ЧАСТЬ II ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

ВЕЛИКОЕ СОБЫТИЕ

Однако я недолго сокрушался об исчезновении моего старого друга Медуза. Великое событие, которое всё время предрекала мама Тина, наконец совершилось. Мазель Леони кончила мой костюм. В понедельник, вместо того чтобы взять меня на реку, мама Тина надела парадное платье и нарядила меня во все новое: серые в черную полоску рубашка и штаны и панама, купленная накануне в Сент-Эспри. Экипированные таким образом, мы отправились в Петибург.

Мама Тина часто ходила в Петибург, иногда даже вечером после работы: она старалась как можно меньше покупать в «доме». Я же, хотя Петибург и был самым близким к Петиморну городом, видел его только издали.

По обеим сторонам главной улицы стояли деревянные домики. Через определенные промежутки были расставлены водоразборные колонки, и я с удовольствием наблюдал, как струи прозрачной воды разбиваются о каменные плиты.

Школа располагалась на холме рядом с церковью. Двор церкви служил одновременно и школьным двором. Низкое школьное здание с железной крышей было окружено террасой. Все дети играли во дворе и на паперти церкви. Они прыгали и весело кричали. Несмотря на смущение, мне захотелось поиграть с ними. Некоторые мальчики были обуты, но большинство бегали босиком, как я. И правду говорил мосье Медуз: все они были очень чистенькие.

Пробравшись через этот живой муравейник, мама Тина разыскала меднолицую даму, прогуливающуюся под навесом.

На ней было красивое платье и новые туфли, а ее черные волосы были заплетены в две длинные косы, достававшие до пояса. Она ласково разговаривала с мамой Тиной и улыбнулась мне.

Я ждал, когда она начнет расспрашивать меня, потому что по дороге мама Тина учила меня, как отвечать. Если меня спросят: «Как тебя зовут?» — отвечать: «Жозе Хасса́м». Если спросят: «Сколько тебе лет?» — отвечать: «Семь лет, мадам». И каждый раз, как она обратится ко мне, я должен отвечать: «Да, мадам. Нет, мадам», очень вежливо. Но она ничего не спросила.

Мама Тина велела мне быть умным и ушла. Я долго смотрел на играющих детей, потом поглядел на учительницу. Она подошла к углу террасы и позвонила в колокол, вроде того, какой звонил у нас к обеду. Все дети собрались к веранде.

Большая комната, куда я вошел вместе со всеми детьми, восхитила меня. С огромным удовольствием уселся я на скамейку рядом с другими детьми (здесь были мальчики и девочки приблизительно моего возраста) и принялся любоваться всем, что было приклеено, повешено и написано на стенах. Я больше рассматривал, чем слушал учительницу, которая говорила ласковым, приятным голосом и делала красивые рисунки белым на большой черной доске.

В одиннадцать часов раздался звонок, и я пошел к мадам Леонс, у которой мама Тина велела мне провести перемену.

Мадам Леонс была женщина приблизительно такого же цвета, что и мама Тина, но очень толстая, в ярком тюрбане, одетая в длинный балахон и шлепанцы.

Мадам Леонс никогда не видела меня, но, наверное, слышала обо мне, поскольку моя мама Делия была у нее служанкой, когда я еще не родился.

Она передала мне маленький мешочек, в который бабушка положила мой обед: мисочку с двумя ломтиками иньяма и кусочком жареной рыбы.

— Иди, ешь там, — сказала мадам Леонс, указывая на коридор. — Не закапай пол. Кончишь есть, пойди попей воды. Кран напротив. Потом сядь около двери. Когда увидишь, что дети возвращаются в школу, пойдешь за ними.

Я слышал, как мадам Леонс и другие обитатели ее дома ходили где-то за перегородкой, но не видел их. От этого дом казался мне загадочным и непонятным.

Я пообедал со всеми предосторожностями, как мне было велено, ни малейшим шумом не выдавая своего присутствия. Поев, я направился к колонке, чтобы пополоскать рот, смочить лицо, вымыть руки и ноги.

Потом я стал в дверях дома, поджидая школьников.

Вечером, после уроков, уходя из городка, дети разделялись на группы, — все, кто из одной деревни, вместе возвращались домой. Я один направился по дороге в Петиморн, гордясь своей самостоятельностью. Я прожил день, полный новых образов, вещей и звуков. Я весь дрожал от волнения, моя любовь к нашей улице не поколебалась, но к ней прибавилось восхищение всем новым, что я увидел.

Мама Тина ждала меня около хижины. Она меня не поцеловала: она почти никогда не целовала меня. Но в ее взгляде я почувствовал нежность и гордость за меня.

— Как ты провел день? — спросила она.

Никогда она не разговаривала со мной так ласково.

Я рассказал все в малейших подробностях. Повторил названия многих новых предметов: класс, письменный стол, доска, мел, грифельная доска, чернила, чернильница… Похвастался, что узнал новые выражения, вроде: «скрестите руки», «молчите», «станьте в ряд», «разойдитесь».

Никогда я не был так говорлив. А мама Тина слушала мой рассказ с лицом более просветленным и довольным, чем когда она курила трубку. Можно подумать, что я стал другим человеком.

Теперь мама Тина будит меня рано утром, поит слабым кофе с маниоковой мукой, дает мне ковшик воды для умывания, потом тщательно проверяет уголки моих глаз, рта, уши, нос и шею. Затем я одеваюсь. Наконец я беру мешочек с обедом, прощаюсь и ухожу, а мама Тина еще долго кричит мне вслед разные наставления.

У подножия горы я почти всегда встречаю школьников из Курбари́ля и Фонмезо́на, и мы вместе продолжаем путь в школу.

Каждый день я узнаю́ что-то новое. То учительница заставляет меня читать или велит мне перечислить все дни недели. То у меня завелся новый товарищ. То я подрался с плохим мальчиком. А то учительница побила меня бамбуковой палкой, которой она показывает нам буквы на доске и делает внушение болтунам и растяпам.

Единственное, чего я не люблю, — это обеды в коридоре у мадам Леонс. Мне обидно, что никто из невидимых жителей этого дома не обращает на меня внимания. У меня такое впечатление, что, находясь в темном коридоре, я остаюсь вне дома. Как будто бы, дав бабушке обещание приютить меня, мадам Леонс вероломно выставила меня за дверь непонятно почему.

По четвергам[14] мама Тина берет меня с собой на поле. Этот свободный день радует меня, особенно если сажают тростник на новом участке. Я с удовольствием сосу кусочки тростника, оставшиеся после перевозки стеблей для посадки.

Я здо́рово наловчился в ловле раков и не без гордости обеспечиваю маму Тину «соусом» на ужин.

Теперь дни, проведенные с мамой Тиной, наполняют меня счастьем, которого я раньше не испытывал. И с еще бо́льшей радостью отправляюсь я на другой день в школу.

По воскресеньям я сопровождаю маму Тину в Сент-Эспри, но по понедельникам она уже не берет меня на реку.

ЗНАКОМСТВО С РАФАЭЛЕМ

Я заметил уже давно, что напротив мадам Леонс, за колонкой, живет Рафаэль, один из моих соучеников. Он тоже обратил на это внимание, и мы теперь выходим вместе из школы. После обеда он с другой стороны улицы подает мне знак, что пора идти.

Рафаэль принадлежит к старшим, ибо класс делится на старших и младших. Он пишет в тетради, а мне выдали первую в моей жизни грифельную доску. Поэтому, а еще потому, что он родился и живет в городке, он смотрит на меня свысока, но это не мешает нам быть друзьями.

Кожа у Рафаэля светлее моей; волосы у него черные, гладкие. Но одевается он, как я, и так же, как я, ходит в школу босиком. У него есть старший брат в другой школе городка (наша школа расположена в нижней части города, а в верхней части есть другая школа, побольше, где учатся старшие) и маленькая сестра, которая еще не учится.

Мать его такая же толстая женщина, как мадам Леонс, но она не носит тюрбана, и ее волосы, цвета пакли, закручены в огромный узел на макушке. Она готовит пирожные и конфеты из кокоса и на подносе выставляет их на продажу в своем окне.

Когда после обеда я хожу к колонке, я задерживаюсь там, Рафаэль тоже, и мы болтаем, стоя у дороги. В конце концов, я отважился ступить на порог дома Рафаэля, и мы играем там тихонько, пока его мать не крикнет нам, что пора идти в школу.

Я укорачиваю, насколько могу, время своего обеда, чтобы побыть с Рафаэлем и забыть неприятное ощущение, которое охватывает меня в доме мадам Леонс.

Но я все-таки боюсь мать Рафаэля. Может быть, потому, что она похожа на мадам Леонс? Может быть, потому, что она тоже не обращает на меня никакого внимания, а в тех редких случаях, когда она смотрит, как я играю с Рафаэлем, во взгляде ее проскальзывает жестокость и недоверие?

Рафаэль, по-видимому, любит ее. Он зовет ее мама Нини́, и поэтому я подозреваю, что она ему не мама, а бабушка. Значит, она не может быть плохой женщиной. Сам же Рафаэль очень добр ко мне.

— Жаль, что ты не бываешь здесь по воскресеньям, — говорит он, — мама Нини печет пирожные и дает нам мыть и вылизывать все миски и плошки, в которых она готовит конфеты и крем. Представляешь, как это вкусно!

Иногда мать отдает ему непроданные пирожки, и он обещает поделиться со мной при случае.

Рафаэль многому научил меня: игре в шарики, в серсо́, в классы, в камешки.

Удивительно, как много игр он знает. В школе на перемене все хотят играть с Рафаэлем. Каждый рвется в команду Рафаэля. Он бегает быстрее всех, когда мы играем в разбойников и жандармов. Он никогда не ушибается, падая. И потом, все его слушаются! Но как я огорчаюсь каждый раз, когда учительница наказывает его. Потому что на уроках Рафаэль страшный непоседа и болтун. На чтении, на письме, на арифметике учительница всегда находит предлог сделать ему выговор и отхлопать его бамбуковой палочкой по ногам или по пальцам. При этом Рафаэль не может удержаться от гримас и выкриков, разрывающих мое сердце.

Однако мне никогда не приходит в голову посоветовать Рафаэлю вести себя лучше. И на учительницу я тоже не сержусь.

Я просто страдаю за Рафаэля. Удары, которыми его награждают, болезненно отдаются во мне. И когда он плачет на скамейке, положив голову на руки, я, разделяя его боль, даю мысленное обещание, что это не повторится или что он больше не попадется.

Но Рафаэль скоро поднимает голову, — глаза его уже сухи, взгляд ясен. Увидев, что он развеселился, я тоже мигом успокаиваюсь.

КОЗНИ МАДАМ ЛЕОКС

Однажды, завтракая в коридоре, я услышал шарканье шлепанцев мадам Леонс. Я испугался и поспешно огляделся вокруг, не уронил ли я чего на пол.

— На́, — сказала мне мадам Леонс. Она протягивала алюминиевую тарелку, и я встал, чтобы взять ее.

— Спасибо, мадам Леонс.

Это были красные бобы с кусочком мяса. Удивленный и взволнованный, я принялся за еду. Но как только мадам Леонс повернулась ко мне спиной, я остановился. Хотя бобы с мясом очень вкусная еда, мне не понравился нелюбезный вид, с каким мадам Леонс дала мне их!..

Может быть, не так уж хороша эта пища? С самого первого дня я чувствую себя в присутствии мадам Леонс как собачонка. Нет, я не стану есть ее бобы с мясом.

Я поспешно давлюсь моими зелеными бананами, сваренными в воде, и кусочком рыбы, потом бегу через улицу и — бах! — выбрасываю содержимое тарелки в сток. Потом я чисто мою тарелку и отношу ее мадам Леонс.

— Ты даже вымыл тарелку! — восклицает она, по-видимому очень довольная и удивленная. — Это очень хорошо. Ты молодец! Так вот, — продолжает она ласковым голосом, — ты можешь сказать своей бабушке, чтобы она не давала тебе с собой обед. Я буду кормить тебя в полдень.

Значит, я ошибся? Мадам Леонс добрая женщина. А я ее так боялся! Какой я дурак, что не стал есть бобы и особенно мясо!

Ее предложение восхитило меня. Не столько мысль, что я попробую еще раз мясо с бобами, сколько предвкушение радости, которую доставит маме Тине это известие.

К тому же доброта, проявленная мадам Леонс, растрогала меня, обрадовала, заставила смотреть на мир новыми глазами.

Я поспешил на нашу улицу, чтобы поскорее сообщить бабушке радостную новость.

Нет, мама Тина не хотела мне верить.

Я, наверное, плохо понял. По ее мнению, мадам Леонс и так оказала ей огромную услугу тем, что разрешила мне завтракать в своем доме. Моя новость больше расстроила, чем обрадовала ее.

— Я не думаю, — сказала она мне, когда я ложился спать, — чтобы ты просил что-нибудь у мадам Леонс?

— Нет, мама.

— Точно? Ты уверен?

— Да, мама.

— Ведь я тебе даю достаточно еды, правда?

— Да, мама.

— Если мало, ты мог бы мне сказать.

— Всегда достаточно, мама.

Я даже часто доедал после уроков то, что оставалось от полдника.

В конце концов мама Тина решила: на следующей неделе она зайдет к мадам Леонс, узнает, что произошло, и в зависимости от обстоятельств извинится перед ней или поблагодарит ее.

И она предоставила это дело на волю божию.

Тем не менее на следующее утро она заставила меня взять с собой завтрак. Ночь не успокоила ее сомнений.

В полдень, придя из школы, я стоял в коридоре в ожидании, что мадам Леонс вынесет мне алюминиевую тарелку. Я был слишком обеспокоен, чтобы думать о ее содержимом. Обеспокоен и встревожен. Я сам не знал почему, да и не мог знать.

Скоро послышался шум шагов, и мадам Леонс, появившись в дверях, сказала мне:

— Ты здесь? Входи же, иди есть.

Я прошел через маленькую комнату, где я побывал в тот день, когда пришел сюда в первый раз с мамой Тиной. На единственном столе, стоявшем в ней, я оставлял каждое утро мой мешочек с обедом. Потом я последовал за мадам Леонс в соседнюю комнату, совсем темную, — кухню, без сомнения, ибо там был кирпичный очаг, стол, а на стенах висели кастрюли. В кухне стоял тяжелый запах жареного лука, прогорклого масла и вареных овощей. Мадам Леонс усадила меня на табуретку около стола, на котором стояли несколько чистых тарелок и стопки грязной посуды. Она сняла крышки с нескольких кастрюль на плите и зачерпнула из каждой большой ложкой. Потом она протянула мне ту же тарелку, что и вчера, и сказала:

— На, ешь.

И тут же ушла в соседнюю комнату, где было еще темнее, чем в кухне.

Наверное, там она ела, потому что через закрытую дверь был слышен звон вилок и ножей, и, по-видимому, со своим мужем, так как до меня доносился мужской голос.

Я никогда не видел мосье Леонса. Наверное, он возвращался с работы, когда я еще был в школе, и уходил позже меня.

Кухня мне не понравилась. Тут было слишком темно. Я бы предпочел оставаться в коридоре, как собачонка. Здесь я чувствовал себя как в тюрьме! Я не осмеливался жевать.

Мне захотелось убежать. Но и бежать я боялся.

Вдруг я услышал шум отодвигаемого стула и поспешно воткнул вилку в иньям с рыбой, лежавшие у меня на тарелке. От страха я давился кусками. Никто не вошел, но я машинально продолжал есть.

Кончив, я хотел было пойти к колонке вымыть свою тарелку, чтобы подышать свежим воздухом, поиграть с Рафаэлем и освободиться от гнетущего чувства, охватившего меня. Пока я раздумывал, снова послышался шум отодвигаемого стула и шарканье туфель мадам Леонс. Она вошла с тарелкой в руках и сказала мне:

— Ты кончил? Хорошо! Не окажешь ли мне одну услугу, мой негритенок?

— Да, мадам, — покорно согласился я.

— Так вот! — продолжала она. — Теперь ты помоги мне быстро вымыть посуду.

— Да, мадам.

— Пойдем, — сказала она.



Мы вернулись в маленькую комнату перед кухней. Мадам Леонс открыла дверь, выходящую на маленький мощеный дворик. Листва лимонного дерева, у подножия которого скопился куриный помет, не пропускала солнечный свет в узкое пространство, огороженное отсыревшей каменной стеной. Пять или шесть кур, запертых там, думали, вероятно, что их собираются кормить, и бросились нам навстречу.

В углу двора вода стекала из крана в красный бассейн, из него она переливалась в другой бассейн, поменьше, а оттуда в канаву.

Мадам Леонс положила грязные тарелки, кастрюли, стаканы, ложки и вилки в маленький бассейн и показала мне, как действовать: начинать со стаканов — намылить два пальца и сунуть их в стакан, а потом поворачивать, чтобы протереть стекло. Потом прополоскать их под стоком из большого бассейна и поглядеть на свет, не мутные ли они. Потом вымыть вилки, ложки и ножи.

Потом — тарелки. И, наконец, кастрюли, которые надо сильно тереть тряпочкой, смоченной в золе.

Я ужасно старался и с трепетом ждал прихода мадам Леонс. Проверив мою работу, она сказала, что все хорошо и что я действительно трудолюбивый мальчик.

На все это у меня ушло много времени. Пока я выбрался на улицу, Рафаэль уже ушел, и, как ни торопился, я опоздал на урок.

Вечером, когда я подтвердил маме Тине, что мадам Леонс накормила меня, моя бабушка была вне себя от радости и призывала благословения на голову этой великодушной дамы.

ТЯГОСТНЫЙ ПЛЕН

Мне никогда не запрещали играть. Поэтому время, которое я проводил каждый день в тесном дворике и сумрачных комнатах мадам Леонс, казалось мне пыткой. Я не мог отделаться от ощущения, что замурован глубоко под землей, откуда мне не выбраться. От мадам Леонс и ее невидимого мужа я ждал злых козней, сам не знаю почему. По правде говоря, со мной никто плохо не обращался в этом доме; они меня кормили, но я все равно боялся. Я всегда ненавидел и боялся мадам Леонс из-за унижений, которым она меня подвергала. Кухня угнетала меня. Я ел с недоверием, не решаясь проявить открыто свое отвращение. А горы посуды, мешавшие мне встретиться с Рафаэлем, принижали меня еще больше.

Лицо мадам Леонс не выражало доброты, и я был убежден, что все ее поступки зловредны. Мне хотелось пожаловаться на нее кому-нибудь… Какому-нибудь здоровенному дяденьке!

Когда посуды было мало, она заставляла меня чистить обувь. Две-три пары огромных башмаков и ботинки с длинным рядом пуговиц и острыми носами.

Первый раз, когда она поручила мне эту работу, я сообщил об этом маме Тине с большим огорчением, но осторожно, боясь проявить свое отвращение и возмущение.

— Это хорошо, — ответила мне она. — Мадам Леонс добра к нам, надо оказывать ей услуги время от времени.

И она снова призвала благословение божие и всех святых на голову этой достойной дамы.

Какое разочарование для меня!

Чистка ботинок казалась мне в тысячу раз горше мытья посуды. Может быть, потому, что теперь у меня совсем не оставалось времени на игру с Рафаэлем. Я уже привык расценивать мытье посуды как логическое следствие трапезы, а чистка ботинок после еды действовала на меня тошнотворно. Из-за нее я каждый день опаздывал в школу после обеда.

Через несколько дней мадам Леонс велела мне приходить к ней сразу после уроков. Она стала посылать меня за покупками в лавки. А тем временем мои попутчики из Фонмезона, Курбари́ля и Ламберте́на уходили, и мне приходилось идти домой одному.

Поэтому ходить за покупками мне было еще противнее, чем чистить ботинки.

Я полюбил утренние уроки, когда учительница не ругала меня за опоздание. Утренние уроки были прекрасны, как игра или представление. В красивом белом или цветастом платье, откинув назад длинные черные косы, учительница рисовала большие буквы на классной доске. Потом, указывая бамбуковой палочкой, она громко произносила буквы или слоги, отчетливо выговаривая их губами. Потом, окинув весь класс испытующим взглядом, она велела нам повторять.

Тогда мы все вместе повторяли один раз. Потом снова учительница, потом снова мы. Она повторяла, и мы тоже.

Сначала я разглядывал рот учительницы, стараясь перенять милое выражение ее губ, чтобы получился нужный звук. По мере того как мы вторили ей, на лице ее появлялась довольная улыбка. Я старался запомнить и удержать в голове белые знаки, начерченные на черной доске. Голоса наши, вторя голосу учительницы, составляли хор, в который я вступал ото всей души.

Мне доставляло одинаковое удовольствие и чтение и письмо.

Дав нам задание, учительница исчезала в свою комнату за классом, пригрозив наказать первого, кто откроет рот в ее отсутствие.

Я любил шумок, который пробегал по классу, когда учительница возвращалась.

Я любил страх, с которым мы ожидали проверки тетрадей и досок.

Я любил, когда она говорила: «Разложите ваши вещи и скажите хором: «В классе долой лень»…

Перемены я тоже любил.

Девочки играли под навесом, а мы, мальчики, ходили куда хотели — под манговые деревья, в окрестные сады, в церковь, чтобы полюбоваться статуями и посмотреть на колибри, свивших гнездо в цепях подвесной лампады перед спасителем.

Некоторые мальчишки даже обрывали золотую бахрому вокруг алтаря.

Мы играли в прятки в зарослях тростника позади церкви.

Повсюду были канавы и кусты, в которых можно было прятаться, изображая жандармов, разбойников и воров, котят, мангуст и собак.

Вначале мы разбегались по всей округе, как маленькие дикари. Потом, сами того не замечая, мы стали играть в разные игры около школы. И хотя наши теперешние игры были не столь бурны, они вызывали такие же споры, крики, оживление, драки и ссоры.

И, как всегда, побеждал Рафаэль.

РАЗБИТЫЙ КУВШИН

Но после того как в полдень я появлялся у мадам Леонс, остаток дня был для меня испорчен.

До каких пор будет длиться эта пытка?

Я не мог ни привыкнуть к ней, ни положить ей конец.

Однажды после обеда я опоздал в школу больше, чем всегда, потому что после мытья посуды и чистки ботинок мадам Леонс заставила меня мести двор. Я со слезами ярости рассказал об этом мадам Леонс, но та заявила, что я сам виноват — нечего было так копаться.

Как-то я поздно вернулся в Петиморн — меня задержали поручения мадам Леонс, — но мама Тина решила, что я прохлаждался по дороге. Пришлось мне простоять на коленях до самого ужина.

Сколько еще несчастий принесет мне эта противная женщина?

Однажды мадам Леонс, перед тем как дать мне завтрак и уйти в столовую, дала мне глиняный кувшин и сказала:

— Пойди принеси воды.

Не успела она вымолвить слово, как я уже полетел во двор. Держа кувшин за ручку, я погрузил его в бассейн, чтобы он наполнился до краев. Потом я вытащил его, спеша поскорее отнести мадам Леонс, ждавшей меня на кухне. Но не успел я сделать шаг, как — трах! — кувшин шлепнулся на каменные плиты двора. Я не выронил его — ручка осталась у меня в руках. И ни обо что его не ударял.

Пораженный случившимся, я стоял среди черепков в луже воды, когда раздался голос мадам Леонс, воскликнувшей:

— Ты его разбил?!

…И больше я уже ничего не видел, не слышал и не понимал.

Я бегу по улице. Мадам Леонс и, возможно, собаки, все собаки на свете, гонятся за мной! Я бегу прямо, не глядя ни на кого, не оборачиваясь назад.

Я не знаю, сколько времени я бегу. Я не знаю, куда я бегу.

Никакие препятствия меня не остановят: костер, горячие уголья, бурная река, заросли тростника.

К тому же я бегу не по собственной воле: какая-то непреодолимая сила толкает меня.

Но мало-помалу в груди становится тяжело, колени слабеют, я начинаю ощущать под ногами острые камни.

Того и гляди, я упаду на землю. Я больше не в силах бежать, я пропал, они меня схватят… Я больше не могу, я сейчас закричу. В ужасе я оборачиваюсь назад — никого.

Никто за мной не гонится.

Я убежал. Я спасен!

Но я не сразу останавливаюсь; я продолжаю по инерции брести вперед, тяжело дыша, пугливо оглядываясь назад.

Я продолжаю идти до тех пор, пока окружающее — дома, люди, улица — не начинает выглядеть как обычно, не перестает представляться мне враждебным, и только усталость, изрезанные камнями ноги и сердцебиение напоминают мне о том, что я был в опасности.

Тогда машинально я направляюсь к школе.

Школа закрыта, терраса пуста. По-видимому, я вернулся первый. Я сажусь на порог класса и привожу себя в порядок.

Хотелось бы сделать вид, что ничего не произошло, но штаны мои спереди залиты водой, а в руке у меня по-прежнему крепко зажата ручка кувшина!

Тут во мне поднимается ярость, от которой даже слезы выступают на глазах.

Я не разбивал кувшина. Он сам упал. Мадам Леонс заявила, ничего не видя: «Ты его разбил». Но это неправда. А как это произошло, я сам не знаю.

Мадам Леонс думает, что я виноват. Она меня наверняка побьет, возненавидит еще сильнее и будет делать мне всякие гадости.

Я чуть не зарыдал от обиды, но сдержался — вдруг учительница услышит? Может быть, вообще нельзя возвращаться в школу так рано?

Я вытираю слезы рукавом и закидываю далеко в кусты злосчастную ручку. Потом я снова сажусь на ступеньки в полном унынии.

Наконец появляется первая группа учеников, и одновременно из двери выходит учительница, чтобы позвонить в колокол.

В этот день посторонний не обнаружил бы во мне особой грусти: я играл, как всегда.

Время от времени при воспоминании о происшедшем у меня сжималось сердце, но потом чтение, песня, игра прогоняли тревогу. Ведь я находился в школе, то есть в наиболее приятном и гостеприимном из всех домов на свете.

Вечером после уроков передо мной стал вопрос, о котором — увы! — я не подумал раньше.

Как вернуться в Петиморн, не проходя мимо дома мадам Леонс? В городке была всего одна улица, и она шла мимо дома мадам Леонс.

Невозможно пройти или пробежать мимо этого злополучного дома, не рискуя быть увиденным и пойманным. Мадам Леонс, наверное, подстерегает меня и окликнет, как только увидит. А если она меня позовет, я не смогу убежать: мне придется сдаться.

Последним покинул я школьный двор. И, наконец, решился.

Единственная улица городка проходила по дну оврага, и дома теснились вокруг. Но по склону оврага тоже были разбросаны хижины среди тростника, манговых и хлебных деревьев. От хижин к центру городка вели тропинки. Этот квартал носил название Отмо́рн.

И вот я пошел по тропинке в самую гущу Отморна. Мне нелегко было ориентироваться там, но я все же выбрался по какой-то дорожке прямо к колонке, у которой я мыл ноги каждое утро перед входом в городок. Я испытал прилив гордости, поняв, что одолел главное препятствие.

Но оставалась еще мама Тина.

Увидев ее, я решил, что она уже что-то знает. Разве родители не знают все о нас? Но нет, она молчит. Значит, ничего не знает. Я старался притворяться спокойным и довольным.

Господи, до чего я был голоден!

Оставшись без обеда, я не чувствовал голода весь день, но вечером, когда мама Тина развела огонь, мой пустой желудок заставил меня порядком пострадать.

После того как все страхи остались позади, голод вступил в свои права, и я сдерживался лишь огромным усилием воли. Я так мучился, что мой голод казался мне чем-то растущим внутри меня и все увеличивающимся в размере.

На другой день все прошло.

Я преспокойно отправился в школу.

Что делать? Не проходить никогда мимо дома мадам Леонс. Ходить по тропинкам через Отмо́рн. Не обедать в полдень. Бродить вокруг школы с одиннадцати до часа. А главное, ни в чем не признаваться маме Тине. Конечно, рано или поздно она узнает. В тот день, когда она пойдет в Петибург навестить мадам Леонс. Но пока я решил молчать.

Однако новый порядок потребовал от меня меньше самоотречения, чем я полагал.

Голод, несмотря на мои усилия его побороть и залить водой из колонки, заставил меня рыскать по Отморну и его окрестностям. И каждый раз, как бы по мановению свыше, что-нибудь выпадало на мою долю. То какой-то человек послал меня в магазин за покупками и дал мне за труды два су. То я наткнулся на гуаву, усыпанную плодами, то на спелую черешню. В конце концов, я знал каждое фруктовое дерево в округе, и, если они находились вдалеке от хижин, я лакомился фруктами без зазрения совести. Если деревья росли около домов, я улучал момент и таскал плоды. Я воровал апельсины у мадам Эдуарзи́н, манго — у мосье Тенора́, гранаты — у мадам Секода́н, каймиты — у мадам Улходо́р.

Потом началась уборка сахарного тростника. Тут мне уже не приходилось изощряться, чтобы позавтракать. Повсюду в окрестностях Петибурга дети, как саранча, налетали на сахарный тростник, срезанный ножами резальщиков, и сосали сколько влезет.

Я бы не отдал свой обед из стебля тростника за самый большой кусок мяса или рыбы у мадам Леонс.

О, какое счастье не ходить больше к этой женщине! Если бы теперь меня лишили удовольствия сосать тростник, я бы не вынес этого. Я бы умер.

Я так объедался тростником, что, когда я бросался бежать на звон школьного колокольчика, в моем набитом животе все бурчало и булькало, как в погремушке, — такой же звук слышен на ходу в животе только что напившейся лошади.

Меня больше ничего не пугало: я уже не боялся мадам Леонс. С каждым днем я все лучше узнавал Отморн и без труда добывал себе обед. Правда, я не был привередлив.

А бабушка и понятия не имела обо всем этом, так же, как учительница и товарищи по школе, включая Рафаэля, с которым мы теперь виделись только на уроках.

Это была моя тайна. И я хранил ее, вернее, она сама сохранялась. Иногда это меня огорчало. Случалось, я оставался голодным, и тогда мне хотелось поделиться своими затруднениями с кем-нибудь из товарищей. Но каждый раз застенчивость, страх и какая-то гордость удерживали меня.

КАНИКУЛЫ

Наконец пришло время, когда перемены стали длиннее, а игры необузданнее. Даже в классе мы больше пели, чем читали.

Я чувствовал, сам не знаю почему, что школа скоро закроется и что дети надолго останутся у родителей.

Вот почему учительница заставляла нас петь по нескольку раз в день:

Да здравствуют каникулы,

Каникулы, каникулы!

Вот почему однажды утром мама Тина снова взяла меня с собой в поле.

Настолько же, насколько мне было приятно, когда мама Тина брала меня с собой каждый четверг, настолько мне было противно ходить с ней теперь каждый день на поля сахарного тростника, которые я возненавидел.

Сначала я очень скучал по школе. Хотя меня и уверяли, что школа закрылась только временно и я снова буду ходить в нее, как только она откроется.

Я чувствовал угрызения совести, слоняясь целые дни по полям, вместо того чтобы читать с другими детьми хором, вслух. Странно было не слышать школьного колокольчика; при звуках полуденного колокола на плантации на сердце у меня становилось тоскливо. Мне хотелось повидать учительницу.

Мне хотелось побегать вместе с товарищами по школе, поиграть, подрать глотку.

Я часто думал о Рафаэле.

Целый день сидеть молча около мамы Тины и не слышать ничего, кроме ударов мотыги о сухую землю и шороха ветра в листьях на поле, где мне нечего было делать… Я садился, вставал, сшибал верхушки трав… Иногда я часами ловил муравьев и отрывал им головы… Я скучал.

После памятного пожара на Негритянской улице я редко играл там с детьми. Когда я начал ходить в школу, я отдалился от моих прежних товарищей. У нас теперь было мало общего. Дружба наша кончилась. Нам стало трудно общаться. Мы стеснялись друг друга. Кончились игры и набеги, путешествия по трассам или в зарослях, перевитых лианами.

Да, мне положительно надоело ходить в поля каждый день. На мой взгляд, каникулы слишком затянулись; я боялся, что больше не попаду в школу.

Для собственного утешения каждый вечер я устраивал уроки в хижине мамы Тины, рисуя куском угля на стенах буквы, которые я знал, показывая́ их палкой и изображая одновременно и учительницу и учеников. Я затягивал попурри из всех песенок, выученных в школе, пока мама Тина не кричала мне раздраженным тоном:

— Уже ночь, хватит петь!

Мама Тина снова стала поговаривать о том, чтобы написать моей матери.

Приближалось начало ученья, и мне был нужен новый костюм. Каждое воскресенье, возвращаясь из Сент-Эспри, мама Тина вела длинные разговоры о достоинствах разных материалов, к которым она приценивалась, имея в виду мой костюм. Мысль о новом костюме могла бы скрасить мне длинные дни в полях, если бы не настал период дождей. Неужели я стал чувствительнее к потокам воды, к шуму грозы? Или погода была особенно плохая в этом году? Но факт остается фактом — я уже не мог с прежним терпением мокнуть целый день под дождем.

Я испытывал к маме Тине ту же жалость, то же сочувствие, что и она ко мне. Я не хотел, чтобы она мокла. Но она только ожесточеннее размахивала мотыгой.

Мои чувства так обострились, что я начал рассматривать сахарные поля как напасть. Они погубили мосье Медуза. Бог знает каким образом, но вдруг да примутся теперь за мою бабушку? Я беспокоился о ней, особенно в грозу.

Когда солнце садилось, а мама Тина продолжала ожесточенно сражаться с кустами сорняков, я приходил в отчаяние.

Я начал понимать, что мосье Медуз умер от переутомления, что побеги тростника и заросли сорняков, дожди, грозы, солнечные лучи доконали его. Теперь они ополчились на маму Тину — солнце, гроза, сорняки, побеги, листья тростника.

По-видимому, начало ученья приближалось, ибо мама Тина снова обещала написать моей матери и каждый день выдвигала доводы «за» и «против» моего возвращения в школу.

Мама Тина всегда так вела себя, когда строила какие-нибудь планы: она сначала заговаривала о них сама с собой, исподволь и издалека. Потом начинала твердить о них со страстью и, наконец, энергично принималась за их осуществление.

Таким образом, в один прекрасный день мама Тина спустилась в Петибург к мазель Шарлотте, чтобы попросить ее написать моей матери. Я обрадовался, предчувствуя скорое возвращение в школу и конец тоскливым дням на плантации. Но в этот день мама Тина вернулась из городка крайне взволнованная.

— Когда ты ходил в школу, где ты обедал в полдень, Жозе? — спросила она меня напрямик.

Редко говорила она таким ровным тоном, сердясь на меня. Голос ее был настолько серьезный и встревоженный, что я не мог понять, к чему мне готовиться — к порке или к какому-нибудь печальному известию.

Я еще не ответил на ее вопрос. Мне трудно было на него ответить.

Почему она не спросила меня, разбил ли я кувшин? Или: зачем я это сделал? Или: почему я сбежал от мадам Леонс? Ведь об этом шла речь.

Если только эта мадам Леонс не наговорила ей про меня бог знает чего…

— Ну, — повторила мама Тира, — где ты обедал, когда ходил в школу?

— Нигде, мама.

— Как — нигде?

— Так, мама.

— А что ты ел тогда?

— Ничего, мама.

— А почему ты мне не сказал, что больше не ходишь к мадам Леонс?

Я не ответил больше ни на один вопрос. Да мама Тина и не настаивала. Она не говорила со мной о разбитом кувшине. Но я никогда не видел ее такой расстроенной, такой подавленной.

Она принялась причитать как помешанная:

— Бедное дитя! Оставаться совсем без еды… Глист мог укусить его за сердце. Он мог умереть с голода! Какой стыд! Что бы сказала Делия? Как бы я оправдалась? Никто бы не поверил, что я ничего не знала, что я не виновата. Меня могли бы отдать под суд как бабушку, которая отправляет внука в школу без еды. Господи, слышишь ли ты меня, неужели я пожалела хоть горсть муки этому ребенку?..

Я ничего не понимал. Она даже ни разу не ударила меня — это было поразительно. Ее снисходительность казалась мне неестественной. Ведь мадам Леонс пожаловалась ей, что я разбил кувшин! Разве я не провинился, убежав от мадам Леонс?

Нет, я ничего не понимал.

На другой день мама Тина разговаривала со мной таким грустным, нежным голосом, что у меня сжималось горло.

ФЮЗИЛЕВ ДВОР

В эту неделю мама Тина ходила в городок почти каждый день, что меня ничуть не огорчало, потому что она приносила мне то конфету, то кусочек хлеба, которые я приберегал на сладкое после овощей и соуса.

Однажды она стала снимать все с полок, как во время уборки. Но вместо того чтобы вымыть чашки, стаканы и тарелки и поставить их обратно, она завертывала их и складывала в бамбуковую корзину. Так она собрала все вещи в хижине.

Визит нашей соседки мазель Валерины пролил свет на ее поведение.

— Значит, ты нас покидаешь? — спросила та.

— О да, — ответила мама Тина. — Мазель Шарлотта не любит детей: она не согласится, чтобы Жозе обедал у нее в полдень. Мадам Леонс могла бы оказать мне эту услугу, но… Другого выхода у меня нет: школа открывается на будущей неделе.

— Когда ты переезжаешь? Я хотела бы тебе помочь.

Мама Тина уезжает с Негритянской улицы! Она будет жить в Петибурге!

Я вернусь в школу, а в полдень буду обедать дома у мамы Тины. Я стану городским жителем.

Так и случилось несколько дней спустя.

Все произошло, на мой взгляд, с легкостью, которая лишний раз убедила меня в том, что родители иногда обладают непонятным для детей могуществом.

Все сбылось, как будто бы мама Тина была одна из тех волшебных старушек, о которых мне рассказывал мосье Медуз, — они появлялись и все улаживали каждый раз, когда симпатичный человек оказывался в беде.

Разве мама Тина не исполнила мое заветное желание? Все уладилось непостижимым для меня образом, и я был в восторге.

Мы поселились на Фюзи́левом дворе.

Два длинных барака, крытых черепицей, были разделены на квартиры. Узкий проход между бараками замощен булыжником.

Все это носило имя местного богача — владельца обоих бараков — Фюзиля.

Мать моя, очевидно, прислала денег, потому что мне сшили новый костюм. Я снова начал ходить в школу.

Утро протекало точно так же, как когда мы жили в Петиморне: мама Тина варила себе кофе, разводила слабый кофе с маниоковой мукой для меня, готовила овощи мне на завтрак, укладывала бамбуковую корзину. И, наконец, давала мне последние наставления:

— Не рви одежду, не отрывай пуговицы для игры в шарики, не бегай слишком быстро, а то упадешь и разобьешь коленки, не трогай вещи в комнате. Не балуйся.

Потом она закуривала трубку, ставила корзину на голову и отправлялась в Петиморн. Потому что она продолжала работать на плантациях, как большинство жителей городка.

В полдень я отправлялся домой, обедал, обыскивал комнату и, разыскав банку с сахаром, ловко добывал из нее свое любимое лакомство.

Потом, если оставалось время, я отправлялся бродить в поисках фруктов.

Вечером я задерживался около школы, чтобы поиграть с товарищами, потом возвращался на Фюзилев двор. Иногда я мыл лицо, руки и ноги у колонки. В ожидании мамы Тины я стоял у ворот и разглядывал людей: рабочих, шедших с завода, пассажиров, возвращавшихся из Фор-де-Франса на пароходике по Соленой реке, которая соединяла наш городок с морем.

В этот час остальные жители двора тоже возвращались с работы. Многие, наверное, работали на заводе, недалеко от города, потому что они приходили домой обедать.

Я не всех знал. Мама Тина мало общалась с соседями.

Мазель Дели́с запомнилась мне, оттого что она особенно поразила мое воображение: маленькая старушка, худенькая, со сморщенным личиком, но с такой толщенной ногой, какой я еще никогда не видел.

Из-под ее оборванной юбки виднелась одна нога, как у любой другой старой негритянки, но вторая нога, начиная от колена, была раздута, как огромная черная колбаса, а ступня была похожа на перевернутую тыкву. Непонятно было, как старушка умудряется двигаться.

На Негритянской улице я уже нагляделся на распухшие ноги. Но слоновая болезнь оказалась самой страшной.

К тому же мне рассказали, что тут не обошлось без «сглаза», порчи, которую наслал на мазель Делис отвергнутый воздыхатель.

Я знал также мазель Мезели́, комната которой была рядом с нашей. Эта высокая женщина ходила дома в одной рубашке и посылала меня за ромом, когда к ней приходили гости.

Был там мосье Туссе́н, который, наверное, работал на плантации; поверх штанов он носил фартук из мешковины, как рабочие в Петиморне.

Была там толстая женщина с маленьким ребенком, который плакал весь день, потому что мать уходила на работу и оставляла его одного.

Больше всех мне нравился мосье Асиони́с — сказочник, певец и барабанщик. Жена его Ти-Луиза считалась признанной танцовщицей бельэра, хотя она была не намного моложе моей бабушки.

Мосье Асионис не работал ни на заводе, ни на плантации. Он сидел целый день дома, и почти каждый вечер за ним приходили, чтобы позвать его петь около покойника. Он вешал тамтам на спину, брал в руки палочку и уходил в сопровождении Ти-Луизы.

Иногда его приглашают в несколько мест одновременно. Его умоляют, сулят ему большие деньги, вкусное угощение и выпивку. Он сердится, всех прогоняет, а вечером идет к самому настойчивому из клиентов.

По субботним вечерам он уходит петь на плантации, и там между двумя лагиями смерти Ти-Луиза танцует бельэр как одержимая, по словам очевидцев.

Мадам Попо́ мне тоже симпатична; она продает коросо́ль[15] и приготовляет маби́[16].

Есть на Фюзилевом дворе и другие жители, но, часто слыша их споры, смех и песни, я их редко вижу.

Я не был в других комнатах Фюзилева двора, но я знаю, что все они похожи на комнату мамы Тины — маленькую, темную, со щелястым дощатым полом, который прыгает «на каждом шагу», населенную тараканами, крысами и мышами, не защищенную ни от дождя, ни от солнца.

В уголке мама Тина соорудила постель из тех же четырех ящиков и досок, что и на Негритянской улице. Еще на одном ящике у изголовья постели она поставила плетеную корзину с нашим парадным платьем. Стол, полка, кухонные принадлежности расположены так же, как в хижине на Негритянской улице.

Заглядывая к другим жильцам, я видел, что у них комната разделена на две части занавеской, обоями или газетами. Первая часть служила «комнатой», вторая — «спальней».

Я долго гадал, почему мама Тина не поступила так же; потом сообразил, что перегородки устраивали только семейные женщины.

ФАНТАЗИИ ВИРЕЯ

В моей жизни произошла перемена: в четверг, вместо того чтобы отправляться с мамой Тиной в поля, я остаюсь в городке. Я больше не бываю в Петиморне.

Как большинство городских детей, я прогуливаюсь в четверг по берегу Соленой реки. Вместе с товарищами я ловлю и мучаю потом маленьких крабиков, которые живут на берегу, пускаю куски дерева вместо корабликов, ловлю раков.

Видя, как старшие бросаются в реку и, колотя по воде руками и ногами, переплывают на другую сторону, я научился плавать.

Число моих товарищей значительно увеличилось. Особенно близко я подружился с Мише́лем, толстяком, которого мы зовем Пузырь за большое пузо. Он сильный и никогда не плачет. У Мишеля есть брат, слабенький, но страшный хулиган, и младшая сестра Орта́нз.

Они всегда вместе.

Я знаю также Соссо́, которого мы очень уважаем за то, что он хорошо плавает и окунает нас с головой, когда мы его не слушаемся. И еще Ками́ля, штаны которого не подчиняются никаким бретелькам и поясам и вечно спадают с его живота в самый неподходящий момент.

Рафаэль остается моим лучшим другом, но мы видимся только в школе. Он живет далеко от нас, а потом, его мама всегда дает ему разные поручения после школы.

Компанию Мишеля, Эрнеста, Ортанз и Камиля я ценю, главным образом, вне школы, например на реке.

У меня есть еще один товарищ — он сидит на уроках рядом со мной; зовут его Вире́й. Учительница часто бьет его и упрекает за то, что он «ленив, как блоха», и «болтлив, как сорока». Несмотря на это, Вирей поражает меня.

Он бронзового цвета, с волосами и кожей настолько блестящими, как будто он каждый день купается в кокосовом масле. Куртка тесна ему в плечах и в груди. Штаны, того и гляди, лопнут сзади. Он говорит таким голосом, что все оборачиваются, и, как он ни старается шептать, учительница всегда слышит его. Потому что у него уже голос мужчины, взрослого мужчины. Как у мужчины, у него растут волосы на руках и на ногах. Вирей — один из немногих, кто ходит в школу в ботинках. Отец его служит где-то управляющим.

Мы все любим Вирея, и я счастлив сидеть рядом с ним. Вирей много знает и рассказывает нам потрясающие истории, которые мы слушаем затаив дыхание.

Например, истории об оборотнях. О людях, которые по ночам могут превращаться в разных животных — иногда даже в растения — и в таком виде приносят зло людям по приказу дьявола.

Вирей своими ушами слышал, что «летающие палки» — это оборотни, которые по ночам летают по воздуху и шумят при этом, словно ветер. Повсюду они сеют смерть и несчастья.

Он советовал ставить деревянные кресты на крышах наших домов, потому что, как ему говорили, это единственный способ отогнать «летающие палки».

Чаще всего оборотни являются в виде кролика. Например, вы возвращаетесь ночью с какого-нибудь праздника; вдруг что-то белое перебегает через дорогу — кролик! Это оборотень! Не забудьте перекреститься.

Иногда оборотни принимают вид гигантских собак, которые попадаются по ночам на перекрестках, ослепляя прохожих горящими глазами, изрыгая пламя из пасти.

Каково было наше волнение, когда однажды Вирей сообщил нам, что ночью по городу носится огромная лошадь на трех ногах. Когда наступает абсолютная тишина, можно услышать стук копыт.

Вирей перечисляет нам имена жителей города, известных как оборотни; им надо оказывать почтение, не обижать их, не смеяться над ними: например, мосье Жюлидо́, мадам Бора́ф, мосье Годисса́р, мадам Тина.

Он давал нам советы, как избежать козней зомби: всегда носить на теле, как он, веревку.

Подтверждая то, чему меня учил мосье Медуз, Вирей говорил нам, что все беке, все богачи, — воры и оборотни.

Кроме всяких «случаев из жизни», Вирей рассказывал нам сказки.

Но он и их так рассказывал, как будто они происходили в действительности.

— Жил-был мальчик сирота. Конечно, в деревне. В местечке вроде Курбариля. Мать его умерла, а мачеха была злая-презлая и била мальчика. Поло́ его звали, бедняжечку.

Вечером, после ужина, мачеха стелила постели, и они ложились спать. У них была только одна комната. Потом мачеха задувала лампу, и Поло сразу засыпал. Поло спал крепко, но просыпался очень рано. При первом крике петуха. Так как ему некуда было спешить, он оставался в постели, но прислушивался к тому, что происходит вокруг. По мере того как свет проникал в окно, он начинал различать предметы в комнате. Один раз, открыв глаза, Поло увидел, что мачехи нет на постели! Где же она? И вдруг он услышал: «Уу-уу!» Но он не испугался. Что-то летало над крышей хижины. Потом шум прекратился, и в то же мгновение Поло почувствовал, как будто большая птица опустилась на крышу.

На этот раз сердце у него забилось.

Тут же он услышал, как открылась дверь и кто-то вошел в комнату.

— Его мачеха! — воскликнул Рафаэль.

— Но она была без кожи, — продолжал Вирей.

— Господи!

— Ободранная, как кролик, она вошла потихоньку. Поло не двигался. Мачеха зашла за дверь и сняла что-то с крючка — свою кожу! Она надела ее, как надевают штаны или куртку, немного встряхнулась и стала такой, как всегда.

Днем Поло от нее здорово досталось. Ведь она была злая женщина, как я вам уже говорил.

После этого Поло уже не заснул вечером, когда мачеха погасила лампу. Вскоре он услышал, как она встала и снова зажгла лампу. Она размахивала руками и бормотала какие-то слова, заклинания наверное, и кожа спала с нее, как белье. Она подобрала ее, повесила за дверь и — «уу-уу!» взлетела над домом.



— Значит, она была летающая палка.

— Поло и раньше не любил эту женщину, а когда узнал, что она оборотень, стал ее ненавидеть.

Однажды она так выпорола его веткой лианы, что ободрала до крови всю спину! И вечером, ложась спать, она сказала Поло:

«Дай-ка я положу примочку на больное место».

В руках у нее был тазик с жидкостью, которой она стала промывать рану мальчика. Господи! Это был раствор соли. Представьте, как ему щипало, он прямо выл от боли.

Когда она легла, ему пришла в голову одна мысль.

Он подождал, пока мачеха сняла кожу для своих воздушных путешествий, и, как только она улетела, встал, нашел тазик с остатком рассола, взял кожу, обмакнул ее в рассол, потом вывернул наизнанку и повесил на место.

На заре — «уу-уу!» возвращается, как обычно, мачеха, идет за дверь, берет свою кожу, но «ой-ой!» кричит она, пытаясь натянуть ее на себя…

Ой, ой, ой, ой, ой!.. — повторяет Вирей.

Его гримасы и завывания производят на нас необыкновенное впечатление, муки мачехи и сочувствие к Поло заставляют нас разражаться попеременно торжествующим смехом и воплями ужаса. Тут учительница устремляется к нам.

Кто-то из нас отодвигается и кричит, закрываясь рукой: «Это не я, мадам!» Удары бамбуковой палки нарушают очарование сказки. И все мы, не исключая Вирея, начинаем всхлипывать от боли. Но мы жаждем дослушать до конца эту чудесную историю.

Вирей немного спустя шепчет нам, прикрывая рот рукой:

— Мачеха не могла надеть кожу. Когда пришел день, она испустила дух, потому что солнечный свет убивает оборотней. Поло получил в наследство ее хижину и имущество. Он купил себе самую лучшую лошадь и женился на прекрасной девушке.

Удивительный выдумщик Вирей! Чудесный товарищ! С ним так интересно! И сколько бы ни повторяла учительница, что он учится хуже всех, мы все равно продолжаем им восхищаться.

Школа смешанная, но во время перемены мы не можем играть с девочками, так как они остаются под навесом, под присмотром учительницы, а в классе мальчики и девочки сидят на разных скамейках. Поэтому мы забавляемся тем, что издали дразним девчонок и ругаем обидными словами.

НЕУДАЧНИК ЖОЖО

Еще более тесная дружба связывает меня с Жо́ржем Ро́ком. Это круглолицый коричневый парень с жесткими прямыми волосами, с большими, всегда грустными, черными глазами, с пухлыми губами. Жорж Рок не старше меня. Потолще, пожалуй, но вряд ли сильнее. Одет он всегда чисто: ему меняют одежду по понедельникам и пятницам. Как Вирей, он ходит в ботинках, которые, как и Вирей, снимает во время перемен, чтобы удобнее было бегать.

Мы познакомились с ним не в школе. Он жил недалеко от Фюзилева двора, и каждый раз, как я проходил по его улице днем или вечером, я видел его на веранде.

Потом мы стали разговаривать. Не знаю, кто заговорил первый — он или я. Не сближаясь с ним особенно в школе, я стал заходить к нему на веранду, чтобы поболтать в полдень и вечером.

Дом родителей Жоржа Рока гораздо красивее соседних домов. Он покрашен в светлый цвет. На окнах жалюзи. Ни отца, ни матери Жоржа Рока я никогда не видел.

Мать, по-видимому, всегда в доме, а мосье Жюсти́н Рок приезжает вечером в автомобиле; услышав издали гудок или шум мотора, Жорж прерывает нашу беседу криком:

— Это папа! Беги!

Мои разговоры с Жоржем несут в себе опасность для нас обоих. Во всяком случае, мой друг, настойчиво приглашая меня приходить, нарушает запрет родителей.

Между тем я очень привязался к Жоржу Року. Я любил его не за удовольствие играть с ним, не за какое-нибудь отличительное свойство, даже не за его дружелюбие, а главным образом за то, что он всегда был печален и его рассказы трогали меня.

Я никогда до этого не испытывал грусти в присутствии своих товарищей. Жорж Рок был первый несчастливый мальчик, какого я встретил.

В моем семилетием сердце он занял особое место, темный и унылый уголок.

Каждый день с Жоржем Роком случались несчастья. Каждый день он плакал, и, когда вечером, часов в шесть-семь, я приходил к нему, он рассказывал мне о своих невзгодах.

Мазель Мели́ пожаловалась на него матери, и та его побила. Мазель Мели, старая негритянка в черном платье, с сухими лодыжками, удивительно похожая на ворону, занимала в доме Роков положение доверенной служанки и обладала известной властью над Жоржем.

Он запачкал что-то, бросил то-то, не сделал чего-то или сказал нечто, и посему его выпороли или отругали.

Я делал вещи и похуже, и чаще всего безнаказанно. А ему за все доставалось: за то, что он дернул за хвост кошку, не начистил или истрепал ботинки, испачкал или разорвал костюм, не почистил зубы, не остриг ногти, не так обращался с ножом и вилкой. Жорж вечно попадал в беду. А когда позднее он рассказал мне историю своей жизни, я проникся к нему величайшей жалостью.

Но сначала я не мог себе представить, как может мальчик, живущий с матерью в таком красивом доме, не быть счастливейшим человеком на земле.

Тем более, что отец его мастер на заводе и приезжает домой в автомобиле!

Но, по словам Жоржа, хотя дома его звали ласково Жожо, никто в семье его не любил. Мадам Жюстин Рок, голос и шаги которой я слышал иногда за закрытыми шторами, в действительности ему не родная мать.

Велико было мое изумление, когда Жожо признался мне, что его настоящая мать — мазель Грасье́з, женщина, которую я прекрасно знал, так как она жила недалеко от Фюзилева двора и часто посылала меня за покупками.

Почему Жожо не жил со своей матерью? Почему он не навещал ее?

— Почему ты не идешь к ней сейчас, например, после того, как мачеха побила тебя?

Объяснение Жожо было печальным и малопонятным.

Мосье Жюстин Рок был незаконным сыном старого беке. Перед тем как стать мастером на заводе, он был управляющим на плантации.

Грасьез работала на плантации. Она была молода и красива. Мосье Жюстин полюбил ее и взял с собой в городок, когда стал мастером. Родился Жожо, и они все втроем жили в маленькой трехкомнатной квартире. Грасьез считала себя бесконечно счастливой, хотя в действительности она занимала в доме положение служанки без жалованья.

Так жил Жожо. А я в это время был еще в Петиморне. Его тогда не били, не обижали, отец его баловал, и он был свободен и счастлив, как все дети.

Потом, в один прекрасный день, все переменилось.

Мосье Жюстин Рок построил этот красивый дом, обставил его новой мебелью. На новоселье съехалось много мулатов, беке и дам в нарядных платьях, множество автомобилей, — мосье Жюстин женился, но не на Грасьез, а на другой женщине.

Он взял Жожо с собой в прекрасный дом, где он поселился со своей новой женой, которую называли мадам Жюстин Рок. Мать его осталась одна и жила уже не в трех, а в одной комнате и каждый раз, как он приходил ее навещать, обнимала его со слезами на глазах.

На мой взгляд, это было досадно, но я еще не видел в происшедшем особого несчастья лично для Жожо.

— Мне становилось грустно, — сказал мне Жожо, — когда я видел, как плачет мама, но я часто ходил к ней: я забегал на минутку перед школой и в полдень, а после четырех задерживался подольше — играл и лакомился чем-нибудь вкусным. Но почему-то в один прекрасный день мама Ая́ — так папа велел называть свою жену — сказала, что я слишком много времени провожу у мамы. Я рад был бы послушаться, но стоило мне остаться одному на веранде, как меня тянуло к маме. Не мог же я торчать один на веранде, когда она была рядом, за углом.

Э-бе! Мама Ая посылала за мной свою служанку мазель Мели и каждый раз ругала меня. Потом пожаловалась папе. Папа выпорол меня ремнем. «Раз ты не слушаешься, — кричал он, — я вообще запрещаю тебе ходить к маме Грасьез без моего разрешения!»

Узнав об этом, мама Грасьез целый день стояла за нашими воротами и ругала папу последними словами.

Когда папа вернулся с работы, мама Ая принялась упрекать его за то, что по его милости ей приходится иметь дело с невоспитанной негритянкой с плантации и ее сыночком.

В этот вечер я получил несколько пощечин. И мазель Мели было поручено следить, чтобы я не заходил к маме.

Мазель Мели шпионит за мной и не перестает жаловаться на меня папе и маме Ая. Мама Грасьез однажды даже подралась с мазель Мели, а потом она пришла сюда и проклинала моего отца и его жену. С тех пор они вечно придираются ко мне: не проходит дня, чтобы папа меня не выпорол.

В результате Жожо было запрещено спускаться с веранды или играть с другими детьми. Он был всегда озабочен, всегда дрожал, умолял меня бежать или спрятаться, когда слышал шаги мазель Мели или шум подъезжавшего автомобиля. Каждый день он заклинал меня прийти вечером: ведь я могу ходить куда угодно и не обязательно сидеть на веранде до возвращения отца.

Жожо рассказал все это не сразу. Каждая новая обида исторгала у него новое признание, и злоключения моего друга казались мне неисчерпаемыми.

Иногда я хотел бы поиграть с Жожо в шумные игры, к которым я привык. Но он всего боялся. Он даже находил, что я слишком громко разговариваю и смеюсь.

Я очень жалел Жожо, тем более что после переезда в городок мама Тина почти совсем перестала меня бить. Случалось, я получал несколько колотушек за то, что отрывал от своей одежды пуговицы для игры в шарики с Рафаэлем, который всегда у меня выигрывал (он у всех выигрывал), или за то, что я таскал сахар. Но, в общем, хотя мама Тина и не осыпа́ла меня ласками, она была очень внимательна ко мне. Иногда она расспрашивала меня о том, чему меня учат в классе, и просила рассказать ей историю, басню или спеть песенку. А то давала мне обрывок газеты или журнала, в который ей завернули сахар или перец, и просила меня почитать ей. Часто, когда при свете нашей коптилки я старался одолеть эти листки бумаги, я подмечал во взгляде мамы Тины глубокую нежность и трогательное восхищение.

Я ПЕРЕХОЖУ В СТАРШИЙ КЛАСС

Моя жизнь текла размеренно. Я изучил в городке все лавочки, все дома и сады, все тропинки. Я не боялся больше проходить мимо дома мадам Леонс. Людей, чем-нибудь замечательных, я знал наперечет, как плодоносные фруктовые деревья.

Мне уже нечего было открывать.

Время проходило незаметно; казалось, что все стоит на месте. Соседи, вещи, товарищи у меня были все те же.

И если в школе меня обучали новым предметам, то и в этом я не видел особой перемены.

Произошли некоторые события: я перешел в старший класс. Теперь я буду учиться в школе мадам Сент-Бри́, в верхней части города. Я готовился к первому причастию. Некоторые мои товарищи ушли из школы. Вирей, например. Но все это было в порядке вещей.

В остальном же все оставалось по-прежнему.

Вначале мама Тина сказала мне, что посылает меня в школу, чтобы я выучил алфавит и научился подписывать свое имя.

Потом, когда я мог подписывать свое имя и фамилию и читать по слогам, она сказала мне, что теперь мне не обязательно работать на плантациях, я могу поступить рабочим на завод.

Я гордился этой перспективой, хотя ни разу в жизни не был на заводе — и потому с нетерпением ждал, когда вырасту.

А теперь она говорит мне, что надо продолжать учиться, пока я не сдам экзамен. Это уже не так привлекало меня.

Тем не менее я любил школу. Мне там всегда было хорошо и весело.

ЗЛАЯ СВЯТОША

А катехизис, наоборот, оказался штукой унылой и скучной.

После того как однажды во время воскресной мессы мама Тина сообщила мое имя городскому священнику, каждый вечер по окончании уроков я должен был являться к мазель Фанни для изучения катехизиса.

Мазель Фанни — главная «инструкторша». Ее боялись все дети и уважали все взрослые.

Она обладала властью одним своим словом погубить или спасти любого из нас: ей легко было стать добрым ангелом или злым демоном человека. Когда она разговаривала с кюре, она была возвышенна, как святая дева. Когда она говорила с господином мэром или учителем из школы, она была благородна, как маркиза, — во всяком случае, я представлял себе маркиз (которые встречались мне только в книгах) именно такими. Но на улице она вела себя как базарная торговка, а с нами, ребятами, обходилась хуже любого оборотня.

Лично я желал ей смерти день и ночь, даже поклялся сжечь ее живьем, когда вырасту.

Не знаю, по какой причине именно мазель Фанни была поручена забота о душах городских детей.

Она определяла, кто из нас дорос до изучения катехизиса.

Я ходил на занятия к мазель Фанни вместе с Жожо, Мишелем-Пузырем, Нани́зой и десятком других ребят.

Рафаэль занятий не посещал, потому что его мама Нини умела читать и сама обучала его катехизису.

Каждый вечер, едва забежав домой после уроков, мы торопились к мазель Фанни.

Обычно в это время она еще где-то разгуливала (мазель Фанни не работала ни на плантации, ни на заводе). Но она требовала, чтобы к ее приходу все были в сборе. Иначе нас ожидали длинные нотации и мучительные стояния на коленях.

Заметив ее приближение, мы мигом прекращали игры, скрещивали на груди руки и застывали в благоговейном молчании. Мазель Фанни была ужасно раздражительна!



Мы до того боялись эту «святую» особу, что при виде ее готовы были броситься на колени и осенить себя крестным знамением.

Мы хором тянули нараспев и как можно притворнее: «Здравствуйте, тетя Фанни». Ибо в доказательство нашей мнимой взаимной симпатии мы должны были величать мазель Фанни «тетей».

Потом мы располагались полукругом на крыльце.

Тетя Фанни входила в дом, чтобы положить свои вещи. Вернувшись, она с благостным видом крестила нас и затягивала молитву.

Молитва не представляла особой трудности. Многие из нас знали ее наизусть, и тем, кто забыл слова, достаточно было уловить ритм и вовремя разевать рот.

Потом тетя Фанни открывала книжечку, которую всегда носила с собой, и начинала урок катехизиса.

Сначала она читала вопрос и заставляла нас повторять его. Потом два раза читала ответ, затем начинала скандировать его по слогам, а мы хором вторили ей.

Потом мы еще раз повторяли все вместе.

— Еще раз!

Один раз, два раза.

— Еще!

Три раза, четыре раза.

И мы всё повторяли и повторяли хором, нараспев, на один и тот же мотив. Бесконечное повторение завораживало, усыпляло нас.

Тем временем мазель Фанни испарялась, как истинная святая, и кричала нам уже из глубины кухни: «Еще!», чтобы нас подстегнуть. А сама разжигала огонь, чистила овощи, стирала белье.

Потом она снова появлялась. И переходила к следующему вопросу точно таким же манером, а пустив дело в ход, снова исчезала по своим хозяйственным делам.

Редкие прохожие глядели на нас с почтением, как на паперть церкви или на похоронную процессию. Уроки катехизиса упрочивали влияние и почет, которыми мазель Фанни пользовалась в городке.

Занятия продолжались до тех пор, пока не темнело. Когда мазель Фанни уже не могла читать по книге, она занимала место в круге и осчастливливала нас вечерней молитвой. Она составляла эту проповедь из всех священных текстов, какие только приходили ей в голову. И мы испытывали тошнотворное ощущение, как после чересчур сытного обеда.

Но на другой день картина менялась.

На другой день мазель Фанни переходила к опросу. И в такие вечера она появлялась с хлыстом в руке. Если бы мы даже не позабыли выученное накануне, угрожающий вид мазель Фанни и страх неизбежной порки все равно лишили бы нас последних остатков памяти.

Когда она меня спрашивала о раскаянье, я начинал: «Раскаянье — это деяние, которое…» — и останавливался. Я ждал ударов хлыста. Я даже жаждал их. Потому что, хлеща меня по спине, голове и плечам, мазель Фанни сама отчеканивала ответ. Мне оставалось только повторить его за ней пятьдесят раз. После этого она переходила к следующему ученику. Никто не избегал кары.

Некоторые ученики с плохой памятью уходили с уроков мазель Фанни, обливаясь кровью.

Жожо был в их числе.

Я ОСТАЮСЬ ОДИН

Вместе с мазель Фанни мы участвовали в молебствиях. По четвергам во время поста мы собирались около маленькой церкви. Туда приходили главным образом женщины, почти все с Фюзилева двора. Мама Тина никогда не пропускала службы. Она приходила в рабочей одежде, но для приличия набрасывала на плечи платок.

Молитва начиналась в шесть часов, но кюре в ней не участвовал. Службу вели старый мосье Попо́ль, мазель Фанни и мадам Леонс. Оказывается, она тоже славилась своей набожностью. Только в церкви я ее и видел теперь.

Мы, ребята, садились не на первые скамейки, как в воскресенье, а на боковые.

Начинал молитву мосье Пополь.

Он то читал по книге, не очень большой, но весьма толстой, то декламировал, полузакрыв глаза. Все слушали его, стоя на коленях, сложив на груди руки. Я воображал себе картины небесной жизни, где ангелы играют на трубах среди стад белых агнцев и процессий святых в длинных голубых, розовых и желтых одеяниях…

Потом наступала очередь мадам Леонс.

Мадам Леонс читала гнусавым, сдавленным голосом, который нас очень смешил. «Голос бешеной козы», — говорил Мишель-Пузырь. «Скорее, курицы, снесшей яйцо», — уверяла Наниза.

К тому времени становилось совсем темно. Большинство верующих, тела которых были истомлены дневной работой, начинали клевать носом.

В нас пробуждалась неудержимая смешливость; не сговариваясь, мы были готовы расхохотаться в любую минуту. Я сдерживался изо всех сил, сжимая кулаки, кусая губы.

Вдруг мадам Леонс сбивалась, а полусонная толпа продолжала гудеть. Мы не выдерживали и разражались хохотом.

После этого мы хохотали уже без всякого повода, надрывались от смеха, несмотря на боязнь наказания и страх перед святыми, которые, как уверяли взрослые, видели нас даже в темноте.

Но веселье наше длилось недолго. Мазель Фанни, не расстававшаяся с кнутом, начинала хлестать в темноте направо и налево, кому по спине, кому по лицу. Тех, кто не успевал увернуться, она вытаскивала за уши и ставила на колени перед алтарем.

Той же мазель Фанни выпадала честь заключать молебствие.

Она поспешно бормотала какие-то невнятные слова, делая упор на названиях, вроде: «Башня из слоновой кости», «Золотой дом», «Утренняя звезда», потом принималась перечислять животных и святых, главным образом святых. Она знала по имени больше святых, чем было жителей в Петибурге. Она называла имя, а черные прихожане хором взывали: «Молись за нас!», заглушая наши перешептывания.

Вернувшись как-то вечером с урока катехизиса, я застал в нашей комнате толпу соседей. Мама Тина лежала на своей лежанке в рабочем платье, с ногами, облепленными засохшей грязью. Глаза ее были закрыты. Время от времени стон срывался с ее губ.

— Нечего сказать, хороший мальчик, — упрекнула меня мазель Делис, — твоя мама вернулась домой чуть живая, а тебя нет дома…

Напрасно я объяснял, что был на уроке катехизиса: все решили, что я баловался.

Но что случилось с мамой Тиной? Ей дали выпить настойки, собирались завернуть ее в теплое одеяло и дать ей чего-нибудь горячего, чтобы она пропотела. Послали меня за ромом и свечкой.

Когда я вернулся, люди продолжали толпиться у нас с чашками, мисками, травами и листьями.

Разожгли огонь, подогрели воду, заставили меня выйти, чтобы переодеть маму Тину в чистую рубашку. Зажгли лампу.

Позднее мазель Делис принесла мне поужинать.

Когда все ушли, я подошел к маме Тине и сказал ей:

— Добрый вечер, мама.

Она тотчас же открыла глаза и спросила:

— Ты ел?

— Да, мама Тина… Ты заболела?

— Ох, сынок, — ответила она, — тело твоей мамы никуда не годится. Одни кости и усталость.

Я не знал, что ей сказать, и долго сидел на краю постели, разглядывая лицо мамы Тины, на котором не видно было никаких следов боли, а только утомление, безразличие.

Керосиновая лампа коптила на столе. Тишина и вздохи мамы Тины начали действовать на меня угнетающе. Я не знал, заснула ли она или просто впала в забытье, но, открыв вдруг глаза и увидев меня у своих ног, мама Тина сказала:

— Ты все еще здесь? Пойди вымой ноги и постели себе постель.

Но я побоялся выйти из дома и не стал мыть ноги. Я взял свою подстилку, расстелил на полу и лег бы в чем был, если бы мама Тина не окликнула меня:

— Разденься, надень ночную рубашку и не забудь помолиться…

Утром моя бабушка не встала. Пришли соседки с чашками кофе и мисками настойки.

Я забеспокоился. Мазель Делис (несмотря на больную ногу, она больше всех суетилась) посылала меня к соседям за лекарствами с трудными названиями. Она не пустила меня в школу.

— Твоя бабушка заболела, ты должен остаться с ней, — сказала она.

Несколько дней я не ходил в школу. Я сидел в комнате у постели мамы Тины, готовый подать ей питье, которое она ощупью искала на ящике у своего изголовья.

Если она засыпала, я потихоньку выходил на улицу, но не отходил далеко от двери — вдруг она позовет? — и забавлялся там всякими пустяками, как когда-то на плантациях.

Соседи то и дело забегали к маме Тине. Они приносили разные травы и ожесточенно спорили о том, чем ее лучше лечить.

Мазель Делис вместе с отваром из толомана для моей бабушки всегда приносила мне еду.

Кроме того, она посоветовалась с колдуном и сообщила всем соседям, собравшимся у постели мамы Тины, что у колдуна было видение: бабушка выпила холодной воды, разгорячившись, и у нее сделалось воспаление легких.

У всех был расстроенный вид. Соседи хотели написать моей матери письмо, но мама Тина воспротивилась, — она не хотела напрасно тревожить мою мать, тем более что та недавно прислала ей денег. А не дай бог вздумает приехать — чего доброго, потеряет место.

Ночью маме Тине стало хуже. Уже несколько дней она не курила трубку, стонала и жаловалась на удушье.



Мазель Делис предложила поставить ей банки, но мосье Асионис, который ставил банки лучше всех в Петибурге, рассек кожу мамы Тины и, приложив к ней свои маленькие баночки, заявил, что кровь ее уже превратилась в воду.

После ужасной суеты и суматохи женщины привели мужчин, которые несли гамак на бамбуковом шесте. Мою плачущую бабушку завернули в одеяло.

— Это необходимо, дорогая подруга, — говорила ей мазель Делис, — там ты поправишься.

Маму Тину положили в гамак.

Двое мужчин подняли ее.

Тут мама Тина громко закричала:

— Жозе, Жозе!

— Жозе, — сказали мне. — Иди попрощайся с бабушкой.

Мама Тина взяла меня за голову холодными руками и прижала мою щеку к своему холодному лицу, мокрому от слез.

Больше никто не обращал на меня внимания. Все столпились вокруг гамака.

Когда процессия вышла со двора на улицу, я остался на пороге дома и даже не догадался выйти за ворота и посмотреть, в какую сторону понесли мою бабушку.

Значит, она умерла. Но мосье Медуз… Может быть, умирают по-разному… Вернется ли она? Увижу ли я ее? Мазель Делис сказала, что она поправится. О!..

Мазель Мезели́, единственная женщина, оставшаяся во дворе, увидела меня и, подойдя, погладила по голове, приговаривая:

— Бедняжка Жозе!

Тогда я прижался к ней и начал всхлипывать.

Она увела меня к себе, дала мне стакан воды и кусок хлеба.

— На будущей неделе твоя мама вернется, ее понесли в больницу лечиться. Она поправится.

Когда вернулась мазель Делис, тяжело волоча свою больную ногу, она объяснила мне, что маму Тину поместили в больницу в Сент-Эспри.

Мазель Делис прибрала в нашей комнате, покормила меня и вечером спросила, где я хочу спать — у нее или у себя дома. Я предпочел последнее.

— Тебе не будет страшно? — спросила она.

Нет, теперь, когда я уже не боялся, что мама Тина умрет, я с удовольствием расположился на ее месте, на ящиках.

Мазель Делис заботилась обо мне, кормила меня, заставляла меня менять одежду, стирала мое белье, ласкала меня иногда и ругала тоже, когда я баловался или не приходил домой к ее возвращению с работы. На другой день после того, как маму Тину унесли в больницу, она отправила меня в школу.

Только с Жожо поделился я своим горем. Пожалуй, я даже слегка гордился, что теперь мы сравнялись в несчастьях.

Но я скоро почувствовал отсутствие мамы Тины.

Соседи по двору постоянно давали мне какие-нибудь поручения, но обращались со мной неласково, и мне казалось, что чем больше я старался им услужить, тем хуже они относились ко мне.

Я перестал менять одежду по четвергам и к концу недели становился грязным и противным самому себе. Потом я вечно был голоден. Неутолимым голодом. Вечером, после обеда, я бы с радостью съел вдвое, втрое больше. К счастью, сон спасал меня от голода. Но утром голод становился еще настойчивее. Вместо большой чашки сладкого кофе с маниоковой мукой я выпивал остатки вчерашнего кофе из железного кофейника и заедал его ломтиком сваренных накануне овощей. Утром я просыпался поздно и не успевал нарвать фруктов в окрестных садах.

Стоило мне войти в класс, как меня охватывало желание поесть, мне мерещились огромные миски душистого кофе с сахаром и мукой.

Учительница обычно завтракала в классе. После чтения она давала нам задание по письму и, заняв нас таким образом, уходила к себе и возвращалась с подносом, большой фарфоровой чашкой и ломтем хлеба.

Учительница крошит хлеб в чашку. Хлеб золотистый и хрустит под ее пальцами. Крошки падают на пол; я с удовольствием подобрал бы их и съел. Потом учительница берет маленькую серебряную ложечку и извлекает из чашки кусочки хлеба, смоченные в маслянистой коричневой жидкости, пахнущей ванилью, и, наверное, сладкой и вкусной.

Я не пишу. Я гляжу на учительницу. Рука, которой она держит ложку, тонкая и чистая. Волосы ее аккуратно причесаны. Лицо у нее гладкое, напудренное, глаза спокойно блестят, а рот ее, который она открывает, чтобы облизать ложку, красив и жесток одновременно.

А потом эта белая фарфоровая чашка с голубыми и розовыми цветами, эта серебряная ложка и поднос из полированного красного дерева, наверное, придают особый вкус ее завтраку!

Как мне мучительно глядеть на все это!

Желудок пронзает боль, под ложечкой сосет, рука дрожит, я не могу писать. У меня кружится голова. Когда, кончив завтрак, учительница уносит свой поднос, мне кажется, что́ я уже не так голоден. Она возвращается, садится и приказывает нам:

— Принесите тетради для проверки.

Но когда немного спустя голод снова нападает на меня, мираж утоления его представляется мне в виде большой чашки шоколада с белым хлебом.

Я не винил мазель Делис. Я понимал, что она не может давать мне больше. Я ее очень любил. Я так к ней привязался, что уже не замечал ее уродливой ноги.

Приблизительно в то же время новое горе стряслось с Жожо. Из-за этого я даже на время позабыл о своих собственных печалях. Мазель Грасьез уехала из городка.

Мачеха запрещала ему плакать. Стоило ему спрятаться в уголке, как появлялась мазель Мели и спрашивала:

— Что с тобой случилось, Жожо, почему ты плачешь?

И мадам Жюстин Рок наказывала его.

Значит, мать Жожо тоже уехала далеко, как те, кто умирает или кого отправляют в больницу.

Но несмотря на наши невзгоды, мы часто мечтали по вечерам.

— Когда я вырасту, — говорил мне Жожо, — папа и мама Ая умрут. Я буду мастером на заводе. Я куплю себе машину еще лучше, чем у папы, и поеду за мамой Грасьез. Я построю красивый дом. Но я не женюсь. Я возьму к себе маму Грасьез.

— А у меня будут огромные владения, больше всей нашей округи. Я не буду разводить сахарный тростник. Оставлю только несколько грядок для себя — ведь тростник вкусно сосать. У меня будет много служащих, которые будут выращивать вместе со мной овощи, фрукты, разводить кур, кроликов, но они будут одеты, даже на работе, не в лохмотья, а в красивые праздничные костюмы, и все их дети будут ходить в школу. Мама Тина не умрет, она будет ухаживать за курами. А мама Делия будет вести хозяйство.

Я мечтал, а Жожо возвращал меня к действительности без всякого злого умысла.

— Но у тебя не может быть всего этого: ты же не белый, не беке, — замечал он.

— Неважно.

— Ты говоришь, твои рабочие будут жить так же хорошо, как беке? Этого не бывает.

И я, пристыженный и огорченный, не знал, что ему ответить.

Я был в школе, когда мама Тина вернулась домой. Она пришла одна, пешком. Когда я прибежал из школы в полдень, она сидела на своей кровати усталая, но счастливая. Я закричал: «Мама Тина!» — и застыл на пороге, не в силах двинуться с места.

— Иди сюда! — сказала она.

Тогда я бросился к ней, громко и неудержимо рыдая.

КУПАНИЕ ЛОШАДЕЙ

Я не принимал причастия в этот год из-за болезни мамы Тины. И не слишком огорчался, хотя и не мог отделаться от болезненного ощущения, что мои друзья, принявшие причастие, — Рафаэль, Жожо и другие — опередили меня в чем-то.

Я уже привык к тому, что не могу участвовать в детских праздниках и церемониях все по одной и той же причине: отсутствие парадного костюма и обуви. Особенно обуви, потому что я еще не был у причастия, а мальчикам моего сословия именно к причастию в первый раз покупали ботинки.

Гораздо больше огорчил меня разрыв с Жожо. Однажды вечером мы сидели под навесом и разговаривали вполголоса, как всегда. Увидев на улице мазель Мели, мы замолкли из осторожности и ждали, чтобы она прошла мимо нас в дом.

Но она остановилась и спросила Жожо:

— О чем это вы говорили, почему ты вздрогнул, когда меня увидел?

— Ни о чем, — ответил Жожо, начиная дрожать.

— Ни о чем? — угрожающе повторила мазель Мели. — Каждый вечер ты шушукаешься с этим негром (мазель Мели, как я уже говорил, была черна, как я, если не как ворона), и оказывается, вы говорите ни о чем. Ну хорошо же! Будешь объясняться с мадам.

Когда мадам Жюстин позвала Жожо, тот, зная, что его ожидает, отправился на ее зов уже в слезах.

Тотчас же до меня донеслись его душераздирающие крики, и я в страхе и ярости вышел из-под навеса, чтобы с улицы попробовать заглянуть в дом и узнать, что там происходит.

Хорошо, что я встал, ибо мазель Мели появилась в коридоре с тазом в руках и, увидев меня на улице, закричала:

— Тебе повезло! Я бы тебе такой душ устроила, что ты разом привык бы сидеть дома у матери, вместо того чтобы учить чужих детей всяким гадостям.

На другой день в школе я спросил у Жожо, в чем обвиняла нас эта гадкая женщина.

— Она сказала маме Айе, что я разговариваю с тобой на наречии и что ты учишь меня дурным словам.

Жожо рассказывал мне и раньше, что мадам Жюстин запрещает ему говорить на местном наречии, и, так как он не мог от этого удержаться, мы разговаривали как можно тише, чтобы мачеха его не услышала.



Но сама-то мазель Мели изъяснялась исключительно на местном наречии, и непонятно было, с чего она так задирала нос. Что касается дурных слов — это была клевета, и мазель Мели казалась мне тем отвратительнее, что, по словам мамы Тины (а я свято ей верил), взрослые никогда не врут.

С того дня Жожо запретили играть со мной. Бедняга лишился единственного друга. Вначале я тоже очень огорчался. Но у меня-то не было недостатка в друзьях. И старых и новых.

Среди новых был Одни́. Он жил в Отморне, и у его отца была лошадь.

На обязанности Одни было водить в полдень лошадь на водопой к пруду, а вечером косить для нее траву вдоль трасс.

Я сопровождал его и помогал ему.

Отправляясь на водопой, мы оба взбирались верхом на лошадь, а когда ходили за травой, попутно собирали гуавы и другие плоды.

Самое приятное было купать лошадь по воскресеньям. Надо было встать рано, сесть верхом на лошадь и ехать к озеру Женипа́. Солнце светит, но еще не жарко.

В этот день люди с плантации Пуарье́ приходили на озеро купать лошадей управляющих и экономов. Все раздевались догола и верхом на лошади въезжали в воду. Лошадь входила в воду и плыла, высоко подняв голову; человек погружался тоже, — мне это напоминало изображение кентавра на пакетах вермишели.

Потом лошадь возвращалась на берег, человек слезал с нее и начинал энергично растирать ее травяной мочалкой, лотом снова загонял ее в воду. Мы поступали точно так же с нашей подопечной.

До чего хорошо путешествовать по воде на спине плывущей лошади! Вода приятно холодила нагретую солнцем кожу.

Никогда в жизни не видел я более прекрасной и мирной картины: могучие голые негры на лошадях, отражающиеся в гладкой воде озера.

МОСЬЕ РОК

Я перешел в старший класс начальной школы. Теперь у нас была не учительница, а учитель.

Учитель был местный житель, служивший сначала в других местах на острове, а потом, на радость землякам, назначенный директором школы в Петибурге.

Жожо тоже должен был бы радоваться: учитель был его дядя, брат его отца. Его звали мосье Стефан Рок.

Среди учеников быстро распространился слух, что это был учитель, который хорошо объяснял и строго наказывал, но бил не бамбуковой палкой и не линейкой, а раздавал оплеухи.

На нас, одиннадцатилетних деревенских школьников, он произвел сильное впечатление.

Это был мужчина с бронзовой кожей, очень высокого роста, одетый в черные ботинки с блестящими носами. Он ходил в белых полотняных брюках с двумя безукоризненными складками спереди и в полотняном пиджаке. В жилетном кармане он носил часы на толстой золотой цепочке, а во рту у него сверкали два золотых зуба. Черные усы, пенсне и канотье довершали портрет.

Руки у мосье Стефана были длинные, большие, с ногтями, твердыми, как клюв утки, и в то же время нервные; мел всегда ломался в его пальцах, когда он писал на доске.

Да, от удара таких рук не поздоровится!

Даже его голос, как бы тихо он ни говорил, звучал для нас предостережением.

А между тем с самого начала мы почувствовали к мосье Року уважение. Нам было лестно, что нашего учителя в школе боятся.

Все, чему он нас учил, казалось нам интересным и увлекательным, даже самое трудное.

Но после того как мосье Рок проверил способности каждого, многие на собственной шкуре испытали силу его удара.

Мы стали получать оплеухи.

Я удостоился их в связи с сослагательным наклонением; Мишель-Пузырь, сильный в математике, получал их за чистописание; Рафаэль всегда за одно и то же — за болтовню. А Жожо — по любому поводу. Чтение, диктант, проверка тетрадей — ничего не обходилось без колотушек. Учитель придирался к Жожо по любому поводу и всегда был готов наградить его тумаками. Можно было подумать, что мосье Рок так строг к Жожо именно из-за своего родства с ним. Наверное, отец и мачеха попросили учителя обратить на Жожо особое внимание и не стесняться наказывать его, когда нужно.

Как бы то ни было, ужасная заботливость учителя делала Жожо достойным скорее жалости, нежели зависти. Он влачил безрадостное существование дома, вечно под угрозой наказания, а теперь еще и в школе ему доставалось каждый день. Но в школе я не высказывал Жожо своего сочувствия. Дети не любят печальных разговоров, когда их манят забавы и игры. Я носился как оголтелый вместе со всеми и почти не замечал своего старого друга. А иногда даже смеялся над хныканьем Жожо после очередного внушения дядюшки.

Жизнь наша изменилась. Появились новые заботы. Нам задавали много уроков. Надо было аккуратно вести тетради. Нам выдавали библиотечные книги, с которыми надо было бережно обращаться. Нами вечно владел страх перед колотушками мосье Рока. А впереди нас ожидало испытание, о котором родственники и мосье Рок твердили нам непрестанно: экзамены на аттестат об окончании начальной школы.

Что касается меня, у меня была еще одна забота — первое причастие.

Я наотрез отказался посещать занятия мазель Фанни. Рафаэль (он причащался год назад и пел теперь в церковном хоре) одолжил мне свой катехизис, и я зубрил его при свете коптилки, часто повторяя текст вслух, чтобы не волновалась мама Тина, которая боялась, что мне одному не справиться.

В остальном все шло, как прежде.

Мы не отказались ни от каких развлечений и проказ. Иногда мы расплачивались за это. Например, когда мы разбили черепичную крышу, сбивая манго с дерева около дома мадам Секейран. В другой раз Мишеля-Пузыря, Эрнеста, Одни и меня поймал управляющий, когда мы срезали тростник задолго до жатвы, и нашим родителям пришлось уплатить за нас штраф в пятнадцать франков. Тот же Мишель однажды до крови порезал ногу, стараясь достать лиановые яблоки в колючем кустарнике.

В хорошую погоду мы играли и при луне.

В полнолуние в городке устраивали нечто вроде ночных празднеств.

После ужина все усаживались перед домами, кто на стульях и скамейках, кто на земле. Рассказывали сказки, пели, играли на тамтамах. Одиночки напевали песни. Парочки прогуливались по улице. Существовали сказки, которые рассказывались только при луне. В некоторые игры тоже можно было играть только при лунном свете. До поздней ночи городок праздновал полнолуние.

Дети собирались группами и рыскали всюду, где было интересно.

Иногда звуки флейты прореза́ли воздух серебряной нитью или звучали приглушенно, как вздох самой луны. Ни один звук так не ассоциируется в моем представлении с лунным светом, как голос деревенской флейты, на которой где-то играл какой-то неизвестный мне негритянский юноша на пороге убогой хижины.

Я был одним из самых непоседливых и не мог смирно усидеть около мамы Тины, глядя, как луна бродит по небу, время от времени заходя за облака.

Мы собирались около церкви или около нашей старой школы. Когда среди нас оказывались девочки, мы устраивали хоровод. Огромный веселый хоровод. Мы пели пронзительными звонкими голосами песни, которым нас никто не учил, но которые сами пелись, потому что нас было много и нам было весело.

Потом мы играли в жмурки, чтобы потолкаться; в краски, чтобы посидеть рядком; в прятки, чтобы немного побегать; в дразнилки, чтобы колотить друг друга.

Мы могли бы играть до утра, если бы родители не загоняли нас домой одного за другим. С песнями и смехом мы бежали к колонкам, чтобы наскоро умыться перед сном.

ЩЕДРАЯ КРЕСТНАЯ

Между тем приближалось первое причастие, к которому я был готов, хоть и не ходил в школу мазель Фанни.

Мама Тина говорила мне о первом причастии со страстью, с какой она обычно строила планы на будущее. Она не переставала перечислять приданое, необходимое мне для этой церемонии: белый костюм, чтобы войти в притвор; другой, чтобы получить отпущение грехов; белые кальсоны и носки, носовой платок. А потом костюм причащающегося — из белого пике с шелковым кантом, белая соломенная шляпа, свеча, ботинки. Все белое и новое. Это было обязательно, без этого не вкусить верующему белой просвиры.

Столько белья и одежды для одного меня! Я умирал от нетерпения. Но мне было совершенно непонятно, как мама Тина достанет все это. Правда, причащавшиеся знакомые всегда так одевались, а их родители тоже работали на плантациях или на заводе. Мама Тина собиралась написать моей маме Делии, что мне пора идти к первому причастию. Она все время молилась, чтобы бог помог ей снарядить меня к причастию, и, по-видимому, не сомневалась, что он ей поможет.

Что ни говорите, а существуют женщины — старые несчастные негритянские мамаши, — которые обладают даром обращать навоз в золото и переделывать жестокую действительность в светлую мечту одним мановением своих мозолистых опухших рук. Каждое воскресенье, возвращаясь из Сент-Эспри, мама Тина приносила то кусок материи, то пару носков.

После долгих разговоров мама Тина решила сводить меня к моей крестной. Ребенок не может принять первое причастие, не навестив свою крестную, как бы далеко та ни жила. Я никогда не видел своей крестной. Я знал, что ее зовут мадам Аме́лиус и что она живет в поселке Круарива́й, близ городка Трузоша́.

Мы отправились в путь утром. Это было во время пасхальных каникул. Когда ей предстояла дорога, мама Тина запрещала мне упоминать об этом накануне, чтобы злые духи не помешали ей проснуться вовремя.

Вышли мы рано. По тропинкам, мокрым от росы, мы шли через саванны, мимо спящих быков. Мы пересекли несколько оврагов. Мы прошли через несколько поселков, где лаяли собаки и пели петухи. Не говоря ни слова, мама Тина шагала впереди, подобрав юбки, а я трусил следом.

Потом взошло солнце. Мама Тина разговорилась, вспоминая мою крестную, которую она не видела много лет и встречала всего раза два после моих крестин. Она перечисляла жителей Круаривая, которых уже не надеялась застать в живых, так давно о них ничего не было слышно.

Так мы шли все утро, пока я не стал шататься от усталости: я был голоден, хотел пить, ноги не держали меня. Мы очутились в местности, где земля была разделена на маленькие садики, в которых стояли хижины под манговыми деревьями. Это и был Круаривай.

Перед домиками толпились дети.

Мы встретили мужчину, потом женщину, у которых мама Тина спросила, как пройти к дому мадам Амелиус. Каждый раз ее уверяли, что это совсем близко; ей указывали дорогу, и мы продолжали путь. Но, пройдя довольно большое расстояние, перепрыгнув через канаву, взобравшись на холм, мы принуждены были снова спрашивать дорогу.

Моя крестная оказалась худой старой негритянкой.

Она встретила меня далеко не так ласково, как я себе представлял со слов мамы Тины. Она поцеловала меня, нашла, что я вырос, упрекнула маму Тину, что та не приводила меня раньше. Она угостила нас завтраком из иньяма, жареной рыбы и гомбо́[17] — но я терпеть не мог гомбо! — и все время жаловалась на свои горести.

С тех пор как они последний раз виделись с мамой Тиной, она потеряла мужа, старшую дочь и Жильде́уса, своего брата. Она с мельчайшими подробностями рассказывала про болезнь каждого, про свое горе и про то, какой урон был нанесен имуществу, которое ей досталось.

Когда дошла очередь мамы Тины сообщить ей, что я готовлюсь к первому причастию, она отнеслась к этому, как к венцу своих несчастий.

— Но, Аманти́на, почему ты так поздно сообщила мне об этом? Как неприятно! Мне хотелось сделать хороший подарок моему крестнику — например, костюм для первого причастия, — а ты только сегодня его привела. Всего за две недели!

И она принялась осыпать маму Тину упреками, а та робко оправдывалась.

Когда мама Тина стала прощаться, моя крестная насыпала зерна в железную коробку, вышла, потрясла коробку и собрала перед домом бесчисленное множество кур, из которых она выбрала тощего голенастого цыпленка. Она гладила его, приговаривая горестным тоном:

— Мне совсем нечего подарить моему крестнику, милая моя Тина, я дарю ему этого цыпленка. Если ты не сделаешь из него вкусное жаркое в день причастия, из него вырастет хороший петух, и если Жозе повезет, он принесет ему выгоды не меньше, чем целая корова.

Она сорвала несколько стеблей травы и связала ноги цыпленка. Потом, ища глазами, что бы еще мне предложить, она нашла кокосовый орех и посоветовала маме Тине приготовить мне из него варенье. Потом добавила горсть маниокового крахмала для подкрахмаливания моего белья.

Я был очень счастлив, несмотря на усталость: я любил путешествовать с бабушкой. Мама Тина тоже казалась довольной. Путешествием или тем, что повидалась с крестной? А может быть, она радовалась подаркам?..

Чтобы доставить мне удовольствие, она позволила мне нести под мышкой цыпленка, а в другой руке орех; пакетик крахмала она сунула в карман юбки.

На обратном пути мы шли быстро. Мама Тина непрерывно поглядывала на солнце и говорила:

— Мы должны быть у Бель-Плен раньше, чем солнце осветит вершину той горы.

Мы шли вдоль склона горы по тропинке, шедшей по краю поля сахарного тростника. Сознание, что мы ходили не зря, придавало мне силы. Я бодро шагал, нагруженный подарками. Но в какой-то момент пальцы мои разжались, и орех покатился по траве.

Видя мое огорчение, мама Тина посоветовала мне поискать его.

— Спустись вниз в заросли, — сказала она.

Тогда я положил связанного цыпленка на край тропинки и отправился на поиски кокоса. Вдруг до меня донесся испуганный голос мамы Тины:

— Цыпленок убежал!

Травяная веревка распуталась, и, поскакав немного перед мамой Тиной, цыпленок пустился наутек.

Когда я бросился за ним, он уже скрылся в зарослях сахарного тростника.

Напрасно мы с мамой Тиной искали его. Я даже чуть не заблудился. О кокосовом орехе мы совсем позабыли.

Мы вернулись на Фюзилев двор, когда уже стемнело.

Это происшествие потрясло маму Тину, и в этот вечер она сетовала вслух, называя меня несчастным негритенком, которому не везет в жизни.

Лично я отнесся к этому случаю совершенно равнодушно.

На другое утро мама Тина обнаружила, что крысы прогрызли карман ее юбки, где лежал крахмал, который она забыла вынуть. Мама Тина просто онемела от удивления.

Вот так подарочек к светлому дню первого причастия!

Когда я рассказал обо всем этом моим школьным товарищам, один из них вскричал:

— Держу пари, что твоя крестная — оборотень!

Таково было всеобщее мнение. И мое тоже, конечно. Крестная так и осталась в моем представлении злодейкой.

КАРУСЕЛЬ

Первое воскресенье праздника — увы! — принесло мне и другим ученикам моего класса сильное потрясение.

В субботу, как обычно, прибыл ярко раскрашенный грузовик с деревянными лошадками. И в тот же день на рыночной площади была сооружена карусель под остроконечной шляпой из парусины — карусель из деревянных квадратных лошадок, соединенных большими досками и украшенных гирляндами. Лошадки эти бродили по всему острову от деревни к деревне. И, как каждый год, в субботу вечером, в канун праздника, дети могли кататься на карусели за полцены.

Нам всем дозарезу понадобились деньги, как когда-то на Негритянской улице, потому что в субботу надо было обеспечить себе необходимую сумму — пятнадцать — двадцать су — для двух-трех поездок на карусели. В этом году из-за моего первого причастия я не мог рассчитывать на щедрость мамы Тины. Я был в худшем положении, чем мои товарищи, — у меня не было ни старшего брата, ни дяди, ни тети, ни крестной, ни крестного, которые могли бы мне помочь. Но, поскольку я был услужлив, я рассчитывал на вознаграждение, уже обещанное мне некоторыми добрыми людьми.

Мои товарищи, вроде Мишеля-Пузыря и Рафаэля, хвастались, что им удалось кое-что скопить: они иногда ловили и продавали раков и земляных крабов. Я ничего не копил. Я тратил свои су на макароны, пирожки и конфеты. Кроме того, у меня была слабость к школьным принадлежностям. Я любил красивые тетради и переписывал в них стихи и песни, которые мы разучивали в классе. Я покупал красивые промокашки — по одной в каждую тетрадь, — красные и зеленые чернила, чтобы писать заголовки, цветные карандаши, узорные линейки, ластики. Маме Тине не приходилось заботиться о моем школьном снаряжении.

Мама Тина строго запрещала мне выпрашивать деньги у взрослых, как это делало большинство ребят. Так что положение у меня было чрезвычайно затруднительное.

В это воскресенье я проснулся, имея в своем распоряжении одну только монету в пятьдесят сантимов, которую мама Тина дала мне для пожертвования в церкви и которую я позаботился сберечь.

Позднее бабушка спросила меня:

— Сколько у тебя денег?

— Нисколько, мама.

Чтобы спасти меня от отчаяния, она протянула мне одно су, говоря:

— Ты знаешь, у меня нет денег на деревянных лошадок… На, купи себе леденец…

Немного погодя случайно прибавилось еще несколько монет. По совету моих товарищей я слонялся на ярмарке поблизости от игорных столов. Разве наиболее опытные из моих друзей не уверяли меня, что пьяные игроки роняли иногда монеты и забывали про них? Многие мальчишки находили по десять су, даже по два франка. Но я никогда ничего не находил. Ничего, кроме пробок от бутылок и пустых банок. Тогда я остановился около игорного стола — одного из многих, — вокруг которого столпились игроки.

Мои любимые игры были: красное и черное, воронка, патаклак. Я смотрел, как люди выигрывают. Вдруг я увидел Рафаэля и Мишеля-Пузыря, которым всегда везло и которые уже набрали нужные восемнадцать су. Решительно (ибо счастливчики всегда охотно открывали нам свой секрет: никаких колебаний!) я поставил су и — увы! — проиграл. Потом поставил вторую монетку, выиграл на нее одно су, проиграл его, еще раз выиграл и в конце концов (когда сердце мое стало сильнее биться при этих взлетах и падениях) остался ни с чем.

Я еще ни разу не прокатился, а между тем деревянные лошадки крутились с утра, и время близилось к полудню.

Оркестр гремел по всему городу. Издали доносились звуки тамтама, вторившие вальсу, под который крутилась карусель. Но на меня эти призывные звуки навевали тоску. Положение мое было печальным — деньги не появились, а рыночная площадь неотразимо манила к себе. Когда показался шатер, украшенный бахромой, я побежал бегом.

При виде нарядной толпы черных ребятишек в белых платьицах и новых костюмах, ребятишек с веселым, беззаботным смехом восседающих на деревянных лошадках, я совершенно обезумел.

С наступлением вечера появилась знать в полном параде, были зажжены факелы, и праздник принял еще больший размах, а я был все так же беден. Если бы сам дьявол, изображенный на моем катехизисе, предложил бы мне двадцать су за мою душу, которую ожидало освящение первым причастием, я продал бы ее не раздумывая.

Тогда я придумал способ проникнуть на Карусель, до которого я не додумался в предыдущие годы.

Карусель приводилась в движение двумя людьми, которые двигали поперечную доску, поддерживающую деревянных лошадок. И ничтожные маленькие оборванцы, с которыми мы не играли, помогали двум мужчинам.

Этой добровольной помощью они зарабатывали право бесплатно кататься на карусели, ибо, когда они разгоняли круг до предела, они вскакивали на ходу на доску и чувствовали себя на ней почти так же хорошо, как другие на спинах лошадей.



Не пойти ли и мне?.. Мне это казалось нелегким делом — ведь надо, наверное, сильно толкать: мужчины обливались по́том и их босые ноги непрерывно месили землю. Надо обладать большой ловкостью, чтобы вскочить на ходу на доску, когда карусель крутилась под барабанный бой так быстро, что сидящим на лошадях не видна была толпа, а толпа не различала сидящих на лошадях. Но я думал, что сумею. Как только этот круг закончится, я проберусь к доске и начну толкать.

Однако ноги мои не решались сделать первый шаг. Сомнение одолевало меня… Мама Тина… Наверняка она выпорет меня, если поймает. Но, во-первых, встреча с ней здесь маловероятна, поскольку сейчас мама Тина на Фюзилевом дворе, а потом она ведь не говорила, что запрещает мне толкать деревянных лошадок. Это сильно облегчало мою совесть. И все-таки…

Кто-то дотронулся до моего плеча. О! Возможно ли это? Жожо! Жожо, а я о нем совсем позабыл! Жожо один на празднике, без родителей или мазель Мели. И не в своем бархатном голубом костюмчике или белой шелковой матроске, в белых носках и сандалиях — Жожо в школьной одежде да к тому же в грубых башмаках! Почему?

— Я тебя искал! — воскликнул он.

Глаза Жожо торжествующе блестели.

Он не отвечает на мои вопросы, но показывает мне потихоньку сто су, зажатые у него в ладони.

— Я их нашел, — говорит он.

— Где?

— У нас в столовой. Наверное, мама Ая или папа уронили и не заметили.

До чего же ему все-таки везет, этому Жожо! Он находит деньги у себя дома!

— Я нашел их сегодня утром. Я спрятал деньги у себя в комнате и, так как я знал, что меня не пустят на праздник из-за двойки в тетради, дождался, пока все легли спать, открыл потихоньку окно и…

Господи! До чего же Жожо смелый!

Но в данный момент нам важно как можно скорее истратить эти деньги, чтобы Жожо мог вернуться домой тем же путем.

Сначала купим пирожков. Но кто из нас двоих предстанет перед мазель Шут, торговкой, с такой крупной купюрой? Жожо, конечно, поскольку деньги принадлежат ему. Нет, он боится. Мазель Шут может узнать его и рассказать мазель Мели. Жожо недоверчив. Взрослые вечно судачат о детях!

Значит, идти должен я. Я, в свою очередь, боюсь, что мазель Шут подумает, что я украл деньги. Черных детей вечно во всем подозревают! Я тоже боюсь. Я подзадориваю Жожо, и желание полакомиться всем, чем можно, в конце концов заставляет его решиться.

Мы выбираем пирожные с вареньем из кокосового ореха, леденцы в виде человечков, печенье и фунтики с орехами.

Жуя и грызя, мы бросаемся к карусели. Мы прокатываемся один раз, два раза, три раза подряд. О божественное опьянение детскими радостями! Потом в тени какого-то дома мы распиваем бутылку газированного лимонада.

Мы пробуем счастья в разных играх, бросая их при первом же проигрыше или выигрыше. Мы останавливаемся около площадки для танцев, где мужчины и женщины самозабвенно танцуют.

Мы собственными глазами видели, как двое мужчин подрались и один полоснул другого бритвой.

Наконец, на последние десять су мы последний раз прокатились на карусели и, после того как игры, толпа, карусель потеряли для нас свою привлекательность, пошли домой. Пора было ложиться спать.

У входа в Фюзилев двор я распрощался с Жожо.

Разыскав комнату мамы Тины, я толкнул дверь, припертую изнутри камнем, и вошел.

Каково же было мое огорчение, когда Жожо не оказалось на другой день в классе! Во-первых, я не знал, благополучно ли он вернулся домой, во-вторых, мне хотелось поболтать с ним о наших вчерашних похождениях.

Я лично был от них в восторге. Все, что мне рассказывали другие о том, как они провели праздник, казалось мне неинтересным. Как жаль, что Жожо не пришел!

После обеда он тоже не пришел, и к моему нетерпению видеть его прибавилось беспокойство. Жожо никогда не пропускал школу.

Вечером, рискуя попасться, я бродил вокруг дома мосье Жюстина Рока. Но Жожо не появлялся. Я начал бояться, не случилось ли с ним несчастье. Может быть, его поймали, когда он возвращался, и так избили, что он не может ходить? Тогда бы в школе узнали об этом. Когда кого-нибудь из нас били, его крики всегда слышал кто-нибудь из товарищей и спешил рассказать об этом в школе.

Так вот, новость, которая распространилась на другой день в школе, была такова: Жожо сбежал.

Жожо сбежал от своего отца, как беглый негр, и скрывался в лесах… Вся школа пришла в возбуждение.

Только я был убит. Я совершенно растерялся.

Я не понимал, как Жожо мог убежать. Когда? Не возвращаясь домой после того, как мы расстались? Или после того, как его избили дома? Убежал ли он, спасаясь от побоев, или мама Ая выгнала его из дома?

В школе никто ничего не знал. Повторяли одно и то же, радуясь необычной новости:

«Жорж Рок сбежал. Жорж Рок скрылся».

Объяснение я нашел на Фюзилевом дворе у мазель Делис, которая была в приятельских отношениях с мазель Мели и узнала от нее подробности истории, потрясшей всех кумушек городка.

Среди ночи мадам Жюстин услышала шум падающего предмета. Она подумала, что к ним забрался вор, и разбудила мужа. Мосье Жюстин пошел посмотреть и увидел Жожо, который еще не успел закрыть окно и пытался спрятаться в постель.

— Как, это ты, Жожо? Откуда ты? — спрашивал отец. — Откуда ты пришел?

Жожо, которого он ожидал найти спящим в постели в ночной рубашке, стоял пред ним в школьном костюме, а его носки и ботинки лежали на полу около него.

Собирался ли он выйти? Или вернулся откуда-то?

— Ты выходил? Прекрасно, — сказал мосье Жюстин. — Завтра утром мы все это выясним.

Но на другое утро Жожо и след простыл.

— Наверное, он убежал к своей матери, — предположила мазель Делис.

И это предположение отчасти успокоило мои терзания.

С тех пор Жожо остался в моей памяти как маленький пленник, украденный ребенок, который в одно прекрасное утро сбежал, как беглый негр, в поисках своей матери и свободы. Но, вспоминая о нем, я всегда испытывал грусть и угрызения совести.

Как я теперь раскаивался, что тайком веселился с Жожо на празднике! Почему не стал я его сообщником, когда он в отчаянии скрылся в лесах или зарослях тростника?

В моем воображении Жожо с плачем бежал через заросли, гонимый страхом, наугад; но у меня было тяжело на сердце из-за того, что я делил с ним пирожные, сласти и поездки на карусели и не разделил его невзгод.

Был ли он счастлив или несчастлив теперь, когда он убежал? Нашел ли он свою мать? Ходит ли он в школу? Получит ли он аттестат об окончании начальной школы?

Я представлял себе, что он бродит где-то, холодный и голодный. Но каждый раз, как я встречал мазель Мели или думал о мадам Жюстин, я склонялся к мысли, что Жожо будет лучше у его матери.

После бегства Жожо атмосфера в классе изменилась. Теперь случалось, что мосье Рок за весь урок ни разу никого не колотил. На несколько дней все притихли.

Потом начались волнения, уже по поводу экзамена.

Учитель задерживал нас вечером после уроков для подготовки к экзамену. Мы писали трудные диктанты, решали сложные задачи, учили названия рек и гор, даты сражений и битв.

Нас было десять человек, которых мосье Рок подверг такому режиму. Он собирался отправить нас в Сент-Эспри. Учитель натаскивал нас с таким свирепым усердием, что четыре-пять дней, ушедших на мое первое причастие, едва ли отвлекли меня от мыслей об экзамене.

Мосье Рок старался втолковать нам, что аттестат необходим любому человеку, который хочет учиться дальше или получить хорошо оплачиваемую работу. Не получив аттестата, мы попадем в группы малолетних рабочих, и все жертвы наших родителей пропадут даром.

Уговоры мосье Рока вселяли в нас бодрость. Мы чувствовали себя настоящими героями до самого дня экзамена.

Накануне, в воскресенье, все девочки и большинство мальчиков собрались у мазель Фанни.

Поссорившись с духовной «тетей», я не мог пойти со всеми. Но из любопытства спрятался на другой стороне улицы в кустах. Так я и думал: она собрала их для молитвы. Под руководством мазель Фанни, стоявшей в дверях, скрестив на груди руки, они громко молились о том, чтобы бог помог им выдержать экзамен.

Сначала я огорчился, что не нахожусь в их числе — могу ли я после этого надеяться на успех? Они упоминали святых, которые славились своим благоволением к сдающим экзамены: святого Экспеди́та, святого Михаила, святого Антуана.

Мазель Фанни, сложив руки, подняв глаза к небу, изрекала трогательные воззвания.

Один я не воспользуюсь милостью, которая через посредство мазель Фанни снисходит на моих товарищей, дабы просветлить их ум, оживить память, помочь им восторжествовать.

Но я быстро утешился. Утром мама Тина причастилась специально для меня, и я знал по опыту, что бог никогда не отказывал маме Тине в том, что она у него просила. Поэтому, поборов зависть, я предоставил им надрывать глотку, а сам вернулся на Фюзилев двор, потому что учитель советовал нам хорошенько выспаться перед испытанием.

Я заснул, пока мама Тина приготовляла все, что мне могло понадобиться на другой день.

Мама Тина выгладила костюм, в котором я ходил к первому причастию, почистила мои черные ботинки — их я надевал всего раз пять, — поджарила рыбу для бутербродов.

Разбудив меня рано утром, она напоила меня крепким кофе. Одевшись и запасшись всем необходимым, я вышел из дома в утренний сумрак. Мосье Рок велел нам собраться у него к пяти часам утра.

Мы всегда ценили мосье Рока, несмотря на звучные оплеухи, которыми он награждал не только Жожо и от которых звенело в ушах. Но никогда наша привязанность к нему не была так сильна, как в это утро, когда мы шли по дороге рядом с этим человеком, своего рода пастырем, непрестанно дававшим каждому из нас наставления, по которым было видно, что он взволнован и озабочен не меньше нас самих.

Я ПОЛУЧАЮ АТТЕСТАТ

День рассеял наши страхи, вселил надежды.

Наш учитель остался доволен нашими ответами и письменными работами.

Вечером на дворе школы в Сент-Эспри мы ждали объявления результатов.

Мы стояли единой группой в толпе родителей и учеников, наводнявшей школьный двор.

Один мосье Рок приходил и уходил. Мы всё еще обсуждали трудные слова из диктанта, ответы задач.

Мы не чувствовали усталости, стоя на ногах. Но многие, как и я, не привыкли к обуви. Пользуясь темнотой, я потихоньку освободился от ботинок. Я спрятал их за спину и крепко держал за шнурки, чтобы не потерять.

Чем больше проходило времени, тем напряженнее становилось ожидание, — у некоторых волнение выражалось в чрезмерной болтливости, другие погрузились в мрачное молчание.

Вдруг раздался шум впереди, потом наступила тишина: в первом этаже открылось окно и в нем появились силуэты двух мужчин. Один из них начал выкликивать имена учеников.

Дрожь, волнение, сдержанные восклицания сопровождали перечисления имен. Я не двигался. Кровь моя застыла, и затаив дыхание я ловил слова, идущие из волшебного окна, осыпавшего учеников именами, как звездами. И чем больше становилось созвездие, тем более одиноким я себя чувствовал в толпе, суетившейся вокруг меня.



Я видел только амбразуру окна, слышал лишь голос человека, читавшего список… Хассам Жозе! Это имя сорвалось с губ человека и с силой ударило меня в грудь.

Никогда мое имя не произносили таким торжественным тоном.

Никогда я не чувствовал такой связи с этими четырьмя слогами. Если бы это имя не было произнесено, возможно, я обратился бы в камень.

Мои товарищи обнимались, обнимали меня.

— Мы все сдали! Все десять! — кричали они.

Я не прыгал, не кричал, а молча улыбался, предоставляя им делать со мной что хотят. Мосье Рок был страшно взволнован и не мог противостоять бурным проявлениям чувств своих учеников. Он только повторял с улыбкой, больше напоминавшей гримасу: «Хорошо, хорошо!» — и смотрел на нас глазами, блестевшими за стеклами очков; начинал что-то говорить, останавливался и кричал:

— Уже поздно, дети, нам надо торопиться!

Улицы Сент-Эспри, освещенные фонарями, были полны оживленных учеников.

Мосье Рок отвел нас в гараж и нанял такси, в которое он впихнул всех десятерых вместе с собой.

На Фюзилевом дворе уже улеглись спать, когда мы приехали в Петибург. Но мама Тина не спала. Стоило мне толкнуть дверь, припертую, по обыкновению, изнутри камнем, как она тут же зажгла лампу и спросила:

— Жозе, как у тебя дела, сыночек?

Я размахивал руками и приплясывал.

— О, благодарю тебя! — воскликнула мама Тина, прижав руки к сердцу.

И все. Она снова легла, сказав мне, что ужин на столе и что моя подстилка будет сегодня мягкая, так как она весь день проветривала ее на солнце.

На следующей неделе уроки, по существу, кончились и наши занятия в школе состояли в основном из игр. Мосье Рок велел мне опустить письмо, объявив, что в этом письме речь идет обо мне; он просит допустить меня к конкурсу на государственную стипендию.

Почему только меня? Оказалось, что все остальные, получившие аттестат, старше положенного возраста. Конкурс должен был происходить в Фор-де-Франсе. Если я выдержу, я поступлю в школу в Фор-де-Франсе — в лицей[18]. Мосье Рок говорил мне обо всем этом без улыбки, без восторгов, но я угадывал, какое значение придает он моему поступлению в это учебное заведение.

Правда, у меня самого обо всем этом было весьма туманное представление, поэтому результаты конкурса меня не слишком волновали.

Когда мы учились, мы всегда строили планы на будущее, но на самое ближайшее.

Рафаэль собирался на Высшие курсы в Сент-Эспри, где уже учился его брат Роже́, подготовляясь к окончанию элементарной школы[19].

Мерида́ — ну и везло же ей! — сказала, что почтальонша берет ее к себе в почтовое отделение и будет учить на телефонистку.

Две другие девочки собирались учиться на портних. Только у Лоре́тты не было никаких планов — родители не хотели отпускать ее одну в Сент-Эспри, боясь, как бы она не завела плохих знакомств.

Все это было теперь не для меня. Если я попаду в лицей и кончу его, я смогу в дальнейшем стать адвокатом, врачом. Но мне что-то не верилось. Однако я был счастлив при мысли о том, что поеду сдавать экзамен в Фор-де-Франс и увижу там свою маму Делию.

После беседы с мосье Роком мама Тина решила:

— Ну что ж! Для такого путешествия надо мне приготовить нижнюю юбку с вышивкой.

МЫСЛИ О БУДУЩЕМ

Я часто видел море издали. С высоты Отморна, за болотной низиной, видны большие заводи широкой реки и вдалеке море, в которое она впадает. Море было для меня чем-то видимым, прекрасным, но недостижимым, как небо. Однако озеро Женипа, в котором я часто купался, могло мне дать некоторое представление о том, каким должно быть море вблизи, и я был страшно взволнован, когда, отправившись из Петибурга в Фор-де-Франс на пароходике, мы вышли в открытое море. Пассажиры из деревни, босые, в грубых соломенных шляпах, и хорошо одетые люди болтали между собой, смеялись, делились хлебом и фруктами.

Но я смотрел только на воду. Какие необозримые пространства! Меня поражала пустота между небом и морем. Я удивлялся, почему вода так двигается во все стороны, словно табун голубых коней, которые налетали, пенились, ударялись о пароходик и убегали, задрав белые гривы, чтобы напасть на пиро́ги, разбросанные вокруг нас и как будто никуда не направлявшиеся.

В конце концов мама Тина, заметив, как я возбужден и утомлен, положила мою голову себе на колени, и я заснул.

Когда мы высадились в порту, я забеспокоился, сумеет ли мама Тина найти место, где принимают экзамен. Город показался мне огромным и страшным, как бескрайний дремучий лес.

Сколько улиц! Сколько автомобилей! Какой ужасный шум!

Но мама Тина не растерялась, как я. Она не торопясь надела ботинки, привела себя в порядок, расправила свою юбку и потом, крепко держа меня за руку, вступила в город.

Мы останавливались на каждом перекрестке. Мама Тина спрашивала дорогу, потом мы шли дальше.

Моя бабушка была необыкновенная женщина. Мы пришли в женский лицей — там принимали экзамен.

Та же обстановка, что и в Сент-Эспри в день сдачи на аттестат: ученики, толпящиеся во дворе с учителями и родственниками, хождение, перешептывания.

Диктант показался мне легким. А задачи, по сравнению с теми, которые мосье Рок заставлял нас решать, и вовсе пустяковыми; но когда я вернулся во двор и услышал, как другие ученики перечисляют ответы, то понял, что в одной задаче допустил ошибку. Я очень расстроился, но старался не подать виду маме Тине. Да я и сам быстро забыл об этом, потому что нам предстояло навестить мою мать…


Вернувшись в Петибург, я не скрыл от мосье Рока затмения, которое нашло на меня при решении второй задачи.

Сначала он стал меня ругать, потом спохватился:

— Неважно, главное — это аттестат. А он у вас уже есть.

Но что со мной будет?

Не один раз слышал я, как мама Тина причитала:

— Господи, где я возьму средства отправить этого ребенка на Высшие курсы?

Она не знала никого, кто бы мог приютить меня в городе в обед. Лично я вполне мог бы без этого обойтись. Опыт с мадам Леонс произвел на меня неизгладимое впечатление, и я предпочел бы завтракать под навесом школы чем бог пошлет. Но самым непреодолимым препятствием был вопрос обуви. На Высшие курсы нельзя было ходит босиком. Конечно, у меня оставались ботинки от первого причастия и я мог бы ходить в них, если бы носил их в руках и надевал только при входе в класс. Но они износятся довольно скоро. А потом? Мне приходила мысль наняться на время каникул в группу малолетних, чтобы заработать на обувь. Вержи́ния и ее брат поступали так каждый год, чтобы приобрести костюм к началу учебного года. Но я не мог преодолеть ужас, который мне внушали поля сахарного тростника. Несмотря на удовольствие, которое я испытывал, посасывая стебель тростника, поле всегда оставалось для меня проклятым местом, где невидимые палачи принуждали негров с восьмилетнего возраста полоть, рыхлить, копать под дождем и палящими лучами солнца. К старости эти негры превращались в жутких чудовищ с остекленелыми глазами, с ногами, раздутыми слоновой болезнью; и им негде отдохнуть, кроме как в грязных, вонючих хижинах на узких досках, покрытых тряпьем.

Нет, нет! Я не слышу дивных мелодий, раздающихся в зарослях тростника. Я не вижу мускулов погонщиков мулов, красоты молодых негритянок. Слишком долго моя бабушка умирает медленной смертью у меня на глазах, чтобы я мог восхищаться яркой зеленью сахарного тростника.

Поэтому я отверг мысль наняться на плантации. Да ничего бы и не вышло. Мама Тина воспротивилась бы этому.

Приближались каникулы и с ними перспективы далеких прогулок, рыбной ловли, сбора фруктов. Увлеченный всем этим, я позабыл о своих заботах.

МНЕ ВЕЗЕТ

В самом начале каникул женщина, которая убирала у мосье Рока, прибежала за мной к маме Тине и сказала, что учитель зовет меня к себе.

Когда я вошел, мосье Рок сидел за столом.

— Мальчик, — сказал он, — вы счастливчик! Вот смотрите, что я получил.

Он взял голубую бумагу, лежавшую около его прибора, развернул ее и сказал:

— Вы приняты в лицей по конкурсу стипендиатов.

Он протянул мне телеграмму. Глаза его блестели, рот полуоткрылся, обнажая зубы. Это была не совсем улыбка, но такое выражение бывало у него в минуты величайшей радости.

И на прощание он снова повторил:

— Счастливчик, поздравляю!

Загрузка...