Бежали по лесу избы, выбежали на берег, некуда дальше бежать, остановились испуганные, сбились в кучу, глядят завороженно на море… Тесно стоит деревня! По узким проулкам деревянные мостки проложены, звонко отдают шаг. Идет человек — далеко слышно, приникают старухи к окошкам, глядят, слушают: семгу ли несет, с ружьем ли в лес идет, или так?..
Чуткие избы в деревне, строены крепко, у каждой век долгий — все помнят, все знают. Уходит помор на карбасе, бежит по морю, видит деревня его темный широкий парус, знает: на тоню к себе побежал. Придут ли рыбаки на мотоботе с глубинного лова, знает деревня и про них, с чем пришли и как ловилось. Помрет старик, древний, отмолят его по-своему, отчитают по древним книгам, повалят на песчаном угрюмом кладбище, и опять все видит деревня и чутко принимает вопли жёнок.
Никишку в деревне любят все. Какой-то он не такой, как другие, — тихий, ласковый, послушный. Ему восемь лет, на голове белый вихор, лицо смуглое, в темных веснушках, уши большие, тонкие, а глаза разные: левый пожелтей, правый побирюзовей. Тих, задумчив Никишка, ребят сторонится, не играет, любит разговоры слушать, сказки, — сам говорит редко и то вопросами: «А это что? А это почто?» — с отцом только разговорчив да с матерью… Голос у него тонкий, как свирель, а смеется басом, будто немой: гы-гы-гы! Ребята дразнят его, кричат: «Никишка-молчун! Молчун, посмейся!» Сердится тогда Никишка, обидно ему, прячется в поветь, сидит там, качается, шепчет что-то. А в повети хорошо: темно, никто не заходит, помечтать можно о разном, и пахнет крепко сеном, дегтем и сухими водорослями.
Возле Никишкиного крыльца стоит конь оседланный. Грыз плетень, щепал крупным желтым зубом, надоело ему, глаза прикрыл, голову свесил, осел, ногу заднюю поджал, только вздохнет во сне, ноздри разымутся. Стоит конь, дремлет, а деревня знает уже: собрался Никишка к отцу на тоню ехать, чай-сахар везти за двадцать верст по сухой воде мимо гор и мимо леса.
Выходит Никишка с матерью на крыльцо. Через плечо киса, на ногах сапоги, на голове шапка, тонкая шея шарфом замотана. От гордости боится по сторонам глядеть, сопит, лезет в седло, ноги в стремя, сдвигает бровки: — Но-о!
Встрепенулся конь, тронулся, на ходу просыпается, уши назад насторчил, хочет понять, что за седок на нем нынче. Закачались мимо избы, подковы по мосткам застукали: тук-ток. Кончились избы, показалась слева школа, рыбоприемный пункт, новый клуб под черепичной крышей, дохнуло от колхозной пекарни хлебным духом, раздул конь ноздри, сладостно заржал… Но вот кончились и конюшни, и фермы молочные, и огороды с овсом прошли — блеснуло справа море! Сильно светит низкое солнце, блестит, сияет под ним море и кажется выпуклым. Длинные мысы впереди плавают в голубой дымке, будто висят над морем. Смотрит Никишка вокруг, головой вертит, распускает в улыбку губы. Глядит на солнце, на море выпуклое, огненное, смеется:
— Солнушко, гы-ы!..
Перелетают вдоль берега кулички, кричат печально и стеклянно. Качаются на высоких ножках у моря, у (Самой воды бегают: волна отойдет, они по мокрому за шей, волна обратно, и они назад. Накатываются со звоном волны коню под ноги. «Шшшу!» — набегают, «ссссс!» — отходят, «шшшшу!» — снова набегают… А чего только нет на песке у моря! Вон красные мокрые медузы, после отлива оставшиеся, похожие на окровавленную печенку. Есть медузы другие — с четырьмя дымчато-фиолетовыми колечками посередине. Есть и звезды морские с пупырчатыми искривленными лучами, а еще — следы чаек, долгие, запутанные. Лежат грудами тронутые тлением темные водоросли, тяжело и влажно пахнут. А слева все бревна да бревна: белые, вымытые дождями и волнами, выбеленные солнцем, промороженные и вновь прогретые, высушенные. Слышал Никишка: много лет назад на большой реке Двине прорвало запань. Весь лес, какой был, в море убежал, не могли люди его поймать, а море выкинуло по берегам. Лежи? с тех пор тут лес, никто его не берет, никому не нужно, рыбаки разве только да охотники — на костер…
Весело Никишке. А конь все копытами хрупает да фыркает. Ступит иногда смаху на медузу, разбрызгается она по песку, как редкий, драгоценный камень. Пусто впереди, пусто назади, пусто слева, пусто справа. Справа море, слева лес. А в лесу что? В лесу вереск да сосны кривые, маленькие, злые, обиженные свирепыми северными ветрами, да березы такие же. Еще в лесу ягоды есть сладкие — брусника да черника. И грибы: маслята липкие, рыжики крепкие, грузди, волнушки с молоком, сыроежки с пленочкой. Медведи в лесу ходят, лоси прядают огромными ушами, куропатки хохочут, рябчики перекликаются, посвистывают. Из лесу в море реки выбегают, маленькие и побольше. Через большие реки мосты положены. Нюхает конь бревна, слушает, как внизу вода вызванивает. Ступнет шаг, шею выгнет, назад оглянется… «Но!» — скажет Никишка потихоньку. Конь еще шагнет, а звук на таких мостах глухой, и вода внизу темная журчит, будто крепкий чай. Все реки из болот вытекают, нету чистой воды, везде такая, и море возле впадения рек швыряет на песок желтую пену.
А вон еще что-то темнеет впереди… Подъезжает ближе Никишка — старая шхуна в песок вросла. Мачт нету и киля не видно, засосало. Лежит шхуна на боку, палуба сгнила, борты светятся; внутри водоросли с песком, больше ничего. Подходит волна, затопляет все, хлюпчит внутри, клокает, булькает, отходит — тонко струйки звенят, стекает вода на камни.
Воля, простор, воздух синий, резкий, и никого нет вокруг на много верст. Попадет когда тоня рыбачья пустая, заброшенная. Стены мохом поросли, окошки маленькие, голову только просунуть, крыша осела, прохудилась, да и сама тоня на один бок села, другой задрала, смотрит окошками в пустое небо. Вешала повалены, все рушится, только крест старый, поморский, черный, восьмиугольный, страшно торчит, будто страж, поставленный навечно, и нет ему смены. Жутко глядеть на такое, отвернись — и мимо, мимо!..
Тропа незаметная начинается, конь на нее сам свернул, Никишка задумался, поглядывает вокруг, хочет тайну такую узнать, чтобы все, что видит, разом открылось бы ему. Да не узнать, наверно, такой тайны, смотри только с тоской, впитывай глазами, слушай да нюхай…
И глядит Никишка очарованный, слушает, думает, а тропа все удаляется от моря, глохнет, лесом идет, и становится тихо, золотисто. Октябрь на дворе, под ногами коня — желтые, красные, оранжевые языки. Мохом пахнет, грибами, янтарные рыжики везде, румяные волнушки, — весь лес горит, пламенеет, елочки только зеленые да вереск стелется приплюснутыми островками.
Красен лес, а из-под земли камни обомшелые, серые и бурые выпирают, да стоят особнякам серые изуродованные скрученные елки, и странные березы стоят, похожие на яблони. Попался бы кто-нибудь навстречу! Но никто не попадается, один Никишка в мертвом лесу. Скоро ли жилье? Не у кого спросить, молчат сосны и елки, загадочно смотрят на Никишку камни из-под земли. Все тут камень да сырость… Только тропа глубоко в земле выбита, старая, глухая.
И вспоминает Никишка — рассказывала бабка — давно это было, еще до революции, — шли по мертвым лесам нищие странники, шли беглые, больные, несчастные, обиженные, всякий народ шел. И шли они все к одному месту, в одно место тропы глухие прокладывали, в пресветлую обитель — Соловецкий монастырь. И обратно шли, все такие же нищие, печальные. А где этот монастырь, Никишка не знает, там где-то, где солнышко закатывается, а где — поди-ко, узнай!
И вдруг среди этого безмолвия, звуков неживых — песня! И слышно, топором кто-то постукивает, слышно, дымком попахивает. Конь — уши торчком, заржал звонко, рысью, рысью вперед — жилье чует. Выезжает Никишка из лесу, перед ним изба — тоня отцовская. Все новое, все крепко и ладно, из трубы дымок курится, над крышей шест торчит с антенной-ежиком, на вешалах сети сушатся, рыбой пахнут, на катках карбас лежит, черным боком маслится. А на пороге отец сидит, топором постукивает, весло кормовое ладит да песню поет.
Увидал Никишку, встал отец — огромный, бородатый, в высоких сапогах, в брезентовой робе, с ножом на поясе. Руки у него красные, лицо бурое, борода светлая, глаза резкие под густыми бровями.
— Сынок приехал! Ах ты, молодец, — ласкает отец Никишку, волосенки льняные ручищей своей гладит. — А я слышу топ какой-то, а кто такое и не толкую. А это сынок! Не боялся ехать-то?
— Не, ничего! Птиц видал, грибов видал, с конем говорил. Конь-то умный! На, вот тебе, мамка наклала, — снимает Никишка кису. — А почто это камни на меня смотрели? Они тоже думают? Небось, ночью переваливаются, кому неловко лежать, за день-то вон как бок отлежишь!
— Камни-то? — задумывается отец. — Камни, они, надо думать, тоже живые. А как же? Все живое!
— А ты понимаешь, об чем березы говорят?
— Да они по-своему, по-березьи, небось, говорят. Надо язык ихний знать. А то где понять! Пойду-ко, лошадь расседлаю…
Пошел отец, коня поймал, расседлал, веревку вынес, привязал коня к березе, чтобы в лес не ушел. А Никишка в избу заходит: пахнет рыбой, в печке угли тлеют, на столе хлеб, миски да ложки. В углу приемник стоит, стены плакатами оклеены, на полке журналы ворохом лежат, чисто всюду, подметено, на веревке рукавицы, портянки да штаны сохнут. Вышел Никишка, обошел избу вокруг, в сарай заглянул. Хотел было в сарай забраться, посидеть в укромности, подумать о сегодняшнем, вдруг… что-то живое в сарае показалось, темно-рыжее, будто тусклый пламень. Глазами светит, в глазах блеск красноватый вспыхивает, как предзакатное солнце. Собака!
Сел Никишка на корточки, оглянулся на отца — не видит ли? — заговорил по-собачьи: «Адя… Уууурр! Гу-гуррр… Гам!» Собака молчит, нюхает, голову набок склонила, одно ухо вверх, другое повисло, молотит хвостом — нравится ей Никишка. А Никишка, наговорившись, вышел из сарая, посмотрел на отца, какой он большой, красный, освещенный солнцем, будто царь лесной.
Отходит Никишка немного, ложится на песок, подбегает собака, ложится тоже рядом, жарко дышит. Закрывает глаза Никишка, качает его, все кажется коне едет и чайки взлетают над морем, а мимо — горы да леса. И песню кто-то поет, голос то распухнет, то утончится, баюкает, солнышко светит, а море все: «шшшшу!» — нашептывает, «сссс!» — отходит. Крепко пахнут тлеющие водоросли, дурманят голову, и кулики стеклянно кричат: «пи-пии, пи-пии!» Лежит Никишка, не спит, не дремлет… Песок теплый, собака теплая, смотрит на Никишку огненными глазами, говорит: «Пойдем, Никишка, в лес!» — «Не, я в море с отцом пойду, семгу стеречь!» — отвечает Никишка. А собака свое: «Пойдем в лес, я тебе тайну открою! Об чем березы шепчутся послушаем, что камни думают узнаем!» Любопытно Никишке, сомневается он уже, то ли в море идти, то ли в лес — за собакой, но тут отец как раз подошел с веслом в руке.
— Вставай, сынок, поедем за семгой!
Очнулся, встал Никишка, идет с отцом на берег, а море радуется — вспыхнет, заиграет; заголубеет, так и манит, так и расстилается. Налег отец грудью на карбас, столкнул в море, Никишку посадил в корму, сам сапогами по воде бухает. Но вот и сам в карбас прыгнул, на веслах уместился, Никишке кормовое дал, отвалили от берега, развернулись, и пошло качать-покачивать вверх-вниз, вверх-вниз. Осторожно подплывает к ловушке, привязывает карбас к жерди, встает отец, чутко глядит вниз, в тайник — нет ничего!
— Пусто… — шепчет отец и садится спокойный. Оглядывается Никишка, тихо кругом, ни звука, ровно дует легкий ветерок, светит солнце, слепит глаза море, а берег — далеко, темный, в обе стороны уходит. И кажется Никишке, был он здесь, сидел давно годами, ждал семгу, думал о чем-то. Или снилось ему это?
— Прилив начался, — говорит отец. — Вода пошла, прибывает.
— Донушко видать, — откликается Никишка.
— А как же! Семга, она донушко светлое любит. Ей камни там али водоросли не надобны. Она любит по дну идти в полводы. Полная или сухая вода — это ей неподходяще, а идет, говорю, в полводы. Вишь полотно-то? Сеть то есть. Это вот стенки на кольях с оттягами, а внизу… глянь-ко, что внизу!
Свешивается Никишка за борт, огородил руками глаза свои разноцветные, смотрит в воду, в глубину, видит облики зеленоватые на дне, тонкие ячеи сетки видит.
— Вишь? Вишь, внизу тоже сеть — это доно. Стенки да доно, это вот и тайник, а там ворота, эвон где жерди две рядом торчат, ворота там… Она идет, в ворота зайдет — и в тайник, а в тайнике мы ее бьем, если крупна. Доно подымаем и бьем.
— А вон, глянь, дым! Это чего? Пароход?
— Где? А! — то пароход… Ты послушай, чего я тебе — скажу. У нас тут на севере рек много, не таких, как наши, — это что! — а огромадные реки! И вот по лесам везде лес валют. Валют это, братец ты мой, лес, волокут его тракторами к рекам, связывают в плоты али так пущают, молем, значит, и бежит он к морю. А в Архангельске или там, в Онеге, где лесозаводы, там его запирают, волокут обратно на берег и пилют на доски. Ну, а потом вот энти самые пароходы прибывают, значит, к нам за лесом со всего света. Всякие пароходы — и лесовозы, и лихтера — и люди на них всякие: есть турки, темные, копченые, норвежины, голландцы там, али англичане. Грузятся они у нас досками, стояками, всяким пиленым товаром и — домой! Эвон как дымит, нагрузился!
— А ты был матросом?
— Всем я был: матросом, лесорубом, рыбаком, зверобоем…
— Ой, глянь-ко, чего это?
— Где?
— Эвон кажется…
— А! То тюлень. Тюлень, сынок, подплыл на нас поглядеть.
— А где он живет?
— В море и живет. Днем рыбку промышляет, а ночью к берегу плывет, на камнях спит, в глухих местах, на коргах.
— А почто его бьют?
— Шкура у него хороша и жиру много. Из-за шкуры да жиру и бьют. Его легко бить, глупый он, подкрадаются и шпарим из винтовок. А ходим за ним другой раз на карбасах, а то на ледоколе. Теперь-то все больше на ледоколе — прямо до Баренца.
— А если буря, страшно на карбасе?
— Ой, страшно! Вот вырастешь, возьму я тебя на зверобойку, узнаешь тогда наше северное морюшко! Эвон там, где блестки, — показывает отец рукой. — Где солнышко стоит, там далече островок есть махонький, Жижгин называется. Тюлени там стадятся. На Жижгине этом поморы всегда промышляют. Стоит там избушка зверобойная, на корге, прибегают туда поморы на карбасах из колхозов, чуть не со всего берега, живут, хлеб жуют, поветрия ждут, погоды значит. В хорошую погоду выберут себе льдину здоровую, бегут в море, тюлешков стреляют, ночью на льдине спят. Быват, падет темна погода, так уж понесет, так понесет — заревишь на голос, с жизнею простишься, кто посчастливей, того и отпустит скоро, ветер на переменку пойдет, утихнет, а то кого и в горло вынесет, мимо Канина Носа пронесет да в океан. А там только если с самолета найдут, а так…
— Семга! — шепчет вдруг Никишка.
— Но! — и встал отец на носу на коленки, наклонился над тайником. — А и верно! Ну, я буду доно подымать, а ты карбас сдерживай!
Нагибается отец, руки в воду спускает, Никишка за жердь держится. А в глубине что-то беззвучно мечется, — огромное, туманно-серебристое, живое, — вздрагивают жерди, как струны дрожат оттяги. Шуршит капроновая сеть, втягивает ее отец в карбас, Никишка шею вытянул, смотрит вниз. Вот все меньше места семге остается, вот она раза два уже по верху хлестнула, держит отец одной рукой подобранное дно, другой — колотушку шарит. Нашел, вымахнул руку, ждет, когда ударить можно, а семга бьется все яростней, все сильнее, гулко стукает по дну карбаса, окатывает рыбаков водой. Вот уже вся она на виду, как в чаше пенной, могла бы кричать, закричала бы от ужаса. Бьет отец с размаха ее по голове, хватает за жабры, с усилием втягивает в карбас, шлепает вниз, под ноги Никишке. Смотрит Никишка на нее остановившимися глазами, а она еще жива, еще жабры вздрагивают, чешуя сжимается — серебристая, с темной спиной, с загнутой вверх нижней челюстью, с дымчато-золотистым глазом — прекрасная, дивная рыба!
Опускает отец дно, рукавом лицо вытирает и руки, пахнущие рыбой, вытирает о штаны, закуривает, весело смотрит на семгу, на Никишку: «Вот как мы ее!»
И опять качается вверх-вниз привязанный к жерди карбас. Молчит отец, сложив на коленях могучие красные кисти рук, смотрит безмятежно вдаль, отдыхает. Молчит все, молчит море, молчит берег, не доносится оттуда ни звука. Солнце, низкое уже, скрылось в облаках, потемнело все вокруг, запечалилось. И никого нигде нет! Пусто кругом, безлюдно, летают редкие чайки, на берегу в лесу притаились глухари, да качаются на карбасе два рыбака и с ними заснувшая семга.
Гудит печка, потрескивает, тепло в избе, за окошками сумерки. Таинственно светится шкала радиоприемника, доносит шумы городов норвежская станция. Зажег отец лампу, между ног ведро поставил с водой, шкерает на уху треску пятнистую, рявшу горбатую, тонкую изящную навагу. А Никишка дремлет уже, наговорился за день, нагляделся, наслушался, накачался, устал, дремлется ему, думается бог знает о чем!
Круто меняется погода. Дует верховой обедник, шумит море, все зеленеет и зеленеет на западе, открывается просинь, стеклянеет воздух, и настает вечер необыкновенной чистоты со звездами и смутным небесным-светом.
Лежит рыжий пес у печки, спит, вздрагивает во сне, Никишка встрепенется, слушает в пол-уха — отец чего-то говорит мирное, давно знакомое, родное: о рыбе говорит, о море, о мотоботах, о деревне, о ветрах — полуночнике, шелоннике, обеднике… Склонился низко над ведром, волосы, как у Никишки, белесые, на глаза свесились, борода распушилась, сам неподвижен, руки только двигаются, нож сверкает, рыба в ведро с плеском падает. Говорит, говорит отец глухим голосом. Никишка глаза закроет, видит землю родную с морем, лесами, озерами, по рекам лес плывет, по морю — пароходы; солнце видит, птиц молчаливых, зверей странных; видит он, что псу рыжему снится — лес ему снится, звери ужасные со всех сторон кидаются, бежит пес, лает от страха, одно ему спасение — Никишка! Слышит, камни теперь шептаться начинают, море шумит, деревья в лесу шевелятся, крикнет кто-то, вздохнет… Видит, вот отец в шторм на льдине качается, плачет, еще видит — семга громадная по дну рыщет, а за ней другие — тайник отцов ищут.
Дрова в печке гудят, потрескивают. Отец из избы выходит воду вылить из ведра, слышно, дрова собирает, потом в избу входит, грохает дрова у печки. Вскакивает рыжий пес, вздрагивает Никишка, проходят чары.
— Спишь, сынок? — наклоняется к нему отец. — На воле-то не видал, что делается?
Выходит Никишка — темно, холодно, дует сырой ветер с моря. Так темно, что леса не видно, а наверху, между звезд, светится продолговатое жемчужное пятнышко, будто в страшной высоте плывет облачко, озаренное последним светом солнца. Вздрагивает облачко, вытягивается стремительно в длину, пухнет в середине, выгибается между западом и востоком трепещущим мостом. Смотрит Никишка, закинув голову. Хлопает дверь, подбегает к Никишке пес, за псом отец выходит, тоже голову поднимает.
По облаку начинают ходить неясные тени, цвета меняются, все синеют, густеют — от молочного к синему. Кажется Никишке: напрягается облако, силится загореться рубиновым огнем, заполыхать вместо ушедшего солнца. Все сильнее мерцают и вспухают краски, все больше льется сверху света, но напрасны усилия, все гаснет, и опять большие смутные тени печально передвигаются по световому мосту.
Смотрит Никишка на северное сияние, смотрит отец и молчит, пес смотрит и тоже молчит. Молчит и лошадь, заснула возле березы, пала ей на шерсть крупная роса, все молчит, одно море слабо дымится от небесного огня и шумит, шумит… Гаснет свет, ощупью идет Никишка в теплую избу, забирается с ногами на кровать, пес у печки ложится, ставит отец уху на огонь и чайник ставит.
Скоро Никишка поест жирной ухи, попьет горячего крепкого чаю, ляжет спать, и приснятся ему необыкновенные сны. Обступит его деревня, избы с глазами-окошками, лес тихонько подойдет, камни и горы, конь явится с прекрасной гривой, пес рыжий, чайки прилетят с красными лапками, кулики сбегутся на тонких ножках, тюлени приползут, семга из моря выйдет — все к Никишке сойдутся, смотреть на него станут и, бессловесные, слабые, робкие, с трепетом будут ждать заветного слова Никишки, чтобы разом открыть ему все тайны звериной, немой души.