Часть третья Суровое испытание

Глава седьмая

Понедельник


Теперь, наконец, Хилари посмотрел на малыша.

И подумал чуть ли не с ужасом: да как же я мог вообразить, будто этот малыш — мой!


Оказывается, у него в душе сам собой сложился портрет сына. Он этого не знал, а когда сознательно пытался представить мальчика, который мог бы им быть, ничего не получалось. Но в подсознании образ его заместился изображением на моментальном снимке, который он отказался послать Пьеру, — пятилетний английский мальчик в неизменных серых фланелевых шортах и блейзере, в коротких серых носках, добротных коричневых уличных башмаках, а под серой фетровой шапочкой широко распахнутые смеющиеся глаза и веселая уверенная улыбка. Память хранила эту фотографию, оттого в самой глубине души он и надеялся узнать своего сына.

Но перед ним стоял тощий малыш в черном сатиновом комбинезоне. Из слишком коротких рукавов торчали красные распухшие кисти рук, слишком крупные для его хрупких запястий. Хилари переводил взгляд с этих воспаленных рук на длинные, худые, неопрятные ноги — грубые носки спадали на поношенные черные бутсы, которые явно были ему сильно велики.

Это чужой ребенок, ошеломленно подумал он и наконец позволил себе посмотреть на обращенную к нему бледную худую рожицу — прямо ему в глаза с мольбой глядели огромные темные глаза, на которые с подобия пробора спадал черный локон.

Хилари понимал, надо подойти к малышу, просто и дружелюбно поздороваться с ним. Но только и мог, что глядеть на него с ужасом и неприязнью и исступленно спрашивать себя: почему он так на меня смотрит? Он же не знает, зачем я здесь. Почему он так на меня смотрит?

И вдруг Хилари вспомнил, как тетушка Джесси рассказывала ему, что, когда он был маленький и она приезжала к ним домой, он, бывало, стоял у ее кресла в гостиной, смотрел на нее своими большими глазами, и она читала в них мольбу: «Забери меня, пожалуйста, с собой обратно на ферму. Забери меня обратно на ферму». Но ведь он не знает, кто я, повторял про себя Хилари, и тут дверь за спиной малыша отворилась и вошла мать-настоятельница с перекинутым через руку детским пальто.

Она мигом перевела взгляд с одного на другого и сказала оживленно:

— Ну как, вы уже познакомились? Жан, это английский джентльмен, о котором я тебе говорила — мсье Уэйнрайт. Тотчас пойди и протяни мсье руку. Ты совсем забыл, как надо себя вести.

Малыш медленно двинулся с места, по-прежнему не сводя глаз с лица Хилари. Протянул ему руку, и, едва Хилари коснулся этой ледышки, обоих отпустило. Мальчик отвел взгляд от Хилари, а тот, полумертвый от усталости, глубоко вздохнул.

Мать-настоятельница, казалось, ничего не заметила.

— Мсье собирается провести здесь несколько дней, — все тем же бодрым голосом продолжала она. — А потом вернется в Париж и все про тебя расскажет мадам Кийбёф. Ты ведь помнишь мадам Кийбёф, Жан, да? — обеспокоенно прибавила она.

Мальчик был явно напуган. Он боится вопросов, подумал Хилари и ощутил острую потребность оберечь малыша.

— Конечно же, ты помнишь бабушку, — поспешил он сказать, уверенно и отнюдь не вопросительно.

Выражение лица мальчика чудесным образом изменилось. Теперь он снова смотрел на Хилари, только на сей раз в его глазах было глубокое облегченье и благодарность, словно он уже получил то, о чем просил.

— У нее часы были. Из них птичка скок, скок, «ку-ку» говорила, — сказал он.

От возбужденья он запинался, слова спотыкались друг о друга.

Как странно, что он говорит по-французски, подумал Хилари, и еще подумал: наверное, те самые часы, которые старая мадам продала.

— У меня тоже были такие часы, когда я была маленькая и жила в Эльзасе, — сказала настоятельница; мальчик мигом обернулся к ней преображенный, то было лицо совсем другого ребенка — оживленного, заинтересованного, неординарного.

— Мне не следует задерживать вас обоих разговорами, — теперь уже спокойно продолжала мать-настоятельница. — Вам, конечно же, хочется выйти прогуляться. Поди сюда, Жан, — сказала она, помогла ему надеть и хорошенько застегнуть тяжелое черное пальто, натянула на голову капюшон.

Потом растворила дверь, молча подождала, пока они прошли в холл, и, затворив ее за ними, предоставила их друг другу.

Хилари повернул ручку парадного, но дверь не открылась. Мальчик рванулся к двери.

— Можно я? Я умею.

Он приподнялся на цыпочки, сдвинул высоко расположенную задвижку, дернул дверь и гордо растворил ее, пропуская Хилари вперед.

Пока Хилари находился в приюте, на улице похолодало, похолодало и стемнело. Деревья и стены поблекли, с земли поднялся едва различимый сырой туман. Чем же мы, черт возьми, займемся, в растерянности подумал он и повернулся к ожидающему его мальчику.

— Куда бы тебе хотелось пойти? Я ведь совсем не знаю ваш город.

У Жана перехватило дыхание.

— Вы поезда любите, мсье? — тотчас отозвался он.

— Очень люблю, — с надеждой ответил Хилари.

— На железной дороге есть переезд… вот куда бы пойти… по-моему… правда, мсье?

— Что может быть лучше, — сказал Хилари. — Идем, будешь показывать дорогу. — Они вместе сошли по ступенькам крыльца.

За воротами Жан остановился, в сомнении поднял глаза на Хилари.

— Да-да, — сказал Хилари так, словно хотел успокоить свою собаку. — Мне в самом деле интересно посмотреть на поезда.

И вдруг мальчик, кажется, поверил ему — впервые заулыбался радостно, истинно по-детски.

— Роберт говорил, вон туда надо, — сказал он, и они стали спускаться с холма.

Поначалу Жан степенно вышагивал рядом с Хилари и то и дело сбоку заглядывал ему в лицо. Хилари понимал, ему ничего не остается, как улыбнуться мальчику, без слов давая ему понять, что все хорошо и дальше тоже будет хорошо, и наконец мальчик, кажется, успокоился. Принялся бегать — несколько шажков в одну сторону, потом в другую, иной раз даже чуть забежит вперед, но тотчас возвращался, заглядывал Хилари в лицо и, наконец, опережая его улыбку, стал улыбаться ему сам.

— Смотри! — сказал Хилари, когда они прошли около сотни ярдов. — Вон он, твой переезд, как раз у подножья холма. — Он показал на ту сторону холма, которая была обращена к железной дороге и подле нее виднелись поднятые вверх перекладины шлагбаума.

Жан остановился, посмотрел на них, потом глянул на Хилари и кинулся бежать вниз по холму.

Хилари прибавил шаг, чтобы быть поближе к мальчику. Самую малость прибавил. Худые ножки в неуклюжих башмаках не способны были двигаться очень быстро, и у подножья Жан и Хилари оказались одновременно.

Едва они подошли, перекладины шлагбаума медленно, величественно опустились, восхитительно звеня цепями. Жан ухватился за пальто Хилари и, дрожа от радостного возбужденья, проговорил:

— Роберт сказал: как шлагбаум опустится, придет поезд. — И в эту самую минуту оба услышали шум приближающегося состава.

Это был старый товарняк, груженный углем, он еле-еле тащился, и Хилари казалось: в нем поистине невероятное число вагонов — чтобы миновать переезд, ему потребовалась уйма времени. Прикованный к нему взглядом, Хилари весь ушел в себя, что неизменно случается, когда наблюдаешь за проходящим поездом, и начисто забыл о малыше. Но вот последний вагон исчез из виду, грохот и лязганье постепенно замерли, и Хилари услышал тихий ошеломленный голос:

— Я видел поезд.

— Ты что, никогда прежде не видел поезда? — резко спросил Хилари.

Тон Хилари испугал мальчика.

— Нет, мсье, — промолвил он и в мрачном предчувствии широко раскрыл глаза.

— Но неужели во время прогулки вы никогда не ходили в эту сторону?

— Нет, мсье, мы в другую сторону ходим, — прошептал Жан. Его глаза молили о прощенье.

Это невероятно, возмущенно подумал Хилари, недопустимо, это невозможно вынести. Потом посмотрел на Жана, увидел, что малыш совершенно сбит с толку, что ему сейчас тоже невыносимо скверно, и, сделав над собой усилие, расслабился, постарался как мог участливей заговорить с ним:

— Смотри, Жан, шлагбаумы пока опущены. Наверно, придет еще поезд.

Они подождали, и вот мимо них энергично пропыхтел древний паровоз без тендера.

— Ой, мсье, — закричал Жан. — Глядите, он задом идет. — Мальчик громко расхохотался, а вместе с ним захохотал и Хилари.

Потом шлагбаумы снова поднялись, и тут он почувствовал, что озяб.

— Пойдем-ка вон в то кафе при дороге и посидим в тепле, — предложил Хилари. — А на поезда можно смотреть из окна.

Жан торопливо кивнул, улыбнулся, показывая, как он доволен, и следом за Хилари вошел в кафе.

Там было тепло, уютно, в одном углу топилась печь, а обтянутые дерматином лавки с высокими спинками образовывали отъединенные от других удобные купе. Хилари усадил малыша за пустой стол у окна, а сам сел напротив.

— Что будешь пить, Жан? — спросил он.

Малыш был явно озадачен, и Хилари, поняв, что кафе оказалось для него такой же невидалью, как поезд, заказал пиво и малиновый сироп.

— Красивый какой цвет, — робко произнес Жан, когда перед ним поставили сироп.

— Попробуй-ка, — предложил Хилари, Жан попробовал и тут же, громко втягивая сироп, заглотал все до дна.

— Ну, как по-твоему?

— По-моему, я бы даже еще мог выпить, — расхрабрился малыш; Хилари засмеялся и заказал ему сироп.

Казалось, Жан забыл про поезда. Его взгляд с жадным интересом блуждал по комнате.

— Смотрите, мсье! — вдруг крикнул он, показывая на пыльное зеленое растение в цветочном горшке. — Это пальмочка.

— Откуда ты знаешь, что это пальма? — заинтересовался Хилари.

— В книжке видел, — мимоходом бросил Жан.

— Ты любишь читать? — не отставал Хилари.

— Я про Африку люблю.

— А еще про что?

— А больше нет у меня ни про что книжки.

Хилари нахмурился. Он негодовал на свою неспособность взять в толк, как чудовищно — по его понятиям — ограничены возможности Жана набираться жизненного опыта. Потом спохватился, ведь в его роли хмуриться значит недопустимо потакать себе, и поспешно спросил:

— А что ты узнал про Африку?

— Я про черных мамб знаю, они сворачиваются на деревьях и прячутся, а пойдешь мимо, она плюнет в глаз, ядом плюнет, и тогда тебе смерть, и никто тебя не спасет.

— В Лондоне, откуда я приехал, есть такое место, называется зоопарк, там живут все виды диких зверей, — сказал Хилари.

— И они едят людей? — нетерпеливо перебил его Жан.

— Нет, людей они не едят, они заперты в разных клетках и никому не могут причинить никакого вреда. Когда я был маленький, мой… — Хилари хотел сказать «мой отец», но сказал иначе: — Меня нередко водили в зоопарк и однажды повели в такой дом, где живут змеи, а человек, который за ними ухаживает, вытащил из клетки большущего питона и обкрутил его вокруг моей шеи.

Мальчик восхищенно вздохнул и, пока Хилари рассказывал про панду, жирафов и слонов, не сводил с него радостных глаз.

— На слоне можно покататься, — сказал Хилари и поймал себя на том, что хотел было прибавить: — Придет время, я тебя покатаю на слоне.

Но не прибавил. Взглянул на повернутое к его лицу бледное завороженное личико и вдруг спросил:

— Что ты ел перед тем, как пойти со мной?

— Хлебушек и большой кусок сахару. Нам всегда это дают после уроков, — ответил Жан. Он внимательно вглядывался в лицо Хилари, ожидая одобренья.

— А на обед? — спросил Хилари. — Что ты ел на обед?

Мальчик потупился.

— Не помню я, — сказал он.

Помоги же мне лучше соображать и взвешивать слова, мысленно воззвал Хилари, сам не зная к кому. И сказал намеренно весело:

— Знаешь, когда я был маленький, я очень любил жареную картошку. Всякий раз, как я мог выбирать, что съесть на обед, я выбирал картошку.

На сей раз ему повезло. Жан снова смотрел на него, безрадостная настороженность исчезала из его глаз.

— Мне тоже, наверно, понравилась бы жареная картошка, — осмотрительно ответил малыш.

Выходит, опять я попал впросак, подумал Хилари. И никакая пища, которая могла бы уже оказаться знакома малышу, не приходила ему в голову. Тогда он сделал еще одну попытку:

— А не расскажешь ли ты мне о книжке, которую читал, про Африку?

Вот это, похоже, вопрос совсем другого рода, от такого вопроса не станешь уклоняться, его встретишь с распростертыми объятиями.

— Это книжка мадам Лапуант, — ответил Жан. — Я читаю на уроках чтения — я умею читать, а другие мальчики из моего класса не умеют. Мадам дает мне книжку, и я сижу сзади и весь урок читаю.

— Но как это получилось, что ты умеешь читать, а остальные мальчики не умеют? — спросил Хилари.

— Не знаю, мсье, — просто ответил Жан. На сей раз он не избегал вопроса, он сказал Хилари правду.

Радио, которое все время знай себе передавало танцевальную музыку, внезапно переключилось на речь, и Хилари взглянул на часы.

— Четверть восьмого, — сказал он, изо всех сил стараясь не выдать голосом облегченья, которое испытывал. — Надо нам возвращаться, не то мать-настоятельница на меня рассердится.

Он поднялся, малыш молча соскользнул со скамейки, в ожидании встал рядом и, как и при первой встрече, опять смотрел на него с отчаянной мольбой.

Хилари поймал себя на том, что говорит очень мягко:

— Все в порядке, Жан, все в порядке. Завтра я опять приду и возьму тебя на прогулку, и послезавтра тоже.

— И послепослезавтра тоже? — все с тем же выражением лица спросил малыш.

— Ну, это я пока не знаю, — взволнованно ответил Хилари. — Там видно будет, верно? — Жан мигом потупился, и Хилари, не в силах больше видеть его молящие глаза, сказал: — Идем, — и быстро вышел из кафе. Мальчик последовал за ним.

В молчании они стали подниматься на холм, Жан держался рядом.

Уже стемнело, и светились только немногие оставшиеся целыми окна. Мало-помалу мальчик начал отставать.

— Ты устал? — ласково, участливо спросил Хилари, заметив это.

— Нет, мсье, — едва слышно, дрожащим голосом ответил Жан.

— А я устал. Хочешь, возьмемся за руки и поможем друг другу взобраться на холм? — предложил Хилари. Он крепко ухватил малыша за руку — та оказалась нечеловечески холодная, ледяная. — У тебя нет перчаток?

— Нет, мсье, — с грустью ответил Жан. По его голосу ясно было, как сильно он сожалеет о своем ответе, он знал: ответ будет неприятен Хилари. И прибавил с надеждой: — У Роберта есть перчатки. Голубые. Ему тетушка связала.

— Роберт — это тот с рыжими волосами? — вспомнил Хилари.

— Да, — сказал Жан.

— Ему бы нужны рыжие перчатки, под стать волосам, — сказал Хилари; шутка развеселила малыша, он радостно рассмеялся и чуть ускорил шажки вверх по холму.

Они вошли во двор, и Хилари направился к главному входу, когда почувствовал, что Жан дергает его за руку.

— Ты что? — спросил он.

— Нам сюда не велят, мсье, — встревоженно ответил Жан. — Сбоку другой вход есть.

— Раз ты со мной, все будет в порядке, — заверил его Хилари. Он вспомнил, как сам боялся нарушить какие бы то ни было правила поведения, когда отец впервые навестил его в подготовительной школе. Потом усомнился, только ли это страшит Жана, и пояснил: — Понимаешь, я должен вернуть тебя, как положено, не то в другой раз тебя со мной не отпустят. — Они вместе поднялись по ступенькам, и Хилари позвонил в звонок.

Дверь опять открыла усатая толстуха монахиня, и, приглядевшись, Хилари заметил, что прежде, чем она сказала Жану: «Ну, теперь хорошенько поблагодари мсье и беги спать, быстро», они невольно и любовно улыбнулись друг другу.

— Спасибо, мсье, — без всякого выражения послушно сказал Жан, а потом что-то вспомнил — то ли поезда, то ли малиновый сироп, то ли слонов в зоопарке — поднял на Хилари сияющие глаза и с жаром выпалил:

— Ой, спасибо, мсье! — И кинулся бежать прочь, его бутсы шлепали-цокали по мраморному, в шашечки, полу.

— Он славный ребенок, — любовно-грубовато сказала монахиня. И продолжала: — Мать-настоятельница спрашивает, мсье, не выпьете ли вы с ней чашечку кофе перед уходом?

И Хилари, который жаждал уйти, побыть один, наедине с самим собой разобраться в своих мыслях и чувствах, ничего не оставалось, как учтиво поклониться и сказать, что будет счастлив.

Глава восьмая

Понедельник — продолжение


Мать-настоятельница сидела в своем маленьком загроможденном вещами кабинете и писала при тусклом свете голой электрической лампочки. Когда Хилари вошел, она отложила перо, подняла усталые глаза и с любезностью, хоть и лишенной тепла, но оттого не менее искренней, сказала:

— Я подумала, вы, наверно, не прочь будете выпить чашечку кофе, прежде чем возвращаться в отель. Вечер такой холодный.

— Вы очень внимательны, благодарю вас, — сказал Хилари, садясь.

— Не стоит благодарности, — ответила настоятельница и чуть погодя прибавила: — Мне редко удается закончить работу так рано, чтобы я могла доставить себе удовольствие принимать посетителей. — И Хилари стало ясно, что таким образом она его успокаивает, дает ему понять, что после этого официального визита он будет волен приводить ребенка обратно и спокойно уходить.

Та же толстуха-монахиня внесла поднос с двумя большими чашками кофе и поставила его на письменный стол.

— Спасибо, сестра Тереза, — сказала мать-настоятельница. — Малыш Жан уже лег?

— Да, мать-настоятельница, — ответила старая монахиня. — И такой усталый, просто и не знала, что с ним делать. — В ее голосе слышался скрытый упрек, недовольство заботливой нянюшки.

— Это всего лишь от удовольствия, — умиротворяюще сказала мать-настоятельница. — Вы увидите, сестра, во сне усталость как рукой снимет.

— Будем надеяться, — недоверчиво пробормотала сестра Тереза и вышла.

Мать-настоятельница тихонько засмеялась и протянула Хилари чашку.

— Боюсь, это не настоящий кофе, — извиняющимся тоном сказала она. — Настоящий кофе сейчас практически недоступен.

— Какая жалость, что я этого не знал, — сказал Хилари, устыдясь, что не подумал принести такой простой и приятный дар, и наконец попробовал напиток в своей чашке. Он оказался премерзкий, Хилари даже не совладал с собой, не сумел удержаться от гримасы отвращенья. Он тотчас попытался извиниться, но мать-настоятельница отмахнулась.

— Нам всегда говорили, будто англичане не умеют варить кофе, но по вашему лицу я вижу, что это не так, — со смехом сказала она.

— Конечно, не так, — горячо отозвался Хилари. — Но, мадам… — Он спохватился и поправился: — но, ma mère, неужели только это и можно купить во Франции?

— Нет, не только, но на черном рынке, — сказала монахиня. — Тяжко, не правда ли? Мы, французы, больше всего любим две вещи: хороший хлеб и хороший кофе, и мы лишены и того и другого.

Этот разговор о еде напомнил Хилари про малыша.

— А ваши дети… вы получаете достаточно продуктов для ваших детей? — спросил он, забыв, как еще недавно страшился, что настоятельница непременно заговорит об этом.

— Нет, совсем не достаточно, — с жаром ответила та. — Власти делают для нас все, что в их силах, но в нынешние времена наша несчастная страна мало что может предложить тем, кто вынужден покупать только самые дешевые продукты.

— Но разве дети находятся не в особом положении?

— Ах, мсье, я слышала, как замечательно кормят детей в Англии, но нам, французам, не свойственна ваша упорядоченность. Мы говорим: детям необходимы яйца, но, когда хотим их купить, оказывается, что на дешевом рынке их не бывает. Мы получаем немного молока, но только для детей младше шести лет. Мяса мы, можно сказать, и в глаза не видим. Надо надеяться, что вскоре станет лучше, но ведь тем временем в жизни наших детей идут самые важные годы, — взволнованно закончила она.

— Жан — здоровый мальчик? — резко спросил Хилари.

— Да, по нашим нынешним критериям он здоров… но только по нынешним, — осмотрительно ответила она. — Доктор говорит, у него склонность к рахиту; и дальше, несомненно, будет хуже: ему скоро шесть, а тогда он уже перестанет получать молоко… но, в сущности, почти у всех наших детей склонность к рахиту. У Жана, безусловно, малокровие. Если он простужается, если поранит ногу, ему надо больше времени, чем следовало бы, чтобы прийти в себя, но, опять же, это характерно для всех наших детей. По таблицам в моих книгах, которые написаны до войны, он весит меньше, чем до́лжно, однако этого следовало ожидать; правда, некоторые дети, несмотря на то, что питаются так же, как Жан, отнюдь не чересчур худые, вроде него, они набирают вес, но это нездоровая полнота. И еще одно — Жан пока не болен туберкулезом, а это сегодня немаловажно.

— Вы хотите сказать, что у вас туберкулезные дети живут вместе со здоровыми? — недоверчиво спросил Хилари.

— Да, среди наших детей есть туберкулезники, — твердо ответила монахиня. — Если бы вы больше знали о Европе, мсье, вы бы поняли, что сегодня оказаться в доме, где рискуешь заразиться туберкулезом, но где у тебя есть постель и тебя регулярно кормят, значит иметь счастливое детство.

Хилари не верил своим ушам.

— Но ведь для туберкулезников, конечно же, есть специальные дома? — возражал он.

— Они полны, — сказала монахиня. И крепко сжала губы, словно хотела сказать что-то еще, но прикусила язык. А потом разлепила их и горячо воскликнула:

— Вы, англичане, мсье, еще даже не начали осознавать, что такое нынешняя Европа. Вы находите, что условия жизни во Франции скверные, но уверяю вас, мсье, мы — в Раю. Пока вы не способны были бы поверить тому, что мне рассказывали наши сестры, которые работали в Германии, в Австрии, в Польше. Когда я готова разрыдаться из-за того, как живется нашим детям, я вспоминаю рассказы сестер про детей этих стран. — Она внезапно замолчала.

— Вы должны меня простить, ma mère, — искренне, от всего сердца отозвался Хилари. — В эти последние годы я отвык сострадать, но сегодня я потрясен.

— Нет, мсье, это вы должны меня простить, — сказала монахиня. — Но мне не следует больше вас задерживать, вам ведь пора ужинать. В следующий раз, когда вы придете, я постараюсь, чтобы Жан был готов и ждал вас. — Она встала, и Хилари тоже поднялся и попрощался с ней. Но у дверей обернулся, вспомнив, о чем хотел ее спросить:

— Прошу прощенья, ma mère, но кто обеспечивает ваших детей одеждой?

— У нас правило, что одевать детей должны их семьи или покровители. Иногда это, разумеется, невозможно, и тогда с помощью благотворителей одеваем их мы, — ответила она.

— Вы не будете возражать, если я куплю Жану перчатки? — неуверенно спросил Хилари, уже взявшись за ручку двери.

— Ни в коем случае, — ответила монахиня с улыбкой, совсем не формальной, но теплой, человечной.

Хилари проголодался — сегодня он не обедал, не пил чай, и потому, возвратясь в отель, прошел прямо в ресторан и сел за столик в углу.

Если когда-либо эту комнату и пронизывали воспоминания о хорошей еде, теперь они совершенно рассеялись. Накрыто было всего несколько столиков, и даже на них, на рваные, в пятнах скатерти, не была постелена чистая белая бумага. Двое мужчин, похоже, коммивояжеры, делили трапезу за соседним столиком, вся остальная комната пустовала. Штукатурка на потолке потрескалась, по стенам расползлись громадные пятна, и на длинном сервировочном столе, который должен бы быть уставлен корзинками с фруктами, тарелками с ветчиной, с омарами, с замысловато гарнированной рыбой, стояли только пепельницы, несколько бутылок с соусом и вазы матового стекла. Невероятно, подумал Хилари, чтобы во Франции мог найтись ресторан, в котором царил бы такой же дух мерзостного запустенья, как в английской провинциальной забегаловке, но здешний ресторан в этом преуспел.

Служанка с картой торопливо шла к нему. Оказалось, можно заказать суп, тефтели и фрукты. Ничего другого в меню не было.

— А чего-нибудь получше у вас не найдется? — в растерянности спросил он.

— Я узнаю, — нервно ответила служанка и заспешила прочь.

Вернувшись, она зашептала:

— Мсье говорит, если вы желаете, можно для начала подать паштет, а потом антрекот-гриль, фасоль и жареный картофель?

— Тогда я закажу все, — решительно сказал Хилари.

Служанка отошла было, потом вернулась и робко прибавила:

— Мадам сказала, вы поймете, что это en supplement[8]?

— Все в порядке, — сказал Хилари, ничего не понимая и не пытаясь понять. Он заказал бутылку дешевого красного вина и приготовился еще раз насладиться французской кухней.

Но не мог. Вчера вечером он поглощал превосходную еду с удивлением, с восторгом и вовсе не чувствовал себя хоть сколько-нибудь виноватым. Теперь же, отведав хрустящий, восхитительно жирный картофель, он поймал себя на том, что вспоминает малыша, который даже не был уверен, знает ли он, что это такое. Разрезая сочный кусок мяса, Хилари слышал слова матери-настоятельницы: «Мясо почти всегда для нас слишком дорого». Он глянул на двух мужчин за центральным столиком. Они тоже уплетали большие куски мяса, и, казалось, их нисколько не мучат угрызения совести. Это черный рынок, сказал себе Хилари, именно он, который всех нас так возмущал, из-за которого бедняки лишены самого необходимого. А потом он спросил себя: но что толку, если я сейчас откажусь от еды? Тем детям она ведь не попадет, она лишь достанется другим состоятельным людям, которые смогут за нее заплатить. И он ел, и спорил сам с собой, и знал, что следовало бы остаться голодным и уйти, но он не уйдет.

— Кофе, пожалуйста, — сказал он под конец.

— Настоящий кофе, мсье? — шепотом спросила служанка, и он кивнул, не желая выражать согласие словами; настоящий кофе был подан, черный ароматный французский кофе, и Хилари пил его и вспоминал приютскую бурду.

У стола появился человек в грязной одежде шеф-повара, его седые, коротко постриженные волосы свалялись по всей голове, маленькие голубые глазки близко поставлены, руки ни секунды не оставались в покое.

— Мсье доволен едой? — подобострастно спросил он.

— Да, благодарю вас, — с неприязнью ответил Хилари, надеясь, что эта личность уйдет, но тот не уходил, и Хилари заставил себя вежливо спросить:

— Вы — здешний patron?

— Он самый. — Хозяин наклонился над стулом Хилари и, старательно понизив голос, прибавил: — Что бы мсье ни захотел, ему стоит только попросить. А меню… сами понимаете, меню для видимости.

— Благодарю вас, — холодно сказал Хилари. Близость патрона была ему неприятна, но тот не уходил и все так же, вполголоса, заговорщическим тоном, продолжал откровенничать с Хилари.

— Опять увидеть англичанина — это все равно как в прежние времена, — уверял он Хилари. — До войны у нас много англичан бывало. И они часто возвращались из года в год.

Явно врет, подумал Хилари. Город отнюдь не на пути от побережья к чему-либо стоящему внимания. Хозяин склонился еще ниже.

— Мсье здесь в отпуске, да? — игриво предположил он.

Очевидно, мадам загодя поделилась с ним кое-какими догадками о том, где весь день пропадает мсье.

— Нет, я не в отпуске. На самом деле, я приехал повидать сынишку своего товарища, мальчик здесь в приюте, — нехотя объяснил он.

— А-а, — со слишком явным вздохом облегченья произнес мсье Леблан. И продолжал голосом, в котором слышались крокодиловы слезы: — Прямо сердце разрывается, как подумаешь о бедняжках, осиротевших в эту ужасную войну.

— Да, но у них, по крайней мере, есть уверенность, что их отцы погибли как герои, — многозначительно сказал Хилари. Он встал, мсье Леблан подскочил, чтобы отодвинуть его стул, и прошептал ему вслед:

— Помните, мсье, мы все готовы исполнить… только попросите.


Теперь пойду пройдусь, сказал себе Хилари. Потом загляну в кафе и выпью коньяку. Потом, когда в голове прояснеет, а душа очистится от мерзкой слизи этого червя, поразмышляю о сегодняшнем дне.

Взошла луна и сияла над унылыми домами. Хилари брел куда глаза глядят, по одной улице, по другой, мало что замечая вокруг, он хотел только провести время, пока не уверится, что первый пункт его программы выполнен и можно приступать ко второму. Подожду до следующего кафе, сказал он себе, потом миновал следующее кафе, и еще одно, и еще, — и наконец сел за ржавый железный столик на тротуаре.

Он заказал коньяк и вынул сигарету. Кафе было маленькое, захудалое. Среди людей, что сгруппировались за соседними столиками под тусклым светом покачивающихся ламп, не чувствовалось никакого оживления. Две девицы профланировали мимо в коротких клетчатых юбках в складку и длинных белых вязаных жакетах, остановились, удивленно посмотрели на него и, хихикая, склонив друг к другу головы, прошествовали мимо. Ему подали коньяк, скверное, слабое питье, почти вовсе лишенное крепости. Он потягивал коньяк, покуривал сигарету, опять потягивал коньяк. Постарался, чтобы коньяку хватило, пока не докурит сигарету, потом встал и двинулся обратно, к отелю, хотя знал, что еще только половина десятого, но он говорил себе, что день был утомительный и ночной отдых пойдет ему на пользу.


В постели, с книжками и пепельницей рядом на столике, он сказал себе: теперь надо поразмыслить.

Некоторое время он лежал, уставясь в потолок без единой мысли. Потом оказалось, он говорит: нет, я не хочу думать об этом сегодня вечером — все еще слишком близко, я слишком устал. Сегодня я немного почитаю, а потом усну.

Он взял со стола книжки и, глядя на корешки, гадал, на чем остановить свой выбор.

Читал он всегда быстро и больше всего на свете боялся оказаться без печатного слова. Он готов был читать что ни попадя, только бы читать, — обрывки спортивных новостей, разодранных в туалете, автомобильный журнал на столе в отеле, старую вечернюю газету, подобранную в автобусе. Он жадно смотрел на книги в руках у незнакомых попутчиков в поездах и вызывал их на разговор с тем, чтобы в конце концов предложить им свою прочитанную книгу в обмен на новую. Но если ему не повезло и читать было нечего, кроме какой-нибудь совсем уж ерунды — а все же хоть и никудышное, но все-таки печатное слово, — он впадал в уныние, делался несчастным, беспокойным, словно гурман, который после скверного обеда страдает от несварения желудка.

Итак, для этой поездки он намеренно выбрал книги за их объем, интересные толстые книги, на чтение которых могло уйти много часов. Он взял со стола всю стопку и гадал, на чем остановить свой выбор. Роман Генри Джеймса, что-то Пикока, Свифта, стихи Клауфа, которые он давно намеревался почитать, и «Домби и сын». Выбора, в сущности, не было. Он остановился на «Домби и сыне» и открыл его на сцене у постели маленького умирающего Пола:

«— Флой, а я маму когда-нибудь видел?

— Нет, милый, почему ты спрашиваешь?

— Неужто я ни разу не видел ласкового лица, Флой, какое было бы у мамы, если б она смотрела на меня — своего младенца?»

Хилари читал дальше, не до критических суждений ему сейчас было. В комнату больного ребенка вошла его старая кормилица.

«— Это мая старая кормилица? — спросил мальчик», — Хилари увидел молящие черные глаза, обращенные к приветливому лицу, и стал читать дальше:

«„Я и есть“. Какая сторонняя женщина, увидев его, стала бы лить слезы и называть его: дитятко дорогое, красавец ты мой, бедняжка мой болезный. Какая еще женщина склонилась бы над его постелью, приподняла его исхудавшую руку, и поднесла к губам, и прижала к груди, если не та, которая вправе была ее пестовать. Какая еще женщина…»

Книга упала на одеяло, Хилари уткнулся лицом в подушку и оплакивал одинокого бедняжку Пола Домби, чьи распухшие, красные, жалостные руки вытарчивали из слишком коротких рукавов черного комбинезончика.

Глава девятая

Вторник


Наутро Хилари проснулся в шесть и до половины девятого спокойно, невозмутимо, не без удовольствия читал Свифта.

Потом встал и, пока одевался, бесстрастно рассуждал, что вчерашний день был Бог знает какой, тяжкий и для него самого, и для малыша. От такой сумбурной, волнующей встречи ни для кого не могло быть ни малейшего толку. Но теперь, когда все это позади, следует приступить к делу без лишних эмоций. Разумеется, еще не пришло время даже для того, чтобы задуматься, мой он ребенок или не мой. Просто надо обходиться с ним бережно, и тогда увидим, к чему это приведет.

Прямые вопросы мучительны для малыша, рассуждал Хилари, пока чистил зубы. Если стану его донимать, хорошего будет мало. Просто надо обходиться с ним бережно.

И заметь, сказал он себе, причесываясь, Жан — славный малыш. Любому понравился бы. Хилари посмотрел в зеркало на свой пробор, и оказалось, он невольно улыбается, застенчиво и нежно. Он прихватил с собой том Свифта и пошел завтракать.

Мадам уже писала за своим крохотным стеклянным оконцем.

— Bonjour, мсье, — отрывисто бросила она, когда Хилари проходил мимо, и он искренне пожелал ей доброго утра, предпочитая ее сдержанную враждебность угодливым и льстивым улыбкам ее мужа.

Когда Хилари вошел в ресторан, коммивояжеры, вероятно, уже позавтракали и ушли — у их стола служанка очищала тарелки.

— Café complete[9], — заказал он.

— У нас только хлеб и эрзац-кофе. Но если мсье пожелает что-то еще, я могу спросить у патрона, — озабоченно предложила она.

— Нет, мне это подойдет, — сказал он, отказываясь от лучшей, с черного рынка, пищи. Но хлеб без масла был неприятен на вкус, твердый, сухой, а коричневая бурда в стакане неописуемо отвратительна, и, недовольный собой, он стал себя убеждать, что если не он, то кто-нибудь другой все равно съест эту хорошую пищу, и от его благородной позы не будет никакой пользы.

Теперь надо распланировать сегодняшний день, сказал он себе.

До четверти шестого у меня никаких дел, ну, скажем, до десяти минут шестого, если идти туда медленно, поправил он себя. Надо купить перчатки Жану. Можно продолжить мою статью о Максе Жакобе, на это уйдет большая часть дня. Интересно, есть ли в этом городе какие-нибудь достопримечательности?

— Мадемуазель, — окликнул он служанку, — есть ли у вас в А… какие-нибудь достопримечательности, которые посещают туристы?

Она подошла и остановилась у его стола. Ее серьезное лицо было встревожено. Видно было, что она думает, взвешивает, недоумевает.

— У нас в А… не больно много диковинок, — сказала она наконец. — Было тут аббатство… говорят, древнее очень, да его разбомбили во время большого налета. Еще музей был… ему тоже тогда конец пришел. — Она опять задумалась, с явным усилием припоминала. — Старый замок есть, — предложила она.

— Звучит многообещающе, — отозвался Хилари. — А где найти этот старый замок?

— Найти нелегко будет, — с сомнением ответила она, — и осталось-то от него всего ничего. Мсье знает дорогу на Boissiëres?

— Нет, — с сожалением ответил он, — я совсем не знаю здешние места.

Она опять долго, напряженно думала. Наконец ее лицо просветлело, и она сказала:

— Вам надо пойти по этой улице, мсье, а у булочной повернуть налево и спросить, где дом мадам Меркатель. Дом мадам Меркатель всякий знает, а замок как раз рядом.

— Меркатель? — заинтересовался Хилари. — Это случайно не жена мсье Меркателя, который преподает в приюте?

— Ох, нет, мсье, — сказала служанка. — Мадам Меркатель — мать мсье Бернара. Замечательная она женщина, мадам Меркатель. А уж как настрадалась.

— Расскажите мне о ней, — попросил Хилари. Он подавил в себе воспоминание о раздраженном голосе матери, когда та поучала его, что истинному дворянину не пристало сплетничать с прислугой. Но мне важно знать, кто такие эти люди, с досадой подумал он.

Служанка только рада была посплетничать:

— У мсье барона там был большой замок, — сказала она, — теперь-то его уж снесли; пять дочек у него было и ни одного сына. Только вы знайте, мсье, это все еще до моего рожденья было, а вот папаша в имении барона конюхом служил, и я потом часто слыхала, как родители про это говорили. Мсье, конечно, понимает, как трудно было обеспечить приданым всех дочек, да к тому ж мсье барон не из тех был, кто хотя в чем станет себе отказывать. Вы не поверите, мсье, сколько много я наслушалась про пышные приемы там в прежние времена. Ну и, конечно, — мсье не удивится, — когда надо было выдавать замуж младшую дочку, господин барон был рад радехонек принять предложение мсье Меркателя, а мсье Меркатель — он, ничего не скажешь, человек был денежный, да всего только купец.

— Чем же он занимался?

— Какое-то дело у него было, — неопределенно ответила служанка. — Но он три раза мэром в А… был, и очень его в городе уважали. А потом в конце войны… еще первой войны… мсье, конечно, понимает… никто не знал, что такое приключилось, а только мсье Меркатель все свои деньги потерял и застрелился. Какой позор для семьи! Для вдовы какая трагедия! И бедному мсье Бернару пришлось отказаться от своих ученых занятий и пойти в учителя, чтоб помогать матери.

— И все это время он преподает в приюте? — спросил Хилари.

— Все это время, — с мрачным торжеством ответила служанка. — Да, мсье Бернар, он знает свой сыновний долг. А его мать… вот где прекрасная женщина. В городе чуть не каждый может рассказать мсье про доброту мадам Меркатель. — И, ни секунды не помолчав, служанка продолжала: — Значит, нынче утром мсье пойдет глядеть на замок?

— Нет, не этим утром, — отрывисто ответил Хилари. Ему неловко было бродить вокруг дома человека, с которым сегодня же к концу дня предстояло встретиться. — А что-нибудь еще есть в А…, на что стоило бы посмотреть? — спросил он. — Какие-нибудь старые церкви или еще что-нибудь?

— Есть тут несколько церквей, — неуверенно ответила служанка. Ясно было, что больше она ничего ему предложить не может, и Хилари бросил сигарету в чашку, встал и вышел.

Прежде всего он медленно, неторопливо прошелся по улицам вокруг отеля, заглядывал в витрины лавок, сопоставлял объявленные там цены с качеством выставленных товаров, делая вид перед самим собой, будто собирает материал, чтобы писать социологическую статью, хотя знал, что еще недостаточно для этого оснащен. Потом решил, что свернет во вторую улицу налево и, куда она его поведет, туда и пойдет. Но она скоро вывела его к холму по дороге в приют, тогда он развернулся и зашагал обратно, к центру города.

Он спросил какого-то прохожего, как пройти к ближайшей церкви, разыскал ее и, войдя, медленно обошел один за другим чересчур разубранные алтари, гипсовые статуи, внимательно прочел каждую взятую в рамку и приклеенную к стене надпись. Но он не мог долго делать вид, будто это сооружение конца девятнадцатого века ему хоть сколько-нибудь интересно, и уже очень скоро вышел на улицу.

За порогом он посмотрел на часы — была половина одиннадцатого. Если обед будет в двенадцать, а идти теперь недалеко, он пока займется покупкой перчаток, рассуждал Хилари.

Теперь можно провести время снова разглядывая витрины, но уже с иной целью. Казалось, ни один магазин не выставил детских перчаток, и под этим предлогом он был рад и дальше разглядывать витрины все в тех же узких улочках старой части города. Наконец, в витрине одного из магазинчиков он заметил детские фартучки вперемежку с клубками шерсти и вошел.

За прилавком темноволосая женщина средних лет была поглощена оживленной беседой с соседкой, которая держала хозяйственную сумку. Хилари не дал себе труда к ним прислушаться. Он коротко кивнул и стал перелистывать инструкции по вязанию, лежащие на прилавке, не проявляя нетерпения, чтобы его обслужили, давая понять, что не спешит.

Но Хилари был предполагаемый покупатель, а с соседкой можно было просто провести время — разговор, разумеется, потерял свою привлекательность и замер, соседка немного отошла от прилавка, чтобы продавщица могла выжидающе взглянуть на Хилари.

— У вас детские перчатки есть? — спросил он.

— А сколько лет ребенку? — спросила продавщица.

— Около шести, — ответил он.

Женщина вытащила ящик, со стуком поставила перед ним на прилавок и сказала:

— Эти все подходят для шестилеток.

«Этих всех», в сущности, оказалось совсем немного. Несколько пар серых, из грубой, колючей на ощупь шерсти. Пара из белого заячьего меха, пара в горчичных полосах и одна цвета электрик. Хилари с сомнением перебрал их и сказал:

— Вообще-то я ищу что-нибудь веселое… к примеру, ярко-красные.

— Обождите, — сказала женщина и вытащила еще один ящик. — Мне кажется… — продолжала она и вывернула его содержимое на прилавок, — я подумала, есть тут у меня одни. Вот они, мсье. — И протянула ему алые вязаные перчатки.

— Да, это то, что надо. — Хилари взял в руки и сделал вид, будто рассматривает. — А они такого же размера, мадам, как в том ящике?

— Сколько точно ребенку лет?

— Пять, — сказал Хилари, — пять с половиной.

— Для ребенка пяти с половиной лет они в самый раз, — решительно заявила продавщица.

— Беру, — сказал он. — Сколько они стоят?

Продавщица взяла у него перчатки и задумалась.

— Сто франков, — сказала она не то утвердительно, не то вопросительно, и Хилари запротестовал:

— Для маленьких перчаток это слишком дорого.

Но та уже решила.

— Сто франков, — повторила она, и Хилари протянул ей банкноту.

— А талоны?

— Не понимаю.

— Перчатки — нормированный товар, мсье, — устало объяснила женщина.

— Ох, я не знал, — сказал Хилари. Женщина принялась задвигать ящики, а он так и остался стоять с банкнотой, беспомощно повисшей в руке, и, глядя ей в спину, выражал свое несогласие:

— Понимаете, я англичанин… приезжий. Нам талоны не дают. Я просто не знаю, неужели ничего нельзя сделать?

Казалось, женщина не обращает на него внимания. Она повернулась и вполголоса заговорила с соседкой, та попрощалась с ней и вышла из магазина.

— Раз перчатки нормированный товар, тогда… боюсь, я… — проговорил Хилари с запинкой.

Женщина взяла перчатки, завернула в кусок белой бумаги. Все еще не глядя на Хилари, она сказала:

— Я ошиблась, мсье. Перчатки стоят сто пятьдесят франков. — И со свертком в руках стояла в ожидании.

Медленно, нехотя Хилари опять открыл бумажник и вынул еще одну купюру. Не надо бы идти у нее на поводу, сказал он себе, но, сдается, здесь всюду так. К тому же я ведь не для себя… перчатки необходимы. И, скривившись, подумал: вероятно, все говорят — им это необходимо. Он ощутил потребность объяснить женщине, что эти перчатки для маленького сироты, что это не сделка черного рынка, и стыдно ему стало, он сунул сверток в карман, сухо сказал:

— Большое спасибо, мадам. — И вышел из магазина.

Было еще только четверть двенадцатого. Хилари неторопливо шел обратно к отелю, делая вид, будто интересуется каждой афишей, названием каждой улицы, каждой надписью и рисунком на каждой стене. Потом у самого отеля, на другой стороне сводчатого прохода, он заметил кафе — вероятно, часть этого же заведения. Слава Богу, с благодарностью подумал он, понимая, что теперь не обязательно уединяться в номере или бродить по улицам, но можно почитать, или поработать, или, быть может, завязать с кем-нибудь беседу, или хотя бы просто посидеть в таком месте, которое как раз для этого и предназначено. Поддерживать именно это кафе ему, разумеется, вовсе не улыбалось, но ничего другого, право же, не остается, сказал он себе; не станешь же уединяться у себя в номере, или бродить по улице, или пытаться подыскать и облюбовать какое-нибудь другое кафе. Нет, ничего не остается, кроме как расположиться в кафе отеля «Англетер».

Итак, остаток утра он провел здесь. Но запасся книгой, а завязывать беседу в конце концов ни с кем не стал. Нельзя быть уверенным в тех, кто сюда приходит, сказал он себе. Вероятно, они люди как люди, но, с другой стороны, может оказаться, что с кем-то и разговаривать пренеприятно, а кто-то даже помогал немцам.

И эти размышления вновь привели его к мысли о Пьере, который говорил, что во время оккупации люди вели себя как им свойственно, а что это значит, было установлено давным-давно. Пьер лучше меня, подумал Хилари. Он в самом деле свободомыслящий человек, я же исповедую свободомыслие только на словах. Я нетерпим и от всех и во всем требую совершенства, Пьер же отказывается судить кого бы то ни было, кроме самого себя. И, однако, мне присущ свойственный интеллектуалу широкий взгляд на мир, тогда как Пьер — ограниченный сторонник самосовершенствования. Но при этом Пьер способен отнестись ко мне терпимо — я же отнестись к нему терпимо не способен.

Вдруг он ощутил острую потребность в Пьере. Будь Пьер здесь, все было бы в порядке. Будь Пьер здесь, малыш был бы его, и, возможно, сегодня они уже забрали бы его и навсегда покинули А… и это сомнительное кафе.

Но я не должен искать у него помощи, в отчаянии сказал себе Хилари. Я оценивал Пьера неверно… да, неверно. Я люблю его и нуждаюсь в нем. Но мне, безусловно, следует пройти через это одному.

Будь Пьер здесь, мы согласились бы на том, что Жан — мой сын. Но я не был бы в этом уверен, а я должен быть уверен. Если мне предстоит отказаться от моего шаткого равновесия и попытки обрести стабильность, я должен быть уверен.

И, во всяком случае, настоятельница сказала, что мне следует быть уверенным, с облегчением подумал он. А будь здесь Пьер, получился бы самообман.


Наконец пришло время обеда. В ресторане за семейной трапезой расположились отец, мать и двое хныкающих ребятишек и, как и сам Хилари, поглощали изрядные порции весьма полноценной пищи. После обеда сияло солнце, Хилари взял записную книжку и пошел на небольшую площадку, где утром приметил зеленый клочок земли. Сел там на жесткую скамейку и стал писать статью, хотя чувствовал, что она получается неудачная — малосодержательная и многословная. Однако движение пера по бумаге хотя бы создавало иллюзию деятельности, и медленно, медленно и неохотно день убывал.

Наконец наступил шестой час и Хилари вновь двинулся вверх по холму — к сиротскому приюту.

Уже у самых ворот он задумался, что бы такое новое придумать для них обоих на сегодня, как поинтереснее провести время. Можно было бы вернуться с мальчиком в отель, но не улыбалось это Хилари, к тому же ребенка там совершенно нечем занять, уверил он себя. Может быть, следовало бы повести его в какой-нибудь ресторан и хорошенько накормить? Хилари представил изумленье мальчика при виде незнакомых кушаний и восторг, с каким он уплетал бы их за обе щеки, пока не насытился, — но почти тотчас спохватился: нет, нет, не годится, было бы неправильно приучать его к такой еде… однако оказалось, додумывать эту мысль до конца ему не хочется, и с неспокойным сердцем он поднялся по ступенькам и позвонил в звонок.

Дверь опять отворила сестра Тереза, и за ее дородной белой фигурой Хилари углядел бледную физиономию малыша. На сей раз его большие глаза горели и лучились радостным возбуждением.

— О, мсье! — воскликнул он, кинулся к Хилари и без всякой подсказки протянул ему руку для рукопожатия; потом Хилари попрощался с монахиней и вдвоем с мальчиком они вышли из дома.

На ступенях Жан повернулся к Хилари, сияющий, исполненный ожидания. Хилари не мог не улыбнуться ему и весело спросил:

— Ну, что будем сегодня делать?

— Поезда! — не столько сказал, сколько выдохнул Жан.

— Ладно, — не раздумывая, согласился Хилари, взял малыша за руку, и они стали спускаться с холма.

На сей раз ему не пришлось ломать голову над тем, о чем бы заговорить с Жаном, тот сам болтал без умолку. А как мсье думает, товарный поезд придет опять? А он из Парижа идет? Роберт сказал, он видел пассажирский поезд… а вдруг пассажирский поезд придет сегодня вечером. Малыш говорил, и на его лице отражался тот же нетерпеливый интерес, что слышался в голосе, и Хилари почувствовал, что нескончаемый поток его возбужденной болтовни нисколько ему не скучен, напротив, живителен, побуждает его отвечать на вопросы Жана с искренним желанием, что-бы тому было так же интересно, как ему самому. Он действительно славный малыш, сказал себе Хилари и, когда они подошли к переезду, почувствовал, что тоже с искренним интересом гадает, какой поезд придет первым.

В этот вечер, стоя у переезда, они видели, как шлагбаум трижды поднялся и опустился, и мимо прошел не только товарный состав, но и два маневровых паровоза, и долгожданный пассажирский поезд — цепь обшарпанных, видавших виды вагонов третьего класса, но на восторженный взгляд Жана само совершенство.

— О, мсье, — с трудом перевел он дух, рука его судорожно вытянулась, вцепилась в плащ Хилари и не отпускала.

Тем временем шлагбаум снова поднялся, через одноколейный путь устремилась тоненькая струйка автомобилей, но Хилари, посмотрев на рельсы, увидел, что на рычагах подняты запретительные сигналы.

— Боюсь, следующего поезда придется немного подождать, — с огорчением сказал Хилари. — Хочешь, пойдем опять в кафе?

Мальчуган кивнул, последовал за Хилари и без всяких колебаний прошел к тому месту, на котором сидел вчера вечером.

— Опять малиновый сироп? — спросил Хилари, потом принялся вылезать из пальто и тут вспомнил про сверток в кармане.

Незаметно, под столом, он его вытащил и, все еще не показывая, сказал:

— У меня для тебя подарок, Жан.

— Подарок? Для меня? — недоверчиво отозвался тот. Он напряженно нахмурился, лоб его прорезали морщинки. — У меня, что ли, день рожденья? — с сомнением спросил он.

Это напомнило Хилари о цели его поездки.

— Послушай, Жан, ты должен бы лучше меня знать, когда твой день рожденья, — с притворным смехом сказал Хилари. — Он в октябре?

Мальчик печально взглянул на него.

— Нет у меня дня рожденья, — сказал он, потом задумался и спросил: — Потому, наверно, мне никто никогда ничего не дарил, правда, мсье?

— Нет, конечно, не потому, — поспешил ответить Хилари. — Вряд ли кто из мальчиков получал подарки во время войны, люди были заняты, они… они делали оружие, — Хилари хотел, чтобы его голос звучал обнадеживающе, но в нем слышался еле сдерживаемый гнев.

Малыш испугался, однако упрямо прошептал:

— У других мальчиков есть дни рожденья, и они получают подарки.

— Ну, так или иначе, у меня тоже для тебя подарок, — сказал Хилари, стараясь придать голосу ту загадочную веселость, которая запомнилась ему с давних пор при раздаче подарков. — Хочешь посмотреть какой?

Он достал из-под столешницы сверток и протянул мальчугану.

Медленно-медленно лицо Жана разгладила удивленная улыбка. Он посмотрел на Хилари, метнул взгляд на сверток, опять поднял глаза на Хилари. Потом вдруг потянулся, схватил сверток, крепко прижал к груди. И замер в ожидании.

— Ну же, — сказал Хилари, — разверни.

Жан улыбнулся невероятно, неописуемо радостной улыбкой. Осторожно, не спеша освободил сверток от бумаги, и вот наконец перчатки выпали и лежат у него на коленях.

С бумагой в руке он смотрел на них как зачарованный, словно боясь спугнуть мгновение и очнуться. Хилари почувствовал, что до боли закусил губу. Он заставил себя расслабиться и сказал мягко:

— А примерить их ты не хочешь?

Чары рассеялись, бумага упала на пол, мальчик взял перчатки и с усилием, слишком большим усилием принялся натягивать сперва одну, потом другую на левую руку.

— Погоди, Жан, — остановил его Хилари. — Так их не надеть. Давай-ка я помогу.

Он перегнулся через столик, приподнял руку мальчика и перчатку. С беспокойством, перерастающим в тревогу, попытался натянуть красный край перчатки на красные кулачки, но тщетно: перчатки были малы.

— Боюсь, они не подходят, — в волнении сказал он, держа руку — на кончиках пальцев нелепо болталась перчатка.

Жан глянул на нее, сдернул с руки, изо всех сил сжал перчатки в кулачках и заплакал.

Хилари засомневался было, но почти тотчас встал и уже без всяких сомнений подошел к малышу и сел рядом. Обнял его вздрагивающие плечи, притянул к себе.

— Не плачь, Жан, не надо, — уговаривал он с болью в душе. — Забудь про эти дурацкие, скверные перчатки.

— Они не дурацкие, не скверные, — вырвалось у малыша сквозь рыданья, и Хилари крепче прижал его к себе, тихонько твердил: — Не плачь, Жан, не надо, пожалуйста, не плачь.

Мало-помалу мучительные всхлипыванья стихли. Ниже склонившись над малышом, Хилари расслышал сквозь судорожное шмыганье носом:

— Это мой подарок… не дурацкие они, не скверные.

— Послушай, Жан, — прошептал Хилари, — почему бы нам вот что не решить между собой? Решим, будто тебе их подарили к прошлому дню рожденья, когда ты был еще совсем маленький. И, понимаешь, тогда мы сможем решить, что теперь, когда ты вырос и они, оказывается, стали малы, твой настоящий подарок к нынешнему дню рожденья ты получишь завтра?

Малыш разжал кулачки и с грустью посмотрел на скомканные перчатки.

— А мне тогда можно оставить их у себя?

— Ну конечно, можно, — заверил его Хилари. — Ведь у тебя тогда вместо одного подарка будет два, ты разве не понимаешь?

— Я как из чего-нибудь вырасту, сестра Клотильда отдает все Луи, — с сомнением сказал малыш.

Хилари спохватился, что до сих пор обнимает его за плечи. Смущенно убрал руку и задумался, что лучше сказать: «Я сохраню их для тебя» или «Я позабочусь, чтобы у тебя их не забирали». Остановился на втором, потом достал носовой платок и старательно вытер малышу глаза.

— Сморкайся, — сказал он, вспомнив дни своего раннего детства. Жан послушно высморкался и улыбнулся полными слез глазами.

— Ну а теперь, как насчет малинового сиропа? — сказал Хилари. — Если не поторопишься, не успеешь выпить еще стакан.

Он увидел, что малыш украдкой вытащил перчатки из-под столешницы, скомкал, крепко сжал узелок в левой руке. И принялся за сироп; сам же Хилари при этом молча потягивал пиво.

Уже пора задавать Жану вопросы, говорил он себе, но о чем спрашивать?

Если он мой сын, мы встретились лишь однажды, при его рожденьи, и с тех самых пор больше никогда не были вместе. Он мог бы рассказать, какие у него были игрушки, — но я их никогда не видел. Мог бы рассказать про ребятишек, которых знал, — но я никогда с ними не встречался. Если б он помнил, в какое местечко его целовали, с какими словами укладывали спать, все равно я не знал бы, происходило ли это между Лайзой и моим сыном. Я не знаю даже уменьшительно-ласкательных имен, которыми они, вероятно, называли друг друга.

Но это навело его на мысль.

— Жан, — сказал он, — я знаю, как тебя зовут, а как зовут меня, ты, мне кажется, не знаешь, верно?

— Да, мсье, — сказал Жан, оторвавшись от сиропа.

— Меня зовут Хилари, — медленно произнес он, внимательно глядя на мальчика. — Как по-твоему, это хорошее имя?

Мальчик задумался, похоже, оценивал имя.

— По-моему, очень хорошее, — сказал он наконец.

— Ты когда-нибудь прежде его слышал?

— Нет, — ответил Жан и вновь склонился над сиропом, и в его лице Хилари не заметил ни проблеска узнавания.

Но он не отступал:

— А какие женские имена тебе нравятся больше всего?

— Женские имена… я, наверно, совсем не знаю, — неуверенно ответил Жан.

— Ну, что ты такое говоришь, — с деланным смехом сказал Хилари. — У всех сестер есть имена, ты разве не знаешь? А как же сестра Тереза, которая открывает дверь, и сестра Клотильда, которую ты только что называл?

— А, эти имена, — теперь уже понял Жан. — Я не знал, что это женские имена. Я думал, это просто имена сестер.

— Мое любимое имя — Лайза, — продолжал Хилари.

— Красивое имя, — сказал Жан с улыбкой.

— Ты когда-нибудь прежде его слышал? — настойчиво добивался Хилари.

Жана бросило в дрожь, он метнул на Хилари быстрый взгляд и прошептал:

— Нет, мсье.

О Господи, теперь я опять его испугал, подумал Хилари. Когда я произнес «Лайза», он улыбнулся. Но значит ли это что-нибудь? Красивое имя… но разве он не мог бы улыбнуться, скажи я вместо Лайзы «Джойс»?

Не в силах я больше ни о чем допытываться, в отчаянии подумал Хилари, это мучительно для нас обоих и ни к чему не ведет. Все равно я по-прежнему не понимаю, с чего начинать расспросы.

К тому же, подумал он (но даже самому себе в этом не признался), если я и дальше стану допытываться, может случиться, я дознаюсь, что он определенно не мой сын.

Просто буду по-прежнему с ним видеться, решил Хилари, разговаривать, как ни в чем не бывало, и постараюсь с ним подружиться. И, конечно же, рано или поздно узнаю.

— Допивай, Жан, — сказал он, — нам пора возвращаться.


— Вот и он, — сказал Хилари сестре Терезе. — Жив-здоров.

— Чего же лучше, — сказала сестра Тереза своим грубым, ворчливым голосом. — И еще одно, мсье. Парадный вход всегда открыт. Когда вы приходите, вам незачем звонить в звонок, призывать меня тащиться по всему коридору, чтоб отворить дверь. Вы просто входите, и, если вы к Жану, он будет ждать вас в холле; если же вы его привели, можете просто оставить его здесь и уйти. А теперь, — повернулась она к мальчугану, — бегом в кровать.

Но Жан не отпускал его руку, лишь крепко, отчаянно вцепился в нее.

— Ты что? — спросил Хилари, склонясь к нему.

— Мой подарок, мсье, — прошептал он. — Вы обещали попросить ее.

— Разумеется, — сказал Хилари. — Ma soeur, я только что подарил Жану перчатки. К сожалению, они ему малы. Но так ему понравились, что он хотел бы, если можно, все равно оставить их себе.

— Дайте-ка я погляжу на них, — сказала монахиня.

Жан нехотя расслабил крепко сжатый кулачок и опустил перчатки в большую протянутую руку.

— Ткань добротная, — ворчливо сказала монахиня. — По-моему, никуда это не годится, чтоб мальчик оставил их себе, безо всякой пользы, когда другие дети могли бы в них согреться.

— Однако я купил их именно ему, и, прошу вас, позвольте ему оставить их себе.

— И где он будет их держать, хочу я вас спросить?

— Ну а если там, где он держит игрушки и все прочее? — предложил Хилари.

— Игрушки, — с коротким смешком сказала монахиня. — Нет у нас денег на игрушки, мсье. Мальчики здесь, чтоб работать.

У Хилари перед глазами закружилась жалкая, выдающая вину Жана горстка вещиц, разбросанных по кровати.

— Но есть же шкаф, где вы храните его одежду? — гневно сказал Хилари.

— Есть, но он далеко, в бельевой, где хранится одежда всех остальных мальчиков. Я могла бы хранить там его перчатки, и он никогда бы их не увидел.

Хилари посмотрел вниз, на бледное личико, с мольбой обращенное к нему.

— В таком случае, я сам буду хранить перчатки для Жана, — сказал он твердо, подошел к сестре Терезе, взял у нее из руки перчатки и сунул в карман.

Он вышел из дверей и спустился по ступенькам со страхом в душе оттого, что невольно взял на себя какое-то неведомое обязательство.

Глава десятая

Вечер вторника


Хилари рано пообедал, к тому же поставил перед собой на столе книгу, чтобы воспрепятствовать любым попыткам мсье Леблана завязать с ним беседу. Потом вышел на улицу и ходил взад-вперед перед отелем. Не хотел, чтобы мсье Меркателю пришлось туда заходить и оказаться на глазах у мадам, когда станет справляться о нем.

Но вот наконец мсье Меркатель трусцой приблизился к отелю, в плаще и серой фетровой шляпе, шея закутана теплым вязаным кашне, и, казалось, испытал такое же облегчение, как и Хилари, оттого, что они встретились на улице.

— Это, наверно, глупо, — заметил он, — но если бы мне пришлось заговорить с этими людьми, даже задать им какой-нибудь простой вопрос, у меня было бы такое ощущение, будто я предал самого себя.

— Они и вправду отвратительны, — сказал Хилари, и его передернуло. — Так куда мы отправимся?

— Моя матушка, мсье, просит вас доставить ей удовольствие, пожаловать к нам на чашечку кофе, — робко произнес мсье Меркатель. — Наши кафе сейчас, право, не слишком приятны, к тому же матушка была бы очень рада с вами познакомиться.

Приглашение нисколько не привлекало Хилари. Он надеялся тихо, мирно побеседовать с этим спокойным человеком, а не напрягаться ради светских разговоров со старой француженкой, известной своими добрыми делами. Но ему ничего не оставалось, как сказать:

— Почту за честь, мсье. Со стороны вашей матушки это чрезвычайно любезно.

И они двинулись по темной бесшумной улице.

— Вы только что из Парижа, не правда ли? — приветливо сказал мсье Меркатель. — Каким он вам показался?

— Он по-прежнему самый красивый город на свете, но мне показалось, в нем ощущается дух печали, чуть ли не упадка. Такое впечатление, что цивилизация медленно дает задний ход.

— Да, это устрашающе, — согласился мсье Меркатель. — Варварство притягательно в своем первобытном состоянии, но не тогда, когда это возврат, угасание. Не думаю, чтоб мне захотелось увидеть Париж сегодня.

— Вы не были там много лет? — учтиво спросил Хилари.

— До войны я приезжал туда раз в год, на обед, который ежегодно устраивали мои сорбоннские коллеги. Но с тех пор, как началась война, я там не бывал.

— Вы учились в Сорбонне? — сказал Хилари, не представляя, кем же могли быть упомянутые мсье Меркателем коллеги.

Мсье Меркатель тихонько засмеялся, безо всякого следа горечи.

— Я там преподавал, — объяснил он. — В ту пору я был весьма неплохой математик. Написал весьма серьезную работу, которая вряд ли была бы по зубам хоть кому-нибудь. Но мои тогдашние коллеги никогда меня не забывали, и приезжать туда раз в год, встречаться с ними и вести разговоры о прежних временах было огромное удовольствие. В этом году я наконец надеюсь опять поехать.

Они продолжали путь, и Хилари, чуть помолчав, сказал с глубочайшим сочувствием:

— Вам, верно, очень одиноко здесь все эти годы.

— Одиноко? — повторил мсье Меркатель. Он явно был удивлен. — О нет, мсье. Видите ли, я родился в А… и ходил здесь в школу, так что у меня в городе много хороших друзей. Нет-нет, мне здесь совсем не одиноко.

— Я имел в виду, — сказал Хилари, озадаченный непостижимым ответом мсье Меркателя, — что тут едва ли много людей, с которыми вы могли бы беседовать.

— А, вот вы о чем, — сообразил мсье Меркатель. — Вы имеете в виду, беседовать о математике. Но математика не то, что литература, она не может быть темой обычной беседы друзей, не специалистов. Нет, о математике я думаю про себя, наедине, а потом, когда встречаюсь с друзьями, мы говорим обо всем остальном, обо всем на свете.

— Но… — начал Хилари и замолчал. Ему трудно было поверить, что мыслящий человек мог быть счастлив, живя в провинциальном городе и беседуя с людьми отнюдь не своего уровня.

Он невольно поймал себя на том, что уже готов решить, будто переоценил мсье Меркателя, а на самом деле он глубоко мыслит, вероятно, лишь в пределах своего предмета, в остальном же ничего особенного собой не представляет. Но ведь он знал, что я поэт, озадаченно возразил себе Хилари, и в эту минуту мсье Меркатель сказал:

— У нас тут есть литературное общество, оно собирается раз в месяц, каждый первый вторник. На прошлой неделе один из наших коллег, критик местной газеты, читал нам доклад о современной английской литературе, и он постоянно упоминал ваше имя. Я, разумеется, весьма заинтересовался и заказал из Парижа экземпляр книги ваших стихов, а потом, спустя два дня, приезжаете вы сами. Не правда ли, удивительное совпадение?

— Несомненно, — сказал Хилари. — Но прошу вас, мсье, аннулируйте ваш заказ и позвольте мне самому прислать вам книгу, как только я вновь окажусь в Англии.

— Вы так любезны, — сказал мсье Меркатель с явным удовольствием. — Я буду очень дорожить вашим подарком.

Над серыми крышами всходила луна, и в черном небе сияли звезды. Да, похоже, он все-таки человек мыслящий, говорил себе Хилари, когда они шли по улице, но, Боже милостивый, как же он ухитряется быть счастливым в этом захолустье? Довелись мне жить в английской провинции, я бы помер со скуки. Вероятно, он обладает той способностью быть счастливым, о которой толковал Пьер, с возмущеньем думал Хилари. Однако значит ли это, что человек способен жить где угодно, как живут люди терпимые, и при этом быть совершенно счастлив, спрашивал он себя. Но разве можно быть счастливым, если тут и поговорить не с кем, умного человека днем с огнем не сыщешь. А может быть, им движет давнее сентиментальное убеждение, что, в ком бы ты ни распознал человека стоящего, он вполне годится тебе в собеседники на темы общечеловеческие?

Мы, английские интеллектуалы, решительно отвергли это убеждение, раздумывал он. Нам скучно и обидно, если от нас ждут, что мы станем водить компанию с человеком не нашего типа, — разве что он левый, скажем, политически сознательный трамвайщик. И оттого, я полагаю, наш труд лишен широты; мы намеренно ограничили себя тесным кругом избранных, в который вхожи лишь посвященные, вот почему мы лишены материала для обобщений о человеческих чувствах. И в конечном счете лишены материала даже для того, чтобы самим испытывать какие-либо чувства, думал он с горечью, а потом они свернули за угол и мсье Меркатель сказал ободряюще:

— Взгляните, мсье, здесь наш дом.

— Какая прелесть! — вырвалось у Хилари, и он стал восхищенно разглядывать представшую перед ним залитую лунным светом картину.

Дорога вела еще немного вперед, а потом резко свернула вправо. С этой стороны к ней подступала высокая ограда, над которой он смутно различал очертания могучих голых ветвей. Впереди, на изгибе дороги, разрушенный замок возносил ввысь развалины башен с бойницами, и за пустыми глазницами окон сияли далекие звезды. Слева расположилась группа стародавних строений, все разные и все очаровательные. Длинный низкий дом, декорированный балками, более тонкими, чем обычно в Англии. И еще один, тоже длинный, но повыше, с оштукатуренным фасадом; к окнам вплотную подступали и украшали их низкие живые кусты в деревянных ящиках, а рядом с ним, у самого поворота дороги, — маленький домик восемнадцатого столетия на редкость простых и изысканных пропорций.

— Восхитительно, — сказал Хилари, не пытаясь скрыть удивления. — А я уже совсем потерял надежду увидеть в этом городе что-нибудь красивое.

— Во время нынешних разрушений кое-что все-таки уцелело, — сказал мсье Меркатель. — Люди думают, наши северные города неприглядны, но уголки вроде этого, которые никому не пришло в голову разбомбить или снести, отнюдь не редкость, правда, не на тех магистралях, что избирают туристы.

Он направился к среднему дому с живыми изгородями, что примыкали к окнам, вытащил из кармана огромный ключ и вставил его в массивный старинный замок.

Они вошли внутрь дома, в узкий проход.

— Вот сюда, — сказал мсье Меркатель, повернув к двери слева, и попутно объяснил: — Прежде нам принадлежал весь этот дом, но в последние годы, когда здесь остались только мы с матушкой, весь целиком он уже нам не нужен. Теперь нас вполне устраивают appartements на первом этаже, а остальной дом мы сдали в аренду.

— Очень удобно, — учтиво сказал Хилари, догадываясь, что только нужда могла их к этому вынудить.

Они прошли по выкрашенному серой краской коридору, а потом мсье Меркатель растворил дверь и отступил в сторону, пропуская гостя вперед. Тот оказался в комнате такой очаровательной, что от неожиданности и изумленья у него перехватило дыхание.

Комната была большая и прежде, очевидно, служила салоном дома, построенного с расчетом на большие приемы. Три высоких окна убраны желтыми занавесями тяжелого шелка, стены искусно расписаны — на них запечатлены седые щеголи и их дамы, подпрыгивающие в мнимо безыскусном танце. Дальний конец комнаты занимал невероятных размеров книжный шкаф розового дерева, перед средним окном расположился маленький расписной спинет; взгляд Хилари продолжал блуждать по комнате, и подле огромного камина, в котором горели крупные поленья, он увидел хозяйку дома, сидящую в кресле розового дерева с прямой спинкой, и направился к ней.

— Я счастлива, что вы к нам пожаловали, мистер Уэйнрайт, — сказала она на безукоризненном английском. — Прошу прощенья, что не поднялась вам навстречу, но меня обезножил артрит.

Mais, madame, — сказал пораженный Хилари. Но спохватился, вспомнил, как должно себя вести, и протянул ей руку для рукопожатия, потом заговорил снова, теперь уже по-английски: — Прошу меня извинить, что так удивился. Но скажите на милость, как это вам удалось достичь такого совершенства в моем языке?

Старая дама в черном поношенном старомодном платье и кружевном, пожелтевшем от времени шарфе на поредевших седых волосах смахивала на маленький узел тряпья. Она казалась безмерно старой, хрупкой и решительно не походила на англичанку.

Теперь она заговорила, и в ее речи Хилари услышал знакомые интонации старых дам, которые имели обыкновение прогуливаться среди зелени вокруг собора св. Павла.

— Должна признаться, мистер Уэйнрайт, я надеялась вас удивить. Но объяснение очень простое. Моя матушка англичанка, и в бытность мою девушкой, — «дэвушкой», произнесла она, — мы, бывало, каждый год навещали моих бабушку и дедушку в Холланд-Парке.

— А в последнее время вы бывали в Англии? — тупо спросил Хилари, он еще не пришел в себя от удивления.

— Не была уже почти сорок лет, — ответила мадам Меркатель. — Дедушка с бабушкой умерли вскоре после прошлой войны, и постепенно связь оборвалась; правда, те из родных, которые еще остались в живых, продолжают писать и, бывает, пришлют мне какую-нибудь замечательную посылочку. Но присядьте поближе, мистер Уэйнрайт. Вы, конечно же, продрогли, пока шли.

Он опустился на стул розового дерева, спинку которого оседлал великолепный медный орел.

— Как приятно видеть горящие поленья, — изрек он банальность.

Мадам Меркатель засмеялась.

— Когда я вышла замуж, я сказала мужу: наконец-то у меня есть собственный английский камин, и, прекрасно помню, он посмеялся надо мной; оказалось, во многих старых французских домах тоже, конечно же, есть камины. И всем нам это, разумеется, очень приятно, особенно по нынешним временам, ведь центральное отопление безжалостно пожирает деревья, и, если бы не мой камин, мы бы частенько замерзали.

Она повернулась к сыну и сказала:

— Будь добр, Бернар, разлей кофе, — и, обращаясь к Хилари, печально прибавила: — Моим рукам уже нельзя доверять обязанности хозяйки дома.

С бокового столика мсье Меркатель подал им кофе в чашечках тончайшего китайского фарфора и тоненькие ломтики посыпанного сахаром бисквита.

— Кофе настоящий, — сказала мадам Меркатель. — Мне его прислали из Англии в одной из посылочек, и я его сохранила как раз для такого вот случая.

— Он на редкость хорош, — сказал Хилари со знанием дела. — Но на меня не стоило его тратить.

— Ерунда! — решительно сказала старая дама. — Вы не знаете, какое для меня наслаждение снова поговорить по-английски. Я уже стала было думать, что совсем забуду язык.

— Вы тоже говорите по-английски, мсье? — учтиво спросил Хилари.

— Понимаю я вполне хорошо, а вот свободно говорить не могу. Так что прошу извинить меня, я продолжу по-французски. Странная получится беседа, но матушка так будет рада поговорить по-английски.

— Я тоже буду очень рад, — искренне отозвался Хилари. Он не только обрадовался, ему еще и безмерно полегчало.

Только теперь он осознал, что напряжение этих последних дней было особенно велико оттого, что постоянно приходилось изъясняться не на своем родном языке, и прежде, чем вымолвить слово, он должен был помедлить, взвесить его, увериться, что оно точно выражает, что и как он хотел сказать. Теперь наконец-то можно избавиться от постоянного страха дать неверное представление не только о своих мыслях, но таким образом и о своей личности, и это позволило ему ощутить себя самим собой — впервые с тех пор, как он уехал из Англии.

— Какая прекрасная комната, мадам! — сказал он, отогревшийся и открытый красоте.

— Да, пропорции превосходны, но вся обстановка, разумеется, очень старомодная, — сказала она. — Когда я вышла замуж, я хотела, чтобы муж приобрел для меня все новое, но на сей счет он оказался непреклонен. Помнится, он сказал: «Ты получила свой английский камин и будь довольна. Заменять эту добротную мебель грешно. Когда мой дед купил ее, он рассчитывал, что она простоит сто лет, и так тому и быть». Настоять на своем мне не удалось. Но я уже к ней привыкла.

Хилари заметил, что она совершенно серьезна, и ему интересно было, какой же мебелью она просила мужа заменить эту прекрасную обстановку в имперском стиле. Вероятно, средневикторианской, в стиле Холланд-Парка, подумал он изумленно, и в эту самую минуту, будто в унисон с его мыслью, она сказала:

— А теперь расскажите мне, пожалуйста, о Лондоне, мистер Уэйнрайт. Наверно, сегодня я бы едва узнала мой Холланд-Парк. Он сильно пострадал от бомбежек?

Хилари не устоял перед ее очарованием. Он сознательно постарался приспособиться к ее мироощущению, к ее эпохе, тщательно подбирал слова из лексикона тех писателей, которыми, как он полагал, она должна была восхищаться. Таким образом он и рассказывал ей о Лондоне во время и после войны, об английских нравах и обычаях, о меняющихся вкусах и правилах приличия, ни на минуту не забывая соотнести свой рассказ с тем, что она должна была знать. Мало-помалу он дал ей возможность полностью завладеть беседой и с истинным восторгом знатока вслушивался в ее речь, когда она принялась рассказывать о своем деде, чаеторговце, — «но при этом и он, и все его семейство были весьма привержены литературе, всегда интересовались новыми писателями своего времени», — о кузине Эллис, натуре художественной, которая однажды принесла книгу с иллюстрациями мистера Бердслея, дед, не долго думая, кинул ее в горящий камин, и никто не посмел ему слова молвить, а еще о Гарри: «он такой был добродушный, мистер Уэйнрайт, все над ним потешались, насмешничали», но он, увы, погиб смертью храбрых во Второй Матабельской войне.

Беспокойно мигал тусклый свет, мадам Меркатель вела рассказ, мсье Меркатель сидел в кресле, расслабленно удовлетворенный, а Хилари слушал и наслаждался счастливым ощущением обретенной здесь и теперь радости и свободы этого вечера.

Речь старой дамы замерла, какое-то время они сидели, ничего не говоря, будто старые друзья, которые могут себе позволить вместе помолчать, и только и слышно было, как потрескивают в очаге зеленые поленца. Хилари вздохнул. Вздохом отозвалась и мадам Меркатель, потом спросила:

— Что вы думаете о нынешней Франции, мистер Уэйнрайт?

Хилари ответил искренно, как не стал бы отвечать, говори они по-французски:

— По-моему, она ужасна, ужасна и безмерно несчастлива. Я всегда любил Францию и восхищался ею, как ни одной известной мне страной, но, если говорить о том, какая она сегодня, на мой взгляд, она окутана гнилостными испарениями морального разложения.

Мсье Меркатель согласно и печально кивнул.

— Для меня самое ужасное, что все подряд оправдывают себя на том основании, что поначалу старались обмануть немцев, а потом это уже вошло в привычку, — сказала его матушка. — Было бы лучше вести себя честно, даже с немцами, чем дойти до того, чтобы обманывать друг друга и в конце концов самих себя.

Впервые с тех пор, как началась беседа между мадам Меркатель и Хилари, заговорил мсье Меркатель.

— Я не уверен, что мы действительно обманываем себя, — сказал он по-французски. — Я думаю, мы скорее делаем вид, будто обманываем себя, уж слишком многого нам следует стыдиться, даже самой правды.

— А что может быть хуже этого, хуже того, что французы вынуждены стыдиться правды? — горячо сказала мадам Меркатель, продолжая говорить по-английски. — Вы знаете, мистер Уэйнрайт, какова была изящная мода в Париже военного времени?

— Да, кое-какие иллюстрации я видел, — озадаченно ответил Хилари.

— Нам говорили, будто эти моды были задуманы как вызов немцам, хотели показать им красивых, нарядных женщин, каких у них не может быть, чтобы вызвать у них гнев. В дни моей молодости для тех, которые наряжались с этой целью, существовало вполне определенное название, — сказала она сурово, — и отнюдь не участницы Сопротивления.

— Но, maman… — начал мсье Меркатель. Матушка подняла руку, чтобы заставить его замолчать.

— Надо смотреть фактам в лицо. Я могу сказать это по-английски, но во мне довольно французского, чтобы быть уверенной в этом. — Она взглянула на Хилари и спросила: — Вы смотрите в лицо фактам, мистер Уэйнрайт?

— Стараюсь, — ответил он, сам не прочь понять, каков бы тут был честный ответ, — но я так редко уверен в фактах. — И подумал, какая пропасть разделяет его с хозяйкой дома, ведь она никогда в них не сомневается.

— Меня чрезвычайно заинтересовало, что вы приехали из-за маленького Жана. Представьте, не кто иной, как я, убедила мать-настоятельницу принять его.

— Не может быть! — оживленно отозвался Хилари. — Я этого не знал.

— Когда пришла старая прачка с ребенком, я как раз была у нее, мы обсуждали одно важное дело, — объяснила она. — Поначалу мать-настоятельница сомневалась, позволительно ли ей взять это дитя. Вы понимаете, их правила приема весьма строги. Но я имею на нее некоторое влияние — я возглавляю комитет дам нашего города, которые собирают деньги и одежду для приюта, — и убедила ее, что в этом случае немного расширить правила не возбраняется.

— Почему вы это сделали?

— Мне самой нередко бывает интересно в этом разобраться. По натуре я несентиментальна, и дети не вызывают у меня никаких особых сантиментов, это одна из причин, по которой нам легко найти общий язык с матерью-настоятельницей, она тоже несентиментальна. Но этого ребенка мне почему-то стало жалко, как никакого другого.

— Он достоин жалости, этот кроха, — с нежностью отозвался Хилари.

— А! Вы тоже это чувствуете, — с улыбкой сказала она. — Хотела бы я знать, разделяете ли вы и другое мое чувство, довольно странное, которое вызвал во мне этот мальчик, что помочь ему — большая радость?

Она внимательно вглядывалась в Хилари, приставив ко лбу желтую кисть руки с розовато-лиловыми вздувшимися венами. Но на его лице не отразилось ни намека на понимание или надежду, осенившие его при словах мадам Меркатель, и она не стала больше удерживать руку, вновь опустила ее на колени и мягко прибавила:

— У вас есть какое-то представление, ваш ли он сын, мистер Уэйнрайт?

Услышав этот вопрос, он должен бы возмутиться и холодно отвергнуть подобное вторжение в его частную жизнь, а ему хочется говорить об этом здесь и сейчас, с этими людьми, удивленно подумал Хилари. Хочется говорить об этом на своем родном языке с этой самой женщиной. С ней я всегда мог бы это обсуждать, даже до того, как пришел сюда, еще в белом безвкусном доме в предместье Лондона или еще в доме из красного кирпича подле сада Собора св. Павла. И вдруг мелькнула мысль, а не скажет ли она, как мне следует поступить, и лишь потом он ей ответил:

— Я не знаю, мой ли он сын. Я не вижу в нем ничего, что дало бы мне понять, мой он сын или не мой. — И прибавил про себя: я даже не уверен, хочу ли, чтобы он оказался моим сыном.

— Как учитель этого мальчика, я полагаю необходимым поделиться с вами, мсье, своими мыслями о нем. Разумеется, я не могу сказать, ваш он сын или нет. Я лишь могу утверждать, что он сын кого-то вроде вас, — сказал мсье Меркатель.

— Что это значит? — спросил Хилари.

— У него совсем иной умственный потенциал, чем у других мальчиков, — сказал мсье Меркатель. — Заметьте, я не говорю, что он может стать блестящим ученым, о таких вещах судить еще не время. Но я преподаю в здешнем приюте уже много лет и никогда прежде ни о ком не мог бы с уверенностью сказать, что он происходит из культурной и интеллектуальной среды. У малыша Жана живой ум, — я бы, пожалуй, сказал, он ощущает причинные связи, — именно это отличает его от других детей, с которыми мне приходится иметь дело.

Слушая мсье Меркателя, Хилари преисполнился гордости. Значит, ему нечего стыдиться, подумал он, но сам же и возразил ему:

— Разумеется, ребенок, спрятанный таким образом, как Жан, будет скорее всего из семьи интеллектуалов. Ведь кто, как не они, при немцах должны были с наибольшей вероятностью попасть в беду.

— Вы, безусловно, правы, — согласился мсье Меркатель.

— А что вы скажете о физическом облике ребенка, мистер Уэйнрайт? — спросила его матушка. — Усматриваете ли вы какое-то сходство?

— Нет, — чуть ли не с отчаяньем ответил Хилари. — Он совсем не похож на мою жену, я уверен.

— У вас есть с собой ее фотография? — последовал вопрос мадам Меркатель.

Маленькую фотографию, которую он носил в бумажнике, сделал его оксфордский приятель, когда приезжал погостить у них в Париже. В ту пору молодые люди, увлеченные фотографией, состязались в создании прихотливых портретов, один эффектнее другого. Персонажу предлагалось растянуться на полу, голова непременно на глубинно черном фоне, и фотограф, прищурясь, прицеливался в нее взглядом сквозь бокал с шампанским. По тем меркам фотография, которую хранил Хилари, была сравнительно традиционная, и все-таки ему отчаянно не хотелось показывать ее мадам Меркатель. Он не спеша доставал бумажник и представлял лицо на карточке, игру света и тени, благодаря которой выделялись гладкие блестящие волосы и покоящиеся в ладонях круглые щеки, сжатые длинными тонкими пальцами; все это на непроницаемо черном фоне, увиденное вприщур через глазок фотоаппарата сквозь бокал с шампанским; конечно же, это далеко не традиционная фотография традиционной викторианской жены. Более того, он представил выражение лица Лайзы, свет ее продолговатых глаз, что задумчиво глядят вкось, мимо камеры. Таким бывало ее лицо, когда, насытившись ею, он лежал на постели и видел, как она смотрит на него сверху. Однажды он сказал ей:

— Теперь я знаю, что подразумевал Блейк под словами «свидетельства удовлетворенной страсти».

Наконец он вытащил фотографию, вновь на нее посмотрел, и ему показалось, что истолковать выражение лица Лайзы по-иному просто невозможно. Слегка нахмурившись, он протянул ее мадам Меркатель.

Та поднесла ее к глазам и несколько мгновений пристально рассматривала.

— Ваша жена была очень красивая женщина, — сказала она Хилари. — Снимок, вероятно, сделан после рождения ребенка?

— Что вас заставило так подумать? — поразился Хилари.

— Выражение лица, — сказала она. — По нему видно, что у этой женщины истинно материнская натура. — Мадам Меркатель вздохнула и опустила фотографию на колени. — Какая трагедия.

— Вы не против, если я на нее взгляну? — спросил мсье Меркатель.

— Разумеется, нет, — ответил Хилари. Какая странная ошибка, думал он, а потом, вне себя, но ошибка ли? Чтобы избежать дальнейших размышлений, он сказал: — Как видите, между моей женой и этим мальчиком сходства нет.

— О да, ни малейшего сходства, — согласилась мадам Меркатель. — В нем скорее есть нечто общее с вами.

— Вы хотите сказать, что, по-вашему, он похож на меня? — запинаясь, произнес Хилари.

Мадам Меркатель ответила не спеша, тщательно подбирая слова:

— У меня ни секунды и в мыслях не было, будто между вами существует такое сходство, что любой, кто видел мальчика, при встрече с вами тотчас поймет, что то был ваш ребенок. Когда мой сын познакомился с вами, он искал именно такое сходство — и не нашел, не нахожу его и я. Но я бы сказала, что в вас довольно общего, чтобы не думать, будто этого и предположить нельзя. Ты согласен, Бернар? — Она обернулась к сыну, и тот ответил:

— Да, безусловно, согласен. Речь идет не о такого рода общности, когда можно точно сказать, в чем она состоит, но об основном впечатлении, что некое сходство все-таки существует.

— Признаться, мне как-то не показалось, что он похож на меня, — смущенно сказал Хилари. — Я не стану отрицать, что на поверхностный взгляд нам не откажешь в схожести — у обоих одного цвета волосы, хрупкое телосложение… — Он оборвал себя, попытался мысленно преобразовать детский несформировавшийся нос и бледные губы во взрослые, которые могли бы быть узнаны.

— У вас обоих волосы растут на шее до одного и того же места, — сказал мсье Меркатель.

— Но глаза, подумайте об огромных темных глазах мальчика, — взмолился Хилари. — Ни у моей жены, ни у меня глаза не такие.

— И ни у кого в вашей семье нет таких глаз? — спросила мадам Меркатель.

У него было ощущение, что они ждут ответа, точно судьи. Он подумал о матери, об отце, о дяде Джиме и его сестре Эйлин.

— Нет, таких глаз в моей семье нет, — сказал он, а потом задумался о чем-то и прибавил, медленно выговаривая слова: — По правде говоря, я только что вспомнил, что очень большие темные глаза были у польских тетушек Лайзы, моей жены.

Меркатели кивнули с серьезным видом. Он ответил, как и следовало ожидать.

— Но скажите на милость, разве это может иметь хоть какое-то значение? Это же не вносит никакой ясности. Можно обнаружить сходство в ком угодно, если рассматривать их семьи целиком.

— Да, это не то доказательство, которое следует считать убедительным, — сказала мадам Меркатель.

Выходит, он ошибся. Судьи ведь не склонны с вами соглашаться.

Он осторожно положил фотографию обратно в бумажник и сказал:

— Мне, право, пора возвращаться в отель. Позвольте поблагодарить вас за чудеснейший вечер.

— Нет, это я должна вас благодарить, — по всем правилам возразила мадам Меркатель. — Надеюсь, до отъезда вы меня еще навестите. Как долго вы намерены пробыть в А…?

— Пока не знаю, — сказал Хилари, вставая. — Но я был бы счастлив побывать у вас вновь, если вы пожелаете.

Она любезно улыбнулась.

— Я провожу вас до отеля, — сказал мсье Меркатель.

— Нет, пожалуйста, не беспокойтесь, — решительно отказался Хилари и наконец настоял, чтобы его отпустили одного.

— Я был так счастлив видеть, какое удовольствие получала матушка, вновь разговаривая с англичанином, — сказал мсье Меркатель у огромной двери, ведущей на улицу.

— Знакомство с вашей матушкой было для меня большой честью, — сказал Хилари, он понимал, что, несмотря на невыносимую жизнь в этом провинциальном городе, тем не менее, отчаянно, нестерпимо завидует мсье Меркателю.

Глава одиннадцатая

Среда


На следующее утро небо было темное, серо-свинцовое, дождь лил как из ведра и зарядил надолго. Не могло быть и речи о том, чтобы скоротать время прогулкой по городу, делая вид, будто сознательно направил шаги в эту сторону, а не в какую-нибудь другую. С книгами же Хилари расправлялся слишком быстро, читал за трапезой, чтобы сохранить уединение, и посвятить утро чтению значило бы, что после полудня вовсе нечем будет заняться.

Но ничего другого не оставалось. Какое-то время он читал в безлюдном кафе, отмахиваясь от портье с головой огурцом, который еще исполнял обязанности бармена, а также, очевидно, и все случайные и мелкие работы в отеле. На взгляд Хилари, этот человек, Люсьен, как его звали постоянные посетители, умственно неполноценный. Он почти не разговаривал, лишь изредка подходил к нему, стоял подле его стула, молча уставясь на книгу, и тогда Хилари уже не в силах был читать, сидел, напряженно сгорбившись, в непостижимом страхе, что тот до него дотронется. В конце концов, ему уже невмоготу стало терпеть это дольше, он поднялся к себе в спальню, лег на кровать и как мог медленнее читал до тех пор, пока не пришла пора обедать.

После обеда дождь продолжался. Хилари загодя отложил на это время необходимость купить новую пару перчаток и был рад предстоящему походу, словно давно обещанному пикнику. Он спустился по лестнице — в плаще, воротник поднят, прижат к ушам — и увидел внизу крохотную старушку-служанку.

— Да разве можно, мсье, в эдакое-то выходить наружу!

— Мне необходимо, — с улыбкой отозвался он на ее беспокойство.

— Ой, да, патрон говорил нам про маленького бедняжку, которого мсье приехал навестить.

— Лучше бы ваш патрон занимался собственными делами, и все остальные тоже, — в ярости сказал он, потом увидел, что та вся дрожит, и заставил себя прибавить мягче: — Понимаете, англичане терпеть не могут, когда сторонний человек обсуждает их дела.

— Да, как же, мсье, — робко произнесла она и, когда Хилари отошел от нее, прибавила: — Мсье… не в обиду будь сказано, мсье, но раз уж вам надо выйти под такой дождь, я могу одолжить вам зонтик.

Меньше всего ему был нужен зонтик, но он повернулся и сказал с благодарностью:

— Как это мило с вашей стороны. Был бы вам очень признателен.

Она мигом исчезла, вернулась с огромным хлопчатобумажным зонтом и, исполненная гордости, вручила его Хилари.

— Спасибо вам, — сказал он. Потом, спохватившись, прибавил: — Позвольте спросить, как Ваше имя?

— Мариэтт, мсье.

— Спасибо, Мариэтт.

С этим зонтом он миновал мадам, лицо которой выражало холодное презренье, и вышел под дождь.


Он прихватил с собой зонт и когда позднее в тот же день направился вверх по холму к приюту. Сегодня на поезда не посмотришь, лучше всего нам сразу укрыться от ливня в кафе у железной дороги, подумал он и почувствовал, что разочарован, что, оказывается, предвкушал, как мальчуган будет судорожно хватать его за плащ и, задыхаясь от восторга, шептать: смотрите, мсье, поезд!

На этот раз Хилари сам открыл дверь и прямо вошел в дом. Жан в своем черном комбинезончике ждал его на скамейке у стены. Увидев Хилари, он вскочил и на этот раз улыбнулся весело, дружелюбно, широкой улыбкой, естественной для маленького мальчугана.

— Где твое пальто? — спросил Хилари. — В такой скверный дождливый день надо будет как следует застегнуться. — Черт побери, подумал он, я уже разговариваю, будто старая нянюшка.

— Сестра Тереза велела сказать ей, как только вы придете, — объяснил Жан, и его башмаки застучали прочь по коридору.

Он вернулся, следом за ним шаркала старая монахиня.

— Здравствуйте, мсье, мать-настоятельница видит, какая нынче погода, и сказала, что, если вы придете, до половины восьмого в вашем распоряжении приемная. — Она повернула ручку, широко распахнула дверь и тут же удалилась по коридору.

Что значит «если вы придете»? — возмущенно подумал Хилари. Уж не принимает ли она меня за человека, способного пренебречь своим долгом из-за плохой погоды? Похоже, вся эта публика устанавливает свои нормы поведения, а потом смотрит со стороны, насколько человек им соответствует, подумал он.

— Что ж, идем, Жан, — сказал он. — Здесь мы, по крайней мере, не промокнем.

Оказавшись в этой комнате, невозможно было не вспомнить свой первый приход сюда. Он прошел к окну и, подавленный, усталый, весь как выжатый лимон, уставился в него поверх зеленых и красных шестиугольников.

Жан молча стоял у него за спиной. Наконец Хилари повернулся, посмотрел на мальчика с улыбкой, и у того, словно он только и ждал этого знака, тотчас вырвалось:

— Вы мой подарок принесли?

Хилари знал: не про новые перчатки спрашивает Жан. И с таинственным видом он принялся медленно, невероятно тщательно рыться в кармане пальто, пока, торжествуя, не выудил из его глубин скомканные красные перчатки.

Жан восторженно вздохнул и взял их.

— Красивые, правда? — сказал он так, как говорят о чем-то, о чем просто и вообразить невозможно других мнений.

— Ну хорошо, так чем же мы займемся? — оживленно спросил Хилари. Он оглядел комнату, но не увидел ничего, что могло бы им помочь. — Сядем за стол и тогда, быть может, сумеем во что-нибудь поиграть, — решил он. — Ты какую-нибудь игру знаешь?

Жан помотал головой, однако послушно взобрался на жесткий стул, Хилари сел рядом.

— Я покажу тебе игру, в которую играл, когда был маленьким, — сказал он, достал из кармана записную книжку и карандаш и стал расставлять точки в квадрате на разлинованной странице.

Потом глянул на сидящего рядом Жана и увидел, что тот увлеченно, старательно ковыряет в носу. Хилари занес руку, хотел было шлепнуть по пальцам-старателям, но остановился. Я не вправе, подумал он, муштровать чужих детей не должно, сказал он себе по зрелом размышлении.

— Смотри, Жан, вот как играют в эту игру.

Он тщательно объяснил малышу ее несложные правила, восхищенный тем, с какой готовностью тот их усваивал. Они сыграли первую партию, причем Хилари избегал случаев обойти Жана, хотел дать ему возможность выиграть, и, вне себя от радости, Жан выиграл. Но к концу второй партии он стал упускать благоприятные случаи прочертить нужную линию, и Хилари не выдержал:

— Не глупи, Жан. Если соединить эти две точки, у тебя получится еще один ящик, ты не можешь этого не видеть.

— Но я хотел, чтоб в этот раз выиграли вы, — сказал Жан, с надеждой глядя ему в лицо. Хилари должен понять, он этого не делает не потому, что глупый, — он хочет подарить выигрыш ему. Хилари принял подарок, и, намеренно проиграв, Жан провел третью и четвертую партии на удивленье ловко.

Но теперь игра наскучила Хилари.

— Хочешь посмотреть на свои новые перчатки? — спросил он.

— Да, хочу, — ответил Жан, но без особого интереса.

Новые шерстяные перчатки были темно-серые, но других Хилари найти не смог. Жан сказал «спасибо», послушно позволил померить их ему, показать, что они как раз впору, но для него самого они не шли ни в какое сравненье со слишком маленькими красными, которые он крепко сжимал в левой руке.

Исподтишка глянув на часы, Хилари увидел, что еще только четверть седьмого. Он стал вспоминать свое собственное детство, чем же он заполнял послеполуденные часы, если шел дождь, и только и представил, что рисование, загадочные картинки, конструктор, книжки-картинки — все то, чем занимались дети, которые были окружены заботой и получали много подарков. Потом ему пришло в голову и еще что-то.

— Хочешь, я расскажу тебе сказку? — предложил он.

— Ой, да! — загорелся Жан.

— А кто еще рассказывает тебе сказки? — ревниво спросил Хилари.

— Сестра Клотильда рассказывает нам про маленьких святых, — ответил Жан. — Я люблю сказки. — Он весь сиял в предвкушении удовольствия.

— Я не знаю сказок про маленьких святых, — сказал Хилари, изо всех сил стараясь вспомнить, что же радовало его самого, когда ему было пять. У меня жуткое чувство, что это был Винни-Пух, подумал он, но будь я неладен, если стану знакомить какого-нибудь ребенка с подобными причудами. И тотчас он задался вопросом, а так ли уж достойны оправдания родители, которые не позволяют своему ребенку смотреть картинки или книжки, не приемлемые для них самих из соображений эстетических… но тут Жан вывел его из задумчивости. Он нетерпеливо дергал его за рукав:

— Ну пожалуйста, расскажите!

С внезапным облегченьем Хилари вспомнил «Красную шапочку».

— В некотором царстве, некотором государстве, — начал он, — жила-была девочка… — Он рассказывал сказку, и, поглощенные ею и друг другом, они не отрывали друг от друга глаз.

Рассказывать Жану оказалось истинным удовольствием. Он слушал увлеченно, с явным, живым интересом. Всякий раз, как он чуял недоброе или пугался, его большие глаза становились еще больше, рука тянулась вслепую и хватала Хилари за рукав, и даже когда сказка кончилась, он не двинулся с места и задумчиво смотрел на Хилари.

— Что ты думаешь о сказке? — спросил Хилари.

— Мсье, а девочкин папа любил ее?

— О да, — заверил его Хилари.

— А мама?

— Конечно.

— Тогда почему они отпустили ее на встречу с волком?

— Но они не знали, что она его повстречает, — сказал Хилари, довольный столь явным свидетельством того, что, слушая сказку, малыш по-умному вникал в ход событий, — и потом папа ее разыскал, спас и в целости и сохранности вернул домой, к маме.

Жан уставился на стол, потом украдкой, искоса глянул вверх, на Хилари.

— А мои папа и мама любят меня? — требовательно спросил он.

— А как же, — в отчаянии сказал Хилари.

Жан поднял голову и уставился на Хилари, который не ответил, не сумел ему толком ответить. Они пристально смотрели друг на друга, каждый мучился на свой лад, и наконец малыш снова опустил глаза, уперся взглядом в стол.

Теперь я мог ему это сказать, подумал Хилари, теперь мог.

— Вы Армана знаете? — спросил Жан, все еще не поднимая глаз.

— Нет, — сказал Хилари. — А кто он такой, Арман?

Ответ не заставил себя ждать:

— Один раз в классную пришла сестра Тереза, увела Армана, а там его какой-то дядя ждал, а это его папа с фронта вернулся, и он увез Армана. — Жан так же робко, искоса глянул на Хилари и тотчас вновь опустил глаза. — Папа Люка вернулся из Германии и тоже забрал его с собой.

О, Господи, Господи!.. взмолился Хилари. Неужто кто-то рассказал ему… или он сам додумался? Может быть, это ничего и не значит. Может быть, это он просто поддерживает беседу. Будь она неладна, вчерашняя старуха, подумал он, это не по-людски, я же еще сам не знаю. Я не желаю быть связанным. Я и вообразить не мог, что способен на такую глубокую жалость, к какой меня уже вынудили. Я не смею позволить себе, чтобы это зашло дальше, пока не смею. Хилари поднялся и сказал:

— Мне пора уходить, Жан.

— Вы завтра придете? — чуть ли не потребовал ответа Жан.

— Если смогу.

— Возьмите мои красные перчатки, — настойчиво сказал Жан. Хилари, не глядя, протянул руку, скомкал их, сунул в карман и вышел.


Я потерял голову, сказал он себе, когда на обратном пути с трудом шлепал под дождем. Я знаю свой долг, я приехал сюда, готовый исполнить свой долг. Если бы малыш оказался моим сыном, я бы его забрал, если бы нет — оставил. Все должно было быть достаточно просто. В таком решении не может быть места чувству. Не чувство, а долг тут — ключевое слово, было и остается.

Я должен быть совершенно уверен в своем решении, ради Лайзы. Она хотела, чтобы я спас мое дитя, наше дитя, дитя нашей любви. А спасать жалкого сироту, который мне никто, не мой долг. Мне следует оберегать себя от эмоций. Мне не следует позволять себе снова потерять голову, даже если малыш мой.

Но если малыш мой, я должен забрать его, ради Лайзы, для нее всего важнее было, чтобы я спас наше дитя, даже важнее, чем остаться в живых. С внезапно охватившей его ревностью он задался вопросом: она любила дитя больше, чем меня?

Я знал ее как мою любовницу, подумал Хилари, я никогда не знал ее как мать моего ребенка. Неужели она обнаружила, что, когда родился ребенок, вместе с ним родился новый источник чувств и в заботах о ребенке могла обрести наивысшее счастье?

Но она заботилась обо мне, воскликнул он, и снова его пронзила ревность. Она все отдавала мне, а я — ей.

И как я смогу отдавать теперь, когда так нуждаюсь, чтобы отдавали мне? Я мог отдавать Лайзе. Наши отношения были совершенны, каждый давал и каждый получал соразмерно.

Потом он вспомнил мадам Меркатель, как она всматривалась в фотографию Лайзы. Неужели я отдавал, в неистовстве вопросил он, неужели отдавал? Разве я хоть когда-то был способен отдавать?

Наши отношения были совершенны, в отчаянии повторил он, каждый отдавал и каждый получал. Что имеет в виду эта дама, будь она неладна, когда говорит, будто у Лайзы материнское выражение лица? Никакое это не материнское выражение. Это удовлетворенная страсть. Я был тогда так невероятно счастлив. Уверен, это была удовлетворенная страсть.

Глава двенадцатая

Четверг и пятница


Утро четверга было иным — накануне вечером Хилари дочитал все, что привез с собой для чтения, и в магазине канцелярских принадлежностей неожиданно увидел полку с книгами, выставленными на продажу; это дало ему возможность провести там полчаса, перебирая книжки с таким видом, будто он решает, какую купить. На самом деле тут, в сущности, и выбирать было не из чего, и в конце концов, просмотрев пачку триллеров и любовных романчиков, столь явно банальных, что и читабельными не назовешь, он ушел с романом Доде, о котором ведать не ведал.

За обедом Мариэтт с гордостью сказала ему, мол, нынче вечером будет открыт кинематограф. Хилари чувствовал себя обязанным этой робкой старой женщине, разговаривал с ней предупредительно, к тому же надеялся, что их разговор помогает ему избежать бесед с чудовищным здешним патроном и его супругой.

— Как славно, — сказал он, изображая восторженную благодарность, а потом осознал, что и вправду благодарен, что впереди вечер, когда не будет необходимости поглощать драгоценную книгу в невыносимо унылом захудалом кафе.

В половине шестого он пришел в приют, и они с Жаном спустились к железнодорожному переезду, в кафе, а потом снова поднялись на холм.

Несмотря на всю боль и разочарование, эти два часа отличались от остальных его невыносимых дней. Ибо эти два часа ему следовало прислушиваться не к себе и своим реакциям, а к малышу. Следовало скрывать страх и скуку. Следовало стараться заинтересовать его и развлечь. Пытаться, чтобы встреча проходила весело, спокойно и ни в коем случае не образовалась брешь, через которую вдруг могли бы прорваться эмоции.

Более того, общество Жана его радовало. Ему ясно было, что большим запасом сил малыш не обладает: всякий раз при физическом рывке или взволновавшей его беседе он быстро выдыхался и потом сидел молча, устремив на Хилари взгляд своих огромных глаз, и при этом неизменно сжимал в руке красные перчатки. Но благодаря постоянным стараниям Хилари оказалось, что он бывает и веселым, а иной раз даже и остроумным.

Когда Хилари увидел, как часто мальчуган испытывает потребность передохнуть душой и телом, он забеспокоился, здоров ли Жан. Подумалось, что не создан малыш для жизни в сообществе, где от каждого неизменно требуется обладать запасом жизненных сил. Ему место на ферме, на природе, где возможно уклониться от строгого канона, где захочешь — бегай до устали, а захочешь — шлепайся наземь. Этого мальчугана в простецких грубого синего хлопка штанах и свитере он вообразил было как следует одетым, розовощеким, но спохватился, поспешил обуздать воображенье, стал придумывать очередную смешную историю, чтобы развеселить малыша.

В этот вечер перед уходом он, не дожидаясь вопроса, сам протянул руку за красными перчатками.


Вечером Хилари пошел в кинематограф. Пока он ужинал, сеанс начался, и он оказался там уже во время антракта, одного из тех неизбежных во французском кинематографе нескончаемых антрактов, которые удавалось вытерпеть только благодаря местным торговцам, рекламирующим свои товары. Но наконец свет пригасили и фильм продолжился.

Когда он был снят, неизвестно. Мерцание, пятна, трещины кинопленки наводят на мысль, что она из тех, которые не первый день возят в видавших виды жестяных коробках по провинциальным городкам и в каждом крутят один вечер в неделю в каком-нибудь захудалом кинематографе. В здешнем был слишком мощный усилитель звука, а звуковая дорожка этой ленты уже изрядно износилась и воспроизводила звуки с таким шумом, так искаженно, что Хилари лишь изредка улавливал, о чем там речь. Но особенно напрягаться, чтобы понять, и не стоило — слишком банальная и очевидная оказалась история. У некоего железнодорожника была темноволосая дочь. Был там возлюбленный — добропорядочный деревенский парень. Был и городской хлыщ.

Через все превращенья похоти и насилия, через предательство и крах к Хилари пробивался резкий вульгарный запах дешевых духов сидящей рядом женщины. Запах настолько сильный, что вплелся в саму ткань фильма.

Таким образом, вопреки отвращению, которое в нем вызывали эти вульгарные духи и вульгарный фильм, они в конце концов взбудоражили его. И фильм, и духи были так изготовлены, исходя из того, что сексуальное желание — необоримая сила и что людям могло нравиться вести жизнь, цель которой — удовлетворение его. Но, когда Хилари сидел в одиночестве в этом темном зале, он ощутил не само по себе сексуальное желание, но не до конца осознанное желание, чтобы какая-нибудь страсть, столь же всепоглощающая, каким, как он знал, бывает сексуальное желание, заполонила его опорожненную душу и оказалась удовлетворена.

Существовала, однако, некая преграда, которую предстояло преодолеть, мука, которую предстояло претерпеть…

Фильм закончился, зажегся свет, а ему все еще не удалось разобраться, о какой же целительной страсти могла идти речь.

В пятницу утром он вновь заглянул в магазин канцтоваров и купил детектив.

В пятницу днем заперся у себя в номере и напряженно трудился над главой для книги о критике, которую начал писать еще до отъезда из Англии.

Воздух в этот день был тяжелый, удушливый, словно собиралась гроза, и когда он поднимался на холм, его охватило тревожное нетерпенье. Он уже не хотел больше следить за распорядком своих дней; намеренно беспечно пускал их по воле волн, а знакомая рутина не радовала его и не возмущала. Лишь нынче вечером, когда кожу пощипывало от предчувствия неизбежной грозы, он ощущал, что вскоре кто-то непременно что-то с ним сотворит — поднимет сеть, которая опутывала его такими сложными путами.

Когда же он привел мальчугана обратно в холл, там ожидала сестра Тереза.

— Мать-настоятельница хотела бы вас видеть, — сказала она сурово, и у Хилари екнуло сердце; предчувствуя недоброе, он последовал за ней.

Мать-настоятельница опять сидела за письменным столом.

— Благодарю, что пришли, мсье, — сказала она и, когда сестра Тереза вышла из комнаты, жестом предложила ему сесть.

— Боюсь, сестра Тереза не очень меня жалует, — сказал он с неловким смешком.

Мать-настоятельница подняла на него глаза, словно он нарушил ход ее мыслей. Потом учтиво, эхом отозвавшись на его смешок, пояснила:

— Нет, не в том дело, что она вас не жалует, она ревнует.

— Ревнует? — повторил Хилари. — Вы полагаете, она ревнует Жана?

Монахиня призадумалась было — похоже, попытаться объяснить свои соображения ей оказалось и непривычно и нелегко.

— Нет, я думаю, это не совсем так, — сказала она. — Но, когда опекаешь детей, как опекаем мы, их невозможно не возлюбить, только не каждого самого по себе, а всех вместе, как некое единое целое. И потому, если одного из детей выделяют, как Жана всю нынешнюю неделю, это невольно вызывает обиду за остальных детей.

— Надеюсь, она не станет вымещать обиду на Жане, — забеспокоился Хилари.

— Ну что вы, — возмутилась мать-настоятельница. — Сестра Тереза очень хорошая женщина.

Она нерешительно перебирала четки, словно ей никак не хотелось начинать разговор, ради которого она, в сущности, и просила Хилари прийти.

— Ох, пока не забыла, — с внезапным облегченьем вырвалось у нее. — Мсье Меркатель просил меня кое-что вам сказать. Он боится, как бы вы не подумали, будто он повел себя по отношению к вам невнимательно, но последние несколько дней его матушка прикована к постели, а их служанка по вечерам уходит домой, и он не может оставить матушку одну.

— Надеюсь, у мадам ничего серьезного, — сказал Хилари, испытывая облегченье оттого, что будет избавлен от необходимости вновь предстать перед судом, в глазах которого, как он чувствовал, он уже прежде сам осудил себя.

— У нее артрит, — сказала мать-настоятельница. — В сырую погоду ей часто приходится лежать. Мсье Меркатель просил также передать вам, что они оба надеются, что до вашего отъезда вы еще с ними повидаетесь.

Она помолчала, а ее пальцы тем временем, не переставая, перебирали четки.

— Слова мсье Меркателя возвращают меня к тому, из-за чего я просила вас зайти. Насколько я понимаю, раз вы до сих пор ничего не сказали мне о своем решении относительно малыша Жана, я полагаю, вы еще не уверены, что он ваш пропавший сын.

— Совершенно верно, ma mère.

— Помните, когда вы впервые пришли ко мне, я сказала, что вы должны быть твердо уверены в своем решении, поскольку вы не католик, и вы сообщили мне, что ваш сын при всех условиях будет воспитан как католик? Это так?

— Да.

— С тех пор я много думала об этом. Я советовалась с отцом Людовиком, нашим духовником и очень хорошим человеком. Я продолжаю молиться, чтобы Господь направил меня на верный путь. — Она склонила голову, и Хилари с удивлением подумал, что впервые с тех пор, как познакомился с ней, она предстала перед ним не как глава приюта, но как духовное лицо. — Я убеждена, что будет правильно, если вы возьмете это дитя, — сказала она.

— Даже если это не мой сын? — Хилари не верил своим ушам.

— Послушайте, мсье, если вы не знаете, ваше это дитя или нет, как же вы сумеете разобраться с любым другим малышом? Ваш инстинкт никак не отозвался на этого малыша. Вы, разумеется, расспрашивали его и пытались узнать все, что он помнит, но, как и следовало ожидать, он не вспомнил ничего, что могло бы вам помочь. Если он не ваше дитя, если вашему собственному малышу еще предстоит найтись, вы все равно никогда не узнаете, ваше это дитя или нет.

— Другой малыш может в самом деле что-то вспомнить. Или будет так похож на мою жену, что я просто не смогу не быть уверен, что он мой сын.

— Время не стоит на месте, — сказала монахиня, — и любой малыш с каждым днем помнит все меньше. Не знаю насчет вашей жены, но с вами у малыша Жана, безусловно, есть нечто общее.

— Не могу я взять чужого ребенка, — горячо возразил Хилари. — А вдруг потом найдется мой собственный.

— Но он не найдется, — сказала монахиня. — В этом не может быть никаких сомнений. Если этот малыш не ваш, своего вам уже не найти.

— Так и Пьер сказал, — вырвалось у Хилари.

— Пьер?

— Мой друг, мсье Вердье, — объяснил Хилари, — тот, который первым написал вам.

— А, да. Из его письма я поняла, что он провел самый тщательный розыск вашего сына и что единственно подходящим он полагает малыша, который находится сейчас здесь у нас. Если он не ваш сын, найти вашего сына вне человеческих возможностей. И поскольку я убеждена, что он будет воспитан в нашей вере, я была бы чрезвычайно довольна, если бы вы пожелали признать этого малыша своим сыном.

— Почему? — резко спросил Хилари. — Почему вы так жаждете, чтобы я его взял?

Мать-настоятельница минуту-другую внимательно смотрела на него, потом ответила:

— На то есть много причин. И первая — мне очень вас жаль. Мне кажется, вы растерянны и нуждаетесь в поддержке. Я не хотела бы лишить вас этой поддержки.

— Не желаю, чтобы меня жалели, — упрямо прошептал Хилари и вдруг ощутил, что хочет этого, хочет больше всего на свете.

Она продолжала говорить, а он ошеломленно слушал.

— Кроме того, если бы вы взяли Жана, я была бы рада не только за вас, но и за него самого. Он не из тех мальчиков, к которым мы привыкли, и, я полагаю, ему требуется не то воспитание, какое мы были бы в состоянии ему дать.

— Что вы хотите этим сказать?

Казалось, монахиня не находит слов, чтобы объяснить ему сказанное.

— Видите ли, Жан — умный мальчик, мсье Меркатель о нем очень высокого мнения. Он, вероятно, говорил вам это. Но Жан умен на иной лад, чем другие наши мальчики, и его склад ума никак не поможет ему в тех профессиях, какие мы способны предложить нашим воспитанникам. Как я, по-моему, уже говорила вам, наших лучших мальчиков мы хорошо готовим к их будущим профессиям, и большинство будет устроено в жизни лучше, чем они могли бы надеяться. Но малыш Жан… у него другой ум. Он мог бы стать учителем или… или писателем, как вы, мсье, — закончила она с облегченьем.

— Но разве, если он останется у вас, у него нет иного будущего, кроме как стать ремесленником? — не согласился с ней Хилари. — Разве, к примеру, ваших мальчиков не усыновляют?

По лицу монахини скользнула кривая улыбка.

— Да, кое-кого иногда усыновляют местные фермеры, если им нужна рабочая сила, а их собственные сыновья переселились в города. Но кому может понадобиться такой хлипкий мальчуган?

Неожиданно для самого себя Хилари пришел в ярость. Никакой Жан не хлипкий, вскричал он в душе, разве что тощий, и каждому видно, он стоит сотни этих «других» неотесанных здоровяков. И, так или иначе, даже если он хлипкий, чья тут вина?

Но мать-настоятельница заговорила снова:

— Буду с вами откровенна, мсье. У меня есть обязательства не только перед этим малышом, но и перед приютом в целом. Я уже говорила вам, что мы очень бедны и полностью зависим от благотворительных взносов. По нашим правилам каждого ребенка нам отдает на попечение его родитель, родственник или покровитель и обязуется оплачивать часть его содержания, хотя бы и самую незначительную. Мы не жалеем, что приняли малыша Жана, и я не думаю, что совершила ошибку. Но я не могу скрыть от себя, что, оставляя его у нас, лишаю места какого-то другого ребенка, у которого на него больше прав, и потому, если я вижу, что у Жана есть шанс обрести хорошую семью и при этом еще сохранить свою веру, упустить такой случай с моей стороны значило бы пренебречь своим долгом.

Хилари был вне себя. Вне себя оттого, что благотворительность приходится взвешивать на весах, и еще оттого, что мать-настоятельница готова так хладнокровно отдать малыша, к которому, как Хилари, сам не зная почему, чувствовал, она испытывает особую приязнь. Он хотел бы горько упрекнуть ее за ковырянье в носу, и неотмеченные дни рожденья, и прогулки, во время которых детям ни разу не показали поездов. Хотел бы обвинить в том, что она не испытывает тех чувств, какие надлежит испытывать монахине, на попечении которой находится приют.

— Все это весьма разумно, ma mère, — сказал он. — Когда бы вы хотели, чтобы я сообщил вам о своем решении?

— Я надеялась, что малыш вам полюбился… — нерешительно произнесла мать-настоятельница. Фраза повисла в воздухе, и Хилари пропустил ее мимо ушей.

— Я дам вам знать о своем решении в понедельник, — сказал он.

Почему именно в понедельник, он сам не знал, но повторил еще тверже:

— Да, вы получите определенный ответ в понедельник.

Потом встал, обменялся с ней рукопожатием и вышел.


Вот так-то оно, размышлял Хилари, спускаясь с холма. Все уже ясно, все решилось без меня, и жизнь уже пошла-поехала сама собой.

Думать об этом больше нет толку. И никакого выбора у меня теперь нет. Лучше отдавать себе в этом отчет.

Наверное, я назвал понедельник, чтобы оставить себе некую иллюзию выбора. В понедельник будет неделя как я здесь; к понедельнику самое время принять решение.

Итак, прекрасно, в понедельник я поведу Жана на нашу обычную прогулку и скажу ему. (Но хотел бы я знать, что я ему скажу, и что скажет он?) Потом я скажу матери-настоятельнице, что решил его взять. Она человек воспитанный и не станет возражать против молчаливой договоренности, будто это мое собственное решение.

В тот же вечер Жана не уведешь, будет слишком поздно. (Интересно, о чем он станет думать, лежа в последний раз в своей жесткой железной кровати?) Утром я приду за ним и поведу его на поезд, уходящий в Париж. Представляю, в какое радостное возбужденье придет малыш. Я сниму номер в отеле. Непременно разыщу Пьера. Наши отношения восстановятся.

В Париже мы окажемся во вторник. В среду мне надо будет пойти в посольство. Там предстоят разные формальности; ребенка надо вписать в мой паспорт. Все это требует времени. На отъезд в Англию раньше пятницы лучше не рассчитывать.

Еще вопрос денег. Следует узнать, сколько я должен в отеле.

Надо ли перед отъездом купить малышу одежду?

Я должен буду привезти его в свою квартиру. Позвонить Джойс.

Возможно, Джойс сразу же заберет его к себе. Если я на ней женюсь, не придется везти его к матери до того, как мы окажемся под защитой нашего брака.

Если я дам волю чувствам, я смогу представить его рожицу, когда, крепко обняв, стану рассказывать ему, что наконец-то приехал его отец и уже никогда его не отпустит. Смогу представить, как поведу его в зоопарк, накуплю ему игрушек, буду подтыкать одеяло перед сном… О Господи! Не дам я волю чувствам, вскричал он в душе, мне нужно быть сейчас деловым. В понедельник я ему скажу, во вторник повезу в Париж, и, по крайней мере — с облегченьем вздохнул он, — по крайней мере, конец моему пребыванию в этом пустынном, безотрадном городе.

Когда он дошел до отеля, гроза еще не разразилась.


Впервые со дня приезда Хилари остановился в холле перед застекленной конторкой.

— Будьте любезны, мадам, подготовьте мой счет по сегодняшний день, он мне нужен к вечеру.

Синие глаза вспыхнули безмерным любопытством, напряженно нацелились ему в лицо.

— Мсье нас покидает?

— Не тотчас, — холодно ответил Хилари. — Но я уже какое-то время живу у вас и, естественно, хотел бы знать, сколько вам должен.

— Извольте, — столь же холодным тоном ответила она, и пока он шел по холлу, направляясь в кафе, он чувствовал, как его спину сверлит ее враждебный взгляд.

Он сел за столик, поставил перед собой коньяк и углубился в детектив. Книжка была написана на своеобразном сленге, пожалуй, некоем французском подобии языка Деймона Рениона, и Хилари был способен читать ее лишь медленно — приходилось переводить каждый абзац на американский язык. Все это время люди входили в кафе, выходили, а он ничего не замечал, занятый своим делом, и при этом жаждал, чтобы разразилась гроза и можно было наконец вздохнуть полной грудью.

Внезапно его сотрясло необоримое желание, уже испытанное накануне вечером в кино. И вновь на плохо освещенном экране замелькали нечеткие кадры, послышались неразборчивые слова, произносимые сиплыми голосами, подкрался всепроникающий запах дешевых духов… неужто не почудилось и он и вправду сейчас здесь, этот запах? Хилари метнул взгляд вверх — у стола стояла молодая женщина.

Он увидел высокую грудь, выпирающую из белой блузки с глубоким декольте, увидел золотые блестящие волосы, и влажный рот, и призывный взгляд карих глаз. Он пристально смотрел на нее, и ему чудилось, он ее узнает.

— Меня просили вручить вам счет, мсье, — сказала она.

Он все смотрел на нее и молчал.

До него не сразу дошел смысл ее слов.

— Простите, мадам, мою тупость и удивленье, — сказал он наконец, вставая со стула. — Похоже, я был в полусне, но у меня такое чувство, будто я вас уже встречал.

Она несогласно помотала головой.

— Я только приехала, — объяснила она. — Я племянница мадам Леблан и иногда приезжаю из Парижа на субботу-воскресенье навестить тетушку.

— Я — Хилари Уэйнрайт, — сказал он. — Позвольте узнать ваше имя?

— Нелли, — ответила она, с улыбкой глядя ему прямо в глаза.

— Не окажете ли мне честь, Нелли, выпить со мной по рюмочке?

— Это было бы замечательно, но сегодня, увы, невозможно, — огорченно ответила она. — Меня ждут дядя с тетушкой.

Неотвязный запах дешевых духов и необоримое желание, испытанное в кино, слились воедино.

— Тогда завтра? — решительно спросил он.

— Это, пожалуй, можно будет устроить, — согласилась она. Тут же быстро оглянулась и сказала: — Мне пора, не то они станут меня искать и придут сюда. Au revoir. — Она протянула ему руку, и он ощутил в ладони трепыханье ее пальцев. Он глубоко вздохнул. Она тотчас выдернула руку и быстро пошла прочь из комнаты; дверь за ней захлопнулась, эхом отозвался первый раскат грома приближающейся грозы.

Глава тринадцатая

Суббота


Наутро, когда Хилари вспомнил наконец о представленном ему счете, он пришел в ужас.

Высокая цена не входящей в обычное меню еды, которая была названа ему вначале, не имела ничего общего с этой чудовищной суммой. Получалось, что вся еда, которую ему подавали со дня приезда, была за дополнительную плату, причем запредельную. Однако он прекрасно понимал, что теперь уже ничего не поделаешь. Желая утаить даже от самого себя, что нет в обычном теперешнем меню отеля тех соблазнительных блюд, которые ему подавали, он предпочитал не спрашивать о цене каждого.

Теперь, с карандашом и бумагой в руках, он постарался прикинуть, как у него с финансами. Наконец подсчитал, что к понедельнику у него останется довольно денег, чтобы вернуться в Париж вместе с Жаном и скромно прожить там те несколько дней, которые потребуются, прежде чем они смогут уехать в Англию.

И тут же подумал: какой же я глупец! Раз я окажусь в Париже, меня устроит Пьер. Можно, конечно, ни о чем не тревожиться. И, выходит, нет необходимости отказывать себе в бифштексе и коньяке, со стыдливым облегченьем подумал он; в оставшиеся дни буду по-прежнему сладко есть, а потом, раз я окажусь в Париже, все у меня будет в полном порядке; он встал, оделся и спустился в кафе.

В это утро ему трудно было усидеть за столиком, не поднимая глаз от книги. Он то и дело быстрым взглядом окидывал комнату, чтобы удостовериться, что никто не прошел незамеченный. Но не было никого, только Мариэтт носилась взад-вперед — из кухни и обратно. Время от времени из кухни, шаркая, выходил Patron, с надеждой устремлял взгляд на Хилари, но тот мигом опять уставлялся в печатную страницу, и, потерпев неудачу, хозяин удалялся восвояси.

После грозы день был ясный, и явно стоило пройтись по свежему прохладному воздуху. Но он по-прежнему сидел за столиком, оправдывая себя тем, что ему необходимо работать над статьей. Вряд ли на это достанет времени, когда на его попечении будет Жан. А вернуться сейчас в свой номер и писать там невозможно: Мариэтт не сумеет закончить уборку. Лучше принести свои записи в кафе, тут ему никто не помешает.

Она появилась, когда он прождал уже полчаса, делая вид, будто пишет. Кроме них в кафе никого не было. Он вскочил.

— Доброе утро, мадам, — сказал он. — Теперь, надеюсь, вы не откажетесь со мной выпить?

— Да я вот Люсьена ищу, — ответила она, нисколько не заботясь, чтобы ее ответ звучал правдоподобно. — Нет, сейчас никак не могу принять ваше предложенье. Но если вы это всерьез… — Она облокотилась о стойку, откровенно выставляя себя ему напоказ.

— Безусловно, всерьез. Когда?

— Встретимся вечером в половине восьмого за углом у второго фонаря, — сказала она, и ему почудилось, что уж слишком бойко (похоже, не впервой) слетело с ее уст это место свиданья.

— Буду ждать, — сказал он, и она быстро вышла из кафе, а в дверях улыбнулась ему через плечо, и теперь, когда уже не к чему было притворяться перед самим собой, будто ему совершенно необходимо писать, он отправился пройтись по городу.


Вечером, спускаясь с малышом по холму, он чувствовал себя всесильным. Совсем как в детстве, когда ему доверяли тайну и он знал, что в некое определенное мгновенье ему будет дано ее раскрыть, и уж в этот миг он станет источником всепоглощающей радости. Ни за что на свете не выдал бы он тайну раньше времени, ибо сейчас, в ожидании того благословенного мига, он испытывал полузабытое, однако восхитительное ощущенье.

Тем самым, благодаря его приподнятому настроению, нынешняя встреча оказалась веселее, оживленнее, счастливее всех предыдущих. Они говорили об Африке, и Хилари рассказывал ему о поющих статуях Мемнона, о крокодилах, которые приплывают на зов чернокожих, о забытых римских городах, неожиданно обнаруженных среди песчаной пустыни. Они говорили о поездах, и Хилари рассказывал о транссибирском экспрессе, что идет от Харбина до Москвы две недели, о спальных вагонах и вагонах-ресторанах, о канатной дороге и фуникулере. Они говорили о детстве Хилари, об игрушках, которые были в его детской, — о коне-качалке, о трехколесном велосипеде, о роликах, о вигваме — ибо с какой стати теперь умалчивать обо всем этом? Теперь можно забыть об осторожности и осмотрительности. Впервые с тех пор, как он оставил Лайзу в Париже и уехал, он испытывал удовольствие, не задумываясь о своих прошлых и предстоящих страданиях.

— У меня был лев, и, когда его заведешь, он ходил, — сказал Хилари малышу. — Я делал так, чтоб он вышел из вигвама, и принимался в него стрелять из лука стрелами. Если попадал, я его перевязывал и изображал, будто он стал ручным и дружелюбным — уж очень обрадовался, что я ему помог.

Малыш спохватился, словно вдруг что-то вспомнил. Он аккуратно положил на стол красные перчатки и стал шарить в своем комбинезончике.

Хилари прервался.

— В чем дело, Жан? — спросил он.

— У меня тоже есть игрушка, — сказал он. — Хотите посмотреть?

— Конечно, хочу.

Малыш как безумный рылся в драном кармане и наконец вытащил маленького перевязанного безголового лебедя; до того Хилари видел его на сером одеяле, где лебедь валялся среди осужденной кучки.

— Вот моя игрушка, — выпалил он и внимательно посмотрел в лицо Хилари.

— Я принесу тебе игрушку получше, — чуть не вырвалось у Хилари, но вслед за тем он с удивлением осознал, что остановила его обыкновенная учтивость. Как странно, подумал он, учтивость, с какой я обошелся бы со взрослым человеком, взяла верх над моим естественным желанием дарить малышу.

Мальчик ждал слишком долго. Рука сжала отвергнутую игрушку. Хилари заметил, что у него дрожат губы, и с огромным уважением услышал слова:

— Он мне все равно нравится.

— И мне, — поспешно сказал Хилари. — В детстве у меня в ванне плавал совсем такой же.

— Правда? — недоверчиво спросил мальчик. Он раскрыл ладонь и с сомненьем посмотрел на изувеченного лебедя. — Ваш тоже был без головы?

— Да, но я все равно очень его любил.

Жан ласково улыбнулся.

— Я люблю своего лебедя как никого на свете, кроме Роберта.

— А Роберт хорошо к тебе относится?

— Очень даже, — рассудительно произнес Жан. Казалось, он напряженно думает, потом прибавил: — Роберт говорит: я люблю его больше всех на свете.

— Вот оно что, — сказал Хилари с облегченьем, однако, как ни странно, не без ревности к этой любви-взаимности, которую способен был предложить Жану Роберт.

— Сестра Клотильда забрала моего лебедя, — продолжал малыш, — а Роберт достал его из шкафа и отдал мне.

Хилари понял, что при такой уверенности Жан зачислил Роберта в свои защитники. И тут его осенило:

— Ты сестру Терезу любишь? — спросил он. — И сестру… как ее имя?.. сестру Клотильду?

— Нет, — равнодушно ответил Жан, в эту минуту он водил лебедя по столу.

— А кого-нибудь в приюте любишь? — допытывался Хилари.

— Наверно, нет, — сказал Жан, все еще поглощенный лебедем.

— А меня любишь? — хотелось ему спросить, но он не решился. Как было бы славно, если б он меня любил, вдруг подумал Хилари, и сентиментальные мечты, от которых он так старался избавиться, вновь завладели им, представилось, будто тоненькие руки обхватили его за шею, бледное холодное личико прижалось к его лицу, а потом представились другие руки и другое лицо, и он сказал решительно:

— Ну, тихонько забери лебедя. Пора отправляться домой.


Ему долго пришлось дожидаться ее за углом под вторым фонарем.

— Не смогла освободиться раньше, — сказала она, взяв его под руку и прижавшись к нему. — Да и негоже мне было приходить первой. Что люди подумали бы, если б увидали, что я жду кого-то на улице? — Она засмеялась, взмахнула головой, волосы коснулись его плеча, и он опять услышал дешевый, вульгарный запах.

— Куда бы вам хотелось пойти? — спросил он, а рука его меж тем крепко вцепилась в ее запястье.

Она пожала плечами.

— Обычно я хожу в кафе Дюпон. Оно тут самое лучшее, в этом городе-морге.

— Так идемте туда, — согласился Хилари, и она повела его глухими закоулками, пока они, наконец, не вынырнули в разбомбленном центре города, и тогда направились по нему.

— Вы часто сюда приезжаете? — учтиво спросил Хилари, чтобы хоть как-то погасить растущее возбужденье.

— Примерно раз в месяц. Видите ли, я живу в Париже и могу там достать кой-что, с чем тут большие трудности, — сигареты, кофе и прочее в этом роде. Тетушка всегда этому радуется и взамен дает мне сыр, масло, яйца — в Париже такими продуктами нипочем не разживешься. Ну а благодаря ей я обхожусь совсем неплохо.

От столь явного свидетельства морального упадка ему опять стало тошно, однако на сей раз оно лишь разожгло его вожделенье. Чем ниже на его взгляд оказывалась ее мораль, тем желанней она становилась.

— Каковы ваши занятия в Париже?

— У меня шляпный магазин на бульваре Малерб. Называется «Нелли» — поперек всей витрины так прямо золотом и написано. Покупатели в моем магазине самые что ни на есть шикарные. Может, вам тоже придет охота зайти ко мне и купить шляпу жене?

Хилари чувствовал, она клонится к нему все ближе, пытается увидеть в лунном свете его лицо.

Но ее вопрос он пропустил мимо ушей. И в свою очередь поинтересовался:

— А вас и вправду зовут Нелли?

— При крещении меня нарекли Эулалией, — с громким смехом сказала она, — но, когда я завела свое дело, пришлось подобрать другое имя. Американские имена ведь такие шикарные, верно?

— Оно вам подходит, — согласился он. В эту минуту они уже входили в кафе в новой части города, именно такое, как ей и должно было прийтись по вкусу, подумал Хилари. Мебель поддельного красного дерева так и слепит, блестит посеребренная посуда, в углу надрывается радио, и компания молодых людей в бордовых пиджаках и галстуках-бабочках в крапинку приветствует ее чересчур фамильярно, совсем не как просто старую знакомую.

Тут царил дух, который был ему особенно отвратителен, и однако отвращенье к месту, куда его привела Нелли, и к здешней публике вновь обострило его желание.

Чем низкопробней и вульгарней, чем более плотоядным животным она могла оказаться, тем уверенней он был бы, что его вожделенье никоим образом не будет освещено чувством. Он приглядывался к ней с презрительным восхищеньем, пока она пила его бренди и болтала с молодыми людьми о предстоящих на следующей неделе велосипедных гонках, путь которых проляжет через А…

Они оживленно болтали, а Хилари тем временем размышлял о странных превращеньях красоты парижанок, такой загадочно пикантной в молодости, однако воистину коварно бесстыжей в среднем возрасте, и о том, до чего редко удается наблюдать их, как он — Нелли, в краткий миг перехода из одной стадии в другую.

А та наконец вспомнила о его существовании.

— Что-то вас совсем не слышно?.. Мсье — англичанин, — с гордостью объявила она окружавшим ее молодым людям.

— Ваш первый, Нелли? — лукаво спросил один из них.

— Ну что за вопрос! — сказала она и громко захохотала, отчего под шелковой блузкой заколыхалась ее полная грудь.

Хилари встал из-за стола.

— Идемте, Нелли, — сказал он.

— Уже? — надулась было она, потом заглянула сбоку ему в лицо и сказала:

— Ну хорошо, идемте. До свиданья всем!

— Вы в цирк завтра идете? — крикнул кто-то ей вслед.

Цирк, обрадовался Хилари, значит, я смогу повести Жана в цирк!

— Пошла бы, если кто-нибудь меня пригласит, — вызывающе откликнулась Нелли, и под хор непристойных приглашений они вышли из кафе.

— Надо возвращаться, не то мои хватятся, — сказала она, надев пальто.

— А это имеет значенье?

— Да, имеет. Понимаете, мой муж все еще военнопленный — Бог весть, когда он вернется, и, если тетушка что-нибудь про меня узнает, с нее станется ему сказать, и тогда он может лишить меня довольствия.

— Итак, вы замужем.

Она пожала плечами.

— С тех пор, как его нет дома, прошло больше пяти лет. А ведь женщине надо жить нормальной жизнью.

Хилари молчал, и, желая привлечь его внимание, она подергала его за локоть и прибавила с беспокойством:

— Не подумайте, будто я неразборчива. Взять, к примеру, бошей — они чего только мне не сулили, но я не согласилась. Нет, сказала я, я не из тех, кто спит с немцами. И, можете мне поверить, никогда я с ними не спала.

Лжет она, чуть ли не ликуя, подумал Хилари. И с немцами она спала, грязная сука, и со всеми прочими, у кого было чем ей заплатить.

Они шли в эти минуты мимо разбомбленного храма, Хилари вдруг дернул ее в тень дверного проема, лишенного дверей, прижал всем телом к твердой каменной стене, сунул язык меж губами и с облегченьем, с жадностью упивался влажным лоном ее губ.

Наконец он оторвался от них, с глубоким удовлетвореньем вздохнул, чуть ли не простонал. Медленно повел руками по ее телу, и под его прикосновеньями ее забила дрожь. Он совсем потерял голову, вновь впился в ее губы, и она прильнула к нему, говоря своим телом, что ее желанье сровни его.

— Возвращаемся в отель, — хрипло прошептал он, прервав поцелуй. — Вы сможете пройти ко мне в номер.

Она подняла руку, погладила его по щеке и, прижавшись к нему, прошептала:

— Не могу я.

Он оттолкнул руку, прижал к ее боку.

— Почему не можешь? — резко спросил он. — Ты должна. Я хочу тебя.

— Не будь ко мне жесток, — ее губы были совсем близко к его лицу, он ощущал ее тошнотворно-сладкое дыхание. — Ты же чувствуешь, я хочу тебя, но рядом со мной спит тетушка, и, если выйду, она услышит. Ты не представляешь, как она меня сторожит.

— Но ты мне нужна. — Он обернулся назад, к темным глубинам разрушенной церкви, и вновь — к Нелли: — А почему не здесь? Сейчас? — прошептал он.

Она рванулась от него.

— Как вы могли такое предложить? — с гордым возмущеньем воскликнула Нелли. — Я что, цыганка?

— Но я хочу тебя, — в отчаянии настаивал Хилари. — Ты разве не хочешь?

— Но так непристойно. — И прибавила еще разгневанней: — Да к тому же в церкви! За кого вы меня принимаете.

Итак, она хочет строить из себя даму, утомленно подумал он. Хочет, чтобы я делал вид, будто влюблен в нее, льщу ей, предан, уважаю. Она отказывается играть в моей комедии, желает, чтобы я паясничал в ее.

Он вдруг ощутил усталость и отошел от нее, прислонился лбом к холодной каменной стене, хотелось только остаться одному и уснуть, ничего не решать, ни о чем не помнить.

— Вы в цирк меня завтра поведете? — с беспокойством бросила она ему вслед.

— Что? — он устало выпрямился и медленно направился к ней. — Что ты сказала?

— Вы в цирк меня завтра поведете? — взволнованно повторила она.

— Поведу тебя? Тебя? — Он засмеялся, хотя ему нисколько не было смешно. — В котором часу там завтра начало?

— Есть представление в три, — поспешно ответила она, — но в это время я не смогу, мне надо выйти с тетушкой. Потом есть второе представление, в половине восьмого. К нему я вполне могла бы освободиться. А потом можно было бы пойти на ярмарку, и ты бы выиграл для меня всякие призы, ты наверняка хорошо стреляешь. Все англичане хорошо стреляют. Ну, скажи, что поведешь меня, да? — Она подошла поближе, задрала голову и зазывно улыбалась, глядя ему прямо в глаза.

Но он думал не о ней.

— Значит, тут и ярмарка есть, — произнес он задумчиво.

— Ну конечно. — Ей это уже начинало действовать на нервы. — Так ты поведешь меня или нет?

Как жаль, что нет представления около шести, думал он, но тут спохватился, вспомнил о существовании Нелли.

— Да, разумеется, я бы рад тебя повести, — сказал он поспешно, — но, боюсь, к половине восьмого я освободиться не успею.

— Что ж, если ты не хочешь, мне ничего не стоит найти другого, кто с удовольствием пойдет со мной, — сказала она, повернулась к нему спиной, вынула из сумочки помаду и стала красить губы.

— Нелли, я правда хочу тебя повести, — взмолился он. — Но в здешнем приюте малыш, которого я должен навестить. Это малыш моего старого друга. Я освобожусь от него не раньше половины восьмого.

— Могли бы, конечно, освободиться от ребенка и чуть раньше, если б только захотели, — холодно сказала Нелли, захлопнула крышку пудреницы, сунула в сумку и пошла прочь.

Он поймал ее, схватил за плечи и резко повернул лицом к себе.

— Ладно, — сердито пообещал он. — В половине восьмого я тебя там встречу. Где это?

Она сказала, и, пока он шел рядом с ней, не в силах связать двух слов от гнева и неотступного желания, из головы у него не шла одна мысль: а ведь цирк не настолько далеко, чтобы сперва нельзя было повести туда Жана.

Глава четырнадцатая

Воскресенье


Итак, назавтра Хилари повел Жана на ярмарку.

Вначале ему пришло на ум, что можно было бы попросить разрешения взять мальчика на дневное представление, ведь сегодня воскресенье и занятий наверняка не будет. Потом подумал: нет, я не в таком восторге от цирка, мне не выдержать его дважды в один день. В конце концов, Жан ничего про это не знает, а ярмарка уже сама по себе несказанное удовольствие. Спустя некоторое время можно будет сколько угодно ходить в разные цирки — и Бертрана Миллса, и Королевский турнир, и к Мадам Тюссо, и на представления для детей.

— Посмотри, папа, посмотри, — горячая маленькая ручка ухватится за его пальто, большие глаза будут лучиться от возбужденья. Да, потом времени будет сколько угодно.

— Сегодня днем мы поезда смотреть не станем, — сказал он, когда они спустились со ступеней, в глазах Жана выразилось отчаяние, а Хилари, сердце которого готово было разорваться, поспешил прибавить: — Но мы займемся чем-то поинтереснее.

— А что это такое, мсье, скажите?

— Вот погоди и увидишь. Это нечто замечательное, но, — вспомнил он, — чтобы у нас было довольно времени, нам надо поторопиться, — и он взял малыша за руку и быстро зашагал к пустоши на окраине города, где разместился цирк.

Цирк оказался куда больше, чем Хилари предполагал.

Раскинутый посредине шатер был громадный, и вокруг него теснились караваны, балаганы, качели, чертовы колеса — все ярмарочное великолепие.

— Ой, что это? — воскликнул Жан, когда они подходили, а навстречу им неслись звуки медных инструментов и шум возбужденной толпы.

— Это цирк, — с гордостью сказал Хилари, и малыш повторил:

— Цирк! — и побежал рядом с Хилари, на его бледном личике восторг.

— Животных посмотрим? — предложил Хилари, и мальчик кивнул, онемев от изумленья. Они прежде всего зашли под тент, где в стойлах стояли лошади, крохотные угольно-черные шотландские пони, пегие кони с плоскими спинами, белые лошади с развевающимися гривами и хвостами, бледные арабские скакуны в крапинку, и Жан то и дело в неистовом восторге хватал Хилари за руку.

Потом они пошли смотреть обезьян и львов, и наконец, одинокого слона, который принимал у зрителей монеты и, послушный долгу, отдавал их смотрителю. Несколько минут они стояли и не сводили с него глаз, потом Жан вдруг отпустил руку Хилари и выступил вперед. Хилари тоже было двинулся, увидел, что Жан вытащил из кармана скомканные красные перчатки, положил в ищущий хобот слона, увидел, как слон неопределенно помахал в воздухе этим удивительным подношеньем, а потом, как и все прочее, положил в руку смотрителю.

Тот подошел к ним и предложил вернуть перчатки.

— Смотри, Жан, ты разве не хочешь получить обратно свои перчатки? — спросил Хилари, но малыш крепко прижался к нему и помотал головой.

— Хочу, чтоб остались у слона, — и он стал тянуть Хилари в сторону от искушавшего его свертка.

Как похоже на Лайзу, невольно подумал Хилари; он не противился, когда малышу захотелось увести его от слона, а потом был поражен, почему все-таки он так подумал? Причиной послужил не сам по себе поступок, необыкновенное великодушие, скорее заключенная в нем искупительная жертва: отдать то, что тебе дороже всего, чтобы иметь право сохранить счастье. Он вспомнил сейчас, что Лайза всегда боялась счастья, ей всегда чудилось, будто завистливые боги только и ждут, как бы отобрать его у тебя. Потом он решил, что, пытаясь понять поступок малыша, перемудрил — не было в нем ничего иного, кроме прелестного желания одарить.

— А ну-ка поглядим, не удастся ли нам выиграть какой-нибудь приз, — предложил Хилари, и они зашли в балаган, где в лунки, вырезанные в доске, надо было изловчиться загнать небольшие шары.

Они предприняли несколько попыток, несколько раз к ним вернулись их деньги, но ни одного приза не выиграли. Потом они кинули монеты на маркированную поверхность — и Жан выиграл чудовищную эмалированную пепельницу. Потом они остановились подле человека, который скручивал шарики из цветного сахара: набирал чайную ложечку сахара и быстро крутил палочку, так что на нее налипали цветные усики и образовывали цветные сладкие шарики. Жан облизал свой, и Хилари не без смущенья купил второй, для себя, и, как и Жан, облизал его дочиста. Потом Хилари бросил в цель стрелы и выиграл деревянную ложку, а еще купил Жану большую красную сумку, и так они постепенно продвигались к качелям и каруселям. Сажать Жана на качели Хилари не стал. После качелей его самого в детстве часто мутило, и он решил не рисковать.

— Мы будем кататься на автомобильчиках, — сказал он, взобрался в ярко-синюю машину и усадил мальчугана рядом.

Катанье Жану понравилось. Между ним и Хилари на сиденье были навалены его трофеи, и каждый раз, как на их машинку с треском наталкивалась другая, он отчаянно хватался за боковые стенки и вскрикивал в неподвластном ему радостном возбуждении. Заводной малыш, подумал Хилари, и, когда они прокатились на автомобильчике трижды, предложил:

— А не поискать ли нам карусель?

Он крепко взял Жана за руку, боялся потерять его среди множества шумного люда, который толокся вокруг, и принялся за поиски. Вскоре они набрели на небольшую карусель, что управлялась вручную; на ней в автомобильчиках и на мотоциклах с высокими, надежными боками сидели, замерев от изумленья, ребятишки в возрасте Жана. Хилари чувствовал, Жан тянет его за руку, явно стремится к этой карусели, но ему тоже хотелось разделить с ним удовольствие, и он повлек его к самой большой.

Когда карусель пришла в движение, оказалось, она к тому же даст всем остальным сто очков вперед. Она была заново расписана — с ее тента отовсюду улыбались маршалы Леклерк, Монтгомери, Жуков и Эйзенхауэр. Витые столбики блестели как золотые, и писаные красавцы кони, страусы, львы и лебеди еще и пританцовывали на платформе.

— Мы поедем на лебеде, — с удовольствием сказал Хилари. — Ну-ка, раз, — он подсадил малыша к лебедю на спину. И сам тоже оседлал его позади, обхватил малыша руками.

Механизм с лязганьем заработал, заиграла музыка, все быстрее, быстрее крутился лебедь. Чуть погодя Хилари ощутил, что малыша бьет дрожь, сотрясают конвульсии, и наконец сквозь пронзительные звуки оркестра услышал его тонкие перепуганные вскрики:

— Хочу слезть! Слезть хочу!

Хилари пришел в ужас, ведь из-за необузданных движений малыша им не миновать упасть с набирающего бешеную скорость, то и дело становящегося на дыбы лебедя.

— Угомонись, глупый ты мальчишка, — вырвалось у него, — утихомирься, кому говорят. — Но ничто не могло утихомирить теперь уже и вовсе впавшего в истерику ребенка, и Хилари, весь поглощенный тем, как бы им обоим удержаться верхом, почувствовал, что окончательно выходит из себя, и яростно прошептал: — Замолчи, кому говорят, замолчи!

Наконец карусель со скрипом остановилась, и теперь Хилари предстояло разжать и оторвать от шеи лебедя судорожно вцепившиеся в нее пальцы малыша.

— Разожми пальцы, — сердито, но тихонько побуждал он Жана, все яснее понимая, что снизу на них глазеет ожидающая своей очереди публика, и наконец пальцы малыша расслабились, и его удалось ссадить со спины лебедя.

Когда Хилари слез на землю с малышом, который неловко приткнулся у него под мышкой, какая-то пожилая женщина гневно выговорила ему:

— Пора бы знать, эдакому малолетке тут не место.

Он протиснулся мимо нее, онемев от смущенья, и наконец опустил малыша на землю в укромном уголке между двумя автоприцепами.

Потом они в смятении глянули друг на друга, малыш все еще всхлипывал, лицо сплошь в грязных брызгах слез.

Хилари не говорил ни слова. Он стоял молча, не спускал глаз с малыша, исполненный ненависти к существу, из-за которого попал в такое затруднительное положение, оказался в дураках. Трусоват ты, Жан, трусоват.

— Хочу назад мои красные перчатки, — шептал Жан.

Теперь будешь знать, счастье не покупается, холодно подумал Хилари. А вслух сказал:

— Раз кому-то сделал подарок, это уже навсегда.

Жан перестал всхлипывать, только стоял, весь дрожа, и не сводил с Хилари широко раскрытых глаз. Теперь будешь знать, что такое отчаяние, беспощадно подумал Хилари, поделом тебе; но за его гневом крылось возбуждающее его собственный интерес удовольствие — он знал, чем сильнее малыш расстроится сейчас, тем больше будет утешение, которое придется ему предложить.

— Я потерял свой шарик, — сказал Жан голосом, лишенным всякой надежды.

— Я куплю тебе другой, — нетерпеливо сказал Хилари, схватил Жана за руку и потащил к торговцу воздушными шарами.

— Вот! — протягивая свой дар, сказал он с такой, как сам понимал, неприемлемой суровостью, что не удивился, когда малыш выпустил веревочку из руки, шар упал наземь и был тотчас затоптан.

Ну и свинство, подумал Хилари; надо начать все сначала, и пусть опять радуется.

— Пойдем испытаем еще вон тот тир, — намеренно безучастным голосом сказал он, показывая на пестро разубранный балаган чуть в стороне, и Жан сказал так же безучастно:

— Ладно, пойдем испытаем.

Но Хилари вдруг спохватился, взглянул на часы — было семь; они уже на четверть часа опоздали в приют и на четверть часа в цирк тоже.

— Нет, мы не можем, — сказал он резко, — нам пора возвращаться, не то я опоздаю.

Теперь Жан превратился в обычного скулящего ребенка, он тянул его за руку.

— Ох, мсье, — канючил он, — очень хочу в этот тир, в этот тир. Пожалуйста, неужели нельзя в этот тир?

— Нет, не можем, — сказал Хилари. С ужасом он услышал свои слова: — Я привел тебя сюда, устроил тебе такое развлечение, а ты… посмотри, как ты себя ведешь.

Так вот что отцовство делает с человеком, подумал он в ярости на самого себя и зашагал к дороге, а скулящий малыш припустил следом, чтобы не отстать.

— Ты что, не можешь поспешить? — продолжал он торопить Жана, когда они поднимались в гору. — Ты что, не можешь идти быстрей?

— Нет, ой, не могу. Не могу быстрей, — противно скулил в ответ малыш. — Я так устал, — и он еще тяжелей повис на руке Хилари.

— Ладно, я тебя понесу, — сказал Хилари наконец, поднял его и держал на руках, как мечтал много раз; у него на руках малыш и уснул, измученный перевозбужденьем, огорченный несбывшейся надеждой и невозвратимой утратой.

Чем дальше, тем тяжелей стал казаться Хилари поначалу легкий груз и идти в гору было все трудней. Однако пока он шел, от его недовольства малышом не осталось и следа, осталось только недовольство самим собой, которое должно было или исчезнуть, или полностью им завладеть. Когда он поднялся по ступенькам приюта, при свете из фрамуги парадного он увидел, что малыш открыл глаза и, как любой только что проснувшийся ребенок, радостно улыбается в предвкушении непременной радости. Сам не зная, что делает, Хилари наклонил голову и поцеловал бледную холодную щеку ребенка, потом быстро спустил его с рук, втолкнул в холл и пошел прочь.

Глава пятнадцатая

Воскресенье — продолжение


Он догнал Нелли, как раз когда она подходила к входу в цирк шапито, где они условились встретиться.

— Выходит, вы распрекрасно сумели отделаться от маленького надоеды, — сказала она. — Даже чудно́, что вы так расстарались ради чужого мальчишки. Вот уж никак не скажешь, будто вы из тех, кто способен на такое.

— А какой же я, по-вашему? — спросил он, протискиваясь подле нее в большой, ничем не примечательный цирк.

Ответить на этот вопрос ей было легче легкого, довольно было помахать ресницами и сказать кокетливо:

— Вы слишком свирепый, с вами опасно оставлять ребенка, да что тут говорить, я и сама от вас в страхе.

Хилари коротко засмеялся и пошел следом за ней к дорогим первым рядам вокруг арены, где, как он понимал, по ее мнению, ей пристало сидеть.

С привычным и сладострастным довольством она расположилась на красном плюше, но, вглядываясь в ее лицо, он с удивлением увидел, что оно светится той же простодушной радостью, что и лица всех сидящих вокруг местных девиц.

— Я и вправду люблю цирк, — сказала она, сжав его руку, но даже в эту минуту не забыла, как бы машинально пощекотала пальцами его ладонь. — Ой, смотрите, начинают!

Распорядитель взмахнул палочкой, полы раздвинулись, и представление началось. Хилари смотрел безо всякого интереса, но каждый раз, как Нелли поворачивала к нему свою восторженную физиономию, он из вежливости изображал заинтересованность, хотя в душе был возмущен примитивностью ее вкуса. Каждый раз, как клоуны падали и кувыркались в опилках, когда отваливались стороны тележки с реквизитом, когда вода без удержу обрызгивала всех на арене, Нелли не могла спокойно усидеть на месте, хохотала до упаду. Хилари был возмущен, что у нее такие грубые, деревенские понятия о том, что такое веселье, он предпочел бы видеть ее сейчас недовольной, скучающей, искушенной, не находил ничего привлекательного в ее тяжеловесных, расплющенных на сиденье ляжках и грудях, которые тряслись при каждом взрыве веселья.

Потом, во второй части программы, инспектор манежа объявил:

— Мсье Стефанов и его Всемирно Известный Танцующий Конь!

Загрохотали басовые барабаны, потом оркестр заиграл вальс «Голубой Дунай», и на арене, кружась в вальсе, появился Танцующий Конь. Его золотистая шерсть блестела, будто отполированная, а на крупе была уложена шашечками, так что при каждом его изгибе и курбете ловила и отражала свет. Конь танцевал вальс, и польку, и танго; и его круп, и все его движения были так красивы и изящны, что Хилари пришел в восторг. Он не отрывал глаз от золотистого красавца и, чем дольше смотрел на эти восхитительные движения, тем больше они его завораживали.

К тому времени, когда танцы кончились и конь покинул арену, а вместо него появился эксцентрик на лонже, ощущения Хилари совершенно изменились. Завороженный красотой и танцами коня, он теперь все видел в ином свете, и хохочущая до упаду Нелли вновь была желанным существом, на которое он мог излить свой восторг, вновь манила, сулила забвенье, избавленье от мучительной думы, и он прильнул к ней во тьме, отдаваясь неотступно растущему желанию. Они вышли на темную, озаряемую яркими вспышками света ярмарочную площадь.

— Я проголодалась, — сказала Нелли. — Давай где-нибудь здесь перекусим, а потом ты выиграешь для меня какие-нибудь призы.

— Идет, — согласился Хилари, и они протиснулись к закусочной; на прилавке были выставлены тарелки с нарезанным мясом, а неподалеку, на траве стояли столики.

Хилари взял несколько тарелок с едой, пиво, принес на столик, за которым сидела Нелли, и сел напротив нее.

— Тетушка не знает, что ты ушла из дому?

— Да нет, знает, я сказала, пойду к подруге. Вряд ли она мне поверила… она стреляный воробей, моя тетушка… да ничего тут не могла поделать.

— А что если мы вернемся поздно и ты завернешь в мой номер по дороге к себе наверх; может, она тогда ничего не узнает?

— Мне нельзя полагаться на авось, — сказала Нелли. И прибавила с профессиональной заносчивостью: — И вообще, ты любишь жить на готовеньком, ведь так?

— Так ли? — сказал Хилари, протянул руку через стол и, глядя ей прямо в глаза, сжал ее запястья.

Она засмеялась.

— Может, и нет, — игриво сказала она, потом перегнулась через стол и зашептала:

— Я всю ночь о тебе думала, ломала голову, как же все устроить. И теперь есть у меня план — лучше некуда. Завтра я уезжаю в Париж, почему б тебе не поехать со мной?

— Завтра? — повторил Хилари, все глядя ей в глаза. Хватка на ее запястье чуть ослабла.

— Я уезжаю последним поездом, — объяснила она. — А свой магазин открою во вторник. Это у меня так заведено, когда субботу и воскресенье провожу здесь. Мы могли бы приехать в Париж вместе и, я думаю, — она призывно надула губки, — сумели бы позабавиться без помех.

— Завтра… завтра мне страшно трудно, — в отчаянии сказал Хилари. — А что если я приеду во вторник и мы с тобой встретимся?

Я мог бы оставить Жана в отеле, думал он, заплатил бы горничной, чтобы она за ним присмотрела, ничего не было бы в этом плохого…

— Нет, во вторник я не сумею, — сказала она и отняла руку.

— Тогда в среду… в четверг? — просил он.

— Ни тот, ни другой день не подходят, — решительно заявила она. Положила в рот немалый кусок и стала неторопливо жевать. Разделавшись с едой, она сказала:

— Я объясню тебе, как обстоят дела. Понимаешь, у меня есть друг. Он оплачивает мой магазин. Он возвращается в Париж из своей деревни по вторникам и не желает, чтобы на неделе я устраивала свиданья с кем-то еще.

Вот до чего я ее хочу, в бешенстве подумал он, чью-то содержанку. Это же полная деградация. Je suis son paillard, ma paillarde me suit[10].

— А чем он занимается, твой boyfriend?

— Он мясник, оптовый торговец. У него денег… куры не клюют. — Она потрогала золотой браслет на запястье. — У меня премиленькая квартирка, — вкрадчиво прошептала она. — Мы когда приедем, мы пойдем поедим, пойдем потанцуем, потом вернемся домой и будем совсем одни, ты и я. — Она подождала, как он отзовется на ее слова, и в ответ на его молчание сказала, как и вчера вечером:

— Конечно, если не хочешь…

— Разумеется, хочу, — вне себя возразил Хилари. — Разумеется, хочу. Ты это знаешь. Но меня связывает дело, и я думаю, как бы все устроить. Ты знаешь, до чего я хочу поехать. В котором часу отправляется поезд?

— В пять тридцать пять, — сказала она, глядя на него с напряженным ожиданьем. — Нам надо будет встретиться прямо на станции. Если мы пойдем вместе по городу при дневном свете, кто-нибудь нас наверняка заприметит. — И прибавила игриво: — Сдается мне, тебе этого хочется не больше моего.

— Да уж, — согласился он, представляя себе мадам Меркатель у камина в ее кресле с высокой спинкой.

— Пойдем глянем на ярмарку, — вдруг предложил он и поднялся, — там я что-нибудь придумаю.

— Видно, не хочешь ты ехать, — бросила она через плечо, когда выходила из цирка, и он схватил ее за руку, потянул в сторону и отчаянно поцеловал.

— Ну, теперь ты веришь, что я хочу поехать? — прошептал он, снова и снова целуя ее в губы, и она прижалась к нему всем телом, прошептала в ответ:

— Ты должен поехать, должен.

Потом, взявшись под руки, они обошли ярмарку — покрутили обруч, покидали монетки, то и дело останавливались где-нибудь в темном местечке, целовались-миловались, не давали остыть страсти. Одно из двух, думал Хилари и между тем машинально отвечал на ее ласки, исполнял все, что от него ожидалось. Если я еду с ней, это конец. Если я еду с ней, придется потратить на нее все оставшиеся у меня деньги. Если я еду с ней и потрачу все свои деньги, я не смогу попросить у Пьера еще; я уже никогда больше не увижусь с Пьером. Если я еду с ней, я должен буду во вторник возвратиться в Англию, все в ту же квартиру, все к тому же бесплодному покою. Если я еду с ней, мне уже больше никогда не увидеть Жана.

Что за чепуха, тотчас возмутился он. Разумеется, никакой это не конец. Даже если я возвращаюсь в Англию, ничто не мешает мне вернуться позднее, когда у меня будет больше иностранной валюты — скажем, через месяц, или через год. Но в этом месяце, в эту пору, теперь я волен ускользнуть.

Он внезапно остановился, посмотрел ей прямо в лицо.

— Хочу тебя. Завтра буду ждать тебя на станции, — едва переведя дух, выдохнул он.

— Я так и думала, — мягко отозвалась она. Конечно же, ведь нет ничего соблазнительней того, что может предложить она.

Они замерли ненадолго посреди людского водоворота, и она прищурила глаза, что-то прикидывала в уме, а он, возмущенный, готовый бросить вызов всем и вся, знал только, что не в силах справиться с одолевшим его желанием.

Потом она потянула его за руку, сказала:

— Давай перед уходом еще раз попытаемся выиграть для меня какие-нибудь призы. Пойдем попытаемся вот в этом павильончике. — И она потащила его к тому самому тиру, где он предполагал помириться с Жаном и откуда увел его, чтобы вместо этого встретиться с женщиной, которая стала теперь средоточием всех его желаний.

И там, среди множества призов, глядя прямо ему в лицо, сидела розовая бархатная красавица собачка — одно ухо вверх, другое вниз, — точно такая же розовая красавица собачка, какая однажды поджидала кого-то на ярмарке в Карпентрас.

— Это Бинки, — сказал он, не веря своим глазам.

— На что ты смотришь? — резко спросила Нелли. И проследила за его взглядом.

— Ой, какой миленький песик! — жеманно произнесла она с притворным смехом. — Выиграй его для меня.

Хилари протиснулся вперед, положил деньги на стойку, поднял ружье, выбрал цель и, не задумываясь, уверенный, что выиграет, выстрелил.

— Мне розовую собачку, — сказал он, но, когда собачка оказалась у него в руках, отвернулся и замер в смущенье, прижав нелепого звереныша к груди. Нелли мигом выхватила его.

— Ну не милашка ли? — воскликнула она все тем же приторно жеманным голосом и стала ласкать его, тереться щекой о его плюшевую морду и при этом не сводила глаз с Хилари.

— Но я не могу отдать его тебе, — по-прежнему смущенно сказал Хилари. — Он не для тебя.

— Не валяй дурака, — сказала она все тем же игриво-ласковым голосом. — Я бы не отдала его ни за какие коврижки.

— Я выиграю для тебя что-нибудь другое, что-нибудь получше, — взмолился Хилари. Он протиснулся назад к стойке и принялся стрелять в бешеном темпе, но все без толку. Тогда он пошарил в карманах.

— Взгляни-ка! — сказал он и вытащил деревянную ложку и эмалированную пепельницу, которые сунул туда, чтобы не повредить, когда они с Жаном взобрались на карусель. — Не хочешь ли поменять на них Бинки?

Она взяла его подношения, разглядела их придирчивым взглядом.

— Откуда они у тебя?

— Я выиграл их раньше, когда ждал тебя, — ответил он, запинаясь. Она прищурила глаза, смотрела на Хилари с подозреньем.

— И как ты назвал эту собачку? Бинки, да?

— У нас… у меня однажды, давным-давно, был такой же игрушечный пес. И звали его Бинки. Вот почему мне так хочется этого, — сказал он в отчаянии. Она все еще смотрела на него недоверчиво.

— А ты не собираешься отдать его кому-нибудь еще?

— Нет, конечно, нет, — заверил ее Хилари. И в эту минуту уже знал, что с ним сделает.

Она швырнула ему собачонку.

— Так и быть, ребеночек может получить свою игрушку.

Пепельницу она осторожно опустила в сумочку, а деревянную ложку выпустила из рук, с презреньем прибавив вслед:

— Ни к чему она мне.

Они стали выбираться с ярмарки обратно на темные улицы. И она шепнула ему на ухо:

— Чтобы вознаградить меня, тебе придется взамен подарить мне в Париже что-нибудь премиленькое.

— Что угодно подарю, — страстно пообещал он, — все что угодно, только если будешь добра ко мне.

— Ну, конечно, я буду к тебе добра, — сказала она, стараясь его успокоить, и голос ее звучал сердечно и утешительно.

Хилари крепко прижал ее к себе, не со страстью на сей раз, но с благодарностью. Он гладил ее по волосам, осыпал быстрыми ласковыми поцелуями, шептал слова любви, не страсти. Все как бывало прежде, и тогда пробудились давно забытые чувства. Стон вырвался у него.

— Ты что? — спросила она.

— Истосковался по тебе очень, только и всего, — тотчас ответил он, а сердце сжималось при мысли, что даже эти отношения, в которые он для того лишь вступил, чтобы забыться, для него невозможны без нежности.

Глава шестнадцатая

Понедельник


В понедельник утром Хилари сел у себя в номере и принялся писать письмо.

«Ma mère, — писал он, — оказалось, что меня неожиданно вызывают в Англию по неотложному делу, — до того, как я сумел принять решение относительно Жана. Можете быть совершенно уверены, что, если я что-либо окончательно решу, я незамедлительно поставлю Вас в известность». (Стоит ли попросить, чтобы она держала меня в курсе относительно малыша? — мелькнула мысль, но подумалось: нет, не надо, ведь в этом случае пришлось бы дать ей мой адрес.) «Я передаю для него подарок, который, надеюсь, Вы позволите ему принять. Мне остается лишь поблагодарить Вас за доброту и внимание, которые я ощутил с Вашей стороны по отношению к себе, и пожалеть, что необходимость так поспешно уехать не дает мне возможности выразить свою благодарность лично». В письме не сказано никаких решающих слов, полагал он, ничего, что могло бы помешать приехать еще раз, если он передумает, ничего, кроме унижения, которое ему никогда не вынести перед лицом той, которая прочтет это письмо и поймет, что я просто-напросто трус. Раз она прочла это письмо, мне сюда ни за что больше не приехать, но тем не менее можно еще делать перед самим собой вид, будто я этого не понимаю. Для собственного спокойствия мне следует заверить себя, что какая-никакая лазейка все-таки еще существует, что позднее будет возможность приехать еще раз. Я не позволю себе поверить, что это самообман.

— Мариэтт, — сказал он, когда она вошла в ответ на его звонок. — Можете вы мне услужить?

— Конечно, мсье, — ответила она довольная и польщенная. Хилари показал ей нескладный, загодя приготовленный газетный сверток. — Это подарок для малыша, он живет в приюте, но сам я, к сожалению, не смогу его вручить; понимаете, мой поезд отправляется в то самое время, когда там разрешено приходить посетителям. Как вы думаете, сможете вы отнести туда сверток и письмо и отдать их настоятельнице?

Она наморщила лоб.

— А когда их надо доставить?

— В половине шестого. Это самое важное. Они должны быть там ровно в половине шестого.

— Я не хочу быть нелюбезной, мсье, — удрученно сказала она, — но ничего, если это отнесет Люсьен? Меня мадам, наверно, не отпустит: понимаете, в это время всегда приезжают новые гости.

— Не хочу я поручать это Люсьену, — взволновался Хилари. — Не могли ли бы все-таки отнести вы сами? — чуть не со слезами взмолился он.

Она протянула руку, словно готова была похлопать его по плечу, и поспешно отдернула.

— Я отнесу сама, — пообещала она. — Ровно в половине шестого они будут в монастыре. — И прибавила: — Жалко будет глядеть, как мсье нас покидает. Нынче, кажется, все уезжают. Мадемуазель Нелли тоже вечером возвращается в Париж.

При звуке этого имени Хилари охватило возбужденье. Чтобы скрыть его, он вытащил бумажник и дал старой горничной несколько банкнот.

— Вы так добры, — сказал он с благодарностью. — Я знаю, я могу на вас положиться. — И она повторила:

— В половине шестого, мсье, они будут там.


Сегодня он не виделся с Нелли, но накануне вечером они обо всем условились, и еще не было пяти, когда он вышел из отеля, чтобы отправиться на станцию.

Итак, все кончено, думал Хилари, повернув из подворотни на мощенную булыжником улицу, все кончено, и я снова свободен.

Ему представилось множество ожидающих его удовольствий: еда, свет, ароматы, музыка, а под конец теплая постель, нарастающее желание и кульминация — оргазм. В предвкушенье его била дрожь. Остается только пройти по улицам, подумал он, и я окажусь подле нее, с ней.

И моя нестерпимая жажда наконец-то будет удовлетворена.

О, после всего, что здесь выпало на мою долю, я это заслужил, мысленно воскликнул он, стоит лишь припомнить нескончаемые, ничем не заполненные дни, долгие тоскливые вечера. Я заслужил предстоящее мне удовольствие. О Господи, какое облегчение уехать из этого проклятого города и знать, что больше никогда не надо сюда возвращаться.

Никогда?

Так можно будет сказать, едва я сяду в поезд, подле нее, поезд неотвратимо станет набирать пары, и от моего решения что-либо изменить уже ничего не сможет измениться. Здесь, в этом городе, меня по-прежнему угнетают все застрявшие в памяти выпавшие на мою долю мучения. Но скоро, скоро я смогу выбросить их из головы и думать только о предстоящих мне удовольствиях и завершающем их покое.

Покое, но не счастье. На счастье я не способен. Не произошло никакого чуда, благодаря которому мне было бы дано ощутить счастье.

Вот как… теперь тебе требуется чудо, услышал он на пустынной разбомбленной площади голос совести. Было время, ты надеялся выдержать это тяжкое испытание.

Хватит с меня испытаний, вскричал Хилари. Мне недостает мужества. Я должен сбежать.

Он попытался ускорить шаг, но чемодан оттягивал руку. Не стану отрицать, на мгновенье я и вправду вообразил, будто произошло чудо. Подумал, что узнал малыша.

Но это, разумеется, чепуха. Ни один здравомыслящий человек не мог бы этому поверить. Поверить я осмелюсь только фактам.

А факты таковы. Нет никаких доказательств, что малыш мой. Я приехал сюда не для того, чтобы усыновить какого-нибудь малыша, но для того, чтобы найти моего собственного. Я его не нашел, а тем самым вправе позволить себе развлечься, позволить себе обрести прежнюю неуязвимость, позволить себе предаться воспоминаниям.

Любым моим воспоминаниям?

Если бы я не побоялся поддаться нежности, все было бы просто. Этот малыш перевернул бы мне душу. Я взял бы его, и отогрел, и никогда не отпустил. Но я не осмеливаюсь дать волю нежности.

В памяти возникли едва слышные слова Пьера: «Каждый дает, что может, а это заложено в человеке с давних пор».

Понимаете, взмолился Хилари, я не способен давать. Я не осмеливаюсь давать и потому предпочитаю сбежать. Я покончил с испытаниями. Я устремляюсь к анестезии немедленного покоя и полного отсутствия обязательств.

Потом произнес едва слышно: но мне не удалось сбежать от обязательства, которое из меня вытянула Нелли, обязательства быть нежным.

Нежным с Нелли? — подумал он, и его передернуло.

В одном из домов, мимо которых он проходил, пробило четверть.

Но если я должен отнестись с нежностью к Нелли, раздумчиво произнес он, если, хочешь не хочешь, от нежности спасенья нет, тогда у меня есть обязательства перед другими, не перед ней одной.

У меня обязательство перед Пьером. Я перед ним в долгу за любовь, любовь, которой он меня оделил, за дружбу, которую я предал. Мне должно искупить свою вину перед ним.

С Нелли я могу расплатиться нежностью. А с Пьером чем?

Если бы я взял малыша, я тем самым вернул бы долг Пьеру.

Я предал их всех, сказал он, — моего друга Пьера, мадам Меркатель, свою мать, прачку, мать-настоятельницу. Я предал малыша.

Но перед малышом нет у меня обязательств, вскричал он. Малыш не мой сын, нет у меня перед ним обязательств — разве что я ранил его: был вправе успокоить, а сам уезжаю, и ему уже никогда не знать покоя.

Он не мой малыш. Если я беру не своего малыша, я предаю Лайзу.

Хилари остановился как вкопанный. Странно, невероятно странно, подумал он. Однако я даже не уверен в этом.

Я приехал в поисках нашего малыша именно ради Лайзы. Но он пропал, его уже никогда не найти. А чтобы я взял этого малыша, она хотела бы? Знать бы, что бы она сказала. Если я представлю ее лицо, ее голос, когда она отвечает на мой вопрос, я пойму, как поступить.

Он глянул вверх на спутанные трамвайные провода, освещенные лучом мерцающего, единственного на улице фонаря.

— Лайза, — произнес он вслух, — как бы ты поступила на моем месте?

Со всей силой воображения он попытался вызвать в памяти ее лицо, увидеть его обращенным к нему, увидеть движение губ, услышать ее голос, какие-то интонации, которые он вспомнил бы и узнал. Ничего не смог он представить, ничего не смог увидеть, кроме освещенных трамвайных проводов.

Я забыл Лайзу, в совершенном ужасе произнес он. Останусь я или уеду, мне так никогда и не узнать, что же на самом деле окажется бо́льшим предательством.


Потом прошептал: я мог оделить нежностью Нелли.

Я могу оделить…

И потом, с полной уверенностью: «Я могу оделить любовью. В душе моей этот малыш — мой сын».

Загрузка...