Глава XXXV. Vae victis[6]

В тот день Кросби должен был явиться по двум адресам. По одному, совершенно естественно, – на службу. По другому, что теперь тоже часто становилось совершенно естественным, – на обед в Сент-Джонс-Вуд к леди Эмилии Гейзби. Взглянув в зеркало, он сразу убедился, что не представлялось никакой возможности исполнить ни того, ни другого.

– Ах Боже мой, мистер Кросби, что это у вас? – спросила хозяйка дома, увидев подбитый глаз.

– Видите ли, – отвечал Кросби, – несчастный случай, из-за которого я получил синяк под глазом. Скажите, чем бы лучше всего помочь этому горю?

– Ах Боже! Несчастный случай! – сказала хозяйка, знавшая очень хорошо, что в этом несчастье участвовал кулак другого человека. – Говорят, самое лучшее – это сырое мясо. Но тогда вы должны беспрестанно прикладывать его целое утро.

Что угодно – только не пиявки, которые надолго оставляют следы, и поэтому Кросби провел большую часть утра в прикладывании сырого мяса к подбитому глазу.

Между тем ему необходимо было написать две записки – одну к мистеру Буттервелу в комитет, другую – к своей будущей свояченице. Он сознавал, что безрассудно было бы скрывать свойство постигшей его катастрофы, так как некоторые из сопровождавших ее обстоятельств, по всей вероятности, сделаются известными. Если он скажет, что споткнулся об угольный ящик или каминную решетку, упал и расшиб себе лицо, то многие сочтут это за выдумку и станут доискиваться причин подобной выдумки. Поэтому он составил свои записки из фраз, не обязывавших его излагать подробности. Буттервелу он сказал, что попал в неприятную историю или, вернее, в ссору, из которой вышел со значительным повреждением своей физиономии. Он намеревался явиться на службу на другой день, все равно, будет это прилично или нет, но ради приличия он считал необходимым оставить за собой половину присутственного времени. Леди Эмилии он тоже написал, что с ним приключилось несчастье, сопровождавшееся небольшим ушибом. «Опасного нет ничего, страдает только моя наружность, так что на этот день необходимо остаться дома. В воскресенье я буду у вас непременно. Пусть Гейзби не беспокоится приезжать ко мне, тем более что завтра меня целый день не будет дома».

Гейзби так часто беспокоился приезжать на улицу Маунт, где квартировал Кросби, и на улицу Одли, где находился комитет, в котором служил Кросби, на улицы, расположенные в столь неприятно близком соседстве одна от другой, что Кросби нарочно поместил последние слова, чтобы избавиться от посещения. Отправив записки, Кросби отдал приказание говорить, что его нет дома ни для кого, он боялся, что Гейзби заедет к нему после своих занятий и всецело увезет его в Сент-Джонс-Вуд.

Сырое мясо, компрессы из примочки и холодной воды, прикладываемые к подбитому глазу в течение всей ночи, не в состоянии были вывести этого страшного темно-синего пятна к десяти часам следующего утра.

– Опухоль опала, мистер Кросби, совсем почти опала, – говорила хозяйка дома, дотрагиваясь пальцем до пораженного места, – но синяк так скоро не проходит, уж вы извините. Нельзя ли вам остаться дома еще на денек?

– Да пройдет ли он через день, мистрис Филлипс?

Мистрис Филлипс не решалась дать утвердительного ответа.

– Перед тем как пройти, на нем еще появятся багровые полосы с желтоватым отливом, – отвечала мистрис Филипс. Казалось, что она была жена кулачного бойца: до такой степени хорошо она знала свойство синяков, поставленных под глазом.

– Значит, не пройдет и до завтра, – сказал Кросби, показывая веселость, между тем как в глубине души испытывал страшную муку.

– Пройдет дня через три, да и после того будет заживать постепенно. Пиявки… не знаю, чтобы они приносили когда-нибудь пользу.

Кросби и второй день пробыл дома, но на третий решился во что бы то ни стало отправиться на службу с синими и желтыми пятнами под подбитым глазом. В одной из утренних газет того дня он прочитал описание всего приключения. В ней говорилось, каким образом мистер К., который служит в Генеральном комитете и который в скором времени должен привести к брачному алтарю прекрасную дочь графа Де К., сделался предметом наглого нападения на платформе железной дороги, а вследствие этого должен оставаться безвыходно в своей квартире. Дальше говорилось, что виновный, как полагают, осмелился иметь виды на ту же самую леди и за эту дерзость получил в ответ презрение со стороны каждого члена упомянутого благородного семейства. «Утешительно, однако же, знать, – говорила газета, – что мистер К. вполне отмстил за себя, и так выпорол молодого человека, что тот не в состоянии встать с постели».

Прочитав это, Кросби увидел, что ему необходимо показаться немедленно и объяснить истину хотя бы настолько, насколько общество узнало бы ее без его объяснения. Поэтому на третий день Кросби надел шляпу и перчатки и отправился в комитет, хотя для подбитого глаза и не наступил период багровых полос с желтоватым отливом. Переход по коридору через курьерскую в его кабинет было делом весьма неприятным. Разумеется, все смотрели на него, как, конечно, ему не удалось притвориться, что он на это не обращает внимания.

– Боггс, – сказал Кросби одному из курьеров, – посмотри, не здесь ли мистер Буттервел!

Через несколько минут, как и ожидал Кросби, мистер Буттервел вошел в его кабинет.

– Кажется, дело серьезное, – сказал мистер Буттервел, взглянув на подбитый глаз своего сослуживца. – На вашем месте я бы не вышел.

– Конечно, неприятно, – сказал Кросби. – Но нельзя же все время сидеть дома. Вы знаете, что если человек день-другой не покажется, где нужно, про него сразу придумывают ужасные лживые истории.

– Но ради Бога скажите, как это случилось? В газетах пишут, что вы чуть не убили человека, который сыграл над вами такую шутку.

– Газеты по обыкновению лгут. Я до него не дотронулся.

– Неужели? Ну уж извините, после такого удара по лицу я переломал бы ему все ребра.

– Явились полисмены, и тем дело кончилось. Не позволят же поднимать шум и драку на платформе, ведь это не поле в Солсбери[7]. И притом, кто же знает заранее, что он может или не может сделать?

– Разумеется, это только и можно сказать после того, как сам поколотишь или тебя поколотят. Но что это за человек и что такое говорится в газетах насчет презрения к нему со стороны благородной фамилии?

– Все это вздор и ложь, и больше ничего. Он ни разу не встречал никого из фамилии Де Курси.

– Значит, правда в том, где дело касается другой девушки, не так ли, Кросби? Я ведь знал, что при нынешней помолвке вы находились в каком-то затруднительном положении.

– Не знаю, из-за чего и почему он изображал такого разъяренного зверя. Вы, верно, что-нибудь слышали о моих оллингтонских знакомых?

– О да, слышал.

– Клянусь, как перед Богом, что у меня и в мыслях не было ничего дурного против них.

– Молодой человек тоже был знаком с ними? О, теперь я все понимаю! Он просто хочет занять ваше место. Как видно, он недурно принялся за дело. Что же вы намерены с ним делать?

– Ничего.

– Ничего! Очень странно! Я бы представил его судьям.

– Дело в том, Буттервел, что я обязан пощадить имя той девушки. Я знаю, что поступил весьма дурно.

– Да-да, мне кажется, что очень дурно.

Мистер Буттервел произнес эти слова весьма решительным тоном, как будто он не намерен был допустить ни малейшего извинения в этом поступке и, во всяком случае, скрывать свое мнение. Кросби осуждал себя в деле своей женитьбы и вместе с тем заботился, чтобы другие, услышав от него самого подобное обвинение, сказали бы что-нибудь в его оправдание. Ведь приятелю нетрудно сказать, что подобные интрижки весьма обыкновенны и что в жизни нередко случается поступать неосмотрительно, даже опрометчиво. Он надеялся на такую благосклонность со стороны Фаулера Прата, но тщетно. Буттервел был добрый, снисходительный человек, старался всем угодить и никогда не брал на себя обязанности читать мораль, а все-таки и Буттервел ни слова не сказал в утешение Кросби. Кросби не имел на своей стороне ни одного человека, который бы смотрел сквозь пальцы на его проступок, считал бы это не проступком, но безрассудным увлечением. На стороне Кросби не было никого, кроме членов семейства Де Курси, которые совершенно овладели им и, как говорится, проглотили его живьем.

– Теперь этого дела не поправить, – сказал Кросби. – Что касается человека, который совершил на меня такое жестокое нападение, то он знает, что за ее юбками его никто не тронет. Я решительно ничего не могу сделать без того, чтобы не упоминать ее имени.

– Да, я понимаю, – сказал Буттервел. – Неприятно, весьма неприятно. Не знаю, могу ли я что-нибудь сделать для вас. Будете вы сегодня в совете?

– Непременно, – отвечал Кросби, становясь более и более печальным.

Его острый слух говорил ему, что он потерял к себе всякое уважение Буттервела, по крайней мере на некоторое время. Буттервел хоть и занимал высшую должность, но по привычке всегда обходился с Кросби как с человеком, которого следует уважать. Кросби пользовался и умел пользоваться, как в комитете, так и в обществе, почетом, гораздо выше того, на который по своему положению имел законное право. Теперь он был низведен со своего пьедестала. Никто лучше Буттервела не видел этого. Он шел по одному направлению с обществом, замечая почти инстинктивно, какое направление намеревалось избрать общество. «Такт, такт и такт», – говорил он про себя, прогуливаясь по тропинкам Путнейской виллы. Кросби теперь секретарь, тогда как несколько месяцев тому назад был обыкновенным клерком, но несмотря на это инстинкт мистера Буттервела говорил ему, что Кросби попал в неприятную ситуацию. Поэтому у него не было ни малейшего желания выразить сочувствие человеку, которого постигло несчастье, и, оставляя секретарский кабинет, он знал заранее, что пройдет много времени до той поры, когда он снова заглянет в него.

Под влиянием досады Кросби решился действовать, с этой минуты заглушив в себе всякую совесть. Он решился показаться в совете с таким равнодушием к своему подбитому глазу, как только можно, и, если ему скажут что-нибудь, он приготовился ответить. Он решился идти в клуб и обрушить свой гнев на того, кто обнаружит к нему хоть малейшее пренебрежение. Он не мог выместить свою досаду на Джонни Имсе и хотел выместить ее на других. Не для того он приобрел видное положение в обществе и сохранял его в течение нескольких лет, чтобы позволить уничтожить себя потому только, что сделал ошибку. Если общество, к которому он принадлежал, намерено объявить ему войну, он готов был вступить в бой немедленно. Что касается Буттервела – Буттервела неспособного, Буттервела несносного, Буттервела, который при всяком затруднении в течение многих лет прибегал к нему за советом, – он даст ему понять, каково быть таким вероломным в отношении к тому, кого он считал своим другом. Он решился показать всем членам совета, что пренебрегает ими и держит их в своих руках. Составляя себе таким образом план действий, он ввел в него два пункта относительно членов благородного семейства Де Курси. Он решился показать им, что вовсе не намерен быть их покорнейшим слугой. Он решился высказаться перед ними откровенно, и если после этой откровенности они захотят разорвать «брачный союз», то могут это сделать – горевать он не станет. В то время как он, облокотясь на ручку кресла, размышлял об этом, в голове его мелькнула мысль – мысль, породившая воздушный замок, мечту, осуществление которой казалось возможным, и в этом замке он видел себя стоящим на коленях перед Лили Дейл, умоляющим простить его и снова полюбить.

– Мистер Кросби явился сегодня, – сказал мистер Буттервел мистеру Оптимисту.

– Явился? – спросил мистер Оптимист весьма серьезно, ему уже известен был весь скандал на платформе железной дороги.

– Его обезобразили страшным образом.

– Очень неприятно слышать. Это так… так… так. Если бы это был кто-нибудь из клерков, мы должны были бы сказать ему, что он срамит наш комитет.

– Чем же виноват человек, если ему поставят фонарь? Ведь не сам же он подбил себе глаз, – сказал майор Фиаско.

– Я знаю, что он не сам себе подбил глаз, – продолжал мистер Оптимист, – но, мне кажется, в его положении он должен бы держаться как можно дальше от всякого скандала.

– Он бы с радостью это сделал, если бы представилась возможность, – сказал майор. – Я думаю, ему точно так же не хотелось бы ходить с подбитым глазом, как и мне, как и всякому другому.

– Не знаю, мне никто не ставил синяк под глаз, – сказал мистер Оптимист.

– Скажите лучше, пока никто не ставил, – заметил майор.

– И надеюсь, никогда не поставят, – сказал мистер Буттервел.

В это время наступил час общего собрания, и в зал совета вошел мистер Кросби.

– Мы очень сожалели, услышав о вашем несчастье, – сказал Оптимист весьма серьезно.

– Я думаю, вдвое меньше, чем сожалел я сам, – сказал Кросби со смехом. – Чрезвычайная гадость иметь подбитый глаз, другой может принять меня за кулачного бойца.

– Притом еще за кулачного бойца, который не выиграл боя, – заметил Фиаско.

– Не думаю, что тут есть большая разница, – возразил Кросби. – Вообще подобная вещь неприятна, и, пожалуйста, не будем говорить об этом.

Мистер Оптимист был однако же того мнения, что он должен, в силу своих обязанностей, поговорить об этом. Как бы то ни было, он был председательствующий в Совете представителей, а мистер Кросби всего лишь секретарь комитета. Учитывая разницу их положения, разве ему не следовало сделать замечание за такую неблагопристойность? Неужели Рэфль Бофль не сказал бы ни слова, если бы мистер Буттервел, будучи секретарем, явился на службу с подбитым глазом? Он желал выказать права председателя во всей их полноте, но, несмотря на то, он чувствовал большое замешательство и не имел никакой возможности приискать приличные выражения.

– Гм, да, хорошо, приступим же к делу, – сказал он, удерживая, однако же, за собой право возвратиться к подбитому глазу секретаря немедленно после окончания обыкновенных занятий совета.

Но когда обычные занятия кончились, секретарь удалился из зала собрания, не дав председателю ни минуты времени собраться с мыслями и начать разговор о подбитом глазе.

Возвратясь в свой кабинет, Кросби застал там Мортимера Гейзби.

– Любезный мой друг, – сказал Гейзби, – да ведь это прескверная вещь.

– Чрезвычайно скверная, – отвечал Кросби. – Такая скверная, что я ни с кем не хочу говорить о ней.

– Леди Эмилия страшно беспокоится.

Гейзби жену свою всегда называл леди Эмилией, даже в то время, когда говорил о ней с ее братьями и сестрами. Ни под каким видом он не позволял себе называть дочь графа просто по имени, хоть это была его законная жена.

– Она думает, что вы больны.

– Нет, не болен, но, как видите, обезображен.

– Но зато вы его порядочно побили?

– И не думал, – с досадой сказал Кросби. – Я пальцем его не тронул. Пожалуйста, не верьте всему, что читаете в газетах.

– Разумеется. Да, например, можно ли поверить, что говорится в них насчет его видов на леди Александрину? Это чистейшая ложь.

– Не верьте ничему, кроме разве того, что мне подбили глаз.

– Ну, это очевидно. Леди Эмилия полагает, что вам будет гораздо спокойнее, если вы сегодня приедете к нам. Конечно, вам не следовало бы выезжать, но леди Эмилия так снисходительна, что с ней вам нечего стесняться.

– Благодарю покорно, я приеду в воскресенье.

– Но вы знаете, что леди Александрина с беспокойством будет ждать письма от своей сестры, притом же леди Эмилия убедительно просит вас приехать.

– Благодарю-благодарю, приеду, только не сегодня.

– Почему же?

– Просто потому, что дома мне будет лучше!

– Уж может ли быть лучше дома? У нас найдется все, что нужно. А вы знаете, леди Эмилия не взыскательна.

Сырое мясо, компрессы из холодной воды и какая-нибудь примочка – вот все, что невзыскательная леди Эмилия могла ему предоставить.

– Нет, сегодня я не хочу ее беспокоить, – сказал Кросби.

– Клянусь честью, вы дурно поступаете. До замка Курси и, следовательно, до слуха графини дойдут всякого рода истории, и вы не знаете, какой вред может произойти от этого. Леди Эмилия полагает, что лучше всего написать туда и объяснить, но она не может этого сделать, пока не услышит что-нибудь от вас.

– Послушайте, Гейзби, мне решительно все равно, какие бы истории ни дошли до замка Курси.

– Но если что-нибудь услышит граф и оскорбится?

– И пусть как знает, так и отделывается от этого оскорбления.

– Любезный друг, ведь говорить подобные вещи – чистейшее сумасбродство.

– Да что же, по вашему мнению, может сделать мне граф? Неужели вы думаете, что я вечно должен бояться графа Де Курси потому только, что женюсь на его дочери? Сегодня я сам напишу леди Александрине, вы можете сказать это ее сестре. Если глаз мой пройдет, то в воскресенье я буду к обеду.

– Значит, вы не будете и в церкви?

– Неужели вы еще хотите, чтобы я с таким лицом явился в церковь?

Мистер Мортимер утих и, возвратясь домой, объявил жене, что Кросби совсем выходит из повиновения.

– Дело в том, душа моя, он стыдится самого себя и потому берет на себя подобную смелость.

– Глупо было с его стороны встречаться с этим молодым человеком, весьма глупо, в воскресенье я ему выскажу это. Если он намерен важничать передо мной, то я ему дам понять, что он очень ошибается. Он должен помнить, что его поведение должно иметь весьма важное значение для всей нашей фамилии.

– Разумеется, – сказал мистер Гейзби.

С наступлением воскресенья наступил и период багровых полос с желтыми оттенками: следы меткого удара еще вовсе не исчезли. Сослуживцы Кросби уже привыкли к необычному состоянию его физиономии, но сам Кросби, несмотря на свою решимость отправиться в клуб, нигде еще не показывался. В церковь, конечно, он не пошел, но в пять часов явился в дом мистера Гейзби. По воскресеньям Гейзби и леди Эмилия обедали в пять часов, держась мнения, что, поступая таким образом, соблюдали праздник[8] гораздо лучше, нежели обедая в семь часов. Если соблюдение состоит в том, чтобы раньше лечь спать, то, конечно, они были правы. Для поварихи этот немного ранний обед имел свои удобства в том отношении, что оправдывал ее отсутствие в церкви во время вечерней службы, а приготовление обеда для слуг и для детей извиняло ее отсутствие в церкви во время обедни. Такое вялое стремление к благочестию, когда все делается лишь наполовину или, как в этом случае, лишь на четверть, потому что путь к благочестию полон огорчений, весьма обыкновенно у людей, подобных леди Эмилии. Если бы она обедала в час и кушала холодные мясные блюда, другой точно так же думал бы, что она достойна некоторой похвалы.

– Боже мой! Ведь это весьма неприятно, Адольф, не правда ли? – это были первые слова леди Эмилии, которыми она встретила Кросби.

– Да, Эмилия, весьма неприятно, – отвечал Кросби. Он всегда называл ее Эмилией, потому собственно, что она называла его Адольфом, – а самому Гейзби крайне не нравилась подобная фамильярность. Леди Эмилия была старше Кросби и потому предоставляла себе право называть его как вздумается, тогда как он должен был бы помнить огромную разницу в их положении. – Весьма неприятно, Эмилия, – сказал Кросби. – Прошу вас, сделайте мне одно одолжение!

– Какое, Адольф?

– Не говорить об этом ни слова. Подбитый глаз, без всякого сомнения, вещь скверная, я много на это досадовал, а сочувствие друзей только увеличивает досаду. В пятницу Гейзби уже выразил сожаление всего семейства, и если это повторится, то мне остается умереть.

– Дядя Дольф, ты умрешь от подбитого глаза? – спросил маленький Де Курси Гейзби – старший из детей, на которых возлагала надежду графская фамилия.

– Нет, мой герой, – отвечал Кросби, взяв мальчика на руки, – от этого не умирают. Большой беды от подбитого глаза не бывает, и тебе не раз придется испытать это самому, прежде чем оставишь школу. Неприятно только то, что люди любят много говорить об этом.

– Тетя Дина не будет любить тебя за такой страшный глаз.

– Прекрасно, Адольф, – сказала леди Эмилия, – я не скажу ни слова, сожалею, что мое участие сделалось причиной досады для вас теперь, но все же, согласитесь сами, другому очень трудно, почти невозможно не сказать ни слова о подобном предмете. Я получила письмо от мамы.

– Надеюсь, леди Де Курси в добром здравии.

– Совершенно здорова, благодарю вас, но, разумеется, она очень встревожена этим происшествием. Она прочитала, что было написано в газетах, и для Мортимера как поверенного нашей фамилии, может, необходимо заняться этим делом.

– Совершенно ни к чему, – сказал Адольф.

– Я сам такого мнения, что это совершенно лишнее, – сказал Гейзби.

– Быть может, очень может быть. Но согласитесь, Мортимер, что мама при подобных обстоятельствах пожелает узнать все факты этого дела.

– С этим я согласен, – сказал Гейзби.

– В таком случае вот вам эти факты. Когда я вышел из вагона, какой-то человек, которого я где-то видел, напал на меня и, прежде чем подоспела полиция, подбил мне глаз. Довольно вам этого?

В эту минуту объявили, что обед на столе.

– Не угодно ли вам сопроводить леди Эмилию? – спросил Гейзби.

– Печальное событие, очень печальное, – сказала леди Эмилия, покачав головой. – Я боюсь, что оно будет для моей сестры большим огорчением.

– Вы, верно, одного мнения с маленьким Де Курси, что тетя Дина не будет любить меня за такой страшный глаз?

– Право, я ничего тут не вижу смешного, – сказала леди Эмилия.

Этим кончился разговор о подбитом глазе, и в течение обеда о нем не упоминали.

Пусть за трапезой об этом не говорили, но по выражению лица Эмилии нельзя было не заключить, что ей крайне не нравилось поведение ее будущего зятя. Она была очень радушна, упрашивала Кросби отведать то и другое, но при этом все-таки не могла обойтись без намеков на свое неприятное положение. Она говорила, что фламбированный сливовый пудинг[9] окажется плох для его желудка, и что не рекомендовала бы пить портвейн после обеда.

– Мортимер, ты бы лучше велел подать красного вина, – заметила она. – Адольфу нельзя пить вина, которое горячит.

– Благодарю вас, – сказал Кросби. – Я лучше выпью разбавленного бренди, если Гейзби предложит его мне.

– Бренди? – повторила леди Эмилия с видом крайнего изумления.

Кросби, по правде сказать, никогда не пил бренди, но он решился бы попросить еще и чистого джина, если бы леди Эмилия продолжала проявлять заботливость.

После этих воскресных обедов хозяйка дома никогда не уходила в гостиную, ей подавали чайный прибор на тот же самый стол, на котором обедали. Это была тоже в своем роде необходимая мера к соблюдению благочестия и к освящению первого дня недели[10]. Когда гостила Розина и когда со стола убирались бутылки, перед ней, по обыкновению, являлось несколько книг религиозного содержания. Во время своего первого и довольно продолжительного посещения она выпросила себе привилегию читать после обеда поучения, но так как при этом случае леди Эмилия и мистер Гейзби отправлялись спать и так как единственный в доме лакей тоже обнаружил склонность к послеобеденному сну, то чтение проповедей было оставлено. Впоследствии хозяин дома во время посещений своей невестки должен быть проводить эти вечера в ее присутствии и, за неимением другого развлечения, искать его в одном из душеспасительных сочинений. На этот раз леди Розина находилась в деревне, и потому стол оставался пустым.

– Что же я напишу моей матери? – спросила леди Эмилия, когда со стола убрали наконец и чайный прибор.

– Засвидетельствуйте ей от меня глубочайшее почтение, – сказал Кросби.

Было очевидно как для мужа, так и для жены, что Кросби приготовился к бунту против власти. Наступило молчание, продолжавшееся минут десять. Для развлечения Кросби начал играть с маленьким Де Курси, прозвав его Птичка.

– Мама, он называет меня Птичка. Разве я Птичка? А вы так Кросс, за это тетя Дина не будет вас любить.

– Адольф, пожалуйста, не давайте мальчику прозвищ, мне это очень не нравится. Мне кажется, что тем самым вы хотите бросить тень на фамилию, которую он представляет.

– Ну, я не думаю, что Кросби делает это с таким умыслом, – сказал мистер Гейзби.

– Я назвал его Птичка без всякого умысла.

– Во всяком случае, это мне не нравится. Поверьте, Адольф, что я несколько дорожу своей фамилией, как дорожит этим и мой муж.

– Даже очень дорожу, – сказал мистер Гейзби.

– Не меньше вашего и я дорожу своей фамилией, – возразил Кросби. – Это весьма естественно для каждого. Один из моих предков пришел сюда с Вильгельмом Завоевателем. Сколько я знаю, так он был поваренком в палатке короля.

– Поваренком! – воскликнул маленький Де Курси.

– Да, мой милый, поваренком. Ведь именно этим путем множество из наших старинных фамилий и сделались известными. Предки этих фамилий были или поварами, или дворецкими при королях, или, пожалуй, еще чем-нибудь хуже.

– Неужели вы считаете свою фамилию неблагородной?

– Нет. Я вам скажу, как это было. Король пожелал, чтобы мой предок отравил с полдюжины придворных, которые хотели распоряжаться по-своему, но предок мой сказал: «Нет, господин король, я повар, а не палач». За это его разжаловали и поставили мыть посуду, и в то время как всех других слуг называли баронами и лордами, его называли просто Куки, поваренком. Впоследствии прозвание это постепенно изменялось и наконец остановилось на настоящей моей фамилии – Кросби.

Мистер Гейзби сидел, как громом пораженный, лицо леди Эмилии приняло мрачное выражение. Разве не очевидно было, что уж, которого Де Курси хотели отогреть на своей груди, становился ядовитой змеей и готовился ужалить всех членов этой благородной фамилии? Разговор не вязался в тот вечер, и Кросби вскоре после истории о поваренке отправился домой.

Загрузка...