XIII

К 15-му августа мы все собрались в классы, и снова пошла обычная корпусная жизнь, для нас, впрочем, выпускных несколько более свободная.

В начале сентября начали готовиться к традиционному празднованию старшим курсом дня равноденствия. По обыкновению, сборы к этому празднованию держались в секрете от начальства, хотя начальство, разумеется, хорошо знало, что и в этом году, как и ранее, во все предыдущие года, этот традиционный обычай повторится и что помеха ему может только вызвать еще больший скандал. С каждого человека собирали по два, по три рубля для шитья костюмов в предстоящей процессии. Вопрос о костюмах вызывал горячие дебаты.

Но в нашем курсе явились и протестанты против этого обычая, находившие, что тратить деньги на такое шутовство нелепо. Таких протестантов набралось нас пять человек. Мы выпустили «прокламацию», в которой убеждали остальных товарищей не устраивать шутовского маскарада и деньги, предназначенные для этой цели, употребить на выписку нескольких журналов и газет.

Несмотря на горячий тон и, казалось нам, неопровержимую убедительность «прокламации», она не имела никакого успеха и дала нам лишь одного нового приверженца. Огромное большинство крепко стояло за сохранение «обычая» и к предложению выписать журналы отнеслось без малейшего сочувствия. Всех нас, протестантов, не без ядовитой иронии называли «литераторами». Мы, в свою очередь, называли представителей большинства «шутами гороховыми».

Несколько вечеров подряд происходили совещания для выработки программы распределения ролей и для решения существенного вопроса: кого из начальствующих лиц следует на предстоящем празднестве предать анафеме и кому провозгласить многие лета. Совещания эти были очень оживлены, и вопрос об анафемаствовании, надо признаться, не возбуждал больших разногласий. Решено было предать проклятию почти все корпусное начальство, за весьма немногими исключениями. Но так как предание проклятию столь значительного числа педагогов и учителей, каждого в отдельности, заняло бы слишком много времени и могло вызвать нежелательное вмешательство начальства, то постановлено было: провозгласить анафему лишь более выдающимся лицам, а остальных проклясть в общем перечислении фамилий.

Накануне дня равноденствия все костюмы были доставлены в корпус и припрятаны в надежных местах распорядителями. Ночью происходила примерка костюмов и кое-какие поправки. Все это делалось в величайшем секрете.

Следующий день прошел как обыкновенно. Казалось, ничто не предвещало традиционного празднества, и корпусное начальство, боящееся этого дня, казалось не особенно возбужденным. Однако ротный командир несколько раз в этот день показывался в роте, видимо желая узнать настроение. Но «настроение» было, по-видимому, самое спокойное.

Наконец вернулись от ужина, и тотчас же в роту стали собираться все однокурсники, бывшие унтер-офицерами в других ротах… Дежурный офицер благоразумно исчез, чтобы ничего не видеть и не знать, так как хорошо понимал, что всякая его попытка помешать манифестации вызвала бы крупный скандал. Такие скандалы, при бестактности начальства, бывали и оканчивались не особенно приятно для обеих сторон. Не показывались в этот вечер ни ротный командир, ни дежурный по корпусу, ни директор. Узнавши, что празднество будет, они сидели по своим квартирам и ждали, чтобы манифестация прошла только скорей и спокойнее, не осложнившись какими-нибудь серьезными беспорядками.

Тем временем участвовавшие в процессии — весь старший курс, за исключением шести протестантов, — торопливо одевались в спальной в свои костюмы, приклеивали бороды, красили лица и т. п.

В соседних залах роты уже нетерпеливо ждут процессии зрители: кадеты среднего и младшего гардемаринских классов и прибежавшие тайком воспитанники других рот. Дневальные, в ожидании хорошей подачки, зорко сторожат за дверями, готовые предупредить, лишь только завидят начальство.

Все готово. Процессия в стройном порядке, при торжественном пении гимна равноденствию, двинулась из спальной.

Среди двигавшихся тихим шагом различных морских божеств мифологии, среди тритонов, нереид, русалок, наяд, — одетых или, вернее, полуодетых в более или менее подходящие костюмы подводного царства, блестевших фольгой и бусами, с венками на головах и с зажженными свечами, — среди разных морских чудовищ рыб и черепах, — высоко над головами остальных восседал на троне, несомый шестью полуголыми подводными придворными, Нептун с длинной седой бородой и в большой блестящей короне. Костюм его ограничивался поясом из зеленой изрезанной бумаги, заменявшей морскую траву. В одной руке у него был трезубец, а в другой — учебник астрономии Зеленого. Вид у Нептуна был торжественно-серьезный.

«Астрономия» была в золотом переплете. Эта в некотором роде «священная книга», с которой много поколений праздновали равноденствия, хранилась всегда в старшем выпуске.

В 1861 г. старшие гардемарины, под влиянием новых веяний, книгу эту сожгли, и с тех пор, кажется, в морском корпусе не празднуется более равноденствие.

Процессия обошла обе залы и направилась, сопровождаемая зрителями, в спальню среднего гардемаринского курса. Там она остановилась. Пение прекратилось.

Тогда, среди мертвой тишины, был прочитан из учебника астрономии параграф, определяющий равноденствие и начинающийся, если мне не изменяет память, словами: «Когда солнце годовым своим движением приходит в одну из точек В или С» и т. д.

По окончании чтения этого параграфа, Нептун спустился с трона. Выйдя вперед, на середину спальни, между раздвинутыми кроватями, он проговорил:

— Слушайте, братия!

И затем торжественно-мрачным голосом, стараясь брать своим басом низкие ноты, провозгласил:

— Директору морского корпуса, что в городе Санкт-Петербурге на Васильевском острове, контр-адмиралу «Сережке» такому-то анафема!

— Анафема! — загремели в ответ десятки голосов, подхваченные и зрителями.

Нептун стукнул трезубцем об пол и продолжал:

— Инспектору классов того же корпуса, капитану 1-го ранга такому-то… анафема!

— Анафема! — снова повторили все.

— Дивен в подлостях своих. Он свинья! Он подлец!

И все пропели церковным напевом это прибавление к проклятию особенно нелюбимого инспектора.

— Батальонному командиру, капитану 1-го ранга, «Павлушке» такому-то, по прозванию «Копчик», — анафема!

— Анафема!

Нептун по очереди продолжал провозглашать имена эконома, нескольких ротных командиров, дежурных офицеров и двух особенно нелюбимых преподавателей, и после каждого провозглашения раздавалось протяжное и мрачное: «анафема».

Остальные затем были перечислены вместе и преданы были проклятию en masse[8].

После паузы Нептун провозгласил уже в мажорном тоне:

— Мудрому и славному нашему дежурному офицеру и преподавателю, преславнейшему и преблагороднейшему Илье Павловичу Алымову многая лета!

— Многая лета! — весело загремели голоса.

Провозглашение многолетия заняло, впрочем, весьма немного времени, так как удостоившихся этой чести лиц было мало — всего, сколько помнится, три или четыре человека.

Затем Нептун снова взобрался на трон, и процессия тем же порядком, с пением, возвратилась в спальню. Участвовавшие быстро переоделись, и после недолгих бесед все улеглись спать. Все было окончено.

Явился и дежурный офицер и мирно зашагал по своей дежурной комнате.

Оставить однако совсем без внимания бывшую манифестацию начальство морского корпуса считало ниже своего достоинства, и потому на другой день, после классов, нашу роту выстроили во фронт, объявив, что идет директор корпуса. Семеня ножками и стараясь казаться сердитым, к нам подошел, сопровождаемый батальонным командиром, инспектором и ротным, директор, довольно неказистый на вид старик, добродушный, незлобивый и очень простенький человек, которого вчера предавали анафеме, надо думать, более для соблюдения традиционного обычая, чем по заслугам. Никакого проклятия он не заслуживал, и все очень хорошо знали, что почтенный старик никого не обижал, никого не преследовал и управлял корпусом номинально, находясь под влиянием инспектора классов. Кроме того, ходили слухи, что он на время лишь назначен директором, и его, по правде говоря, не ставили ни в грош и совсем не боялись.

Выпучив свои глаза, директор поздоровался с нами и, краснея более от неумения говорить, чем от негодования, несколько секунд стоял в безмолвии, видимо затрудняясь, с чего начать, и беспомощно озираясь на почтительно стоявшего сзади «дипломата» — инспектора классов.

— Э… э… э… это как же?.. — начал наконец директор, сознавая, что надо же что-нибудь сказать. — Вчера… э… э… э… шум, беспорядок… Это срам-с… И я не потерплю, понимаете, не потерплю-с… Меня трудно рассердить, но если я рассержусь… выгоню из корпуса… Да-с… Выгоню… Выгоню-с!

Добряк клепал на себя безбожным образом. Он и теперь не сердился, а исполнял свою «роль», вероятно, подсказанную инспектором.

— И кто это выдумал вчера эти беспорядки-с?.. Кто зачинщики-с?.. Выходите вперед… Никто, разумеется, не выходил.

— Значит, все-с? Ну, я со всех и взыщу-с… Со всех… и строго взыщу-с… Непременно взыщу-с… э-э-э… Будете помнить-с…

Вероятно, дело ограничилось бы этим обещанием, и добряк ушел бы, убежденный, что напугал всех нас, как взгляд его случайно упал на маленького Г., который, слушая несвязную речь директора, лукаво улыбался своими смеющимися глазами.

Это уж было слишком!

— Э-э-э… вы еще смеяться… Директор говорит, а он смеется… Вы, значит, зачинщик и есть… Под арест его! — вдруг крякнул визгливым тенорком почтенный старик, внезапно закипая при виде этого насмешливого взгляда. — На неделю… На хлеб… на воду! Он всегда во всем коновод… Я знаю… Я все знаю-с…

Директор, конечно, и не догадывался, что он сажал под арест «протестанта», не принимавшего участия во вчерашней прецессии и не бывшего никогда коноводом, и, еще раз пригрозив, что он строго взыщет, ушел, сопровождаемый свитой.

Г. со смехом собирался идти в «главную арестантскую» (главный карцер) и только просил, чтоб товарищи не забыли ему приносить съестного. Товарищи предлагали идти к директору и сказать, что он не принимал никакого участия в праздновании равноденствия, но Г. не согласился. «Не все ли равно? Ведь он не за участие меня посадил, а за улыбку!» — говорил, продолжая смеяться, маленький Г. Он, впрочем, просидел всего два дня. После двух дней директор позвал его к себе и самым добродушным образом простил, проговорив на прощанье:

— А вы, молодой человек, вперед помните-с… э-э-э… что, когда говорит начальник, надо слушать, а не смеяться… А то что будет-с, если все будут смеяться над начальниками?.. Как вы думаете-с?

И так как Г. затруднялся отвечать, то добряк и поспешил объяснить ему:

— Будет-с всеобщий кавардак… Вот что будет-с!

— Дешево отделались, почтенный, — ядовито заметил инспектор классов, обращаясь на другой день к Г. в классе. — Начальство надо почитать, а не улыбаться, когда оно говорит. Вот тоже и этот почтенный, — указал инспектор классов на меня, — стишки пописывает про начальство и думает, что это очень либерально… Как бы за это серьезно не поплатиться… Как вы полагаете, почтенный? — обратился ко мне инспектор классов, прочитавший переписанное товарищем стихотворение, в котором героем был он. — Ведь это вы занимаетесь стихоплетством? — презрительно добавил он.

— Занимаюсь по временам, — отвечал я.

— Я так и думал… Смотрите, почтенный, как бы, вместо выпуска из корпуса, не остаться еще на год… Держите ухо востро… Начальство терпеливо и попечительно, но и оно иногда теряет терпение… и особенно не любит строптивых… Видно, журналов нынешних начитались… разные глупости нравятся?..

Несмотря на предостережение инспектора, мне не пришлось «держать ухо востро». Через месяц совершенно неожиданно я оставил корпус. По просьбе отца я был назначен в трехлетнее кругосветное плавание и в начале октября, простившись с товарищами, уехал в Кронштадт, чтобы явиться на корвет.

Экзамен мне пришлось держать в Печелийском заливе, на эскадре, перед экзаменной комиссией моряков, а не перед сонмом корпусных педагогов.

Загрузка...