В мире есть только два существа, которыми я безмерно дорожу: моя жена и моя собака. В одном случае это любовь с первого взгляда, в другом – более сложные и драматические отношения.
Я хорошо помню, как почти в пятьдесят лет впервые узнал, что такое любовь с первого взгляда. Тут же меня прошило и удивление: это собака! Я никогда не забуду ее взгляда. Правда, Роза почти так же глядит теперь на меня по утрам на кухне, когда я подношу ко рту кусок хлеба с сыром. Так трогательно-пристально, как голодная девочка-нищенка в рождественском рассказе. Эдакая Козетта. «Как тебе не стыдно, Роза, ты изображаешь голодную, когда уже навернула миску каши с супом!» Делает вид, что ей совестно, забирается под кухонный стол, но уже через минуту снова садится рядом и кладет мне на колени голову, не «выключая» проникновенного взора. Из пасти течет слюна, на моих брюках расплывается пятно. Я отдаю ей недоеденный бутерброд: «На, обжора!» Схавав, она продолжает глядеть на меня взглядом оперной примадонны.
Точно так же она взглянула впервые на меня во Внуковском аэропорту. Блатной пилот вынес мне откуда-то из недр аэродромных служб дерматиновую сумку. В сумке сидел, крутя головой, щенок. Мне вручили еще пакетик с сухим кормом на пару дней, я передал пилоту символический комплимент – бутылку коньяку и нагнулся к щенку. «Как ее зовут?» – «Розалинда». Вот тут-то молодой зверь и исхитрился так на меня посмотреть. В этом взгляде, должно быть, сложилось многое, в том числе и «навеки», «до последнего вздоха». Как известно, полюбив раз, собаки не предают.
Я, естественно, понимаю, какие иронические ухмылки возникнут сейчас, когда я попытаюсь воскресить в своей памяти наши отношения с Саломеей. Ах, у него на первом месте собака, потом жена! Лучше, критики, взгляните-ка на себя. Сколькие из вас всю жизнь прожили со своими женами, детьми, никого не любя, не обладая ни жалостью, ни самоотверженностью, ни состраданием? Я здесь не говорю о мужском обмане, имеется в виду черствость и неумение души вибрировать и откликаться на ответное чувство. Вы жили, как в общежитии, когда у соседки по коридору готов суп и расстелена постель. Зачем мотаться по городу и выискивать неожиданные приключения?
Вот чего-чего, а любви с первого взгляда у нас с Саломеей не было! Перестрелка глазами, перестрелка руками, работающие с перегревом железы внутренней секреции подавали свои сигналы, тело соприкасалось с телом, уста с устами, мы созванивались, чтобы встретиться, и не больше… Но это всё я – по собственной, мужской модели. Саломея, конечно, организована тоньше и изощреннее. Для меня брак это предприятие с деторождением и удобствами, некий союз, потому что вдвоем по жизни идти и бороться проще и разные глупости в конце концов не отвлекают. Жизнь – борьба, прожить так, как миллионы, а может быть, чуть-чуть поинтереснее.
Я проходил месячные офицерские сборы в военных лагерях под Рыбинском, и надо было угораздить попасть на эти сборы в конце осени. Невероятное захолустье, нищета окрестных деревень, скучный город с двумя или тремя ресторанами, октябрьская, промозглая грязь, лежащая жирным слоем даже на городских тротуарах. Мне еще повезло: во взводе, каким меня поставили командовать, был замечательный сержант сверхсрочник, который лучше целого штаба обучал меня командирским премудростям и прикрывал, когда надо было сорваться из части, чтобы развеяться. О, эти незабываемые пустые дождливые вечера в брезентовой палатке! О, этот непередаваемый вкус местной водки, запечатанной по моде того времени ломким коричневым сургучом и недорогие провинциальные объятья.
Мы довольно лениво переписывались с Саломеей: я потому, что нечем было вечерами и во время дежурств себя занять; она потому, что у женщин всегда какие-то свои тайные цели. Я не говорю о любви, я и сейчас не знаю, какое чувство она тогда испытывала, но в ней всегда жила та божественная воля душевной тяги ко мне, на которую я только откликнулся, чтобы проснуться. И тут как раз мой степенный и педантичный сержант надумал жениться.
Как же основательно делают подобное такие люди! Сколько на окраину Рыбинска, в деревянный, вросший в землю домик его родителей было согнано ближней и дальней родни и знакомых. Гулять так гулять! По обычаю того времени свадьбу совместили с праздником 7-го ноября. Зарезали двухлетнего хряка, нагнали самогона. Получил приглашение на свадьбу и я.
Мой помкомвзвода срочник Вася – всего-то ремень, фуражка, голубые пронзительные глаза и невероятного обаяния улыбка – Вася был отчаянно худ, низкоросл и тонок и, как и подобает человеку такой комплекции, фантастически вынослив: во время марш-бросков он мог тащить на себе, кроме собственного, еще и карабин с вещмешком какого-нибудь выбившегося из сил новичка – итак, мой Вася, отчаянно краснея и стесняясь, сказал мне, что женится и пригласил на свадьбу. «Невеста кто? Ты с ней давно знаком?» –«Невеста с нашей улицы. Я с ней за одной партой сидел». – «Хорошо, я приду», – сказал я. А чем еще можно было заняться в праздник? Из гарнизона, из города всё равно не выпускали, в Москву, чтобы погулять, не смотаешься. «Вы, товарищ лейтенант, с женой приходите!». – «Ты, Вася, знаешь, я не женат». – «Значит, с приглашенной девушкой». Вот тогда у меня и мелькнула мысль позвонить в столицу и позвать Саломею. Пусть посмотрит экзотику.
К счастью, я смог снять номер в гостинице. Замечательный одноместный номер с удобствами в коридоре, с кроватью, донельзя раскачанной вольными приезжими. Мы с Саломеей тоже внесли лепту в расстройство казённого оборудования.
Уже несколько ночей стояли холода, грязь, казалось бы, подморозило, но в то праздничное утро, когда я встречал Саломею, как назло потеплело и заморосил дождь.
Из поезда молодая солистка вышла при полном параде, как только там ее не затолкали мешочники. Она ведь никогда и не скрывала, что относится ко мне довольно хищно: «Рано или поздно, Алеша, ты будешь подавать мне кофе в постель». В этом смысле еще в молодости она провидчески смотрела вперед. Я подаю ей в постель лекарства, горячую грелку, еду, стираю простыни, во время приступа выношу таз с рвотой, комкаю и выбрасываю окровавленные бинты после перевязки. И с ужасом каждый раз думаю, что нам двоим еще уготовило время. Вернее, даже боюсь думать об этом, чтобы не привлечь к себе черного внимания судьбы. Так бывает страшно глянуть в распахнутую, но без кабины шахту лифта, в её сужающуюся книзу трубу: что там, на дне, в последнем осадке? Так горделивая пытливость вещего Олега перед волхвом (кстати, поэтически оформленная Пушкиным по тексту ломоносовских летописных изысканий) привела его к ненужному свиданию с черепом коня. Но тогда мы были молоды и веселы, как птички.
Здравствуйте-пожалуйста! С высоких ступеней условно плацкартного вагона ночного поезда Москва-Рыбинск, с тех же самых заплеванных досок, по которым только что протащили мешки и сумки с колбасой, мануфактурой и другими дефицитами той поры, по которым, похожие на рабов, выходящих из копей, спускались усталые и испитые, измученные жизнью мужики и бабы, не вызывая в окружающих ни капли сочувствия ни своей молодостью, ни изысканностью туалета, вдруг снизошла некая золотая рыбка, как предсказание недолгого офицерского счастья. Слетела сверкающая иным жизненным предназначением птичка-колибри.
Для свидания со своим потенциальным женихом и мужем Саломея выбрала мало подходящий по погоде прикид. Но что мы, мужчины, понимаем в выборе женщин? Они ведь действуют, подчиняясь своему инстинкту, вне формальной логики. Уж кто-кто, а они прочно владеют формулой Пастернака о том, что в жизни, как и в творчестве, ошибки суть продолжение наших побед. Но хоть сейчас прочь эту поэтическую археологию, пусть побулькает во мне радость молодых воспоминаний. Пусть оба студиозуса Марбургского университета чуть подождут за дверью вагона, пока по ступенькам, как королева нарядных кальмановских оперетт, спускается юная Саломея.
Сначала из-за мешков, курток и плащей болонья, из-за намотанных на головы платков, по уши нахлобученных картузов и врезавшихся в плечи лямок от рюкзаков – естественно, эти лямки врезались не в ее хрупкие плечи, и помыслить подобное нельзя, но описать этот утренний поход невыспавшихся пассажиров тоже невозможно, потому что это будет плагиат – зеленые едоки картофеля; итак, сначала из-за этих вещественных доказательств печальных сторон жизни показалась хрупкая ручка в бежевой перчатке, ручка помахала кому-то, из-за чьей-то спины и сбившегося набок цыганского платка, потом на верху лестницы возникло худенькое и некрасивое, крупное, с отчетливо нарисованными глазами, бровями и губами лицо Саломеи, потом под нерасчетливо взятой в поездку золотисто-коричневой шубкой из каракульчи появилась ножка в туфельке с каблуком, как на бал, сантиметров в тринадцать. Явление богини! Ножка повисла над размазанной грязью перрона, и уже мой офицерский бушлат, выстояв, принял на себя эту хрупкую птичку с сумкой-ридикюльчиком, которая на деле оказался скатертью-самобранкой. Косметика, две пары трусиков, ночная рубашка, тапочки, бутылка коньяку и пр. и пр.
Зачем описывать утро и день в провинциальной гостинице на серых простынях, когда под окном, внизу, проходят октябрьские демонстрации трудящихся? Помню всё. Снова риторический вопрос: почему душа и в старости такая молодая? Может быть, ее молодость в контрасте с быстро стареющим телом и подтверждает наше бессмертие? Наше бессмертие и, значит, существование Бога? Она никогда не постареет и, отлетев, молодая, позолоченная вторым, уже вечным, рождением, будет трепетать юной своей свежестью и ворковать, ничего не требуя, с другими, в слюдяных стрекозьих крыльях, юными душами.
Но не полезем дальше по вязким лестницам молодых воспоминаний. Если бы во мне возобладала сила романистики – о да, да, только университетской, профессорской, – то самое время во имя сюжета и чистоты повествования прервать этот рассказ и по контрасту устранить параллельные словесные гонки с классиком из Марбурга. О, этот знаменитый пробуксовавший роман с Идой Высоцкой. Какие остались слезы в дневниках и переписке! Но как переписка иногда и выдает. Черта с два я кого-нибудь бы оставил, если бы влюбился. Но влюбиться в наше время ужасно трудно. А любовь иногда так быстро оплывает…
Чтобы в наше время «вызреть» к семейной жизни, надо хоть сутки прожить с любимым существом и претенденткой на место жены в четырёх стенах. Как, оказывается, могут быть предусмотрительны элегантные молодые женщины, спускаясь, как облако со сказочно-театральных небес, с грязных подножек заплеванного вагона. В элегантном ридикюльчике будущей оперной примадонны, рядом с трусиками, тапочками и заячьей лапкой для пудры, хранились еще банка таллинских шпрот и банка сахалинской «бланшированной в масле» сайры, а в ночную рубашку была завёрнута бутылка коньяку. Саломея всегда знала – о, этот поразительный женский, бабий, инстинкт! – что путь к сердцу мужчины лежит не через возвышенные разговоры, а через желудок. Ну что еще надо молодому офицеру, только что протолкавшемуся через подозрительный взгляд гостиничной администраторши, дотошно рассматривающей паспорт его «жены»?
В качестве этнографической вехи времени для будущего: эти милые женщины-портье в советское время почти добровольно исполняли роль полиции нравов, хранительниц достижений морально-этического сыска. «А где же печать о регистрации?» – вопрошал изучающий взгляд провинциальной халды с намотанным на голове безобразием похлеще париков придворных Людовика ХIV. «Значит, блядь привёз!» – кричала каждая, выдающая весёлую молодость на танцплощадке и в привокзальном ресторане припудренная морщинка и складка вдоль губ и на шее. Начиналась милая игра нравственного садизма по давно разработанному и опробованному сценарию. Однако тут ни он не вспылил, ни примадонна не дрогнула.
Эти замечательные эпизоды «нравственного» прошлого были вполне типичны. Подобному досмотру подвергались даже клиенты и гости клиентов кремлевских поликлиник. В воспоминаниях второй жены Пастернака З.Н. Нейгауз есть эпизод, который, пожалуй, стоит привести, исходя из двух соображений: некий блик типичных нравов и – новая женщина в судьбе поэта. Этот роман лежит далеко по времени за пределами темы. Поэт был, как и Пушкин, женолюбив. З.Н. Нейгауз – Пастернак уверяет, что Ивинская, как и Лара из «Доктора Живаго», блондинка с серыми глазами, лишь внешний прототип, ей принадлежит «только наружность», а вот судьба и характер списаны до мельчайших подробностей с нее, с Зинаиды Николаевны.
Итак однажды З.Н. приходит в больницу навестить тяжело больного мужа. Дальше пусть говорит она сама, но здесь играют все детали: «Новая гардеробщица, помогавшая мне раздеться, спросила, кто я такая. Я ей показала паспорт и ответила: жена Пастернака. Она пожала плечами и сказала, что час тому назад пришла женщина-блондинка и назвала себя тоже его женой. Гардеробщица отнеслась ко мне подозрительно».
Как всё же женщина понимает женщину! Плечико не теперешней птички, с хрупкими, лишенными кальция от бесконечных промываний костями, каким оно стало сейчас – иногда касаясь, я содрогаюсь от его бесплотности, оно выскальзывает из рук и ощущений, – итак, покрытое нежной каракульчой плечико совсем не птички твердо отодвинуло от окошка администратора армейский бушлат, плохо сидящий на страстном молодом офицере. И здесь знаменитый фокусник Кио или сегодняшний иллюзионист Давид Копперфильд не смогли бы, наверное, добиться большего психологического изменения в обстановке. Пока армейский бушлат в не находящей разрядки злобе сжимал кулаки, магическим образом щёлкнул замочек всё на том же бездонном, как сундук волшебника, ридикюльчике. Ту-ту-ту – появилась, блистая типографской краской и шурша фольгой свежая московская шоколадка с брендом «Гвардейский», тут же мелькнула какая-то средняя, в типичной валютной раскраске тех времен, бумажка, встроенная именно меж теми криминальными страницами паспорта, где должен был стоять тот самый, как божественная субстанция, штамп, который казенным синим цветом объединяет мужчину и женщину, разрешая им совместное местонахождение в гостиничном номере. Как известно лишь бумажка и чернила узаконивают соитие. Надо, что именно в это самое время энергичное офицерское естество, видимо, стимулированное бюрократической преградой, уже давно подпирало брючный ремень. Может быть, именно это обстоятельство так раззадоривало младший комсостав, что он еле удерживался, чтобы не швырнуть, как гранату на полигоне, что-нибудь тяжелое в окошечко строгой администраторши. Какие изменения в жизнях и судьбе могли бы тут возникнуть! Но, о чудо, за окошечком, в святилище нравственности и морали все волшебным образом переменилось. Никаких молний! Только благословляющий елей волнами нисходил из кельи нравственности и благонравия. А вместе со снисходительным вздохом: «Понятно, дело молодое» возник и заветный ключ на чугунной, чтобы прожигала карман, бляхе. Что делает офицер, как только в дверях номера за ним и его спутницей поворачивается в моссельпромовском замке ключ? Правильно!
Офицер уже сбросил на пол свой мокрый бушлат и теперь покрасневшими пальцами пытается оторвать единственную пуговицу, скорее декоративную, нежели скрепляющую две полы золотисто-коричневой шубки. «Не торопись, Алешечка, я сама» – и тут же последовал практический урок: пуговица-то пуговицей, а существовали, оказывается, еще внутренние крючки, которые ладно держали всё сооружение. Ах, не доходя до наверняка скрипучей койки, да прямо на мокром бушлате, да на шубе, которую тоже можно было бы бросить, как раньше говорили, в подножье страсти! Но женщины всё знают, всё предвидят и ведут игру к иным, ведомым только им, результатам. Как же аккуратно Саломея выскользнула из объятий, как необидно отстранилась, и, снова каким-то мановением волшебности, на краешке письменного стола – с обязательной принадлежности каждого номера провинциальной гостиницы, подразумевающей, что, любой приезжий пишет романы, письма или, по крайней мере, высунувши язык, сочиняет финансовые отчеты – на этом столике возник самый желанный в мире натюрморт.
На казенном, снятом с кровати полотенце, появилась баночка шпрот, донской салат, тоже в банке, но уже с открытой крышкой, лимон, два стакана, один – подпасок обязательного, как и стол в номере, графина, а другой – из коллекции бытующего в комнате же умывальника и предназначавшийся для зубной щетки.
Боже мой, какой это был пир, какое замечательное и торжественное утро со стучащим за окном по жестяному подоконнику дождем! Страсть на сытый желудок, да еще подкрепленная дозой коньяка, пахнущей лимоном, – совершенно другая, нежели второпях и вразброс, где небрежность и нетерпение маскируются под неизбежность. Какое утро, какой сонный день, со спяще-покойной головой на твоем плече, с обжигающим шею чужим дыханием, с провалами сна и бодростью, заканчивающейся полётом и опять сном, с разговорами шепотом и с брошенным возле постели вафельным полотенцем.
Уже давно под окном прошла демонстрация, волоча над головами волглые лозунги и мокрые флаги, пожалуй даже попритихла музыка и тише стали пьяные мужские голоса и женские призывные взвизгивания, пора было собираться на свадьбу к моему кнопке-сержанту.
Стоит ли описывать русскую свадьбу, много раз уже выплеснутую на литературные страницы и киноэкран? Здесь всегда, конечно, есть мотивы для сатирического осмеяния: и какие-нибудь излишества в нарядах жениха и невесты, и стол с незамысловатым меню и обильем главного напитка всех русских свадеб – самогона, для женщин кокетливо подкрашенного свекольным соком. Свадьба как свадьба, на окраине промышленного города, где создавались знаменитые дизельные двигатели и двигатели космических кораблей.
Эта свадьба, наверное, ничем не отличалась от десятка тысяч других. Я и сейчас ее вижу в ясных и выпуклых подробностях. Прежде всего – невеста, почти того минимального роста, который оставлял её у последней черты в разряде еще не карлиц, а просто очень низеньких женщин. Моему помкомвзвода нужно было проявить особое рвение, чтобы отыскать где-нибудь на танцах или на здешних мещанских вечеринках или по переписке именно такую миниатюрную пташку. Но ему повезло: эта сидела с ним за одной партой. Невеста была одета в белое, топорщащееся на бёдрах платье, похожее своим крахмальным разлетом на балетную пачку, на голове у неё фата и цветочки, а на ножках, для которых подошли бы только пионерские сандалии, – туфли на высочайшем каблуке, но на два, наверное, размера больше. Одна свалилась во время общей пляски, когда невеста, со всем рвением молодой женщины, желающей показать себя, выкрикивала частушку: «Мой милёнок маленький, маленький удаленький…» и слишком остервенело притопнула ножкой.
Своего доблестного сержанта я впервые увидел в штатском: костюм, белая рубашка, воротник которой подпирал, натирая шею, красный галстук, – а его до изумления пьяные глаза никак не объясняли вполне ясных и осмысленных движений. Он только старался не открывать рот, будто боялся, что не справится с внутренним давлением, и из его сожженного хмелем нутра хлынет наружу чистая самогонка. Но кто и в чем может упрекнуть человека в такой день!
Я, естественно, тоже зацепил стопку и Саломея, выдавая свои первородные привычки, тоже цапнула розовый лафитничек. Самогон мягко, как первый снег на ещё не вполне остывшую землю, лёг на первоначальный утренний и дневной коньяк. А какой божественной сытости и деревенской прелести стоял перед нами холодец! Ах, это столь любимое мною меню русской кухни, еще без майонеза, но с роскошным винегретом, селедкой, закованной в кольчугу из рогатого лука, с разварной картошкой, политой постным маслом (по-нынешнему, растительным) и посыпанной последним приветом из огорода – резаным укропом! А эти куски мяса, а хрусткая квашеная капуста с постным маслом (ныне растительным) и без, цельные соленые огурчики, плотные как из резины, наконец, грибы – маслята и других сортов – в деревянных мисках, алюминиевых плошках, в любой занятой у соседей посуде, куриные ножки и гузки, ломти розового свежепросоленного сала, нежного, словно сливочное масло, и какой-нибудь один-два из магазинных деликатесов – отдельная или любительская колбаса, чуть ли не задохшаяся, пока добиралась на перекладных, в душных вагонах, в заплечных мешках прямо из Москвы, и какая-нибудь дефицитная, красного революционного цвета, рыба. Как богат, сытен и обилен русский стол, а при этом мы не говорим еще о скоблянке с присушенной на огромной сковороде картошкой, о блинах политых топленым маслом или густой, как вар, сметаной, о гороховом и молочном киселе, которые можно резать ножом, об отварных, с солёным огурцом, почках, о жаренной с репчатым луком и томленой в сметане печёнкой, о пирогах с мясом, капустой, грибами, о жареных в масле пирожках с яйцами и зеленым луком, о кислых щах, которыми отпаивают гостей по утрам, о морсе, заводском и собственном пиве, о компоте, взваре из сушеных груш или яблок и, наконец, о чае «для дам» с покупным, ядовитой расцветки, кремовым тортом и собственной выпечкой –коврижкой, хворостом, кренделями.
Ну, разве батон, банка шпрот и банка сайры – еда на целые сутки для двоих молодых людей с пылом юности, взыскующим требовательной энергии, озабоченных друг другом? Свадебный стол пришелся донельзя вовремя. Как же всё это уминалось под истошные крики «Горько!» и знакомые песни, которые играл приглашенный красавец-баянист. «Играй, мой баян, да скажи всем друзьям, отважным и смелым в бою, что, как подругу, мы Родину любим свою!» Наш замечательный сержант-жених позволял себе под эти баянные рыдания стопочку за стопочкой белого, как невинная слеза ребенка, самогона, а раскрасневшаяся, с маками на щеках, невеста прихлебывала из гранёного, зеленого стекла, бокальчика настоящее магазинное винцо. Бутылка этого магазинного эксклюзива стояла рядом с невестиным прибором, и сидящая рядом родня от посторонних поползновений бутылку эту оберегала.
Самое время здесь описать наряд Саломеи, что я и обещал сделать. Это было платье неведомого в этой дальней и глухой стороне фасона. Что-то похожее на коробку или какой-то растопыренный роброн осьмнадцатого века, пошитый из бурого колючего букле. С какой уж заграничной картинки сдувают молодые оперные дивы эти фасоны – никому не известно. Все сначала примолкли, а потом загудели, когда мы, шурша складками, вошли в дом и все увидели Саломею. Женщина в таком наряде, совершенно не предназначенном для городских – почти, по сути, сельских – окраин наряде, была похожа на клумбу, защищенную от жадных ручонок колючей проволокой. Как подобраться, как подлезть? Саломея явилась как вплывающий в незнакомую морскую бухту дредноут, в броне и стали, ощетинившийся во все стороны пушками. Я уж не говорю о косметике, об устрашающей – тогда этого было мало, – почти боевой раскраске глаз, бровей, ресниц. Тем не менее, окруженная блеском столичного шика и восхищением молодой части свадьбы, Саломея запросто, на какой-то свойский манер, расцеловалась с невестой, женихом, всей родной, бабками и мужиками, со всеми поручкалась и, сев на скамейку, устроенную из доски, положенной на две табуретки, тут же с готовностью, и вовсе не чинясь, хлопнула розовый лафитничек самогона. Ай да непьющая Саломея!
Как же под свадебный гул и нестройницу прекрасно шел с чесноком и хреном холодец, какой чудесный хруст издавал запеченный с гречневой кашей поросенок и как быстро, подгоняя один другого, летели прямиком в желудок маслята, грузди, белые… Мы сидели почти около невесты, но свадьба шла своим чередом, и у нас образовался собственный изолированный мирок. Будто кто-то накрыл нас волшебным стеклянным колпаком, отгородившим от остального мира. Когда мы в очередной раз поднимали свои полные самогона стаканы, я спросил у Саломеи, указывая глазами на розовую жидкость: «А это голосу не мешает?» – «Не мешает», – ответила она.
Застолье продолжалось довольно долго, пока не закончилась первая часть праздника, не раздвинули столы и под новенькую радиолу «Ленинград» с польскими модными пластинками не начались танцы.
Мы с Саломеей вышли сначала во двор, а потом вернулись в хату и остались в сенях. Во дворе над домом, городом и лежащей поблизости рекой стояло по-осеннему стылое небо. Дождь, ливший весь день, закончился. Звуки затихающего общенародного праздника стояли в воздухе не гулом, как в Москве, а по отдельности. Подмораживало. Я подумал, что шуба, в которой Саломея приехала, окажется кстати. Надо было возвращаться в избу, в тепло. И вот в сенях с тускло горящей на голом проводе лампочкой мы остановились. А если бы не остановились? Изменилась бы моя жизнь?
За дверью глухо бурчала и перелопачивалась веселая свадьба. Дверь, ведущая внутрь, была утеплена рогожей, ручка на ней блестела от многих прикосновений. В бочке с водой, поставленной к серой, из нетесаных досок, стене, отражался, колеблясь, свет. Я чуть дотронулся до Саломеи, отважно собираясь попробовать панцирь на крепость, прикоснулся, и вдруг… она запела. Здесь мне надо будет подойти к самой трудной и интимной части этих моих воспоминаний.
Роман, конечно, не набор конкретно происшедшего с автором, это лишь случай, «зернышко», которое обрастает подробностями других историй и фантазий. Автор – не герой. Здесь еще надо решить вопрос: не пишет ли автор, как правило, все свои истории с точностью «до наоборот»? Может быть, он сочиняет именно то, чего в жизни не случилось, чего он только жаждал? В этом смысле «Доктор Живаго» не героическая ли конструкция судьбы автора, рефлектирующего по вполне благополучной собственной судьбе?.. Ну вот, здесь автор уже «растроился».
Во-первых, надо продолжать историю, остановившуюся на противопоказанном серьезной литературе слове «вдруг». По этому поводу необходимо объясниться с читателем. Да и вообще читатель имеет право узнать, что такое сегодня роман. Может ли он существовать, когда жизнь во вполне реальных, объемных образах, в образах «конечных», от избыточных подробностей рождения и мужания до запечатлённых один за другим этапов смерти, оставляет «зрителя» холодным. А мы тут с двумя-тремя конкретными эпизодами и претензией на внимание! Это второе. И, наконец, третье: если уж упомянули «Живаго», то надо бы что-то сказать по этому поводу. Правда, не слишком ли неожиданно, прервав эпизод и даже тему своей любви, где почему-то на первом месте собака, автор вдруг вцепляется в любимую кость современных литературоведов – в нашумевший роман?
В сознании героя, приехавшего в знаменитый Марбург прочесть лекцию о Ломоносове и Пастернаке, вдруг складывается некоторая последовательность и закономерность его собственной судьбы, отчего-то сопряженной с этим городом. Надо ли здесь говорить, что автор, профессор-литературовед, по-профессорски честолюбив и, как любой средний профессор, занимающийся литературой, ощущает себя писателем. Возможно, через сознание каждого русского этот город, эта тема неизбежно проходят, вспомним здесь хотя бы директивность, существовавшую в не столь отдаленное время, а именно директивность определенных слов, понятий, героев, имен, топонимики в школьных программах. Это было. У автора в запасе есть еще несколько достаточно конкретных эпизодов, иллюстрирующих эту, уже заявленную и, как ему кажется, неизбежную, сопряженность. В своё время он их предъявит.
А теперь несколько, буквально несколько слов о романе поэта. Здесь, конечно, обычное русское честолюбие. Великие русские писатели всегда мешали просто русским писателям. Так вот, на исходе жизни, сознавая, что прожил он её вполне благополучно, Пастернак решает жизнь обострить. Он был орденоносцем, знаменем левизны, написал первое в истории стихотворение о Сталине, но не перешагнул сверстников, Маяковского и Есенина. Возможно, поле гениальных стихов уже иссякало, роман уже был написан, поэт был достаточно опытным и тертым в литературе человеком, чтобы не осознать собственной заурядности высокого масштаба, надо было обострять. Судьба поэта так зависит от жизненного мифа. В этом мире так всё не случайно, особенно, чтобы закончить.
Марло, соперник Шекспира, не случайно был убит в кабаке, а гениальный Шекспир не случайно не оставил ни клочка бумаги с автографом своих пьес; неистовость Аввакума была вознаграждена морозной ямой, а потом сожжением; Пушкин и Лермонтов убиты на дуэлях (причем сейчас пошли упорные предположения, что дуэли ими же самими «организованы»); Чехов умер в немецком захолустье, но в центре Европы, отправленный туда женой; Есенин и Маяковский, удачливые соперники пастернаковской юности, покончили с собой (если не убиты!), Мандельштам за дерзкие стихи заплатил недолгими, но смертельными лагерями на Девятой речке; Цветаева, храня сына от войны, прерывает ее для себя петлёй – Пастернак же передает свой роман на Запад, а потом, продлевая скандал, отказывается от Нобелевской премии.
Впрочем, подождем со всем этим, чуть позже всё уложится само собой. И, пожалуйста, автор, поделикатней: и в случае с Пастернаком, как, тем более, и в случае с Ломоносовым, мы имеем дело с гениальными русскими провидцами. Как же всё-таки убийственно верно сказал Пастернак: «Я не пишу своей биографии. Я к ней обращаюсь, когда того требует чужая». Не про всех ли нас, из племени писак?
Теперь разберемся со словом «вдруг». Это слово – индульгенция. Им пользуется писатель, когда не может справиться со всеми сложностями жизни, не может, например, объяснить зарождение того или иного поступка или психологического состояния своего героя, то есть когда не держит в своих руках, как Бог, всех нитей созданного им мироздания. И в каком-то смысле разве не богом является писатель? Но, может быть, и Бог не всевидящ? Имеет же Он право на мгновение отвлечься от конкретного человека и в этот момент пристально следить за другим. В мнении, что Бог не отводит взора от каждого и знает абсолютно всё, – слишком много человеческой гордыни. Мы ведь порой не можем определить причину и собственных поступков и с большим трудом докапываемся до психологической первоосновы. Бог не мелочен, Он дает нам возможность кое-что решить самим и не наказывает за всё, пропуская несущественное, чего не умеет делать строгая воспитательница в детском садике.
Я потом, много времени спустя, спрашивал Саломею: «Почему ты тогда запела, не оттого ли, что выпила розового самогончика?» – и не получил ответа. Может, именно в таких случаях и возникает пресловутое «вдруг»?
В этих щелясто-холодных пыльных сенях русской избы с голой лампочкой под потолком, как клекот начинающего действовать вулкана, принялось сочиться невероятно низкое, дрожащее и переливающееся меццо-сопрано Саломеи. Сначала это была как бы только проартикулированная дыханием, его естественным ходом, мелодия, но мелодия самоговорящая, в которую все мы, слушавшие радио той поры, сразу угадывали слова: «Ах, нет сил снести разлуку, жду тебя…» Знаменитая ария из знаменитой оперы. Что Саломея пыталась вложить в эти слова, и что слышалось в них мне? Я же никогда не обещал жениться на ней, ни разу не говорил слово «люблю», да и любил ли я тогда Саломею? Если что и произошло, если что-нибудь, по мысли Стендаля, и выкристаллизовалось, то именно в этот миг. Так неистово, с топотом, плясала за стеной свадьба, так мелко рябила водная поверхность в бочке, так пронзило меня в этот момент чувство, что без этой женщины я не могу жить, что проживу с нею всю жизнь, до тяжелого камня на кладбище! Но почувствовал ли я все несчастья, которые пронесутся над нами, над её головой?
Однако пора возвращаться из собственного прошлого в мир профессорского номера гостиницы, расположенной в старом ботаническом саду.
Это были лишь первые ассоциации, которые пронеслись у меня в сознании, когда я по телефону услышал голос Саломеи:
– Не волнуйся, у меня всё в порядке.
– А как собака?
Сейчас примемся за собаку. Это уже неизбежно, сюжет главы подразумевает некую парность.
Я понимаю, что этот открытый ход не понравится ни Станиславу Куняеву, ни прочим моим друзьям из «Современника», которым я понесу свой роман. А кто еще его напечатает? Не Наташа же Иванова из «Знамени» с ее беспроигрышной любовью то к Трифонову, то к Пастернаку и всегда – к стоящему за спиной Григорию Яковлевичу Бакланову. А может быть, Андрей Василевский из «Нового мира»? Правда, он охотней печатает русское зарубежье с Ближнего Востока. Нет, вся надежда на «Наш современник». Но что делать с этими «модернистскими» вывихами в тексте? Может, они снизойдут за верность и в понимании того, что каждый серьезный и значительный роман в литературе неизбежно поначалу был модернистским – от «Войны и мира» и «Бесов» до «Улисса», романов Пруста и прозы Пелевина. Но надо ли объяснять эту «парность»? Она уже заявлена в расположении эпизодов о любви с первого и не с первого взгляда. Так пусть по закону и романа, и жизни останется в таком же порядке.
– С собакой всё в порядке. Она облаивает весь двор с балкона.
– Не выпускай её на балкон слишком рано, она способна перебудить весь квартал.
Голос у Розы мощный, густой, рыкающий бас. Я всегда думаю, что по мощи ее голос не уступает густой патоке меццо Саломеи. Но, слава Богу, все здоровы. То напряжение, которое исподволь владело мною всё утро, ушло, душа моя теперь свободна на двое суток. Саломея снова, еле передвигая ноги, приползет на свои процедуры, и какой она оттуда выйдет? Как обычно, почти как вчера, с обновленно-ликующим организмом или… Специалисты хорошо знают, как сложны работающие гидросистемы и как легко разбалансировать их при любом изменении давления или подключения. Саломея не любит рассказывать, какая иногда в их зале бывает паника. Кого-нибудь вместе с аппаратом и креслом выгораживают ширмочками, и туда, за ширмочку, набиваются два или три врача. Потом ширмочку уносят, и всё продолжается, как всегда. Это человек вернулся с того света. Сегодня хорошо, но через день я снова буду напряженно ждать утреннего звонка.
Мы поговорили еще пять минут, и я остался наедине со своим романом, будущей лекцией и воспоминаниями. Но сначала кофе, булочку с джемом, которую принесла немецкая улыбающаяся фрау, и пасьянс из карточек с цитатами, приготовленными для лекции. Какое же счастье, когда душа свободна от тревоги за близких. Саломея сейчас, наверное, варит манную кашу для себя, Роза уже получила свою порцию «геркулеса» с вареным и крупно порезанным телячьим сердцем, но, немедленно проглотив, всё равно смотрит на Саломею невинным и честным взглядом абсолютно никогда не евшей, голодной собаки.
В гостинице почти пусто, можно наслаждаться стерильным немецким уютом, словно выцветшим ароматом кофе, можно разложить на столе, где ни единой пылинки или крошки, свои карточки: направо – выписки из стихов и бумаг Ломоносова, налево – выписки из сочинений Пастернака. У Ломоносова не было никаких премий, только жалованная императрицей табакерка с её персоной. Тоже был, что называётся, не простой человек. Сколько написал этот русский гений жалоб и прямо-таки доносов. Но сейчас меня, пожалуй, интересует другое – эпизод надо скруглять и выбрасывать из сознания. Сосредоточиться на другом виде работы, на профессорском знании не удается. А может быть, всё происходит параллельно и один слой сознания подпитывает другой? Когда пишешь роман и он получается, то всё идет в лист, вместе с героями твоя собственная жизнь всасывается в одно ненасытное жерло, чтобы стать словами и текстом. Какая символика заключена в ксероксных фотографиях, которые я выложил сейчас на стол! Одна из них открывает, а другая закрывает знаменитую, 1982 года издания, книгу прозы. Обе сняты в Переделкино, на обеих Пастернак в сером пиджаке, светлых летних брюках, уже седой, значит накануне итогов. Но на фотографии, закрывающей книгу, он с двумя собаками. Два пушистых лохматых пса. Один из них открыл пасть и улыбается, точь-в-точь как Роза.
Несчастия, как правило, имеют парный характер. Я решил взять в дом собаку, потому что понимал: находиться в квартире совсем одной весь день Саломее будет невозможно. Это было некое решение задачи, но кто же смог предположить, что детство, юность и зрелость нашей дорогой псины промелькнет у нас перед глазами, как в кино при замедленной съемке. Роза пришла к нам в дом детенышем – которому было позволено перегрызть все ботинки и туфли, особенно страдали задники, – и вот она уже наша ровесница. Почти в один день один врач сказал, что необходимо срочно оперировать Саломею, а другой – что нужно немедленно вырезать опухоль у Розы.
Кто же отвечает за собственную психику, полную необъяснимых искривлений? Роза была не только спутником, но и неким талисманом Саломеи. Как же она будет возвращаться из больницы, открывать металлическую дверь, потом другую, деревянную, включать свет и не видеть, как откуда-то из глубины квартиры к ней, ленивая и сонная, направляется Роза. Я тоже привык, что летом, как только принимаюсь ставить во дворе машину, Роза появляется на балконе и, просунув морду между балясинами ограждения, внимательно наблюдает за парковкой. Она прекрасно знает все мои действия, и лишь я подхожу к подъезду, срывается с места: она должна ритуально встретить меня у дверей квартиры. Кто будет меня встречать? Конечно, существовал холодный и вполне современный выход – предоставить всё естественному течению событий, а в случае необходимости, при неизбежном, немедленно купить другую собаку. Но она никогда не будет такой же. И это не для Саломеи, с её поистине собачьей привязанностью и верностью.