ВАНЯ КАРАСОВ

В селе Марково Березовского района стоит памятник юному герою Ване Карасову, павшему от рук белогвардейцев 27 декабря 1918 года. Его имя носит пионерская дружина Березовской средней школы.

1

Поздней ночью, когда все уже спали, застукали возле дома копыта, заржала у ворот лошадь. И стихло.

— Ой, это кто тамока приехал? — проснулась и растревожилась мамка Фекла.

И ребята проснулись: зашумели, завозились. Она подняла двух старших — Гришку и Петьку. Мальчики накинули одежду и выбрались на улицу.

Лошадь беспокойно фыркала, задние ноги нестойко подрагивали — устала. На ней распластался бесформенный темный куль.

— Тпру-ка, тпру-ка, Игреня, — успокаивали ее ребята, приближаясь.

А куль оказался мужиком, намертво обхватившим руками лошадиную шею, вцепившимся в ее шкуру скрюченными, закостеневшими на морозе пальцами. Гришка зашел с одной, другой стороны, глянул в лицо:

— Тятька, мам!

— Охтимнешеньки! — заголосила Фекла. — Околел он, ли чё ли? А сани-то где?

— Вроде живой, — ответил мальчик, приникнув ухом к отцовскому рту.

Снять отца с лошади оказалось непросто: сведенные руки, ноги неохотно расставались с лошадиным крупом, да еще и всадник сопротивлялся, лишь приходил в сознание. Наконец сняли, втащили в избу, где семилетняя девчонка Анька уже раздувала самовар. Игреню отвели в конюшню, кинули сена.

Долго оттирали руки, ноги, лицо, толкали отца. Наконец он стал отходить потихоньку, осмысленно поглядывать вокруг, ругаться на нерасторопных ребят и бабу. Тело крапивно жгло недавним морозом. Лишь когда принялся пить чай, обливая крутым кипятком бороду, заговорил окончательно, но тут уж было не до ору на ребятишек: такое пережил прошлым днем Петро Карасов, что и сам ойкал, рассказывая, и ребята ойкали, и мамка Фекла тихонько подвывала из угла.

2

Две недели назад по их селу Марково прокатились красные, отгоняя на восток белогвардейские части. Вслед за передовыми отрядами в селе появились обозные и тыловые части, командиры ходили по дворам, мобилизуя мужиков с подводами для разной фуражной надобности. Кто шел охотно, кто скрывался с лошадьми в лесах, на заимках. Петро Карасов все думал да раздумывал, как ему поступить, и продумал свое время, по обыкновению. Пришли на двор два красноармейца: «Отец, запрягай подводу, поехали!» И поехал, и возил: то солому, то снаряды, то раненых. Дело крестьянское! А вчера был большой бой под Тулумбасами. Тут-то и время бежать домой, да снова не успел: то поезжай туда, то поезжай сюда. А потом, как пошло в наступление чужое войско, тоже не ускачешь, догонит кавалерия — ссекут на ходу. Лучше уж ткнуться в дно саней, зажмуриться — авось пронесет.

Пленных в том бою белые взяли немало: кроме мобилизованных мужиков (их было человек тридцать), еще и сотни три красноармейцев — раненых, ошеломленных натиском. Их сначала сгрудили в одну общую кучу, а потом разделили на группы, человек по пятьдесят в каждой. И заходили между ними офицеры, пристально вглядываясь, выспрашивая, кто кем, по какой причине служил у красных. Кой-кого уводили после таких расспросов в штаб. Кой-кого отправляли сечь. Некоторые нацепляли тут же выданные погоны. Пожилой офицер подошел к обмершему от страха Петру Карасову, метнул угрюмый взгляд из-под лохматых бровей: «А ты кто такой?»

Тот еще больше забоялся, хоть и видом меньше всего походил на служивого: зипун, драная шапка из кота, лапти, портки в заплатах… «Подводчик, подводчик я! Мобилизованный». — «Ладно, ступай. Толку от тебя, я гляжу. Да в другой раз не попадай, а то…» — и напоследок, вдогонку, так круто стегнул нагайкой, что прожгло зипун и комком подкатило к горлу. Да не до обид, какое там, добраться бы скорее до лошади, вон их согнали там, у краешка села. Плюхнулся в сани, огляделся: нет, не уйти, снова можно влипнуть, надо ждать момент.

Тут сортировка кончилась, и снова пленные и возившиеся вокруг них белые пришли в движение. Оставшихся — человек двести — снова согнали в одну кучу, а затем стали выравнивать. Отвели подальше от села, поставили в одну цепь. Раненые висли на плечах товарищей. Некоторые срывались, падали — таких тут же добивали прикладами или штыком. Наконец пленные встали густой, плотной, темной стеной. Раздалась команда, и со стороны леса вышел так же растянутый в цепь пеший отряд вооруженных солдат. От деревни офицеры, покрикивая, вели такую же цепь. Подводчики возле своих лошадей следили за происходящим, ждали, что будет дальше.

«Каку опять ерундовину затеяли?» — подумал Петро Карасов, и только подумал, как стоящие на окраине деревни солдаты закричали что-то недружно, серая лента шевельнулась и, убыстряя шаг, с винтовками наперевес побежала на пленных.

«Ойё!» — в ужасе охнул кто-то из подводчиков. А там уже кололи, добивали раненых, догоняли бегущих к лесу. Тех, кто успевал оторваться, встречали другие солдаты, — наткнувшись на их цепь, человек сваливался темным кулем на серый истоптанный снег. И кончено было все — в маленькие, считанные минуты. Поле опустело, только мертвые лежали на нем.

Все время расправы Карасов просидел на санях, словно окаменелый: уж и повидал, кажись, войну, и смерть-то видел близко, но чтобы вот такое… И когда солдаты, только что коловшие пленных красноармейцев штыками, валом, без всякого строя, пошли мимо него, посмеиваясь или подавленно молча, или обсуждая какие-то свои дела, он еще сидел тычком на клочьях соломы, охолоделый и сосредоточенный. А потом кобыла вдруг дернулась, визгнула от укуса игривого жеребца, и подводчик свалился на снег мерзлой кокорой. И, вскочив, сразу закрестился: «Восподи, восподи, помилуй… помилуй…» Стал быстро распрягать Игреню, соображая: теперь самое главное — уйти. А то мало ли что… Остальные подводчики серыми мышами крутились возле своих саней, чмокали, дико взвизгивали, и тоже — дальше, дальше отсюда. Петро верхами обогнал всех. Сначала он еще ехал бойко, глядел и вперед, и по сторонам, и назад, — не догоняют ли? — но как накатила темнота, накатил и страх, осознание происшедшего, и Петро оцепенел понемногу, свесившись лицом на лошадиную гриву, обхватив шею Игрени…

3

Детишки, растыкавшись по углам, пугливо слушали отцовский рассказ. Ой, страхи, страхи! Фекла билась головой перед божницей — молилась за убиенных.

Кончив говорить о побоище, отец помолчал, внимательно оглядел себя и, убедившись еще раз, что жив-здоров, вдруг рассмеялся и сказал уже совсем другим тоном:

— А ведь я, мать, нашего Ваньку видел. Ну, мужи-ик наш Ваньша!

Сын Ваня ушел из дому не так давно. Тогда в Марково стояли красные, и у Карасевых квартировал немолодой уже красноармеец Михей. Дома, в деревне, у Михея осталось четверо детей. Он, провоевав всю германскую войну, вернулся к ним ненадолго, а в начале восемнадцатого снова пошел воевать — уже за Советскую власть. Иначе, как объяснял Михей, ему было нельзя: он — большевик, стал им еще в окопах на германской. У красных он служил и взводным, и ротным командиром, а осенью как-то застудил своих лошадей, они пали. Дело обошлось без трибунала, только из командиров он снова стал рядовым бойцом. Михей держался солидно, говорил мало, но веско, никакое слово у него даром не пропадало. Чем уж он приворожил к себе четырнадцатилетнего Ванюшку Карасова — сказать трудно. Только скоро они стали друзьями — не разольешь водой. Когда наступал вечер, кончались все воинские и крестьянские дела, они уходили на огород и о чем-то подолгу толковали. Или шли к новым Ваниным друзьям, Михеевым сослуживцам. И однажды, когда младших ребят не было дома, Ваня подошел к сидящим за столом отцу с матерью, низко им поклонился и сказал:

— Тятька, мамка, отпустите к красным армейцам.

— Чего-о? — отвесил Петро на грудь бороду; выбежал из-за стола, схватил сына за волосы и начал таскать. Отлупил, прогнал с глаз, покрестился, снова сел пить чай.

И все-таки Ваня ушел. Исчез, пропал вскоре после того, как красные части покинули село.

А когда Петро был у красных подводчиком, еще до боя под Тулумбасами, подъехал раз к избе, куда был определен на постой, глядь — бежит красноармеец в шинелке, папахе и лапотках. «Опять занарядит!» — тоскливо подумал Петро. А красноармеец закричал еще издалека:

— Тятька, тятька-а!

— Ваньша! — ослабели у отца ноги.

Он обхватил колкую, жесткую шинель и стал тереться бородой о щеку сына.

— Ванюша! Сынушко-о!.. Ох, родной, лихоманка тя забери, ты куда это задевался, а? Уж мать выла, выла… драть бы тебя да драть, ведь вона что учуди-ил…

Сказал так и забоялся: ладно ли? Все-таки сын уже не так просто, а при амуниции, с винтовкой, сабелькой. А Ванька вис на шее у Игрени, целовал ее в вислые большие губы:

— Игрень, Игренюшка, матушка ты моя!

Ошеломленные и обрадованные встречей, отец и сын так и не поговорили толком в тот раз: Ваня торопился на службу, он состоял при полковом штабе. И когда пошел прочь, отец еще долго не мог опомниться, беспокойно смотрел вслед. Вот так Ваньша! Давно ли, кажись, и баловал, и сек его, и брал на сенокос, и возил гостинцы из Березовки или Кунгура, если случалось там бывать, а теперь — поди-ка! Бывало, уезжая из деревни по какой-нибудь надобности, Петро брал сына с собой, чтобы подсоблял в делах по мере сил. А когда возвращались обратно, в Марково, веселый Петро кричал: «Эй, Ваньтё! Тормози лаптем! Деревня близко!»

Теперь попробуй, поди, скажи так-то! Известно — служивого задирать и обижать нельзя, он человек казенный, за него начальство спросит.

Вот так объявился пропавший было Ваня.

4

Батальонный командир товарищ Шунейко наотрез отказался записать Ваню в свое подразделение. Вместе с комиссаром они вызвали бойца Михея Голохвастова, на которого ссылался мальчик, и дали ему добрую взбучку. Велели гнать парня домой, война — не детское дело.

— Так эть я что ж? — оправдывался Михей. — Он сам явился да меня нашел. Мальчонка неплохой, полностью на наших позициях, а что не детское дело — это вы тоже постойте-подождите. Революция, она разве спросит? Домой обратно его гнать — сами с этим разбирайтесь, у меня язык не повернется. Да и парень здешний, глядишь — сгодится для военного вопроса.

Однако начальство оставалось непреклонным, и Михей грустным вернулся в свой взвод, сказал приунывшему парнишке:

— Ничего с тобой, Ванька, не выходит. Ладно, не печалуйся, что-нибудь да придумаем…

Поступать согласно приказу командиров — отсылать Ваню обратно — Михей не стал и пытаться, знал его характер. Вот, терзай, кляни теперь себя за то, что позволил привязаться смышленому мальчугану! Так ведь и то надо понять: скитаешься, скитаешься четвертый год по войне, кругом — кровь, порох, пот, усталость от походов, своих детишек и видел-то всего ничего, и тянет к ребятам заскорузлую, наскучавшуюся душу. А Ваня полюбился ему. Сначала, как пришли в Марково и Михея определили на постой в карасовский дом, парень казался настороженным, диковатым. Видно, наплели невесть чего про Красную Армию доброхоты. Как-то спросил: «Ты большевик, дяденька?» — и, услыхав утвердительный ответ, снова замкнулся. Но Михей сделал вид, что не заметил этого. Про себя понял, однако: парня настраивают на стороне. Дома такого быть не могло, сам Петро Карасов был бедняк. Советской власти сочувствовал, только поругивал большевиков, что они против церкви.

— Куда парнишко вечерами бегает? — спросил у него однажды Михей.

— К Борисовым, поди-ко.

— Кто это?

Борисовы оказались богатенькие, у них был сын Яшка, Ванин сверстник, да еще к ним, кроме Вани да Санка Ерашкова, ходили вечерами играть в карты сыновья главного марковского богатея Петра Ромкина.

«Вот откуда дует ветер!» — понял Михей. И, дождавшись, когда Ваня придет от Борисовых, затеял с ним разговор.

— Ну, Ванюш, много в карты выиграл?

— Не, не выиграл. Мы не на интерес. В «акулю».

— Что-то мои делают? — вздохнул солдат. — Тоже шебуршат где-то, мизгирята. Скучно без них, спасу нет, а воевать все одно надо.

— Воюете, стреляете, только народ губите… — заворчал мальчик. — А потом что — все общее, да? Церкви попалите, землю у крестьян отберете, самих по миру пустите, а все ихние дома да справу комиссарам отдадите?

— Дурак ты, Ванька, — захохотал Михей. — Кому ваша косая избенка да драные лапотины нужны? Нет, брат, наша сила за бедных, наоборот, стоит. Со мной вот ране такая чепуха была: ребятишек много, в недород лошадь за хлеб продавали, ломались с бабой на своей землишке так, что она у меня, бедняга, вся болезнями изошла, а толку что? Мученская то, Ваня, была мука, не жизнь! Царь-батюшко тоже так сидеть не даст; ступай-ко, Михей, на войну, сполняй службу! А лавочниковы да кулаковы робята все, поди-ко, откупились: у кого фершал грыжу нашел, у кого глаз худой, кто глухой, кто хромой. Это кто победней — иди, мужик, германца воевать! Кого нам с ним было делить, с германцем? С войны вернулся, а семья моя супротив того лучше живет! Баба бьется, как муха в ухе, ребята в кусочки ходят, а богатей — машины, лошадей, протчего скота завели! Вот как она им, война-то, откликнулась. Это справедливо, а?

— Знать-то, у разных мужиков и судьба разная, — попытался рассудить Ваня. — Мы вот с Ерашковыми бедные, а у Пётры Ромкина паровая молотилка есть, и мужики с бабами на него батрачить ходят. Ну так и что теперь?

— А Пётра Ромкин беда жадный. А ребята у него, хоть отец и богатый, все изворовались. Летом подсмотрели, когда у Ерашковых дома никого не было, залезли да колобки украли, луку, бутыль с квасом разбили, напакостили на полу. Отец их потом за это драл, да толку-то! Сами богатые, а у бедных в избе воруют.

— Так ты с ними в карты-то не играй, ежли они пакостливые!

— Да-а, не играй. Они иной раз из дому-то сахару, леденцов напрут. Ску-усно!

С этого разговора отношения между Михеем и Ваней сильно изменились: мальчик сам стал искать общения с красноармейцем, и случалось так, что беседы их затягивались допоздна. Михей был мужик умный, бывалый, немало коверканный жизненными передрягами. Большевиком он стал по твердому убеждению, что только их партия способна установить на земле полную справедливость для бесправных людей. А четырнадцатилетний человек всегда желает уже точно знать свое место в мире! И Ваня слушал, слушал да мотал на ус слова нового друга. Они были гораздо интереснее и серьезнее, без всяких глупостей и ужасов, каких он наслышался про «комиссарское господство» от братьев Ромкиных.

«Конечно, — рассуждал теперь Ваня, — Пётро Ромкину со своими семейственниками, да Борисовым, да другим богатинкам как не ругать красных! А мы с Санком Ерашковым бедные, да и сидим тоже, глазами лупим, их слушаем! Нет уж, пущай-ко дождутся, как я их слушать буду!»

С той поры с Ромкиными — дружба врозь. А Офониха, мать Яшки Борисова, дружка, остановила парнишку как-то на улице, спросила елейно:

— Ты пошто, Ванюш, к нам бегать-то перестал? Мы с мужиком глядим-глядим, бывало, на улку: где это Ванюшенька Карасов к нам не жалует? Уж такой-то он баской, да не озорной, да опрятной! — Офониха вся замаслилась. — Не то, что эти Ромкины, озоруны. Недавно ведь опять у нас в сусеках шарились! Яшка-то мне и говорит: Ванюша все с комиссарами да с комиссарами, с красными да с красными. Что встать, что спать лечь — все с ними. Это правда, а, Вань?

Ваня поглядел в широкое, как большой блин, обложенное пуховой шалью Офонихино лицо, вздохнул, шмыгнул носом:

— А вы их больше ругайте, большевиков-то. Они, поди, получше вас будут. Я еще вашему Яшке наскажу, что вы неправду на всех болтаете!

Он повернулся и убежал. А баба, стоя посреди улицы, кричала ему, раскачиваясь и махая короткими руками, подпертыми теплым зипуном:

— Пащенок ты, голышман! Краснопузый бес, лешак! Тронь-ко у меня Яшеньку-то, загну салазки! У-ух, идолы, дождетесь вы-ы!..

И Яшку Борисова привел как-то Ваня в большой дом, где жил марковский священник, отец Илларион. Здесь квартировало большинство бойцов Михеева взвода. Сам поп, толстенький и пугливый, переселился с матушкой в баню и там глухо роптал. Но красноармейцы вели себя смирно, не воровали, не безобразничали, не зарились на скотину, а если прирезали трех овечек — так ведь и заплатили! Ваню, старого знакомого, бойцы приняли весело, с шутками, и он пытался Яшку увлечь той жизнью, какой жила в поповском доме маленькая взводная коммуна. Только тот походил, пофыркал, кошачьи скаля зубы на шутки бойцов, и ушел, так же пыжась. Даже не поиграл на гармошке, как обещал. Видно, здорово ему успели напеть дома! Ну и шут с ним. А Ваня остался.

5

Было так: позвал его Михей к своим сослуживцам раз, другой, а в третий он уж и сам пришел и привык скоро к новому окружению, не мог взять в толк, как можно было раньше жить по-иному. Бойцы чистили оружие, объясняли, какая часть в нем для чего служит, иной раз давали выстрелить на огороде в шапку или старую лапотину. Отделенный, выкатывая при командах глаза, занимался с ним фрунтом. «Проворный, Ваньша! Смышлен! Молодца, брат!» — хвалили его бойцы. И Ване нравилось, что его хвалили, только вот без друга поначалу было скучновато, не с кем было побороться, не перед кем выхвалиться.

У Санка Ерашкова отца не было. Как-то в лихую и темную пору начала восемнадцатого года тот поехал в Кунгур продавать сено, да так и сгинул с тех пор, не вернулся обратно. Осталась при матери семья — шестеро ребят, Санко старший. Вот и бьются они с матерью, вечно пли в людях работают, или возятся на своем подворье, в поле, а порой Санку не то что и некогда — не в чем на улицу-то выбежать. Летом еще туда-сюда, а зимой просто беда. И ходить к другу у Вани не стало времени с тех пор, как изба батюшки Иллариона — место квартирования Михеева взвода — стала вторым для него домом.

Однако когда идет война, солдат на месте долго не стоит. Пришла пора и взводу, где служил Михей, заканчивать свое мирное житье в селе Марково и идти вслед за колчаковскими войсками на восток. Там забабахали однажды тяжелые пушки, и ночью заиграло сияние над недалеким лесом. Началось наступление. Вслед за криками лихих вестовых, спешащих от штаба к избам, начинали звучать команды: люди, захватив немудрое свое барахлишко и амуницию, выходили из домов и строились. Слухи о выступлении ходили давно, но Ваня не придавал им особенного значения, потому что по-детски легкомысленно думал: «Куда они теперь без меня денутся?» К тому же они с Михеем затеяли важные дела: во-первых, привезли из лесу дровишек, сменили лаги и пол в конюшне втроем с отцом; во-вторых, Михей в лесу надрал бересты, согрел ее дома, смастерил из нее жалейку — пастуший рожок — и стал учить Ваню играть на ней. У него самого получалось славно.

— А как же? — смеялся красноармеец. — Я, брат, с малых лет до женихов пастушил. Взойдешь леточком на горку, чтобы стадо видно было, сядешь в траву, спиной к березке, дудочку возьмешь — пошла, родная! Ты гляди, гляди, как оно делается.

У Вани получалось плохо: щеки надувались, с губ летели брызги, а звук получался плохой, хрипучий и конфузливый. Терпеливый Михей снова брал у него берестяную дудочку, объяснял ее премудрость. Они сидели в огороде и слышали, как скричал на улице грубый отрывистый голос, затопали сапоги в избе. Спустя какое-то время тот же голос в сенях скомандовал Михею в темноту двора, чтобы он шел домой, собирался и бежал во взвод, потому что настала пора идти в поход. С берестяной дудочкой в руке мальчик бежал за постояльцем, обмирая от тоски и спрашивая на ходу:

— А я-то, я-то теперь как, дяденька Михей?

— А ты расти, брат Ваньша! — весело откликнулся тот. — Войну закончим, разгоним буржуйскую рать, я к тебе еще приду! Дорога-то — она одна, мне домой почти что через вас обратно дуть, так что заверну, не сумлевайсь. Дудку, дудку сбереги, мы с тобой еще ее постигнем, верное мое слово!

Тут они пришли к попову дому. Ваня сунулся было к взводному, но тот, замороченный сборами, только отмахнулся от него и велел тикать домой, не путаться под ногами. Тогда мальчик встал с правого фланга строя, но и оттуда был изгнан, да еще чуть не надрали уши, спасибо, вступился Михей. Он подошел, обнял мальчишку и сказал:

— Ступай-ко ты, правда, Ваня. Война — рази детское дело? Тебе жить да жить еще, новую жизненку ставить. Ступай, милок. Я ведь говорил: зайду, как с войны буду вертаться.

Однако Ваня не ушел и с лицом, залитым слезами, провожал до околицы красноармейские ряды.

Дома он не стал ужинать, все сидел на пороге и дул в берестяную дудочку. Ничего-то у него не получалось! А потом, ложась спать, он снова горько плакал, вспоминая Михея и его друзей. Слова красноармейца о том, что на войне убивают, он как-то не принимал всерьез: в детстве трудно верится в возможность не только своей — и чужой гибели. В детстве война — это, чаще всего, когда бегут с флагами, кричат «ура!», непременно побеждают трусливого неприятеля… Вот и дядя Михей ушел вместе со взводом бить коварного белого врага, чтобы бедным во всем свете жилось лучше. Ушел — и победит, не такой дядя Михеи человек, чтобы не одолеть супротивника. А он, Ванюшка, так и будет лежать тут на печке, ждать да почивать. И опять слезы душили мальчишку. Он не спал до самого утра.

А утром, как только мамка встала топить печку, он оделся, сказал ей:

— Дай-ко хлебца, мам. Пойду в Бородино, к тетке Агахе, дрова просила поколоть.

Деревня Бородино была по соседству, а жившая там тетка Агаха приходилась матери сестрой. Но мать недавно ее видела, и та не поминала ни о каких дровах. Ну, мало ли, может, у них с Иваном был свой уговор. Сестра у Феклы — одинокая да больная, как ее не пожалеть, не отпустить парня помочь!

— Хлеб-от тебе зачем? — спросила мать. — Ай она тебя не накормит?

Но Ванюшка уже сунул краюху за пазуху, толкнул дверь — и был таков. До вечера его не было, и не ночевал, но не тревожились: думали, что у Агахи. Но та сама прибрела утром и аж вся побелела, узнав, что племянник еще сутки назад ушел в Бородино. Вот беда-то! Избегали всю деревню и в Бородино обошли всех, ходили и кричали в лесу, но — бесполезно. Заподумывали уж горькое: вот так-то, когда стояли еще в Марково красноармейцы, один из них, местный, задумал сходить проведать своих в Березовку. А наутро нашли его за деревней, всего исколотого, раздетого. Кто мог сделать такое? Ясно, что кто-то свои, местные, а кто — неизвестно. Ваньшу искали, отец с матерью доехали до Березовки, заглядывая за обочины дороги. Ничего не выездили, вернулись домой.

Тут Петру выпала доля ехать в подводчики, и он уехал, оставив Феклу и детишек.

6

А Ванюшка в это время уже в полной красноармейской амуниции исполнял обязанности бойца из взвода полковой разведки. Затруднение с определением его на службу разрешилось вдруг просто и быстро. Ведающий разведкой помощник начальника штаба полка Тиняков, доставляя в штаб с передовых позиций пленного офицера, слишком разогнал лошадь, и сани перевернулись. Возчика отбросило в снег, он барахтался в нем и чертыхался, самому Тинякову сильно зашибло ногу, а пленный беляк, несмотря на связанные руки, быстро вскочил и, вскидывая длинные худые ноги, бросился в сторону леса. Тнняков стрелял ему вслед из маузера, но бесполезно. И тут подбежали тоже следовавшие в штаб Михей с Ванюшкой.

— Чего? Чего тут содеялось? — торопливо спрашивал Михей.

Разобравшись, в чем дело, потащил с плеча винтовку. Стукнул выстрел — офицер вскрикнул, опрокинулся на спину. По глубокому снегу Михей с Ваней добрались до него, потащили, ослабевшего, раненного в бедро, обратно к саням. А когда и сани были на месте, и упряжь исправлена как следует, и возчик вскарабкался на облучок, сидящий в санях Тиняков сказал Ивану:

— Забирайсь сюда, паренек. Как он — подойдет ко мне, а, Голохвастов?

— Мальчонка справный, — степенно ответил Михей. — Берите, не пожалеете. Да и возле начальства, глядишь, целее будет. Во взводе смелость да проворство — не главное дело, сила нужна, а ты ее нагуляй сперва.

Так Иван стал бойцом полковой разведки. Он еще привыкал к новому обличью, радовался, бахвалился перед местными ребятами, что он-де не кто-нибудь — настоящий боец-красноармеец, еще и не понюхал как следует солдатской службы, потому что Тиняков его баловал поначалу и не загружал по-настоящему, как вдруг, совсем неожиданно для него, через пару дней после зачисления нагрянула страшная весть: убило Михея. На позиции осколком снаряда прямо в сердце.

Вот уж было горе! На похоронах над стылой могилой комиссар говорил хорошие слова, а Ваня смотрел вниз, и ему все не верилось: вот лежит еще недавно здровый, веселый человек, учивший его играть на берестяной дудочке, а уж не встать ему, не пойти, не засмеяться, не заговорить. Вот что такое война!

Батальонный командир Шунейко, возле которого Ваня стоял на похоронах, после прощального залпа обнял его:

— Ну вот, Иван, теперь видишь, каковы военные дела… Хотел я Михея снова на роту ставить, да вот не вышло, вишь. А ты его не забывай, это такой был мужик… большевик, одним словом.

Он оттолкнул мальчика, повернулся и, горбясь, побрел по снегу, не замечая тропки, к избе, где размещался штаб батальона.

— Вань! Ванюш! Посиди с нами! — приглашали Карасова бойцы Михеева взвода, но он, тоже притихнув, пошел на квартиру — он жил вместе с полюбившим его Тиняковым.

— Не плачь — не скажу, плакать надо, — сказал ему разведчик. — Хороших людей теряем. И никуда не деться, так будет, пока народ свою власть не установит. Только такой плач не жалость, не тоску, а скорбь и ненависть должен порождать. Это суть святые качества, Иван, без них нет настоящего бойца. Усвоил? На, глони чайку — ишь, весь застыл.

Война, казалось бы, шла вяло, без особых успехов и с той, и с другой стороны. Однако в ходе такой вот войны по тылам идет особая работа — наращиваются силы, концентрируется вооружение, выбираются и распределяются удары, и тут уж счет идет жесткий — кто быстрее. И пока красные собирали истощенные резервы, занимались нелегким мобилизационным делом, сортировали и чинили старое, еще с германской войны пользуемое оружие, белогвардейцы подтянули с востока казачьи полки, сибирские кулацкие части — и ударили.

Произошло это через неделю после того, как Ваня встретил отца в красноармейском обозе. Встретил и сперва страшно обрадовался ему. Однако робел сначала: а вдруг отец за ослушание, за дерзкий его побег начнет еще пороть при всех, охаживать тяжелым кнутом? Но отец, видимо, тоже побаивался теперь сына, и Ваня, уходя, удивился: будто не сызмальства знакомый грозный тятька сидел теперь в розвальнях, а другой, получужой даже мужик. Вот они будут воевать, и пойдут дальше, и будут гнать врага, а тот мужик вернется потихоньку домой и опять потащится займовать семена к богатинке Ромкину, гнуть за это на него спину, а после с матерью на полатях втихомолку ругать его, чтобы никто не подслушал, не передал, не дай бог… Эх, тятька, тятька!

«Санку привет передай! Ну, да, может, увидимся еще!» — обернувшись, крикнул он тогда отцу. Тот зажмурился, вытер глаза и, отняв руку, быстро закивал.

7

А в другой раз увидеть отца Ванюшка тогда не смог, потому что ушел в разведку. Это было первое его задание, и собирал его, и отправлял в тыл к врагу тот же помначштаба Тиняков, Иван Егорыч. Молодой, русый, кудрявый и крепкий, он тогда еще чуть прихрамывал — все из-за тех перевернувшихся саней. Расстались они темной морозной ночью, и Тиняков, вздохнув, промолвил на прощание:

— Ну, с добром. И рад бы не посылать тебя, да не могу — всяк боец, сам знаешь, должен быть при деле, иначе ему и на копейку цены нет. Ты уж тихонько там как-нибудь, что ли, на глаза-то не лезь, по боевым порядкам тоже не рыскай. Приходи… приходи, слышь, а, Вань? — почти жалобно, пытаясь глянуть мальчику в глаза, попросил он.

— Да приду я, не бойтесь вы! — грубовато ответил Ваня.

Ему не понравилось, что взрослый человек, такой большой начальник, товарищ Тиняков, сомневается в том, что он может что-то не сделать, почему-то не вернуться.

Примерно в версте от дороги Ваня вошел в лес и пошел, ориентируясь по звездам и выданному Тиняковым маленькому компасу. Снега было еще немного, в самых глубоких местах — по колено, идти было нетрудно. И следов не встречалось почти, не было тропок: редко кто отваживался ходить по лесу в грозное время. Ваня соблюдал осторожность; мало ли, вдруг засада за кустом, за деревом — могут кликнуть, а могут и стрельнуть, да и все. Поэтому шел он тихонько, останавливаясь и осматриваясь. При таком шаге расстояние, намеченное к преодолению — верст десять, — требовало долгого времени. Ладно, хоть не холодно. Иногда мальчик доставал из-под зипуна флягу с горячим чаем, прикладывался. Ску-усно, с сахаром… Хорош мужик товарищ Тиняков! Ну, да за Ваней тоже служба не пропадет.

К утру, к самому серому рассвету, он вышел в низинку, где притулилась за речкой небольшая деревня, чуть в сторонке от тракта. Перешел речушку и, сторонясь спешащих уже за водой к полынье и оглядывающихся на него баб, зашагал к домам. В селе чувствовалось присутствие военного отряда — много саней, сена возле дворов, часовые перед кой-какими домами. Когда Ваня проходил мимо одного, он вдруг вспомнил строгий тиняковский наказ, а вспомнив, впервые почувствовал такой страх, что у него закололо сердце и пятки зачесались, — так и дал бы деру обратно изо всех сил. Ведь что было сказано: первым делом, подойдя к деревне, еще издали выбрать приметное место, оглядеться, обдумать снова все хорошенько, по пунктикам, а самое главное — спрятать надежно свой компас и фляжку из-под чая. А ну как сейчас задержит часовой, и у него найдут все это хозяйство? Эх ты, Ваня-разведчик! Однако часовые его не окликнули, посчитав, видно, за местного мальчишку. Но прежней свободы он уже не чувствовал, шел и боялся. Найдя дом, описанный ему помначштаба, постучал в окошко. Отодвинулась занавеска, баба — видно, только от печи — шевельнула губами:

— Чего тебе?

— Кузьму Иваныча! — ответил Ваня.

Женщина вгляделась — мальчик был незнакомый, — затем состукала дверь, и хозяйка сказала уже из сеней:

— Нету его! Где-то офицера возит, уж третий день. И не ночует. Сказывали, нонче вечером должен быть.

«А я-то как же?» — тоскливо подумал Ваня, поворачиваясь, чтобы идти обратной дорогой. Он уже замерз. И опять — мимо часовых у домов, мимо вяло жующих солому лошадей, мимо полыньи — в лес. Он углубился в него, но настолько, чтобы проглядывалась деревня, и сел возле высокой, толстой, смоляной снизу елки. Холод кусал через лапотки, хоть ноги у Вани и были тепло укутаны. Так ведь не навечно же хватит такого тепла! Достал фляжку, побулькал — чаю оставалось еще половина, — вытащил из-за пазухи пропахшую зипунчиком краюху хлеба, шматок соленого сала и умял все дочиста, запивая тепловатым чаем. От этого немного согрелся, расслабился, задремал. Проснулся: холодно! Поднялся и стал бегать возле елки. Но холод, однажды забравшись, уже не уходил, хватал сильнее и сильнее. К полудню Ванюшке уже казалось, что и силы кончаются, не высидеть больше на этом месте, и всякие опасности чудились, и раз даже показалось, что взвод солдат идет, чтобы забрать его. Взвод, точно, шел к речке, но, дойдя до нее, остановился и стал заниматься военными упражнениями.

«Вот бы пушку сюда, — думал Иван. — Ка-ак бы я по вам трахнул!»

Он хотел помечтать, как стал бы командовать пушкой к разить беляков, но вспомнил про свои страдания и снова скуксился, съежился. Захотелось уйти обратно, под заботливую руку товарища Тинякова, тем более, что такой вариант, какой сейчас происходил, в задании вовсе не предусматривался. Было сказано: найти Кузьму Ивановича, взять у него, под видом нищего, ковригу хлеба, обменявшись условными словами, и сей же момент дуть обратно, до своего полка. Так что спрос не был бы велик, потому что главного человека, этого самого Кузьмы, не оказалось на месте. Но ведь хозяйка сказала, будет вечером. Это одна сторона. Другая — как показаться перед Тиняковым или даже перед самим комполка, не сделав того, что тебе велели, — строгими служебными словами говоря, не выполнив боевого задания? Какая будет тебе после этого вера? В первый раз послали — и сразу обмишурился боец, на тебе! У взрослых за это спрос суровый, ну, а его по молодости могут просто выгнать из полка, еще и накостыляют на прощание по шее… Нет, Ванька, надо сидеть, ждать!

Когда короткий зимний день начал гаснуть потихоньку, Ваня все же не выдержал: оторвался от елочного комля и направился в деревню. Теперь уже без фляжки, без компаса. Он бродил, бродил по деревне, дрожа от холода, нахохлившись, не обращая внимания на любопытных, заглядывающих ему в лицо, толкающих в бока и что-то кричащих вслед ребятишек. Наконец, чувствуя, что дело становится совсем плохо, он вошел без стука в первую попавшуюся избу. Там не было мужиков: только молодая баба в горнице кормила грудью ребенка, да старуха сидела за прялкой. Остуженным, осипшим голосом Ваня поздоровался, поклонился, покрестился на божницу и сказал:

— Подайте сирому, нищему, горемычному сиротине.

И не хватило больше сил, шлепнулся на лавку. Старуха подошла, налила ему молока в кружку, он выпил — и забылся сразу же, свалился со скамейки.

Проснулся на том же месте. В кухне горела лучинка, в горнице кричал ребенок. Молодая баба помогла ему подняться с пола, положила на стол перед ним хлеб, несколько теплых картошек:

— Ешь, родимой. Что есть, уж не обессудь…

Он жадно съел все, запил молоком, поклонился хозяевам в пояс, благодаря; пошел на улицу. Голову покруживало, и он не сразу разобрался, в какую сторону ему надо добираться к дому Кузьмы Ивановича. Он поплутал, и только крик солдата, пугнувшего его от одного из домов, восстановил чувство опасности, и дальше мальчик шел уже безошибочно. Стукнул, как раньше. На сей раз в окошко не выглядывали — было темно, а сразу вышел бородатый мужик, еще не старый, спросил:

— Чего тебе?

— Тетенька Фиса Ощепкова, из Березовки, она вам родня будет, просила привет передать, да с подарочком. Вот, пожалуйте!

Ваня отдал хозяину мешочек соли. Тот взял, ответил верно:

— Тетеньку знаю, только она мне родня по бабе. Ладно, обожди меня здесь.

Кузьма Иваныч ушел в дом. А когда он открыл дверь, выходя, вслед ему послышался густой мужской голос:

— Кого черти принесли?

— Нищеброд, вашбродь, мальчишка, — подобострастно ответил хозяин. — Ноне моего тестюшки покойного годины, так надо подать: пущай вознесет молитовку за душу за грешныя!

— Тащи в комендатуру! — прохрипело из-за двери. — Там разберутся, что это за нищета такая развелась в расположениях.

— Так мальчик, мальчик, сирота, дескать, — снова заторопился Кузьма Иваныч. — Извольте глянуть, вашбродь.

Он сбегал в избу, вернулся с лампой и осветил Ванино лицо. Отодвинулась занавеска, и толсторожий дядька с большими, переходящими в баки усами, в расстегнутом кителе с серебряными погонами, шальными глазами посмотрел, наморщился, рявкнул что-то, разинув рот с редкими зубами, но, оставшись, видно, удовлетворен осмотром, откачнулся обратно и скрылся за занавеской.

— Ступай… ступай скорея… — подталкивая Ваню к тропке, тыкал его в бок Кузьма Иваныч. — Не видишь, что ли, каков мой-то дракон? Я бы в други поры и согрел, и накормил, и постелю тебе сам постелил — да вишь, кака пора… Наступленье, слышь-ко, они готовят, так и передавай Тинякову. Ладно, вот хлеб, бери, там я все склал, доложил, о чем надо. А ты его не съешь ли ненароком по дороге-то? — он покосился на Ваню, подавая ему большую ковригу. — А то больше я тебе ничего вынести не могу, офицерик-от мой шибко из себя подозрительный. За всеми подзирает, а за мной — паче того, потому что я ему, вишь, и кучер, и квартирный хозяин. Ух, придет времечко, и разочтусь же я с им, с собакой! — Он остановился и даже задрожал от такого желания, однако тут же опомнился и снова сильно толкнул Ваню в бок: — Давай дуй скорея! Хлеб-от не сожрешь, малец?

— Не бойсь, не сожру, — давясь обидой и глотая слезы, ответил Ваня. — Я, дяденька, не голодный, хоть чаи с офицерьем в избе и не распивал.

— Цыц, шшенок! — затопал ему вслед ногами Кузьма Иваныч.

Ох и трудно далась Ванюшке обратная дорога, хоть и шел он по протоптанному прошлой ночью следу! Во-первых, мороз стал сильнее, и приходилось все время тереть лицо, зябко перетаптывать лапотками. Во-вторых, очень аппетитно тянуло из-за пазухи ржаной печеной корочкой. А ведь организм-то у юного красноармейца находился в такой поре, когда сколько ни ешь — все мало, все равно есть хочется. И спасибо Ивану Егорычу Тинякову: ждал его на кошевке в том же самом месте, где расстались сутки назад, а то пришлось бы еще брести полверсты к деревне. Сгреб мальчика в охапку, бросил на солому, хлестнул лошадь вожжами:

— Но-о, окаянная, все бы ты стояла!..

А в избе усадил разведчика к самовару, сам ушел к себе, за отгороженное занавеской место, ломать принесенную ковригу. Когда вернулся, Ваня уже спал, так и не сняв мокрых лаптей, подложив на пол старенький зипунишко. Помначштаба бережно укрыл его своим полушубком, погладил жесткими пальцами по светлым волосам и в трепаном, времен старой службы, матросском бушлате отправился в штаб полка — докладывать донесение.

8

Как ни готовились красные к отражению белогвардейского удара, колчаковцы на сей раз взяли верх: прорвали оборону, захватили прифронтовые селения и устремились дальше. Тогда-то и разыгралась трагедия с пленными, о которой рассказывал своей семье Ванин отец Петро Карасов, своими глазами наблюдавший ее и еле живой от пережитого ужаса возвратившийся домой.

Но ни сам Ваня, ни командование полка, при штабе которого он числился, не узнали тем утром о приключившейся под Тулумбасами трагедии. Красные отступали. Начштаба полка был убит в бою, и его должность исполнял теперь Тиняков. Раненный в плечо, он ехал на кошевке вместе с Ваней Карасевым, юным бойцом. Ваня сжимал свою винтовку и был сам не свой: сегодня он стрелял из нее по белякам. Выстрелил раз семь или восемь, и, кажется, даже упал после выстрела колчаковский солдат, впрочем, может быть, это он споткнулся, потому что после падения все равно продолжал двигаться вперед. Мальчик испугался. Что делать: стрелять еще или бежать что есть духу? Но тут Тикяков здоровой рукой сорвал Ваню со снежного увала, за которым он укрылся, и потащил в повозку.

Стали подъезжать к Марково, родному Ваниному селу. Рану Тинякова перевязали еще на позиции, но Ваня видел, что новому начштаба сильно нездоровится, лицо его горело, губы обметало, он мучительно сглатывал, и Ваня догадывался, что Ивану Егорычу хочется пить. Поэтому, как только въехали в Марково, он сразу велел вознице остановиться у крайнего дома. Это был дом Борисовых, тот самый дом, где Ваня еще совсем недавно со своими сверстниками дулся напролет в карты.

И Борисов-старший, и Яшка, и хозяйка Офониха настороженно встретили явившегося к ним в солдатской шинельке, в папахе с красной лентой соседского мальчишку Ванюшку.

— Ваньша, ты ли? — спросил Яшкин отец.

— Он, он, анчутка, богов противник, — поддакнул забредший в гости и успевший уже натрескаться бражки отец Илларион. — Ох, Ваньша, Ваньша, мало об тебя батогов извели.

— Ладно, некогда мне! — отрывисто и сурово сказал Ваня. — Дай-ко мне, тетка Аня, водицы, раненого командира напоить надо.

Офониха торопливо вынесла ковшик с водой, буркнула:

— Хоть бы ковшик-от вернул, он ведь ишо не обчий!

Тнняков пил жадно, задыхаясь и постанывая: пришлось сбегать еще за ковшиком, тогда только жажда утолилась. Ваня отнес Борисовым посудину и с неприязнью смотрел, как Яшкина мать, завернув ее в холстину, отдала, будто бы опоганенную, пьяному батюшке: святить. Старший же Борисов, Офоня, молодецки подкрякивая, пытался затеять разговор:

— Дак ты, значит, Ваньша, в красных теперь? Комиссаришь, значит?

— Да нет, что вы! У нас ведь в армии не одни комиссары, много рядовых бойцов. Вот я рядовой и есть.

— А то, что комиссару напиться носишь, так это, значит, вроде слуги, лакея, ага? Как, значит, полностью его ублаготворишь, он тебя в комиссары произведет? Хоро-ошие, гли-ко, у вас дела!

— Дурни вы! — мальчик сжал кулаки. — Раненого не жалеете! Когда ваш Яшка ногу гвоздем проколол, так я его две версты на себе волок. А теперь…

— Ступай, ступай, милой, с боушком, — каркнула Офоннха. — Мы тебя не забидели!

— Да уж, ступай! — оскалился Офоня. — Тут не ступай, тут вишь, как дерут — только голяшки сверкают. Ничего-о, далеко не убежите! Станем в скорых порах вас занистожать.

А поп Илларион просипел в спину уходящему Ванюшке:

— Придет господин раба того в день, в которой он не ожидает, и подвергнет его одной участи с неверными!

Ваня, нахохлившись, ехал по деревне. У ворот его дома стояла мать с маленькой Анюткой и смотрела на текущих дорогой мимо отступающих красных. Мальчик сунулся лицом в дно кошевки, чтобы проехать незамеченным. Ему не хотелось, чтобы мать бежала рядом, плакала, просила вернуться. И еще — неудобно перед родней и знакомыми за то, что вот они, Красная Армия, самая что ни на есть народная, вынуждены отступать перед белогвардейскими войсками. И так уж исстыдили, испозорили за это в избе у Борисовых, уши горели от горя и обиды.

Тиняков растрепал ему волосы здоровой рукой, накрыл пологом.

— Дай я тебя от них прикрою. Правильно, стыдиться надо, но только больно не горюй, самое главное в человеке — вера должна быть. В себя, в свое дело. Пока он верит — живет и действует. А мы с тобой еще пошебуршим, рабочий люд так скоро им не извести!

На большое наступление колчаковцев все-таки не хватило. Откатившись, красные части остановились и снова начали собираться с силами. Приходили люди из окрестных деревень, из Перми, из других городов и селений губернии, пополнялись роты и эскадроны. Снова полк, где служил Ваня, стал сильным и полнокровным. Целыми днями командиры учили бойцов обращению с оружием и разным военным приемам, комиссары проводили политбеседы. Даже газетка стала выходить, хоть и на плохой, серой, как мешковина, бумаге. Повеселевший Тиняков много занимался с разведчиками, гонял их по окрестным лесам и полям, а Ванюшке, верному своему адъютанту, говорил:

— Старайся, брат Ваня, тот еще не боец, кто десяток полных котлов каши не съел да тыщу верст пехом не оттопал.

Однажды он сказал Карасову:

— Ну, кажись, пришла твоя пора, Иван. В разведку надо идти. Так что готовься.

— Ну и подумаешь, беда какая! — бодро воскликнул Ваня. — Али я не ходил в нее, в разведку-то? Ну, и еще схожу.

— Ты, милок, не равняй ту разведку с этой. Связника сыграть — что-то отнести, что-то принести, кого-то найти, передать — дело сложное, но не очень, хоть там тоже своя опасность есть. Только связнику особо работать головой не приходится, он все заранее знает и все по заранее учтенному делает. А настоящая разведка — это когда те сведения, за которыми связник ходит, собираются. В их сборе — вся суть разведчицкой работы. Дело серьезное, брат, сам разведотдел дивизии данные просит. Я думал, думал: кого, кроме тебя, послать? Ты местный, это очень важно. Во-вторых, по возрасту к тебе меньше подозрений. В-третьих, требуют сведения как раз по линии Марково — Бородино, а там ведь родные твои места. В Марково сейчас штаб колчаковского отряда, а какого, что за численность, вооружение, есть ли артиллерия, сколько лошадей, кадровая или мобилизованная часть — неизвестно; врастопырку же бить не годится. Жалко, нет в ваших местах такого Кузьмы Иваныча, к которому ты тогда ходил, вот не человек, а целый клад… Ладно, Ванюш, давай слушай теперь свою науку. Вот что заруби на носу, браток, — Тиняков глянул Ване в глаза. — Главное в разведке — это тайна, то есть знать о человеке, что он разведчик, должны только самые надежные люди, и никто больше. Ну-ка, проверим, кого ты мне назовешь?

— Тятька с мамкой. Тетка Агаха, Санко Ерашков… Ну, у меня еще ребят по деревне знакомых много.

— Хватит, хватит! Много-то что? Я ведь говорил тебе. Много вредно. Так-то вот. Тятька, мамка да Агаха эта самая — народ надежный, понятно, родня. А вот Санко-то? Друг, говоришь? Друзья тоже разные бывают. Из бедных хоть, нет? Дело другое, но смотри все ж таки…

9

Время было дорого. Уже через сутки Ваня, тщательно проинструктированный и напутствованный Тиняковым и товарищем из разведотдела дивизии, топал по дороге, ведущей в сторону Марково. Первая остановка намечена была в Бородино, у тетки Агахи. Одинокая тетка, вдова, любившая всех карасовских детей, встретила его с пребольшой радостью:

— Ваничка-золотко-родимой-сладко-ой! Ты откудова набежал? Где ино был? Ведь тебя мамка-то с тятькой потеряли. Ой, возьму-ко я веник! Ой, отлуплю!

— Ты, тетка, — запыхтел намаявшийся на морозе гостенек, — чем шуметь на меня, лучше напои-ко, накорми да спать уложи. А утро вечера, как говорится, мудренее.

— Ух, да ты какой стал! — хохотала Агаха. — Как старшим-то зубатишь. Недаром, видно, слышь-ко, баяли про тебя, что ты большевистом стал. Давай ешь шаньги-те, Ванюшка.

Ваня наелся шанег, отогрелся и уснул на печке. Утром же, пробудившись, поучал тетку:

— Ты никому не сказывай, что я к тебе пришел. За это тебе от красных, когда придут, будет агромадная благодарность. А если хошь остатний век на богатинок спину гнуть, тогда ступай и доноси самому главному колчаку. Меня исказнят, а тебе пуд муки дадут или тридцать рублев. Как Иуде.

— Сам ты Иуда! — озлилась тетка, забегала по избе. — Ведь, нехристь, право, не постеснялся тетке родной такое выговорить! Я ли тебя не любила-а! Я ли тебя не холила-а!

— З-замолчь! — сурово сказал с печки юный разведчик. — Как ты можешь понимать военную регуляцию! Сказано тебе — я человек тайный, казенный, ну вот и все. Каки стоят в деревне войска?

— У нас никого, Ваня, нету. — Тетка успокоилась и стала замешивать квашню. — Каки стояли, дак ушли. У нас ведь деревня-то маленькая. Ушли, стрелили напоследок двух болезных — учителя да Ваську Наберуху, коновала. Учителя — чтобы не грамотничал, не умничал тут, а Ваську — почти что так просто. Кобылу ихнюю, слышь, взялся лечить, а она возьми да сдохни. Они и вырешили: дескать, нарочно, Васька, мол, вредитель. Господи! Да от него и сроду-то никакого толку никогда не было.

— Ты сбегай, теть, в Марково, — попросил Ваня. — Мамке с тятькой шепни: я, мол, здесь, пущай ждут. Да по дороге к Ерашковым загляни, я тебе чичас для Санка гумагу сочиню.

— Какую, Ваня, гумагу?

— Это тебе пока не положено знать. Ты еще на службе не состояла, а тут строгое военное наименование. Дай-ко карандаш.

Агаха нашла карандаш, ворча, достала из-за божницы четвертушку чистой бумаги, и Ваня, помаявшись над нею, сочинил послание:

«Санко здорово есть большое дело но пока надо увидецца ты бежи и никому не говори даже матере своей и никому ребятам, а мы договоримся вечно твой Иван Карас».

Эту бумагу он сложил так, чтобы она получилась как можно мельче, сам запрятал ее за подклад теткиной плюшевой душегреечки и внушил:

— Это есть наиважнейший секретный, тайный военный документ! Ты, если с ним все толком обладишь, будешь у меня самая что ни на есть распрекрасная революционерка!

— Ладно, ладно! Растыркался, тоже мне, — посмеялась, уходя, тетка. Однако Ваню заперла крепко, не велела никому открывать и наказала: — Ты, Ванюшка, смотри тут, тихонько! Люди-те, сам знаешь, какие разные бывают. Станешь по избе соваться без толку — ан кто-нибудь в окошко-то и узрит. Вот будет тебе тогда наиважнеюще… секретно… военно.

Агаха ушла, а вернулась уже в сумерках, вместе с другом-закадыкой Ваниным, Санком. Тот, войдя в выстывшую избу, заозирался было, отыскивая Ивана, да тетка помогла ему, подтолкнув к печке:

— Полезай наверх. Он ведь у нас теперя как начальство: лишний раз не покажется. Лезь, лезь, говорю, голова два уха!

— Ваньте, ты тамо, ли чё ли?

— Ага, — донесся из-за трубы толстый бас. — Лезь, Сано, ко мне.

— Сам слезай!

— Мне нельзя. Я человек тайный, военный.

— Вона что!

— Лезь, лезь давай!

На печке они сразу стали бороться, хихикать, подняли такую возню и пыль, что тетка заругалась:

— Ну-ко, бездельники, счас веником нахвостаю!

— Як дедушке отпросился, — рассказывал Санко. — У меня дедушко в Бородино живет. А про тебя мне Яшка Борисов да ромкинские ребята баяли: дескать, ты состоишь услужником при наиглавнейшем красном комиссарине. Еще говорили, будто ты к ним заезжал, когда красные отступали. А пошто ко мне не заглянул, а, Вань?

— Некогда было. Ладно, после расскажу. А Яшка врет, проклятый, и ромкинские ребята тоже врут! Никаких услужников у красных нет. Ни у комиссаров, ни у командиров. Есть адъютанты, ординарцы у большого начальства — ну, так это ведь совсем не то, это штука военная, без нее нигде нельзя! Да и тоже, Сано, под командой живут: нонче адъютант, а завтра снова боец или командир. А Тиняков, Иван Егорыч, с которым я тогда был, мне завроде старшего товарища, хоть я и под его начальством. Мужик хороший. Начштаба по разведке, понял?

— Кто, кто? — вскидывался любопытный Санко.

— Ктокало! Так и хошь, чтобы я тебе военную тайну выдал. А если хошь, тогда божись, что никому не расскажешь.

— Хос-споди исусе! — закрестился друг. — Я ведь, знашь, никогда… Чес-сна мамина могила!

— Ну вот, так-то лучше. Скажу, так и быть, как мужик мужику. Скоро начнется, Сано, наше наступление, и тогда уж колчаков погоним до самой Сибири, вот увидишь. А я послан красным командованием, чтобы разведать беляцкие военные силы. Понял?

— Не.

— Да чтобы воевать-то, надо знать, поди-ко, с кем да с чем! Какая часть супротив твоей стоит, какое у нее вооруженье, сколь пулеметов, орудий, где стоят и протче. Где в Марково, например, колчаки главную позицию держат?

— Это я знаю! — сказал Сано. — Они у леса, за деревней, всю землю лопатами, ломами да кирками изрыли, день и ночь там солдаты попеременке сидят. Посидят-посидят да в деревню идут. А на смену им другие из домов топают.

— Молодец! — похвалил друга Ваня. — Если не врешь, вынесу после успешного наступленья благодарность перед строем. У нас положено.

Санко Ерашков посмотрел на товарища уважительно.

— А только это одно мне мало знать! Где пулеметы, где пушки стоят, где основные, где запасные позиции, что за части, в каком доме штаб — вишь ты, сколь набирается!

— Штаб-от ихний, Вань, у Ромкиных в доме, там и офицеры толкутся, и караул стоит целые сутки. Сеньке Ромкину, слышь, погон подарили, дак он его на грудь нацепил, вроде как орден. Красу-уется!..

— Я ему покажу погон! Живо сниму. — Ваня сплюнул на пол.

— Ох, Ванька, Ванька, скажу отцу, надерет он тебя… — снова заворчала Агаха.

— Где пушки стоят, тоже знаю! — расходился тем временем Санко. — Солдаты мужиков-то деревенских не пущают, стрелить грозятся, а мы бегаем, нам хлебца иной раз дают да каши. Я ужо и иную прислугу знаю: фийверкеры там, ездовые… Четыре пушки знаю, где стоят. А пулеметов у них сколь-то там, в окопах и землянках, а сколь-то в селе. Когда ученье, их солдаты туда-сюда таскают. Солдат-то — штук триста, поди, а то и поболе.

— Побо-оле! Сколь поболе-то? Может, пятьсот?

— Может, и пятьсот, — подумав, ответил Ерашков. — Может, и пятьсот двадцать. Хотя нет, пятьсот двадцать не будет, поди…

Затопленная Агахой печка стала нажигать зад, Санко заерзал, хотел слезть, но Ваня удержал его:

— Э-э, ты куда?

— Пойду я к дедушку, а то он даст мне бучку, если поздно заявлюся. Не век ведь с тобой на печке-то сидеть, от людей прятаться. Даже в карты не поиграть.

— Я говорил, что мне нельзя? Говорил? А ты не понял? Ух, Сано! Ладно, завтра, когда еще не светло будет, забежишь за мной. В Марково пойдем.

— Ку-уда? — заполошилась тетка. — Только там и ждали тебя! Схватят — где и был!

— Обожди, не гуди. Ты мамке с тятькой сказала, что я здесь?

— Сказала, да тятьки-то не было дома, а мать… Еле отвязалась я от нее! Хотела за мной сюда бежать, пришлось наврать, что ты не у меня ночуешь, незнамо где. Уж не ходил бы ты туда, Ванюшка, солдаты с офицерами там ведь на каждом шагу шныряют. Иные таковы суровые, прямо страсть!

— Все равно, тетка. Как справный красный боец должен я теперь задание свое исполнять, а как примерный сын — мамку с тятькой проведать. Не так, что ли? Ну-ко, отвечай!

— Ох, Ваньша, Ваньша! Ты-то примерный сын? А кто из дому бегал?

— То другое дело. То дело революционное.

— Так оно… Да только сидел бы да сидел у меня, не ходил никуды. Вон Санко-то все узнает, завтра вечером набежит опять да и расскажет.

— Санко… — Ваня покрутил пальцем вокруг носа, словно закручивал ус, с высоты печки глянул на одевающегося друга. — Санко, конечно, мужик свой, неплохой, красноармейской породы. Однако разведчицкое дело еще не постиг. Как я могу одному ему довериться? Возьмет да наврет или еще что-нибудь не то узнает. А мне потом за это перед товарищем Тиняковым, Иван Егорычем, ответ держать? Была нужда.

Дружок Санко покряхтел немного — обиделся — и сказал:

— Ты, Ваньша, с утра со мной лучше не ходи. Увидит тебя кто-нибудь в деревне да и побежит в ромкинский дом, офицерам доносить. Знают ведь, где ты, Офоня с бабой да батюшка Илларион всем расшумели. Ты давай-ко лучше вечерком, я тебя за нашей оградой ждать буду. А днем я по позиции на лыжах пробегу, еще раз те пушки посмотрю. И у ребят поспрошаю, у кого в избе пулеметы стоят. Так ведь лучше будет, а, верно, Вань?

Подумав, Ваня согласился.

— Ты только и вечером поосторожничай, Вань, — попросил его, уходя, Санко. — У нас в избе, слышь-ко, два солдата стоят, а у вас тоже солдат. Так что ты тихонько давай.

— Да что ты, Санко. Нам ведь это, разведчикам, не впервой. Вот зажмурю глаза, скажу: «Эх, честная разведчицка праматерь, Акулина-троеручица, выводи-ко давай!» — так все и будет ладно.

Разведчицкую матерь Акулину любил поминать — во гневе ли, благодушии — товарищ Тиняков.

10

На другой день, лишь стемнело, Ваня Карасов отправился в Марково. Через ворота он проходить не стал, потому что там дежурил белогвардейский пост, а, увязая в снегу, забрал немножко влево, к лесу, перелез изгородь и оказался в родном селе. Дальше на улицу было махнуть — пара пустяков. А вот и Санушков дом, милого друга.

— Э-эй, Сано!

— Здесь, здесь я, Вань! Иди-ко быстрей.

Они зашептались за оградой. Ерашков обсказывал все так толково, что Ваня аж подивился вслух его наблюдательности и сообразительности.

— Да ты, глянь, совсем бедовый, Санко! Тебе бы самый след разведчиком быть.

Тот гордо, солидно выпрямился, вздернул подбородок и вытащил из рукава латаной-перелатаной, расползающейся шубейки сложенную бумагу.

— Карандашиком, Вань, начеркал, как да чего. И где пушки стоят, и как окопы нарыты. И где пулеметы по избам. Сколь офицеров у Ромкиных, у кого сколь солдат на постое. Лошади, да что да…

Ваня сунул бумагу себе в шапку, крепко пожал другу руку:

— Спасибо, Сано, побегу я. Мамке с тятькой надо показаться. А ты у меня будешь распрекрасный большевицкий боец!

Сторожась, прижимаясь к домам, Ваня поспешил к своей избе. Зашел сбоку, отыскал чистое место в покрытом морозным рисунком стекле, глянул внутрь. Отец сидел на лавке, возил куском вара по скрученным суровым ниткам — собирался, видно, чинить валенок. На кованом сундуке, под лоскутным одеялком, спала сестра Анька. Братья Гришка и Петька со страшным ревом молотили друг друга на полу. «Ужо я вас!» — топала на них мать и замахивалась. Братья — ноль внимания. Младший, Васька, сидел в зыбке и сосал кулачок. От радости, что видит опять всех, у Вани слезы защипали глаза, и он сипло закашлял, удерживая плач. Стало жарко в носу, в висках; непослушной рукой он застучал в замерзшее окошко.

— Кто там? — мать метнулась к стеколку.

Ваня махнул ей рукой и побежал на крыльцо.

— Ой! Ты ли, Ванюшка? — вскрикнула Фекла.

— Я, мамка, я! — забормотал он.

Фекла снова ойкнула и тоже заплакала. Так они стояли, обнявшись, пока не вышел отец и не спросил:

— Кого бог принес, мать? — И потом так же растерянно стоял рядом, не зная, как вести себя с внезапно объявившимся сыном. Только губы прыгали.

— Вот так дело! Вот так Ваньтё — тормози лаптем? Ты откуль, Ванюш?

— Да оттуль! От красных. Солдат-то где ваш? Сказывали, солдат у нас в избе стоит, а я его в окне не видел.

— Лешак его знат, — сказала мать. — Он не каждый раз ночует у нас. А утром толковал — отправляют-де его куда-то, до завтрашнего дня. Пойдем скорее в избу, сынушко!

— Нет, мамка. В избу я не пойду. Мало ли… ребята увидят, разболтают, — самим же плохо будет. В Бородино-то мне уж поздно теперь бежать, ты вынеси хлебца, да сала, да картошки, я в конюшне с Игреней заночую.

— Замерз ведь, иди хоть погрейся.

— Нет, нельзя. Вы за меня не беспокойтесь, мы, красные бойцы, ко всему привычны. Нас не замай! Как-нибудь уж… хлебушка только принесите.

— Ты надолго ли сюда, Ванюш? — робко спросил отец.

— Я, тять, рано поутру убегу. А там — ждите красные войска с победой, скоро прогоним к лешакам ваших сатрапов.

— Но-но… А кто это такие, сатрапы?

— Да колчаки, кто!

— Но-но…

У Игрени в конюшне было, конечно, уже не так холодно, как на улице, но и не больно тепло. Наевшись и напившись молока, Ваня отогрелся и задремал, однако к утру холод пробрал его окончательно, он то быстро ходил из угла в угол конюшни, то грел руки на теплой лошадиной шее, то садился на кобылу и прижимал ноги к ее теплым бокам.

11

Утром стукнула, заглянула мать:

— Ой, Ванюш, да ты ведь весь замерз! Идем-ко в избу хоть ненадолго, там самовар кипит, я тебе и сахарку к чаю дам, у меня есть маленько за божничкой. Пойдем, пойдем, родимой.

Ваня колебался минуту, но соблазна преодолеть не мог; притом — как побежишь до Бородино к тетке Агахе такой стылый? Упадешь, замерзнешь по дороге — только и видел тебя тогда товарищ Тиняков! И он пошел в избу.

Сел на лавку возле стола в горнице, поглядел на спящих в разных углах избы братьев и сестру. О горячую кружку с чаем согрел пальцы. Скинув зипунчик, стал есть картошку с конопляным маслом. Вкусно! Ел и ел, настукивая ложкой по миске. Мать, посидев напротив, снова затопталась возле печки, готовя еду для семейства: так, занятые своим делом каждый, они прослушали, как стукнуло на крыльце, кто-то пробежал по сенкам и толкнул дверь избы.

— Охти, охти! — успела только рыднуть Фекла. — Ходила за водой, не закрыла дом-от я, тетеря! Прячься, Ванюшка!

Сын вскочил, опрокинув лавку, растерялся на мгновение и увидел: в избу с клубами пара вкатилась толстая Офониха.

— Ойе! — вскричала она. Аж присела — так удивилась. — У тебя тут, Феклуха, гостенек дорогой. А я за скалкой забежала: моя-то пропала, никак не могла найти — или Яшка куда задевал, или Ромкины угланы опять украли. Беда с ними! Ну, Ванюшка, какой ты стал баскоо-ой. Вот она, военная-то служба. Да ведь все, поди-ко, у красных состоишь? При том самом комиссаре. Ага, Вань?

— Не болтай! — угрюмо сказала Фекла. — Не видишь — домой сынок пришел, тятьку с мамкой проведать. И ни у кого он не служит теперя. Ну-ко скажи ей, сынушко!

Ваня промолчал, исподлобья сверкнул глазами на Офониху. Ведь экая пустая баба, а уж злющая и хитрая — такой поискать. Он еще не мог забыть обиду, нанесенную ему в борисовском доме, когда заезжал туда попросить водицы раненому товарищу Тинякову.

Уже не обращая внимания на Карасевых, Офониха вдруг рванулась обратно в дверь.

— Скалку возьми! — крикнула ей вдогонку Фекла.

Но та уже исчезла в сенях и дробно скатилась — тум-тум-тум — с крылечка.

В избе на короткое время словно замерло все. Мать и сын — каждый со страхом — глядели друг на друга. Завозился на полатях Петро, шумнул, свесив вниз голову:

— Эй, Ваньтё! Тормози лаптем! Ты уходишь, что ли, сынушко? Давай-ко хоть оладей горяченьких, что ли, ему напеки, мать.

— Замолкни ты, идол! — взвопила с плачем Фекла. Побежала к вешалке, сдернула Ванюшкину одежку, рассыпала скороговоркой испуганные слова: — Ты давай, Ванюшка, давай… чтобы ладно было… ладом все… Ух, змеина… выследила, вынюхала… Ты давай-ко, сынушко, скорея, скорея… Да бегом беги, не оглядывайся… чтобы ладом все было, ладом…

Отец, ничего не понимая, слез с полатей и бестолково завертелся по избе, тычась в углы, усиливая внезапно возникшую толкотню.

— Что, что? — спрашивал он.

Мать застегивала Ванину одежку, а сам он рвался к двери. Так торопился, что, вылетев из избы, поскользнулся на крылечке и угодил в сугроб — прямо головой, аж плечи впечатались в снег. Выкарабкался, покрутил шеей — кажись, еще цел маленько! — поднялся и пошагал по улице. Было еще довольно темно, и он хотел так же, как вчера, перед воротами уйти в сторону, огибая белогвардейский пост, перебраться через ограду и выйти на дорогу в Бородино. Шел быстро, не глядя по сторонам и не сторожась, и это подвело его: лишь только он миновал дом батюшки Иллариона, как кто-то отделился от стены, схватил сзади за локоть и сказал:

— А ну-ка стой!

От крика этого, от внезапности, непоправимости случившегося Ваня ощутил цепкий льдистый ужас, рванулся, но тут же другой солдат забежал вперед и, приставив к его груди штык, пробубнил:

— Куды-куды, ты постой, товарищок…

Ваня остановился, оглянулся беспомощно по сторонам и увидал ныряющий в сугробах, несущийся прочь от этого места темный ком: это Офониха бежала домой после сделанного ею доноса на сына соседки, который еще совсем недавно дневал и ночевал в ее избе. И ничем не омрачилась после этого ее душа. Она и дома всем рассказала о своем поступке и встретила одобрение домашних и иных пришедших на скорый слух деревенских богатинок: «Так-де ему и надо, Ваньке, краснопузому». И отец Илларион возбужденно гомонил среди них: «Тако, тако! Наказать, сугубо взыскать богомерзейшего отступника Ваньку, да под розгами и подпустить ему: „Ладно ли тебе, чадо? Бога-то не вспомнил ли? Ну-ко давай-ко, вспоминай“. Вспомнит, вспомнит, увидите, запросит сей отрок у мира пощады и покаяния…»

12

А Ваня тем временем сидел в амбаре большого дома деревенского богатея Ромкина, где размещался штаб белогвардейского отряда, и ждал решения своей участи. Вместе с ним сидел там еще колчаковский солдат, арестованный за кражу валенок из обозной повозки. Вор сначала заинтересовался соседом, спросил, нет ли еды и курева; умяв же ковригу сунутого матерью Ване на дорогу хлеба, сыто отдулся и рассказал о своем преступлении. На вопрос, какого ждет наказания, ответил вяло:

— Шомполков, поди-ко, пожалуют. Ну, да я уж бит. Как-нибудь, бог даст… Сам-то кто, в чем виновен?

— Ни в чем я не виновен. У тятьки с мамкой гостил, да и схватили.

— Тады сиди спокойно. Ежли не расстреляют, так выпустят, — ухмыльнулся солдат.

— А почему ни о чем не спрашивают? — забеспокоился Ваня. — Сколь мне можно здесь сидеть? Поди-ко, уж день настал, а я все сижу да посиживаю!

— Обожди, не торопись. Господа офицеры с утрева кофий да какаву попивают. Дойдет твоя очередь!

В амбаре было холодно, почти так же, как в конюшне у Игрени. Ванюшка чакал зубами, совал ладони в рукава, пытаясь согреться.

Не согрелся, задремал от усталости и отчаяния и почти сразу был позван в избу конвойным солдатом. Его провели по длинненькому, похожему на сени коридорчику между большой печью и стеной. Ваня думал, что окажется в комнате, где Ромкины устраивали совместные трапезы, однако солдат велел подниматься на второй этаж, и там он оказался в обширной горнице. В ней за столом сидели, о чем-то переговариваясь, два офицера — подпоручик и штабс-капитан. Знаки различия белогвардейской армии Ваня знал хорошо.

— Подойди к столу, голубчик, — сказал штабс-капитан, отпустив конвойного. Он был значительно старше подпоручика, рыхл и голубоглаз, со вздернутым носом, и китель на нем сидел мешковато, как-то не шибко по-военному. Встретишь такого где-нибудь ненароком и подумаешь: добрецкий дядька! — Как тебя зовут, говоришь? Ну, молчи, молчи, я все равно знаю. Иван, верно? Имя-то какое хорошее, самое русское.

Хмурый, чернявый, подтянутый подпоручик неопределенно кивнул, дрыгнул ногой в тонком блестящем сапоге, ударив носком по ножке стола.

— А кто же тебя, истинно русского мужичка, учит, что надо революцию непременно делать? Господ свергать? В расположении войск крутиться?

— Ни по чему я не крутился.

— Ну вот, еще и лжешь.

Вдруг дикий вопль раздался под окнами избы. Толстяк поморщился, а подпоручик встал, глянул:

— Это, Евгений Павлович, Федоркина порют.

— Так драли бы его где-нибудь на огороде, что ли. А то нашли место — прямо перед штабом!

— Нет, клянусь честью, это-то как раз и не плохо. Вид публично наказуемого устрашает. Не воруй! Демонстрация, демонстрация нужна, демонстрация! — Офицер так взглянул на Ваню, что тот съежился, и на лбу выступил мелкий пот.

«Ой, сколь страховидный! Всех бы, поди, убил», — подумал он. И вслух заканючил жалобно:

— Отпустите меня, дяденьки-и… Не знаю никого, ничего…

— Лжешь, лжешь, голубчик, — штабс-капитан опять скривился от донесшегося с улицы неистового воя. — Нам доподлинно известно, что ты служил у красных, причем добровольно, а не по мобилизации. Впрочем, какая может быть мобилизация для мальчишки? Ну, это неважно. Так вот: одного факта твоей службы у большевиков достаточно, чтобы расстрелять тебя без суда и следствия.

Крики внезапно прекратились, и наступила тишина. За окнами стоял ясный, солнечный морозный день.

«На лыжах бы сейчас», — мелькнуло в голове у Вани.

— Но если ты сейчас подробно ответишь на некоторые наши вопросы насчет твоей службы в Красной Армии, а после публично раскаешься перед своими земляками в совершенном преступлении, мы, так сказать… сможем смягчить наказание…

— Какие еще вопросы?

— Ну вот, молодец. Вопросов у нас будет много: к какой части относишься, кто тебе дал задание, какое, круг командиров, с которыми общался… Не молчи, не молчи, это тебе не на пользу. Может быть, ты дал им какую-то присягу, или клятву, или вообще какое-нибудь слово, и теперь боишься его нарушить? Стойкость и верность слову — качество, конечно, отменное, но имей в виду, что любая клятва относительно тех, кто тебя послал, — пустой звук. Ибо однажды они уже преступили присягу, данную богу и царю. Значит, кем мы можем их считать? Христопродавцы, клятвопреступники — вот и все слова…

Заржали кони, загикали люди под окнами: видно, шел обоз. Эх, завалиться бы на дровенки, на мягкую соломку…

— Врете вы все! — сказал Ваня. — Все вы врете.

— Так-так-та-ак! — удивленно вскинул руками штабс-капитан. — Что же это мы врем? Интере-эсно! Просим пояснить.

— Никакие они не клятвопреступники, вот! И никого они не продали, дяденьки!

Пронзительные глаза подпоручика снова уперлись в Ваню, а штабс-капитан воскликнул:

— Вот они, наши мужички! Мы-то думали, он после нашего разговора со Христом побежит в свою избенку — сеять и жать хлеб, кормить коровку, молиться о властях предержащих, а он…

— Что говорить, Евгений Павлович! Долиберальничались мы с ними. Мало драли в свое время, надо было больше драть, мало Столыпин за пожары в усадьбах вешал, надо было больше вешать.

— Нет, вы обождите! — Ване кровь бросилась в лицо, и порозовело в глазах. — Только, видать, и знаете — драть да вешать! А мужик на вас за это работай — со Христом, да? Коровку корми? Да еще на своих богатинок гни шею? Ладно, если до весны хлебушка-то хватит! А нет — опять иди Ромкину в ноги кланяться. Он даст, у него много. Да только за хлеб-от за этот сколь на него робить надо! Разве ж это правильная была власть? Чего мужику за нее молиться-то?

— Э, да ты, братец, еще и агитатор? Не могу стерпеть, надо поучить тебя…

Штабс-капитан вскочил со стула и, кряхтя, кинулся к Ване. Мальчик отскочил к двери, толкнулся в нее, но она оказалась закрыта. Подбежавший подпоручик завернул ему за спину руки, а толстяк, ухватив мясистой сильной рукой Ванино ухо, скрутил его. Ваня зажмурился — так велика была боль. Что-то треснуло — и сразу стало жарко, торкнуло в виски, и только тогда он закричал.

Штабс-капитан будто опомнился от этого крика, сразу отпустил ухо, поглядел брезгливо на обрызганные кровью пальцы, достал платок и стал аккуратно вытирать их.

— Пойду я, Сергей, — сказал он устало и подавленно. — Что-то… нехорошо мне стало. А этого малолетнего Робеспьера возьмите уж на себя. Только я прошу — без этих ваших пытошных методов. Мы ведь не Шешковские, не Малюты Скуратовы.

— Полагай — решим все без формальностей, по законам военного времени? — спросил подпоручик за Ваниной спиной.

— Да, разумеется, голубчик! Составьте такую небольшую бумагу… для отчета. Я подпишу.

Когда за ним закрылась дверь, подпоручик громко выругался, гаркнул:

— Либерал! Долиберальничались, просадили Россию. Ручки боится запачкать!

Потом он бил Ваню. Устал, вытащил за шиворот в сенки, бросил на стылый пол, сказал часовому:

— На место его!

Тот — пожилой, усатый — сел перед мальчиком на корточки:

— Ах, вашбродь, вашбродь… Ну, вставай ино, малой, потихоньку… Вот так… вот так…

Обнял мальчика, потащил по сенкам. Ваня мутно видел, как навстречу им попались братья Ромкины, друзья по детским делам. Они куда-то торопились, разговаривали и вдруг быстро, как мышата, метнулись вбок и припали к стене. Лица у них были испуганные. Конвоир проволок Ваню мимо них.

Возле открытой двери в амбар сидел на чурбаке только выпущенный оттуда вор-солдат, тот самый, что сказал Ване утром: «Ежли не расстреляют, так отпустят». Солдат постанывал от боли; при виде мальчика он охнул, хлопнул руками по коленям и заплакал. Конвоир согнал его с чурбака:

— Ступай отсель, Федоркин. Получил свое и иди, не мути людей.

Солдат убрел, стеная, волоча за собой холщовый мешок. А Ваню конвоир ввел в амбар, посадил возле стены, достал из кармана маленький, облепленный табачными крошками кусок сахара:

— На, пососи хоть чуток, легче станет.

Вышел и стал закрывать дверь на толстый деревянный засов. Ваня пососал сахар, но легче ему не стало, вроде еще сильней заболело тело. Да еще ухо горело, и от этого страшно ныла голова. Он пополз в угол, где стояла маленькая бадейка с водой, наклонил над ней лицо, стал жадно пить, затем свалился на пол и забылся.

То ли во сне, то ли наяву — появлялся в амбаре беркут-подпоручик, снова пинал его, орал: «Ну-ка рассказывай всю подноготную! А то перестреляю на глазах всю твою родню-блудню!» А он лежал перед офицером, распростертый, как кукла, и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.

Лишь к вечеру отошел, со стоном перевалился на живот, попытался встать; заглянувший на шум часовой дал ему кусок хлеба:

— Ешь, болезной.

Он ел и чувствовал, что голова снова становится чистой и уже не так ноет тело. Нагреб в угол соломы, попробовал снова забыться — и не мог. Не добраться теперь по доброй воле ни до мамки, ни до тятьки, ни до тетки Агахи, ни до товарища Тинякова… А как было бы хорошо!

В то, что его казнят, Ваня не верил — как в детстве вообще никто не верит в собственную смерть. Поползал в темноте по амбару, покуда не нашел выброшенную при обыске из дорожной котомки дудочку-жалейку, подаренную некогда Михеем. Утром его обыскивали солдаты-доброхоты в караулке, но лишь сверху, очень нетщательно, потому что начальник караула был пьяный, лыка не вязал. Самое главное — не нашли тогда бумажку, спрятанную Ваней в шапку, бумажку, где верный друг Санко Ерашков нарисовал расположение белогвардейских позиций и написал о вооружении и численности марковского гарнизона. Ваня эту бумажку свернул и утыкал в мох амбара между бревнами. Теперь проверил, на месте ли они. На месте-то на месте, да что теперь от нее толку? Нет уж, не попадет она к товарищу Тинякову до того самого времени, покуда Марково не освободят красные войска и его не выведут из этого проклятого амбара на бел-свет. Тогда подойдет к нему Иван Егорыч и скажет сурово: «Выходит, не получилось твое разведчицкое дело, боец Карасов. Жалко, жалко. А я было на тебя понадеялся…» И проедет дальше на лошади, только пыль задымится за ним. Ваня всхлипнул. Вспомнил песенку:

Ох ты, Ваня, разудала голова,

Сколь далеко отъезжаешь от меня,

На кого же оставляешь ты меня?

Аль на братца, аль на друга своего?

Братца нету, друга в очи не видать,

С кем прикажешь теплым летичком

Со весною мне гулять?

— Гуляй, гуляй, моя милая, одна,

Не забывай обо мне-ка никогда…

Приложил ко рту берестяную дудочку — подарок красноармейца, душевного друга Михея — и попробовал выдувать легонько мелодию. Легонько, совсем тихо — выдувалось неплохо, но стоило подуть сильнее — жалейка начинала хрипеть.

На плоту было, плоточке,

Ладо, ладо, на плоточке.

Девица мыла чеботочки…

— Хороший был мужик дядя Михей! Хорошие пел песни.

Возня, сдавленное фырканье послышались за амбарной стеной. Это братья Ромкины пробрались к амбару и запели:

Ох ты, Ванька ты Карас,

Ты попался в эфтот раз,

Теперь, Ванька, не балуй,

Посиди да покукуй!

Часовой солдат завозился на чурбаке, цыкнул, топнул на них:

— Пошли отсель, шалыганы! Вот стрелю теперь, как ведено по уставу, — будете знать!

Ребята убежали.

«Ничего, погодите, надерет вас вечером отец — тогда запоете…» — со злорадством подумал Ваня. Ромкин порол своих вороватых сыновей каждый вечер — для порядка.

Вскоре появился сам Ромкин с отцом Илларионом и Офоней Борисовым.

— Слышь, служивый! Открой нам амбар-от. Страсть охота Ваньку Караса поглядеть — што он за такая стал птица?

— Не положено! — угрюмо отвечал солдат. — Ежли вы без пароля, без начальственного позволения — тогда без разговору должон я в вас стрелить!

— Ой, ой! — заторопился Ромкин. — Ты обожди! Нам сами их благородие, господин штабс-капитан, позволили. Давай, отпирай амбар-от, он в моем, поди, доме или нет?

Солдат, ворча, отодвинул засов, и вся компания, нагибаясь, проникла в амбар. Офоня Борисов угодливо держал керосиновую лампу, а кривобокий пегобородый Ромкин с толстым батюшкой ходил вокруг пленника.

— Што, Ваня, не глядишь на нас? — спросил поп. — Или стыд тебя одолел?

— Была мне нужда глядеть на вас, мироедов! — раздался суровый ответ.

— Гляньте-ко, мужики, — сказал Ромкин, — большевичок у нас Ванька-то, истинно большевичек! Комиссар! Ну-ко я его! — И он сильно пнул мальчика в бок. Тот повалился на пол.

— Вот я вас! — застучал прикладом часовой. — Не своевольничать мне тут! Тебя бы так-то стукнуть. Убирайтесь живо! Насмотрелись, поди!

Полупьяный батюшка протрубил еще на прощанье:

— Уйми, Ваньша, гордыню! Вот отдерут тебя батогами на миру, тогда, истинно говорю тебе, отвратишься ты от богомерзких своих комиссарских дел. Не верю я в столь глубокую твою порчу. Одумайся!

Они ушли.

«Поди-ко, ночь уже», — подумал Ваня, услыхав, что снаружи, перед амбаром, стали меняться часовые. Прежний был дядька неплохой: он все сидел, ворочаясь, на чурбаке, смолил, видно, цигарку да гудел что-то под нос. А новый оказался ретивый: ходил, ходил перед амбаром, а когда Ваня попросил его:

— Дяденька, скажи, времечка сколь? — злобно рыкнул:

— Я те не пономарь на колокольне, часы-те возглашать, мизгирь красноармейский!

— Эх-хе! Бывают же люди…

Как поп-то сказал? «Отдерут батогами на миру…» И пущай дерут. От него они крика больше не услышат. Пущай дерут. Что толку от их дранья? Все равно не ихняя правда будет.

Что-то зашуршало у наружной стены амбара, и Ваня услыхал легонький короткий тройной стук. Подошел к стене, тоже стукнул три раза.

— Ваньша, ты?..

— Санко, Санко! — обрадовался он. — Ой, Санко, миленький ты мой дружочек! А мне здесь беда худо. Тебя там не поймают?

— А темно! — тихо говорил Санко Ерашков, приникая к мерзлым бревнам. — Темно, кто увидит? Я тут огородом, незаметно, легонечко… Ох, Карас, Карас, как плохо, что тебя тамо заперли.

— А то хорошо! Да чего теперь, раз попался… Как дома-то? Мамка, тятька как?

— К вам, Ваньша, солдаты с офицером днем приходили, все в избе порушили. Тятьки-то дома не было — он еще, когда тебя арестовали, куда-то смылся, спрятался, а мамка, как увидела в окно, что колчаки идут, так сразу в холодную печку залезла и велела ребятам заслонку за собой закрыть. Они зашли да и давай штыками одежу, ящики, кровати пырять. Поди, и сожгли бы дом-от, да тут как раз солдат, что у вас живет, пришел, сказал офицеру: они-де, твои тятька с мамкой, не знали, что ты у красных служишь. Ушел, мол, куда-то да и пропал — поди узнай, где он бродит! Они и убрели обратно… Ну, так ты чего, Вань?

— Сижу вот за решеткой в темнице сырой… — невесело ответил Ваня. — Шут знает, что они со мной думают сробить.

— Убежать-то нельзя?

— Как убежишь? Солдат сидит.

— У меня, Ваньша, поджиг есть. Самопал. Помнишь, летом делали? Здорово палит. Давай я за ним домой сгоняю, селитрой с порохом заряжу, проберусь тихонько в ограду да как бахну у часового под ухом! Он со страху сомлеет, а я засов с амбара сдерну, да и кинемся с тобой драть. Поди-ко догони!

Ваня подумал, швыркнул застывшим носом:

— Нет, Сано, это навряд ли выйдет. Ведь точно, что поймают тебя. Вдвоем, конечно, веселей сидеть будет, да толку-то что от такого сиденья? Ты лучше бежи давай в наш красный полк, к товарищу Тинякову.

— О! Кто мне там возрадуется, интересно?

— Не мели-ко давай, а слушай. За Березовку иди, в сторону Лысьвы, там наши войска. Побродяжкой малолетним прикинься и пройдешь. А там уж товарища Тинякова ищи, начштаба по разведке. Найдешь — скажешь: так, мол, и так с Ванькой получилось, не смог он сам прийти, меня послал… Помнишь, нет, что на бумажке-то писал?

— Как не помню! Где сколь белых по избам стоит, Да сколь офицеров, да пулеметов. Это помню.

— А где какие позиции у них — тоже помнишь?

Ерашков зло сплюнул по ту сторону стены:

— Начищу же я тебе, Карас, ряшку, когда свидимся. Что я — совсем уж без ума, без памяти, что ли?

— Ладно, ладно! — успокоил его Ваня. — Некогда тут лаяться. Давай торопись, Сано. Сегодня иди. Домой забеги, хлеба возьми, да и пошел. У дедушки своего в Бородино переночуй, а с утра дуй в сторону Березовки.

— Так ведь он мне, поди-ко, Вань, не поверит, Тиняков-то твой. Заявлюся к нему: здрассьте! А может, я вражий белый лазутчик? Пришел к нему маленько пошпионить.

— А-атставить! Какой еще такой лазутчик? Ежли передашь все, как положено, — настоящий будешь красный боец великой революции! Товарищ Тиняков к награде представит. Малиновые галифе с кантом получишь. Правда, к ним представляют только наиотважнейших. Вроде меня. Но ты старайся. А чтобы у товарища Тинякова сомнений не было, что от меня задание имеешь, скажи ему при встрече так: «Клянусь честной разведчицкой праматерью, Акулиной-троеручицей». Он тогда сразу поймет.

— Ваньша, а может, лучше из поджига?..

— Ты чего это там сипишь, бесштанный комиссар? — послышался суровый голос солдата-часового, и загремел отодвигаемый засов.

Дверь скрипнула, солдат с фонарем просунулся внутрь амбара, поглядел на сгорбившегося в углу пленника. — Сма-атри у меня…

Ваня слышал, как друг Ерашков порскнул по огороду, по снегу, прочь от амбара, и ему стало так тоскливо и одиноко — хоть плачь. Да еще ударил ночной мороз снаружи такой, что бревнышки начали потрескивать, а в амбаре похолодало, мальчик стал коченеть. Спасибо старому солдату, сменившему ретивого, — принес во фляжке кипятку. Ваня погрел о посудину руки, похлебал горяченькой водицы. Стужа от этого показалась уже не так велика, и Ваня вздремнул на соломке. Во сне он видел товарища Тинякова верхом на штабной кобыле Буланке, Санка Ерашкова, вооруженного поджигом; на друге были огромные малиновые галифе — такие большие, что застегивались на блестящие пуговицы поверх плеч, образуя что-то вроде погон, а руки торчали из карманов; еще видел мамку — она то подплывала, то отходила вдаль, говорила слова, которых он не мог разобрать, и держала в руке заслонку от печи.

13

Под утро старый солдат пробудил его от вязкого холодного полусна:

— Пойдем-ко, друг, в караулку. А не то застынешь напрочь — глянь, какой мороз на дворе! Я с караульными договорился, они не против. Эх, робята вы, робята! Сколь жалко вас. У самого ведь семеро по лавкам…

— А кто тебе велел меня караулить? — стуча зубами, спросил Ваня.

— Мобилизованные мы, — уклончиво ответил солдат. — Давай, скорее собирайся…

В караулке было жарко натоплено — Ваня как сел на пол, так сразу и забылся. А проснулся оттого, что кто-то ударил его по ноге:

— Вставай!

Ваня открыл глаза, поднял голову — над ним стоял офицер с выеденным оспой лицом, злыми глазами. Чуть поодаль, у двери, он увидал толстого штабс-капитана, накануне допрашивавшего его в штабе.

Тот подождал, когда Ваня поднимется, и сказал уставшим голосом:

— Ну, насчет тебя все решено. И я мог бы не приходить сюда, но я пришел. Специально из-за тебя пришел, понимаешь хоть ты?! — высоко выкрикнул офицер; сглотнул, успокоился, и дальше: — Так вот. Я повторяю вчерашнее условие. Ты отвечаешь мне на вопросы относительно твоей службы в Красной Армии, а также твоего теперешнего задания, потом публично каешься перед всем селом и даешь слово больше не служить у преступников и христопродавцев. Затем крестьяне всем миром определяют тебе наказанье, — я имею в виду количество розог, — тебя порют и отпускают домой. Понял? Высекут, и все тут. Иначе же… к разведчикам военный закон строг, и я не могу его нарушить. Согласен ты? Если да, тебе сейчас дадут кипятку и отведут немедленно в избу. Н-н-н-у-у?!..

Ваня глубоко вдохнул спертый воздух караулки, словно перед броском в воду на глубину, и ответил хриплым, простуженным голосом:

— Не дождешься, брыластый черт!

Прапорщик, разбудивший Ваню, быстро глянул на штабс-капитана — тот ошеломленно развел руками и вдруг, скривившись и всхлипнув, быстро покинул караулку. И тотчас вошли двое: казак с расчесанной надвое бородой, в шароварах с лампасами под шинелью, и ражий унтер-офицер на толстых ногах-тумбах. В руках они держали ременные плети.

Мальчик не шелохнулся. Тогда они бросились и сорвали с Вани одежду — всю, кроме белых исподних штанов. Вытолкнули на улицу, на мороз.

Большая проезжая улица была рядом с домом Ромкина — только подняться чуть в горку. Ваня закоченел, снег жег босые пятки. Прапорщик шел впереди, а сзади казак и унтер-офицер похлестывали пленника.

И сразу вокруг них начал собираться народ. Вот выкатился из своего дома отец Илларион с матушкой под руку, заблажил на все село:

— Возрадуемся, люди! Ваньку Карасова богоотступного ведут пороть. Надо, надо вложить сему отроку ума в задние ворота!

— З-замолчи, дурная голова! — стукнула его по спине попадья. — Или глаза свои не продрал с похмелья, отче? Ведь на смерть они парня-то ведут. Гли-ко, раздели.

— Да неужто, матушка? — и поп сразу притих.

Мужики и бабы скорбно молчали, следуя к речке за мальчиком-односельчанином и стегавшими его с двух сторон белогвардейцами. А те перешучивались между собою, развлекались и даже устроили спор: кто сильнее ударит. Ваня содрогался от ударов, несколько раз падал, но его поднимали и заставляли идти дальше по трескучему морозу. Он нашел в себе силы оглядеть толпу и, к радости своей, не увидел в ней Санушка Ерашкова: значит, не обманул дружочек, ушел к товарищу Тинякову! Дело, выходит, не пропало. И тятьки с мамкой не видно: удержали, знать-то, соседи, уговорили не ходить, не смотреть на сыновы мучения. Тоже ладно! А вон и Офониха побежала от толпы народа прочь к своему дому, переваливаясь толстой бадьей: лишь только она попробовала присоединиться к скорбному шествию, как все бабы обрушились на нее — стали плевать в лицо, царапать, толкать кулаками в спину.

Корявый прапорщик замерз: тер уши, хлопал руками в перчатках. Подручные же его не испытывали мук холода, занятые своей зверской работой.

Немного не дойдя до речушки на окраине села, возле огорода Ваниного дядьки, Митяя Карасова, процессия остановилась. Мальчик был уже весь синий, дрожал, полосы от плетей виднелись по телу.

— А ну, поддержись, ожгу! — заорал снова ражий унтер, размахиваясь плетью.

— Не трожь младеня! — подался вдруг к нему из ропщущей толпы поп Илларион. — Нехристь ты, бесстыдник! Кого бьешь?

— Уймись, долгогривая тварь! — Кончик плети жогнул воздух перед батюшкиным носом. — Укорочу!

Поп без памяти повалился обратно.

Прапорщику надоело, видно, торчать на морозе.

— Кончайте это дело, — махнул он рукой палачам.

— А что, Фока, — сказал казак ражему своему спутнику. — Не хошь ли поспорить, что засеку краснопузика единым ударом?

— Чего тут спорить, — зашлепал тот вялыми губами. — Главное — стать перебить.

— Отзы-ынь! — казак отскочил немножко от Вани, перекосился, махнул плетью…

Скорчившись, юный боец упал на белый, скованный декабрьским морозом снег.

Прапорщик наклонился, перевернул Ваню.

— Готов.

Пошел вверх по склону, надраивая ладонями побелевшие щеки. Сзади заохали, запричитали бабы.

У тела Вани Карасова белые поставили часового и не давали его хоронить родным и близким, — так они хотели устрашить местное население. Лишь через трое суток родителям удалось взять сына со снега и с великими осторожностями закопать рядом с местом гибели. В сердцах же крестьян по отношению к белым поселились не страх, а ненависть и отвращение.

Недолго после того стояли колчаковцы в Марково. Со стороны Лысьвы, Кунгура двинулись в наступление красные части. Ваниных палачей, рябого прапорщика, толстого штабс-капитана, — всех их поразили красноармейские пули.

А Ваню Карасова похоронили на окраине села, со всеми подобающими настоящему бойцу почестями. На прощальном митинге рядом с начштаба полка товарищем Тиняковым стоял юный разведчик Санко Ерашков — Ванин друг, принесший красным нужные сведения.

Прогрохотал залп-салют.

На вершине холмика встал небольшой памятник с красной звездочкой.

Мимо него текла, текла волна поднявшегося на защиту революции народа: шла пехота, усталые лошади везли орудия, скакали быстрые всадники.

На восток.

На Колчака.

Загрузка...