Я еще раз убедился как многое могут денег. Мы с Серафимой просидели в кафе «Корона» почти до самого утра. Кто договаривался об этом: сама ли Серафима или ее шофер, который вывозил в зал инвалидную коляску? В кафе почти не горел свет, только несколько ламп в том зальчике, где я читал лекцию, да у барной стойки в другом – часть этого другого зала была видна нам через открытую дверь. Бармен читал газеты и разгадывал кроссворды. Лицо его было сосредоточенно, как у министра финансов, представляющего в парламенте бюджет. Позже его за стойкой сменил официант. Он долго смотрел вдаль, в темноту, а потом салфеткой принялся перетирать бокалы и кружки. Сколько же их здесь было! Никто не переворачивал с грохотом стульев, демонстрируя, что время истекло, не двигал столов, не гремел ведром с грязной водой и шваброй.
Шофер, который привез Серафиму, после окончания лекции хорошо подзакусил: над большой тарелкой с едой облачком густел пар, потом он ушел, видимо, спать в машину. Мы все сидели с Серафимой и говорили.
Тишина ночи уже давно накрыла город, протиснулась во все щели: заполнила переулки, как современная строительная пена, затвердела между домами, вползла темнотою в квартиры, коридоры, на кухни, застелила улицы, нависла на кустах, свешивалась с колоколен. Лишь через определенное количество времени, казалось, прямо над нами хлопал жестяными крыльями петух: день придет, день все-таки придет. Каждый раз, слыша его механический крик, я представлял себе темную многовековую громаду ратуши, холодно подсвеченную экономным прожектором, голый покатый булыжник и напротив – святого Георгия, поражающего копьем дракона в фонтане.
Мы ужинали с десяти часов, когда закончилась лекция и последний слушатель, еще раз поблагодарив, покинул зал. Ушел бургомистр, сказав, что он услышал много интересного; потом ушла славистка Барбара Кархоф, уведя с собой стайку студентов и своего друга Вилли. Не спеша уходили, как танки с поля боя, наши соотечественники, попутно задавая вопросы не только о Пастернаке, но и о Госдуме в Москве, о Путине, которого они каждый день видят по телевизору, о театре на Бронной, о романах Гроссмана и Трифонова, о Татьяне Толстой и об Эдуарде Лимонове: когда, наконец, дадут срок этому националисту. Как в воду глядели, срок Лимонову вскоре действительно дали, но я забегаю вперед, вбуравливаюсь в новый роман, который, может быть, напишу, если справлюсь с этим.
– Что бы ты съел? – спросила Серафима, когда за последним собеседником закрылась дверь. – Ты ведь всегда раньше был голодным.
– Жор у меня пропал, – ответил я, – ем как все. Это было юношеское.
– Значит, снизился метаболизм. Раньше ты молотил, не переставая, и однако был как щепка – все сгорало. Я тебе завидовала.
Две женщины сидели передо мною: одна с прямой, откидывающейся назад в стремительной походке спиной, как бы не успевающей за телом, другая старая, годящаяся мне по возрасту в матери. Кстати, покойная мама и Серафима единожды встречались…
Со среднеазиатских гастролей «команда» с декорациями уезжала на поезде, а Серафима улетала на самолете. У нее тогда было какое-то всеобъемлющее любопытство по отношению ко мне, к моей внутренней жизни, к моей семье, к моим товарищам. Может быть, она хотела выйти за меня замуж? Такие случаи огромной разницы в возрасте в театральной среде случались. Серафима сказала тогда: «Может, чего-нибудь пошлешь со мною маме? Я буду в Москве уже завтра. Купи на рынке два килограмма хорошего винограда и положи в коробку из-под обуви. У настоящего сортового узбекского винограда такая тонкая кожица, его почти невозможно транспортировать». Я так и сделал. Мать была удивительно умной женщиной, она, наверное, всё поняла сразу. Мне потом сказала: «Не торопись со своими переживаниями. Настоящий мужчина женится один раз. У тебя всё еще впереди». Но я могу представить себе их встречу, фразы, подтексты. Мамина собеседница виделась мне сейчас так же зримо, как и сегодняшняя Серафима: завитые кольцами рыжие волосы, узкие плечи, резкие повороты головы, летящая походка. Голос у обеих тот же. У сегодняшней Серафимы в голосе будто добавилось миндальной горечи.
– Ты мало изменился, чекалка. Я горжусь тобой, так всё интересно рассказывал, публика была довольна.
После лекции хорошо почувствовать себя обывателем. Я уже устал обсуждать литературу и потому предпочел уклониться от этой темы.
– Раньше, действительно, всё сгорало, – ответил я на предыдущие ее слова, – а теперь не горит. Теперь стараюсь меньше есть хлеба, делаю зарядку, два раза в день гуляю с собакой.
Вторая женщина сохранила только общие черты первой. Но следов замоскворецкой старухи, которая встретилась мне в Малом театре, тоже не осталось. (Где, интересно, теперь тот агрессивный парень-охранник? Что шофер не он – это ясно. А куда делся Сулейман Абдуллаевич?) Седины не было, в Европе сейчас вообще замечательно красят, волосы были молодыми и ухоженными, привычная старая медь поблескивала между прядей.
– Ну, ладно, – Серафима протянула через стол руку и положила на мою, – тебя, конечно, интересует, что случилось со мною, как я здесь оказалась и прочее. О тебе я всё знаю, о жене, о её болезни. Здешние газеты болтливы и нескромны. Я тебе говорила, кажется, по телефону, что о твоей лекции узнала из газеты. Вот села и приехала, у меня очень хорошие водители. Мы обо всём поговорим, но сначала закажем ужин.
Я твердо знал, я был уверен, что в лице у меня ничего не изменилось, никакой тени сомнений или колебаний. Мы, конечно, еще советские люди, но уже другие: мы избавились от приоритетного желания что-нибудь привезти домой, нежели плотно поесть в дорогой загранке. У меня с собой были деньги, я справлюсь и с ужином в кафе.
– Плачу за всё я, теперь я твоя богатая старая тетка, которая встретила знаменитого красавца-племянника. Кеllner! – Серафима перешла на немецкий.
Ах, это великое искусство актеров всё схватывать со слуха, на лету, запоминать тексты десятками страниц. Она говорила по-немецки свободно и раскованно. В конце концов, она знала даже мои молодые вкусы: большой кусок жареной свинины, никакой тушеной капусты, а жареная же картошка. Никакого пива, виски, даже вина. Минеральная вода и водка.
– И вы, тетушка, выпьете водки?
– Водки я, конечно, выпью и мяса съем. Но теткой, пожалуй, как и бабушкой, меня называть не стоит. Я даже убрала в доме все зеркала, потому что возраста своего не чувствую. И, пожалуйста, не обращай внимания на мою инвалидную коляску. Это, скорее, деталь имиджа.
Как мне теперь заканчивать роман? Можно всё происходившее только в кафе «Корона» растянуть на целую главу, а можно ограничиться лишь скорым по действию эпилогом. Как литературовед я вообще полагаю, что идея и конструкция эпилога рождаются в том случае, когда роман уже пережит в уме во всех подробностях, каждая его глава, каждое событие, и однажды писатель просыпается с ощущением, что в любой новой главе, которую он напишет, не будет ни нового поворота, ни нового слова, он всё будет списывать с того, что уже устоялось в его сознании и, как зерно в закромах, уплотнилось, усохло и дальше ему осталось только превратиться в камень. И такая смертная скука возникает в душе писателя, таким жерновом виснет на шее неоконченное творение, так хочется всё забросить, освободиться, вздохнуть и от придуманных историй уйти в жизнь, манящую чем-то новым. Но что делать? Это привычка добросовестных крестьян и профессиональных литераторов – всё заканчивать и всё приводить в порядок. Крестьянину нужно летом рубить и складывать в поленницу напиленные на зиму рюхи, закрывать осенью картофельныё ямы, чтобы урожай сохранился до весны, перепахивать под озимь поле и утеплять хлев со скотиной. Писатель перед смертью не пропускает записей в дневнике, который он с юных лет ведет «для себя», и, памятуя, что не надо заводить архивы и над рукописями трястись, все же переписывает строфы, упорядочивает даты, под копирку пишет письма, осмотрительно выбирая адресатов…
Но к теме: когда потраченное на роман время начинает давить и становится невыносимо корпеть над ним дальше, писатель, скрипя зубами и страдая от несовершенства собственной психики, все подготовленные в воображении главы складывает в одну коробочку: сокращая и отбрасывая подробности, и берется за эпилог.
Мы выпили тогда водки. Боже мой, какое роскошное, шипящее на сковородке мясо было нам подано! А сколько завораживающих подробностей вмещает чужая жизнь! «Как ты?» – «Как вы?»
Дело в том, что в начале нашего с ней давнего знакомства, когда Серафима еще только приглядывалась ко мне, я, естественно, обращался к ней на «вы» и по имени-отчеству. Но после первого же интимного свидания, отвалившись от её тогда еще молодого упругого тела, я, без трусов, с вяло опадающей, но уже почти готовой к новому бою мужественностью, я пошел в ванну сполоснуться, и на ходу бросил, как победитель и полководец, захвативший города и страну: «-Ты бы налила мне водки промочить горло.» Из постели мне сдержанно ответили: «– Халат в ванной комнате, приходи на кухню».
Когда я с мокрыми волосами вышел в кухню, на столе уже стояла большая запотевшая рюмка водки, а в тарелке – соленый огурец и шмат сала с розовыми прожилками на куске черного хлеба. Из вежливости я решил подождать, пока в ванной снова не смолкнет вода и Серафима не окажется рядом. Халата я не надел. В ванной висело их два. Один явно мужской. Кто его надевал? Да и к чему мне вообще кутать во что-то свое загорелое, без единой капли жира тело? Я обмотал себя по бёдрам полотенцем и так и сидел перед полной рюмкой. Хочешь не хочешь, это был мой Тулон.
В молодости мы придаем огромное значение социальному статусу женщины, которой мы овладели (или она нами?). Иногда это был путь к карьере, иногда всего лишь садистический момент самоутверждения. С возрастом понимаешь, а стоило ли уделять этому такое внимание. В подобном «завоевании» не очень много твоих исключительных духовных достоинств. Просто в молодости лучше работают железы внутренней секреции, со временем угасающие, мой мальчик. К чему была твоя гордость, чувство превосходства над неизвестными тебе соперниками? Ведь ты не лучше почти любого своего сверстника, ты выбран сознательно и расчетливо, и в этом было твоё счастье. Эти пожилые женщины – масштабы к слову «пожилые» соответственные – иногда так много дают юному партнёру. А что Серафима? Кто следил за тем, чтобы я всегда был одет и сыт, кто первый научил меня разбираться в искусстве, кто дал импульс? Была ли бы у меня Саломея, и был ли бы интересен ей я, если бы прежде не прошел школу Серафимы? И что дал я сам тем молодым женщинам, с которыми встречался? Ждут ли, например, сейчас моего звонка во Франкфурте? Но стоит вернуться к давнему эпизоду.
Серафима вошла в кухню в легком ситцевом халате. Ей тридцать пять, мне восемнадцать. Значительные женщины всегда умеют казаться моложе. Она причесана, макияжа нет или он нанесен таким образом, что лицо выглядит почти юным.
– Ты еще не выпил?
Она открыла холодильник, налила вторую рюмку водки. Отрезала себе половину яблока. Пояснила, словно отвечая на не высказанный мною вопрос: « Пью я редко, актрисе надо себя беречь». Посмотрела мне в глаза: это уже был не секс, а что-то другое.
– Давай выпьем за тебя, чекалка. Чтобы всё у тебя сбылось. Надо прицеливаться на большое, но не забывать, что повседневная жизнь состоит из малого. И давай договоримся: я тебя всегда называю на «ты», а ты меня – на «вы». Это не только потому, что когда-нибудь проговоришься, ты понял?
Вот и опять я не остался победителем. Эти шепоты, крики, стоны и обещания в постели в лучшем случае мало что означают…
Теперь Серафима, которая, конечно, всё помнит, говорит другое:
– Мы слишком давно с тобой знакомы, чекалка. Называй свою «тетушку» тоже на «ты». Разница в возрасте почти стерлась.
– Я не смогу, я привык.
– Учись.
Будто так легко поломать стереотип, который сложился более трех десятков лет назад. Я даже зажмурился от собственной смелости, впервые произнося ее имя без отчества:
– Скажи, Серафима, как ты…
– Как я оказалась здесь? – Она положила вилку рядом с тарелкой, вытерла ладонь салфеткой. Видимо, это был не самый легкий вопрос, хотя наверняка Серафима была к нему готова. Потребовалась пауза, чтобы собраться. Она сидела, как обычно, с прямой спиной… Мне не нужно было и смотреть на ее отражение в стекле одной из старых гравюр: у немцев мода украшать подобные места красивыми литографиями, старыми или имитирующими старину, и, главное, почти без повторений. Откуда только они их берут, неужели страна, несмотря на войны и разрухи, все сохранила; а почему не смогли сделать этого мы? Где, скажем, наши народные лубки, которые каждый крестьянин вез с ярмарки? Спалили на самокрутки? Где старые чугуны, утюги, прялки? Сдали в утильсырье на переплавку, разбили, исковеркали, закопали на свалках? Она сидит с прямой, как вдовствующая герцогиня, спиной. Лопатки сведены, голова не лежит на шее, а приподнята, чтобы не собирались складки. Актерская профессия и тавро прежде красивой и значительной женщины не дают опускаться. Если бы не вязаные, с узлами артрита, руки… Но как, оказывается, бывают хороши и привлекательны далеко не молодые женщины.
– Все проще простого. – Серафима вдруг как бы упростила подготовленный ею ранее ответ, решила сыграть его не в героических и возвышенных тонах, а на манер ролей юродивых, старых купчих и свах в пьесах Островского. Но и это потребовало от нее, несмотря на певучесть интонаций, большей жесткости формулировок.– На волне перестройки –приписки, хлопковое дело – Сулеймана Абдуллаевича посадили. Я сразу же уехала из республики, из Средней Азии, в Иркутск. Конечно, помогло звание, кино почти перестало работать. Но и со званием прожить было нелегко. Кое-что продала. Ты, конечно, понимаешь, что прежде у меня было другое положение.
Разобраться во всем этом было не так уж и трудно. В начале «перестройки» заболела Саломея, стала меньше ездить за границу, деньги перестали что-нибудь стоить. В 90-х мы тоже что-то продавали, а назавтра деньги значили уже вполовину меньше. Когда Саломея изредка пела где-нибудь в Казани или Омске, она с гастролей привозила соленое свиное сало, мёд, консервы, сыр – все, что поклонники доставали ей по госцене или что она сама умудрялась купить. В это время такая бездна компромата на всех и вся шла по телевидению, что я вполне мог пропустить грустную историю одного из секретарей республиканских ЦК.
Я помнил основной психологический закон доверительного разговора: не перебивать и никаких уточнений, даже если не понимаешь. Следует только сочувственно кивать. На словах «другое положение» я подумал про себя: если бы при этом «положении» была не выдающаяся актриса, а просто молодая красотка с крашеными под блондинку волосами, театру бы не повезло. Но надо было слушать.
– Машина, которая меня отвозила на репетицию и с репетиции, курорт летом, другое медицинское обслуживание, другие продукты. А тут я оказалась в незнакомом городе, в однокомнатной квартире. Приходилось завоёвывать место в театре. Положение актрисы на амплуа старухи или даже «гранд-дамы» это совсем не то, что у основной героини, балующейся иногда характерными ролями.
Тут я улыбнулся.
– Ты чего смеешься, чекалка?
– Меня зовут, кстати, Алексей, ты не забыла?
– Не забыла, не забыла. – Алексеем меня женщины почему-то никогда не называли. Саломея обращалась чаще по фамилии: «Романов, сходи за молоком», «Романов, иди в гараж за машиной, через час мне ехать в театр», «Романов, ты что-то плохо выглядишь, не заболел?»
– Я вспомнил, как ты играла Комиссара в «Оптимистической трагедии».
– Как в Кушке мы увидели в зале голых солдат?
– Нет, совсем нет! – Дружеский ужин на то и дружеский ужин, чтобы проводить его весело и не только за функциональными разговорами. – Как на правительственном спектакле, ты оговорилась.
В возникшую на секунду паузу мы оба вспомнили тот эпизод. Каждый, конечно, по-своему.
Собственно, зачем мы ходим в театр? Узнать содержание пьесы, чтобы её не читать? Это современного потребителя духовной продукции радует, когда, скажем, на кассете с курсом английского языка написано: «За рулем, дома, на отдыхе. Короткие, удобные для запоминания уроки. Слушайте и запоминайте. Не надо ничего читать». Тексты пьес мы знаем, мы приходим в театр слушать подтексты. Я иногда вцеплялся в ручку кресла, когда слышал, как волшебным голосом, так тихо, что было слышно, как в зале дышит какой-нибудь залетевший сюда астматик, Серафима произносила, обращаясь к герою «Оптимистической трагедии», которого, кстати, звали так же, как и меня. Он умирал, она трясла его за плечо, будто пыталась поднять: «Алексей, мы разобьем их в пух, в прах». На правительственном спектакле Серафима оговорилась: «Алексей, мы разобьем их в пух, в пах». Если бы в зале кто-нибудь засмеялся или хмыкнул, заслуженная артистка, вряд ли стала бы когда-нибудь народной, но половина зала уже сидела со слезами на глазах. Все поняли, что это была оговорка. Серафима выдержала паузу и повторила: «Алексей, Алешенька! – тогда я подумал, что второй раз произнесенное имя точно относится ко мне. – Мы разобьем их в пух, в прах». Аплодисменты. Какая тогда была овация! Поздно вечером я, дождавшись, чтобы никого в округе не было, прошмыгнул в подъезд дома, где жила Серафима, и, кормя меня ужином, она сказала: «Я помертвела, когда оговорилась. На обычном спектакле здесь вся бы сцена взорвалась хохотом. А тут слышу, как умирающий Алексей, через сжатые зубы, не дрогнув ни единым мускулом в лице, шепчет: «Повтори еще раз».
– Ну и что дальше?
В той же тональности Серафима продолжила рассказ:
– Дальше становилось всё хуже. Ни друзей, ни знакомых. Люди, наверное, кое-что узнали о Сулеймане Абдуллаевиче, появилась какая-то завистливая недоброжелательность. За спиной всегда шепотки… Квартира обогревалась плохо, свет отключали, грипп, два подряд воспаления легких, попала в больницу, сделали обследование, оказалось, не только легкие надо лечить, но и делать операцию на почке. Старая, опытная врачиха в больнице сказала: операцию бесплатно у нас как следует не сделают. И тут я вспомнила: в дальних предках у меня есть и евреи, и немцы. Когда подала заявление в посольство, естественно, ни во что не верила. Ждала отказ и готовилась умирать, но тут девяносто третий год, штурм парламента в Москве. В немцах взыграло какое-то не понятное мне чувство вины и перед своими бывшими соотечественниками, и перед евреями. В прессе – об этом пресса пишет всегда – ожидание погромов. И вдруг, внезапно, пришел вызов.
Вряд ли здесь Серафима играла, воспоминания ее были слишком свежи, видимо, боль не раз возникала и еще не утихла. А может быть, это привычка актрисы все «свое» каждый раз проигрывать. Я смотрел на ее лицо, в глаза, когда она произносила короткие предложения, за каждым из которых событие, часто роковым образом влияющее не только на её личную судьбу, но и на много других судеб, и будто смотрел кинофильм. Какой крупный план… Как бы сейчас затих зал… Публику уже не волнуют выдуманные ситуации, она ждет публичной и полной гибели всерьез своего кумира.
Серафима сделала паузу, набрала воздуху, чтобы продолжить монолог. Вошел кельнер, убрал тарелки, поставил перед каждым по чашке кофе. Было уже около часа ночи, тихо. Стало слышно, как на ратуше расправляет свои жестяные крылья петух.
– Сейчас выпьем кофе и через час или два перейдем к завтраку. – Серафима нажала на какую-то кнопку на своей похожей на космический агрегат машине, и кресло внезапно развернулось, встало боком к столу. Я не пошевелился, не изменил позу, только поднес ко рту чашку с кофе. Кельнер за стойкой, видимый через открытую дверь, посуду перетер и теперь просто сидел, подперев голову руками и глядел куда-то вдаль.
– Я не спрашиваю ничего о тебе, потому что всё знаю. И не только из газет. От знакомых из России, с которыми переписываюсь. Я вполне могла оказаться в положении твоей жены, но здесь медицина за деньги делает чудеса. Может быть, ты обо всем этом напишешь еще и роман. Вы сейчас все, профессора и бывшие ученые, пишете романы. Раньше вы строили дачи и сидели на партийных собраниях, а сейчас пишете плохие, скучные романы.
Коляска Серафимы еще чуть развернулась. Кто бы мог ожидать от женщины, к тому же актрисы такой точности в манипуляции с техникой. Браво! Это, наверное, привычка работы в кино по командам режиссера: «Два шага вперед и на крупном плане даете реплику, а потом повернете голову вот на этот софит и начнете плакать». Серафима всегда мне говорила, что слезы на сцене сами по себе ничего не значат, важно состояние, внутренняя энергия, которая написана на лице. Слез у Серафимы в этот момент не было, а вот энергия… Какой крупный план пропадает!
–Выйдем на несколько минут на воздух, – сказала она, – я успокоюсь, а ты подышишь.– Пересекая на своей самодвижущейся колеснице зал, Серафима бросила кельнеру: «Молодому человеку – это мне – еще порцию жареной свинины, еще один салат и немножко водки». Как же замечательно она говорила по-немецки!
В дверях я попытался помочь Серафиме переехать порог.
– Не надо, не надо, – как английская королева, до которой, по этикету, нельзя дотрагиваться, остановила меня всадница электронного кресла. – В машину встроено несколько компьютеров, и она умеет даже взбираться по лестнице.
– Стоит, наверное, целое состояние?.
– Не дороже жизни. Ой, чекалка, ты весь просто дрожишь оттого, что тебе хочется узнать, как я здесь разбогатела. Не оправдывайся, расскажу.
На площади было ветрено и свежо. Мы потоптались здесь немного. От подсвеченной ратуши во все стороны расползались знакомые улицы. Всё рядом: дом Вольфа, дом Гриммов, дом Лютера, внизу, сразу за площадью, мемориальная доска Ломоносова. А вот не этот ли «булыжник» попал в знаменитое стихотворение? На следующем ярусе, над площадью – замок со своими легендами, Елизаветой, Филиппом. Всё пронизано историей, деяниями, мыслями, искусством, жизнью. Через переулок – кафе «Фетер», откуда всю эту дремучую густоту истории обстреливают наши современные писатели. Понимают ли облака, над каким местом бегут?
У двери кафе огромная с приподнятой крышей машина – черная, лакированная, изо всех сил скрывающая свою стоимость, До того как вышел шофер с пледом, я успел разглядеть серьезное утолщение возле пятой, кормовой двери: подъемник для инвалидной коляски. Есть ли что-то подобное у кого-нибудь из русских инвалидов и ветеранов? Не очень мне было понятно, как машина прорвалась на площадь, обычно автомобили сюда не допускаются.
Плед пролежал на коленях Серафимы минут десять. Почему так плотно жизнь осаждалась именно здесь? Какие токи источала земля, собравшая на этом пятачке столько знаменитых судеб, строений, событий? Святая, фанатики-рыцари, бунтарь маркграф, могила маршала, выпестовшего зловещую фигуру канцлера, знаменитые поэты, легендарные сказочники, великий диссидент и реформатор. Этого хватило бы для целой страны. Почему здесь, а не в ином месте? И кто продолжит дальше во времени эту цепочку? Облака низко, норовя подцепить печные трубы, летели над спящим городом. Ощущение собственного присутствия перед каким-то таинством жизни.
– Как раскладывает карты жизнь, – произнесла Серафима, уперев взгляд в только ей видимые дали; похоже, мы видели в этот момент разное. – После Кушки и Москвы встретиться еще здесь. Ничего себе треугольничек, правда?
– Красивый и удобный автомобиль, – сказал я, возвращаясь в реальность. Века жизни по законам не только русской, но еще и западной цивилизации научили нас, русских, переводить чудесное в более понятный материальный план. Но кто сказал, что в жизни диалоги, как на сцене, протекают по законам логики? Здесь логика другая, не параллельных переживаний.
– Когда я оказалась в общежитии переселенцев, я варила картошку при помощи электронагревателя в кофейнике, привезенном из Москвы. Какие склоки гуляли в этом общежитии между бывшими соотечественниками! Сколько доносов, как внимательно наблюдали, чтобы все жили на месте и на месте тратили получаемые, как беженцы и эмигранты, пособия. А потом уже тут появился Сулейман Абдуллаевич.
Шофер вернулся в неслышно рычащий лимузин. Уголёк его сигареты и мерцанье приборов виделись через переднее стекло. Серафима развернула свой агрегат и протянула мне плед, стянутый с колен. Не сворачивая мягкую невесомую вёщь, я положил ее на капот.
– Сколько уж он отдал, чтобы вылезти из «хлопкового дела», я не представляю.– Это Серафима сказала уже на пороге, когда управляемые электроникой колеса преодолевали последние препятствия при входе. – Знаешь, чекалка, золота партии на Западе в банках так и не нашли. Это свидетельствует, что партия была легкомысленна и не думала о вариантах будущего. Но почему не искали деньги отдельных коммунистов? Эти талантливые люди были не промах. Сулейман Абдуллаевич приехал в Германию, он уже почти не двигался: санатории, врачи, операции, госпитали, но моя жизнь стала совсем другой. Вот тут-то, ухаживая за ним, организовывая и развивая собственноё дело, я себя и запустила.
На смененной скатерти уже стояла новая порция жареного мяса, свежий салат, закуска и хлеб. Таких длинных, пронзительных и объемных ночей в жизни бывает не очень много, они врезаются в память. Я разлил водку, немножко опасаясь за самочувствие Серафимы, все же очень старой женщины. Но, казалось, она стала еще активнее и энергичнее.
– Интересно, чекалка?
– Интересно. Человеческая жизнь, в отличие от литературного сюжета, всегда интересна, потому что неповторима.
– Ты представляешь меня во главе концерна, занимающегося шоу-бизнесом для русских, устраивающихся в Германии, ведущего их наследственные дела, хоронящего их, составляющего брачные контракты и перепродающего недвижимость?
– Всё это немножко сказочно. А театр? А кино?
– А это и есть театр, где я сама выбираю себе роли и партнёров, играю и режиссирую. В моём штате не хватает лишь одного человека: доверенного помощника и наследника. Ты меня понял?
Какая же здесь последовала пауза! Но мне кажется, она уже знала моё решение. Молча я выпил, молча, до дна выпила свою рюмку Серафима. Она продолжала меня искушать:
– Забирай жену, забирай книги, я вас здесь устрою много лучше, чем вы сейчас устроены в Москве. Не получится с моим бизнесом, будешь писать свои романы, преподавать в университете, ездить по Германии. Мне плохо здесь одной. Ничего от тебя не требую, ты просто как чемодан с моими воспоминаниями. Я хочу, чтобы этот чемодан стоял у меня под кроватью.
По моему лицу она всё поняла. Серафима умная женщина и, как сама призналась, прочла все мои книги. Ничего я, сидя в любом другом, самом распрекрасном месте, не напишу. Мой репортаж – это всегда из кухни, от очага. Ох, как занятно выглядело это предложение! Но жизнь никогда не начинают сызнова. Прошлое для некоторых людей имеет большую ценность, чем жизнь. Я принадлежу к их числу. Я люблю свою обветшалую квартиру, рассказы Саломеи о её выступлениях в Осло, Будапеште и Метрополитен-опера, каждый из них я слышал раз по двадцать; я люблю ее жалобы на свое самочувствие, которое и не может быть иным, как очень плохим; я люблю свою собаку Розу, которая, как только я уехал, по преимуществу лежит на коврике у порога – ждет; я люблю свою проворовавшуюся Москву, с её сумасшедшей Думой, с милиционерами-оборотнями и министрами-оборотнями, я еще не всё знаю о Пастернаке – вот был фрукт, и о Ломоносове – тоже, как и любой гений, со всячинкой. Я хочу в Москву, я хочу закончить роман, который пишу и хочу быть обруганным за него моими недругами и завистниками, которых я тоже люблю. Прощай, философия, прощай Серафима, прощай, Германия!
– Нет.
Мы прощались на том же месте, где совсем недавно смотрели на облака. Какие-то подробности я не узнал, но ни жизнь, ни роман не требуют полного досье. Досье на каждого хранится в двух экземплярах: одно у Бога с Его вечной и неиссякаемой милостью, а другое – в очень важном ведомстве нашего президента-германиста, которым сейчас руководит господин Патрушев. Боюсь, отдёльные страницы в них не совпадают.
Я почти поднял Серафиму о кресла, когда обнимал. Плечо было хрупким и лёгким. Запаха водочки я от неё не почувствовал, потому что сам был не тверёз, но духи у нее были терпкие и, видимо, дорогие. Это был новый для меня запах. Прощай, Серафима. Может быть, навсегда. Но жизнь совершает такие зигзаги, лучше не говорить «никогда».
Огромный лимузин, прижимаясь к булыжной мостовой, пересёк площадь и мягко, как зверь, исчез за ратушей. В «Короне» кельнер уже закрывал дверь. Мне надо было спуститься с холма, со скалы, пересечь старый ботанический сад, своим ключом открыть пряничный домик гостиницы и лечь спать. Я уже прикинул, что еще позвоню во Франкфурт. Предстарость – чудное время: отказать в один день сразу двум женщинам!