ничего такого она не говорила. Зато упомянула, и в полный голос, что он сам в ужасе — или делает вид, будто так, — от того, как ежедневно треплют его имя.

— Это ее слова, — спросил Байт, — что он делает вид?..

Мод уточнила:

— Она чувствует в нем — так сама мне сказала — что-то смешное. Вот такое у нее чувство, и, честное слово, мне как раз это в ней и нравится. В общем, она не вытерпела и поставила условие. «Заткните им рот, — сказала она, — тогда поговорим». Она дала ему три месяца, но готова ждать все шесть. И вот тем временем — когда он приходит к тебе — ты помогаешь им орать во всю глотку.

— Пресса, детка, — сказал Байт, — сторожевой пес цивилизации, а на сторожевых псов — тут уж ничего не поделаешь, — бывает, находят приступы бешенства. Легко сказать: «Заткните им глотки»; бегущего зверя окриком не остановишь. Ну, а миссис Чёрнер, — добавил он, — и впрямь персонаж из сказки.

— А что я сказала тебе на днях, когда ты, пытаясь найти обоснование его поступкам, выдвинул предположение — чистая гипотеза! — что дело в такой женщине, какой она, по-твоему, должна быть? Гипотеза претворилась в жизнь, с одной только поправкой — в жизни все оказалось сложней. Впрочем, не в том суть. — Она искренне отдавала ему должное. — В тебе говорило вдохновение.

— Прозрение гения! — Как-никак, а он догадался первым, но тут еще кое-что оставалось невыясненным. — Когда ты виделась с нею в последний раз?

— Четыре дня назад. Наша третья встреча.

— И даже тогда она не знала всей правды?

— Я же не знаю, что ты называешь всей правдой, — отвечала Мод.

— То, что он — уже тогда — стоял на перепутье. Этого вполне достаточно.

— Не думаю. — Мод проверяла себя. — Знай она это, она была бы очень расстроена. Не могла не быть. А она не была. И сейчас вовсе не выглядит огорченной. Но она — женщина своеобычная.

— М-да, ей, бедняжке, без этого не обойтись.

— Своеобычности?

— Нет, огорчений. И своеобычности тоже. Разве только она даст отбой. — Он осекся, но тут было еще о чем поговорить. — Как же она, видя, какой он непроходимый осел, все же согласна?

— Об этом «согласна» я и спрашивала тебя месяц назад, — напомнила Мод. — Как она могла согласиться?

Он совсем забыл, попытался вспомнить:

— И что же я сказал тогда?

— В общем и целом, что женщины — дуры, ну и еще, помнится, что он неотразимо красив.

— О да, он и впрямь неотразимо красив, бедненький, только красота нынче в загоне.

— Вот видишь, — сказала Мод.

И оба встали, словно подводя итог диалогу, но задержались у столика, пока Говард ждал сдачу.

— Если это выйдет наружу, — обронила Мод, — он спасен. Она — как я ее вижу, — узнав о его позоре, выйдет за него замуж, потому что он уже не будет смешон. И я ее понимаю.

Байт посмотрел на нее с восхищением — он даже забыл пересчитать сдачу, которую опустил в карман.

— О вы, женщины…

— Идиотки, не так ли?

Этого вопроса Байт словно не услышал, хотя все еще пожирал ее глазами.

— Тебе, верно, очень хочется, чтобы он покрыл себя позором.

— Никоим образом. Я не могу хотеть его смерти — а иначе ему не извлечь из этого дела пользы.

Байт еще несколько мгновений смотрел на нее.

— А не извлечь ли тебе из этого дела пользы?

Но она уже направилась к выходу; он пошел за ней, и, как только они очутились за дверью в тупичке — тихой заводи в потоках Стрэнда, между ними завязался острый разговор. Они были одни, улочка оказалась пуста, они на миг почувствовали, что самое интимное еще не высказано, и Байт немедленно воспользовался благой возможностью.

— Небось этот тип опять пригласил тебя на ленч к себе на квартиру.

— А как же. На среду, без четверти два.

— Сделай милость, откажись.

— Тебе это не нравится?

— Сделай милость, окажи мне уважение.

— А ему неуважение?

— Порви с ним. Мы запустили его. И хватит.

Но Мод желала быть справедливой:

— Это ты его запустил; ты, не спорю, с ним поквитался.

— Моя заметка запустила и тебя — после нее «Мыслитель» пошел на попятный; вы оба мои должники. Ему, так и быть, я долг отпускаю, а за тобой держу. И у тебя только одно средство его оплатить… — и, так как она стояла, уставив взгляд на ревущий Стрэнд, закончил: — Благоговейным послушанием.

Помедлив, она посмотрела на него в упор, но тут случилось нечто такое, от чего у обоих слова замерли на губах. Только сейчас до их ушей донеслись выкрики — выкрики мальчишек-газетчиков, оравших на всю огромную магистраль — «Экстренный выпуск» вперемежку с самой сенсационной новостью, которая обоих бросила в трепет. И он, и она изменились в лице, прислушиваясь к разносившимся в воздухе словам «таинственное исчезновение…», которые тут же поглощались уличным шумом. Конец фразы, однако, было легко восстановить, и Байт завершил ее сам:

— Бидел-Маффета. Чтоб им было пусто!..

— Уже? — Мод явно побледнела.

— Первыми разнюхали. Прах их побери!

Байт коротко рассмеялся — отдал дань чужому пронырству, но она быстро коснулась ладонью его локтя, призывая прислушаться. Да, вот оно, это известие, оно вырывалось из луженых глоток; там, за один пенс, под фонарями, в густом людском потоке, глазеющем, проплывающем мимо и тут же выбрасывающем это из головы. Теперь они уловили все до конца — «Известный общественный деятель!». Что-то зловещее и жестокое было в том, как преподносилась эта новость среди сверкающей огнями ночи, среди разлива перекрывающих друг друга звуков, среди равнодушных — по большей части — ушей и глаз, которые тем не менее на лондонских тротуарах были достаточно широко открыты, чтобы утолять цинический интерес. Да, он был, этот бедняга Бидел, известен и был общественным деятелем, но в восприятии Мод это не было в нем главным, по крайней мере сейчас, когда его во весь голос обрекали на небытие.

— Если его нет, я погорела.

— Его, безусловно, нет — сейчас.

— Я имела в виду — если он умер.

— Может, и не умер. Я понял, что ты имеешь ввиду, — добавил Байт. — Если он умер, тебе не придется его убивать.

— Он нужен ей живой, — отрезала Мод.

— Ну да. Иначе как же она ему откажет от дома?

Эту реплику Мод, как ни была она взволнована и заинтригована, оставила пока без ответа.

— Вот так — прощайте, миссис Чёрнер. А все ты.

— Ах, радость моя! — уклонился он.

— Да-да, это ты довел его, а раз так, это полностью возмещает то, что ты сделал для меня.

— Ты хочешь сказать — сделал тебе во вред? Право, не знал, что ты примешь это так близко к сердцу.

И снова, пока он говорил, до них донеслось: «Таинственное исчезновение известного общественного деятеля!» И пока они вслушивались, это, казалось, разрастаясь, заполнило все вокруг; Мод вздрогнула.

— Мне это нестерпимо, — сказала она и, повернувшись к нему спиной, направилась к Стрэнду.

Он тотчас оказался с нею рядом и, прежде чем она скрылась в толпе, успел на мгновение ее задержать:

— Так нестерпимо, что ты решительно не пойдешь за меня?

Вопрос был, что называется, поставлен ребром, и она ответила соответственно:

— Если он умер, нет.

— А если нет, то да?

Она бросила на него жесткий взгляд:

— Значит, ты знаешь?

— Если бы… я был бы наверху блаженства.

— Честное слово?

— Честное слово.

— Ладно, — сказала она, поколебавшись, — если она не порвет со мной…

— Это твердо?

Но она опять ушла от прямого ответа:

— Сначала предъяви его живым и невредимым.

Так они стояли, выясняя отношения, и долгий взгляд, которым они обменялись, окончательно закрепил заключенный между ними договор.

— Я предъявлю его, — сказал Говард Байт.

5

Не будь исчезновение Бидел-Маффета — его прыжок в неизвестность — катастрофой, оно было бы грандиозным успехом, такое огромное пространство этот известный общественный деятель занимал на страницах газет в течение нескольких дней, так сильно, сильнее, чем когда-либо, потеснил другие темы. Вопрос о его местонахождении, его прошлая жизнь, его привычки, возможные причины бегства, вероятные или невероятные затруднения — все это ежедневно и ежечасно шквалом обрушивалось на Стрэнд, превращая его для наших друзей в нестерпимо неистовое и жестоко орущее многоголосье. Они немедля встретились вновь в самой гуще этого столпотворения, и вряд ли нашлась бы пара глаз, с большей жадностью пробегавшая текущие сообщения и суждения, чем глаза Мод, — разве только ее спутника. Сообщения и суждения состязались в фантастичности и носили такой характер, что лишь обостряли смятение, охватившее нашу пару, которая чувствовала себя принадлежащей к «посвященным». Даже Мод было не чуждо это сознание, и она с улыбкой отметала дикие газетные домыслы; она внушила себе, что знает куда больше, чем знала, в особенности потому, что, раз обжегшись, избегала, вполне тактично, теребить или допрашивать Байта. Она лишь поглядывала на него, словно говоря: «Видишь, как великодушно я щажу тебя, пока длится шум-бум», и на эту ее бережность вовсе не влияло отнюдь не беспристрастное обещание, которое он дал ей. Байт, без сомнения, знал больше, чем сказал, хотя клялся и в том, что вряд ли было ему известно. Короче, часть нитей, по мнению Мод, он держал в руках, остальные же упустил, и состояние его души, насколько она могла в ней читать, проявлялось в равной мере как в заверениях, ничем не подкрепленных, так и в беспокойстве, никому не поверяемом. Он хотел бы — из цинических соображений, а то и просто чтобы покрасоваться — выглядеть человеком, верящим, что герой дня всего лишь отколол очередное коленце, чтобы затем предстать перед публикой в ореоле славы или по крайней мере обновленной известности; но, зная, каким ослом из ослов всегда и во всем проявлял себя этот джентльмен, Байт имел вполне солидную почву для страхов, и они обильно на ней разрастались. Иными словами, если Бидел был достаточно упрям и глуп, чтобы, с большой долей вероятности, справиться с ситуацией, он в силу тех же своих данных был достаточно упрям и глуп, чтобы утратить над ней контроль, совершить что-нибудь столь несуразное, из чего его не вытащило бы даже его дурацкое счастье. Вот что высекало искру сомнения, которая, то и дело вспыхивая, лишала молодого человека покоя и, как знала Мод, к тому же кое-что проясняла.

В срочном порядке были взяты в оборот, взяты в осаду семья и знакомые; однако Байт при всей срочности этого дела держался подчеркнуто в стороне: он и без того, как нетрудно догадаться, уже принял деятельное участие в этой игре. Кому, как не ему, было бы естественно броситься в осиротевший дом, на озадаченных близких, взбудораженный клуб, друзей, последними говоривших со знаменитой пропажей, официанта из зала для избранных, подававшего ему чашку чая, швейцара с августейшей Пэлл-Мэлл, который нанял ему последний кеб, кебмена, которому выпала честь последнему отвезти его… Куда? «Последний кеб» — такой заголовок, отметила про себя Мод, особенно придется по душе ее другу и особенно созвучен его таланту; и она еще крепче прикусила язык, чтобы не спросить ненароком, как он перед этим искушением устоял. Нет, она не задала такого вопроса, а про себя отметила заголовок «Последний кеб» в числе тех, которые в любом случае исключит из собственного репертуара, и, по мере того как шли дни, а специальные и экстренные выпуски текли потоком, в отношениях между нашей парой копилось и копилось невысказанное. Как для нее, так и для него это многое определяло — и в первую голову, например, стоит ли Мод вновь искать встречи с миссис Чёрнер. Встретиться с миссис Чёрнер в нынешних обстоятельствах означало, пожалуй, помочь ей, бедняжке, поверить в Мод. Поверив в Мод, она непременно захочет ее отблагодарить, и Мод в ее теперешнем расположении духа чувствовала себя в силах эту благодарность заслужить. Из всех возможностей для данного случая, которые витали в воздухе, заманчивее других позвякивало прибылью предложение заткнуть газетам пасть. Но эти — пользуясь сравнением Байта — цепные псы лаяли не на жизнь, а на смерть и вряд ли годились как повод для визита к особе, предлагавшей вознаграждение за молчание. Молчала, как было сказано, только Мод, не обмолвившаяся своему приятелю и словом о волновавших ее в связи с миссис Чёрнер трудностях. Миссис Чёрнер очень ей понравилась — знакомство, пришедшееся ей по вкусу, как никакое другое из завязавшихся по ее профессиональным надобностям, и при мысли, что эту чудесную женщину сейчас мучают, тянут из нее душу, слова «Вот видишь, что ты наделал!» буквально были у Мод на устах.

С лица Байта не сходило выражение — он не умел его устранить, — будто он видит их воочию, и именно по этой причине, среди прочих, она не попрекала его за причиненное ей зло. Он понимал ее без слов, и это входило частью в остальное невысказанное; о миссис Чёрнер он не заговаривал, боясь услышать в самой резкой форме: «Вот уж кто у тебя на совести!» Меньше всего его молчание на этот счет было вызвано сознанием того, что он сказал тогда, когда известие об исчезновении Бидела впервые достигло их ушей. Обещание «представить» беглеца отнюдь не ушло в забвение, но перспектива его выполнить с каждым днем уменьшалась. А так как от этого зависело ее обещание относительно другой особы, Байт, естественно, не спешил касаться больного вопроса. Вот почему они только читали газеты и поглядывали друг на друга. Мод, честно говоря, чувствовала, что листки эти мало чего стоят, что ни она, ни ее приятель — какова бы ни была мера их прежних обязательств — вовсе не так уж к ним привязаны. Газеты помогали им ждать, и тем успешнее тайна оставалась неразгаданной. Она с каждым днем разрасталась, увеличиваясь в объеме и обогащаясь новыми чертами, и маячила, преогромная, сквозь кучу писем, сообщений, предложений, предположений, соображений, распиравших ее до предела. Версии и объяснения, посеянные вечером, утром давали пышные всходы, а к полудню поглощались густыми зарослями, чтобы к ночи превратиться в непроходимые тропические леса. По их зеленым прогалинам и блуждала наша молодая пара.

Под влиянием поразившего ее известия Мод в тот же вечер отправила Мортимеру Маршалу письмо с извинениями: на ленч она не придет — шаг, о котором поспешила доложить Байту в знак честной игры. Он оценил ее поступок, без сомнения, должным образом, но у нее также не вызывало сомнения, что теперь его это очень мало заботит. Его мысли были заняты человеком, на чьей повышенной возбудимости он так ловко и бездушно сыграл; на фоне разразившейся катастрофы, о которой им, вероятно, далеко не все еще было известно, тщеславные потуги совсем уже ничтожных недоумков, их первоклассные квартиры с удобствами, воспоминания о чаях, распиваемых в Чиппендейл-клубах, утратили значение или, по крайней мере, отошли на задний план. В положенную среду в «Мыслителе» появилось ее замшелое интервью, подчищенное и обновленное, но она отказала себе в удовольствии получить личную признательность от его героя — она лишь еще раз удовлетворилась зрелищем того, какими кипами он закупает и рассылает бесценный номер. Зрелище это, однако, ни у Байта, ни у нее не вызвало улыбки. Оно забавляло на слишком жалком уровне по сравнению с другим занимавшим их спектаклем. Но этот последний продолжал занимать их уже десять дней, да так, что у них вытянулись лица, и тогда выяснилось: прославленный в «Мыслителе» бедный джентльмен, не обинуясь, умеет дать понять, что не так-то легко будет сбросить его со счетов. Теперь он явно желал, отметила про себя Мод, ждать под гром литавр и, как она заключила по нескольким нотам, которыми он через короткие промежутки ее угощал, с нетерпением ждет повторных гимнов, каковых пока почему-то не обнаруживает. Его надежда на плоды от того, что сделала для него наша юная пара, не вызвала бы ничего, кроме жалости, у юной пары с меньшим чувством юмора и, конечно же, послужила бы поводом для веселого смеха у юной пары, менее сосредоточенной на другой драме. Отчаявшись залучить Мод к себе домой, автор «Корисанды» назначал ей одно свидание за другим, но в данный момент она не желала — и с каждым разом все откровеннее — принимать его приглашения; дело дошло до того, что, увидев его на неминуемом Стрэнде, Мод тотчас же подавила в себе — благо он ее не заметил — инстинктивный порыв к нему подойти. Он шел в толпе перед ней в том же направлении, и, когда задержался у витрины, она мгновенно остановилась, чтобы не оказаться с ним рядом, и, вернувшись, пошла в обратную сторону, уверенная, более того, убежденная, что он рыщет по Стрэнду, охотясь за ней.

Она и сама, злополучное создание — как мысленно себя обозвала, — она и сама бесстыдно рыскала по Стрэнду, правда, не для того, чтобы из самоуважения раздувать свою личность и собирать нечаянный урожай. Она рыскала, чтобы собирать сведения о Бидел-Маффете, чтобы находиться вблизи «специальных» и «экстренных», и еще — нет, она не закрывала на это глаза — лелеять дарованную обстоятельствами близость с Говардом Байтом. Благословенный случай закрывать глаза выпадал ей не часто — она прекрасно понимала, какое место, при теперешнем ее отношении к сему молодому человеку, тот занимает в ее жизни и что она просто не может его не видеть. Она, разумеется, покончила с ним, если он виновен в смерти Бидела, а с каждым часом общее мнение все больше склонялось в пользу предположения о какой-то страшной, пока еще не раскрытой катастрофе, разразившейся в мрачных безднах, — хотя и, возможно, как писали в газетах, «по мотивам», которые ни теоретики, высказывавшиеся на страницах прессы, ни умные головы, полемизировавшие в клубах, где сейчас вовсю заключались пари, не умели установить. Да, Мод покончила с ним — несомненно, но — и тут тоже не могло быть сомнений — еще не покончила с необходимостью доказать, как решительно она с ним покончила. Иными словами, подходя с другого конца, она приберегала свои сокровища, оставляла их на черный день. К тому же она сдерживалась — быть может, полусознательно — в силу еще одного соображения: ее отношения с Мортимером Маршалом приняли несколько угрожающий оборот; она, краснея, спрашивала себя, какое впечатление тот вынес из общения с ней, и в итоге пришла к тягостному заключению, что, даже если этот честолюбец верит им, необходимо поставить предел его вере, о чем она и сообщила своему другу. Он все-таки был ее другом — что бы там ни произошло; и существует много такого, чего, даже когда речь идет о столь путаном характере, она не может позволить ему предположить. Нелегкое это дело, скажем прямо, задавать себе вопрос: а не выглядишь ли ты, Мод Блэнди, в глазах здравомыслящих людей девицей, заигрывающей с мужчинами?

При мысли об этом она увидела себя словно отраженной в каком-то гротескном рефлекторе, в огромном кривом зеркале, искажавшем и обесцвечивающем. Оно превращало ее — горе-обольстительницу — в откровенное посмешище, и она, девушка честная и чистая, не испытывала к себе и фана жалости, которая сняла бы привкус горечи, усушила бы на дюйм округлости лица, от чего оно только выиграло бы, прибавило дюйм в тех местах, где это было бы весьма кстати. Короче говоря, не питая никаких иллюзий на собственный счет, свободная от них до такой степени свободы, что полностью все сознавала, хотя и не знала, как себе помочь, поскольку шляпки, юбки и ботинки ее не украшают, как и нос, рот, цвет лица, а главное, фигура, без малейшего намека на пикантность, — она краснела, пронзенная мыслью, что ее молодой человек мог подумать, будто она козыряла перед ним своей победой. Что до ухаживаний ее другого молодого человека, так разве его ненасытная жажда относилась к ней, а не к ее связям, о которых он составил себе ложное представление? Теперь она была готова оправдываться тем, что хвалилась перед Байтом в шутку — хотя, конечно, глупо разуверять его как раз в тот момент, когда ей, как никогда, выгодно, чтобы он думал об этом, что ему угодно. Единственное, чего ей не хотелось, — чтобы он думал, будто Мортимер Маршал, или кто другой на свете, считает, что ей присуще «вечно женственное». Меньше всего ей хотелось быть вынужденной спросить Байта в лоб: «Значит, по-твоему, я, если дойдет до…» — и нетрудно понять почему. Зачем, чтобы он думал, будто она считает себя способной обольщать или поддаваться обольщению, — правда, пока длится их размолвка, он вряд ли станет предаваться подобным размышлениям. И уж наверное, не стоит напоминать ему, что она лишь хотела его подразнить, потому что это, прежде всего, опять-таки навело бы его на мысль, будто она пытается (вопреки тому, что говорит зеркало) прибегать к женским уловкам — возможно даже, пускала их в ход, завтракая в шикарных апартаментах со всякими напористыми особами, и потому что, во-вторых, это выглядело бы так, будто она провоцирует его возобновить свое предложение.

Далее и более всего ее одолевало одно сомнение, которое уже само по себе взывало к осмотрительности, из-за чего она, в ее нынешнем смятенном состоянии, чувствовала себя крайне неуютно: теперь, задним числом, она испугалась, не вела ли она себя глупо. Не присутствовал ли в ее разговорах с Байтом о Маршале этакий налет уверенности в открывающихся перед ней возможностях, этакая бурная восторженность? Не доставляло ли ей удовольствие думать, что этот оболтус Мортимер и впрямь к ней льнет, и не имела ли она на него — в мыслях — кое-какие виды, заполняя будущее картинами забавных с ним отношений? Она, конечно же, считала все это забавным, но разве таким уж невозможным, немыслимым? Немыслимым это стало теперь, и в глубине души она понимала, каков механизм происшедшей с ней перемены. Он был непростым, этот механизм, — но что есть, то есть; оболтус стал ей нестерпим именно потому, что она ожесточилась против Байта. Байт не был оболтусом, и тем досаднее, что он воздвиг между ними стену. В эту стену она и утыкалась все эти дни. И она никуда не девалась, эта стена, — Мод не могла дать себе ясный отчет почему, не могла объяснить, что же такого ее сотоварищ сделал дурного и по какой шкале он поступил дурно, очень дурно — как ни верти, она не могла через это перешагнуть, что, впрочем, лишь доказывало, как сильно она, спотыкаясь, старалась. И этим ее усилиям был принесен в жертву автор «Корисанды» — на чем мы, пожалуй, можем остановиться. Но не бедняжка Мод. Ее поражала, поражала и неизменно притягивала таинственность и двусмысленность в проявлении некоторых ее импульсов — непроглядная тьма, окружавшая их слияния, противостояния, непоследовательность, непредсказуемость. Она даже, страшно сказать, поступилась своей прямолинейностью — отличавшей ее, она чувствовала, не меньше, чем Эджвер-Род и Мейда-Вейл,[38] — и вела себя с недопустимой непоследовательностью — и это на неистовом Стрэнде, где, как ни в одном другом месте, надо под угрозой копыт и колес мгновенно решать, переходить или нет. У нее бывали минуты, когда, стоя перед витриной и не видя ее, она чувствовала, как невысказанное наваливается на нее тяжким грузом. Однажды она сказала Говарду, что ей всех жаль, и в эти минуты, волнуясь и беспокоясь за Байта, жалела его: он жил в страшном напряжении, которому не видно было конца.

Все до крайности смешалось и перепуталось — каждый обретался в своем углу, каждый со своей неразрешимой бедой. Она — в своей Килбурнии, ее приятель — где его только не носило? — везде и всюду; миссис Чёрнер, при всех своих нижних юбках и мраморных ваннах, в собственном доме на краю Парк-Лейн; а что касается Бидел-Маффета, одному Богу известно, где. И это делало всю историю совершенно непостижимой: бедняга, надо полагать, был готов прозакладывать собственную голову, если только она еще оставалась у него на плечах, чтобы найти щель, где бы он мог затаиться; он, как нетрудно догадаться, рыскал по Европе в поисках такой щели, недоступной для прессы, и где он, возможно, уже отдал Богу душу — что еще к этому времени оставалось предположить? — обретя в смерти единственную возможность не видеть, не слышать, не знать, а еще лучше, чтобы о нем не знали, не видели его и не слышали. Ну, а пока он пребывал где-то там, упокоенный единственным упокоением, в Лондоне крутился Мортимер Маршал, не ведавший ни страха, ни сомнений, ни реальной жизни и столь сильно жаждавший быть упомянутым в тех же или иных ежедневных листках, в том же или несколько меньшем масштабе, что, напрочь ослепленный этим желанием, был совершенно не в состоянии извлечь нагляднейшего урока и рвался усесться в ладью, где кормчим был остерегающий призрак. Именно эта полная слепота, кроме всего прочего, и превращала его домогательства в мрачный фарс, во что Байт не замедлил ткнуть пальцем, назвав автора «Корисанды» кандидатом на роль премьера в следующей комедии, сиречь трагедии. Но не полюбоваться этим зрелищем было просто невозможно, и Мод не отказала себе в удовольствии насладиться им до конца.

Прошло уже две недели с момента исчезновения Бидела, и тут некоторым образом повторились обстоятельства, сопровождавшие утренник, на котором давали финскую драму, — то есть повторились по части места и времени действия и кое-кого из актеров; что же до зрителей, то они, по понятным причинам, собрались в обновленном составе. Некая леди, весьма высокопоставленная, желая еще повысить свой социальный статус на ниве гласной помощи сценическому искусству, сняла театр под ряд спектаклей, предполагая, освятив их своим присутствием, привлечь как можно больше внимания к своей особе. Она не слишком в этом преуспела, и уже к третьему, много, к четвертому утреннику интерес публики сильно поубавился, и пришлось принять меры, дабы его оживить, с каковой целью было роздано такое число бесплатных билетов, что один из них достался даже нашей юной героине. Она сообщила об этом даре Байту, которого, без сомнения, билетом не обошли, и, предложив пойти в театр вместе, назначила местом встречи портик у входа. Там они и встретились, и по неспокойному выражению его лица — отдадим должное ее проницательности! — Мод сразу поняла: он что-то знает, и, прежде чем войти, задержалась и спросила его напрямик.

— Знаю об этом махровом идиоте? — Он покачал головой с добродушной улыбкой, хотя, подумалось Мод, добродушие это никого не обманывало. — Да пропади он пропадом. Мне не до него.

— Я говорю, — несколько неуверенно пояснила она, — о бедняге Бидел-Маффете.

— И я тоже. Как и все. Сейчас все только о нем и говорят. Ни о чем и ни о ком другом. Но оно как-то ускользнуло от меня — это интересное дело. Я льстил себя мыслью, что оно у меня в какой-то степени в руках, но оказалось, что это не так. Я отступаюсь. Non comprenny?[39] Кончаю с этим делом.

Она не отводила от него жесткого взгляда:

— У тебя что-то происходит?

— Да, если угодно, именно так — происходит: как человек разумный, я понимаю, мне «крышка», а ты своим тоном меня окончательно прихлопываешь. Или, если иными словами, я, может, как раз тем и вызываю интерес, а при той жизни, какую мы ведем, и в век, в который живем, с такими, как я, всегда что-то происходит — не может не происходить: от досады, отвращения, изумления ни один человек, даже очень опытный, не застрахован. Сознание, что снова продан и предан, — хочешь не хочешь, а отражается на физиономии. Вот так обстоят дела.

Он мог бы вновь и вновь, пока они курсировали в проходе, повторять это свое «так обстоят дела», что вряд ли прояснило бы ей, как обстоят ее дела. Она пребывала все там же — с ним и все же сама по себе, вслушиваясь в каждое его слово, и все его речи казались ей чрезвычайно характерными для него, хотя и крайне неуместными, но более всего ее мучило сознание, что в такой момент ею владеет лишь одна мысль — до чего же он мил, а в момент, когда он очень мягко (о любом другом она сказала бы — очень нагло) уклонялся от прямого ответа, требовалось сохранять достоинство. Кругом толпились и толкались, их теснили и прерывали, но ее более всего терзало, что, так и не найдя нужных слов, чтобы возразить ему, она тем самым уронила свое достоинство — уронила на пол, под ноги толпе, шуршащей программками и контрамарками, и, когда Байт любезно подставил ей руку в знак того, что пора кончать и возвращаться в зал, ей показалось, он предлагает ей поступиться своим достоинством — пусть его топчут.

Они отсидели в своих креслах еще два действия, не выходя в антрактах, но к концу четвертого — всего их было не менее пяти — потянулись, вслед за доброй половиной зала, на свежий воздух. Говарду захотелось курить, Мод вызвалась сопровождать его в портик, и, как только они очутились за порогом, обоим им мгновенно пришло на ум, что именно здесь, на замусоренном, запакощенном Стрэнде, сыром, но накаленном, уродливом, но красочном, до оскомины знакомом, но всегда новом, и была настоящая жизнь, в стократ более осязаемая, наглядная, возможная, чем в той пьеске, не блиставшей ни сценичностью, ни соразмерностью частей, с которой они только что сбежали. Они сразу почувствовали это различие, особенно когда с улицы на них налетел влажный ветерок, который они глубоко в себя вдохнули, получив куда большее удовольствие, чем от спектакля, и который донес до них хор голосов, нестройный и невнятный. А затем они, конечно, различили хриплые выкрики газетчиков, на этот раз не слишком надрывавшихся, и при этом привычном звуке обменялись взглядом. Ни одного продавца поблизости не было.

— Что они кричат?

— А кто их знает. Не интересуюсь, — сказал Байт, чиркая спичкой.

Но едва он успел закурить, как уединение их было нарушено. С одной стороны к ним приближалась Пресса в лице мальчишки-газетчика, вопившего во весь голос: «Победитель», «Победитель», правда, не известно, кого или чего, а с другой, в тот же момент, когда они убедились в исполнении своего желания, они также убедились в присутствии Мортимера Маршала.

Ни малейшей неловкости он не испытывал:

— Я так и знал, что найду вас здесь.

— Но в театре вас не было? — спросил Байт.

— На сегодняшнем спектакле нет. Я решил его пропустить. Но все предыдущие посмотрел, — сообщил Мортимер.

— Да, вы завзятый театрал, — сказал Байт, чья отменная учтивость, явно рассчитанная на Мод, не уступала беспредельной назойливости злополучного любителя сценических искусств. Он отсидел три спектакля в надежде встретить Мод хотя бы на одном действии и, уже отчаявшись, все же не переставал упорствовать и ждать. Кто теперь осмелился бы заявить, что он не был вознагражден. Набрести на спутника Мод, а в придачу еще и на нее саму было — насколько она могла судить по выражению, разлившемуся по необычайно широкой, плоской, но и благодушной, вполне симпатичной и встревоженной физиономии этого заблуждающегося на ее счет господина — вознаграждение высшего порядка. Она с ужасом подумала, что видит перед собой некое физическое тело — электрическая лампочка в конце улицы беспощадно его освещала, — которое в дрянные свои минуты рассматривала как сопричастное себе на всю оставшуюся жизнь. И теперь, досадуя, спрашивала себя, что же оно ей напоминает, — пожалуй, больше всего расписанное мелким узором китайское блюдо, свисавшее, на беду неосторожным головам, с потолка посреди какой-нибудь гостиной. Напряжение этих дней, несомненно, пошло ей на пользу, и теперь она каждый день чему-то училась — оно, казалось, расширяло ее кругозор, формировало вкус, обогащало даже воображение. И при этом следует добавить, несмотря на усиленную работу воображения, она не переставала с удивлением наблюдать за поведением своего дорогого собрата по перу. Байт держался так, будто его и впрямь необычайно радовало «признание» со стороны этого навязавшегося им «третьего лишнего». Он был с Мортимером, как говорится, сама любезность, словно его общество вдруг необычайно ему полюбилось, и это казалось Мод весьма странным, пока она не поняла его игры, а поняв, чуть-чуть испугалась. Она уже уловила, что этот честный простак действует ее другу на нервы, и раздражение, которое он вызывал, выливается у Байта в опасное чистосердечие, в свою очередь поощряя к чистосердечию его жертву. У нее сохранились к бедняге остатки жалости, у Байта же не было никакой, и ей вовсе не хотелось, чтобы этот злосчастный расплатился в итоге своей жизнью.

Однако спустя несколько минут стало ясно, что он вполне на это готов, и, сраженная его всесокрушительным самодовольством, она ничем не могла ему помочь. Он был такой — из тех, кому непременно надо попробовать и неизбежно с треском провалиться, короче, из тех, кто всегда терпит поражение и никогда этого не замечает. Он ни на кого не сердился, не метал громы и молнии — просто был неспособен, да и не посмел бы, потому что: а вдруг неприступная крепость пала бы от его атаки, нет, он будет ходить кругом да около, умоляя каждого встречного и поперечного объяснить ему, как туда попадают. И все будут потешаться над ним, выставляя дураком, — хотя вряд ли кто-нибудь превзойдет в этом Байта, — и ничем он в жизни не отличится, разве только мягкостью своего нрава, своим портным, своей благовоспитанностью и своей посредственностью. Он явно был в восторге, что счастливый случай снова свел его с Байтом, и, не теряя времени, предложил снова отметить встречу чашкой чая. По пути Байт, доведенный уже до белого каления, выдвинул встречное предложение, от которого ей стало несколько не по себе: он заявил, что на этот раз сам угостит мистера Маршала.

— Боюсь только, при моем тощем кошельке я могу пригласить вас разве что в пивнушку, куда ходим мы, нищие журналисты.

— Вот куда я с удовольствием пойду — мне там будет чрезвычайно интересно. Я иногда, набравшись смелости, в такие места заглядывал, но, признаться, чувствовал себя там очень неуютно и неспокойно среди людей, которых совсем не знаю. Но пойти туда с вами!.. — И он перевел с Байта на Мод, а потом с Мод на Байта такой восторженный взгляд, что у нее не осталось сомнений — его уже ничто не спасет.

6

Байт — вот дьявол! — немедленно заявил, что с удовольствием разъяснит ему, кто есть кто, и ей еще яснее открылось коварство ее приятеля, когда, выказав полное безразличие к тому, чем кончится спектакль, с последнего акта которого они как раз ушли, он предложил и вовсе поступиться им ради другого зрелища. Ему не терпелось приняться за свою жертву, и Мод гадала про себя, что он из этого Маршала сделает. Самое большее, что он мог, — это разыграть его, изобретя, как только они усядутся за столик, всякие завлекательные имена и наделив ими оказавшихся рядом нудных завсегдатаев. Ни один из тех, кто посещал их любимое пристанище, ничего собой не представлял. Незначительность была сутью их существования, непременным условием, приняв которое — ей тоже приходилось ему следовать — они не испытывали даже интереса друг к другу, не говоря уже о зависти или благоговении. Вот почему Мод хотелось вмешаться и предостеречь этого навязавшегося им «третьего лишнего», но они уже миновали Стрэнд, свернув в ближайшую поперечную улицу, а она не обронила и слова. Байт, она чувствовала, из себя выходил, чтобы не дать ей заговорить; изощряясь в непринужденной болтовне, он вел своего агнца на заклание. Беседа перешла на злосчастного Бидела — в русло, куда ее, улучив нужный момент, вопреки естественному течению, направил, к ее ужасу, Байт, чтобы тем самым зажать ей рот. Люди, среди которых она жила, не вызывали у нее интереса, но Байт, несомненно, составлял исключение. И она молчала, не переставая гадать, чего он добивается, хотя по тому, как вел себя их гость, почти безошибочно могла сказать, что Говард уже всего добился. Иными словами, он — а вместе с ним и она — уже имел полную картину того, что делает с человеком исступленная страсть — ведь Маршал, конечно же, потому безоглядно ухватился за брошенное ему коварным Байтом предложение, что, в каком бы ящике или тесном склепе сейчас ни обретался Бидел, он так или иначе приковал к себе внимание публики. Вот таким ловким и немудреным ходом Байт добился своего! Не помню и, право, никогда не видел, чтобы публика (а я ведь по долгу своего ремесла наблюдаю за ней день и ночь) проявляла такой всепоглощающий интерес! Об этом-то феномене — о всепоглощающем интересе, проявляемом публикой, — они и беседовали за скромной трапезой в обстановке, совсем не похожей на ту, что окружала их в прекрасном Чиппендейл-клубе (еще одна струна, на которой с должным эффектом играл Байт), и, пожалуй, трудно сказать, чему в первые минуты сильнее поддался его гость — «чарам», которыми опутала город «великая пропажа», или очарованию, исходившему от суровых скатертей, необычных по форме солонок и того факта, что в обозримом ему пространстве, на другом конце зала, перед ним собственной персоной представал — в лице маленького человечка в синих очках и явном парике — величайший в Лондоне знаток внутреннего мира преступных классов. Тем не менее Бидел возник снова и никуда уже не исчезал, — впрочем, в случае нужды Байт сумел бы эту тему поддержать, и Мод теперь ясно видела, что вся эта игра ведется для нее. Только зачем? Не для того же, чтобы показать ей, чего стоит их гость? Что нового могла она в нем открыть — особенно в минуты, когда ей столько открывалось в Байте? В конце концов она решила — тем паче что вид Байта это подтверждал, — что этот неожиданный взрыв лишь форма снедающей его лихорадки. А лихорадка, по ее теории, терзала его потому, что совесть у него нечиста. Мрачная тайна, окружавшая Бидела, стала невыносимой — да, это скоро даст себя знать. А пока Байт находился в той фазе, когда пытаются заглушить укоры совести, и именно поэтому они терзали неотвратимо.

— Вы имеете в виду, что тоже заплатите жизнью?

Байт обращался к гостю через стол, очень дружески — дружески, но с сухим блеском в глазах.

— Как вам сказать… — Лицо гостя прямо-таки озарилось. — Тут есть одна тонкость. Разумеется, кому не хочется слышать неистовый шум вокруг собственного имени, быть там, где оно постоянно звучит, чтобы чувствовать себя в центре внимания и, не скрою, наслаждаться — тем, что великий город, великая империя, весь мир буквально прикованы к твоей личности и вздрагивают в тревожном ожидании, когда произносят твое имя. Неповторимое ощущение! — И мистер Маршал виновато улыбнулся. — А мертвому, разумеется, ничем таким насладиться не дано. Для этого надо воскреснуть.

— Естественно, — подтвердил Байт, — мертвому это не дано. Тут уж либо одно, либо другое, впрочем, вопрос в том, — добродушно пояснил он, — готовы ли вы ради, как вы выразились, неистового шума расстаться с жизнью в таинственных обстоятельствах.

— Готов ли я? — с полной серьезностью отозвался гость.

— Мистера Маршала удивляет, — вмешалась Мод, — как это ты — журналист, заинтересованный в том, чтобы создавать ему имя, предлагаешь выбор.

Говард перевел на нее ласково-недоумевающий взгляд, и она с удивлением поняла: он не услышал в ее реплике шутки. Он улыбнулся — он все время улыбался, хотя улыбка не скрывала его возбуждения, и вновь повернулся к их собеседнику.

— Вы имеете в виду… э… когда знаешь, как это будет воспринято? — спросил тот.

— Пожалуй. Назовем это так. Сознание, что ваше необъяснимое исчезновение — при условии, конечно, что вы занимаете положение в обществе, — затронет за живое, не сможет не затронуть миллионы и миллионы людей, вопрос, собственно, в том — и признаю, вы правы, тут есть одна тонкость — считаете ли вы, что стоит заплатить такую цену, чтобы произвести впечатление. Естественно — только чтобы произвести впечатление. Потому что вам ничего не достанется. Ничего. Только уверенность — по части впечатления. — Байт заканчивал. — И я спросил вас об этом единственно потому, что вам, не будем греха таить, хочется признания.

Мистер Маршал оторопел, правда, не настолько, чтобы не быть в состоянии пусть несколько смущенно, но вполне браво подтвердить — да, хочется. Мод, которая не отрывала глаз от своего подопечного, вдруг подумалось, что он выглядит пухлым глупеньким зверьком, этаким розовоглазым кроликом или гладкошерстной морской свинкой, замершей перед змеей в блестящей чешуе. Ну а Байт, этот змей-искуситель, блистал сейчас, как никогда, и с завидной изощренностью — часть неповторимого блеска — находил нужную меру серьезности. Он держался легко, но не настолько, чтобы его предложение утратило привлекательность, и в то же время солидно, но не настолько, чтобы заподозрить его в розыгрыше. Вполне можно было подумать, что он, как устроитель судеб неудачливых искателей славы, возьмет и выложит своему гостю практичный и исполнимый план. Казалось, он и впрямь готов гарантировать ему «неистовый шум», если мистер Маршал не постоит за ценой. А ценой будет не только существование мистера Маршала. Вот так, по крайней мере, — если, конечно, мистер Маршал найдет в себе желание и силы. И самое удивительное: мистер Маршал их находил — желание и силы, хотя явно, как и следовало ожидать, на определенных условиях.

— Вы положительно считаете, — спросил он, — что этим можно вызвать к себе сочувственный интерес?

— Вы говорите об атмосфере напряженности из-за Бидела? — На лице Байта появилось глубокомысленное выражение. — Тут многое зависит от того, что это за человек.

Человек этот, то есть мистер Маршал, снова повернулся к Мод, и глаза его, казалось, призывали ее вступить в разговор вместо него с ожидаемой репликой. Так, подумалось ей, он простил, что она неизвестно почему его бросила, а теперь молит не оставлять одного на поле боя. Однако камнем преткновения для нее тут было то обстоятельство, что, поддержи она его так, как ему хотелось, ее вмешательство его же выставило бы в комическом виде; она ответила жестким взглядом, и ему ничего не оставалось, как справляться самому.

— О, — сказал он с почтительной завистью, в которой присутствовало что-то комичное, — конечно, не каждый может равняться с Биделом.

— Вот то-то и оно. Мы говорим только о людях с весом.

Бедняга совсем растерялся. Воцарилось глухое молчание. Прошла добрая минута, прежде чем он, набравшись духа, спросил:

— А я… я, по-вашему… в этом смысле… достаточно вешу?

Для Байта это был мед, и он взялся за ложку:

— А это в немалой мере зависит от того — не правда ли? — как вы проявили бы себя или, иначе, как бы себя показали, приключись с вами большая беда — катастрофа.

Мистер Маршал побледнел, но обходительности не утратил:

— Мне нравится, как вы говорите об этом, — и он бросил взгляд в сторону Мод, — о катастрофах!

Байт не преминул отдать своему гостю должное:

— Ну, это прежде всего потому, что мы сейчас являемся свидетелями такой катастрофы. Бидел показывает нам пример того, что и катастрофу настоящий человек обращает себе на пользу. Своим отсутствием он в два, в четыре раза расширил свое присутствие.

— Да, да! Именно. — Мистер Маршал всем сердцем был на стороне Байта. — Что может быть замечательнее этого всеобъемлющего присутствия! И все-таки ужасно, что самого его тут нет! — Мистера Маршала крайне угнетало это прискорбное обстоятельство: невозможность совместить несовместимое. — Если, — добавил он, — его и в самом деле нет!..

— Конечно, нет, — отрезал Байт, — раз он мертв.

— Мертв! Так вы считаете, никаких сомнений уже быть не может?

Он выдавил это из себя, запинаясь, словно из недр переполненной души. С одной стороны, он не ждал для себя ничего хорошего — будущее виделось во мраке, но с другой — ему вроде как очищали место. С исчезновением Бидела, пожалуй, открывались новые возможности, и теперь он, очевидно, решал вопрос, как сделать так, чтобы числиться в мертвых, но оставаться в живых. Одно, во всяком случае, он уже совершил: своим вопросом побудил Байта перевести взгляд на Мод. Она тоже взглянула на него, глаза их встретились, но на этот раз она ничего у него не спрашивала, ни о чем не просила. Она не понимала его, а то, что он проделывал с их гостем, только вбивало между ними клин. И если даже Байт остановил на ней взгляд в надежде, что она поможет найти правильный ответ, ей нечего было ему подсказать. Так ничего и не дождавшись, он ответил сам:

— Я поставил на нем крест.

Маршал обомлел, потом, придя в себя, сказал:

— В таком случае ему надо поскорее объявиться. То есть, — пояснил он, — вернуться и решать самому… на основе собственного впечатления.

— От шумихи, которую он поднял? О да, — Байт мысленно оценивал ситуацию, — это было бы идеально.

— А его возвращение, — чуть робея, продолжал Маршал, — еще добавило бы… э… какое словцо вы употребили?.. к «шумихе».

— Да, но это невозможно!

— Невозможно? Потому, вы считаете, что и так уже шум до небес?

— Нет, черт возьми. — Байт звучал почти резко. — Невозможно, чтобы вернулся. Мертвые не возвращаются!

— Нет, то есть да… если человек на самом деле умер.

— О том и речь.

Мод из жалости протянула бедняге соломинку:

— По-моему, мистер Маршал ведет речь о том случае, когда человек на самом деле не умер.

Маршал бросил на нее благодарный взгляд, и это ее подстегнуло:

— Пока не все еще кончено, можно вернуться.

— И застать шум-бум в полном разгаре, — сказал Байт.

— Да-да. Прежде чем, — подхватил Маршал, — иссякнет интерес. И тогда он, естественно, уж наверняка… наверняка… не спадет.

— Не спадет, — подтвердил Байт, — если к тому времени, постепенно затухая — потому что наш герой слишком долго медлил, — уже полностью не угаснет.

— О, конечно, — согласился гость, — слишком долго медлить нельзя. — Перед ним явно открылась некая перспектива, куда влек за собой предмет разговора. Но прежде чем сделать следующий шаг, он выдержал паузу. — А как долго, по-вашему… можно?

Тут Байту необходимо было поразмыслить.

— Я бы сказал, Бидел сильно перехватил, — сказал он после паузы.

Бедный джентльмен уставился на него в изумлении:

— Но если он ничего не может поделать?..

— Разумеется. А если может… — хмыкнул Байт.

Мод вмешалась вновь, а поскольку она держала сторону гостя, тот весь обратился в слух.

— Ты считаешь, что Бидел перехватил? — спросила она.

Байт снова углубился в раздумье. Его позиция, однако, выглядела крайне неясно.

— Полагаю, нам тут трудно сказать… разве только ему пришлось. Но полагаю, это не так… сам ведь я не в курсе, а судя по особым обстоятельствам данного случая, он должен был сообразить, как все это будет воспринято. С одной стороны, он, может, испортил себе всю игру, а с другой — может, набрал столько очков, как никогда.

— А может, — вставила Мод, — как раз и сделает себе имя.

— Без сомнения, — воодушевился Маршал, — тут для этого все возможности!

— Тем обиднее, — засмеялся Байт, — что некому ими воспользоваться! Я имею в виду — воспользоваться тем светом, который эта история прольет на законы — таинственные, странные, завлекательные, — что направляют потоки общественного внимания. Они вовсе не так уж капризны, непредсказуемы и сумбурны; в них есть своя особая логика, свои скрытые мотивы — если бы только их распознать! Тот, кому это удастся — и кто сумеет промолчать о таком открытии, — озолотит себя, а заодно еще и с десяток других. Это, по сути, наша область, наше дело — мисс Блэнди и мое — охотиться за непознаваемым, изучать огромные силы, заключенные в рекламе. Конечно, надо помнить, — продолжал Байт, — что для такого случая, о котором мы говорим, когда кто-то, как сейчас Бидел, исчезает, вытесняя из печати все остальные темы, у него должен оставаться на месте свой человек — человек, который будет подливать масла в огонь и действовать с умом, блюдя интересы нашего героя, чтобы тот мог снять все пенки, когда объявится. Ну и, конечно, ничего серого и пресного, иначе ничего не получится.

— Да-да, ничего серого и пресного! — Маршала даже передернуло. А поскольку его радушный хозяин очень ясно дал понять, какой это непростительный грех, выказал жгучий интерес: — Но Биделу это не грозит… когда он объявится.

— Не грозит. Ни в коем случае. Думаю, я могу это взять на себя. — И, взяв на себя, Байт откинулся на спинку стула, заложил пальцы в проймы жилета и высоко поднял голову. — Единственное — Биделу это ни к чему. Не в коня корм, так сказать. Жаль, не подворачивается никто другой.

— Другой… — Гость ловил каждое слово.

— Кто сумел бы лучше разыграть партию — с добрым выигрышем, так сказать. Уж если поднял ветер, сумей оседлать бурю. Лови момент.

Маршал слушал, затаив дыхание, хотя не все понимал.

— Вы имеете в виду момент, когда исчезнувший объявится? Ну да. Но тот, кто объявится, будет тем же, кто пропадал? Ведь так? Нет, я что-то недослышал? Но тогда не годится — нехорошо, так ведь? — чтобы вдруг выдвинулся кто-то другой.

Байт с интересом взвешивал это возражение: оно открывало великолепные возможности.

— Почему не годится? Скажем, этот другой выдвинется с известиями о пропавшем.

— Какими?

— Такими, которые бросят свет — и чем ярче, тем лучше — на темные пятна. С фактами, скажем, о том, почему и как тот исчез.

Теперь уже Маршал откинулся на стуле.

— Но откуда он их возьмет?

— О, — сказал Байт, мгновенно принимая остерегающе-важный вид. — Факты всегда найдутся.

Это было чересчур для его уже покорной к этому времени жертвы, которая лишь обратила к Мод свою пылающую щеку и расширенный глаз.

— Мистер Маршал, — не выдержала она, — мистер Маршал хотел бы быть этим другим.

Ее рука лежала на столе, и в порыве чувств, вызванных ее заступничеством, он, прежде чем нашелся с должным ответом, благоговейно, но красноречиво накрыл ее пальцы своими.

— Вы разумеете, — прерывисто выдохнул он, обернувшись к Байту, — что среди всеобщей невнятицы, когда нет и надежды что-то выяснить, у вас есть факты?

— У меня всегда есть факты.

Физиономия бедного джентльмена расплылась в улыбке.

— И… как бы это выразить… достоверные? Или, как принято называть их у вас, умных людей, «проверенные» факты?

— Если я берусь за такое дело, о котором речь, я, разумеется, берусь за него только при том обстоятельстве, что мои факты будут… скажем так, достойны его. И для этого, — в свою очередь Байт растянул губы в скромной улыбке, — не пожалею усилий.

Это решило дело.

— И не пожалели бы их для меня?

Байт окинул его твердым взглядом:

— Желаете выдвинуться?

— О, «выдвинуться»! — пролепетал Маршал.

— Я могу, мистер Маршал, считать это серьезным предложением? Иными словами, вы готовы?..

В глазах мистера Маршала появилось страдальческое выражение — сомнение и желание одолевали его.

— И вы готовы для меня?..

— Готовы ли вы для меня — так стоит вопрос, — рассмеялся Байт, — чтобы я был готов для вас?

С минуту они изучающе вглядывались друг в друга, пока до Маршала не дошла суть дела.

— Не знаю, чего вы от меня ждете: что я должен сказать, что должен чувствовать. Когда оказываешься с людьми, понаторевшими в таких делах, — и он, словно сознавая свою обреченность, попеременно бросил на собеседников испытующий взгляд — взгляд, подобный мольбе о пощаде, — чувствуешь: впору спасаться от самого себя. Потому что глупо, смею сказать, носиться с жалкой мечтой…

— Ничего себе жалкая мечта, дорогой мой сэр, — прервал его Байт, — желать, чтобы о тебе заговорил весь мир! Вы желаете того, чего желают все возвышенные души.

— Спасибо на добром слове, — мистер Маршал весь просиял, — да, я не хотел бы — пусть это слабость или тщеславие — прожить жизнь и остаться никому не известным. И если вы спрашиваете: понимаю ли я, что вы, так сказать, говорите как профессионал…

— Так вы понимаете меня?

Байт отодвинул стул.

— О да! Превосходно! Я же видел, что вы можете. И вряд ли есть необходимость говорить, что, увидев, не стану торговаться.

— Зато я стану, — улыбнулся Байт. — Речь о Прессе. Доходы пополам.

— Доходы? — Гость говорил как-то неопределенно.

— Нашему другу, — пояснила Байту Мод, — нужны не деньги, а положение.

Байт сердито взглянул на Маршала:

— Пусть берет то, что дают.

— Но вы и дадите мне положение, — поспешил удостоверить его их общий друг.

— Да, несомненно. Но я должен оговорить условия! Разумеется, я не выпущу вас на полосу, — продолжал он, — не подготовив. Но если уж выпущу, так не даром.

— И вы получите за меня хороший куш? — с дрожью в голосе поинтересовался Маршал.

— Полагаю, я смогу получить столько, сколько запрошу. Чем и поделимся. — И Байт быстро поднялся.

Маршал тоже поднялся, и, пока, ошеломленный головокружительной перспективой, он приходил в себя, держась обеими руками за спинку стула, они стояли и смотрели друг на друга через стол.

— О, просто не верится!

— А вы не боитесь?

Он посмотрел на меню, висевшее на стене в рамке и начинавшееся словом «Супы». Он посмотрел на Мод — она сидела не шевелясь.

— Не знаю. Может быть. Надо посмотреть. Если мне чего и бояться, так это его возвращения.

— Бидела? Тогда вы погорите. Но поскольку сие невозможно…

— Я отдаю себя в ваши руки, — сказал Маршал.

Мод все еще сидела, уставившись на скатерть.

С улицы до нее донесся негромкий резкий выкрик, который мужчины явно не услышали, и, инстинктивно насторожившись, она ждала, когда он повторится. Это был голос Стрэнда, это были последние новости о пропавшем без вести, и сообщалось что-то важное. Она пребывала в нерешительности: даже сейчас, чувствуя на себе пристальный взгляд Маршала, она невольно вздрагивала. Нет, его невозможно было спасти от самого себя, а вот от Байта все же можно было спасти, хотя сумеет ли она остеречь беднягу, зависело во многом от того, каковы будут последние новости. Пока ее кавалеры снимали с вешалки пальто, она сосредоточенно думала, но к тому моменту, когда они натянули их на себя, была уже на ногах.

— Я не хочу, чтобы вы погорели, — сказала она.

— Этого не может быть, — успокоил ее Маршал.

— Но что-то надвигается!

— Надвигается?.. — воскликнули оба в один голос.

Они остановились, где стояли, и Мод снова уловила далекий голос.

— Послушайте! Послушайте, что там кричат!

Все трое замерли в ожидании, и оно надвинулось — надвинулось внезапным порывом, словно минуя их островок. Это на Стрэнде кричал газетчик, спеша к окликнувшему его покупателю и на ходу надрывая глотку: «Экстренное сообщение! Смерть Бидел-Маффета!»

У всех троих занялось дыхание, и Мод, не сводившая глаз с Байта, увидела — что в первую минуту доставило ей удовлетворение, — как он побледнел. Зато его гость упивался этой новостью.

— Если это правда, — повернулся он к ней, торжествуя, — я не погорю.

Но она не слышала его. Она впилась жестким взглядом в Байта, который при этом известии, казалось, совершенно сник и, более того, мгновенно остыл к затеянной им беспокойной игре.

— Это правда? — строго спросила она.

— Это правда, — выдохнули губы на белом, как полотно, лице.

7

Прежде всего — после того, как все трое, отдав каждый по пенсу, уткнулись в неразрезанные «Вести», — нашей паре стало ясно, в какой степени они тяготятся присутствием свидетеля их возбужденного состояния, тем паче что Байту все равно предстояло выполнить взятую на себя по отношению к нему роль, чему немало способствовало последнее известие, наполнившее ветром паруса мистера Маршала. С известием о смерти Бидела возможности бедного джентльмена, при соблюдении оговоренных условий, весьма и весьма расширялись, и нашей паре казалось, они видят, как, охваченный душевным подъемом, их гость тут же бросается на освободившееся место в уже оснащенной лодке, нимало не заботясь овладеть хотя бы начатками судовождения, прежде чем отдаться на волю лихого ветерка. Начаткам этим, согласно договоренности, должен был при первом же досуге обучать его Байт, и ничто не могло лучше свидетельствовать о доверии бедного джентльмена к молодому журналисту, как полная готовность, им поспешно выраженная, предоставить это дело полностью на его усмотрение. Тем более что на данный момент они располагали лишь одним содержательным и прискорбным фактом — яркой вспышкой, озарившей благодаря некоему Агентству кроваво-красным светом запертый номер в захудалой гостинице во Франкфурте-на-Одере, который наконец вскрыли в присутствии полиции. Однако и этого материала было достаточно, чтобы подвергнуть его тщательному исследованию — исследованию, которое, когда им занялась наша молодая пара, превратилось в длительный, скрупулезный, повторяемый процесс, повторяемый без конца, так что, пожалуй, подстегиваемый именно этим выражением скепсиса, мистер Маршал, не выдержав, потерял терпение. Во всяком случае, он испарился, пока его покровители, крепко завязшие в боковой улице, куда свернули со Стрэнда, молча стояли, недоступные общению, прячась за столбцами развернутых газет. И только после того, как Маршал ушел, Байт — то ли намеренно, то ли по чистой случайности — чуть опустил края листка и перевел взгляд на Мод. Глаза их встретились. И Мод Блэнди почувствовала, что в ее жизни происходит нечто чрезвычайно важное — не менее важное, чем самоубийство бедняги Бидела, которое, как мы помним, она в свое время решительно сбрасывала со счета.

Теперь, когда они оказались перед трагедией, оказались в далеком Франкфурте, хотя и стояли у дверей знакомой до оскомины закусочной в гуще лондонской суеты, логика всей ситуации повелевала ей немедленно порвать с Байтом. Он был насмерть напуган тем, что сделал, — в его глазах застыл такой испуг, что она почти как по писаному читала в них смятенный вопрос: в какой мере, учитывая все известные факты, можно привлечь его — и не только по суду нравственному — к ответу? Смятение это было столь явным, что ей не требовалось его признания в содеянном даже в той степени, в какой он на это шел, чтобы позволить себе расширить пределы допустимого послабления. В конце концов, его смятение и испуг давали ей на это право — да-да, полное право, а так как она, естественно, только этого и ждала, все, что сейчас при обоюдном молчании происходило между ними, имело одно неотъемлемое достоинство — их отношения сразу упростились. Их час пробил — час, пережив который она ни за что не должна была Байта простить. Но случилось иначе, и если, смею заметить, в конце пятой минуты она и впрямь сделала решительное движение, то не от него, а, вопреки всякой логике, к нему. В эти чрезвычайные мгновения он представлялся ей запятнанным кровью и загнанным, а вопли газетчиков, повторявших и повторявших расходившуюся эхом новость, претворялись в мольбу о жизни, его жизни, и, глядя на бурлящий Стрэнд, запруженный пешеходами и мелькавшими там и сям констеблями, она задавала себе лишь один вопрос: что лучше — затесаться с ним в толпу, где на них вряд ли станут обращать внимание, или пройти тихим, пустым в этот час Ковент-Гарденом, где полицейские непременно заинтересуются что-то скрывающей парой и где в безмолвном воздухе крики газетчиков будут преследовать их по пятам и звучать, как глас самого правосудия? Именно эта последняя мысль обожгла ее паническим ужасом, и она мгновенно приняла решение — приняла из желания защитить, в котором, несомненно, была доля жалости, но не было и толики нежности. Так или иначе, но вопрос, бросить ли ей Байта, был решен; она не могла его бросить в такой момент и в таких обстоятельствах, она должна была, по крайней мере, убедиться, что он оправился от постигшего его удара.

То, как он принял его, этот удар, наново подтвердило ей, до чего неверно он, сам на грани беды, вел или пытался вести свою игру с Маршалом, чтобы усыпить его страхи, обойти его скованность. Он убеждал свою жертву в истине, с которой теперь ему пришлось столкнуться, но тогда убеждал лишь потому, что не верил в нее сам. По словам Байта выходило, что Бидел притаился и тем самым освободил его от всех обязательств. Но теперь они возникли вновь, и Мод спрашивала себя, не был ли этот преждевременный отказ от старых обязательств, при том, что злосчастный честолюбец продолжал отплясывать свой фантастический танец, своеобразным ходом, помогавшим заглушить боль раскаяния. Вот такими мыслями была она занята, хотя не только мыслями — стоя перед Байтом, она взяла из его рук «Экстренный выпуск», тщательно сложила, присоединив к своему, разгладила и затем скатала оба листка в тугой шарик, чтобы зашвырнуть подальше, не делая при этом вида — ни в коем случае! — будто пытается легко и просто опровергнуть страшную весть или закрыть на нее глаза. Обмякший и беспомощный, Говард Байт, ни словом не выдавая своего отношения к смерти Бидела, предоставил ей поступать по собственному усмотрению и впервые со дня их знакомства позволил вдеть свою ладонь в ее подставленную калачиком руку, словно он был больной или она ловила его в силок. Так ведя его и поддерживая, она предприняла следующий шаг — решительно повернула с ним туда, где их потрясение разделялось бы и испытывалось многими, она повела его, ограждая и охраняя, по людным улицам, сквозь огромные устремляющиеся на запад потоки, пока наконец, добравшись до моста Ватерлоо и спустившись по гранитным ступеням, не усадила на набережной. И все это время в глазах у нее стояла сцена, которую оба обходили молчанием, — сцена в далеком немецком городке: разломанная дверь, леденящий ужас, кучка любопытствующих, ошеломленных людей, англичанин, джентльмен, лежащий среди разбросанных в неубранной комнате личных вещей, часть которых уже перечислена в газетах, — злосчастный джентльмен, загнанный и затаившийся, принявший смерть из-за радостей, которые всегда хотел иметь, а теперь лежал распростертый на полу с изящным маленьким револьвером в руке и струйкой вытекшей из раны крови, с выражением бесповоротной решимости на лице, отчаянным и жутким.

Она побрела с Байтом дальше, теперь уже на восток, вдоль Темзы, и оба они, шагая в полном молчании, казалось, видели перед собой одну и ту же материально зримую картину. Но вдруг Мод Блэнди остановилась — внезапная мысль, вызванная воображаемой сценой, заставила ее замереть на месте. Ей пришло на ум, пронзив с необоримой силой, что сама эта трагедия со всеми ее непредсказуемыми последствиями просто ложится на репортерское перо ее приятеля; и, конечно же, трудно поверить, но так оно было — стоило ей вновь остановить на нем укоризненно-участливый взгляд, как она проникалась сочувствием к нему — какой шанс он упускал! — и желала ему этой нечаянной удачи и, более того, еле удерживалась, чтобы не высказать ему своих соображений. «Как же это ты, милый мой, не там, не на месте происшествия?» — так и вертелось у нее на языке, но вопрос этот, произнесенный вслух, прозвучал бы подстрекательством: «Мчись туда, не теряя минуты!» Вот такие чувства обуревали в эту минуту Мод в силу привычки, уже укоренившейся, сверять время только по циферблату Прессы. Она восхищалась Байтом как образцом истинного журналиста, к каковым себя не относила, — правда, это не было главным, чем она в нем восхищалась, и сейчас ее, пожалуй, прельщала возможность подвергнуть истинного журналиста испытанию. Она уже порывалась сказать: «Дело требует, чтобы ты ехал туда немедленно, в чем стоишь, опережая остальных, — ведь тебе тут и карты в руки», и в следующий миг, когда они остановились для передышки, готова была оглянуться назад, пытаясь различить сквозь речной туман, который час показывают стрелки на смутном циферблате Биг-Бена. Однако удержалась у опасной черты, частично, скажем прямо, потому, что у нее достало сообразительности понять: последнее, о чем в эту минуту Байт способен думать — даже получи он прямое задание, — так это об открывшемся ему шансе, о поезде, пароме, несомненной форе, которую не упустил бы ни один истинный журналист. Но истинный журналист кончился у нее на глазах; она словно воочию видела, как он линял, все равно что видела, как он снимает с себя пальто, шляпу, вынимает содержимое карманов и раскладывает на парапете, прежде чем броситься в Темзу. В нем произошла разительная перемена — без единого слова, без внешнего знака, полностью преобразив того человека, которого она доселе знала. И конечно же, ничто не могло раскрыть ей полнее, в каком он смятении. И по этой причине она не могла обращаться к нему с такого рода вопросами, которые лишь усугубили бы его состояние, а она меньше всего хотела его усугублять, она хотела быть чуткой, великодушной. И когда наконец заговорила, то повела речь о другом — о том, что его не подавляло:

— Я все думаю о ней — бедняжке. Не могу не думать. Каково ей сейчас — узнать из «Листка» — да еще когда такую новость выкрикивают у нее под окнами.

И с этими словами, которые помогли ей воздержаться от рискованных высказываний и вместе с тем облегчить душу, она предложила ему продолжать путь.

— Это ты о миссис Чёрнер? — спросил он, помешкав. И вдруг, услышав в ответ быстрое: «Конечно… О ком же еще», сказал нечто такое, чего она от него не ожидала: — Естественно, она прежде всего приходит на ум. Только сама виновата. Она и довела его, я имею в виду… — Но что он имел в виду, Байт так и не договорил, захваченный новой идеей, которая тут же приковала их к месту. — А почему бы тебе, кстати, не проведать ее?

— Ее? Сейчас?

— «Сейчас или никогда» — ради нее и себя. Пробил ваш час.

— Но каким образом ради нее? Сейчас, в разгаре…

— Именно в разгаре. Сегодня вечером она выложит тебе то, о чем потом никогда даже не заикнется. Сегодня она будет беспредельно щедра.

У Мод прервалось дыхание.

— Ты хочешь, чтобы я, в такую минуту, зашла…

— Да, и оставила свою карточку, написав на ней несколько слов — разумеется, таких, какие нужно…

— А какие, по-твоему, нужно? — осведомилась Мод.

— Скажем: «Мир жаждет услышать вас». Это, как правило, действует безотказно. Я почти не знаю случая, когда бы эта фраза, даже при большем горе, чем можно здесь предположить, не дала должного эффекта. Как бы то ни было, попытка не пытка.

На Мод это произвело впечатление.

— То есть, — с изумлением посмотрела она на него, — ты хочешь, чтобы я добилась у нее разрешения объясниться за нее.

— Совершенно верно. Ты хватаешь на лету. Напиши на карточке, если угодно… «Позвольте мне объяснить». А уж она захочет объяснить.

Мод посмотрела на него с еще большим недоумением: каким-то образом он перекладывал все на ее плечи.

— Вот уж нет. Именно объяснять она и не хочет. И никогда не хотела. Это он, бедняга, всегда рвался…

— Почему она и воздерживалась?.. — Байт вдруг очнулся. — Так то было раньше… до того, как она убила его. А теперь, поверь мне, она заговорит. И еще как — не закрывая рта.

Для его спутницы это прозвучало прямым вызовом.

— Его убила не она… Вот уж что ты, милый мой, прекрасно знаешь.

— Ты хочешь сказать — я? Тогда, детка, в самый раз взять интервью у меня. — И, засунув руки в карманы, явно довольный своей идеей, стоя над серой Темзой под высокими фонарями, он улыбнулся ей какой-то странной, многозначительной улыбкой. — Вот что даст тебе ход!

— Ты хочешь сказать, — ухватилась она за последнюю фразу, — что расскажешь мне обо всем, что знаешь?

— Даже обо всем, что натворил! Но — с одним условием — для Прессы. Только для Прессы!

У нее полезли на лоб глаза.

— То есть ты хочешь, чтобы я толкнула…

— Я ничего от тебя не «хочу», но готов тебе помочь, готов сам толкнуть — молниеносно — твой репортаж, если ты сама этого хочешь.

— Хочу… выдать тебя?

— О, — засмеялся он, — я того вполне стою! Выдавай, не стесняйся! Полностью себя предоставляю. И послужу — пойми и оцени — тебе трамплином.

И впрямь послужит — как не понять! Во всяком случае, сейчас она ему верила. Но от такой полной его капитуляции ее бросило в дрожь. Это не было шуткой — она могла его выдать или, вернее, продать. За деньги, деньги — вот что он предлагал ей, или то, что оценивалось на деньги, а это было одно и то же; вот чем он хотел ее одарить, вот что дать обрести. Она уже давно поняла, что иным путем ей ничего не светит, и в нерешительности сказала:

— Нет уж, я сохраню твою тайну.

Он взглянул на нее исподлобья:

— Тогда я ничего тебе не скажу, — и, поколебавшись, добавил: — Я получу для тебя за это сто фунтов.

— А почему, — откликнулась она, — тебе не взять их самому?

— Что они есть, что их нет. Не нужны мне они, мне нужна ты.

Она снова помолчала.

— То есть тебе нужно, чтобы я вышла за тебя? — И когда в ответ он лишь взглянул на нее, сказала: — Как же я выйду за тебя после того, как так вот с тобой обойдусь?

— А что я теряю, — заявил он, — если в сложившихся обстоятельствах ты все равно, по нашему позавчерашнему уговору, не пойдешь за меня? Тогда, по крайней мере, тебе перепадет что-то другое.

— А тебе что перепадет? — съязвила она.

— Мне ничего не перепадет, у меня отнимется. Уже отнялось. Так что не обо мне речь.

Она остановила на нем взгляд, который мог означать либо что он и впрямь ее не устраивал, либо что его последняя фраза произвела на нее впечатление. Так оно было или иначе, но про себя она решила, что он еще многого стоит. Они снова двинулись в путь и несколько минут молча шагали рядом. Она дрожала, и дрожь не унималась. Предложенное им, если всерьез в это вдуматься, было совершенно ни на что не похоже — ни на что, с чем ей доселе приходилось сталкиваться. Такого предложения — и это ее сразило — ни один мужчина не делал, ни одна женщина не получала, а следственно, оно мгновенно представилось ей неповторимо романтическим, совершенно и, если угодно, полностью, да еще неожиданно, драматичным, неизмеримо более романтическим и драматичным, чем то, какое она ожидала в этот вечер услышать и от которого теперь оказалась так далека. Если он шутил, то это была жалкая шутка, но если говорил всерьез — ничего возвышеннее нельзя себе даже вообразить! А он не шутил. И когда некоторое время спустя он заговорил снова, она — все еще дрожа — слушала его, не вникая, пока слуха ее не коснулось имя миссис Чёрнер.

— Учти, если не ты, явится кто-нибудь другой, много хуже. Ты же говорила: она к тебе расположена.

Мод не знала, что на это ответить, и в растерянности остановилась снова. Да, она с превеликой радостью повидалась бы с миссис Чёрнер, но почему… почему он ее заставляет быть пронырой, когда сам отвергает пронырство? Тут явно проявилась вся возвышенность его отношения — прежде всего к ней, поскольку сам он в любом случае, как бы она ни поступила, несомненно, ничего не выгадывал. И она воспринимала его совет как последнюю услугу, которую он мог ей оказать, — дать ей ход и расстаться с ней. И поэтому он так упорно настаивал:

— Раз она расположена к тебе, значит, ты нужна ей. Ступай к ней как друг.

— Чтобы потом как друг перемывать ей косточки?

— Как друг-журналист, как посланец Прессы — от Прессы и для Прессы, вырвавшийся к ней на полчаса, чтобы затем вернуться к своим обязанностям. Возьми с ней… о, ты это сумеешь, — развивал свою мысль молодой человек, — тон повыше. Вот таким путем… единственно правильный путь. — И, уже почти теряя терпение, в заключение добавил: — Право, тебе давно уже следовало это понять и самой.

В ее душе все еще оставался уголок, подвластный его чарам — тому мастерству, с каким он владел своим адским искусством. Он всегда находил наилучший путь, и, вопреки себе самой, она вбирала его слова как истину. Только не истина была ей сейчас нужна — по крайней мере, не такая истина.

— А если она просто вышвырнет меня — за нахальство — в окошко? Это, право, легко получается, когда «друг» не визжит, не лягается, не цепляется за мебель или подоконник. А я, знаешь ли, не имею обыкновения этого делать, — сказала она, словно в раздумье. — Я всегда прежде всего на всякий случай подготавливаю путь к отступлению и горжусь тем, с какой ловкостью попадала — или не попадала — в дом, и умела, как никто, эффектно его покинуть. Стрелой! Молнией! Впрочем, если ей вздумается, о чем уже говорилось выше, меня вышвырнуть, о мостовую шлепнешься ты.

Его лицо оставалось бесстрастным, ничего не выражая.

— Не ты ли утверждала, что болеешь за нее всей душой? Значит, это твой долг, — только и сказал он, выслушав ее, и, выдержав паузу, как если бы ее упрек произвел должное впечатление, пояснил: — Твой долг, я имею в виду, попытаться. Тут есть известный риск, допускаю, хотя мой собственный опыт говорит — вряд ли. Как бы то ни было, кто не ставит на кон, тот и не выигрывает, и в конце концов, чем бы для тебя дело ни кончилось, это наша повседневная работа. И ставить мы можем лишь на одно, но этого достаточно — на великое «а вдруг».

Внутренне она не соглашалась с ним, хотя и не пропустила ни слова.

— А вдруг она бросится мне на шею?

— Тут либо одно, либо другое, — продолжал он, словно не слыша ее. — Либо она не пустит тебя, либо примет. В последнем случае твоя карьера обеспечена и ты сможешь забирать много выше, чем интервью со всякими заурядными ослами. — Мод уловила намек на Маршала, но сейчас ей было не до того, а Говард не унимался: — Она ничего не утаит. Но и ты должна быть с нею совершенно откровенна.

— Вот как? — пробормотала Мод.

— Иначе между вами не будет доверия.

И, словно чтобы подчеркнуть сказанное, ринулся дальше, не дав ей времени принять решение и на ходу поглядывая на часы, а когда они в своей затянувшейся прогулке, в течение которой их мысли не оставлял и другой вопрос, вышли туда, где ширина улицы, простор каменных мостовых, вольное течение Темзы и затянутые дымкой дали разъединили их, он вновь сделал остановку и еще раз бросил взгляд на панораму города, видимо желая поторопить вступление Мод на предложенный им путь. Однако она колебалась, многие соображения, борясь в душе, удерживали ее, и только когда она довела его до «Темпла» — станции подземной дороги, — решила последовать его совету. Но все же ее не покидала та, другая мысль, под натиском которой в ту минуту она отложила попечение о миссис Чёрнер.

— Ты вправду верил, — спросила она, — что он жив и появится здесь снова?

Еще глубже засунув руки в карманы, он точил ее хмурым взглядом:

— Ну да, появится — прямо сейчас — вместе с твоим Маршалом. Еще чему я, по-твоему, верю?

— Ничему. По-моему. Я давно отступилась от тебя. И отступаюсь впредь. Где уж мне тебя понять! Правда, кое в чем я, кажется, разобралась: ты и сам не знаешь, чего хочешь. Впрочем, сердца на тебя не держу.

— И не держи, — только и сказал он.

Это ее тронуло, вопреки всему, что она могла бы ему высказать, и на минуту она задумалась: ведь он примет за проявление дурных чувств, если она выложит все, что накопилось. Но если она собирается выйти за него, что-то она должна о нем знать — знать такие вещи, владея которыми сумеет облегчить ему раскаяние, не оставляя с собою один на один.

— В какие-то минуты мне даже казалось, ты в переписке с ним. Потом поняла: никакой связи у тебя с ним нет, хотя ты и пускаешь мне пыль в глаза; поняла, что ты сам не свой и поставил на нем крест. Я поняла, — продолжала она, помедлив, — до тебя наконец дошло, что ты завел его слишком круто — ты почувствовал, уж позволь мне сказать, что тебе было бы лучше держаться подальше — подальше от всего этого.

— Позволяю сказать, — буркнул Байт. — Лучше. Было бы.

Она метнула в него короткий взгляд.

— Он значил для тебя больше, чем тебе мнилось.

— Да, больше. А теперь, — Байт устремил глаза на противоположный берег, — с ним кончено.

— И ты чувствуешь — он камнем лежит у тебя на сердце.

— Не знаю где. — Он перевел глаза на нее. — Я должен ждать.

— Новых фактов?

— Не совсем, — проговорил он после паузы. — Вряд ли, пожалуй, «новых», если — исходя из тех, что есть, — это конец. Но мне нужно кое-что обдумать. Я должен подождать, пока не пойму, что я чувствую. Я всегда делал только то, что он хотел. Но мы имели дело со своенравной лошадью, которая в любой момент готова понести — когда ни мне, ни ему не под силу ее сдержать.

— И он оказался тем, кому она своротила шею.

Он ответил горьким взглядом:

— А ты предпочла бы, чтобы это был я.

— Нет, конечно. Но тебе это нравилось — нестись очертя голову; нравилось, пока не обозначился крах. Вот тогда-то ты, чуя, что ждет впереди, разволновался — места себе не находил.

— И сейчас не нахожу, — сказал Байт.

Даже в этой его неожиданной мягкости брезжило что-то, чего она не улавливала, вызывая в ней легкую досаду.

— Я имела в виду: тебе нравилось, что его трясет от страха. Это тебя раззадоривало.

— Не спорю… захватывающая игра! Кстати, по-твоему, сваливать всю вину на меня не значит держать на меня сердце?

— Значит, — честно призналась она. — Но я и не виню тебя. Просто мне обидно, как мало — из того, что все это время стояло за твоими поступками, — ты рассказывал мне. И не нахожу никаких объяснений.

— Объяснений? Чему?

— Его поступку.

— Разве это не объяснение, — в его тоне прозвучало недовольство, — то, что я предложил тебе минуту назад?

Да, конечно, она не забыла.

— Для сенсации?

— Для сенсации.

— И только?

— И только, — отрезал он.

Они постояли еще немного, лицом к лицу, пока она, внезапно отвернувшись, не обронила:

— Я пойду к миссис Чёрнер.

И пошла прочь, а он крикнул ей вслед, чтобы она наняла кеб. И казалось, она сейчас вернется и, раз он так настаивает, возьмет у него деньги на кеб.

8

Если в течение последующих с того утра дней она засела дома, такой линии поведения весьма способствовало — чему она была благодарна — и чудовищное событие, и всеобщий чудовищный ажиотаж, под прикрытием которого происходившее с отдельным лицом утратило всякое значение. Поступить именно так у нее были свои причины; к тому же все эти три дня она была просто не в состоянии, даже если бы захотела, спуститься на Флит-стрит, хотя без конца называла свое поведение подлой трусостью. Она бросила друга на произвол судьбы, но сделала это, потому что поняла: только без него она сможет как-то прийти в себя. В тот вечер, когда до них дошла первая весть, она почувствовала, что совершенно убита, что поддалась своим изначальным представлениям. Представления же ее сводились к тому, что если этот злополучный Бидел, уже порядком взвинченный, каким она упорно его себе рисовала, вынужден будет прибегнуть к трагической мере, Говард Байт не может не быть скомпрометирован, не может не пахнуть кровью несчастной жертвы — пахнуть слишком сильно, чтобы она могла простить и забыть. Во всем этом было, по правде говоря, и немало другого, о чем Байт мог бы сказать в те три минуты передышки на набережной, но тогда речь пошла бы о его адском искусстве, которому она менее всего, даже на время, хотела себя подвергать. Оно принадлежало к вещам того порядка — теперь с безопасной вершины Майда-Хилл она это разглядела, — которые оказались губительными для заплутавшего ума франкфуртского беглеца, лишенного в обступившем его хаосе иного, честного исхода. Байт, молодой человек редкостных качеств, несомненно, не имел дурных намерений. Но это, пожалуй, было даже хуже и, судя здраво, бесчеловечнее, чем исключительно ради упражнения врожденного дара наблюдательности, критического суждения и ради, скажем прямо, раздувания негасимой страсти к иронии стать орудием преступления, орудием беды. Страсть к иронии в окружавшем их мире могла проявиться и как чувство достоинства, приличия, самой жизни, однако в иных случаях оказывалась роковой (и не для тех, кто ею пылал, — тут не о чем было сокрушаться, а для других, пусть несуразных и ничтожных), и тогда голос разума предостерегал: отойди на время и подумай.

Вот какие мысли, пока Пресса надрывалась и ревела, пережевывая брошенный ей свежий кусок мяса, бродили в голове Мод Блэнди, пытавшейся оценить свои поступки, и в результате занятая ею позиция накрепко приковала ее к дому на первой стадии развития печального события. Событие это, как она и предчувствовала, разрасталось с каждым новым фактом, полученным из Франкфурта, с каждым следующим специальным выпуском, неизбежно набирало все большую силу в свете комментариев и корреспонденции. И те, и другие, без сомнения, несколько сникли до катастрофы, зато теперь, при столь ко времени разразившемся потрясении, возродились с невероятным размахом, так что в течение периода, о котором мы ведем речь, бедный джентльмен, по всей видимости, не только не утратил, а, напротив, развил свой прежний дар заполнять собою все ежедневные издания. Они, сиречь газеты, и раньше уделяли ему достаточно внимания, в нынешний же критический момент, не будет преувеличением сказать, сочли нестоящим писать о чем-либо другом; так что нашей юной героине оставалось лишь вздыхать по поводу дурного примера, кружившего головы жаждущим известности. Какое-то случайное мгновение она уделила и Мортимеру Маршалу, который представился ей опьяненным, как она, пожалуй, выразилась бы, от одного прикосновения к вину славы, и она спрашивала себя, какие искусные маневры теперь понадобятся Байту, чтобы обеспечить Маршалу обещанное продвижение. Тайна, окутывавшая ход событий в деле Бидела, все разрасталась и усложнялась, а потому план касательно Маршала требовалось довести до совершенства или же обрести доскональное знание о нем, без единой прорехи или просчета, чтобы, смотря по обстоятельствам, когда восславить, а когда затушевать явления сего героя на публике. Тем не менее она, как ни странно, поймала себя на мысли, что ее прыткий коллега весьма привержен — конечно, во благо своей новой жертве — этой идее; она пошла еще дальше, предположив, что его сейчас — пока иссякает всеобщее любопытство — отчасти поддерживает перспектива позабавиться на Маршалов счет. А отсюда вытекало — в чем она вполне отдавала себе отчет, — какими дьявольскими были его, Байта, забавы, и он, несомненно, позабавился бы в полное свое удовольствие, знай он, как она считала, всю подноготную этого славолюбивого графомана. Байт не преминул бы накачать его ложными понятиями и запустить, вызывая зевоту всего мира. Таким, в свою очередь, рисовался ей тот, из кого Байт собирался извлечь помянутое удовольствие, — нелепый неудачник, заброшенный в поднебесье под вечным страхом, что малейшее соприкосновение с землей, в должное время неизбежное, разрушит в прах его летательный аппарат. Какая комическая карьера! Страшась упасть, но в то же время страдая от холодного воздуха в верхних и все более пустынных слоях атмосферы, он, уменьшаясь и уменьшаясь, постепенно превратится в крохотное, хотя и различимое для человеческих вожделений, пятнышко, которое Байт, как она заключила, держал на примете для будущих своих развлечений.

Однако не о будущем сейчас стоял для них вопрос, а о ближайшем, сиюминутном настоящем, которое виделось ей в пугающем свете неизбежных и нескончаемых расследований. Расследование, которое вели газеты, при всей его обширности и изобретательности, обладало тем спасительным свойством, что не воспринималось ею всерьез. Оно, скажем прямо, изобиловало гипотезами, по большей части довольно зловещими, но не внушало ей опасений касательно того, куда они могут завести, — преимущество, каковым она была обязана воздуху Флит-стрит, которым постоянно дышала. И хотя она вряд ли могла бы определить почему, но почему-то чувствовалось, что не газеты, двигавшиеся от звена к звену, выйдут, злорадствуя, на связь Байта с его последним клиентом. На этот след в итоге нападут в другом месте, и если Байт сейчас был сам не свой, каким, по ее понятиям, ему и надлежало быть, хотя, она надеялась, он таковым не был, так оттого, что боялся оказаться объектом такого правосудия, которое в его глазах было уделом только черни. Пресса вела расследование, но власти, какими она их себе представляла, вели следствие, а это был процесс — даже в делах международных, сложных и хлопотных, между Франкфуртом и Лондоном, где применялась система, ей неизвестная, — куда более чреватый разоблачениями. И конечно, о чем вряд ли нужно упоминать, не от разоблачения Бидела она старательно отводила взор, а от разоблачения того лица, которое извлекало — как, возможно, подтвердило бы случившееся во Франкфурте — пользу из риска, на который Бидел шел, из страхов, которыми Бидел себя терзал, что бы за всем этим ни стояло. И она полностью сознавала, что, если соображения Байта на этот счет совпадают с ее, он в худшем случае — вернее, в лучшем — будет рад с нею встретиться. Она не сомневалась, что это так; тем не менее затаилась, хотя сама же аттестовала свое поведение как трусость; ею руководил инстинкт, повелевавший наблюдать и выжидать, пока не станет ясно, насколько опасность велика. К тому же у нее была еще одна причина, о которой речь впереди. В последнее время все специальные и экстренные выпуски поступали в Килбурнию не позже, чем на Стрэнд; повозки, крашенные во все цвета радуги и запряженные маленькими лошадками, тащившими их вверх с таким креном, что едва не рассыпали груз, никогда еще, по ее наблюдениям, не грохотали по Эджер-Род на столь бешеной скорости. Правда, каждый вечер, когда пламя, исходившее с Флит-стрит, начинало по-настоящему дымить, Мод, в противовес прежнему обыкновению, приходилось себя удерживать; но прошло три дня, и она преодолела этот кризис. На четвертый день вечером она вдруг приняла решение, определилась в ту, а не в другую сторону — частично под воздействием плаката, развевавшегося на дверях лавки, которая помещалась на углу той улицы, где жила Мод. В этом коммерческом заведении торговали пуговицами, булавками, тесьмой и серебряными браслетами. Но услуги, которые особенно ценила Мод, относились к приему телеграмм, продаже марок, писчебумажных принадлежностей и леденцов под названием «Эдинбургские», ублажавших аппетит соседских детей, обитавших через дом. «Тайна Бидел-Маффета. Потрясающие открытия. Казначейство принимает меры» — вот какие слова приковали ее взгляд; и она решилась. Казалось, словно со своего холма, словно с конька крыши, под которым лепилось оконце ее каморки, она увидела на востоке полоску красного света. На этот раз цвет был особый. И Мод двинулась в путь, пока ей не встретился кеб, который она, «несмотря ни на что», наняла, как наняла кеб тогда, распрощавшись с Байтом на набережной Темзы.

— На Флит-стрит, — только и сказала она.

И кеб повез ее — повез, так она это ощущала, обратно в гущу жизни.

Да, она возвращалась в жизнь — горькую, без сомнения, но не утратившую вкуса, и, остановив кеб в Ковент-Гардене, немного не доехав до места, Мод пошла наискосок к расположенной южнее боковой улочке, на углу которой они с Байтом последний раз расстались с Мортимером Маршалом. Свернув за угол, она направилась в их любимую закусочную, послужившую ареной высокого единения Байта с помянутым джентльменом, и остановилась в нерешительности, не зная, где лучше Байта искать. Уверенность в том, что он ищет ее, пока она ехала, только возросла; Говард Байт рыщет вокруг — наверняка. Произошло что-то еще, что-то ужасное (это она усвоила из вечернего выпуска, который пробежала при свете из окошка той маленькой лавки), и ему ли не понять, что она не может в таких обстоятельствах продолжать свою, как он выразился бы, «игру». Они встречались в разных местах, и — хотя все были невдалеке друг от друга — это, конечно, осложняло его поиски. Он, конечно, рыщет вокруг с надвинутой на лоб шляпой, а она, пока он не предстанет ее взору, и сама не знала, какие романтические семена уже запали ей в душу. Тогда вечером у Темзы романтизм коснулся их своим крылом, будто летучая мышь в своем слепом полете, но тогда удар пришелся по нему, меж тем как мысль, что ему надо прийти на помощь, словно русскому анархисту, жертве общества, бедняге, подлежащему экстрадиции, завладела ею лишь в данный момент. Она видела его в надвинутой на лоб шляпе; она видела его в пальто с поднятым воротником; она видела его как гонимого, как героя, лихо представленного в очередном приключенческом романе, который печатается в воскресном приложении, или выведенного в какой-нибудь популярной пьеске, и в результате ее тотчас охватило сладостное чувство — ах, какая же она «аморальная»! Это было романтическое чувство, а все остальное исчезло, вытесненное чрезмерным волнением. Она толком и не знала, что могла бы для него предпринять, но ее воодушевляла надежда — неистовая, как боль, — что она, во всяком случае, разделит нависшую над ним опасность. Что-что, а надежда эта по стечению обстоятельств тут же сбылась: никогда прежде не чувствовала она себя в такой опасности, как теперь, когда, повернувшись к застекленной двери их закусочной, увидела там внутри, прямо за створкой, человека, неподвижного, словно застывшего, и зловещего, вперившего в нее жесткий взгляд. Свет падал на него сзади, и в сумеречном освещении боковой улочки лицо его оставалось затененным, но было ясно, что Мод представляет для него необычайный интерес. И уже в следующее мгновение она, разумеется, поняла — поняла, что представлять интерес, да еще в такой степени, может только для одного человека, и, следовательно, Байт в ней по-прежнему уверен, и в следующее мгновение она, не мешкая, вошла в закусочную, где Байт — а это был он, — отступив на шаг и пропуская, встретил ее в полном молчании. Он и впрямь стоял перед ней в надвинутой на лоб шляпе и с поднятым воротником — видимо, по забывчивости: внутри было тепло.

Именно это молчание завершало его облик — с надвинутой на лоб шляпой и поднятым воротником, — завершало, как ни странно, даже после того, когда он, придав себе надлежащий вид, уселся вместе с Мод за чашкой чая в их постоянном углу пустой залы, если не считать так заинтересовавшего Маршала маленького человечка в явном парике и синих очках — великого специалиста по внутреннему миру преступных классов. Но самым странным, пожалуй, было то, что, хотя сейчас наши друзья, по ощущению Мод, без сомнения, принадлежали к этой категории, они не сознавали опасность такого соседства. Мод жаждала немедленно услышать, откуда Байт «знал», однако он, вряд ли удивив ее этим, предпочел отделаться двумя словами.

— Да, знал, с самого начала, каждый вечер — то есть знал, что ты рвешься сюда, и был здесь каждый вечер, ждал, решив не уходить, пока не увижусь с тобой. Это был лишь вопрос времени. Но сегодня я был уверен… как ни говори, что-то во мне еще осталось. К тому же, к тому же… — Короче, у него был еще один козырь. — Тебе было стыдно… я знал: тебя нет, значит, тебе стыдно. И еще, что это пройдет.

По мнению Мод — так бы она выразилась, — он был тут весь.

— Ты имеешь в виду: мне было стыдно своей трусости?

— Стыдно из-за миссис Чёрнер; то есть из-за меня. Ты же была у нее, я знаю.

— Ты сам у нее побывал?

— За кого ты меня принимаешь? — Казалось, она крайне его удивила. — Зачем я к ней пойду — разве только ради тебя. — И, не давая ей возразить: — Что, она не приняла тебя?

— Приняла. Я, как ты сказал, была «нужна».

— И она бросилась к тебе.

— Бросилась. Исповедовалась целый час.

Он даже вспыхнул — так ему стало интересно, даже развеселился, несмотря ни на что.

— Значит, я был прав. Видишь, я знаю человеческую натуру — до самого донышка.

— До самого донышка. Она приняла мои слова за чистую монету.

— Что публика жаждет ее услышать?

— Что не примет отказа. Вот она и выложила мне все.

— Выплеснула?

— Выговорилась.

— Излила душу?

— Скорее, поняла и использовала свой шанс. Продержала меня до полуночи. Рассказала, употребляя ее слова, все и обо всем.

Они обменялись долгим понимающим взглядом, и, словно ободренный им, Байт дал волю языку:

— Ну и ну! Потрясающе!

— Это ты — потрясающий! — парировала Мод. — Так все сообразить. Ты таки знаешь, что такое люди — до мозга костей.

— Подумаешь, что такого я сообразил!.. — Больше в эту минуту он себе ничего не позволил сказать. — Не будь я полностью уверен, не стал бы я тебя подбивать. Только вот что, если позволишь, я не понимаю: когда ты успела так забрать ее в руки?

— Конечно, не понимаешь, — согласилась Мод и добавила: — Я и сама не совсем понимаю. Но раз уж я забрала ее в свои руки, теперь ни за что на свете не выпущу.

— А ведь ты прикарманила ее, не обижайся, обведя вокруг пальца.

— Вокруг. Потому-то мне и стыдно. Когда я вернулась домой со всей этой исповедью, — продолжала она, — я уж дома всю ночь до самого утра перебирала ее в мыслях, а поняв, в чем дело, решила: не могу… и предпочту краснеть от стыда, не сделав для нее обещанного, чем предать ее признания гласности. Потому что, понимаешь, они были… прямо скажем, были чересчур, — пояснила Мод.

Байт слушал, вникая в каждое слово.

— Они были такие замечательные?

— Бесподобные! Страшно любопытные!

— В самом деле, настолько захватывающие?

— Захватывающие, преинтересные, ужасные. Но главное — совершенно правдивые, и в этом все дело. В них она сама… и он, все о нем. Ни одного фальшивого слова, а только слабая женщина, растаявшая и расчувствовавшаяся сверх всякой меры, но и исходящая гневом — как носик чайника паром, когда в нем закипает вода. Я в жизни не видела ничего подобного. Излила мне все до конца — как ты и предсказал. Так вот, прийти сюда с этим багажом, чтобы торговать им — через тебя ли, как ты любезно предложил, или собственными бесстыдными руками, продав тому, кто даст наивысшую ставку, — занятие не по мне. Не хочу. И если это для меня единственный способ заработать деньги, предпочту умирать с голоду.

— Ясно. — Говарду Байту и впрямь все стало ясно. — Так вот чего тебе стыдно.

Она замялась: она чувствовала вину за как бы невыполненное задание, но в то же время оставалась тверда.

— Я знала: раз я не пришла к тебе, ты догадаешься и, конечно, будешь считать пустой балаболкой — так же, как и она. А я не могла объяснить. Не могу… ей не могу. Получается, — продолжала Мод, — что, промолчав, я совершу — говоря о ее отношении ко мне — нечто более бестактное, более непристойное, чем если выставлю ее напоказ всему миру. Раззадорив и вытянув из нее всю подноготную, я затем отказываюсь выйти с этим на рынок, тем самым разочаровав ее и обманув. Ведь газетчики уже должны были кричать о ней, как лавочники о партии свежей селедки!

— Да, несомненно, так! — Байт был задет за живое. — Ты попала в сложное положение. Сыграла, знаешь ли, не по правилам! Наш кодекс позволяет все, кроме этого.

— Вот именно. И я должна отвечать за последствия. Я себя запятнала, мне и быть в ответе. А ответ тут один — кончать. То есть кончать со всем этим делом. Ну их совсем!

— Кого? Газеты? Прессу? — спросил он так, словно ушам своим не верил.

Но изумление это, она видела, было преувеличено — они обменялись даже слишком откровенным взглядом.

— Да пропади она пропадом, эта Пресса! — воскликнула Мод.

По его лицу сквозь горечь и усталость скользнула сладчайшая улыбка, какой еще на нем ни разу не бывало.

— Ну да, мы, между нами говоря — дай нам только развернуться, — им еще покажем! Прихлопнем! А то, что может дать тебе ход, и отлично дать, ты пустишь по ветру? — спросил он. И, поясняя, добавил: — Ты ведь жаловалась, что тебе не пробиться в печать. И вдруг одним махом проскочила. Значит — лишь затем, чтобы с отвращением сказать: «Я… здесь?» Где же, черт подери, ты хочешь быть?

— Ах, это уже другой вопрос. Во всяком случае, — заявила она, — могу и полы мыть. Тогда, может, смогу возместить миссис Чёрнер обман: вымою у нее полы.

Он только коротко взглянул на нее:

— Она написала тебе?

— Да, и с большой обидой. Мне вменяется проследить за этой публикой из «вырезок», и она полагает увидеть свое имя в газетах самое позднее завтра утром (то есть — позавчера). И хочет знать, каковы мои намерения.

— И что ты ответила?

— Что ей, конечно, трудно будет это понять, но, расставшись с ней, я вдруг почувствовала, слишком она хороша для такого рода дел.

— Тем самым подразумевая, естественно, что и ты тоже?

— Да, если тебе так угодно, тоже. Но она исключительное явление.

У него мелькнула мысль:

— А на «кирпич» она не пойдет?

— О Боже, нет!

— А в «осколки»?

— Пожалуй, — сказала Мод после длительного раздумья.

Он, очевидно, понял смысл затянувшейся паузы и, поняв, сдержался, помедлил мгновение, чтобы затем повести разговор уже совсем о другом:

— Кажется, ты утверждала, они не кусают!..

— Увы, я ошиблась, — сказала она просто. — Стоит им разок отведать крови…

— И они заглотнут, — рассмеялся Байт, — не только наживку с крючком, но и леску с удочкой, и самого простофилю-рыбака? Разве только, — добавил он, — твоя миссис Чёрнер еще не отведала. Но ей явно хочется.

Мод полностью с ним согласилась:

— И она непременно найдет мне замену.

Он ответил не сразу, вперив взгляд в стеклянную дверь на улицу:

— Тогда ей надо поторопиться… пока это еще злоба дня.

— До тебя что-то дошло? — спросила Мод: ее насторожило выражение его лица.

Он будто прислушивался к чему-то, но ничего не улавливал.

— Да нет, просто это носится в воздухе.

— Что носится?

— Ну, что ей надо спешить. Спешить попасть в газеты. И исчезнуть. — С обоими локтями на столе, сцепив пальцы рук, он чуть наклонился вперед, приблизив свое лицо к ее. — Сегодня меня тянет на откровенности! Так вот: ты — молодец!

Она смотрела на него, не отстраняясь.

— Ты все знаешь — неизмеримо больше, чем то, в чем признаешься и о чем сообщаешь мне. Из-за тебя я окончательно запуталась. И смертельно устала.

Это вызвало у него улыбку.

— Нет, ты — молодец, большой молодец, — повторил он. — Все это, право слово, великолепно — все, что ты сделала.

— Все, что я не стала делать, ты хочешь сказать, и никогда не стану, да, — сказала она, отпрянув, — ты, конечно, это видишь. А вот что ты не видишь, так чем это для тебя, с твоими повадками, кончится.

— Ты — молодец, ты — молодец, — еще раз повторил он. — Ты очень мне нравишься. А для меня это будет конец.

Итак, они подбили итог и с минуту молчали, а она мысленно вернулась к тому, что вот уже полчаса больше всего ее волновало.

— Что это за «меры» казначейства, о которых сообщили сегодня вечером?

— О, туда послали чиновника — частично, видимо, по просьбе немецких властей, — чтобы наложить арест.

— Арест на его имущество, ты имеешь в виду?

— Да, и для выполнения формальностей — юридических, административных и прочих. Словом, чтобы взять следствие в свои руки.

— Считая, ты полагаешь, что в его деле кроется что-то больше?..

— Больше, чем на виду, — подтвердил Байт, — именно. Впрочем, ничего такого не выплывет, пока дело не передадут — что сейчас и происходит — сюда. Вот тогда и начнется потеха.

— Потеха? — переспросила Мод.

— Да, премиленькая история!

— Премиленькая? Для тебя?

— А почему бы и нет? Чем больше она разрастается, тем милей.

— Странные у тебя понятия, — сказала она, — о том, что мило. Надеешься, следствие на тебя не выйдет? А ты не думаешь, что тебе придется заговорить?

— Заговорить?

— Если следствие на тебя таки выйдет? Как иначе ты толкуешь факты в вечерних выпусках?

— Ты называешь это фактами?

— Ну эти — «Поразительные открытия»?

— Ты что, читаешь только заголовки? «Ожидаются поразительные открытия» — вот так начинается текст. Тебя это взволновало?

Такое вряд ли можно было считать ответом, и она тоже решила быть предельно краткой.

— Взволновало. Прежде всего то, что я лишилась покоя.

— Я тоже, — отозвался он. — Но какая опасность, ты боишься, мне угрожает?

— То, чего ты и сам боишься. Я же не говорю, что тебе угрожает виселица.

Он посмотрел на нее таким взглядом, что она вдруг поняла: ему не до шуток.

— Но общественный позор, так? За то, что я безжалостно понукал его, заманивал в свои игры. Да, — согласился он с прямотой, какой она от него не ожидала, — я уже думал об этом. Только как это можно доказать?

— Если налагают арест на его имущество, значит, и на его деловые бумаги, а среди них и на твои письма к нему. Разве не так? Разве письма не могут это показать?

— Что это?

— Ну, до какого безрассудства ты его доводил — а тем самым и твою причастность.

— Да, но не этим тупым долдонам.

— А там все долдоны?

— Все как один — когда дело касается столь красивых и тонких материй.

— Красивых и тонких, — еле слышно повторила Мод.

— Красивых и тонких. Мои письма — ювелирные изделия. Бриллианты чистой воды. Я хорошо прикрыт.

Тут уж она дала себе волю, остановив на нем долгий взгляд:

— Ты — неповторим! Но так или иначе, — добавила она, — тебе все это ой как не по душе.

— Вряд ли, — бросил он, что, напротив, явно означало: да, так, и подтверждалось тем, как поспешно он переменил тему: — А ты не хочешь поделиться со мной тем, что рассказала тебе миссис Чёрнер?

О, что касается сего пункта, Мод уже все обдумала и решила.

— Зачем это тебе? Ты знаешь куда больше. То есть куда больше, чем знает даже она.

— Значит, она все-таки знала…

— Приехали! О чем, скажи на милость, ты говоришь?

Ее реплика вновь вызвала у него улыбку, хотя и весьма бледную, и как ни в чем не бывало он продолжал:

— О том, что за этим стояло. За играми, которые я вел. И за всем прочим.

— Ну, я о том же говорю. Нет, не знала и, насколько могу судить, на данный момент не знает. Ее признания не касаются того вопроса. Они касаются совсем другого.

— Чего же, ангел мой?

Однако этого, просто назвав ее ангелом, ему узнать не довелось. Мод не стала жертвовать такой наградой, как интервью с миссис Чёрнер, отдавая лучшую его часть безвозмездно, за так, даже ему.

— Ты знаешь, как мало всегда мне рассказывал, и прекрасно понимаешь, что и сейчас, предлагая ублаготворить тебя, сам ничего не даешь. Ну а я, — она улыбнулась и чуть-чуть порозовела, — за ничего ничего и не даю.

Он сделал вид, что крайне удивлен и что она непоследовательна:

— Ты хочешь от меня то, о чем первоначально сама не желала слышать, — о всяких мерзостях, которые и должны были загнать Бидела в угол. По-твоему, если уж он пожелал уйти в тень, значит, ему есть за что стыдиться, и об этом ты решительно, щадя себя, отказывалась слушать. С тех пор, — улыбнулся Байт, — у тебя прорезался к нему интерес.

— Как у меня, так и у тебя, — возразила Мод. — Теперь, во всяком случае, я не боюсь.

Он помолчал.

— Ты уверена?

— Вполне. Необходимость ясности одержала во мне верх над щепетильностью. Я должна знать, а я не знаю, — она подбирала слова, затрудняясь изложить свою мысль, — не знаю, о чем, собственно, все это время был весь сыр-бор и о чем, следственно, мы с тобой все это время разговаривали.

— А к чему тебе знать? — осведомился молодой человек. — Я понимаю, тебе это нужно, или кому-то нужно, будь мы героями «кирпича» или даже, хотя и в меньшей степени, «осколков». Но поскольку, дорогая моя крошка, мы, увы, толчемся лишь среди веселой кутерьмы, называемой жизнью…

— Тебе пироги и пышки, а мне синяки и шишки? — Мод отодвинула стул, взяла свои старенькие перчатки, но, натягивая их, не забывала ни о своем приятеле, ни о своей обиде. — Я не верю, — проговорила она наконец, — будто там вообще что-то есть или когда-либо было.

— Ой-ой-ой! — рассмеялся Байт.

— Ничего там нет, — добавила она, — «за этим», никаких ужасов.

— Предположим. Значит, ты продолжаешь считать, — сказал Байт, — что учиненное этим беднягой целиком на мне? Да, коли так, плохи мои дела.

Она поднялась и, стоя перед ним, разгладила последние складочки на перчатках.

— И коли так, мы — если взять круг пошире — тоже среди героев пресловутого «кирпича».

— Мы — нет, во всяком случае, в том, в чем это касается нас самих. Мы — зрители. — И он тоже поднялся. — Зрителям надо позаботиться о себе самим.

— Что и говорить. Бедняжки! — вздохнула Мод. И так как он стоял с таким видом, будто ждет от нее еще чего-то, она прояснила свою позицию — а позиция ее теперь заключалась в том, чтобы помучить его чуть-чуть: — Если ты знаешь о нем то, чего она не знает, и я тоже, так она знает — и я тоже — много такого, чего не знаешь ты.

— Конечно, если речь как раз о том, что я пытаюсь извлечь из тебя. Ты что, боишься — я это продам?

Но даже эта шпилька, которую она в полной мере оценила, не произвела на нее впечатления.

— Значит, ты решительно ничего мне не скажешь?

— То есть, если я скажу тебе, ты скажешь мне?

Мод ответила не сразу, соображая:

— Пожалуй… да, но только на этом условии.

— О, тогда тебе не о чем беспокоиться, — заявил Говард Байт. — Я просто не могу, голубчик мой, не могу. И вообще, если это выйдет наружу…

— Вот я и подожду, когда выйдет. Но должна тебя предупредить, — добавила она, — мои факты наружу не выйдут. Ни за что.

Он ответил не сразу, взвешивая:

— Почему же ни за что, если натиск на нее продолжается? Возможно, даже сейчас. Почему, если она принимает и других?

Ах так! Мод тоже успела все хорошенько обдумать.

— Она-то их принимает, да они не способны принять ее. Другие! Они вроде этих твоих — долдонов. Другие не поймут, другие не в счет, они не существуют. — И она направилась к выходу. — Нет никаких других.

И с этими словами Мод открыла дверь, чтобы выйти на улицу, не поведя и бровью, когда Говард, догнавший ее, объявил в ответ, что второй такой, как она, конечно же, во всем свете не сыщешь; но не успели они ступить и шагу, как последнее ее утверждение оказалось полностью опровергнутым. Тот другой, которого они выкинули из памяти, так-таки никуда не делся, и теперь ими напрочь забытый, явно повсюду их разыскивавший и каким-то верхним чутьем разыскавший, в лице Мортимера Маршала, преградил им путь.

9

Он входил, а они выходили, и его «Я так и знал, что где-нибудь на вас наскочу», с невозмутимым простодушием брошенное им в лицо, произвело на них — мгновение спустя — такое впечатление, как если бы перед ними вдруг разостлали огромный пушистый ковер в цветах и узорах, приглашая на него ступить; и в них заговорила совесть. Ответный их возглас вряд ли мог, по ощущению Мод, сойти за радушное приветствие, и, лишь увидев, как это безразличие, в свою очередь, остудило бедного джентльмена, Мод вдруг поняла, до какой степени они с Байтом были все это время поглощены друг другом. И все же физиономия Маршала, пока они, застряв в дверях, уклончиво молчали, не предлагая ему ни вернуться вместе в закусочную, ни отправиться куда-либо в другое место, — физиономия эта, маячившая перед ними в ожидании обещанных Байтом указаний, чем-то похожая на нарядную бонбоньерку, мелковатую и удобную только своей плоскостью, — вызвала в памяти нашей героини сладкие мечты, которые ее спутник навеял бедному джентльмену в их последнюю встречу, и это сразу несколько изменило — в сторону сочувствия при всей его глупости — ее отношение к нему: ведь Байт и на ее счет позволял себе забавляться. На какой-то миг она ощутила себя союзницей их незваного гостя и в порыве добрых чувств, уже не раздумывая, повернулась к Байту.

— А вот и твой неуемный претендент, — сказала она, — на вакансию, которая теперь так кстати открылась.

— Я осмелился, — сразу оживился мистер Маршал, — прийти, чтобы напомнить вам — время не ждет.

Байт окинул его несколько двусмысленным взглядом:

— Боитесь, как бы вам не перебежали дорогу?

— Свято место пусто не бывает.

— Мистер Маршал полагает, — Мод снова выступала его рупором, — что оно, пожалуй, чересчур стремительно освободилось.

Мистер Маршал не замедлил оценить — в свойственной ему широкой открытой манере — помощь, которую она оказала ему своей находчивостью.

— Да, я, знаете ли, хочу попасть на газетную полосу, прежде чем что-нибудь еще произойдет.

— А что, — осведомился Байт, — вы боитесь, может произойти?

— Мало ли что. — Он улыбнулся. — Я сам — разве вы не понимаете? — сам хочу произойти. Первым.

Тут и Мод Блэнди невольно впала, разъясняя своему приятелю, в тот же сладкий полупросительный тон:

— Да уж, произведи его. Что тебе стоит его произвести!

— Пожалуйста! Что вам стоит меня произвести, — подхватил Мортимер Маршал.

Они стояли все вместе там, где остановились, держа свой странный тройственный совет, и из-за его необычного тона и числа участников любому прохожему, слуха которого он коснулся, представлялись, надо полагать, людьми, обсуждающими не только вопросы, подвластные паркам, но и, несомненно, разыгрывающими нечто вроде встречи этих грозных сил. «Произвести-произвести!» — мрачным эхом повторял Байт, словно от этого возгласа зависело нечто судьбоносное. Однако исполнение сего желания было столь же далеко, как и возможность для Байта хоть что-то возразить, так как к его голосу присоединился другой, вначале далекий и еле слышный, и, внеся зловещую ноту, заглушил все остальное. Он прорвался сквозь грохот проезжих улиц, со стороны Флит-стрит, вслушиваясь, наши собеседники обменялись взглядами. Вслед за тем они определили — кричат на Стрэнде, а секунду спустя в вечернем воздухе вновь разнеслось:

— Возвращение Бидел-Маффета! Потрясающая сенсация!

Потрясающая, ничего не скажешь! Настолько потрясающая, что все трое побледнели, как побледнели в тот, другой раз, когда на том же месте услышали ту, другую весть, а теперь, ошеломленные, долго стояли неподвижно и молча в ожидании, прежде чем выкрик, мгновенно размножившийся, снова достиг их слуха.

— Возвращение?..

— Из мертвых — вот те раз! — Бедняга Маршал не мог унять дрожь.

— Значит, он не?.. — запнулась от изумления Мод, вместе с ним адресуясь к Байту.

Но сей гениальный молодой человек явно был столь же сильно поражен.

— Как, он жив? — вырвалось у него чуть ли не с долгим радостным стоном, в котором прозвучавшее в первый миг восхищение пополам с удивлением тут же уступило чувству комического. И Говард Байт безудержно — собеседникам, пожалуй, показалось, даже истерически — расхохотался.

Мод Блэнди и Мортимер Маршал стояли, пяля на него глаза.

— Так кто же мертв? — фистулой взвизгнул Маршал.

— Боюсь, что вы, мистер Маршал, — перестав смеяться, ответил после паузы молодой человек, и это прозвучало так, будто он видит, до какой степени мертв.

Маршал совсем потерялся.

— Но кого-то же убили!..

— Кого-то — несомненно, но Бидел, так или иначе, уцелел.

— Значит, он вел игру?.. — Нет, такое не укладывалось у Маршала в голове.

Но Мод тут интересовало даже не это.

— И ты все время знал? — спросила она Байта.

Он ответил взглядом, который в первый миг ее озадачил, но она тут же поняла, наполовину радуясь, наполовину огорчаясь, что ее гений куда проще, чем ей мнилось.

— Если бы! Я и в самом деле верил.

— С начала и до конца?

— Нет. Но после Франкфурта — верил.

— И сегодня вечером ничего не ведал?

— Разве только по состоянию своих нервов.

— Да, нервное у тебя, должно быть, состояние. — При всем том ей и теперь было жаль его. Откровенно говоря, она скорее испытывала нечто вроде разочарования. — А я, — самодовольно объявила она, — не верила.

— Что бы вам сказать об этом тогда, — бросил ей Маршал. — Вы спасли бы меня от неловкости и…

Но Байт его перебил:

— Да верила она — верила, чтобы разделаться со мной!

— Разделаться с вами?

Мод сделала Байту знак рукой:

— Он же не понимает.

Он, то бишь мистер Маршал, и впрямь имел почти трагический вид.

— Не понимаю. Ни аза не понимаю.

— Никто из нас не понимает, — успокоил его Байт. — Нам надо с этим кончать.

— Вы думаете, и мне непременно надо?

— Вам, сэр, — усмехнулся Байт, — в первую голову. Все места, как видите, плотно заняты.

Его клиент, однако, не унимался:

— А вдруг он снова умрет?

— Если и умрет, то тут же снова оживет. Он никогда не умрет. Это мы умрем. А он — бессмертен.

Байт оглядел его, этого неугомонного вопрошателя, с головы до ног; бедняга прислушивался к газетчикам на Стрэнде, из которых ни один, увы, все еще не добрался до них. И казалось, пришибленный утраченной возможностью, сам уже знал, что не в его силах суметь воспользоваться даже этой желанной помощью. И пожалуй, именно поэтому никак не мог угомониться.

— И это поднимет вокруг него еще больший шум?

— Его возвращение? Колоссальный. Ведь — подумать только! — это как раз то, о чем — помните? — мы с вами говорили как об идеальном варианте. То есть, — улыбнулся Байт, — человека считают пропавшим и в то же время…

— Его обнаруживают, — вожделенно пробормотал, словно в раздумье, Маршал.

— Он становится сенсацией, — продолжал Байт, — благодаря собственному крушению, а он вовсе не настолько сокрушен, чтобы не знать, какой вокруг него поднят шум.

Мод такое положение вещей тоже крайне воодушевляло.

— От всего отказаться и в то же время все иметь.

— О, даже лучше, — сказал ее друг, — иметь куда больше, чем все, и больше того, от чего отказался. Бидел, — не преминул он растолковать «третьему лишнему», — будет теперь иметь много больше.

Мистер Маршал силился это освоить:

— Больше, чем если бы умер?

— Больше, — засмеялся Байт, — чем если бы не умирал. Именно то, чего вы, если я вас понял, желали себе и что так желали иметь. То, что я помог бы вам обрести.

— Кто же в таком случае помогает ему?

— Никто. Его звезда. Его гений.

Мистер Маршал огляделся вокруг, словно в надежде обнаружить подобных помощников и в своей сфере. Она, его сфера, включала и ревущий Стрэнд, но Стрэнд — сплошная мистика и безумие! — ревел: «Бидел! Бидел!» Какой-то газетчик, издалека заприметив беседующую группу, уже поспешал к ним.

— Но как, черт возьми?..

— Вон, познавайте. — И Байт указал ему на приближавшийся источник.

— А вы? Вам они не нужны? — бросился бедняга Маршал к уже удалявшейся паре.

— Газеты? — Они остановились, чтобы ответить. — Нет, с нас хватит. Мы покончили с этим. Мы ставим точку.

— И я больше вас не увижу?

Испуг и последняя надежда вцепиться отразились на лице Маршала, но Мод, мгновенно схватившая все, что хотел выразить ее друг, нашла нужные слова, чтобы оборониться:

— Мы выходим из дела.

С чем, повернувшись, уже в прямом смысле, спиной к Флит-стрит, они и пошли. Они шли вверх по холму, молча, глухие к выкрикам очередного мальчишки-газетчика, пренебрегая очередным «экстренным», шли не останавливаясь, пока несколько минут спустя не очутились в относительной тишине Ковент-Гардена, где еще не стерлись следы недавнего бурного уличного движения, но уже воцарился покой. Рев со стороны Стрэнда умолк, клиент их исчез навсегда, и теперь из открывшегося перед ними пустого пространства они могли, подняв глаза, увидеть звезды. Среди них, конечно, была и счастливая звезда Бидел-Маффета, и мысль, что это так, на мгновение притупила заносчивое чувство победы. Он все еще нависал над ними, он, бессмертный, властвовал над ночью; а они были далеко внизу, и теперь он довлел над их миром. И все же чувство облегчения, спасения, света — пока неугасимого — их доброй старой иронии остановило обоих и поставило лицом к лицу. Теперь между ними было больше, чем прежде, всякого разного, но оно не разделяло, а, напротив, соединяло, подобно глубокому потоку, по которому их несло, заставляя теснее прижаться друг к другу. И все же, все же… что-то точило Мод.

— Значит, все было подстроено?

— Не мною, как перед Богом… с того момента, как я не видел его.

— Так им самим?

— Наверное, так. Ведь все к его услугам. Нет, он для меня непостижим!

— Но ты считал, — напомнила она, — что именно так и будет. О чем-то ты тогда думал.

Байт замялся:

— Я думал, это будет грандиозно, если он сумеет. Он и сумел, и вышло грандиозно, только меня при этом предали. Продали и предали. Вот почему я ухожу.

— Вот почему и я ухожу. Нам нужно заняться чем-то иным, — и Мод улыбнулась ему, — что требует поменьше ухищрений.

— Нам нужно любить друг друга, — сказал Говард Байт.

— А мы на это проживем?

Байт вновь призадумался; потом решительно заявил:

— Да.

— Ах, — прибавила Мод, — нам нужно заняться литературой. Теперь и материал у нас есть.

— Для доброго старого «кирпича»? На звякающие «осколки»? Ах, на них нужен материал получше — хотя и этот годится.

— Да, — подтвердила она, поразмыслив, — годится, только в нем большие прорехи. Кто онмертвец в запертом номере?

— Я не это имел в виду. Это уже, — сказал Байт, — Бидел в лучшем виде объяснит.

— А как? Где?

— В Прессе. Завтра же.

— Так быстро? — удивилась Мод.

— Если он вернулся нынче вечером — а сейчас еще нет десяти, времени хоть отбавляй. Завтра это будет во всех газетах — вселенная подождет. Он всем нам сядет на голову. В этом его шанс. И это, — добавил молодой человек, — сделает его важной фигурой.

— Важнее, чем прежде?

— Четырехкратно.

Она напряженно слушала и вдруг схватила его за рукав:

— Иди к нему!

Байт нахмурился:

— Идти? К нему?

— Сейчас же! Ты дашь объяснение! Ты!

Он понял, но лишь покачал головой:

— Нет уж, баста. Низкий ему поклон.

Не сразу, но она поняла, и тут же у нее мелькнула еще одна мысль:

— Значит, по-твоему, главная прореха в том, что у него не было никаких оснований, ничто ему не грозило?..

— Хотел бы я знать, — сказал Говард Байт.

— Сделал ли он что-то такое, что могло смутить Прессу?

— Хотел бы я знать, — повторил Байт.

— Я думала, ты знаешь.

— Я тоже думал. Еще я думал, я знаю, что он умер. Вот и это он объяснит, — добавил Байт.

— Завтра?

— Нет… потом; это отдельный сюжет. Скажем, днем позже.

— И тогда, — сказала Мод, — если объяснит!..

— Закроет прореху? Не знаю! — И у него вырвался вздох: он терял терпение; он покончил с этим; еще немного, и прорвется раздражение. Так стремительно они жили. — Впрочем, тут потребуется тьма объяснений, — только и обронил он.

Его сдержанность была логична, но Мод, быстро взглянув на него, определила — внезапная усталость.

— Но остается — помнишь? — миссис Чёрнер.

— О да, миссис Чёрнер. Мы очень удачно ее изобрели.

— Если это она довела его?..

Байт усмехнулся, но не дал себя поймать.

— Вот как? Так это она довела его?..

Мод сразу осеклась, и, хотя улыбалась, оба, настороженные, теперь молча стояли друг против друга.

— Как бы там ни было, — решилась Мод наконец, — теперь она выйдет за него. Так что видишь, как я была права.

Погруженный в свои, все больше терзавшие его мысли, он потерял нить разговора.

— Права?

— Что не продала свое интервью с ней?

— О да, — вспомнил он, — совершенно права. — Но тут же повернул все в другую сторону: — А за кого выйдешь ты?

Вместо ответа она посмотрела на него в упор. Затем огляделась, убедилась, что нет никаких препятствий, и далее, наклонившись, с нежностью, заставившей ее почувствовать себя преображенной, совсем другой — другой, даже, наверное, и на чужой глаз, — она крепко его поцеловала. А потом он взял ее под руку, и они вместе пошли дальше.

— Вот это по крайней мере, — сказала она, — мы поместим в газете. Доверим Прессе.

Загрузка...