Караян нанес традиции еще один серьезный удар, когда отстранился и от оркестра, и от города, на службе которого он состоял. Караян принадлежал лишь Зальцбургу и ничего другого не желал; самовольные отлучки, вследствие которых он попал под увольнение в Ахене, были прямым показателем его дальнейших намерений. В Берлине он потребовал пожизненного дирижерского поста, ограничившись при этом оговоренными в контракте двенадцатью концертами в год, что составляло меньше половины фуртвенглеровской квоты. В качестве «генералмузикдиректора» всей Европы, он использовал созданную реактивным веком техническую возможность стоять во главе четырех оркестров одновременно, получая полное жалование и овации целого полушария. Колоссальное состояние и вопиющие амбиции Караяна отдаляли его от оркестрантов, недовольство которых лишь усугублялось его весьма нечастыми появлениями. Караян создал прецедент, позволивший другим дирижерам сводить к минимуму исполнение ими обязанностей музыкального директора. Если Малер за один сезон дирижировал Венской оперой 111 раз, Клаудио Аббадо ограничивался в той же должности всего двенадцатью выступлениями. Будучи музыкальным директором Лондонского симфонического оркестра, Аббадо не появлялся на подиуме по девять месяцев кряду — ему было чем заняться и в других местах. В определенном смысле он персонифицировал смахивающего на пульт дистанционного управления дирижера караяновской эпохи.
Главными жертвами этого явления стали ведущие американские оркестры, которым пришлось обменять преимущества, связанные с наличием живущего в одном с ними городе дирижера, на высокооплачиваемые, требующие перелетов однодневные выступления на другом континенте. В Филадельфии Риккардо Мути получал в виде жалованья музыкального директора 400 000 долларов, непосредственно работая с оркестром всего шестнадцать недель в году. Его предшественник, Юджин Орманди, за 44 года работы из города практически не выезжал. Поначалу Орманди дирижировал 100 концертами в год, получая за это 55 000 долларов, и роскошный звук Филадельфийского оркестра стал результатом его повседневных усилий — как и усилий Леопольда Стоковского, проведшего с этим оркестром 26 лет. Они-то и были подлинной «Филадельфийской историей»[§§§§§§§§§§]. Под руководством Мути этот оркестр звучал обычно так же, как десяток других первых оркестров Европы и Соединенных Штатов.
Когда в 1988-м Роберт Шоу покинул Атлантский симфонический оркестр, это событие отмечалось как знак наступления печальных времен, ибо он был одним из последних «дирижеров крупных оркестров, живших со своим ансамблем в одном городе». За 21 год Шоу обратил полупрофессиональную группу работавших на полставки страховых агентов в исполнительский коллектив, масштабные записи которого заслужили международное признание.
Впрочем, утрата живущего поблизости дирижера вовсе не обязательно сказывается на техническом уровне оркестра. Работая с целой палитрой приглашенных дирижеров, оркестранты просто становятся более гибкими, — другое дело, что в сознании их стирается связный, последовательный образ своего оркестра. Новое племя «арт-менеджеров» берет на себя заботу о повседневных делах оркестра, а его музыкальный директор обращается в фигуру по преимуществу витринную. Его имя в пресс-релизах обеспечивает и кассовые сборы, достаточные для поддержки сезона, проводимого «вторыми по качеству» дирижерами, и довольство спонсоров. «В американской симфонической музыке, — пишет ведущий чикагский критик Роберт К. Марш, — первое, за что отвечает музыкальный директор или генеральный менеджер, это чтобы оркестр его производил хорошее впечатление».
Американский оркестр был объявлен одним из наиболее уважаемых его управляющих покойником и кончина его открыто обсуждалась на ежегодных съездах. Симптомами утраты принципов и упадка морали стали забастовки, роспуски оркестров и уменьшение количества продаваемых абонементов. По преимуществу, уцелевшие оркестры Америки обратились в музеи древней культуры, представляющие для современной жизни и большинства населения примерно такую же ценность, как городские кладбища.
Дирижерам удалось каким-то образом уклониться от ответа за беды, в которых они же, в основном, и были повинны. Даром что эта их коллективная ответственность становится особенно внятной, когда нынешние немочи крупных оркестров сравниваются, без особой, впрочем, ностальгии, с не таким уж и давним временем, в которое дирижер жил рядом с оркестром и надзирал за ним всеведущим оком.
Главные оркестры Америки создавались немцами, которые уезжали на запад и оседали там, где им удавалось собрать аудиторию, — людьми вроде Фрица Шеля, основавшего Филадельфийский оркестр и Сан-Францисский симфонический, и Теодора Томаса, который дирижировал Нью-Йоркским филармоническим, создал Бруклинский филармонический и, наконец, сформировал Чикагский симфонический. Первым дирижером Бостона, самого культурного из городов США, был друг Брамса, Джордж Хеншель, а оркестр для него собрал ветеран Гражданской войны майор Генри Ли Хиггинсон — в зале, построенном на манер лейпцигского «Гевандхауза». За Хеншелем последовала череда его соплеменников — Вильгельм Герике, Никиш, Эмиль Паур, снова Герике и Карл Мук, чье пребывание здесь было прервано его высылкой во время войны, как немецкого шпиона. Предполагалось, что его партитуры содержат зашифрованные сведения военного характера.
С 1881-го и до смерти филантропа Хиггинсона в 1919 году оркестр старался угождать вкусам довольно реакционным. «Брамс считался слишком сложным, — вспоминает бостонский композитор Эллиотт Картер. — Когда я рос, говорили, что таблички „ВЫХОД“ в Симфоническом зале означают: „Услышав Брамса, бегите в эту сторону!“».
После войны Бостон заигрывал с французами. Анри Рабо продержался здесь всего год, Пьера Монтё отправили в отставку с уверениями, что политика оркестра состоит в том, чтобы «менять дирижеров каждые пять лет». Монтё твердой рукой провел парижский оркестр через бурный скандал, вызванный «Весной священной» Стравинского и, как штатный дирижер Дягилева, руководил премьерами балета Дебюсси «Игры» и «Дафниса и Хлои» Равеля. Работая в Бостоне, он импортировал сюда европейских музыкантов и европейский репертуар и был, в конце концов, изгнан прогневавшимися местными деловыми кругами. Человек, пришедший ему на смену, был сделан из материала покрепче. Он оставался в Бостоне четверть века, обратив его в рай модернизма и создав аристократа среди оркестров Америки.
Сергей Кусевицкий был обязан своей репутацией самоокупавшейся серии концертов в Париже, где он посягал на мантию Дягилева, как поставщика новейших изысков, и занимал прочную позицию на периферии круга Стравинского. В среде русских изгнанников он представлял собой аномалию, поскольку не принадлежал ни к лишившимся прежних владений дворянам, ни к сознательным антикоммунистам. Он был нищим контрабасистом оркестра Большого театра, когда ему удалось привлечь внимание Натальи Ушковой, дочери богатейшего в России чаеторговца. Быстро порвав и с первой женой, и с еврейской родней (его дальний родственник, Мозес, был легендарным синагогальным кантором), Кусевицкий забросил контрабас и отправился в Берлин, брать уроки дирижирования у Никиша, чьи карточные долги он оплатил из приданного жены. Наталья попросила отца купить Сергею — в виде свадебного подарка — оркестр.
Он дебютировал как дирижер в Берлине и основал там на деньги Натальи издательство, имевшее целью пропаганду русских композиторов, и прежде всего, эксцентричного Скрябина. Среди более поздних его открытий числятся Прокофьев, Стравинский и Метнер. После революции Кусевицкий три года оставался в Петрограде, дирижируя государственным оркестром, пока обобществление собственности не убедило его в том, что пора улепетывать, унося то, что еще уцелело от семейного состояния, в Париж, где он продолжал меценатствовать, помогая достойным того композиторам. Его опыт, как повитухи новой музыки, сослужил Бостону хорошую службу. В 1931-м, юбилейном году оркестра, он заручился правом исполнения мировых премьер Четвертой симфонии Прокофьева, Первой симфонии Онеггера, Третьей — Альбера Русселя и, самой главное, бессмертной «Симфонии псалмов» Стравинского, «сочиненной во славу Божию и посвященной Бостонскому симфоническому оркестру по случаю 50-й годовщины его существования». Кипучая творческая атмосфера, созданная Кусевицким в Бостоне, позволила этому городу занять прочное место на музыкальной карте мира. Между тем, Кусевицкому далеко не всегда удавалось разбираться в партитурах, и он просил композиторов проигрывать их на фортепьяно, пока не ухватывал смысл музыки. Арнольд Шёнберг обвинял его в «общем невежестве — и музыкальном, и просто человеческом». А Стравинский сказал одному из его коллег-дирижеров:
В доме Кусевицкого нет фортепьяно(!). Удивляться тут нечему, у этого контрабасиста никогда не возникало нужды научиться играть на нем, он стал американской звездой благодаря своей дирижерской палочке. Одаренность избавляет его от необходимости изучать за инструментом партитуры, до исполнения которых он снисходит. Всегда находится человек, готовый проделывать черную работу, — наигрывать музыку до тех пор, пока эта звезда не пропитается ею по самую задницу.
Подчиненным, которому было поручено выполнение этой задачи, был Николас Слонимский, будущий старейшина музыкальной лексикографии, рассказывающий в своих мемуарах, как он отстукивал по клавишам стоявшего в гостиной пианино какую-нибудь симфонию, а Кусевицкий размахивал палочкой, управляя воображаемыми инструментами. Когда выяснилось, что Кусевицкому не удается усвоить перекрестные ритмы «Весны священной», его ассистент переписал эту музыку, изменив расстановку тактов, чтобы помочь дирижеру прорваться сквозь сложные ритмы в 5/8 и 9/8 (эту упрощенную партитуру использовал в концертах и протеже Кусевицкого Леонард Бернстайн).
Дирижерская компетентность Кусевицкого внушала большие сомнения, и потому он приглашал дирижировать оркестром видных композиторов, вряд ли способных подчеркнуть его недостатки — Равеля (чью оркестровку «Картинок с выставки» Мусоргского Кусевицкий некогда оплатил), Глазунова, Респиги и Стравинского. Монтё, пока Кусевицкий возглавлял оркестр, никогда больше в Бостон не звали, а ослепительному Дмитри Митропулосу путь туда после его блестящего дебюта был заказан. Безжалостный к музыкантам и служащим, которых он увольнял без предварительного извещения, Кусевицкий вел себя на подиуме, как тиран. «Почти каждая репетиция была кошмаром и каждый концерт — щекочущим нервы переживанием, — писал его ассистент. — На 105 оркестрантов БСО приходилось 106 язв (у одного имелось сразу две)». Музыканты последнего в Америке не состоящего в профсоюзе оркестра приходили на работу с дрожью под ложечкой, а дирижера называли «царем».
Доведенный до отчаяния публикой — «старые леди хотя бы вязать перестали», сказал он одному из солистов, — Кусевицкий насильно посадил ее на диету из новой музыки и, в конечном счете, эта музыка пришлась ей по вкусу. Никто не оказывал большей поддержки изгнанным нацистами композиторам, и именно благодаря Кусевицкому элегантные симфонии Богуслава Мартину получили всеобщее шумное одобрение, а Барток воспрянул духом настолько, что смог создать свой Концерт для оркестра. Когда умерла Наталья, Кусевицкий основал в память ее музыкальный фонд, оплативший революционную оперу Бенджамина Бриттена «Питер Граймс» и все еще продолжающий подкармливать нуждающихся композиторов. Даже Стравинский, называвший его «лицемером с манией величия», а бывало, и словами похуже, с уважением вспоминал о «том, что делал для других Сергей Кусевицкий, никому об этом не говоря… и за эти его тайные поступки да будет он вознагражден во веки веков».
Пока он работал в Бостоне, начали серьезно притязать на международное признание такие американские композиторы, как Рой Харрис, Аарон Коупленд, Уильям Шумен и Леонард Бернстайн. В летней школе, которую Кусевицкий учредил в своем поместье Тэнглвуд, прошла выучку пятая часть всех оркестровых музыкантов Америки; она стала образцом для Шлезвиг-Гольштейнского фестиваля в Германии и Тихоокеанского в Японии. Бернстайн неизменно именовал Кусевицкого своим «учителем и великим другом». И хотя Кусевицкий был человеком высокомерным и аристократичным, совершенно невежественным по части обыденных мелочей туземной жизни и неспособным освоить хотя бы начатки местного языка, он создал в Америке цветущий уголок музыкального творчества и дал ей ансамбль, которым мог бы гордиться любой город Европы.
Повторить все это было просто невозможно. Бостон заменил его мирным эльзасцем, Шарлем Мюнхом, благодушно руководившим оркестром в течение тринадцати лет. Затем оркестр перешел на военное положение, поддерживаемое двумя немецкими, взявшими себе в образец Тосканини ревнителями строгой дисциплины, — Эриком Лайнсдорфом и Уильямом Штайнбергом. Нирвана новизны уступила место цепенящей рутине, прерываемой лишь ежегодными Тэнглвудскими фестивалями молодых исполнителей. Стремясь вернуть себе утраченный блеск, правление оркестра искало наиболее привлекательного из дирижеров молодого поколения.
Сейдзи Озава преподавал в летнее время в Тэнглвуде, школе, которую он и сам недавно закончил. Ему было 37 лет, он работал музыкальным директором в Сан-Франциско. Получив предложение из Бостона, он решил управлять двумя оркестрами сразу, выступая, кроме того, как приглашенный дирижер, в Европе и удерживая прочную базу в Японии. Озава щеголял прической «под Битлз», цветастыми рубашками и ковбойскими ботинками, а на концертах появлялся не в белых крахмальных сорочках, но в водолазках. Его назначение явно имело целью омолодить состав владельцев абонементов Симфонического зала. Избежавшие отправки во Вьетнам студенты Восточного побережья были в то время помешаны на восточной мистике — Озава, говорили они, это «нечто особенное». Уроженец оккупированной японцами Маньчжурии, он был после войны репатриирован в Токио и попал под крыло Хидео Сайто, получившего образование в Германии музыканта, старавшегося оживить в стране вкус к классической музыке. (Еще в 1930-х оркестр, которым управлял принц Хидемаро Конойе сделал первую в Японии запись Четвертой симфонии Малера, а Клаус Прингшайм, при Малере служивший в Вене педагогом-репетитором, возглавил Императорскую консерваторию.)
Не имея возможности оплачивать учебу, Озава провел, подобно Иакову, семь лет, прислуживая в доме Сайто; в последующие годы он организовал оркестр, названный в честь учителя. Когда ему было 24 года, телесеть «Эн-Эйч-Кей» назвала Озаву «выдающимся талантом» японской музыки, а одна из местных компаний преподнесла ему в подарок мотороллер. На нем Озава и добрался вместе с занимавшей заднее сиденье студенткой-пианисткой до Парижа, где женился (не на долго, впрочем, на своей пассажирке). Он отправился в Безансон, на провинциальный дирижерский конкурс и привлек там внимание одного из членов жюри, Шарля Мюнха, — тот привез его на тэнглвудский Конкурс Кусевицкого, который Озава и выиграл. Бернстайн взял его ассистентом в Нью-Йоркский филармонический, затем он провел восемь месяцев в Берлине у Герберта фон Караяна, в дальнейшем поручившего Озаву заботам своего могущественного американского менеджера Роналда Уилфорда.
Талантом он обладал замечательным и соответственно быстро рос. В течение десяти лет Озава поднялся, пройдя через Торонтский симфонический, чикагский «Равиния-фестиваль» и Сан-Франциско, к вершине — Бостонскому симфоническому оркестру. На Западном побережье он продемонстрировал своеобразие и целеустремленность, исполнив за три года всего три симфонии Бетховена, но зато четырнадцать Гайдна, две Айвза и практически все, что написал для оркестра Шёнберг. В Бостоне он начал со считавшейся фирменным блюдом Кусевицкого скрябинской «Симфонии огня», при исполнении которой свет в зале выключался, а по сцене и потолку разливалась целая галактика красок. Все это весьма отвечало духу Хайт-Эшбери[***********], духу 1972 года. «Публике нравилось наблюдать за ним, — рассказывала Мерилу Спикер Черчилль, возглавлявшая группу вторых скрипок, — в визуальном плане он был очень хорош». БСО начал рекламную компанию под девизом: «Впустите в вашу жизнь немного Озавы!».
В течение пяти лет он сновал между двумя оркестрами, расположенными на противоположных краях Америки, отдавая каждому из них лишь малую часть себя. «Дирижеры у нас теперь преходящие, — жаловался „Нью-Йорк Таймс“ оркестрант из Сан-Франциско. — Они летают по всей стране, и работают здесь всего по десять-двенадцать недель в году. Привозят с собой всех звезд, каких найдут, выгоняют из оркестра кого хотят, а потом, фюить, и исчезают. Через пару лет они находят себе место получше, а вы остаетесь с тем, что осталось, если, конечно, вы остались и сами». Незадолго до своего сорокалетия Озава покинул Сан-Франциско, сославшись на усталость от выполнения чрезмерных административных обязанностей. До этого времени он появлялся в Бостоне десять из 22 расписанных в абонементах недель, что составляло меньше половины сезона. И хотя теперь он стал проводить с оркестром больше времени, семена раздора уже успели пустить корни, и в оркестре образовалась твердая оппозиция. В те десять с лишним лет, в которые Озава руководил Бостонским симфоническим, постоянно шли разговоры о том, что оркестр подыскивает для него замену. Назвать устоявшимися отношения Озавы с оркестром было нельзя никогда.
Критики роптали на то, что он становится понемногу все менее интересным, музыканты обвиняли его в чем угодно — от тусклости до половой дискриминации. Ведущая музыкальная газета интересовалась: «Когда же Бостон наведет порядок в своем симфоническом доме?», — а оркестранты осыпали Озаву в бостонской прессе гневными упреками. «Наш оркестр это, быть может, лучшее в мире собрание инструменталистов, однако по звучанию его ничего подобного не скажешь» — заявила скрипачка Дженни Шеймс. «Мы отчаянно нуждаемся в ком-то, кто придет будет дирижировать нами, пользуясь немецкой музыкальной литературой, человека способного вдохновлять» — брюзжала Мерилу Спикер Черчилль. Другая скрипачка, Сесилия Арзевски, заявила, что Озава проводит с оркестром слишком мало времени, а качество этого времяпрепровождения весьма не высоко. «Он прилетает самолетом из Парижа и начинает репетировать, и когда он раскрывает партитуру симфонии, выясняется, что он не заглядывал в нее с тех пор, как в последний раз исполнял эту музыку — год, а может быть, и четыре. Очень часто он повторяет куски партитуры, которые и репетировать-то не нужно, просто для того, чтобы проверить, правильно ли он их понял. Когда он с нами, мы называем это временем паники. И если выясняется, что времени не хватило, а завтра концерт, знаете, какими словами он нас утешает? „Вы стараетесь; я стараюсь“». Арзевски вскоре уволили. «Если эти женщины так говорят, — отозвался Озава на донесение по поводу еще одной инакомыслящей, — они сами роют себе могилы».
Оркестры выступали против того, в чем видели нерешительность Озавы, его неуверенность в себе. Он мог назначить первую трубу, а на следующий год уволить ее — после чего она возвращалась назад через суд. Он непрестанно проводил пробы новых музыкантов, на целый сезон оставляя важные для оркестра места пустующими. Некоторых музыкантов особенно гневило его нежелание выдвигать на видные места талантливых женщин. Он же винил себя в том, что был слишком демократичен и слаб с музыкантами, которые видели в нем новичка — «Я не могу сказать: „Довольно!“, потому что я здесь что-то вроде ученика». Его исполнение музыки было скрупулезно отделанным, однако концерты и записи произведений поздних романтиков оставляли впечатление некоторой отстраненности. Прославленные коллеги восхищались его колоссальной памятью и безупречной манерой. «На концертах он служит для меня источником великого вдохновения, — сказал привередливый польский пианист Кристиан Цимерман, — его твердое понимание того, на что он способен, производит на меня огромное впечатление. Я очень верю в его мастерское владение концертной ситуацией, — он изменяет какие-то вещи от одного концерта к другому, не говоря об этом оркестру, просто зная, что сможет ясно показать, что ему требуется. Это фантастика!».
Казалось, что Озава приберегает силы для гала-концертов и выступлений в Европе. Он дал в Париже историческую премьеру единственной оперы Оливье Мессиана «Святой Франциск Ассизский». И напротив, сочинения, заказанные им в 1981 году для празднования столетия БСО, оказались не весьма значительными произведениями американских композиторов, двумя ничем не выдающимися симфониями композиторов, живущих в Британии, плюс экзотической ораторией Майкла Типпетта, которую исполнил его персональный дирижер Колин Дэвис. Украшением этой неяркой компании стал Дивертисмент для оркестра Леонарда Бернстайна.
Расхождение с тем, как Кусевицкий отбирал лучшие произведения величайших из живших в его время композиторов, просто бросалось в глаза. Великая музыка, которой дал жизнь Бостон — симфонии Мартину, Онеггера и Хиндемита, — при Озаве из программ оркестра исчезла, а сам оркестр отступил от передней линии творческого фронта в тылы. В отличие от Кусевицкого, Озава никогда в Бостоне не жил. У него имелся дом на Стокбридж-Маунтин, но то было просто удобное временное пристанище. Его вторая жена Вера жила с их детьми в Японии и навещала Бостон только в пору школьных каникул. Жалованье Озавы, достигшее в 1986 году 381 000 долларов, переводилось на счет компании «Вероза» (анаграмма имени жены) — вполне законная уловка, позволявшая платить поменьше налогов Дяде Сэму.
Да и вообще связи Озавы с Японией все это время оставались нерушимыми, — если не считать забастовки оркестрантов в 1971 году, вызванной его «неуважительным отношением» к старшим музыкантам оркестра. Япония оставалась опорной базой Озавы, а величайшим триумфом бостонского дирижера стало дальневосточное турне 1979-го, когда оркестр из США впервые посетил Китайскую народную республику.
Озава отвергает прозвище «реактивный дирижер», хоть и уделяет возглавляемому им оркестру далеко не все свое внимание. Друзья называют его скромным, обаятельным человеком, который не ищет ни врагов, ни очевидных атрибутов власти. Его странствования это результат феноменальной энергии и физической крепости, хотя в 1990-м он и слег от переутомления, отменив на три месяца все назначенные выступления. Бостонский артистический администратор Озавы согласен с тем, что он путешествует больше, чем кто-либо из его коллег, и что Озава «единственный дирижер подобного уровня, живущий на трех континентах» — в Азии, Европе и Америке. Во многих отношениях он — дитя своего времени, использующее информационные технологии и межконтинентальные перелеты для достижения личных целей и удовлетворения от своей работы. Выигрыш, который получает при этом музыка, не столь очевиден — это относится и к студийным записям Озавы, и к концертным записям его оркестра.
В 1990-х Бостон вряд ли удерживал место в «Большой Пятерке» оркестров США. Если бы Озава отдавал всего себя интересам оркестра, как это делал Кусевицкий, — живя поблизости и присматривая за повседневными нуждами музыкантов, его несомненный талант мог бы вернуть оркестру прежнее выдающееся положение. И подобным же образом, если бы он окончательно возвратился в Японию, то смог бы создать основу первоклассной концертной деятельности, которая избавила бы любителей музыки этой страны от необходимости полагаться на дорогостоящих импортных знаменитостей.
Никто не взял бы на себя смелость обвинить Леопольда Стоковского в стремлении к самоограничению. Подписав в 94 года шестилетний контракт с фирмой звукозаписи, он сказал репортерам: «Я всегда хотел быть первым. Я, что называется, эгоцентрик». Вскоре после этого смерть унесла его, не дав дирижеру достичь последней честолюбивой цели. Проведя за дирижерским пультом времени больше, чем кто бы то ни было, он сознательно вносил в свое дело элемент мухлежа. Всегда очень заботившийся о впечатлении, которое он производит на публику, Стоковский был отчасти шоуменом, отчасти шаманом, отчасти мошенником. В нем все было поддельно: возраст, выговор, сексуальность — все, кроме музыкальности, бросавшейся в глаза настолько, что мало кто понимал, зачем ему нужна дымовая завеса лжи, которая лишь затемняла его по-настоящему значительные достижения.
Кокни по рождению и воспитанию, он говорил с аффектированным среднеевропейским акцентом и уверял, будто родился в Кракове или где-то в Померании, причем на несколько лет позже 1882-го — года, указанного в свидетельстве о его рождении, выписанном в Марилебоне, Лондон. Он ушел с интервью, которое давал «Би-Би-Си», когда ему предъявили неопровержимые факты, свидетельствующие о скромности его происхождения: Стоковский был первенцем поляка-столяра и неграмотной ирландки, поставившей в его метрике крестик вместо подписи. Как-то он заявил, что отец его был палеонтологом; Стоковский громоздил одну ложь на другую, что привело к появлению широко распространившейся, хоть и неверной молвы, согласно которой настоящая его фамилия вовсе и не Стоковский, а Стоукс.
Еще мальчиком он посещал оркестровые концерты, предпочитал Ганса Рихтера Артуру Никишу, поступил в Королевский музыкальный колледж в возрасте всего 13 лет, а в двадцать получил место органиста в известной и модной церкви Св. Иакова на Пиккадилли и поселился на другой от нее стороне улицы, над пользовавшимися дурной славой турецкими банями, среди ее «мужчин и безнравственных женщин». В одно из воскресений игра его до того понравилась оказавшемуся в Лондоне священнику богатого, манхэттенского прихода Св. Варфоломея, что тот предложил Стоковскому место музыкального директора своей церкви с жалованьем в 3500 долларов и бюджетом в 13 000 долларов, предназначенным для исполнения баховских Страстей. В числе весьма обеспеченных прихожан церкви (основателем прихода был Корнелиус Вандербилт) состояла молодая светская дама и поклонница музыки Мария Деон, которая представила Стоковского первым из двух его будущих жен — пианистке из Техаса Ольге Самарофф (урожденной Люси Хикенлупер) и наследнице фармацевтической империи Евангелине Брюстер Джонсон.
Наделенный красотой, которую он сохранил и на девятом десятке лет, Стоковский казался женщинам неотразимым. Гибкий, шести футов росту, с вьющимися волосами и пронзительными синими глазами, он умел быть необычайно внимательным и заботливым. «он покоряет женщин лестью и готовностью по-рыцарски рассыпать самые чарующие комплименты самым некрасивым из них, убеждая каждую, будь то принцесса или пария, что, по крайней мере, в эту минуту она — единственная, кто для него существует», — отметил продюсер его записей. Ольга, которой парижский 1908 года дебют с Никишем открыл дорогу в звезды первой величины, была очарована будущим дирижером и помогла ему с устройством концерта в Париже и получением оркестра в Америке. Мобилизовав своих влиятельных кузенов — генерала Александра Хикенлупера, возглавлявшего в Цинциннати газовую и электрическую компанию, и окружного судью Смита Хикенлупера, она дала 27-летнему новичку возможность обойти таких почтенных кандидатов, как Бруно Вальтер, и возглавить заново созданный в столице обладавшего немалыми культурными традициями штата ансамбль немецких музыкантов.
Стоковский, который, благозвучности ради, произносил в Огайо свою фамилию через «в» — вместо «Стокоффский», — провел в Цинциннати три года и привлек внимание всей страны качеством и программами своих концертов, на одном из которых состоялась и американская премьера Второй симфонии Элгара (Стоковский уверял, что английский композитор открыл ему амурную тайну «Вариаций на тему „Загадка“»). Он подружился с Рахманиновым, а журнал «Мьюзикл Америка» напечатал интервью с ним под заголовком «Леопольд Стоковский — мыслитель, философ, музыкант»; сопроводительная статья была написана Артуром Джадсоном, ставшим впоследствии концертным агентом Стоковского и управляющим его оркестра.
Жениться на много разъезжавшей с концертами Ольге он собрался лишь в апреле 1911 года — новость эта всколыхнула всю Америку, а новобрачная заявила сент-луисскому репортеру: «Мистер Стоковский — величайший дирижер в мире». Медовый месяц они провели в Мюнхене, городе, в котором оба любили коротать летнее время, впитывая новые течения в музыке. По настоянию Стоковского Ольга отказалась от своей международной карьеры, чтобы играть в обществе роль жены дирижера и воспитывать их дочь Соню. Брак этот продлился двенадцать лет, дав честолюбивому режиссеру дополнительные карьерные возможности.
Цинциннати Стоковский покинул в 1912 году после публичной ссоры с правлением оркестра. Он устремился в Европу, однако задержался в Филадельфии, городе, где у Ольги были хорошие связи, и где имелся также оркестр, умученный его дирижером, ядовитым, распущенным немцем Карлом Полигом. Стоковский занял его место, а Полиг, обратившийся по поводу нарушения контракта в суд, удовлетворился в итоге суммой, равной его годовому жалованию. Договоренности удалось достичь с помощью денежного вклада, негласно сделанного подругой Ольги мисс Деон. Тем временем, обиженный управляющий оркестра Цинциннати информировал видного нью-йоркского музыкального критика Генри Эдуарда Кребила, что Стоковский — «нервный, истеричный молодой человек» ничего особенного не обещающий. Кребил, главный мучитель Малера, назвал Стоковского «молодым ничтожеством». В Америке начала века музыкальные диалоги сильно походили на кулачные драки. Обстановка была самая дарвиновская — люди принципиальные гибли, а обладатели податливой морали обращались в богачей.
Прибыв в Филадельфию, Стоковский сместил свой выговор на несколько градусов долготы к востоку, а Ольга принялась щебетать в обществе о «славянине, который кроется в моем муже». Он взял на себя руководство деморализованным оркестром, набрав несколько новых музыкантов и введя строгую дисциплину. Слишком учтивый и стеснительный, чтобы прибегать к открытой жестокости, он мог быть суровым до садизма. Миша Мишакофф, ставший впоследствии концертмейстером тосканиниевского оркестра «Эн-Би-Си», вспоминал, как Стоковский, недовольный тембром струнных, заставил каждого скрипача сыграть нужное место в одиночку:
Никто даже вообразить не мог, что он велит сыграть и концертмейстеру. Это было бы слишком большим унижением. Нельзя же было рисковать тем, что концертмейстер испортит пассаж на глазах у всего оркестра.
Он подошел к моему стулу и сказал: «Мишакофф, будьте любезны, сыграйте». Я сыграл, безупречно, разумеется, и он повернулся к оркестру. Я сказал: «Извините, маэстро, вам понравилось, как я сыграл это место?». Он ответил: «Да, вы сыграли прекрасно, Мишакофф». Я сказал: «Очень рад, что вам понравилось, маэстро, потому что больше вы от меня ни звука не услышите». Я уложил скрипку в футляр, ушел из зала и покинул Филадельфию ближайшим же поездом.
За три года Стоковский создал оркестр, ставший предметом зависти соседнего Нью-Йорка. Звук его был богатым и пышным, с опорой на безостановочное, непрерывающееся течение музыки. Стоковский не скупился на расходы, набирая в оркестр добавочных духовиков, чтобы одни играли, пока другие восстанавливают дыхание. И при этом разрешал скрипачам играть так, как им больше нравится, не требуя столь любезного поборникам строгой дисциплины единообразия. Свобода выражения, говорил он, позволяет моим музыкантам демонстрировать их фантазию и страстность.
Усовершенствовав оркестр до неузнаваемости, он принялся за публику — начал читать ей лекции о дирижерстве и должном поведении на концертах. В программах стала появляться такая новая и странная музыка, как камерная симфония Шёнберга, «Венецианская рапсодия» Флорана Шмитта и «Поэма экстаза» Скрябина — то были провозвестники будущего репертуара Стоковского. Когда зазвучали непривычные диссонансы Шёнберга, в зале поднялся шум. Стоковский остановил оркестр и ушел со сцены, — тишина восстановилась, он вернулся, и продирижировал этой вещью с самого начала. Впрочем, глаз с ложи прессы Стоковский не спускал никогда.
Присущий ему эгоцентризм внушал Стоковскому желание славы большей, нежели та, какую могла дать музыка. Изучая характер американцев, он обнаружил в нем слабость к броским эффектам. И в марте 1916-го предложил им зрелище, которым мог бы возгордиться и Барнум. Летом 1910-го, в Мюнхене, Стоковский стал свидетелем триумфа недолгой жизни уже совсем больного тогда Малера — исполнением гаргантюанской Восьмой симфонии, прозванной за огромный состав ее исполнителей «Симфонией тысячи». Стоковский приобрел права на первое ее исполнение в Америке и объявил своим ошеломленным филадельфийским хозяевам, что трижды продирижирует ею здесь, а в четвертый раз — в Нью-Йорке. Шесть недель ушло на строительство сцены для целой армии исполнителей, и шесть месяцев на репетиции с разными хоровыми группами. Стоковский собрал 110 оркестрантов, три хора общей численностью в 950 хористов и восемь солистов-вокалистов — всего в исполнении симфонии участвовало 1068 человек. Предварительная реклама породила лавину ожиданий, вследствие чего билеты стоимостью в пятьдесят центов продавались с рук по цене в 200 раз большей. Число исполнений пришлось увеличить до девяти, но и этим спрос насытить не удалось.
Премьера завершилась бурей оваций. «Каждый из тысячи присутствовавших в зале слушателей уже стоял, свистя, восторженно вопя и аплодируя, когда Леопольд Стоковский с измокшим воротничком и ослабевшей правой рукой, но улыбающийся своей мальчишеской улыбкой, наконец, повернулся к залу…» Не меньшие восторги ожидали его и в Нью-Йорке. Сообщения о концерте вытеснили с первых страниц газет новости из Вердена и обратили Стоковского в национальную знаменитость. Теперь он мог получить любой оркестр (и любую поклонницу музыки) страны — некоторые из первых обратились к нему с предложениями, однако он еще двадцать с лишним лет оставался верным Филадельфии (если не Ольге).
За этим триумфом в том же году последовало исполнение огромной «Альпийской симфонии» Рихарда Штрауса, малеровской «Песни о земле» и — первое в мире — концерта Макса Бруха для двух фортепиано. Он делал собственные транскрипции музыки Баха, популяризируя их у молодых слушателей. Перед исполнением на детском концерте «Карнавала животных» Сен-Санса на сцене появились, к бурному восторгу зала, три живых слона, осел, троица пони и верблюд. В тот вечер дирижер обратился в директора цирка.
Однако за его стремлением к сенсациям и аршинным заголовкам газет крылась миссионерская преданность пропаганде классической музыки в среде новых слушателей и новой музыки в среде публики уже устоявшейся. Списком данных Леопольдом Стоковским мировых и американских премьер не может похвастаться ни один из других дирижеров мира. В отношении алфавитном этот список простирается от Амфитеатрова до Цемахсона, а в отношении поколенческом — от симфоний Сибелиуса до резких поэм Хенце. Ни один дирижер не сделал большего для современных ему композиторов. Живший в бедности и в изгнании Стравинский получил от Стоковского, действовавшего якобы от имени анонимного жертвователя, три чека на 1000 долларов каждый. На сей раз обошлось без мисс Деон: подарки эти были сделаны из собственных средств дирижера. Когда Анджей Пануфник бежал из сталинистской Польши, Стоковский отправил к нему посланца, чтобы тот привез композитора в Америку и, несмотря на полученный отказ, не раз и не два исполнял его музыку. В возрасте 83 лет он открыл слушателям буйную и чудесную Четвертую симфонию Чарльза Айвза, а в 91 год — 28-ю симфонию английского затворника Хавергала Брайена. Его музыкальное любопытство не ослабевало никогда, а способность привлекать внимание публики не иссякала. И хоть славы Стоковский искал для себя, он беззаветно делился ею с близким его сердцу делом. Он избегал как тесной близости, так и конфликтов с коллегами, и резко обрывал дружеские отношения, когда они исчерпывали свою полезность. Он был одиночкой. В профессиональной его среде Стоковского лучше, чем кто бы то ни было другой, понимал Глен Гульд, блестящий канадский пианист, рано оставивший концертную деятельность ради уединенных ночных бдений в студии звукозаписи.
Жены Стоковского редко представляли себе, где его можно найти. Он укрывался от мира за двумя филадельфийскими женщинами, которые прилепились к нему душой, как школьницы к рок-звезде, и готовы были защищать его ценой собственных жизней. Всегда маниакально заботившийся о своем публичном образе, Стоковский строжайшим образом защищал свой личный покой от чужого вмешательства; ночами, у его постели лежали на столике два заряженных «кольта» 45-го калибра. Два своих развода он провел с крайней деликатностью, а путанная тяжба из-за детей, которым закончился его третий брак — со склонной к сутяжничеству Глорией Вандербильт (героиней ставшей бестселлером биографии, озаглавленной «Бедняжка Глория — наконец-то счастлива»), — явно причиняла ему страдания. Перед публикой представал лишь Стоковский, сам по себе. «Леопольд Стоковский был для Америки полубогом», — отметил виолончелист Григорий Пятигорский, и само его существование бросало вызов Тосканини, который был богом, причем единственным. Итальянец терпеть не мог его записи, завидовал популярности Стоковского у радиослушателей и при любой возможности совал ему палки в колеса. Однако, пока Стоковский оставался в Филадельфии, он был неуязвим. В конечном счете, ненасытимая жажда славы и любви вынудила Стоковского покинуть ее. Способность удовлетворить эту жажду один-единственный город не мог, несмотря даже на то, что Стоковский вывозил свой оркестр — первым в США, — на трансконтинентальные гастроли.
Открыв Америке современную оперу — премьерой берговского «Воццека», — он попытался создать оперный театр, однако Великая депрессия помешала собрать нужные средства. Спонсоры оркестра прогневались, когда выяснилось что Стоковский учил организованных в «Детскую лигу» слушателей-детей петь гимн коммунистов, «Интернационал». А в один прекрасный день он дал на центральной площади города состоявший только из вальсов концерт, в котором участвовали две сотни исполнителей, — Стоковский попытался таким образом привлечь внимание публики к их бедственному положению.
В 1936-м он разделил дирижерское возвышение с Юджином Орманди, а два года спустя, когда его поманил соблазн всенародной славы, передал Орманди оркестр окончательно. Кинодебют Стоковского состоялся в эстрадном представлении «Большая программа 1937 года», затем последовал полнометражный музыкальный фильм «100 мужчин и одна девушка», а вершиной этой карьеры стала «Фантазия» Уолта Диснея, в которой Микки Маус весело дергает дирижера за фалды. Серьезная музыка никогда еще не пересказывалась и не изображалась в виде привлекательном, ее фрагменты, вошедшие в «Фантазию», сделали Бетховена, Чайковского и Стравинского притягательными для подростков.
Дисней, когда он заметил в лос-анджелесском ресторане Стоковского и предложил ему сотрудничество, как раз заканчивал «Белоснежку и семь гномов». Несмотря на разделявшую этих мужчин — во всем, что касалось интеллектуальности и вкуса, — пропасть работа у них пошла на удивление гладко, и все благодаря ангельской выдержке, которую Стоковский проявлял на сценарных совещаниях:
Дисней: Что такое токката и фуга?
Стоковский: Это мотив или декоративный узор, который постепенно развивается все в большей и большей мере. И в конце концов, получает полную свободу. Тема, которая звучит в начале, разрастается и разрастается, с использованием все большего числа голосов и инструментов. Она растет примерно так же, как дерево из семечка.
Дисней: Нужно будет использовать лицо Стоковского… пусть освещение и краски меняются с изменениями музыки. По-моему, здесь в музыке проходит вторым планом тема, которая потом выдвигается на первый и становится главной.
Стоковский: [Нет.] Это контрапункт…
Когда в 1940 году фильм вышел на экраны, Стоковский второй раз в жизни попал на обложку «Таймс», мультипликационный магнат заработал огромное состояние, а неблагодарный Стравинский начал ворчать что-то об «отвратительном» исполнении его музыки и «неотразимом идиотизме» фильма. Сейчас, полвека спустя, звучание «Фантазии» все еще поражает зрителя ошеломляющей живостью.
Стоковский остался в Голливуде, чтобы дирижировать концертами в знаменитой «Чаше», в том числе и праздничным, — в «Ночь ветеранов», с участием Фрэнка Синатры, — однако после «Фантазии» предложить кино ему было нечего. Он отдал все, что имел, единственному эпическому фильму, впрочем, по всем свидетельствам, занятий он для себя и так нашел предостаточно. Экранная слава была не единственным, что позвало его в «город мишурного блеска». «Стоковский мечтал о романе с [Гретой] Гарбо, потому-то он и приехал на побережье», — говорила сценаристка Анита Лоос, в чьем доме он познакомился с ледяной шведкой, которую обожал с тех пор, как увидел первый ее звуковой фильм. Она стала единственной женщиной, за которой Стоковский когда-либо активно ухаживал.
Во все одиннадцать лет его второго брака поклонницы осаждали Стоковского постоянно, и разумная Евангелина закрывала на это глаза. Когда в колонках светских новостей появились слухи о нем и Гарбо, Евангелина не обращала на них внимания, пока две ее и Стоковского маленьких дочери не возвратились однажды из школы с вопросом: «Кто такая Грета Гарбо? В школе все говорят, что у папы роман с Гретой Гарбо». Евангелина выдвинула ультиматум: сделай так, чтобы, пока дети не выросли, ничего в газеты не попадало, иначе… «Мне это не по силам» — ответил Стоковский. «Хорошо, милый, — сказала его жена, — тогда нам придется развестись, и если я найду мужчину, который станет девочкам хорошим отчимом, то выйду за него». В ноябре 1937 года она получила в Рино решение суда о разводе по причине «крайне жестокого обращения», а два месяца спустя вышла за русского князя, Стоковский же обрел полную свободу ухаживать за Гарбо. Ему было 55, ей 32.
Он отправился по фальшивым документам в Рим и там сказал дирижеру Массимо Фреччиа, что ожидает приезда «очаровательной знакомой, мисс Густафсон». Фреччиа не знал, кто она такая, пока на влюбленных не начали охоту ищейки из прессы. Пара бежала на виллу в Равелло и провела там, словно в осаде, месяц, охраняемая свирепыми сторожевыми псами и полицией Муссолини. По утрам можно было слышать, как они занимаются под руководством Гарбо шведской гимнастикой: «Раз, два, раз, два, мистер Стоковски, ви что, ритм видерживать не умеете?». Чтобы избавиться от орды преследователей, они устроили пресс-конференцию, на которую явились по отдельности. Наличие брачных планов Стоковский отрицал. Гарбо сказала: «Я хотела увидеть красивые места с моим другом, мистером Стоковским, который был для меня очень много [так]». Сфотографировать себя они не позволили. Единственный общий их снимок, сделанный паппараци, изображает Гарбо, с укрытым под широкополой шляпой лицом и Стоковского, идущего в нескольких шагах за нею. «Я хочу только одного — чтобы меня оставили в покое» — повторяла она. После поездок на Капри и в Помпеи, оба улизнули от прессы и исчезли. Два месяца спустя происшедшая в Швеции автомобильная авария вернула их в заголовки газет. Машиной правил Стоковский, и он, и Гарбо отделались царапинами.
Стоковский возвратился в Нью-Йорк в августе 1938-го, Гарбо в октябре, — здесь они зажили раздельно. О том, что между ними произошло, оба молчали. «Я о моих личных делах никогда не рассказываю» — повторял дирижер в многочисленных интервью; Гарбо и вовсе их не давала. Друзья говорили, что она была единственной женщиной, какую он когда-нибудь любил. Обоими владела страсть к выставлению себя напоказ, находящая выражение и в загорании голышом, и в их профессиях, и оба, в то же самое время, жаждали уединения. Гарбо провела половину жизни, укрываясь во мраке. Стоковский уволил самого доверенного из своих менеджеров за то, что тот разрешил кому-то пронести на репетицию строго-настрого запрещенный фотоаппарат.
Вообще весь их роман, включая и физическую его составляющую, остается окутанным дымкой неопределенности. «Гарбо была лесбиянкой, — говорит друг и биограф Стоковского Оливер Даниэль. — Я очень и очень сомневаюсь, что их соединяло что-либо, помимо дружбы». Менеджер оркестра Джером Тубин, спросив Стоковского о Гарбо, услышал в ответ: «Джерри, вы когда-нибудь любили лесбиянку? Это чудо что такое…». Другой его биограф, Абрам Чазинс, обратился даже, чтобы разобраться во всем, к Зигмунду Фрейду. И тот пришел к заключению, что Стоковский был не способен ни давать, ни получать сексуальное удовлетворение и, вероятно, ни разу даже пальцем не притронулся к «Ледяной королеве». Его успех у женщин, писал еще один коллега Стоковского, ограничивался «победами в гостиных». Сексуальная привлекательность была лишь одной из химер, за которыми он укрывался. На восьмом десятке лет Стоковский обедал в доме Даниэля, стоявшем в двух шагах от жилища Гарбо. «После обеда я проводил его до машины, — говорит Даниэль. — И вдруг из подъезда своего многоквартирного дома вышла Гарбо. Они даже не узнали друг друга». В жизни Гарбо этот эпизод оказался прелюдией к домашнему затворничеству; в жизни Стоковского — началом бессвязных блужданий.
В последнюю треть своего мафусаилова века Стоковский переходил из оркестра в оркестр и от проекта к проекту, распространяя новую музыку, но почему-то нигде не оседая и не находя удовлетворения. Он создал два новых ансамбля, вдохнув в 1962-м жизнь в Американский симфонический оркестр блестящим исполнением Второй Малера. Он поочередно работал с симфоническим оркестром «Эн-Би-Си», Нью-Йоркским филармоническим, Хьюстонским симфоническим и Нью-Йоркской городской оперой, прежде чем провести свое бабье лето с Лондонским симфоническим, давая концерты и записываясь в стране, где он родился и где в 1977-м умер и был похоронен на приходском кладбище Мерилебона.
«Мне представляется сомнительным, — написал продюсер его записей, — что он знал хотя бы мгновение счастья после того, как покинул Филадельфийский оркестр». Мир видел в Стоковском стареющего плейбоя, голливудского неудачника, великие достижения его выцветали в дальних закоулках памяти. А приговор критики нес на себе отпечаток элитаристских предрассудков. «Интерпретации мистером Стоковским классических сочинений порой бывают великолепными, — писал в 1940-м одному из своих читателей Вёрджил Томсон. — И тем не менее, нередко возникает ощущение, что он пытается тебя обмануть. Или всучить тебе второсортный товар в упаковке первосортного. За попытки обмануть меня я Стоковского не виню, однако, думаю, я выражу мнение большого числа музыкантов и беспристрастных поклонников музыки, сказав, что основной вклад Стоковского в музыкальную традицию имеет характер чисто технический. Разумеется, я совершенно согласен с вами в том, что его умение создавать театральные эффекты служило благородной цели распространения его вклада в нашу музыкальную жизнь — каким бы этот вклад ни был».
Новая музыка, продвижению которой он способствовал, позволила выдвинуться исполнителям куда менее ярким, между тем как его премьерные записи просто вышли из употребления. Людям высоколобым имя Стоковского ныне особого почтения не внушает. И все же оркестры, им созданные, живут и остаются столпами музыкальной жизни Америки, а его влияние на музыкальный климат этой страны оказалось необратимым. Одно из любимых его присловий было таким: «Существует музыка хорошая и музыка плохая, не существует музыки старой и музыки новой». Оно обратилось в клише, помогшее смягчить сопротивление, которое оказывал новой музыке Тосканини. Даже Фьорелло Лагуардиа, итальянский мэр Нью-Йорка, который насвистывал за своим рабочим столом арии Пуччини и дирижировал на бейсбольных матчах государственным гимном, счел нужным с ним согласиться. «Стоковский прав, — сказал он, — совершенно прав».
Стигматы Голливуда пристали к Андре Превену еще в детстве и больше уже не отставали. Беженец из гитлеровского Берлина, он оказался в Париже, а после на Западном побережье, где его отцу, преуспевавшему в прошлом юристу, пришлось давать уроки игры на фортепиано. Троюродный брат Превена, «дядя Чарли», музыкальный директор киностудии «Юниверсал», предоставил одаренному Андре прибыльную работу — аранжировать музыку для третьеразрядных фильмов, а временами и дирижировать ее исполнением. Андре брал частные уроки композиции и вскоре начал сочинять киномузыку сам, получив в итоге четыре «Оскара» за адаптацию чужой музыки для фильмов — в частности, для «Нежной Ирмы» и «Моей прекрасной леди». Он также играл в барах джаз с Оскаром Питерсоном, Диззи Гиллеспи и Бенни Гудменом, писал аранжировки для Фрэнка Синатры и Джуди Гарленд и причудливые, отдающие Сондхаймом песенки для своей первой жены, джазовой певицы Бетти Беннет, и второй, меланхоличной Дори Превен (обнародовавшей секреты их развода в ставшей хитом балладе и в автобиографии).
Как ни старался Превен забыть о своем европейском прошлом, детские воспоминания о Фуртвенглере и Берлине преследовали его, а врожденная серьезность побуждала искать новые пути. Проходя в Сан-Франциско военную службу, он познакомился с Пьером Монтё и поступил на его дирижерские курсы. Многие из музыкантов, с которыми он работал на киностудии, были прежде ведущими исполнителями симфонических оркестров, привлеченными в Калифорнию солнцем и плавательными бассейнами. По уик-эндам они играли в пустых школьных залах Моцарта и Брамса, иногда разрешая Превену дирижировать собой. Там его и услышал глава отдела классической музыки «Си-Би-Эс» Шайлер Чаплин, сведший Превена с отличавшимся немалой проницательностью агентом Роналдом Уилфордом. Превену уже перевалило за тридцать, на счету его имелось несколько «Оскаров», а сочиненная им популярная музыка приносила доход, которого хватило бы на то, чтобы всерьез заняться коллекционированием произведений искусства. «Не могу сказать, что я сожалею о работе в кино, — говорил он впоследствии. — Она позволила мне вернуться к тому, для чего меня изначально готовили, что всю жизнь оставалось моей целью».
Уилфорд предложил ему на выбор «любой струнный оркестр страны». Если он сумеет улучшить звучание одного из них, можно будет подумать о дирижерской карьере. Уилфорд подавал Превена как голливудскую звезду, влюбленную в классическую музыку, и наконец, после семи лет тяжелого, скудно оплачиваемого труда Превен встал во главе Хьюстонского симфонического. В Голливуде ему приходилось камуфлировать черты европейца, — теперь оказалось необходимым скрывать свое происхождение из шоу-бизнеса. Сделанные «Си-Би-Эс» концертные записи подтверждали его пианистическое мастерство. В качестве дирижера он привлек к себе внимание благодаря записям русской музыки в Англии, на «Ар-Си-Эй», — из-за всякого рода профсоюзных сложностей оркестры США обходились компаниям звукозаписи слишком дорого. Проработав без малого год музыкальным директором Хьюстонского оркестра, Превен был принят Лондонским симфоническим в главные дирижеры.
На ЛСО, который в то время значительно отставал в неофициальной таблице первенства от других лондонских оркестров — и по художественным достоинствам, и по оплате его выступлений, — Превен оказал воздействие гальванизирующее. Оркестр этот всегда отличался строптивым характером, а среди его музыкантов числились такие личности как будущий дирижер Невилл Мэрринер и солисты Барри Такуэлл и Джеймс Гэлуэй. Не лишен он был и чрезмерной самоуверенности — Джозефа Крипса оркестр выставил обратно в родную Австрию; последнего своего дирижера, Иштвана Кертеса, прогнал, после бурной ссоры по вопросу о том, кто должен составлять программы, разорвав заодно и контракт на записи с «Декка»; а Эрнесту Флейшману, великому мастеру коммерческого возрождения, пришлось уйти из оркестра в результате заговора членов правления.
Выбор нового дирижера диктовался главным образом размерами его контракта на запись музыки и рекламным потенциалом Превена. Что же касается деятельности концертной, первый год его оказался «весьма сомнительным». Он мотался между Хьюстоном и Лондоном, заучивая симфонии во время ночных перелетов и исполняя их на следующий вечер. Однако нехватка музыкальной основательности более чем восполнялась публичным имиджем Превена. Лондон переживал в 1968-м очередную «свинговую» пору. Быть американцем, моложавым да еще и женатым на кинозвезде Мие Фэрроу, — все это представлялось «клевым». Превен стал любимцем журналистов и телевизионных продюсеров.
Он появлялся в комедийных шоу с не лезущим за словом в карман дуэтом Моркама и Уайза, снялся в серии популяризировавших музыку учебных фильмов, образцом для которых стали лекции Бернстайна. Сатирический журнал «Прайвит ай» («Соглядатай») наградил его прозвищем «мистер Превью[†††††††††††]», — казалось, что перед камерой он чувствует себя уютнее, чем где бы то ни было. Как только в телестудии загоралась красная лампочка, этот тускловатого обличия человек преображался, обращаясь в истинный фонтан остроумия и добродушия. Телевидение пьянило Превена — настолько, что он даже снялся в тридцатисекундном ролике, рекламируя «лучший телевизор мира», который производился, по чистой случайности, компанией, делавшей его записи, «Торн-И-Эм-Ай». «Станете ли вы покупать у этого человека подержанные симфонии?» — поинтересовался заголовок воскресного номера одной из газет. Многие покупали — записи Превена расходились хорошо.
ЛСО наслаждался его популярностью, привлекавшей на концерты публику заметно помолодевшую. На музыкальном рынке Превен занимал нишу, отведенную симфониям русских и английских романтиков с присущей им открытой эмоциональностью. «Пристрастие к британской музыке я питал еще со студенческих лет; наверное, я исполнил ее больше любого из ныне живущих дирижеров» — говорил Превен. Приверженцы «Малой Англии» превозносили Превена за то, что Воан-Уильямс приобретает в его исполнении глубину звучания Чайковского, а после гастролей в России он заслужил немало похвал, восстановив купюры во Второй симфонии Рахманинова. «Одно из самых незабываемых переживаний моей музыкальной жизни это слезы, которые, не таясь, проливала во время концерта московская публика, — написал он на конверте пластинки с записью этой музыки. — Симфония получилась в итоге несомненно длинной, однако я считал, что ее честность, мощь и прочувствованный лиризм способны это выдержать».
Кое-кто из критиков находил его перворазрядным исполнителем третьеразрядной музыки, однако Превен сумел завоевать безусловную преданность одного из ведущих обозревателей звукозаписей, а уж с тем, что ему удалось вдохнуть новую жизнь в ЛСО, спорить не взялся бы никто. В Англии, сказал один телепродюсер, «Превен это и есть музыка». Он покинул Хьюстон, купил дом в Суррее и постарался изгнать из своей речи все следы американского жаргона. Превен часто выезжал с ЛСО в континентальную Европу, дал на Зальцбургском фестивале 1973-го австрийскую премьеру Восьмой симфонии Шостаковича и выступал, как приглашенный дирижер, с главными оркестрами континента, а Венский филармонический и вовсе попросил Превена что-нибудь для него сочинить. Ближайшим другом его стал покинувший Советский Союз импозантный пианист Владимир Ашкенази.
Судьба Превена стала меняться к худшему, когда в Лондоне началось возвышение двух других оркестров — Лондонского филармонического под управлением Бернарда Хайтинка и «Филармониа» под управлением Риккардо Мути. Оба исполняли Бетховена и Брамса с чистотой и целостностью, которым ЛСО противопоставить было нечего. Превен проводил теперь в полетах столько времени, что ему разрешили давать в Лондоне всего десять концертов за сезон, — случалось, что оркестр не видел его месяцами. ЛСО понимал, что ему необходим дирижер, способный исполнять романтический репертуар в большей полноте и в 1975 году члены его правления решили избавиться от Превена, недооценив, однако, его умение держать удар. Узнав, что договор с ним собираются разорвать, он организовал бунт оркестрантов — в итоге менеджер оркестра был уволен, а в правление избрали новых, преданных Превену людей. Этот стремительный контрзаговор дал ему еще четыре спокойных года, по истечении которых Превен, прослуживший в ЛСО дольше, чем какой бы то ни было другой режиссер, элегантно ушел в отставку, уступив место Клаудио Аббадо. Примерно в то же время он лишился и Мии Фэрроу, ушедшей к Вуди Аллену, однако смог выстроить свою жизнь заново — с Питсбургским симфоническим и женой-англичанкой, Хитер.
Его девятилетнее пребывание в Питсбурге выглядело респектабельно, но не более того. Служившая приятным довеском к контракту программа, которую делала телесеть «Пи-Би-Эс», была приостановлена после восьми выходов в эфир, и Превен остался один на один со скучным городом с его пищевой промышленностью и мелочными политиканами. С новым своим менеджером он не поладил и, узнав, что тот заигрывает с Лорином Маазелем, чья семья жила в городе, ушел из оркестра на два года раньше срока. Все было проделано без особого шума. «Лишиться работы дело неприятное, — сказал Превен, — однако и при этом следует сохранять хорошие манеры».
Питсбург Превен покинул с явственным облегчением и мигом вернулся к двум магнитным полюсам своего компаса, Лондону и Лос-Анджелесу. Заключив договоренность с лондонским менеджером Превена, Джаспером Парро, Королевский филармонический, последний оркестр Бичема, избрал Превена в музыкальные директора, наделив его властью над всей своей деятельностью, как концертной, так и связанной с записью рекламных мотивчиков. В Лос-Анджелесе Превен воссоединился с Эрнестом Флейшманом, менеджером, который обеспечил первые его контакты с ЛСО, — возвращение Превена в Филармонический придавило последние смешки по поводу его низкого голливудского происхождения. Возраст Превена близился к шестидесяти, годам, в которые дирижеру пора уже накладывать свой отпечаток на всю музыкальную культуру. Прежде он воздерживался от записей бетховенских симфоний, говоря: «Если кто-то приходит в музыкальный магазин, спрашивает „Героическую“ и ему выдают список всех записавших ее дирижеров, начиная с Никиша [так!], он наверняка выберет интерпретацию одного из гигантов». Теперь Превен готов был подняться на самую вершину и надеялся, управляя двумя прекрасными оркестрами, добиться звания «великого дирижера».
Неудача его стала очевидной уже через два года, а через пять обрела характер просто постыдный — к этому времени Превен покинул оба своих поста. Катастрофа произошла у всех на глазах и представлялась, если рассматривать личностную ее сторону, не очень понятной. Превен был талантливым музыкантом, коллеги-профессионалы очень его любили. Принеси он в два своих оркестра хотя бы отблески огня, коим озарил когда-то ЛСО, ему удалось бы подкрепить миф, над созданием которого он работал столь неутомимо. Однако Превен, возвратившийся в Лос-Анджелес и Лондон, был вял, тускл да еще и прихрамывал от артрита. «Он слаб физически, — говорил Флейшман. — Нам следует оберегать его». Но ведь были же дирижеры, страдавшие болезнями куда более серьезными и тем не менее с блеском исполнявшие музыку. Проблема Превена выглядит скорее духовной, чем телесной: он походил на пустую, выгоревшую изнутри оболочку. О его концерте, на котором исполнялась музыка Элгара, одном из тех, в каких он так блистал раньше, критик лондонской «Таймс» написал, что Превен «просто двигался вслепую, подобно пассажиру кареты, едущей по городу с опущенными оконными шторками». Его новые, цифровые записи Рахманинова выглядят бледными в сравнении с полными накала оригиналами ЛСО. Лондонские оркестранты говорили, что Превен расплачивается за прежнюю перегруженность работой и чрезмерные разъезды. Привычка быстро заучивать партитуры привела к тому, что, когда стали убывать физические силы, музыкальных запасов у него не оказалось. Позже он уверял, что «тратит на изучение партитуры около месяца», прежде чем исполнить ее. «Я прогуливаюсь по лесу, но это лишь для того, чтобы перебрать ее строка за строкой — увериться в том, что я помню все слова… И если это музыка, которая исполнялась мной много раз, я стараюсь придумать, как сделать это по-новому». Однако и дополнительные усилия, и работа воображения приметным образом его музыку не обогатили.
Трагедия Превена, ибо это и вправду трагедия, опечалила и озадачила прежних его оркестрантов. Один из наиболее перспективных исполнителей группы струнных ЛСО пришел к выводу, что виной всему склад личности Превена. «Андре один из самых талантливых музыкантов, каких я знаю, — сказал этот, пожелавший остаться неизвестным, человек. — Беда в том, что он слишком легко удовлетворяется. Он мог работать с нами над какой-то вещью, мы достигали определенного уровня, давали действительно хороший концерт. Потом возвращались к себе, чтобы продолжить работу, а ему это было уже не интересно. Великие дирижеры всегда испытывают неудовлетворенность, всегда пытаются пойти дальше. У Андре же, если вещь сделана, она сделана. Для меня этим его упадок и объясняется. В нем не осталось движущей силы, и потому он ослабел и обмяк».
Если оставить в стороне возможные причины медицинского характера, крушение Превена было симптомом болезни, которая поражает в его профессии каждого десятого. Как бы эффектно ни изображали Превена средства массовой информации, он никогда не отдавал ни оркестру, ни публике значительной части своей личности. В Лондоне Превен давал всего десять концертов в год, в Питсбурге проводил не больше 16 недель да и те с частыми перерывами, вызванными поездками домой. Лос-Анджелес его появлениями далеко не упивался, поскольку появления эти были нечасты. Через год после поступления в Королевский филармонический он уступил место музыкального директора Владимиру Ашкенази, удовлетворившись меньшим постом главного дирижера. «Мне не хочется устраивать скандал всякий раз, как я встречаю в нашем плане имя дирижера или солиста, которому, если честно, не место на одной с нами сцене» — объяснял он, признавая свою неспособность контролировать всю работу оркестра. Он обещал, что его и Ашкенази дуэт создаст «на музыкальной сцене Лондона новую эру», однако прогноз этот не оправдался.
В Лос-Анджелесе Превен попал в западню противоположного рода — сильный менеджер просто освободил его от принятия каких-либо решений. Флейшман и сам был некогда дирижером, и Превен называл его человеком, способным «выдвигать наилучшие идеи и составлять лучшие программы, какие я когда-либо видел. Ему известно каждое из загадочных музыкальных произведений. И он знает, сработает ли та или иная вещь и в сочетании с чем она сработает». Обнаружив, что Флейшман приглашает дирижеров-гостей, не консультируясь с ним, Превен не стал поднимать шума и просто наблюдал, как ухудшается его положение, пока менеджер не разорвал с ним контракт. «Эрнест, — заявил Превен в редкой у него вспышке раздражения, — не заслуживающий доверия интриган и ублюдок».
«Оркестру все это шло во вред, — объяснял Флейшман. — Вот посмотрите, изумительный музыкант, одаренный во всем. Он заслужил уважение всего музыкального мира. И все же, что-то всегда удерживало его. Я надеялся, что возвращение к нам сможет высвободить скрытый в нем особый огонь». Лишившись двух оркестров, Превен оказался в состоянии неопределенном, он работал с оркестрами как приглашенный дирижер и записывался не меньше прежнего, однако постоянной работы не имел, а «охотники за дирижерами» обходили его стороной. «Ему пошла бы роль престарелого мэтра», — говорят друзья Превена, предлагая самые разные объяснения его раннего упадка.
Для того, чтобы ущерб, наносимый оркестрам вечным отсутствием музыкальных директоров, стал очевидным, потребовалось долгое время, и причину этого составляет поразительная компетентность профессиональных оркестров, способных работать почти с любым из тех, кто встает за дирижерский пульт. Разрыв с оркестрами оказался наиболее сокрушительным для самих дирижеров. Превена и Озаву поразило музыкальное переутомление. Куда менее приметны жертвы более молодые, успевающие перетрудиться и потерять ориентацию еще до того, как они обретают известность. Разрезанная Караяном пуповина, которая связывала некогда музыкального директора и его оркестр, захлестнула шею самой профессии дирижера и начала душить ее.