Мне было теперь приблизительно четырнадцать лет. Могло пройти столько же или вдвое, ранее чем я встречусь с подобными себе. Эта мысль сильно огорчала меня. Я почувствовал, как дорого бы дал, чтобы Джаксон остался в живых. В убийце моего отца я потерял друга. Первый день не мог ни за что приняться; пробовал читать — и не мог. Аппетит тоже пропал. Я глядел на океан, на волны, которые катились одна за другою, и думал: не принесут ли они мне товарища?
Настал вечер, а я все еще сидел в раздумье; наконец, я лег с тяжелым сердцем. К счастью, я скоро заснул и забыл о своих горестях. Когда я встал на следующее утро, солнце ярко сияло, и я почувствовал прилив бодрости. Аппетит вновь вернулся. Я вспомнил о поясе с бриллиантами и поднял доску под постелью Джаксона; под ней оказалось углубление, наполненное разными вещами. Там были часы и запонки, принадлежавшие подшкиперу, несколько долларов, завернутых в старые тряпки, табакерка, старая трубка, брошка с вензелем из волос и несколько писем с подписью И. Эвелин. В табакерке я нашел обручальное кольцо, очевидно принадлежавшее моей матери, и длинную прядь ее черных волос. Было также несколько кусков руды, серебряный пенал и пара маленьких золотых серег. На дне углубления лежал пояс с бриллиантами. На нем была надпись: собственность И. Эвелина «Минорис 33. Лондон». Осмотрев все эти вещи, я положил их обратно на прежнее место и закрыл доской, затем погрузился в раздумье и просидел недвижимо до вечера.
Такое состояние апатии продолжалось несколько недель, пока я, наконец, не пришел окончательно в себя. Оставался месяц до прилета птиц. В один прекрасный день, утомленный видом всего, что меня окружало, я решил для перемены захватить на несколько дней провизии, бутылку воды и спуститься в овраг, чтобы наготовить себе дров. Мне хотелось остаться там несколько дней, так как хижина стала мне ненавистна.
Через час я уже был в овраге, но не торопился начать работу. Я задумал вскарабкаться выше и посмотреть, нельзя ли добраться до другой стороны острова. Я стал взбираться по скалам и вскоре достиг площадки, покрытой сочной зеленой травой. Здесь не было ни одного кустика; я сел отдохнуть, и мне бросились в глаза голубые цветочки, которых я никогда прежде не видал. Я не знал о существовании цветов на острове. Я смотрел на них с восхищением и почувствовал к ним какую-то нежность. Они были такие красивые и так одиноки — так же одиноки, как и я. Я вспомнил ту картинку, на которой был изображен английский коттедж. Джаксон рассказывал мне по этому поводу о том, как в Англии занимаются садоводством, пересаживают и прививают дикие розы и другие вьющиеся растения, чтобы украшать ими стены жилищ. Мне пришло в голову перенести один из найденных цветочков к хижине, поливать его и ухаживать за ним. Я выкопал цветок с помощью американского ножа, стараясь оставить достаточное количество земли у корней, и затем продолжал подниматься выше. Не прошел я и ста шагов, как увидел по крайней мере дюжину таких же растений в цвету, еще красивее и роскошнее первых. Через полчаса я достиг вершины и увидал океан с другой стороны. У ног моих лежала вторая половина острова, доселе еще никогда не виденная мною. Зрелище было величественное, но обе стороны острова мало разнились одна от другой. Такие же голые пустынные скалы, за исключением разве оврага, который начинался с того места, где я стоял, и спускался вниз наподобие трещины. Тут рос сплошной кустарник, но не видно было ни одной птицы, не слышно было ни одного живого звука. Все было тихо и пустынно. Я спустился в этот овраг и скоро набрел на некоторые цветы и растения, не виданные мною доселе. Тут были исполинские папоротники, вокруг которых обвивались ползучие растения, явно напоминающие те, которые я видел на картинке. Я тотчас же решил посадить несколько штук вокруг моей хижины, устроить сад и иметь свои цветы. Трудно себе представить, какую радость возбудила во мне эта мысль. Вспомнив, однако, что хижина построена на скале, и что придется нанести слой земли, в которую растения могли бы пустить корни, я вернулся домой, чтобы все приготовить для пересадки цветов.
На следующий день, встав рано утром, я достал из сундука парусиновую куртку и, связав ворот и рукава, устроил род мешка для перетаскивания земли. Я перенес ее десять или двенадцать мешков в течение дня и устроил вокруг хижины грядку в четыре фута ширины и один фут вышины. Целую неделю я был занят таким образом, и хотя очень уставал, но чувствовал себя бодрым и счастливым. Я убедился, что работа — лучшее средство против тоски. Покончив с приготовлением грядки, я захватил два мешка и отправился за цветами и растениями. Я выкопал также несколько кустов, которых прежде не заметил. Все это я посадил около хижины, полил водой, и садик мой скоро запестрел всеми цветами радуги. На следующее утро я опечалился, увидев, что цветы и растения немного поблекли. Я поспешил их полить, и к вечеру они снова ожили. Вскоре я заметил, что земля начинает сползать по краям; я набрал небольших камней и обложил ими грядки. Теперь все было готово, и мне оставалось только ежедневно поливать мой садик. Джаксон говорил мне, между прочим, что гуано употребляется, как удобрение. Поэтому я принес его целый мешок и насыпал понемногу вокруг каждого растения. Польза его скоро обнаружилась, и ко времени прилета птиц мой сад был в блестящем состоянии. Трудно описать то удовольствие, которое я извлек из своего садика. Я знал каждое растение, каждый кустик, разговаривал с ними, как с товарищами, ухаживал за ними, поливал их утром и вечером. Быстрое развитие их приводило меня в восторг. Я уже не тяготился своим одиночеством, мне было чем интересоваться, что любить и за чем присматривать. Для меня это были живые существа. Они росли, давали листья и цветы — казалось, они благодарили меня за уход и заботу о них; это были мои товарищи и друзья. Я уже говорил, что Джаксон научил меня нескольким песням. Утомленный тишиной и одиночеством, не слыша вокруг себя человеческого голоса, я начал сперва напевать про себя, а затем громко пел. Это доставляло мне большое удовольствие. Никто, правда, не слушал меня, но по мере того, как росла моя привязанность к саду, я привык садиться около него и петь цветам и растениям, воображая, что они слушают меня. Запас моих песен был невелик, и я пел их так часто, что, наконец, слова надоели мне. Тогда я взял молитвенник и, насколько позволяли мелодии, переложил на них псалмы Давида. Едва ли псалмы когда-либо распевались на такие мотивы, но меня это забавляло и разнообразило мои занятия. От времени до времени я отправлялся на поиски за каким-нибудь цветком или кустиком, и каждая находка приводила меня в восторг.