Немецкий востоковед Ганс Генрих Шедер, в двадцатые-тридцатые годы серьезно занимавшийся изучением манихейства, положил в основу своей работы «Первоначальная форма и дальнейшее развитие манихейской системы» вопрос: «На какой стадии рационализации мышления находился Мани?» Он придерживается мнения, что ответ на этот вопрос будет являться ключом к пониманию личности Мани и манихейской системы.
Однако здесь прежде всего следует отметить, что, конечно, весьма своеобразным представляется метод, когда личность и труды основателя религии объясняются исходя из ступени рационализации мышления, на которой находился упомянутый основоположник.
Но если мы не удовлетворимся этой непосредственной реакцией, а попытаемся рассмотреть проблему чуть более внимательно, то нашим первым вопросом должно быть: находится ли Мани вообще в рамках той сферы, которую мы могли бы обозначить как «рационализация мышления»? Было ли ratio, «разум», доминирующим фактором при возникновении учения Мани? В действительности, кажется, так и было. Мы помним, что Августина, по его собственным словам, больше, чем что-либо другое, привлекали уверения манихеев в том, что они в состоянии дать разумное объяснение всем явлениям мира (с. 182). Мы помним также, что манихейская критика христианства исходила из того, что христианин должен сначала принудить себя к вере, прежде чем ему будет дозволено использовать свой разум. Все это неоспоримо свидетельствует о научном, чтобы не сказать рациональном подходе.
Однако вместе с тем, ознакомившись с манихейской системой, мы смогли установить, что этот якобы научный подход «растворяется в мифах» (Пюэш).
Ибо противники никогда не переставали упрекать манихеев в том, что они представляют не научное, а псевдонаучное миропонимание. Их мудрость, их sophia, есть не философия, а теософия. «Своими сказками, — говорит философ-неоплатоник Александр из Никополя, — они намного превзошли мифологов, которые считают, что у Урана были отрезаны половые органы или что против Крона был образован заговор со стороны его сыновей, с намерением завладеть властью, и которые опять же заставляют Крона глотать своих сыновей, но заявляют, что он был обманут каменным изваянием» (Contra Manichaei opiniones X). Мифы, которые Мани изложил в своей системе, кажутся автору Актов Архелая (Kap. LII по LIII) столь детскими, что он совершенно серьезно утверждал, что Мани воспользовался одной из книг своих предшественников и добавил «бабьи сказки» и «рассказывает это с переизбытком ненужных слов». Некоторые христианские полемисты обыгрывали его имя и заявляли, что Мани по праву носит имя Manes, ибо он очевидно безумен (по-гречески: μανείς).
Что бы мы ни вынесли из этой полемики, в любом случае мы не можем извлечь из нее никакого особенного заключения о «стадии рационализации мышления», которую месопотамо-иранский основатель церкви избрал своей отправной точкой.
Конечно, можно еще возразить, что об основателе религии нельзя судить по злонамеренным и иногда даже бесстыдным характеристикам его противников. Шедер также, чтобы объяснить и извинить доминирующую роль мифа у Мани, толковал его функцию в исключительно платоническом смысле: μΰθος у Мани присутвовал лишь для того, чтобы в наглядной форме представить его λόγος. Мы не собираемся поднимать здесь вопрос, избрал ли Платон μΰθος также только для того, чтобы нагляднее обнаружить свой λόγος, а хотим немного пристальнее рассмотреть мифы Мани. В конце концов решающим для этой проблемы станет вопрос, как Мани пришел к своей системе. Случилось ли это путем рационального, чисто умственного размышления или путем божественных откровений?
Если мы опять-таки будем в первую очередь придерживаться позиции, которую занимали противники Мани, то Александр из Никополя дает нам ясный ответ, как он со своей стороны оценивает тезисы манихеев: их тезисы не строятся на основе разумных доказательств, так чтобы мы могли подвергнуть их проверке, не обладают какими бы то ни было предпосылками в аргументации, так чтобы мы могли видеть, что из них вытекает. На самом деле, если в их наивных речах проскальзывает нечто философское, — это лишь случайность. Они ссылаются на древние и новые писания, представляясь вдохновленными Богом и извлекая из них свои собственные положения, и признают себя поверженными только тогда, когда их речи и дела не согласуются с тем, что вытекает из этих тезисов. И что у тех, кто занимается греческой философией, выдвигается в качестве предпосылок их аргументации, у манихеев заменяется откровением пророков (Contra Manichaei opiniones V, s. 8, 17-9, 4, ed. Brinkman).
В том, что при этой полемике мы имеем дело не со злонамеренным искажением фактов, а с чем-то лежащим в основе манихейского мышления, нас может убедить анализ их системы учения. Вполне может быть, что сам Мани верил во все эти наивные и громоздкие мифы не в буквальном смысле; но это не является решающим моментом. Нет, ключевой момент ясно приведен в последних словах Александра: то, что для философов означают предпосылки, у манихеев пророческое откровение. Мудрость, которую, по его собственным настойчивым заявлениям, хочет возвестить Мани, это не мудрость мира сего, рациональное его объяснение, основанное на логических соображениях или эмпирических фактах, а откровение, сообщенное ему Отцом Света с помощью его собственного высшего Я, близнеца. Мани сам ссылался на эти откровения как на оправдание своего собственного учения. Противоположность греческой философии и восточного спасительного откровения не могла проявиться резче. Мани в данном случае не выпадает из контекста религиозной традиции. Как для иранца по своему происхождению, родиной для него были северо-западный Иран и Армения, где парфянский княжеский род, из которого он вышел, имел крепкие корни. Зерванизм, главенствовавший в религиозной жизни иранского населения этих областей, был формой породившей его иранской религии. Не случайно, что в зерванизме постоянно проявляются прообразы системы Мани, как в том, что касается дуалистически-пессимистического миро- и жизневоззрения, так и в мифах, в которых эти положения нашли соответствующее выражение. Оттуда, как мы видели, Мани также заимствовал то представление о злой силе и презрение к сексуальной жизни, которые проявляются в мифах, более чем что-либо другое шокировавших его противников (например, рассказ о соблазнении архонтов, который также появляется в зерванитской мифологии). От этого наследия традиции Мани, очевидно, не хотел и не мог освободиться.
Вполне можно сказать вместе с Пюэшем, что индийские, иранские или христианские элементы — и мы можем добавить: и месопотамские — являются по большей части факторами, которые органически не входили в систему с самого начала, а лишь в качестве поздних, вторичных, внешних форм представляют собой результат сознательной работы учителя по адаптации этой системы к различным условиям.
Это можно утверждать с еще большей уверенностью, если вспомнить, что вся концепция системы является иранской, а точнее зерванитской. Иранским является важнейшее для манихейства и для всего гностицизма в целом представление о «спасенном спасителе», мысль о том, что сам спаситель есть сумма спасаемых душ, идея, которая связана с представлениями о тождественности высшего человеческого Я и этого небесного Спасителя. В манихействе эта последовательность мыслей выражается в комплексе идей, который концентрируется вокруг образа, называемого «Великий Вахман», комплексе, родство которого с индийскими спекуляциями в отношении Атмана-Брахмана выявляет общее индоиранское происхождение этих идей.
Иранскими и в особенности зерванитскими являются также, как уже не раз подчеркивалось, пессимистический взгляд Мани на бытие, понимание материально-, го мира как радикального зла, сотворенного и управляемого князьями тьмы, иранские по происхождению и весь страх перед жизнью, столь типичный для представлений Мани, презрение к женщинам и отвращение к сексу, которые наложили свой отаечаток на его изложение системы. Даже в этой чрезвычайно личной сфере мы находим зерванитские прообразы, да и в целом особенности изображения становления и развития мира шаг за шагом приводят нас обратно все к тому же зерванизму.
Весь этот материал, заимствованный из иранских воззрений, Мани, однако же, истолковал в свете своего собственного религиозного опыта.
Таким образом, фундаментальные представления вытекают у Мани из иранской мифологии и теологии.
Однако они интерпретируются в гностическом духе. Такая интерпретация далась Мани тем легче, что уже определенные формы индоиранской религии демонстрируют почти гностическую окраску. Это прежде всего относится к зерванизму. Знаменитая гностическая формула, что должно знать, кто ты есть, откуда происходишь, где находишься, куда идешь, очевидно, имела своим прообразом индоиранские формулы.
Предшественники Мани: Василид, Маркион, Вардесан все развивали гнозис, который истолковывал христианскую религию всвете иранских дуалистических воззрений. Разница между ними и Мани заключается, однако, в том, что три гностика ощущали себя в первую очередь христианами и, бесспорно, оставались внутри христианской сферы. У них речь идет не о возвещении новой религии, а о правильном толковании уже возвещенной христианской религии. Они — толкователи и реформаторы.
Но с Мани все обстоит по-другому. Мани хочет возвестить совершенно новую религию, вовлекшую и заключившую в себе все прежние знания и учения, в которых он нашел что-либо хорошее. Чтобы понять эти притязания, мы должны пристальнее вглядеться в личность основателя религии и рассмотреть различные аспекты его деятельности, так же, как и его притязания.
Мани — последний великий гностик. Дуалистическая тенденция, доминировавшая у его предшественников Василида, Маркиона и Вардесана, достигает своей высшей точки в его собственной теософо-гностической системе. Поэтому Мани обозначает завершение одной эпохи и начало другой. В то время как три его предшественника намеревались лишь реформировать христианство, восстановить религию Христа в ее первозданной чистоте, Мани совершенно сознательно выступает как основатель новой религии. Правда, он признает своих предшественников: единственная истинная религия однажды возвещалась Буддой в Индии, Заратуштрой в Иране и Христом на Западе. Но в последнюю эпоху в Вавилон, лежащий посреди земли между этими тремя большими областями, пришел Мани как окончательный вестник Откровения вечного божественного закона и как печать пророков, как завершение и подтверждение всех прежних божественных откровений. Он — последняя инкарнация небесного спасителя, открытый всем взорам Нус, Великий Вахман, возвещенный Иисусом Параклет. Будда, Заратуштра, Иисус и Мани — четыре великих пророка Истинной Религии. Но как Параклет и печать пророков Мани величайший из них.
Во всех речах Мани звучит явственное осознание своей миссии. С непререкаемым авторитетом он возвещает свое учение. С твердым достоинством, по естественному праву своего царского происхождения он на равных общается с сасанидскими князьями, и даже с самим Царем Царей.
Достойны удивления также и его сила и многосторонность. Повсюду он вмешивается, наставляя, утешая, увещевая, восстанавливая порядок. Он — один из самых великих основателей церкви и церковных организа торов, которых видел мир. Уже во время его жизни его церковь распространилась от западных пределов Римской империи до Индии, от границ Китая до Аравии. Когда его религия находилась на пике своего развития, она охватывала приверженцев от Атлантического до
Тихого океана. Став государственной религией уйгурского царства в Центральной Азии, манихейство попыталось также завоевать Срединную империю. И оно почти достигло своей цели. Еще в самом начале Нового времени религия света насчитывала в Китае преданных сторонников, устоявших перед всеми преследованиями. Как долго существовало манихейство, мы не знаем, но в любом случае более 1200 лет. Правда, внешние успехи не могут служить критерием для оценки личности, которая стоит за этими успехами. Однако все же, наверное, можно осмелиться утверждать, что уже сами упомянутые факты указывают на то, что перед нами стоит личность совершенно необычной мерки, основатель религиозного движения, которое было вынуждено уступить только внешней силе. Ибо едва ли какую-либо другую религию преследовали столь беспощадно и жестоко, как религию Мани.
Его личность была необычна также в том смысле, что она кажется нам чрезвычайно странной. Деятельный и удачливый миссионер, столь умно и методично выстраивающий свою пропаганду, нам вполне понятен. Так же, как и тщательный организатор, устроивший свою церковь столь же прочно, сколь и гибко. И превосходного религиозного политика, столь искусно использовавшего выгодную политическую конъюнктуру, мы тоже можем понять без труда.
Однако в его природе присутствуют и другие стороны — стороны, которые издревле отличали ближневосточных религиозных вождей. Мани является чудотворцем в классическом стиле. И прежде всего он врач, способный изгнать демонов, которыми одержим больной, и тем самым исцелить его. Искусство врачевания на всем Ближнем Востоке причислялось к самым явственным отличительным знакам мудрости. Сирийское слово, обозначающее врачебное дело, дsьtд, в конечном счете происходит от шумерского a-zu, которое означает «знание воды» и включает в себя знание целебных водных процедур, с помощью которых одержимый демонами обретал свободу. Эта мудрость не только теория, но и также, и прежде всего, практика. Арабское слово, означающее «врач» — hakim, равнозначное «мудрому». В этом смысле Мани также «мудрец». Он — харизматический чудотворец, который может совершать поразительные вещи. Например, принцу Михршаху он показывает райский сад, так что его тело в течение трех часов лежало как мертвое, в то время как его душа блуждала по небесным полям. Сам Мани, очевидно, владел также искусством левитации, черта парапсихического характера, свойственная чудотворцам от израильских пророков до исламских святых и мистиков. По всей видимости, Мани утверждал, что он путешествовал на небеса и получил там небесное откровение в образе книги — мотив, который постоянно встречается нам позднее в религиозной истории Востока, прежде всего в исламе. Мы можем с уверенностью предположить, что подобные свойства, приписываемые личности учителя, делали Мани странным и необычным и для его современников.
Поразительно многосторонним было как художественное, так и литературное дарование Мани. Он с мастерством владеет всеми жанрами, известными ближневосточной литературе. Он лирик и эпический поэт, и одновременно он столь драматично и наглядно описывает борьбу миров света и тьмы, что его вполне можно было бы назвать драматургом, если бы на Ближнем Востоке вообще был известен этот жанр. Значительным было и его искусство проповеди. Простым и ясным языком он показывает простому человеку положение, в котором находится человек в материальном мире. Он использует все символы, подобия и аллегории гностического языка, чтобы придать своей проповеди живость и яркость. Многочисленные примеры, трагичные, комичные, но сильно действующие, сказки о животных, детективный рассказ — эти примеры, взятые из страшных сказок или из повседневной жизни, так же, как из жизни царского двора, придают речам, которые он хочет внушить своим слушателям, особую показательность. Его способность воздействовать на слушателей, должно быть, была весьма значительной. Очарованный непристойными мифами, даже почти одержимый, он вновь и вновь возвращается к ним, чтобы вызвать у аудитории желаемое настроение.
Некоторые догмы изображались им живо и общедоступно, без ученого балласта. В качестве провозвестника откровения Мани был великим народным оратором, в совершенстве владеющим своей техникой и точно знающим, как увлечь за собой аудиторию.
Мани еще и великий духовный поэт, разработавший особый тип богослужения, в котором в центре культового действа стояло возвещенное Божье слово в передаче учителя. Своими гимнами и псалмами он сам положил начало бурному развитию религиозного стихосложения, которым в столь высокой степени была отмечена его религия. Будучи личностью, необычайно развитой в эстетическом отношении, он — как, наверное, никто другой из основателей религий — умел приспособить к религиозной жизни эстетические факторы. От религиозных писаний до богатых одеяний служителей и украшения церковного пространства простираются его ревностные усилия поставить искусство на службу религии. Раньше, чем кто-либо другой, он сумел слить воедино образ и слово.
Однако насколько иным предстает перед нами Мани в своих догматических произведениях! Здесь, должно быть, структура зачастую строилась на столь излюбленных в позднеклассическую эпоху спекулятивных нумерологических схемах. Триады, тетрады, пентады и гебдомады доминируют в его системе. Различные части его догматики представляются архитектоническими шедеврами. Тенденция к нумерологическим спекуляциям, которая широко представлена в поздней античной религиозности, не в последнюю очередь среди гностиков, уже у Мани начала теряться в бесконечности. У его последователей в Китае эта склонность перешла через всякие разумные пределы и задушила почти все остальные положения его учения. Конечно, у Мани за этими числовыми схемами стоит совершенно осознанное педагогическое намерение: они должны служить мнемотехнике и, таким образом, облегчать заучивание основных принципов системы. В то же время Мани, вероятно, вслед за неопифагорейцами, предполагал особенные тайны во взаимных соотношениях чисел. В этой связи следует отметить склонность Мани к астрологии. Здесь он также выступает в качестве типичного представителя поздней античности.
В своей полемике, если речь идет о критике католического типа христианства, Мани прежде всего выступил в роли наследника Маркиона и Вардесана. Однако в целом он — в соответствии со всей совокупностью своих воззрений — гораздо радикальнее в своей критике, чем они. Вообще он остро критикует все прежние «догмы» и «учения», как он называет предшествовавшие религии. При всем признании относительной истинности, которой они обладают, он все же считает себя единственным обладателем абсолютной истины. Как носитель божественного откровения он волен братьи отвергать из прежних религий все, что он пожелает.
Мани не является религиозным философом в собственном смысле слова. Его тип — это не тип философа, а тип восточного чудотворца, харизматика и провозвестника откровения. Однако, само собой разумеется, использованные им мифы могут в том, что касается их содержания, быть выражены и в абстрактных формулах. Больше всего такой подход присутствует у Александра из Ликополя. И все же именно он острее, чем, возможно, кто-либо другой, чувствовал, что Мани был не философом, а «мифологом». То обстоятельство, что Мани избрал миф своим естественным средством выражения, в особенности проливает свет на его интеллектуальный тип.
Он не логично мыслящий философ, а эклекгично-синкретичный теософ. Он не излагает религиозно-философскую систему, а возвещает божественное откровение.
Он черпает из всех источников, отовсюду берет материал для своей системы. Он делает это совершенно осознанно. Мир еще никогда не видел столь «осознанного синкретиста» (Лидзбарски), как Мани. Принимая во внимание исходный пунктего учения, совершенно естественно, что он следует этой стезе. Если истина всегда уже возвещена и — хотя и в извращенной и несовершенной форме — проявляется во всех великих религиях, то Мани должен и меть право заимствовать из более древних систем все, что согласуется с его собственной системой. Очевидно, что этот процесс не всегда был возможен без логической непоследовательности. Поэтому влогических недостатках Мани нет ничего замечательного. Хотя логика Аристотеля стала известна сирийцам довольно рано, однако ничто не говорит в пользу того, что Мани был знаком с аристотелевской логикой. И даже если был, он, скорее всего, чувствовал себя совершенно независимым от нее. О Мани говорили как о представителе азиатского эллинизма (Найберг), и, без сомнения, эта характеристика справедлива. И все же мы должны сделать ударение на слове «азиатский». Дело в том, что у Мани и в манихействе мы находим именно те черты эллинизма, которые должны были показать наибольшую способность к проникновению в ближневосточную культуру. Эти эллинистические черты, однако, не те же, которые кажутся наиболее значимыми современному наблюдателю: нумерологические спекуляции, астрология, практика талисманов, а также всяческие псевдо-науки в области психологии были переданы манихейством исламу. Действительно, здесь не чувствуется никакой «рационализации мышления».
Исторического величия Мани все это нисколько не умаляет. Его следует судить только по тому, кем он был и хотел быть: то есть как носителя божественного откровения и апостола света.