XII

Наша «служба» на корабле была очень легкая. Расписанные по вахтам, мы исполняли при вахтенных офицерах роль посыльных к капитану и передатчиков приказаний, стояли у компаса, следя за правильностью курса, ездили при шлюпках, но большую часть времени проводили в бездельничестве в своей констапельской. Состоявший при нас корпусный офицер был сам совсем невежественный человек, чтобы занять нас какими-нибудь полезными для будущего офицера занятиями, и таким образом, пребывание на корабле имело только ту хорошую сторону, что мы могли «присматриваться» к строгому порядку судовой жизни и к управлению кораблем. При съездах на берег мы вместе с офицерами посещали рестораны и, случалось, вместе с ними и кутили. А на нашем корабле офицеры были большие любители выпить. Особенно первый лейтенант Д* и начальник 2-й вахты, князь М., оба лихие парусные моряки, были такие завзятые пьяницы, что редко их можно было видеть трезвыми. И на вахту они выходили, зарядившись, что не мешало однако им быть исправными вахтенными начальниками. На берегу они гуляли вовсю, и ряд скандалов ознаменовал их пребывание во всех портах, начиная от Ревеля и кончая Балтийским портом. Возвращались оба эти приятеля с берега иногда в таком виде, что их должны были под руки поднимать по трапу на палубу и вести в каюты, что, с точки зрения морской дисциплины, представляло явный соблазн. Капитан, суровый моряк черноморской школы, конечно, знал это и косо поглядывал на этих офицеров, но он был слишком добрый человек, чтобы, как выражаются на морском жаргоне, «протестовать их», т. е. списать с корабля и сообщить по начальству о причинах, и они, таким образом, проплавали все лето в беспрерывно пьяном состоянии. Впрочем, репутация этих двух старых лейтенантов, типичных представителей кронштадтских забубенных головушек дореформенного времени, тех пьяниц-моряков, о которых слагались целые легенды и которые давали вообще всем морякам славу пьяниц, — репутация их и без того была слишком хорошо известна всем, и оба они, вскоре после плавания, были уволены в резерв, а затем и в отставку. В те времена «очищали» флот.

Приходилось нам, юнцам, «присматриваться» и к обращению с матросами и видеть вопиющую жестокость по отношению к людям. Сам капитан не прибегал к кулачной расправе и, сколько помнится, ни разу не приказывал наказывать матросов линьками, а только ругался в минуты гнева или служебного возбуждения. Но старший офицер положительно был жесток, и притом жесток с какою-то холодной, бесстрастной выдержкой. Ни одного «аврала» или учения не проходило без того, чтобы не было окровавленных им лиц; нередко случалось слышать раздирающие стоны, раздающиеся с бака, где происходили экзекуции. Нам, гонцам, невольно приходилось быть свидетелями этих отвратительных сцен, потому что старший офицер, вероятно, для нашей «морской закалки», приказывал иногда кому-нибудь из нас присутствовать при наказании. Я никогда не забуду этой обнаженной человеческой спины, покрытой красными подтеками от линьков, этих коротких, отрывистых стонов и вскрикиваний, этих озверелых боцманов, наносящих размеренные удары, и этого улыбающегося лица старшего офицера, присутствовавшего при наказании.

Когда матрос, наказанный за самую пустую вину, получив пятьдесят ударов линьков (линек — толстая веревка с узлом на конце), осторожно надевал рубаху на свою посиневшую спину, старший офицер взглянул на меня и, удивленный, вероятно, моим взволнованным видом, проговорил с насмешкой:

— Что, молодой человек, взволновались? Вы не баба-с. Надо приучаться к службе!

По счастью, если бы и была охота «приучаться к службе», столь своеобразно отожествляемой с жестокостью, нашему поколению приучаться не приходилось. Русский флот был накануне отмены телесных наказаний, и «жестокость» начинала выходить из моды.

Нечего и прибавлять, что у нас на корабле дрались почти все офицеры, дрались, конечно, боцмана и унтер-офицеры; а самая невозможная и отборная ругань, свидетельствующая о виртуозной изобретательности моряков по этой части, стоном стояла во время учений и авралов.

Вся эта отрицательная сторона морской службы тогдашнего времени на некоторых из нас, уже несколько охваченных просветительным веянием шестидесятых годов, действовала удручающим образом. Двое товарищей решительно собирались, по окончании курса, выйти в отставку. Большинство, впрочем, «закаливало» свои нервы…

Само собою разумеется, что все мы восхищались капитаном, который в наших глазах являлся идеалом лихого и бесстрашного моряка. Нам, молодым морякам, и весело, и жутко было глядеть, как однажды «Орел» под всеми парусами влетел в узкие ворота ревельской купеческой гавани, управляемый зорким глазом старого «парусника» капитана. И сам он, сдержанный, молчаливый, изредка отдающий резкие повелительные приказания, и вся его крепкая фигура морского волка — все это, разумеется, пленяло и вызывало на подражание, так что многие стали ходить сгорбившись, как и капитан, и говорить так же отрывисто и резко.

Но особенные восторги возбудил он в нас после весьма критического случая, бывшего с нами в это плавание и, конечно, памятного всем, пережившим несколько ужасных минут, незабываемых во всю остальную жизнь. Пример хладнокровного бесстрашия и мужества нашего капитана в эти минуты был одним из ценных морских уроков для будущих моряков.

Как теперь помню, мы шли под всеми парусами с ровным ветром, проходя мрачный и вечно туманный остров Гогланд, около которого, в 1857 году, так трагически, в две-три минуты, пошел ко дну во время поворота, на глазах всей эскадры, корабль «Лефорт» с восьмьюстами человеками экипажа и тремястами уволенных матросов с их женами и детьми, которых перевозили из Ревеля в Кронштадт. Предполагали тогда, что корабль погиб вследствие неправильной нагрузки, имея слишком высоко центр тяжести, или что, быть может, худо закрепленные орудия перекатились во время поворота на подветренную сторону на накренившийся борт. Как бы то ни было, но ни одна живая душа не могла ничего объяснить — ни один человек не спасся. Катастрофа случилась в пятом часу утра.

Память об этом трагическом событии еще была жива среди моряков, и, проходя Гогланд, мы все жадно слушали в констапельской рассказ одного старика-матроса, бывшего сигнальщиком на одном из кораблей эскадры и видевшего гибель злосчастного «Лефорта».

Только что кончил рассказ свой старик-матрос, как все мы почувствовали, что вдруг наш «Орел» положило совсем набок, и услышали зычный голос боцмана, призывавшего всех наверх.

Охваченные паникой, мы бросилась наверх.

Наверху ревел набежавший шквал, и наш «Орел» с убранными парусами стремительно летел, поваленный шквалом, кренясь все более и более. На юте, где я должен был находиться по расписанию, стоял капитан, серьезный и молчаливый. Ют представлял собою совершенно наклонную плоскость… Корабль все больше и больше ложился набок. Невольно в голове пронеслась мысль о «Лефорте». Команда в каком-то боязливом смятении столпилась на палубе, многие крестились. Выбежавшие офицеры были бледны, как смерть. Раздалась команда старшего офицера — закрепить трепыхавшиеся паруса, но матросы не двигались с места.

Корабль кренило больше и больше.

Капитан стоял по-прежнему бесстрашный и тихо отдал приказание старшему офицеру готовить топоры, чтобы рубить мачты. Старший офицер бросился вниз. Прошло еще несколько томительных секунд…

— Готово! — крикнул старший офицер, показываясь в люке.

— Есть! — спокойно отвечал капитан.

И ни черточки страха, ни одной дрогнувшей нотки в его голосе!..

Шквал пронесся далее. «Орел» стал медленно, словно с усилием, подниматься, и наконец поднялся. Радостное чувство озарило все лица. И необыкновенно серьезное и напряженное лицо капитана прояснилось.

Снова поставили паруса, и капитан спустился к себе в каюту с таким, по-видимому, спокойным видом, точно ничего особенного не случилось. Только теперь, казалось мне, он как-то нервнее подергивал, по своему обыкновению, плечами. Мы, молодежь, впервые испытавшие страшные минуты в море, глядели на капитана с восторженным удивлением, и долго еще в констапельской он был предметом нескончаемых разговоров.

Тогда рассказывали, что этот критический случай произошел от недостаточности балласта, бывшего на корабле, и обвиняли портовое начальство. Как бы то ни было, но по приходе в Ревель мы прибавили балласту.

Вспоминается мне еще один эпизод, рисующий этого почтенного моряка.

Это было на Кронштадтском рейде. Часу в пятом после обеда старший офицер послал одного из товарищей с четверкой (небольшая шлюпка с четырьмя гребцами) — отвезти больного матроса на берег и сдать в госпиталь. Ветер был противный, и шлюпка отправилась под веслами.

К вечеру ветер стал свежеть, разводя большое волнение. Шлюпка не возвращалась. Капитан то и дело выходил наверх и спрашивал: «не видать ли четверки?» Получая ответ, что не видать, он беспокойно двигал плечами, сердито крякал и, приказав сигнальщику не сводить глаз с рейда, нервно ходил по палубе, заложив руки за спину. Беспокойство его видимо росло с каждой минутой, с каждым усиливающимся порывом ветра. Он сделал выговор старшему офицеру, что тот послал маленькую шлюпку на берег вместо того, чтобы послать катер.

— Теперь, видите-с… свежо… Им не выгрести… Они, разумеется, пойдут под парусами…

Старший офицер старался успокоить капитана предположением, что посланный со шлюпкой гардемарин Ф. не решится возвращаться при таком ветре на корабль и благоразумно переночует у пристани.

— Вы думаете-с? А я так думаю-с, что Ф. именно и пойдет-с и, конечно, поставит паруса… Молодость отважна-с…

И капитан сам взял бинокль и стал глядеть в заволакивавшийся мглой горизонт.

Начинало темнеть. Ветер усиливался. Шлюпка не показывалась.

Капитан не сходил с юта. Он то хватался за бинокль, то беспокойно ходил взад и вперед, словно зверь в клетке, то снова останавливался и вглядывался в подернутое белыми зайчиками волнующееся море.

— Четверка наверное осталась на берегу, — снова заметил старший офицер, сам видимо обеспокоенный.

— Не думаю-с! — резко ответил капитан.

И как бы в подтверждение его психологического понимания, сигнальщик весело крикнул:

— Четверка идет!

Капитан стремительно спустился с юта и бросился к трапу.

В полумраке, едва освещаемом слабым светом луны, совсем близко летела к кораблю, накренившись и ныряя в волнах, маленькая четверка под парусами.

— Видите-с! — радостно промолвил капитан, обращаясь к старшему офицеру.

И его, обыкновенно суровое лицо, освещенное светом фонарей, которые держали выбежавшие фалгребные, озарилось хорошей, светлой улыбкой.

Через минуты две-три шлюпка, наполовину залитая водой, пристала к борту. Гардемарин Ф., юноша лет шестнадцати, поднялся на палубу весь мокрый. Возбужденный, с раскрасневшимся от волнения лицом, он доложил старшему офицеру, что больной матрос сдан в госпиталь, и вручил квитанцию.

— А зачем вы не остались на берегу? Разве вы не видели, что свежий ветер, а? — строго спросил капитан.

— Я полагал, что он не настолько свеж, чтобы не идти, — ответил Ф.

— То-то полагали-с… А он свеж… Надеюсь, рифы были взяты?..

— На ходу взял-с.

— Ну, ступайте-с, переоденьтесь… Ишь мокрый совсем… Да потом ко мне милости просим чай пить-с. А вы молодец-с! И я на вашем месте тоже пошел бы… да-с! — неожиданно прибавил капитан и крепко пожал руку молодому человеку.

И, уходя в каюту, приказал гребцам дать по чарке водки.

После двухмесячной кампании, во время которой мы побывали в Ревеле, Гельсингфорсе и Балтийском порте и хорошо познакомились там с кюмелем, шведским пуншем и финляндской «сексой», мы с эскадрой вернулись в Кронштадт, хотя и присмотревшиеся к морскому делу, но все-таки очень мало в нем понимавшие и даже ни разу за все время не бравшие в руки секстана. И так было на всех кораблях. Корпусные офицеры, посылавшиеся с кадетами, и сами не умели обращаться с секстаном, так уж куда показывать другим. Да и вообще эти господа в большинстве были люди далеко несведущие, и посылка их с кадетами имела характер лишь полицейского надзора.

Через день или два по приходе в Кронштадт, за нами пришел из Петербурга пароход, и мы распростились с «Орлом», чтобы больше никогда его не видать. И он, и другие деревянные корабли через два-три года мирно стояли в гавани и вскоре, когда на смену им явились броненосцы, были проданы на слом.

Не пришлось более видеть и той варварской дрессировки матросов с порками, какую мы видели на «Орле». Доброму «старому времени» со всеми его ужасами пели отходную. Во флоте, как и везде, повеяло новым духом. И флот «не пропал», как предвещали тогда многие старики-моряки, втайне недовольные реформами, вводимыми великим князем Константином Николаевичем, и в особенности — отменой телесных наказаний. Оказалось, что могла существовать и дисциплина, могли быть и хорошие матросы и без варварств прежнего времени.

Загрузка...