Чужак! И в этом все дело…
Сколько лет за плечами, а только вчера понял. До конца понял.
В собственном замке сандомирском. На своем берегу реки Вислы. За собственным застольем. Среди своих гостей — сколько их здесь перебывало, на гостинце замковом толпилось, кланялось.
Как всегда — вино рекой. Да какое вино! Никто еще Ежи-Юрия Мнишка в скупости да и расчетливости — что греха таить! — не винил. Повара — лучшие на польских землях. Провиант — королю мрачному, ненавистному, всем всегда недовольному позавидовать. Винный погреб — со всей Европы собранный.
А у них один разговор — походзенье! Происхождение, видите ли! Кто кого знатнее. Кто какими предками, бабками, тетками в седьмом колене похвастать может. Кто с каким королем в родстве состоял. Такие родословные деревья выписывают, на таких высоких их ветках мостятся — голова закружится.
И Ядвига его туда же. Не мужнино имя поминает. Не род Мнишков хвалит. Их делами хвастает. Где там! У супруги достопочтенной свой счет. Тарловы они. Тарло — слыхал ли кто имя такое? Ты, ясновельможный пан Ежи, может, и не слыхал, а вот гости твои ахают. И каноник Бернат Мачиевский — родным дядюшкой Ядзе приходится. Сегодня — каноник, а завтра, Бог даст, и кардинальскую шапку от святейшего Папы Римского получит. Так-то!
Раскраснелась вся. Голосок тоненький, да куда какой пронзительный — всем слышно. На сестрицу родную и смотреть не думает.
Пусть сестрица Урсула своего Константы Острожского расхваливает. Пусть его родню перебирает. Ее право — княгиня! А ей, Ядвиге из дома Тарлов, одно остается — предков перебирать. Хорошо бы на поле боя прославились. Сражались. Переговоры государственные успешно вели. Жили! Просто жили. Размножались. Чтобы дерево родословное кустилось!
Сколько раз почтенной супруге рассказывать принимался, чем род Мнишков гордиться может. Глаза отводила. Губы в нитку сжимала. Времени, мол, совсем нет, прости: хозяйство, дети. Вон их сколько. Раз проговорилась: так это же не на польских землях. На чужбине. Мало ли что там происходит. Так и сказала: «мало ли». Пришлось вам, Мнишкам, из родных мест бежать, значит, Господь покарал.
Как только сдержался! Бежать — слово какое выдумала. Что ж, и впрямь они, Мнишки, из Богемии родом. Не немцы — чехи. Отец, Миколай Мнишек, самому Фердинанду Первому, императору римско-германскому, королю Чехии и Венгрии служил.
Если вспомнить, это от Фердинанда, владетеля наследственных австрийских земель, немецкая линия дома Габсбургов пошла. Католик. Поборник чистой веры, недаром в Испании родился. Испанцы в нем души не чаяли, потому старший его брат Карл как вступил на престол, так и отправил Фердинанда со свитой весной 1518 года в Нидерланды.
Тремя годами позже породнился Фердинанд с Людовиком, королем Чехии и Моравии, — женился на его сестре Анне, а Людовик, в свою очередь, на сестре Фердинанда — Марии.
Отец рассказывал, все в те поры Фердинанду благоволили. Людовик передал в его правление две Австрии, Штирию, Каринтию и Крайну, иначе — пять нижне-австрийских герцогств. А брат, император Карл V, еще и Тироль, Швабские и Эльзасские земли, Вюртемберг. Кто бы тогда не позавидовал двору Фердинанда. Да и семейному его благополучию. Мало кто из монархов так своих жен любил: пятнадцать детей принесла ему Анна. Пятнадцать! А он на нее как перед первой брачной ночью не переставал смотреть.
Да только в 1526 году, в битве при Могаче, погиб король Людовик. Вот когда перед Фердинандом открылась дорога к престолу через любимую жену. Фердинанд заявил, что по бездетности Людовика наследовать ему должна сестра с мужем. Но венгры и чехи не признали наследственности, королевского достоинства. Зато Богемский сейм в 1526 году избрал Фердинанда королем, чины же Моравии, Силезии и Лузации признали Анну и ее мужа законными своими государями по праву наследования.
Отец без слезы не мог вспоминать, с каким торжеством состоялось коронование Фердинанда Первого в Праге. Что гостей, что приемов, что королевских милостей — не счесть, не описать!
А вот с Венгрией не вышло. Выбрали венгры королем и тут же короновали своего, местного вельможу Иоанна Заполью, воеводу Седмиградского. Другая же их часть предпочла Фердинанда.
Так или иначе, но против турок приходилось воевать — они-то при любом замешательстве давали о себе знать. О подробностях отец не говорил. Верно одно — в 1533 году предпочел выехать в польские земли.
Чужак! А должность занял великого подкомория коронного. Многим ли такая снилась. Вженился в семью Каменецких — взял дочь каштеляна Саноцкого Анну. Будто и похвастать матушке было нечем! Николай Каменецкий, пошли ему, Господи, честь и успокоение, — гетман великий коронный, победитель волошского господаря Богдана и татар. Когда Зигмунт I в Вену отправился, вице-королем Польши состоял. Мало?
Дочерей, сестер моих, плохо ли замуж выдал. Эльжбету — за Стадницкого. Два с половиной века тому был Збигнев из Стадник бурграбием Краковского замка. Другим Стадницким доводилось на воеводстве сидеть. Немногим, но ведь доводилось же!
Барбару и вовсе посчастливилось выдать за Яна Фирлея, воеводу и великого коронного маршала. После кончины Зигмунта I на престол польский его прочили. Враги да недоброхоты помешали. Не смирился — партию реформ возглавил. За диссидентские привилегии бороться стал.
Генриха Валуа признал. Как не признать! Перед ним в костел для коронации согласился корону нести. А хотел король-француз воспротивиться диссидентские привилегии признать, пригрозил, что из костела вместе с короной уйдет. Не будет никакого королевского венчания на престол! Испугался французский принц. Еще как испугался. И терпимость и религиозную свободу протестантов в державе Польской торжественно признал.
Жаль, скончался рано. Судьба!
А ненависть двора вдове в наследство оставил. И всей родне ее. Для нынешнего Зигмунта — все Мнишки и Фирлеи бунтовщики, вольнолюбцы. Видеть их около себя не желает. Не то что покойный король Зигмунт II Август, сын Зигмунта I.
Сегодня с утра младшая дочка прибежала — Марина. Марыня… Собой нехороша. Бойкая. Язычок острый — кого хочешь на место поставит. В Мнишков пошла — не в Тарлов, и то слава Богу. О нарядах с утра до ночи думать готова.
Как птичка в залу впорхнула. Огляделась. К отцу кинулась.
— Пусть отец скажет: мы — князья?
— Нет, Марыню.
— А почему? Тетка Урсула княгиня, сестра Урсула — княгиня, и сколько их еще. Только я нет?
— Выйдешь замуж, Марыню, станешь княгиней.
— За кого выйду?
— Пока, дочка, не знаю. Подрастешь, найдем тебе именитого человека. В десять лет замуж не выходят. Подрастешь, красавицей станешь, женихи сбегутся со всех сторон, тогда и выберем.
— А во сколько выходят?
— Лет пять-шесть подождать придется. Да чем тебе дома плохо? Зачем о муже заботиться? Головку свою трудить?
— Не буду о муже заботиться. Для этого слуги есть, челядь. Зато на балы буду ездить, на маскарады. Танцевать ночи напролет.
— А спать не захочешь?
— Днем высплюсь. Лишь бы музыка играла. На мне наряд самый дорогой. И я в первой паре.
— Разве ты и так с отцом балов не открываешь, дочка?
— Не балы, а праздники. Балы поздним вечером бывают. Когда свечи горят. Прислуга мороженое разносит. Вино в бокалах искрится.
— Да ты уж все продумала, Марыню.
— А как же иначе! Есть у отца время о всех моих желаниях подумать. Сама я должна все определить: чего хочу, чего не хочу.
— Ты и матушке обо всем говорила?
— Это зачем? Матушка только поучать любит. А проповедей я и в костеле наслушаюсь — такая скука, того гляди заснешь.
— Нельзя так говорить, Марыню, Божественное слово…
— Полно, полно, отец, я не за тем сюда прибежала. Значит, не княгиня… А выше княгинь кто бывает?
— Много разрядов разных.
— А выше всех?
— Сама знаешь, Марыню, в Польше — король.
— Тогда короля мне найди, отец. Только короля.
— Постараюсь, Марыню.
Убежала. Не оглянулась. Короля ей подавай. Теперь только вспоминать осталось, как при дворе покойного короля Зигмунта II Августа жилось!
В девять лет стал сын Боны Сфорцы великим князем литовским, в десять — королем польским и коронован в Кракове. Двадцати трех женился на Елизавете Австрийской.
Жить бы молодому королю да радоваться. Нет, взревновала Бона сына к невестке. Разлучила супругов. Елизавету в Кракове оставила, Зигмунта в Литву отправила — управлять теми землями. Года не прошло — не стало Елизаветы. Никто не сомневался — дело рук старой королевы. Отравила невестку. Как пить дать отравила.
Молодой король тем временем в Барбару Радзивилл влюбился да тайно и обвенчался с ней. На королеву Бону смотреть по тому времени страшно было. Без ее ведома! Без ее согласия! К сейму обратилась, чтобы расторгнуть негодный королевского достоинства брак.
Шляхтичам что! Кого уговорила королева, кого подкупила — денег не жалела. Кто и сам лютой завистью Барбаре позавидовал. Примас о том же твердил.
Король ни в какую. Тогда-то и наступил известный конец — скоропостижная смерть королевской избранницы. Королеве-матери ничего не простил. Озлобился.
В третий раз, как на пожар, скоропостижно женился — на Екатерине Австрийской, да тут же дело о разводе начал. Нетерпеливый. Злой.
В делах государственных — иначе. Что с Австрией, что с Портой Оттоманской мир поддерживать хотел. С одним Иваном Грозным общего языка не нашел. Воевать пришлось. Ни о каком перемирии московский царь и слышать не хотел — сестры королевской, Катажины Ягеллонки, требовал.
А жить король широко начал. Любовницам счет потерял. Что ни неделя — новых требовал. Ночи напролет с ними гулял. Пил без меры. И денег ни на что не жалел. Лекарей не знал. Как слишком сильно занеможется, колдунов да ведуний требовал. Пусть колдуют над ним, пусть любую хворь заговаривают.
Ничего не скажешь, хорошо к Ежи Мнишку относился. Во всем доверял. Попустительством его был доволен. Уж кто-кто, а Мнишек сумеет каждое королевское желание угадать да удовлетворить. А что лишние деньги иной раз в собственный карман положит вместо казенного, внимания не обращал.
Мог бы дольше пожить — не судьба. Пятидесяти двух лет Зигмунт II Август Богу душу отдал. Прямо в объятиях коханки. Верно, о такой смерти и мечтал. Только сестра королевская, Анна Ягеллонка, взъярилась. Все вины на Мнишка возложила. За девок. За попойки. За драгоценности, которых будто бы недосчиталась.
Только откуда ей знать, что Мнишек мог взять, а что и сам король в лихую минуту раздарить, ростовщикам спустить, кого чем наградить?
Не знала, а на сейме кричать принялась. Проклятье на Мнишка наложила. Примас вступился — не помогло. Одно слова — старая дочь старой королевы Боны. От такой лишь бы подальше держаться. Не удалось. Ославила на всю Польшу. Оскорблений не счесть.
Супруга дорогая — и та засомневалась. Все, мол, твое широкое житье, ясновельможный супруг мой, мотовство твое безмерное. Не мотал бы так, королевские деньги и не понадобились. А теперь куда нам, бедным, от дурной славы уйти, мол, покойника обобрать — последнее дело. Бог накажет.
Спасибо, не при всех «казанье» свое — проповедь читать принималась. В спальне супружеской. Иной раз и замахиваться на Ядвигу из дома Тарловых приходилось. Того супруга не понимала, что драгоценности все — мелочь. Что не о них в случае чего пойдет речь — об экономиях королевских, которыми покойный король доверил Ежи Мнишку управлять. Вот тут и на самом деле расплаты не предугадаешь. Как новый король посмотрит. Как господа сенаторы пожелают.
Эх, кабы об одном происхождении разговор вести! Сидите, голоштанные, голопузые, от одного коня, от одного челядинца шляхтичи, смотрите, как Ежи Мнишек живет. Как вас осчастливить может, коли на службу к себе возьмет. А вот без службы, без денег…
Да и детей многовато любезная супруга принесла. Что твоя королева чешская Анна! И сыновей — каждому имение дай. И дочерей — без приданого богатого о женихах и не мечтай, да еще и при сплетнях таких. Куда ни поверни, деньги нужны. Много денег!
В том же году была в Москве буря великая. Пообломало многие храмы и верхушки башен у Деревянного города; и в Кремле-городе, на дворе у Бориса Годунова, с ворот верх сорвало; многие дворы разломало, людей же и скот в воздух приподнимало…
В том же году… по замышлению дьявольскому, задумал князь Василий Щепин да Василий Лебедев со своими советниками зажечь град Москву во многих местах, а самим у Троицы на рву у Василия Блаженного казну пограбить, потому что в ту пору казна была велика, а советникам их, Петру Байкову с товарищами, решеток не отпирать. Бог же не хотел видеть православных христиан в конечной погибели и их замыслы раскрыл. И схватили их всех, и пытали; они же все в том повинились. Князя Василия и Петра Байкова с сыном казнили в Москве, на Пожаре (Красной площади), головы им отрубили, а иных повесили, а остальных по тюрьмам разослали.
Вот Задувки стоят — великий день всех усопших поминовения. Народу на погосте собралось, кажется, никого в домах не осталось: и стар, и млад. День выдался добрый. Тихий. Зничи — светильники поминальные на гробах зажгли — ровно море огненное: горят — не шелохнутся. Звон заупокойный далеко слыхать — по ходкам и оврагам словно река лился. Наутро зима свое взяла: опять озлилась.
Морозы трескучие. Сухие. Снег ночью землю чуть припорошит, в полдень и следа нет: позёмка посечет, с мерзлыми листьями перепутает. Тополя угрюмые, черные стоят: по осени не успели листвы сбросить. Небо свинцом налитое. Редко-редко луч солнечный пробьется — сразу и погаснет.
Дорога до Горыни-реки в изморози еле виднеется. Не дай, Господь, ночным временем ехать. Волки воют. В темноте глаза светятся. Красные. Голодные. По крови соскучившиеся.
— Ясновельможный княже, гонец к тебе…
В камине огромном плахи дубовые день и ночь полыхают. Искры на пол каменный снопами сыплются. Отсветы огненные на стол широкий, кряжистый ложатся. По страницам большой книги раскрытой пробегают. Перевернет князь одну страницу, задумается. Голову рукой подпер.
— Из Москвы. Ни с кем говорить не стал. Себя не назвал. Об аудиенции просит. На своем стоит…
Восемнадцать лет как Евангелие из княжеской типографии вышло — так и называть повсюду стали: Острожское Евангелие — а все досада берет. Иначе издать надо было. Совсем иначе.
Иван Федоров, ничего не скажешь, великий своего дела мастер. Велеть бы ему тогда лишнюю неделю-другую над гербом княжеским поразмыслить. Простоват. Больно простоват герб вышел. И это для князей-то Острожских!
Как-никак от самого Романа Галицкого род повел. Положим, княжества своего попервоначалу и не было. Зато Федор Данилович, когда московиты на Куликовом поле ратников своих несметное множество уложили, какие семье богатства принес! Дарили его землями, не скупясь, князья литовские — и Витовт, и Свидригайло. Было за что: Подолию и Волынь для них отвоевал!
И век свой кончил, дай Господь каждому, — во благости. Постриг принял в Киево-Печерской обители. К лику святых причислен…
— Как велишь, княже, сам ли к нему на двор выйдешь? В замок ли допустить изволишь? Человек-то вам совсем не знакомый, Константин Константинович.
А московский государь Иван Васильевич Грозный завидовал. Перед самой кончиной своей в письме признался: не удержал печатника. В бега дьякон Гостунский от бояр его распроклятых пустился. Не диво! От таких сам сатана деру даст!
Что ж, всю Литву дьякон провел. До Острога добрался. Тут уж ему жаловаться было не на что. Как сыр в масле катался. Кругом почет и уважение. Оттого и выпустил за один 1580-й год и Библию Острожскую, и Новый Завет Острожский, а при нем Псалтырь. Успел нарочный московскому царю для его библиотеки все доставить. Успел раздосадовать.
— Господине…
Не отвяжется старик! Нипочем не отвяжется. Знает — раз князя еще на руках носил, первый раз на коня сажал — все ему можно. Ничего не поделаешь.
— Зови, Ярошек, сюда зови. На дворе не покажешься — кругом глаза да уши. Народу — нетолченая труба.
— Может, и провести гонца лучше через башню? Никто не заметит.
— И то верно. По крученой лесенке прямо в библиотеку и пройдете. Сам на часах постоишь. Свидетелей лишних не нужно.
— Мне ли не знать, княже Константы.
За окном города Острога не видать. Сколько глаз хватает — холмы да овраги между Вилией и Горынью стелятся. Лесам конца нет…
Известно, Московское княжество — одно, Острожское — другое. Только если посчитать, не так уж малы его владения острожские: триста городов — в Галиции, Подолии, на Волыни. Сёл — несколько тысяч наберется. Да и татары меньше докучают.
А все батюшка, князь Константин Иванович, упокой, Господи, его душу! Умел с неверными управляться, еще как умел! Никто такого не придумал. Пограбить татарам даст, людей да скотину в полон захватить, а как домой соберутся со всем обозом, тут одним махом неверных и приканчивал. Воин с добром всяким — уже не воин. Батюшка до нитки их обирал. Ладно, если ноги унести успеют. В Орду ворочаться иной раз и некому.
Шестьдесят битв князь Константин Иванович Острожский выиграл.
Шестьдесят! Своих людей сберег. Богатств нажил. Староста Брацлавский и Винницкий. Гетман наивысший литовский. Воевода Трокский. Всех чинов не перечислить.
Только и на него проруха вышла: попал в плен к московитам. В Вологду сослали, а там принялись улещать — в московскую службу вступить. Уж на что отец нравом независим был, понял: без хитрости свободы не вернуть. Заручную запись на себя дал — служить Москве обещался. Православие принял. А там при первой возможности в родные края сбежал. Сторону Литвы принял…
— Ясновельможный княже, вот и московский гонец!
— Здравствуй, здравствуй, добрый человек. Господь тебя благослови. От кого пожаловал?
— От Хворостинина-Старковского князя Ивана Андреевича, великий господине. Свойственником я ему довожусь по супруге ихней. Только мне и доверился. Часу помедлить не разрешил.
— Рад, всегда рад весточке от князя. Здоров ли Иван Андреевич?
— Божьей милостью здрав и весел был, когда я из Москвы отправлялся. Тебе, великий господине, того же желал со всяческим усердием. А еще передать велел с великим поспешением: недалек тот день, что спознается Москва с новым государем.
— Захворал Федор Иоаннович?
— Что ему деется! Всю жизнь так-то: не здоров — не болен.
— Тогда о чем ты?
— О шурине царском — боярине Борисе Годунове. Перестал он женихов для сестрицы своей, государыни Ирины Федоровны искать. Поди, знаешь, великий господине, как боярин в тайности с послом цесарским, да и не с ним одним, разговоры вел? Мол, преставится царь Федор Иоаннович, так царице бы с каким-никаким принцем обвенчаться, дорогу ему на престол открыть.
— Как не знать! По всем царствам да княжествам европейским разговоры пошли. Так что из того? Может, решил боярин, что вдовство сестре не грозит, поуспокоился.
— Поуспокоился! Да он сейчас только и бояться начал. Бояре снова о разводе заговорили: неплодна, мол, царица.
— Не в первый раз, сколько знаю.
— Не в первый, твоя, великий князь, правда. Только раньше государь за царицу, как дитя малое за няньку, держался, ни на шаг от себя не отпускал. Других кого в теремах признать не мог, а к ней всегда тянулся. Теперь иное. Случалось — и не раз — забывал о царице. Не приди она сама, так и не вспомнил бы.
— Разлюбил, выходит.
— Да уж какая тут любовь, Господи, прости! При государевом-то уме! Прост он, великий князь, ох, как разумом прост. Чуть что — в слезы. Ему бы поклоны в храме Божьем класть, да в колокола звонить — иных дел не дано ему знать. Боярин Годунов того и испугался: уговорят государя без царицы, тут его власти и конец. Всех как есть богатств нажитых лишат да в ссылку и сошлют. Если лютой казнью самого-то его не казнят.
— И как полагает князь Иван Андреевич, что решил боярин?
— Захария Николаева к себе позвал. А Захарий, известно, от государя не отходит — должность у него такая: царский аптекарь.
— Московит?
— Как можно! Из Нидерландского государства в Московию еще при государе Иване Васильевиче Грозном приехал, лет за восемь до его кончины.
— Подожди, подожди, так это Арендта Классена ван Стеллингсверфа в Московию в то время отвезли.
— Он и есть — это у нас его Захарием Николаевым звать стали. Он и питье государю Ивану Васильевичу в день его внезапной кончины подавал. Все годы боярин его от себя на шаг не отпускал, а теперь и вовсе. Быть беде! Успею ли в Москву вернуться.
— А не станет государя, боярину Борису что за прибыток? Так ли, эдак ли, все едино дворца и власти лишится.
— Сестрицу он на престоле вознамерился оставить, вот что!
— Разве венчана была царица на царство?
— Не была, великий князь, где там! Да больно у Годунова власть велика. Все сможет, все устроит. Царица по его струнке ходить будет, не своевольничать. Характер у нее братцу под стать: мягко стелет, да жестко спать. Власть любит, а при таком-то супруге и вовсе разошлась, удержу не знает. Может, с невесткой и не больно ладит, да племянников любит. Удались детки боярину, ничего не скажешь — что сынок царевич Федор, что царевна Ксенья.
— Значит, о сестре боярин хлопочет… А о последнем сынке Ивана Васильевича разговоров никто не ведет?
— О царевиче Дмитрии Ивановиче Углическом? Так ведь…
— Все кончину его признали, и дело с концом? Весь народ? И слухов никаких? На торжищах, на папертях церковных?
— Народ! Да нешто народ во что поверит! У него своя правда, свой ум. Мыслям-то запрету не положишь.
— О том и говорю. Так что же?
— Говорили. Сразу после дела странного Углического говорили. Потом потише стало. Боярин Годунов — он на вид только умилен да ласков, а в Сыскном приказе кого хошь до смерти замучает.
— Здесь не его власть, добрый человек. Говори без опаски. Да и имени твоего я спрашивать не стану: был ли в Остроге, нет ли, никому не доказать.
— Разве что так… Говорили, великий господине, будто и не царевича вовсе зарезали. Будто дитя какое невинное замест него подставили. А царевича верные люди в земли Западные отвезли, схоронили. До поры до времени, надо полагать.
— Видел ли то кто?
— Может, и видел. Чай, возку непримеченным от дворца не отъехать. В белый день-то. Да еще тем случаем фрязин один исчез. Как под землю провалился.
— Фрязин? И о фрязине толковали?
— А как же. Лекарь знаменитый — имя его запамятовал. Царевича от падучей лечил. Травами всякими, настоями. На дню, сказывали, сколько раз пить отрока заставлял. Царевич ни в какую, а потом уразумел, к лекарю потянулся. Не то что на дню по нескольку раз биться перестал — бывалоча, недели в добром здравии проходили. От него царевич латыни будто бы учиться стал. В народе слух и пошел: фрязин царевича и укрыл, не иначе.
— А самому тебе царевича видать не приходилось ли?
— Приходилось. В Москве на руках у боярынь видел, как царицу-мать Марью Нагую в Углич отправляли. И в Угличе довелось — письмецо туда от князя нашего возил. Насмотрелся, как с детками боярскими на гостинце дворцовом забавлялся.
— Узнал ли бы, как полагаешь?
— Как не узнать. Больно из себя-то царевич приметный.
— Годы всех меняют, а уж о дитяти нечего и говорить. Разве нет?
— Так то оно так, да ведь руки те же останутся: длиннющие, кулаки у коленок висят. Все-то он ими машет. Сразу видно.
— Только руки, говоришь, шляхтич?
— Глаза еще: один вроде зеленый — в сторону косит, другой серый. В народе толковали, будто из-за того государь покойный Иван Васильевич царицу Марью от себя отослал. Не показался ему младенчик. Разъярился царь неслыханной яростью: как, мол, такого выродить посмела. Да ведь нешто народ переслушаешь. Одно верно: последыш.
Патриарх Александрийский Мелетий Пигас — царю Федору Иоанновичу
1593
Тебе за твои подвиги следует быть увенчанным двойною диадимою. Одну ты имеешь свыше от предков; другую же представляем тебе мы. Эта диадима дана Святым Ефесским собором, бывшим при достославном Самодержце Иустиниане апостольскому престолу Александрийской церкви, и ею после святейшего Папы старейшего Рима одни предстоятели Александрийской церкви имели обычай украшаться. Ценно это одеяние не только блеском камней и другим веществом, сколько своею почтенною и славною древностию.
Восточная церковь и четыре Патриархаты Православные не имеют другого покровителя, кроме Твоей Царственности, ты для них как бы второй Великий Константин. Да будет твое Царское Величество общим попечителем, покровителем и заступником Церкви Христовой и уставов Богоносных отцов.
Последыш… Который день как исчез московский гонец в снежной замяти — в обратный путь заторопился. В острожском заимке пиры и забавы попритихли. Князь Константин из библиотеки не выходит. Письма разложил — где читает, где вспоминает. Совет с итальянским доктором Симоном долгий держал. Симон при Академии живет, обок замка. Такой оклад ему положен, что и на родину возвращаться не хочет. Не расчет князю итальянца отпускать.
Ничем князь Константин так не гордится, как Академией, пусть ее пока еще школой зовут. Десять лет назад основал, чтобы православие в здешних краях удержать. Батюшка, князь Острожский Константин Иванович, то истинную веру принимал, то в латинство склонялся. Одно слово, о церкви не радел. Константин Константиновичу главная забота — молодых священнослужителей в правильной вере удержать. Первых учителей — дидаскалов из Византии выписал — одних греков. По светским наукам ученых по всей Европе разыскивал. Тут уж конфессии значения не придавал: были бы знания. Самому следить приходится, чтобы книги толковательные ими писались, диспуты вершились. Теперь уж народ со всей Галиции и Подолии в Острог валом валит. Его академия. Острожская!
— Ярошек, отца Паисия ко мне!
— Ждет он, давно ждет, ясновельможный князь. Как с утра ты велел, так за ним и послано было. Поди вздремнуть старец успел, твоей милости дожидаясь.
— Что ж раньше не сказал! Прости, Христа ради, святой отец, гордыню мою. Задумался тут.
— Бог простит, великий князь. Не тревожь себя укорами, не стоит. Лучше скажи, чем полезен тебе быть могу.
— Ты в Чудовом монастыре московском кремлевском долго ли прожил?
— С послушников, великий князь. Как отец мой в битве голову сложил, желание мое было постриг принять. А как настоятель тогда чудовский моей родительнице родственником приходился, определили меня к отчему дому поближе — в Чудов.
— Не о том я, отец Паисий! Год-то это какой был?
— Год особенный. По латынскому исчислению 1572-й. Битва на «Молодех» тогда с татарами под Москвой произошла. Верстах в сорока от стольного града, 30 июля. Воинов русских много полегло, и отец мой с ними. Неверных государь Иван Васильевич всех разгромил и тут же опричнину отменил. Что отменил! — страшное заклятие на нее наложил.
— Заклятие на опричнину? Не слыхал. Столько лет ее царь имел, опричников, сколько знаю, выше всякого суда человеческого ставил.
— Все верно, великий господине. А тут не только отменил — запретил о том, что была, поминать. Если кто проговорится, по пояс раздевали да на Торгу кнутом до полусмерти били. Земским всем, кто еще в живых остался, вотчины возвращать стали. Да что толку: пограбили их опричники, ох пограбили. Ни кола ни двора не оставили, супостаты. Тут и решил я к ангельскому чину устремиться: где было родительнице на былом пепелище четырех сыновей обустроить, двум дочкам-невестам приданое спроворить!
— 30 июля, говоришь… А 7-го не стало польского короля Зигмунта II Августа. Опустел польский престол. Не мог, выходит, царь Иван той битве не выиграть. Не мог и опричнины не отменить. Кто бы из польской шляхты за него тогда голос отдал, а ведь он о короне польской думал. Рассчитал, коли самому не достанется, царевича Федора подставить.
— У нас-то, великий господине, иные толки были. Будто новых сил Грозный царь набрался, как по весне в четвертый раз женился. Очень уж возрадовался, когда церковный собор ему четвертый, Господи прости, брак разрешил. Дочь коломенского боярина Колтовского Ивана взял. Даже именем своим любимым наречь велел — Анна. Дочь его любимую, царевну, так звали: померла в одночасье. На радостях старшему сыну и наследнику, царевичу Иоанну Иоанновичу, жениться в первый раз дозволил — на сродственнице боярина Годунова.
— Да, не достался царю московскому польский престол. Знаю, досадовал очень. Грозился. Только и оставалось жене молодой радоваться.
— Недолго, великий господине, совсем недолго. Спустя три года слух прошел о походе крымцев на Москву. Государь Иван Васильевич в те поры на подъем еще легкий был. Вмиг собрался в Серпухов с подручным войском. Оказалось, не оправдался слух. В Москву вернулся хуже грозовой тучи. Недавних любимцев своих всех порешил: тут и боярин Умной-Колычев, и окольничий Борис Тулупов, дворян человек до сорока набралось. Ссылать не любил — сразу на плаху. Иной раз и сам топориком побаловаться был не прочь: рука тяжелая, верная. Тут и царице Анне конец пришел — в монастырь ее сослал. Под клобук черный. Проститься не захотел….
— Лето 1574-го… Опять престол польский освободился. В Париже король Карл IX скончался, так герцог Анжуйский Варшаве Париж предпочел — тут же во Францию вернулся.
— Престол польский! Так ведь, великий господине, государь Иван Васильевич и от московского задумал отказаться. Дела на Москве стали твориться неслыханные, не успел любимцев своих казнить, стал венчать на великое княжение Симеона Бекбулатовича. Тут уж самые мудрые руками развели: к чему бы? Касимовский хан, крещеный татарин, и на тебе! великий князь Всея Руси!
— Так ведь всего-то великий князь — не царь.
— Да венчали его царским венцом! А сам царь назвался Иваном Московским, вышел из Кремля и стал жить на улице такой — Петровке. Ездить просто, как боярин какой. В оглоблях! Всякий раз, что Симеон Бекбулатович приезжал, ссаживался вместе со всеми боярами далеко от царского места. Грамоты и челобитья велено было только на Симеоново имя писать. Каково это?
— Писали мне в те поры, что с передачей татарину титула великого князя лишал Иван Васильевич своего старшего сына возможности занять престол и наследовать титул. Так ли, святой отец?
— Так, так, великий господине. Изловчился государь, чтоб царевич Иоанн Иоаннович стал соправителем московского князя, но не царя и князя Всея Руси! Без малого год — до лета 1576-го, на всех бумагах государственных по две подписи стояло: князья московские Иван Васильевич да Иван Иванович.
— Что ж, около года и понадобилось полякам, чтоб с избранием своего короля успеть. Видно, надеялся государь Иван Васильевич по-прежнему на польскую державу, чтобы думали — ничем он с Московским государством не связан, одной Польшей станет заниматься.
— Тебе виднее, великий господине. Государь и впрямь в тот год жениться вдругорядь не стал.
— Не мог, по уставу нашей церкви.
— Устав уставом, а по молитве сожительствовать завсегда можно. Только он и молитвы такой тем разом брать не стал. Ввел в терем Васильчикову Анну своей волей. В разрядах, писцы сказывали, никакой свадьбы не было. Родственники при дворе не появились. Выходит, не было на это сожительство церковного благословения. А там, через два года, постригли Васильчикову в Суздальском Покровском монастыре. И дачи царской на нее пришлось всего-то 100 рублев. Скупенек был, Господи, прости, покойный государь, куда как прижимист. В теремах порты да рубахи простого холста нашивал — чтобы царскую одежку беречь. Летним временем и вовсе босой по горницам ходил. Каждую нитку берег.
— Ты мне лучше о последней царице, святой отец, расскажи. Да, кстати, что с Симеоном Бекбулатовичем стало? Слухи до нас доходили, сослал его царь Иван Васильевич. Точно ли? Куда?
— А разом с царицей Анной, великий господине. В одно и то же время: ее в монастырь, Симеона Бекбулатовича в Тверь. В правление ему государь Тверь и Торжок пожаловав, наказал, николи к Москве близко не подъезжать. Всегда под присмотром находиться.
— Не бунтовал татарин?
— Куда там! Рад-радешенек, что живым ушел. Понимал, чай, счастье его не долгосрочное, дурное.
— Иной оттого, что понимает, на все решиться может.
— Этот — нет. Этот затаился. Во всем государю послушен был, лишь бы не прогневить. Так по сей день и живет на Волге.
— Своего часа дожидается, думаешь?
— Чтобы своего часа дождаться, своих людей заиметь надобно. А он без малого двадцать лет бирюк бирюком сидит под сторожей стрелецкой. Да и выбрал его государь Иван Васильевич не потому ли, что своих детей да друзей не имел?
— Может, и так. Да что ж ты про царицу Нагую не рассказываешь?
— Прости, великий господине, все язык проклятый не туда ведет. Да и что сказать о царице Марье? Роду она не знатного, не старинного. Предок ихний Семен Нага при государе Иване III Васильевиче из Твери на московскую службу вступил. Боярский сан за то получил. Из их семейства государь Иван Васильевич Грозный невесту братцу своему двоюродному, князю Владимиру Андреевичу Старицкому, присмотрел — Евдокию Александровну, да, видно, недосмотрел. Крутого нрава оказалася княгиня. Духом крепкая, властная, ни в чем царю уступать не хотела. Опасался ее государь Иван Васильевич, еще как опасался. Только ни к чему это тебе, великий господине, — дела давние, прошлые.
— Говори, говори, святой отец. Нет такого давнего, что бы в дне сегодняшнем не аукнулось, а Нагие…
В коридоре шелест за дверями — будто ветер легкий, теплый дохнуть не смеет. Дверь еле приоткрывается.
— Что ты, Ярошек?
— Панна Беата разрешения просит к тебе войти, княже Константы. Сама не решается — меня послала.
— Пусть входит племянница. Всегда моей голубке рад. Что ты, Беата, что к стенке жмешься? Хозяйка ты здесь, как я, как сыновья мои, — сколько тебе, ласонька наша, говорить.
— Прости, дядя, одиноко мне показалось. В чертогах темно, холодно.
— Так велела бы огонь распалить в камине, свечей принести! Как можно так себя мучить? Зачем?
— Княгиня-тетушка не любит, когда я слугами распоряжаюсь. Зачем же ее гневить.
— С княгиней сам еще разок поговорю. А пока садись рядом, послушай, что отец Паисий о московском дворе рассказывает, о последней супруге Грозного царя.
— Это страшно?
— Полно тебе, ласонька, около власти не страшно не бывает. Как обычно. Слушаем мы тебя, отец Паисий.
— Так вот, великий господине, ясновельможная панна, разрешил государь Иван Грозный своему брату двоюродному жениться в 1550 году. Не побоялся, что дети у того пойдут.
— А у самого наследник был?
— То-то и оно, что не было. Родила ему царица первенца в 18 его лет, да схоронить сынка пришлось. Не стало Дмитрия царевича то ли от зельной болезни, то ли няньки со струга на Шексне в воду обронили да и утопили. Правды никто не искал, а государь Иван Васильевич ее вроде как сторонился. Ушла ангельская душенька, и весь сказ.
— Говоришь, Дмитрия? Значит, и последнего сына своего царь захотел тем же именем наречь.
— Выходит. А года три спустя захворал государь смертной болезнью. Святых Тайн причастился и велел всем князьям-боярам крест его только что родившемуся сыну — младенцу Иоанну — целовать. Мало кто согласился. Промеж бояр и князей пря пошла. Княгиня Старицкая и вовсе сына своего князя Владимира Андреевича Старицкого законным наследником посчитала, стала против царя баламутить. Только святейшему Макарию и удалось спорщиков утишить, а князя Старицкого убедить крестоцеловальную запись брату умирающему дать — обещаться ни против сына его новорожденного, ни против царицы Анастасии никаких происков не вести. Прямо так в той грамоте и стояло: чтобы мне, князю Старицкому, матери моей, коли лихо какое задумает, не слушать, во всем царице Анастасии и царевичу Ивану тут же признаваться.
— Ничего не скажешь, молод был царь, совсем молод! Кто бы такую клятву, коли что, блюсти стал? Младенцу?
— Твоя правда, великий господине, старшая княгиня поопасилась, а младшая, Евдокия Нагая, начала воду мутить. До государя дошло — он ее сразу в монастырь. Мол, не нужна тебе, брате, жена бесплодная: пара лет прошла, не родила наследника. Надо думать, одной старшей княгини за глаза государю хватало. А чтоб не очень князь печалился, в том же году новую свадьбу сыграли — с княжной Евдокией Романовной Одоевской.
— И князь Старицкий согласился? Взял и согласился?
— Что ты, что ты, ласонька, взволновалася! Неужто князьям Старицким из-за молодой княгини было под гнев царский идти?
— Но ведь…
— Полно, полно, Беата, давай дальше послушаем.
— Бога ради, простите, дядя, но я…
— Может, оно и по-твоему, ясновельможная панна, вышло. Гнева царского утишить не удалось. Как уголек на пепелище, он сколько лет тлел, знать о себе не давал. Приезжал великий государь к Старицким, гостевал, пировал, жаловал, а спустя восемь лет после пострига молодой княгини постригли силою и старую княгиню. Ничем сын матери помочь не смог. Поселили Евфросинью в Горицком монастыре, вблизи Кирилло-Белозерского. Ни писем, ни посылок. Как в могилу заживо старшую княгиню положили.
— Вот видишь, дядя, и ей досталось. Надо было справедливой быть.
— Быть — не быть, конец ей один уготован был, Беата, раз взревновал ее московский государь к власти.
— Так ведь имел же он власть! Уже имел!
— О власти, племянница, так не скажешь. Одна у нее примета — из рук ускользать. Чуть не доглядишь, и нету. Сторожить ее без сна и отдыха надо, или и вовсе не иметь. Отец Паисий не сказал, что Горицкий монастырь годом раньше сама княгиня Евфросинья и основала.
— А постригал ее в Москве, на подворье Кириллова монастыря, ясновельможная паненка, игумен того монастыря владыка Вассиан. Он же вместе с боярами и провожал ее до Гориц. А уж там к ней еще и детей боярских за сторожей приставили. Перед пострижением хотела княгиня с внучкой своей единственной, любимой, княжной Марьей Владимировной, проститься — пять годков уж той исполнилось, — не разрешил государь.
— Боже, Боже милостивый, человек же она!
— Не слушай нашу паненку, отец Паисий. Сколько знаю, не миновала князя Старицкого царская кара?
— Где там! Никакие соглядатаи не помогли. Лет шесть спустя решил государь Иван Васильевич брата двоюродного порешить. Время выбрал и место подале от Москвы. Ехал Старицкий князь со всем семейством с богомолья от Троицы в Александрову слободу. Тут на пути, в деревне Богони, царские слуги их настигли, силком заставили яд выпить. И князя, и княгиню, и детей. Одна Марья Владимировна чудом жива осталась.
— А старая княгиня, отец Паисий? Что старая княгиня?
— Что княгиня! — как сына не стало, в Шексне ее утопили. Долго ли.
— Вот видишь, отец Паисий, каждому свое. Племяннице — княгиня, мне — последняя царица: она-то здесь при чем?
— Так она той первой, постриженной насильно, княгине Старицкой родной племянницей приходилась.
— Вот оно что! Может, обет какой царь положил?
— Если и обет, недолго его исполнял. Года с новой женой не прожил и удалил ее от себя. Не показалась государю молодая государыня — так и сказал ей. Другая бы в монастырь, а Мария Нагая — нет. На глаза лишний раз царю старалась не попадаться, а в тереме жила — на боярынь да мамок покрикивала, иную едва не до смерти прибивала. Всеми недовольна была. Оно и понятно. Дите хворое. На дню сколько раз в припадке падучей заходится. Пена изо рта бьет. Глазки закатятся. Ручки, ножки сведет — не разогнуть. Норовит во что ни на есть зубками вцепиться. У нянек все руки обкусанные были. Лекарей царица искала. Как искала! Жизни бы, кажется, не пожалела, да что толку. Все от государя скрывать тщилась: не выслал бы, не отрекся от дитяти. Ему и Федор Иоаннович не в радость был, а тут…
— И что же, нашелся доктор?
— Фрязин какой-то. Сказывали, сумел помочь. Царица ему одному и доверяла. Важный такой по городу ходил. Возок — царскому под стать. Стекла — зеркальные. Внутри — рытым бархатом обит. Упряжь конская — с серебряным подбором. Я-то сам с ним только в Угличе спознался, да вот теперь у Академии частенько вижу.
— Не тот ли, что с шляхтичем литовским живет?
— Литовским шляхтичем? Откуда ты знаешь его, племянница?
— Да так, случайно. В дверях церковных столкнулись…
Сей изрядный правитель Борис Федорович своим бодроопасным правительством и прилежным попечением, по царскому изволению, многие грады каменные созда и в них превеликие храмы, и славословие Божие возгради, и многие обители устрой — и самый царствующий богоспасаемый град Москву, яко некую невесту, преизрядною лепотою украси, многия убо в нем прекрасные церкви каменные созда и великие палаты устрой, яко и зрение их великому удивлению достойно; и стены градные окрест всея Москвы превеликие каменные созда, и величества ради и красоты проименова его Царь-град; внутрь же его и полаты купеческие созда во упокоение и снабдение торжником, и иное многое хвалам достойно в Русском государстве устроил.
Оглянуться не успели, Рождество подошло. На гостинце толчея, что на торжище. Кони. Повозки. Кучера глотки дерут. Гайдуки постромки разбирают — как не запутаться? Гостей понаехало не то что со всей округи — издалека кто только не пожаловал. Недельку-другую непременно поживут. Хлебосольней Острожского замка ни на Литве, ни на Волыни не сыскать. Константа Вишневецкий челом бил, чтобы тестя его Юрия Мнишка с семейством тоже принять. Не великая шляхта, так ведь родственник. За столом — первый весельчак, в карты — первый картежник. Да в такой толпе разница невелика — пусть приезжает, перед жениной родней похвастается.
Двери отворились — княгиня. Торопилась, видно. Задохнулась. Губу прикусывает. Опять выговаривать собралась.
— Князь, не хотела тебя тревожить, только Беата…
Опять Беата! Не любит мужниной племянницы. За то не любит, что прилежит сестрина дочь истинной вере. Ни о чем, кроме православия, слышать не хочет, зато княгиня с униатскими попами ни на час не расстается.
— Беата говорила на паперти с шляхтичем. Тем самым, что при Академии живет. Уродец такой. Глаза разноцветные, и на губе бородавки огромные — смотреть противно. Марыська рядом стояла. Зачем он здесь появился, этот нищий? Одежда простая, а ты, князь…
— За супруга своего решили распоряжаться, княгиня? Отчетом я вам не обязан. Разрешил — значит, так тому и быть.
— Но почему? Почему такому безродному?
— Лишнего говорить не стану. Только приказ мой такой. С нами за столом ему не сидеть. На приемах бывать — не след. Пока. Слышите, княгиня? Пока. А с прислуги спрос самый жесткий будет: чтобы к нему со всяким почтением подходили. И разговоров промеж себя никаких не вели. А теперь ступайте, княгиня. Я занят.
Гонец сказал: в монастыре царица Марья. Так выходит: у нее сына убили — ее же и сослали, да и под клобук черный спрятали. Коли царевича в живых нет, какая от матери опасность? Да и винила она в смерти его не государя Федора Иоанновича, не боярина Годунова, помнится, дьяков каких-то. Кто же материнского горя не поймет, лишних слов не простит? Значит…
Паисий Паисием: чего не знает, что додумает, где и душой покривит. Кого одежды монашеские от лжи не спасали! Слаб человек, что там. Теперь письма найти, что тогда владыка Серапион из Москвы посылал. Верен был государю своему Ивану Васильевичу Грозному. До конца верен. О его наследниках думал.
Вступил государь Иван Васильевич в брак с Марьей Нагой осенью 1580 года. Родила она сына в срок, как положено. Сразу после родов стала государю неугодна — все на том стоят. К себе ее царь допускать не стал, но и из дворца не выслал.
Еще через год отправил царь посольство в Лондон. Поручил Федору Писемскому союз установить с английской королевой. Если не захочет Елизавета Английская в брак с ним вступить, сватать ее родственницу. Любую. Лишь бы собой не больно страшна, да и не стара была. Настоящего наследника, пишет владыка, государю родить. Вот и числа есть: в августе 1582-го посольство из Москвы выехало.
Это при живой жене! В Лондоне у посла о царице Марье спросили — отмахнулся. Мол, не венчанная. Живет во дворце по благословению священства для его государева здравия. Вмиг отослана будет. О бастарде нечего и говорить: мало ли семени каждый дворянин, не то что великий государь, за жизнь свое раскидает — неужто всех в расчет принимать!
— Ярошек! Пана Зайончковского ко мне. Разыскать сейчас же!
— И искать пана Казимира нечего, ясновельможный князь, в библиотеке, как всегда, над бумагами корпит. Ничего не скажешь, службу свою знает: дела княжеские день за днем описывать.
— А, пан Зайончковский, я и не знал, что ты под рукой. Ишь, как притаился — тебя и не заметишь.
— У оконца я, ясновельможный князь, у оконца. Дни короткие, свету не дождешься, а от свечей того гляди глаза болеть станут.
— Зажигать больше надо — не люблю потемок. А тебя, пане, спросить хотел: как оно с наследством царевича Дмитрия Углического было. Известно ли?
— Сейчас, сейчас погляжу — под рукой у меня все. Что ж, по первому завещанию отдавался царице в удел Ростов, а ее будущему сыну Углич.
— Будущему, говоришь?
— Написано так, ясновельможный князь. Выходит, тяжелая еще царица ходила. Да, и будущему сыну в придачу к Угличу три города определялись. Какие города…
— Раз другие завещания были, неважно. Ты о последнем скажи.
— Последнее… Вот оно — составил его царь Иван Грозный в день своей смерти, как предсказано ему было, 18 марта 1584-го, у православных — на Кириллин день. Обстоятельства здесь такие были. Нагадали царю все астрологи и колдуны, что умереть ему на Кириллин день. Царь весь день ждал, а как к вечеру дело повело — велел принести завещание и заново его написать. Тут царица Марья ничего не получила, а царевичу Дмитрию один Углич отошел с тем, чтобы жил там с матерью под опекой, которую совет при наследнике, царевиче Федоре Иоанновиче, определит.
Еще одно тут, ясновельможный князь. Углический удел, видно, у московитов удел необычный. Раньше отдавал его царь Иван Грозный своему младшему брату, глухонемому Юрию. И раз Юрий сам распорядиться ничем не мог, была при нем в Угличе Боярская дума. Вот ее-то, по завещанию последнему, и следовало отменить.
— А царица Марья где-нибудь упомянута была?
— Нигде. Ни единым словом.
— А при новом царе — Федоре Иоанновиче?
— За неделю до того, как коронационные торжества начались, ее с сыном отправили в Углич. В бумагах значится, «с великой честью». Бояре с ней поехали, 200 дворян и несколько приказов стрелецких. Содержание ей тоже большое назначили.
— Избавились и забыли.
— Не совсем так. В день коронации митрополит Дионисий пожелал здоровья и многолетия царю Федору с царицей Ириной и с братом его, князем и царевичем Дмитрием Ивановичем. Так доносил цесарский посол.
— Ага, вот это важно! Один раз?
— Несколько лет. А потом царь Федор поминать Дмитрия Ивановича настрого запретил как незаконнорожденного. Священство кто подчинился, кто по-старому поступал. До весны 1591 года.
— А в мае того же года царевич погиб, так получается?
— Именно так, ясновельможный князь.
— А Нагие? Родственники царицы? Где они были?
— Цесарский посол доносит, что в Угличе. Все туда съехались. Настоящую столицу свою устроили. Они очень надеялись, что после смерти царя Федора престол наследует именно Дмитрий, да и все, утверждал посол, в Московском государстве так думали.
— Никого не смущало то, что Дмитрия считали незаконнорожденным?
— Ничего подобного в донесениях нет. Для всех он был единственным потомком Ивана Грозного. Старшего своего сына царь убил, внук от того родился мертвым. Московитам была важна подлинная царская кровь. Формальностям они не придавали значения.
— Поэтому предполагаемое убийство царевича вызвало народный бунт?
— Жители Углича разгромили Приказную избу, убили назначенного следить за царицей дьяка и его сына.
— И вынудили правительство Федора прислать следственную комиссию.
— Именно вынудили. Вряд ли царь Федор и его любимец боярин Годунов ожидали такого взрыва народных страстей, тем более испытывали желание разбираться в нежелательных для них подробностях. Есть ли у нас какие-нибудь сведения об этой комиссии?
— От посла короля польского, ясновельможный князь. Их не так много. Известно, что комиссия приехала в Углич через четыре дня после смети Дмитрия. Что Боярская дума создала комиссию, состоящую из боярина Василия Шуйского, окольничего Клешнина и думного дьяка Вылузгина. Если вам, великий князь, эти имена что-то говорят.
— Говорят, и очень много. Василий Шуйский только что был возвращен из ссылки, но от этого не переставал быть ярым врагом боярина Бориса Годунова. Андрей Клешнин, пожалуй, даже поддерживал дружбу с Борисом Годуновым.
— Разрешите сказать слово, великий князь…
— Ты, Ярошек? Ты что-нибудь помнишь?
— Вернее, сейчас припомнил, великий князь. Андрей Клешнин был зятем состоявшего при царице Марье ее ближайшего родственника Григория Нагого. О других я ничего не знаю.
— Если позволите, пан дворецкий…
— Мы слушаем тебя, библиотекарь.
— Андрей Клешнин был дядькой царя Федора. Среди московитов ходили слухи, что это он подсказал государю Ивану Васильевичу женитьбу на Марье Нагой, но он же подсказал боярину Борису Годунову мысль избавиться от царевича Дмитрия.
— Два таких совета! Вот это настоящий придворный. Хотя первый его совет оказался, как мы знаем, далеко не слишком удачным, а второй — что ж, Клешнин до сих пор находится около престола.
— Немудрено, если подлинные материалы Углического дела, которые писались прямо на месте следствия, исчезли. В Москве же существуют лишь их набело переписанные копии. Об этом доносил цесарю посол Варкоч: ему сразу бросилась в глаза их чистота — без единой описки и помарки. Он даже решился спросить об этом боярина Бориса Годунова.
— И что же Годунов?
— Ответа не последовало.
— А выводы комиссии?
— Случайная смерть, ясновельможный князь. Всего лишь случайная смерть во время детской игры. На этом настаивали все свидетели, которых становилось день ото дня все больше, хотя играл царевич с несколькими сверстниками на закрытом дворцовом дворе.
— Вы не говорите об осмотре тела, библиотекарь.
— Его не было.
— Осмотра не было?
— И не могло быть, ясновельможный князь. Московиты имеют обыкновение хоронить покойников в день смерти. Комиссия приехала спустя несколько дней, и никто не просил разрешения тревожить покой умершего. На этом особенно настаивали священнослужители.
— Местные?
— Московские. Такова была воля патриарха.
— Ах, да, институт патриаршества уже был установлен царем Федором. Выбор пал на архимандрита московского Новоспасского монастыря, епископа Коломенского и архиепископа Ростовского Иова. Все предполагали, что первым патриархом станет митрополит Дионисий, но, ходили слухи, он не ладил с боярином Борисом Годуновым и царицей Ириной, не соглашался перестать упоминать царевича Дмитрия Ивановича. Иов же был предан Годунову. Все говорят, его преданность царскому шурину не знает границ и по сей день.
— Посол Варкоч доносил, что московиты смотрели на эти события иначе. Когда вскоре после Углического дела в Москве вспыхнул страшный пожар, его сочли Божьей карой за невинноубиенного царевича. И это якобы патриарх посоветовал боярину Борису Годунову обвинить в поджоге города семейство Нагих.
— Не думаю, чтобы боярин Годунов удовлетворился простыми слухами. Сколько мне известно, он нашел иной предлог расправиться с Нагими и царицей. Самовольная казнь царского дьяка и его сына — это совсем иное. Тут уже можно было сотнями высылать в ссылку угличан, бросить всех родственников царицы в тюрьму, а ее — за то, что подговаривала родных к расправе, — постричь и сослать.
— Польский посол утверждает, что царицу провожал чуть не весь город. Угличане бежали несколько верст за ее повозкой, и во всем городе стояли стон и рыдания.
— Значит, ее любили!
— Ты неисправим, Ярошек! Ссыльную царицу противопоставляли торжествующему боярину, а это не любовь. С годами я начинаю склоняться к мысли, что народ всегда понимает несправедливость.
— И справедливость!
— Вовсе нет. Понятие подлинной справедливости доступно лишь Всевышнему. Несправедливость объединяет — ведь каждый чувствует себя в жизни в той или иной мере обделенным и обездоленным. Справедливость каждый хочет применить к себе и завидует остальным. Мы когда-то спорили об этом с князем Андреем Курбским в письмах. А вот если бы царя Федора сменил на престоле его младший брат, подвергшийся вместе с матерью и родственниками насилию и поруганию, для народа это могло бы стать восстановлением справедливости, которая, в конечном счете, сказалась на каждом.
— Ясновельможный князь, если вашей светлости не наскучили мои примечания…
— Полно, библиотекарь, они меня сегодня больше всего занимают. Надеюсь, ты по-прежнему руководствуешься только документами?
— О, да, великий князь. Мне бросилось в глаза такое сопоставление. В Москве на главной торговой площади есть весьма почитаемый Покровский собор, выстроенный на месте множества церквей, построенных в честь отдельных побед Казанского похода. В 1588 году к нему пристроили часовню над могилой знаменитого в Москве Василия Блаженного. А непосредственно перед назначением первого патриарха там же похоронили другого местного блаженного — Ивана Водоносца. Боярин Борис Годунов старался всячески заслужить его расположение, пока однажды не услышал в ответ: «Умная голова разбирай Божьи дела; Бог долго ждет, да больно бьет». Московиты утверждают, что это предсказание непременно исполнится.
— Вот только когда, мой ученый библиотекарь?
«Послание православным русским и грекам, жившим в Польше»
Со времени завоевания турками у греков начали иссякать ручьи Божественной мудрости, заглохло наше просвещение, настал для вселенной духовный голод и жажда. И даже запад, то есть греки, живущие на западе, терпят необычайное несчастие. Ибо те, которые пленены, пришли в такое злосчастие, что едва могут сохранить веру Христову целою и неисказимою и то с большими опасностями и страданиями; те же, которые, по человеколюбию Божию, были свободными от этого плена и его бедствий, мало-помалу попали в другие затруднения, вследствие того много бедственного разделения Церквей, которое приготовлено крайним славолюбием желающих властвовать вместо Христа; таким образом и эти последние страдают, быв подвержены другим бедствиям.
Той яре Борис, видя народ возмущен о царевичеве убиении, посылает советники своя, повеле им многия славныя домы в царствующем граде запалити, дабы люди о своих напастях попечение имели и тако сим ухищрением преста миром волнение о царевичеве убийстве, и ничто же ино помышляюще людие, токмо о домашних находящих на ны скорбях.
С детинца княжеского через боковые ворота прямо к Академии выход. Князь Константин частенько таким путем к студентам своим заглядывает. Все припасы им съестные — со своего двора. В одежде, если у кого нужда, никогда не откажет. Типография там же: печатным делом все так же интересуется.
— Вельможная паненка, неужто опять к школярам на службу пойдем? Разве их церковь с великокняжеским собором сравнить? Только что поют славно, атак…
— Лучше мне там, Галька. На душе покойней. Княгиня не рассмотрит, перед дядей не оговорит. Свету меньше, так для молитвы свет наружный и не нужен, лишь бы сердце откликнулось.
— Насчет княгини панна Беата правильно говорит. Ненавидящая она стала, да ведь не так уж давно. Раньше-то все по-иному было.
— Меня винить хочешь, Галю.
— Как бы посмела, ясновельможная паненка! Это я по-простому. Жених-то княгинин куда как хорош был. Чем паненке не пара? На мой разум не понять, отчего бы ему отказывать? Князю вмешаться пришлось, чтобы паненку не неволили. А так уж давно бы панна Беата вельможной графиней стала, сама себе хозяйка.
— Сердцу не прикажешь.
— Подождать паненка захотела. Может, кто больше по сердцу придется. Или уж пришелся?
— Полно, Галька, полно. Ни к чему болтовня такая.
Неприметный проулок разворачивается площадью посреди отступивших узеньких, одна к другой прилепившихся каменичек. Как их иначе назовешь: всего-то в три окошка, а этажей тоже три, да под островерхой кровлей одно оконце. Непременно с ящичком для цветов. С кормушкой для птиц. Только створка распахнется — тучи налетят: воркуют, чирикают, иные и песенку споют.
Напротив каменичек — низкая каменная стенка. Не для обороны — для простой ограды. Ворота низкие. Створки дубовые окованные. За стенкой купола. Дымки над домами стоят. К вечеру ветер угомонился. Жильем запахло. Школяры из города возвращаются.
— Узнала, Галю, о том шляхтиче, что лошадь в поводу ведет?
— Вот бы подумать не могла, что паненка на такого глаз положит: и ростом невысок, и спина сутулая, и руки длиннющие, ходит, будто ногу приволакивает.
— Так узнала, нет ли?
— Да никто его, небогу, не знает. Невесть откуда появился, неведомо на что живет. В Академию когда ходит, когда днями дома безвыходно сидит. Книг много читает. Говорить с одними дидаскалами говорит. Простых школяров то ли чурается, то ли опасается.
— А еще что? Не могут люди языков не развязывать.
— Не могут, да уж больно некрасив небога. Беден тоже.
— Как же беден, когда доктор с ним. И отец Паисий.
— Да тут и про отца Паисия никто не знает. Не здешний он. Один гайдук сказал: московский. А там кто их разберет. Монахи по мне все на одно лицо.
— Звать-то шляхтича как?
— Пан Гжегож. Только странность тут такая. Конюхи толковали — а он больше всего около коней время проводить любит, — на «пана Гжегожа» не всегда откликается. Вроде не его это имя, а чужое — прибранное. Иным разом несколько раз повторять приходится, пока поймет, что его зовут.
— Что имя! Фамилии какой?
— А вот фамилии-то и нету! Никто сказать не мог. Надо бы ясновельможной паненке прямо у дяди спросить. Это он разрешил шляхтичу здесь при Академии поселиться.
— Может, и не он.
— Как же! В нашем-то городе да чтоб комар один пролетел без княжьего ведения — не было такого и быть не может.
— Твоя правда.
— А что сама паненка думает? Ведь парой слов с ним перекинулась, что ни что рассмотрела.
— Что тут скажешь. Обиход шляхетский знает. Разговор тоже. По-латыни изъясниться, видно, может. Диковат только. Неприветлив. А может, горе какое на душе — говорить трудно.
— Ну, перед ясновельможной паненкой у кого язык в горле колом не станет! Не видал он в жизни такой красоты да обходительности. Моей паненке королевой бы быть.
— Королевой! А на деле злотого за душой нету. Все от дяди, от его милости. Родителей не стало — одни долги остались.
Повелением государя царя и великого князя всея России Феодора Ивановича поставлен град деревянный на Москве, вокруг всего Посада и слобод. Один конец его от церкви Благовещения на Воронцове, а другой приведен к Семчинскому сельцу, немного пониже; а за Москвою-рекой — един конец напротив того же места, а другой — немного выше Спаса Нового, и за Яузу тоже.
Историческая справка. Строительство было завершено в 1596 г. Деревянный дом, иначе — Скородом, проходил по линии нынешнего Садового конца. Длина стен составляла 15 километров, их высота — около пяти метров. Стена имела 50 башен, среди них 12 проездных.
Загорелись в Москве лавки в Китай-городе, и оттого выгорел весь Китай-город — и церкви, и монастыри, везде без остатка. А царь и государь и великий князь Федор Иванович был в ту пору в Пафнутиевом (Боровском) монастыре, и приехал в великой кручине, и народ жалует — утешает и льготу дает. А лавки после пожара велел ставить каменные, из своей казны…
Рождество прошло. Отошло и Крещение. Все равно сумерки рано густеть начинают. Сколько еще недель ждать, пока Горынь лед ломать станет. Треск по всей округе пойдет. Далеко еще до весны.
Князь Константин Острожский обычаям не изменил — гостей как положено приветил. Правда, заметил кое-кто — чуть меньше смеялся, стаканы реже подымал. Может, показалось?
Еле последние повозки с гостинца убрались, в библиотеке закрылся. Тем разом не книги — письма перебирает. Из ларца тяжелого, резного особенные листы вынимает, разглаживает. Рука самого государя Ивана Васильевича, что Грозным назвали.
Дивиться не перестает: что за человек был. Не прислал бы князю Острожскому через Михаила Гарабурду списка Библии, не была бы напечатана Острожская библия — первый в землях славянский полный перевод Священного Писания.
Чего только не знал московский царь! «Повесть о разорении Иерусалима» Иосифа Флавия в письмах приводил. Уж на что сложна в философских рассуждениях «Диоптра» инока Филиппа — и та ему близка была: с чем спорил, с чем соглашался.
Вся Европа толкует, как держатся московиты православной веры, ни о какой другой слышать не хотят. А вот царь о каждой конфессии понятие иметь хотел. Из Англии потребовал изложение учения англиканской церкви доктора Якова, из Константинополя — сочинения Паламы, из Рима — о Флорентийском соборе. Каспар Эберфельд сам представлял монарху изложение в защиту протестантского учения — не отмахивался, расспрашивал, во все мелочи вникнуть хотел. А уж о «Хронике» Мартына сельского и говорить нечего: наизусть знал, как библейские тексты.
Воспитателями своими похвастать любил — и было кем. Самые выдающиеся в Московском государстве книжники, поп Сильвестр, что Домострой составил, и митрополит Макарий с его Четьими Минеями. Вон на полке стоят: начнешь читать, не оторвешься. Все митрополит собрал сочинения, которые только на Руси читались и в обиходе были.
Все непонятно: откуда при его-то детстве сиротском таких знаний набрался, почему, зная учению цену, о сыновьях не позаботился. Говорят, наследник, царевич Иоанн Иоаннович, что-то сочинять пытался. Не получилось. К управлению государством отец не допускал — к власти каждого ревновал, а уж законного преемника тем более.
И о смерти царевича по-разному толковали. Псковичи на том стояли, что захотел Иоанн Иоаннович сам с королевскими войсками сразиться, войска потребовал. Вот и зашиб его в страшном гневе отец.
Злобен был. Ни в чем удержу не знал. Отец Паисий толковал, что по гневливости и царевича Дмитрия Ивановича все истинным сыном царским признавали. Будто не было для ребенка большей радости смотреть, как домашний скот забивают, того лучше самому по гостинцу за курами да гусями с палкой бегать, бить их насмерть. К учению в Угличе не прилежал — царица не давала. За здоровье сына боялась. Сама еле-еле грамоте знала, как и вся родня ее. А что от итальянского врача или от монахов слышал, на лету схватывал, ничего не забывал. Доктор сказывал, по-латыни ни с того, ни с сего болтать начал. Удивлению эскулапа смеялся, да и опять за палку.
О делах государственных будто бы не слышал, а зимой на том же княжьем гостинце велел изо льда и снега фигур двадцать человеческих слепить. Каждую правильным именем назвал: тот думный дьяк, тот начальник Приказа, тот воевода или ближний боярин. А потом острую саблю принести приказал и принялся рубить. Мол, когда царем стану, вот что с ними сделаю. Одному голову снес, и не кому-нибудь — Борису Годунову. Другому руку, ногу. Кому бедро покалечил. Кого насквозь проколол. Трудился, пока груда снега не осталась. Мать-царица хотела остановить — не перетрудился бы. Не смогла. На нее и то замахнулся, чтобы под руку не попадала.
А Грозный — что ж, недолго после кончины сына убивался. В монастыре подмосковном покаялся. Цесарский посол писал: пешком — ради покаяния — из Александровой слободы, где лет 17 столица Московская находилась, до истинной столицы дошел. И за сватовство новое принялся. Ходить сам не мог — на кресле носили. Голову свесить — невмоготу было: так с задранной к небу и сидел.
Перед смертью на богомолье уже не в силах был ездить. Нарочных посылал, чтоб молились монахи за него: не столько за грехи — о здоровье.
Из кресел в носилки переложили — все по-прежнему гневался, казнил кого словами, кого на деле, жизнь свою проклинал. Кто только при дворе за жизнь свою не опасался! А когда поняли, что не сбылись пророчества звездочетов и колдунов о кончине царя в Кириллин день, нидерландский врач Арендт Классен пришел. Арендт Классен анабаптист, и торговлей в Московии занимался, и медициной. Из его рук принял царь последнюю свою чашу. Пока не закоченел, никто к покойному подойти не решился. И вдруг тоже. Грозный!
С итальянским лекарем говорить не доводилось. Незачем. Хватит того, что отец Паисий пересказал.
Сильно болел царевич. По весне падучей никакая медицина облегчения не давала. На дню сколько раз в припадке бился. После припадка ни о чем вспомнить не мог. Еле-еле лекарь отварами травяным отпоил. Непременно утром и среди дня по ковшику выпивать давал. Чтобы минута в минуту. Царевич привык. Противиться перестал.
Тем разом царица разрешила сыну на двор выйти, с ровесниками поиграть. Сама за стол обеденный села. Перед тем вместе у обедни в храме были.
Двор задний. Закрытый. Народу в нем набралось полным-полно. Кормилица с царевичевым молочным братом. Постельница царицына с сыном. Боярыня, что за ними всеми присматривала. Еще два мальчика-жильца, для игр царевичевых выбранных.
Только мальчики разыгрались, доктор из терема спустился, царевича с собой забрал отвар пить. Пошутил, что всего-то на минуту. Через минуту царевич, будто бы, с крыльца обратно и сбежал. В шитой по вороту жемчугом сорочке. В кафтане атласном алом. Шапчонка с соболевой опушкой на глаза надвинута.
Сбежал и упал. Мертвый. Шапку никто с него не снял. Рубашку тоже. Лицо только совсем прикрыли… Так и схоронили: лицо под белым платком.
Что это? Конский топот… Голоса… По коридору эхо шагов загудело. Ближе. Ближе…
— Ясновельможный князь, гонец к тебе из Москвы! Гонец! Не стало царя Федора Иоанновича! В Крещенскую ночь! В сочельник! Не стало.
Что ж, вот и наше время настало! Теперь только бы все верно рассчитать. Своими руками ничего не делать. Кукол за нитки дергать. Не просрочить. Главное — не просрочить.
— Где же твой гонец, Ярошек?
— Вот он, вот, ясновельможный князь, за мной поспешает. Снег в прихожей стряхнул. Шубейку скинул.
— Дядя, вы разрешите мне остаться?
— А ты здесь, Беата? Нет, ласонька, этим разом не надо. Поди с Богом — не для девичьего разума разговор будет. Поди, Беата.
— Великий князь…
— Не бывал ты еще у нас, добрый человек? Незнаком ты мне.
— От владыки Серапиона, великий господине. Он меня, грешного, к твоей милости послал. Часу не разрешил помедлить.
— С чем же игумен так заторопился?
— Государь у нас на Москве преставился. Государь Федор Иоаннович.
— Новость скорбная. Но ничего о болезни его не слышал.
— То-то и оно, великий господине! Не было болезни. Никакой хвори не было. О том и речь. Отец игумен велел тебе во всех подробностях рассказать. Ничего бы не упустить.
— Погоди, погоди, гонец. Ярошка, за отцом Паисием в Академию пошли немедля. Пусть все вместе со мной послушает.
— На молитве они сейчас стоят, княже.
— Бог простит. Сам святой отец согрешит, сам и отмолит. А гонца, пока суд да дело, покормить. Платье доброе дать. Слыханное ли дело в такой поддергайке сотни верст мерить. Распорядись!
Ушли… Вот и ладно. Теперь бы с мыслями-собраться. Не довелось царя московского, покойного, как и отца его великого, видеть. Говорили о нем много. Ростом, мол, мал. Голова большая. Будто от тяжести к земле клонится. Шея тонкая. Глаза мутные, ни на что не смотрят. Цесарский посол уверял, что людей вокруг себя раз узнавал, раз нет. Царицу только свою хорошо помнил. Норовил всегда за руку держать. Коли на Боярскую думу ей ходу не было, плакать принимался, ногами топать.
Английский купец толковал, что случай такой был. Рассердился государь Иван Васильевич на придворных. Кричать начал: «Плох я вам, жесток и немилосерден, так под юродивым поживите. Сладости такой хлебните!» Это про Федора Иоанновича.
Вон и отец Паисий спешит. Это хорошо, что с ним до гонца можно парой слов перекинуться.
— Великий княже…
— Сказал ли тебе, святой отец, Ярошек новость?
— Сказал, но…
— Вот и настала пора к делу приступать. Послушаем гонца от игумена Серапиона да и примемся решать. Ученик твой как?
— В науках преуспевает, а нрав…
— А тебе что же ангельский понадобился, святой отец? Уж какой есть. Скажешь, учителей и благодетелей помнить не будет? Так благодарность людская — товар всегда куда какой редкий. Лишь бы рассчитал правильно свою выгоду. И чтоб была эта выгода нам на руку. Не мне это ему объяснять — я с ним ни словом не перемолвлюсь, — тебе, отец Паисий. Потому и хочу, чтобы ты во всем сам разобрался. С пристрастием гонца выспрашивай. Во все мелочи входи. Никогда не узнаешь, что пригодится! А ты, гонец, входи. Не жмись на пороге. Гостем будешь. Как величать-то тебя?
— Послушник я, великий княже, послушник Савка.
— Вот и славно, Савва. Так, говоришь, не хворал московский государь? Может, не довел до вас в монастыре слух?
— Великий княже, владыке то было известно от придворных истопников. Им ли не знать! Не появлялись в теремах лекари. На кухне никто отваров каких не приготавливал. В крещенский сочельник после литургии государь великое освящение воды отстоял. А ведь, по обычаю своему, целый день сочевничал: росинки маковой в рот не брал. Что твой инок.
Разговелся, когда в терем возвернулся, с великой охотой. Кутью нахваливал. Мед в ней больно духовит показался. Разве что малость с горчинкой. Откуда бы? Царица успокоила: не иначе с устатку, мол, показалося. Тут же и убрать велела.
— С горчинкой? А государыня той кутьей разговлялась ли?
— Не скажу, княже. Почем мне знать. Слышать приходилось, что с государем вместе завсегда, как птичка-невеличка, клюет. К себе на половину придет, тогда и ест до отвалу. Толкуют, на государя за столом охоты глядеть нет: перепачкается весь, руки обо что ни попадя обтирает. Про то на поварне каждый мальчонка знает.
— Больше разговору о разговленье не было?
— Не было, святой отец. Государь про ход на Иордань толковать начал, что ему с утра идти. Дорога вроде недалека — всего-то от ворот кремлевских к реке спуститься. Вспоминать начал: от каких ворот-то? Запамятовал. На платье большого выхода жаловался: плечи давит. Дышать не дает. Как бы не сомлеть ненароком. Мол, боязно. И еще ноги не слушаются — подгибаются.
— И кто же внимание на жалобы царские обратил?
— А никто, княже. Он ведь больше по привычке царице пенял. Голос тихий, плачливый. Гундел, гундел… Отходя ко сну, стихиру твердить принялся, что на богоявленскую службу читать станут. Истопники сказывали: ни разу не запнулся: «Спасти хотя заблудшего человека…»
— Кто ж той стихиры не знает!
— Не торопись, отец Паисий. Пусть Савва все расскажет, как ему запомнилось.
— Прости, государь, кажется, только время тратить…
— Цыплят по осени считают, что запонадобится. Подождем.
— Так и читал: «…не сподобился еси, в рабий зрак облекшися: подобаше бо тебе, Владыце и Богу, восприяти наша за ны. Тебе бо крещуся плотию. Избавителю, оставления сподобил нас… Тем же вопием Ти, Христе Боже наш, слава Тебе…» Тут его боярин Борис Федорович Годунов и прервал: вот и ладно, сам ты себе, государь, грехи отпустил. Спи, мол, теперь с миром. И прочь пошел.
— Как это — сам себе грехи отпустил?
— Истопники в переходе солому в устье печи закидывали — все слышали. Сами и то диву дались.
— К чему бы такие слова на сон грядущий — вот о чем подумай, отец Паисий. И на том, говоришь, Савва, боярин ушел?
— Порядок в теремах такой заведен: Борис Федорович там всему голова. Ввечеру последним из государевой опочивальни уходил, а то и на всю ночь оставался, поутру первым входил. Никто до него не смел.
— А тем разом что же, царь один был?
— Выходит, один. Утром государя уже закоченевшим нашли: руки-ноги, сказывали, не гнулись. А глаза открыты. Широко-широко.
— Как же ему отпущение грехов — посмертно, что ли, — дали? И посхимили как — над покойником обряд совершили?
— Нет, — владыка так тебе, великий княже, передать велел. Сначала писать собрался, только, поразмыслив, бумаге не доверился. Изустно отпустили грехов скончавшемуся государю. И схимить не стали. Из священнослужителей один владыка патриарх в спальне оставался. Иов.
— Поверить не могу! Православного государя? Молитвенника благочестивого? Кому же быть с новопреставленным, как не попам!
— Не моего ума дело, святой отец. Одно знаю, хоронили государя наспех. Вся Москва диву давалась.
— До всей Москвы дошло?
— Нешто от мира спрячешься, утаишься! А тут положили государя в гробницу не в царском платье, не в монашеском, — сказать стыд, в сермяжном кафтане! Как простолюдина последнего!
— Быть того не может, добрый человек!
— Сталося, уже сталося, княже. Замерла Москва от такого бесчестья своему государю. Поясом, и то простым, ременным, подпоясали! Что пояс — гробницы по росту не подобрали! Невесть откуда малую такую, ровно мальчишечью, раздобыли, и в нее покойника как есть силком затиснули.
— Господи, Боже наш, прости заблудшим душам их прегрешения — не ведают, что творят!
— Я и еще, отче, добавлю. В головах царям сосуд с мирром из самого дорогого венецейского стекла ставят, а государю Федору Иоанновичу — из торговых рядов скляницу самую что ни на есть дешевую спроворили — не устыдились. Как от собаки приблудной, от законного, на царства венчанного государя избавились!
— Вот ты нам и скажи, добрый человек, кто избавился?
— А что тут гадать: Годуновы проклятые. Их рук дело.
— Так владыка Серапион мыслит?
— Все так мыслят. На злое дело они всегда первые, изверги.
— Погоди, погоди; добрый человек! А что владыка мыслит: какой здесь Годуновым выигрыш? То Ирина Федоровна царицей была, теперь по московским-то обычаям одна дорога вдове — в монастырь. Выходит, и шурину царскому со всяческой властью распрощаться придется. Нет им в кончине государевой никакой выгоды.
— И у меня к тебе вопрос, Савва, если великий князь дозволит: кому по духовной престол перейти должон? Деток-то у государя покойного нет.
— То-то и оно, отче. Нет духовной. Нет никакой — ни старой, ни последней, искали, говорят, не нашли.
— Духовной нет? Последней государевой воли? Быть такого не может!
— Объявили уже всенародно: нету. А на словах покойный будто бы одно желание высказывал: царице Ирине в монастырь идти и постриг принять.
— Кто же это слова такие передает?
— Шурин царский — боярин Годунов. Он один тому свидетель.
— Годунов? Чудны дела твои, Господи! А царица что? Ее воля?
— Когда я уезжал, все только о том и говорили: не пойдет государыня в монастырь. Решила: сама будет державой править. Что ж, ведь это ей все государство — дьяки и бояре крест целовали у одра супруга. Что не венчанная она на царство, никто и словом не обмолвился.
— Так это те, что уже у власти стоят. Им перемены ни к чему. Зато те, кому власть только снится, еще свое слово скажут!
— И владыка Серапион так полагает, великий княже.
В ночь с 6 на 7 января 1598-го, по латинскому исчислению, года скончался царь Федор Иоаннович. Последний из рода Ивана Калиты. В западных государствах давно пересказывалось предсказание некоего немецкого звездочета: будут править Московской землей два семейства, каждое по 300 лет, после чего наступит разор и великая смута. Первое трехсотлетие истекло. Русский престол был свободен. Почти свободен. Оставалась царица Александра, инока, принявшая постриг вдова самодержца Ирина Федоровна Годунова.
А царствовал благоверный и христолюбивый царь и великий князь всея России Федор Иоаннович после отца своего, царя и Великого князя всея России Ивана Васильевича, 14 лет праведно и милостиво, безмятежно. И все люди в покое и в любви, и в тишине, и в благоденствии пребывали в те годы. Никогда, ни при каком царе Русской земли, кроме великого князя Ивана Даниловича Калиты, не было такой тишины и благоденствия, как при этом благоверном царе и великом князе.
Утром развиднелось едва — тут и завьюжило. Снег летучий. Сыпкий. В воздухе россыпью, что твои бриллианты, играет. Тишина окрест залегла. Шагу не сделать — заметает. Оно и к лучшему. Без следов.
Посланец Серапионов до рассвета в путь пустился. Провожатого дали — чтоб вопросов поменьше. Еды в мешок наложили, за седлом приторочили — без корчмы долго обойдется. Все, что Серапиону знать надо, на словах князь Константин передал. Бумага — тот же след. За них подчас ох как платить приходится.
Ярошек окна в опочивальне распахнул, вроде теплом повеяло. Да нет — какая там весна! А впрочем — на все Господня воля. Не человеком положено, не по его воле и деется.
— Ярошек!
— Здесь я, ясновельможный княже.
— Лекаря позови в бибилиотеку. Из Академии Джанбаттисту Симона.
— Не заболел ли ты, княже? Неужто нездоровится? Тогда чего ж нашего дохтура не позвать? Нашему верить можно, а тот…
— Не для себя, старик, не печалуйся. Сведаться хочу. Как он?
— На глаза, честно сказать, куда как редко попадается. По твоему приказу, княже, на отлюдье живет. Одних школяров, коли нужда, пользует. Чем ему не жизнь — при таком-то жалованье!
Побежал старик. Осуждает. Только правды и ему знать до конца ни к чему. Не его ума дело. Семь лет назад никто итальянца не звал. С парнишкой приехал. Цену хорошую получил. Домой бы в Италию поспешить. Ан нет, в ногах валялся, чтоб оставить. Так и сказал: дороги, мол, мне обратно нет. Ты, князь, вся моя защита. А лекарь толковый. Вон как парнишку от падучей болезни вылечил. Припадки редко-редко случаются. Да и то, коли Джанбаттисты рядом нет. Прибежит, сразу успокоится. Отварами поит. Не жилец был парнишка — одному итальянцу животом обязан.
— Светлейший князь, вы приказали вашему покорному слуге явиться — я весь внимание. Мне так редко выпадает счастье быть вам полезным.
— Здравствуй, Джанбаттиста. Вот тебе и случай наверстать упущенное. Постороннего человека в Академии видел ли?
— Гонца из Москвы?
— Ну уж — из Москвы. Кто тебе о нем сказал?
— Мне не нужны соглядатаи, светлейший князь. У Джанбаттисты свои глаза и уши. Конь взнуздан по-московски. Седло и сбруя — не здешние. Тем более говор путешественника: мне он куда как знаком. Не то что я — синьор Гжегож сразу заметил. Полюбопытствовал.
— Ладно, не это важно. О кончине московского царя Федора слышал?
— Дидаскалы толковали.
— Вот и объясни мне по лекарскому вашему разумению, почему похоронили его не в царском одеянии, почему после кончины не постригли. Гроба каменного и того по мерке подбирать не стали. Не от небрежения же! При погребении государя порядок строгий блюдется. Ничто тебе на ум не приходит? Болел чем? Или…
— О, светлейший князь, мне остается только подтвердить возникшее у вас предположение: или был отравлен. Яды, как вы наверняка знаете, ваша светлость, имеют разное действие. От скоротечных — по телу знаки тут же идут, опухоль — час от часу растет. Так, рассказывали, было с родителем скончавшегося государя.
— Государем Иваном Васильевичем? Что именно?
— Он будто бы сидел за шахматной доской, когда лекарь поднес ему питье. После первых глотков царь упал головой на доску — только фигуры кругом раскатились. Рука свесилась и на глазах стала пухнуть, словно ее стали надувать воздухом. Все тело тоже, так что когда придворные решились к нему приблизиться, пуговицы стали отлетать от кафтана, а швы на одежде лопаться.
— Господи, спаси и помилуй!
— Может статься, и с царем Федором случилось нечто подобное? Тогда утром из спального, просторного платья переодеть его в дневное стало невозможно.
— Отсюда сермяжный кафтан! Ни у кого из придворных не займешь… Постой, лекарь, а постриг? Монашеское платье любое можно было взять — оно и так широкое.
— Но для пострига, ваша светлость, тело следует обнажить.
— Знаки!
— И пухлизна, ваша светлость. Насколько мне известно, подобный обряд совершает не один человек. Тайны не сохранить.
— И здесь сходится. Но остается маленькая гробница. Это при распухшем-то теле. Нет, по-твоему, лекарь, не получается.
— Осмелюсь возразить сиятельному князю. Каменную гробницу готовят не за один день, не правда ли? Думаю, она давно была исполнена и точно соответствовала размерам государя. Я слышал, он был совсем не большого роста.
— Если верить свидетелям, все придворные были выше него по крайней мере на голову. Московиты отличаются хорошим ростом.
— Так вот, ваша светлость, гробница могла казаться чужой для его царского величества из-за изменившегося объема тела. Вам не кажется это возможным, ваша светлость?
— Пожалуй… Значит, спешили они. Очень спешили.
— И хотели обойтись самым тесным кругом свидетелей.
— Но без слуг все равно было не обойтись.
— Слуги? Но уж их-то и вовсе просто убрать. Навсегда.
— Слышал, ясновельможная супруга моя собирается в путь?
— С тем и пришла к тебе, Ежи. Хочу до Острога доехать.
— До Острога? С чего это моей супруге на ум взбрело в такую даль пускаться?
— Давно с сестрой не видались. Гонца прислала — очень просит.
— И у меня был человек из Острога. Хозяйка замка, по его словам, жива-здорова, на балах отплясывает ровно девочка.
— Хвала Господу, сестра на здоровье не жалуется.
— Зато моя уважаемая супруга все время жалуется, и вдруг больная спешит здоровую навестить. Что за секрет такой?
— Может, и мне, ясновельможный супруг мой, поездка такая на пользу пойдет. Я долго не прогощу в Остроге.
— Так что же вы задумали, две сестрицы? Может, посвятите меня в свои секреты? Сама знаешь, с князем Константы дел у меня быть не может. Он мне истинной веры не прощает, а я…
— Не знала, что тебе так важны церковные дела, муж мой.
— Это ты о чем?
— Все знают, при дворе покойного короля был ты среди диссидентов, с протестантами дружбу водил, а теперь…
— В верные сыновья папского престола записался, хочешь сказать?
— Я не говорила этого.
— Так подумала, пани воеводзина, что то ж на то ж выходит.
— Не мне судить моего супруга.
— Вот это верно. Но с ортодоксами мне до сих пор дела иметь не приходилось, а потому и князь Острожский…
— В Самборе не бывает. Так как же бы ты захотел, муж мой, чтобы сестра приехала ко мне?
— Могла бы и не приезжать, хотя знаю, верность истинной церкви княгиня не только хранит, но и постоять за нее умеет. Как только мир в их семье существует! А на вопрос ты мой, пани воеводзина, так и не ответила. Я жду.
— Сестра посоветоваться хочет. Слишком князь Константы опекать племянницу свою Беату начал.
— Его дело.
— Его-то его, да Беата стала дружбу водить с тем московитом…
— Каким? Из Литвы?
— Да, с тем, о котором разное говорят.
— Тихо, тихо, Ядзя! Все понятно.
— Вот и теперь московит этот в Москву поехал с Львом Сапегой.
— Выходит, проверить его князь решил. И если во всем убедится…
— То не лучше ли, супруг мой, если не Беате он слово, в случае чего, даст, а дочери нашей.
— А эта Беата какой веры придерживается?
— Вся в дядю, потому князь Константы так ею и дорожит — ортодоксальной церкви одной поклоняется и других склонить в свою веру старается.
— Бог с ней с верой. И со свадьбой тоже. Тут о московите думать надо. Князь Острожский ко двору не стремится, а нам бы помощь в этом деле куда бы как не помешала.
— Вот видишь, супруг мой…
— Пока ничего не вижу. А поехать тебе, пани воеводзина, и в самом деле стоит. Погода славная. Возок мы тебе выберем преотличный. Как на крыльях, туда и обратно слетаешь. На Беату посмотри. Только главное сестре докажи, что через Беату ее сыновья родные, твои племянники, могут большой доли наследства лишиться. Вот что важно, слышишь!
— Слышу, слышу.
— Вот и хорошо. А о дочери ни под каким видом не заикайся. Тут еще крепко подумать надо. Обо всем подумать. Ишь, сватья какая нашлась! Иди, пани воеводзина, в путь готовься. Раз решено, нечего откладывать.
Ушла. Каблучки по каменному коридору застукали. Знаю, недовольна, как детей удалось пристроить. Четыре дочери, пять сыновей.
Урсула за Вишневецким. Сама себе хозяйка. Властная. Как оса, злая. Наряды себе шьет, королевским под стать. А как на кавалера глянет, тот не знает, в какое окно выпрыгивать.
Анна — за Петром Шишковским, каштеляном Войницким. Должность неплохая. Прибыльная. А порода — что ж, из Шишковских об одном только Мартине говорить можно. Лицо духовное. Молод, а уже сколько книг ученых написал. Толкуют, быть ему кардиналом. Когда только — не доживешь, да и Анне проку от любого его церковного чина куда как мало.
Марине и Евфрозине еще женихов надо будет искать, а к тому времени и деньгами обзавестись. Ясновельможной супруге и невдомек, во что содержание Самбора им обходится.
Старший сын Стефан Ян всем взял. Собой хорош. Ловок. Ему бы при дворе быть — порода не та. Сидит старостой Саноцким.
Станислав Бонифаций жену именитую взял — княжну Софью Головчинскую. А толку? Денег у Головчинских кот наплакал. Столько и в приданое определили.
Миколай — староста Луковский. Не богат, не беден. От таких местная знать глаза отводит: не жених, на пирах не товарищ.
А о двух младших, что после Марыни на свет пришли, и говорить нечего. Учить их надо. Не в Польше же. Одна надежда — дед Бенат Мачиевский обещал в Риме устроить учиться. Без липших расходов. Пока подрастут, может, какое облегчение родителям и придет. Планы строить куда как хорошо, а тратиться каждый день с утра до вечера надо. Плывет, плывет золото, так между пальцев, как вода, и уходит.
Шепот. Изо всех углов. За дверями. В церквах теремных. Переходах… Настырный. Едва слышный. Что ввечеру, что днем. Тишина ли стоит, голоса ли. Будто лента шелковая — руку протяни! — тянется, посвистывает.
Чудится… Может, чудится. Все равно дверь в опочивальню сама на засов закладывать стала. Никогда такого в теремах не бывало. Девок и тех прогнала в прихожей спать. Они в постелю уложат — без них каждую складку полога переберешь. Под кровать заглянешь.
Веры нет. Никому. Брату тоже. Ему первому. В глаза заглядывает. Слова ласковые говорит. Чисто поет. Голос бархатный. Руки белые. Большие. Протянет — еле дрожь уймешь.
Толковал. Изо дня в день толковал. Тебе, сестра, царицей быть. Тебе, голубушка, державой править. Нешто хуже ты великой княгини Елены Васильевны Глинской, родительницы Грозного царя? Пять лет с Московским государством управлялась. Советов ни у кого не просила. Чего один Китай-город стоит! Захотела — и построила.
Да Бог милостив — женишка тебе достойного из заморских царей-королей высватаем. От него и дитя понесешь. Будет тебе с юродивым твоим маяться. Ведь не от радости великой за него шла.
А коли замуж не пойдешь, Федора Борисовича, племянника родного, наследником объявишь — плохо ли? Никто тебе не указ. Никто не угроза. Мало ты горя приняла, как бесплодием мужниным тебя, красавицу — кровь с молоком, попрекали? Чай, не забыла, как братец родной горой за тебя стоял, каких хитростей ни придумывал, чтоб в монастыре не оказалась. Помнишь ли, сестрица? Вот нынче и отблагодаришь. Пальцы мы с тобой одной руки — одна семья.
Верно, что одна. Без отца-матери сиротами нищими осталися. Деревенька отеческая, костромская, с гулькин нос: ни одеться, ни прокормиться. Половина дядюшкина, а всего-то семь дворов. В котором бобыль ютится, в котором семья бездетная век доживает. Не разживешься!
Дядюшка Годунов Дмитрий Иванович рассчитал, чем делиться с племянниками-голодранцами, лучше обоих на государев харч пристроить. Расчет куда проще! К тому же в теремах разведчики родственные никому не мешали. Теремная служба на них одних и держится.
Наставление дал: никто за вас думать не станет. На меня особо не полагайтесь. Сами думайте, как кому угодить, как недругов не наживать. От сплеток хоронитесь. Их, ни Боже мой, не распускайте. Язык за зубами держите, а все примечайте, мне докладывайте. Может так случиться, каждое словечко пригодится, золотым окажется.
Дядюшка уж как исхитрился, чтоб после смерти Наумова Постельничий приказ получить. На вид — всего-то одними сторожами командовать. Постельными, комнатными, столовыми, водочными. Дворцовыми истопниками. Да еще всей прислугой. А на деле — вся жизнь государева в его руках. Ввечеру все покои дворцовые внутренние обойти, все караулы, что в теремах, а спать ложиться с государем. В одном покое. Для охраны.
Иначе где бы Аришке Годуновой царской невесткой стать! Незнатная. Нищая. Безземельная. Только что не прислужница в теремах — спасибо, в подружки царевне Анне Ивановне взяли, а та в одночасье и преставилася. Очень по ней покойный государь Иван Васильевич убивался. О сыновьях так не думал, как дочку хотел.
Господи, о чем это я? Было… Мало ли что было! Чем братец взял: твердить начал, будто Федор Иоаннович на уговоры боярские поддаться может. Жену бесплодную, хоть и любимую, отрешить. Да какую там любимую — привычную. Как мамка али нянька для дитяти.
Он и впрямь вроде задумываться начал. Все меньше людей узнавать. Хуже ему стало. Испугалась. Не так клобука черного, как ссылки и насилия всякого испугалася. После царских-то хором, шутка ли! Перед Крещением ни с того, ни с сего спросил: не лучше ли тебе, Аринушка, в обитель убраться. Покой там. Благолепие. Сердце так и зашлось: а ты, говорю, государь? А я — царь, отвечает. Мне никак нельзя. Тебе одной можно.
Братец, как рассказала, вскинулся: не к добру! Как бы времени не упустить. Вот когда жалеть-то станем. Вот когда локти кусать. На злом Белом озере, в тамошних кельях-темницах. Думаешь, Арина Федоровна, помилуют? Думаешь, богатств наших не лишат, злыдни проклятые? Как волки голодные кругом расселися: ждут — не дождутся.
Никак ворох в прихожей… Шаги, нет ли… Не иначе Борис Федорович: его привычка — ровно кот крадется… Так и есть.
— Ты, Борис Федорович? Спозаранку собрался.
— Какой сон, государыня-сестрица. Письма прелестные в городах объявилися. Час от часу множатся.
— Письма? Какие такие письма?
— От Дмитрия Ивановича. Царевича. Чтобы ждали вскорости.
— Да кто ж им поверит! Поди, прах один от царевича остался. Все видели.
— Ишь ты, видели! А кто? Кто видел-то?
— Ну, бояре, полагать надо. Шуйский Василий. Друг твой закадычный Андрей Клешнин. Кого ты еще по Углическому делу посылал?
— Друг! Об Андрее что толковать. Мне — друг, Григорию Нагому — зять. Какая сторона перевесит? А Васька Шуйский сколько уже раз показания свои менял. Сказать не успеет и уж отрекается, змий проклятый!
— Да о чем ты, Борис Федорович? Нешто в кончину царевичеву верить перестал? Окстись, братец!
— Перестал, говоришь. А вот верил ли когда, о том не спросишь.
— Не верил?! Так чего ж казнились все? Нешто не было мальчонки убитого? Не было?
— Был. Мальчонка. А вот царевич ли…
— А как же мать царевичева — царица Марья? Не она, что ли, у мальчонки замертво лежала? Сам говорил, няньку едва от горя да ярости не задушила? Казнить всех велела? Не за то ли постригом поплатилася?
— Постриг — другое. Нельзя было царицу вдовую без присмотра строжайшего оставлять. От двора ее собственного не отрешить. Нагие — они отчаянные. Сродственников да дружков быстро бы собрали, невесть до чего додумались.
— Сказать хочешь, сына родного не признала? Над чужим покойничком обеспамятела? Куда же тогда царевича спрятала-подевала?
— Не говорил я тебе, государыня-сестрица. Тревожить не хотел. Не видела она его толком, не видела! Весь в крови мальчонка был. Марья Федоровна как обмерла, так в себя только после похорон пришла. А может, и сговор у них был. У Нагих-то. Выкрасть да спрятать до поры до времени царевича решили. За живот его опасалися.
— Господи, помилуй, несусветица какая! Не захворал ли ты, братец, в одночасье — до такого додуматься!
— Я-то? А Кудеяра-атамана помнишь, государыня-сестрица? То же несусветица, скажешь? А с чего бы царь Иван Васильевич Грозный всю-то жизнь свою его искал? По первому слуху дьяков довереннейших на розыск посылал? Сам потом допрашивал?
— То Грозный…
— Вон как! Я тебе напомню. Первую свою супругу Соломонию, из Сабуровых отец его, великий князь Московский Василий Иванович, от себя отрешить задумал. За бесплодие будто бы. Под клобук черный упрятать велел. Ан понесла в те поры великая княгиня Соломония Юрьевна. В теремах известно стало. Только не нужна уже была ни жена постылая, ни младенец нерожденный. Беременную и постригли.
— Ох, страх какой! Сказывали, билась больно великая княгиня. Криком в храме кричала. Куколь весь истоптала. Любимец царский, боярин Шигоня, плетью ее хлестал. При всем клире. В нашем московском, монастыре Рождественском…
— Полно тебе, государыня-сестрица, сердце тревожить. Не о том речь. Слух пошел — родила Соломония Юрьевна. Мальчика. Георгием нарекли. Родным отдала в тайности. А в обители Покровской, что в Суздале, похороны устроили. Куклу, слышь, Арина Федоровна, куклу отпели да земле предали!
— Грех ведь…
— Грех не грех, а вырос Георгий. Кудеяром-атаманом стал. Разбойником. Народ его от царского гнева да расправы скрывал. Или не было никакого Кудеяра… Как докажешь?..
На Английском подворье в Москве суета. Что ни час кто из слуг в Кремль бежит — у теремов потолочься, от дьяков на Ивановской площади новости разузнать. Толки по Москве разные идут. Торг тоже что твое толковище народное — всем до всего дело, всяк свой суд высказать торопится. Купцам иноземным не то что благоволят, а так — вроде в расчет не принимают. Язык русский без толмача, известно, не всяк одолеть да уразуметь может. Вот и дают себе волю. Того не знают, что на Москве английские гости самые к Борису Годунову расположенные. Во всем помочь готовые. При случае и упредить, если опасность какая им известна станет.
Уж на что покойный царь Иван Грозный к англичанам благоволил — не ко времени в первый раз до Московии добрались, а все с честью принять и обиходить велел. Сына-первенца только-только лишился. Из Казанского похода воротился. Оценил, что из Лондона сэр Хью Уиллоуби и главный кормчий Ричард Ченслер в экспедицию три корабля увели, на них моряков одних сто шестнадцать человек, купцов лондонских — одиннадцать, а до устья Северной Двины один корабль капитана Ченслера добрался. Подошел к Николо-Корецкому монастырю в конце августа 1553 года, а разрешение в Москву приехать только к концу ноября пришло. Да и тут без хитрости не обошлось: капитан себя ни много ни мало за посла короля Эдуарда выдал. Сразу уразумел: ради купчишки воевода себя трудить, гонца в столицу посылать нипочем не станет. Король — дело другое!
Посла по посольскому чину и приняли — моряки нахвалиться гостеприимством московским не могли. Все богатству местному дивились. Во всех городах — склады товаров купцов голландских. По дороге что ни день не меньше восьмисот возов с хлебом встречали, Москва им больше Лондона показалася, а уж о чудесах двора царского и вовсе сказки рассказывали.
А то не чудо, что тут же от царя для всех англичан право свободно, безо всяких пошлин, торговать во всем Московском государстве получили! И пусть их на обратном пути в море голландцы как есть дочиста ограбили, одних рассказов хватило, чтобы в феврале 1555 года основалась «Московская компания», в которую сразу больше двухсот участников вошло. Кто только не начал в Москву рваться! Да тут еще государь Иван Васильевич повсюду купечеству английскому бесплатные резиденции предоставил — в Архангельске, Вологде, Холмогорах. Живи — не хочу! А уж в Москве Английский двор у самых Спасских кремлевских ворот, у торговых рядов. До того дом удобен, что все послы королевские в нем останавливаться стали, от других дворов, что царь им для почету предлагал, отказывались.
Перед всеми державами Грозный царь Англии предпочтение оказывал. То лекарей себе из Лондона просил. Как в поход на Новгород Великий пошел, к королеве Елизавете с тайной просьбой обратился — на случай, если восстанут, против него людишки за то, что больно кровью всю землю отеческую залил, — приняла бы его с семьею вместе. Ответа ждать не стал — прямо в Вологде корабли для царского бегства рубить приказал — в Английское королевство плыть.
А тут королева Елизавета возьми и наотрез ему откажи. Семью, мол, царскую приму, а самого государя никогда. Рассвирепел Грозный. Корабли рубить прекратил. В ссору с королевством вступил.
Трудный был государь — послы иноземные только руками разводили. Не успел старшего сына-наследника, им самим убитого, оплакать, — новое посольство в Английское королевство отправил. Королеву за себя сватать решил и на том двух держав союз заключить. Только тем разом не серчал, когда ответ не по его мысли пришел. Ее королевское величество за честь поблагодарила, но о браке вести разговоры отказалась. Мол, и в девичестве со страной своей управляться может. Вот если царь захочет за себя ее племянницу взять, то с великою охотою их брак благословит и за союз двух держав почитать будет.
Согласился государь! Что согласился: очередное посольство заторопил. Спал и видел рядом с собой новую супругу. Английскую! А уж до чего страшен был, купцы отзывались. Борода густая, рыжая, с чернотой. Голова, по русскому обычаю, бритая. Высоко закинутая. Глаз злобный. Рот слюной брызжет. Сам Посохом все замахивается.
Не дошло сватовство до конца — умер царь. Болезнь болезнью, а было то ему всего 56 лет. В одночасье скончался. Завещание успел переписать — царицу Марью Нагую прочь выкинул. Последыша своего обездолил. Купцы полагали — не иначе ради будущего брака с англичанкою. Ни словом Бориса Годунова не помянул, никакой ему должности не назначил. Может, сам в последнюю свою волю не верил: пожить надеялся.
— Чтой-то опять, Борис Федорович, не приносишь мне царских указов на подпись? Нужды нет, аль что задумал?
— С разговором я к тебе, государыня-сестрица моя любимая. Скрывать не стану — с тяжким разговором. Не хотят тебя бояре. Не хочет и народ московский.
— Не хочет? А нешто других когда хотели? Кого ни возьми, ко всем поперек своей воли привыкали. О супруге покойном не говорю — сколько против него народу было, как бояре и митрополит горой за Нагих да их выпорка стояли. А царя Ивана Васильевича нешто возжелали? Едва-едва князья Глинские, по родству своему, удержаться ему на престоле дали, пожар Всехсвятский весь город пожог. Сразу после свадьбы царской. С Анастасией Романовной. Кого народ винил? С кого ответа требовать пошел, когда государь в Воробьеве-селе с молодой женой укрылся? Ведь бабку царскую, блаженной памяти княгиню Анну Глинскую, будто она волхованием огненное пламя на город навела. Дядю царского, князя Юрия Глинского, не побоялись в соборе Успенском схватить да там же насмерть и забить!
— Не о том речь, государыня-сестрица.
— О чем же еще? Может, деда супруга моего покойного вспомнишь, великого князя Василия Ивановича? Против него весь двор бунтовал. Сына деспины — второй жены Ивана Васильевича, великой княгини Софьи Фоминишны, из византийских царевен, никто признавать не хотел. Да и как было признавать? Ведь был уже на царство венчан, митрополитом московским на престол посажен, в бармы облечен, шапкой Мономаховой коронован внук великокняжеский — Дмитрий Иванович. А что вышло? Всеми любимый Дмитрий Иванович в темнице сгнил, а сын деспины — при коронованном великом князе! — вновь короновался. Вспомни, вспомни, Борис Федорович! Так что значит — меня не хотят? Это после того, как крест мне целовали?
— Целовали, государыня-сестрица, а как же — все целовали. Только это вроде как для начала. Сгоряча, что ли. А теперь охолонули. Не нужно нам бабы на престоле, и весь разговор.
— А ты что же? Ты, братец, не знал? Наперед не знал, когда престолом меня смущал? Власть самодержавную сулил? Почему теперь иную песню завел? Что ж твои послы иноземные, хваленые? Королеве английской исправно служат, а здесь и помощи не подадут?
— Не тешь себя сказками, Арина Федоровна. Иноземцы до той поры хороши, пока ты в силе. Пошатнешься, о камушек зацепишься — первыми сбегут, не оглянутся. Не знаю, сестра, как тебе с подданными твоими справиться.
— Мне, говоришь? Мне одной? А ты на что?
— Что я? Вон меня снова молва с делом Углическим связывать стала. Тестю моему службу его верную государю Ивану Васильевичу в опричнине в вину ставят. Марье Григорьевне, боярыне моей, ни в монастырь на богомолье съездить, ни из Кремля выехать, нигде показаться не можно стало.
— Разве не хватит, что я, государыня, тебя ни в чем не виню?
— Ты! О тебе тоже вот кругом толкуют.
— Из-за вашего Углича?
— Зачем Углича. Из-за супруга твоего покойного. Отчего да как помер доискиваются. Тебя винят. Мне уж, тебя, сестрица, спасаючи, сказать пришлось, что волю государя ты исполнишь незамедлительно. Жить без него во дворце не хочешь.
— Какую такую волю? Да ты что, Борис Федорович, ума решился? Не хочу во дворце жить? А где же тогда?
— Пришлось… Одним словом, что пожелал государь, чтобы жена его любимая в монастырь удалилась от всех светских искушений и радостей. Скорбеть о нем.
— Вот оно что! Выходит, предал ты меня, Борис Федорович? Родную сестру, что за тебя всю жизнь хлопотала, предал. Все наперед рассчитал, а дуре Арине и невдомек. Супруга царственного лишилася. Агнца Божьего, кроткого, безответного, чтобы ничего не получить, чем ты меня сманил. Господи! Господи, всемогущий и многомилостивый, где же правда? Правда-то где?
— Погоди, погоди, государыня, суд править. Времени у нас никакого нет. Торопиться надобно. Торопиться изо всех сил. Царевич ли Дмитрий, тень ли его на Москву ляжет, как бы людишки к ней не потянулись. Не любят они нас, Годуновых, ох не любят. Случая ждут, чтоб избавиться.
— Хватит, боярин! Наслушалась твоих умных речей вдосталь. Поди прочь, глаза б мои тебя не видели, змий лукавый. Поди! Царица я еще, а ты всего-то боярин. Пока боярин. Сказала, поди!
— Аринушка, сестрица моя любимая, да нешто я тебя чем обидеть хочу. Сама поразмысль. Державой править и из монастыря можно — помнишь, как государь Иван Васильевич из Александровой слободы правил? А и клобук — в случае чего — царице надеть не значит престола лишиться. Время пройдет, глядишь, Иов и разрешение от монашества даст. Это только сейчас. Для отводу глаз…
Белесое солнце. Прозрачные, словно стынущие лучи. Без тепла и яркого света. Гладь свинцовой воды. Скалы. Гранитные. Без зелени. Отступившие от озера Мелар леса. Широкие долины между холмами. Город, рассыпавшийся на трех островах между Меларом и морем. Соленым — здесь его никто не называет Балтийским. Узкие улочки. Стиснутые строениями площади. Плечом к плечу прижавшиеся грузные дома. Стокгольм… Для польского короля Зигмунта III лучший город на земле. Вымечтанная столица его государства. Нет, империи!
Он понимал: это был конец. Конец единственной, так согревавшей его мечты. Быть шведским королем! Польша его не интересовала. Не любил этой равнинной страны. Ненавидел шляхту. Заносчивую. Строптивую. Свысока смотревшую на племянника Анны Ягеллонки, стараниями которой ему достался престол. Даже преданность католицизму не сулила примирения. Каждый день — новые столкновения, споры, свидетельства неприязни. И вот теперь — он приговорен к ним. Только к ним.
Советники наблюдали со стороны. Не вмешиваясь. Не пытаясь советовать. Может быть, он просто не умел располагать к себе людей? Или был слишком предан католической церкви, не допуская никаких отступлений? Или осуждал те излишества, ту распущенность нравов, которые так ценили его польские подданные и не терпел он сам!
Внук Зигмунта I, иначе — Старого. Сначала всеобщего любимца, к концу царствования — предмета всеобщей неприязни (или в Польше и не могло быть по-другому?), короля польского и великого князя Литовского.
Вызванный умиравшим литовским королем Александром в Вильну дед сразу после похорон, без споров был избран великим князем литовским, еще через полтора месяца — на сейме королем польским. О, Зигмунт Старый знал, как навести порядок в стране. Разделил Польшу на пять округов. Каждый округ обязал в течение пяти лет нести службу на восточной границе, чтобы остальные округа в это время могли спокойно заниматься делами хозяйственными. Каждый воин должен был содержать себя сам — вид государственного налога.
Это Зигмунт I нашел способ сократить разбушевавшееся казнокрадство и взяточничество. Для этого особая комиссия должна была произвести оценку доходов с земель. Сборщики налогов получили исключительно высокое жалование — чтобы могли отказаться от вымогательств.
Не получилось. Восстала шляхта. Война с Московией привела на первых порах к потере Смоленска. В глазах Европы Польша потеряла былой престиж. Татары продолжали грабить южные земли.
Обманул союз с австрийским императором Максимилианом, который обещал склонить великого князя Московского Василия III к миру с Польшей и заставить магистра ордена Крестоносцев принести Польше ленную присягу. Обещания остались только обещаниями. Орден превратился в светское герцогство и перекрыл Польше выход к Балтике.
На детях Зигмунта Старого кончалась династия Ягеллонов. Зигмунт III был всего лишь сыном дочери старого короля. Материнская линия — чего она стоила! Внук чувствовал себя шведом — сыном шведского короля Иоанна III.
Он не придавал значения тому, что родился — в шведской тюрьме. В Грипсгольме. Туда последовала его мать, Катажина Ягеллонка, за своим супругом. Обоих их заключил в темницу брат отца, король Эрик XIV. Главное для Зигмунта III — он был внуком самого Густава Вазы! Что из того, что тетка сумела сделать племянника в его 21 год польским королем. Шведский престол к нему перешел от отца в 1592 году.
— Ваше королевское величество, наши агенты доносят, что московские бояре готовы вступить в переговоры с вашим величеством по поводу московского престола.
— Мне не нужна страна неверных.
— В вашей власти будет обратить такой большой народ в истинную веру. Это так естественно — народ последует примеру своего любимого монарха. Вам придется проявлять известную лояльность лишь на первых порах.
— Откуда у вас уверенность в желании боярства иметь на престоле иноземца?
— При всех обстоятельствах они не хотят допустить к власти боярина Бориса Годунова, слишком долго и самодержавно правившего ими на положении абсолютного фаворита покойного царя.
— У боярина Годунова есть своя партия?
— Исключительно родственники. Земский собор и Боярская дума не станут считаться с его семьей. К тому же вы помните, как восторженно относился царь Иван Грозный к вашей родительнице, как мечтал о супружеском союзе с ней.
— Иван Грозный добивался руки моей родительницы через развод?
— Судя по документам, он не оговаривал условий. Его мечтой было возвести на московский престол Катажину Ягеллонку.
— И это в то время, когда мой отец находился в заключении, а родительница делила с ним все невзгоды тюремной жизни? Это неслыханно!
— Но почему же, ваше величество? Речь шла не об обыкновенной шляхтенке, но о королевской дочери. Ее рука означала не только супружеский, но и политический союз.
— И мой дядя, король Эрик XIV, не отверг с негодованием подобного предложения?
— Он воспринимал его именно так, как я пытался вам сказать. Рука Катажины Ягеллонки ставилась условием заключения государственного союза. Король Эрик XIV не считал себя вправе ввергать свою державу в войну с московитами.
— Я всегда не терпел короля Эрика!
— В оправдание вашего дяди я приведу вам слова грамоты, посланной ему царем Иваном Грозным: «А нечто король Катерины царю не пришлет и та докончательная грамота не в грамоту и братство не в братство». Это очень серьезно, ваше королевское величество.
— Что же остановило Эрика?
— Заговор дворян. Ваш отец получил свободу. Былой узник вступил на предназначенный ему Богом шведский престол.
— И как же этот наглый московский царь отказался от своих притязаний? Как сумел оправдаться? Ведь Швеция продолжала переговоры с московитами?
— Конечно, продолжала. И ваш отец, подобно вам, ваше королевское величество, не сумел сдержать свое негодование и высказал его московскому царю.
— Иначе не могло быть!
— Все зависит от точки зрения, ваше королевское величество. Царя Ивана Грозного упреки Иоанна III Шведского не смутили. Он не принес ни извинений, ни объяснений. Он пренебрег ими. Вот, прошу вас, текст: «А много говорить о том не надобеть, жена твоя у тебя, нехто ее хватает… нам твоя жена не надобе… А грамота твоя кто знает, написася, да минулося».
— Какая наглость! Какая беспримерная наглость!
— Может быть, ваше величество, ваше негодование будет несколько смягчено тем, что после домогательств руки вашей родительницы царь Иван Грозный принялся свататься за английскую королеву Елизавету, обвинял ее в неумении управлять своей державой, в девичьей, как он выражался, беспомощности и недостатке ума и требовал немедленного согласия на свое предложение.
— Это их дела! Не хочешь ли ты, советник, сказать, что королева английская выше королевы шведской, к тому же дочери польского короля?
— Боже мой, ничего подобного мне никогда бы не пришло в голову, ваше величество! Я просто привел пример бесцеремонности и невоспитанности московского правителя.
— И вообще мне неприятен этот разговор. Однако ты затеял его с какой-то целью и говоришь, что московский престол опустел?
— Все гораздо сложнее, ваше величество. Престол московский и свободен, и не свободен.
— Ничего не понимаю. Говори яснее, что ты имеешь в виду. Насколько я помню, у умершего царя Федора не осталось наследников.
— У царя Федора — да. Но есть еще царевич Дмитрий.
— Как привидение? Разве он не был убит и похоронен?
— Но мы докладывали вам, ваше величество, что его видели в литовских землях. И не раз.
— Ты серьезно?
— Как нельзя серьезнее. Его только что видел приезжавший к князю Константы Острожскому посланник московских монахов.
— Человека может обмануть простое сходство.
— Царевич слишком некрасив и необычен — в речи, походке, привычках, внешнем облике. Монах утверждает, что ошибки быть не может.
— И где он имел возможность его рассмотреть — во дворце?
— Нет, во дворе Острожской Академии.
— Этом рассаднике ортодоксии?
— Можно сказать и так. Впрочем, лишь первые наставники в Острожской Академии были присланы из Константинополя и представляли чистую византийскую церковь. Монах видел царевича, разговаривающего с толпой шляхтичей. Он уверяет, что по обхождению и вовсе легко отличить царского сына.
— А как же в таком случае Углическое, если не ошибаюсь, дело? Разве им не занимались толпы московитов?
— Ваше величество, вам ли не знать, каждый чиновник находит то, что следует найти. Никто не станет рисковать головой и положением ради отвлеченной истины. Да и существует ли среди людей истина!
— В таком случае царевич должен был иметь возможность спастись. Существовала ли такая возможность в действительности или только в воспаленном воображении врагов боярина Бориса Годунова?
— Ваше величество, возможность не приходится исключать никогда.
В датском Рийксдаге оживление: новости из Москвы! Как никак владения королевства вплотную подступили к границам московитов. Совсем недавно Семилетняя война со Швецией за господство над Балтикой закончилась полной победой Дании. По Штеттинскому миру Швеция отказалась в ее пользу от всех спорных областей. Пятнадцати лет не прошло, как на Зунде символом датского могущества выросла могучая крепость Кронборг. Тут-лго и стало возможным открыть ворота «золотому дождю», как стали называть взыскание пошлины с приходящих кораблей. И как было не интересоваться Московией, когда теперь Датское королевство подчинило своему влиянию Ливонию!
— Вы от вдовствующей королевы, господин советник?
— Ее королевское величество пожелали разъяснений по поводу событий в Московии — там скончался царь.
— Разве стали известны какие-то подробности?
— О нет. Королева изволила удивляться предсказанию астролога из Мальме — что в Московском государстве будут править две царствующие фамилии и каждая ровно триста лет. Первые триста истекли, и московский престол действительно свободен.
— Там ведь нет никаких прямых наследников, не правда ли?
— Нет. И главное — в Москве нет сильной партии, которая могла рваться к власти. Здесь вполне возможно влияние извне, о котором и подумала королева-мать. Безразличие его королевского величества к дипломатическим расчетам ее очень расстраивает. Перед Данией могла бы открыться очень неплохая возможность.
— Что ж, приходится расплачиваться за то, что его королевское величество лишились родителя одиннадцати лет, а вместе с отцовской опекой и необходимости систематического образования. Первый его воспитатель вызывал слишком решительное противодействие государственного совета.
— Из-за своего немецкого происхождения!
— Верно. Но заменивший его наш соотечественник все время находился под огнем критики королевы-матери. Относительная самостоятельность пришла к нашему государю всего два года назад — вместе с коронацией. И он сразу же обратил все свое внимание не на европейские дела, а на то, чтобы поднять значение Норвегии. Ему нужен флот и только отчасти сухопутные войска.
— А между тем — и здесь надо отдать должное проницательности королевы-матери — перед нами перспектива великолепного розыгрыша. Государь имеет в виду войну со Швецией, но Швеция сегодня — это король Зигмунт III, объединяющий пока шведскую и польскую короны.
Польша вполне может претендовать на московский престол, как в свое время Московия предлагала в качестве претендентов на польский трон и царя Ивана Грозного, и его сына царевича Федора.
— Иногда мне кажется, его королевское величество слишком предается настроению минуты. Эмоции мешают ему быть расчетливым игроком. Наш государь Христиан IV скорее сам кинется в бой с оружием в руках, чем станет рассчитывать на силы собственной армии.
— Молодость!
— Или наследственность. Наша королева-мать тоже очень увлекающийся человек. Поэтому исключительно на нас лежит обязанность просчитать все реальные варианты занятия московского престола. Тот, кто придет к власти, должен стремиться к этому, чтобы ослабить, но никак не поддерживать Швецию.
Велик ли почет на Ивановской площади кремлевской дьяком сидеть! Может, и не велик, зато чего не насмотришься, чего не наслышишься. Терема бок о бок. Приказы. Монастырь Чудов. Все новостями так и кипит — успевай слушать да соображать.
Вона даже иноземные соглядатаи поняли: что-то не заладилося в годуновской семье. Что-то случилося.
Одно верно: не хотела государыня Ирина Федоровна монашество принимать. Не собиралась, болезная, кончать жизнь в монастырской келье. Перестала брату доверять. Не иначе поняла, что стала ненужной. А без его поддержки, без его хитрости где ей на престоле удержаться. Да на каком престоле!
И то сказать, не венчали ее на царство. Всего-то что глядела исподтишка, как положено, на торжество супруга. Правили и до нее Московским государством великие княгини, а как же! Софья Витовтовна, скажем. Невестка великого князя Дмитрия Ивановича Донского. Так ведь каким правом! По малолетству великим князем объявленного сына, а там многие годы по его слепоте. Когда княжьи враги лишили Василия II, так Темным и прозванного, Троицы, на богомолье, глаз. Никак в 73 года без сына обошлась, защитив Москву от татарского царевича Мазовщи. Не силой — хитростью бабьей. Спугнула татар. Умудрилась дать возможность немногим нашим воинам весь его обоз захватить и пленных отбить.
Или великая княгиня Елена Васильевна. Из князей Глинских. И снова именем осиротевшего сына, будущего царя Ивана Васильевича Грозного. Воевала. Строила. В походы войско отпускала. Удельных князей делила да мирила. Иных в темницах гноила. На то и власть, чтобы свою волю без оглядки творить.
А царице Ирине Федоровне, бездетной да вдовой, на кого опереться, чего ждать? Разве что смерти насильственной, позорной. У брата с невесткой, самого Малюты Скуратова дочки, — своя судьба, у нее — своя.
Потому когда народ потребовал, чтобы вышла царица на Красное крыльцо, не просто вышла — принародно о пострижении своем объявила. На бояр, как на будущих правителей государства московского, сослалась — лишь бы страсти утихомирить, до бури не довести. Прямо так и сказала — откуда смелость взялась! — голос не дрогнул: «У вас есть князья и бояре, пусть они начальствуют и правят вами».
Начинала-то царица хорошо, по-человечески. Не успели государя Федора Иоанновича погребсти, с подсказки брата всем заключенным в тюрьмах прощение объявила. И опальным боярам, и ворам, и разбойникам с большой дороги. Лишь бы побольше людей за государыню еженощно и ежечасно Бога молили.
Патриарх Иов не опоздал: заявил во всех церквах текст присяги. Чтобы всем людишкам государства Московского клятву на верность принести и в том крест целовать — ему, патриарху, вере православной, царице Ирине, да мало того — еще и правителю боярину Борису Годунову и его детям.
Тут уж каждый понял: не станет больше Годунов сестре нового супруга искать. Своему семейству дорогу к престолу станет прокладывать. А раз так, самое время годуновским козням конец положить, собрать народ со всех концов государства Московского на Земский собор. Избирательный — нового государя выбирать. Тут и сомневаться не приходилось: не получить Борису Годунову их согласия.
Иноземцы — что послы, что купцы — твердили: великая смута поднимается в государстве. Великое, как писали в донесениях в свои страны, замешательство. Не справиться с ним Годунову. Где там!
Справился боярин! Понял главную опасность — все дороги в столицу перекрыл. Никто из приглашенных на Земский собор добраться до Москвы не мог. Такого еще николи не бывало, да и в голову боярству не пришло. Годуновским головорезам все нипочем. Платил боярин щедрой рукой, следил строго. Никому не доверял. Все сам. Всегда сам. А ведь захворал в те поры. Крепко захворал. Истопники царские рассказывали: как только крепился. Иной раз к стенке в покое привалится — коли никого вокруг нету — и ровно раненый зверь стонет. Руки себе в кровь кусает, чтоб не закричать.
Широко мошну открыл и для тех, кто царицу Арину Федоровну что в Кремле, что на городских площадях и торгах выкликать был должен. А толп великих, — как, поди, надежду держал, — собрать не сумел. У москвичей свой ум: ни за Годунова, ни за бояр вступаться не хотели. Разве не один черт? О царевиче Дмитрии Ивановиче толковать принялись. Будто не было никакого Углического дела. Будто не винили только что Бориса Годунова в «безвинной смерти». Кого винить? Кого казнить? Народная молва что волна морская. Нахлынет — отхлынет: ни тебе удержать, ни поперек стать…
Сколько еще недель зиме стоять! Сретение подходит, а ни одной оттепели. Теперь что ни день снегу подсыпает. Будто замерло все кругом. Новостей ждет. Разные они могут быть, а все равно новости. Теперь от Москвы многое зависит. Все союзы что меж государств, что меж князей по-иному сложиться могут. Отцу Паисию велел шляхтича Гжегожа из Острога увезти. В майонтках-поместьях шляхетских соглядатаев меньше, разговоры посвободнее. Главное — шляхты больше, не ясновельможных панов. Как-то он им покажется? В Московии пока что в делах своих разберутся. Царица у них не старая. Несколько лет процарствует, а там…
— Ясновельможный княже! Гонец. Из Москвы.
— Так скоро? Зови, Ярошек, зови.
— А я уж прямо с ним и подошел, княже. Подумал, чего время-то терять. Входи, входи, добрый человек. Великому князю нашему поклон пониже положи. Порядок у нас такой.
— От кого на этот раз, гонец?
— От владыки Серапиона, великий княже.
— Что ж не тот, что в прошлый раз был?
— Савва-то? Да он и возвернуться еще в обитель не успел. Владыка приказал его по дороге перехватить да вместо Москвы в дальнюю обитель схорониться. Чтоб на спытки Савву-то не взяли. Разговор по Москве пошел, великий княже, что у тебя царевича Дмитрия Ивановича видели. Тут уж Савве не уберечься.
— Вот оно что. Перемены, значит, у вас есть.
— Перемен много. Владыка сказать тебе, великий княже, велел, неизвестно — к добру ли, к худу ли. Царица вдовая на седьмой день по кончине супруга постриг приняла. Александрой инокиней стала. В монастырь пригородный — Новодевичий на житье перебралась. Там и указы царские подписывать стала.
— Царские указы? Монахиня?
— Все только диву даются. На указах прямо и пишет: «царица Александра». В монастырь уезжала простым обычаем — безо всяких обрядов. Как на богомолье прежним временем выезжала.
— А брат ее, шурин царский?
— Боярин Борис Федорович возле царицы стоял, под руку ее поддерживал, когда народу в Кремле о своей воле постричься объявляла. Мол, постричься хочет, но сана царского слагать с себя не намерена. Народ затаился: муха пролетит — слышно.
— Такого порядка нигде в Европе не было.
— А уж в Москве такому порядку и вовсе нипочем не удержаться. Владыка так рассудил: быть иноке Александре царицей, покуда Дума боярская да собор Земский не соберутся, выбора своего не сделают.
— А от собора с думой владыка Серапион чего, полагает, ждать?
— Тут бабушка надвое гадала. На одном все сходятся: быть на престоле царскому корени. Знатному. Древнему. Не шелупони всякой безземельной да безродной.
— Подожди, подожди, гонец. Но ведь столько лет государством вашим шурин царский правил. С делами неплохо справлялся. С ним что?
— О Годунове, великий княже, речи нет. Четыре семьи промеж себя спор ведут. Самые знатные — братья Шуйские. От старшего брата князя Александра Невского род ведут. Только они как бы в сторонку отходят.
— В добрый исход не верят?
— Может, и так. Окромя них Федор Иванович Мстиславский, князь, Борис Яковлевич Бельский, тоже князь, да еще Федор Никитич Романов. Не скажу, кое-кто и Годунова Бориса Федоровича поминает. Как убийцу. И за Углическое дело, и за государя покойного Федора Иоанновича. Федор Никитич Романов так распалился, что — было дело — с ножом на Годунова кинулся. Еле удержали. Во все горло кричал: отравили государя! Эх, кабы тут царевич Дмитрий Иванович! Владыка так и сказал.
— А что Годунов после обвинений таких?
— Да ничего, великий княже. На подворье своем кремлевском закрылся. Никуда носа не кажет.
— Людям на глаза показаться боится.
— Вот и нет, княже. Все, кто за него стоит — из простолюдинов, в Кремль, к его двору собираться стали. Со знатными у него дружба никогда не получалася. А те, что победнее, всю надежду на него одного имеют. Они к нему на двор и тянутся.
— Неглупо, совсем неглупо.
— Шумят. Галдят. Боярам грозятся. У Годунова, великий княже, и Шуйских стали замечать. Предлог-то есть: Годунов и Дмитрий Иванович Шуйский на родных сестрах женаты. Так выходит, по-родственному как не заглянуть, за честным пированьицем не посидеть.
Вот и кончился шепот. Тишина залегла. Как есть гробовая. В окошки одни кресты на монастырском погосте видны. Тропки промеж них вьются. Монашки тенями неслышными скользят. От палат царицыных отворотиться норовят. Может, кажется? Чему казаться-то! Кончилось твое время, Арина Федоровна, царица московская. Совсем кончилось. Мне ли братца любезного не знать. Лишний раз не заглянет. А заглянет — значит, добиться чего хочет. Ох и настырный! Всегда таким был: улещать да обманывать лучше мастера не сыщешь.
На Красное крыльцо — с народом говорить чуть что не силком вывел. За руку, как прихватом железным, ухватил. Договорить не успела, как к народу рванулся! Чего ни обещал! Все по-прежнему станет, как при покойном государе. Какая там царица — он, он сам станет государством управлять. Вместе с князьями и боярами. Которые народу любы. Все на толпу глядел: угодить бы, к себе расположить, одурманить.
Что-что, говорить всегда умел. Голос мягкий, а зычный — бархатом стелется. Когда надо, силу наберет, когда слезой дрогнет. Слушала, как в тумане. Сколько дней прошло, клятву ей, царице, давали. Все братец забыл, ото всего отрекся. До того договорился, что патриарх державой править станет. По-божески. По-христиански. Иов рядом стоит — головой кивает, толпу благословляет.
Как в те поры на ногах устояла. Кровушка от лица отхлынула — захолодела вся. Руки сжала — пальцы побелели. Губы до синевы закусила. Не спорить же на народе! Да и о чем спорить…
Бояре же, и воинство, и все люди собрались у патриарха Иова и стали молить его, чтобы избрать им царя на царство. Патриарх же и все власти, посоветовавшись со всею землею, порешили между собой посадить на Московское государство шурина царя Федора Иоанновича Бориса Федоровича Годунова, видя праведное и крепкое его правление при царе Федоре Иоанновиче и проявленную им к людям великую ласку…
Патриарх же Иов собрал со всеми властями собор, и призвал на него бояр, и воинство, и всех православных христиан, и решил с ними соборно идти с честными крестами и иконами святыми и со всем множеством народа в Новодевичий монастырь молить и просить у великой государыни Александры, чтобы пожаловала их государыня, дала им на царство брата своего Бориса Федоровича…
Многие были и неволей приведены, и порядок положено — если кто не придет просить Бориса на государство, с того требовать по два рубля в день. К ним были приставлены и многие приставы, принуждавшие их великим воплем вопить и лить слезы.
В монастырь отправилась — никто и задерживать не стал. Братец меньше всех. Может, не знал? Москва не сомневалась — боярыня Ртищева сказывала, — все знал. Препятствовать не захотел.
Поезд царицы от Боровицких ворот кремлевских вдоль реки Москвы свернул. По Волхонке. По дороге Пречистенской, что прямо к обители вела. Места тихие. Кругом под снегами луга да покосы. Пелена белая — сколько глаз хватит. Чисто саван стелется.
Государь покойный жив был, частенько ездила. Народ по обочинам собирался. В землю кланялись. Мужики шапки срывали. Иные на колени валились. Вдогонку долго глядели. Теперь… Что ж, на то и бывшая, чтоб не замечать. За былое усердие и страх отыграться.
Бывшей не хотела быть. Господи, как не хотела! А тут — без свиты и стражи. Нет, не сразу примирилась. И в монашеском одеянии стала царские указы издавать, новым именем подписывать: царица Александра. По городам рассылать. На дню по несколько. Вот тут и впрямь торопилась: чтобы знали, чтобы все известились о новой правительнице. Не было еще такого в Московском государстве, и вот…
Двор боярина князя Ивана Ивановича Шуйского, по прозвищу Пуговка, прямо у башни Кутафьи. От Троицкого моста, если из Кремля выезжать, по левой руке. Ворота широкие. Двор разъезжен, что у царских теремов. Братьев-то их четверо. Каждый день хоть по разу да к Пуговке заедут. Не так уж меж собой дружны, да время дружить велит. Нельзя иначе.
— Под Бориской ходили, неужто теперь под его сестрицей ходить? Это нам-то, родовым князьям Суздальским, под костромской дворяночкой! Не бывало такого на Руси! Сколько земля наша стоит, не бывало!
— Твоя правда, Дмитрий Иванович. Вон и попы говорят: «А первое богомолие за нее, государыню, а преж того ни за которых цариц и великих княгинь Бога не молили ни в охтеньях, ни в многолетье».
— Да разве в государыне дело! Рядом с ней все поганое семейство годуновское поминать стали.
— Патриарх Иов за Бориску живот положит.
— Что патриарх! Кругом одни Годуновы. Гляди, как дело-то спроворил Бориска. Приехал в Москву константинопольский патриарх денег просить. Деньги получил, а в благодарность жертвователю московское патриаршество учредил, Иова, по подсказке Борискиной, на патриарший престол поставил. А там в Боярской думе первое место — Годунов Дмитрий Иванович. Боярство троим двоюродным братьям дал — Степану, Григорию и Ивану Годуновым. В думе заседать дал Якову Годунову — в чине окольничего.
— Григория поставил во главе Приказа Большого дворца — самыми большими деньгами ведать.
— Не забудь, братец Василий Иванович, сам-то Бориска еще когда Конюшенный приказ себе прихватил. Вот где богатства несчитанные, немерянные. От родителей ничего не досталось, из казны нагреб, как еще не подавился. По сей день остановиться не может — крадет.
— Ты еще помяни родственничков-то годуновских, что повсюду расселись. Тут тебе и Сабуровы, и Вельяминовы, и Собакины.
— По нынешнему времени сетуй — не сетуй. Не один год Борис Федорович гнездо-то свое вил, а бояре, рты разиня, глядели. Нешто не Боярская дума право шурину дала самолично переписку вести с заморскими государями? Тут тебе король австрийский, тут тебе испанский, тут королева английская, шах персидский, эмир бухарский, хан крымский. Да тут на одних подарках посольских состояние сколотишь — оглянуться не успеешь. А еще про что им писал, что в ответ получал, не проверишь…
— Писал! Ответы получал! Когда ни грамоты, ни письма не разумеет. Только и научился имя свое вырисовывать.
— Ну, и что, братец? Зато всегда знал, сколько послам заморским платить, как гостей дорогих обихаживать. Шутка ли, королева английская его пресветлым князем и любимым кузеном называла!
— Горсей, посол английский, постарался. Он свою государыню небось уговорил, что нет в Московском государстве человека сильнее, все Годунов может, все устроит.
— А с австрийцами не ловко ли обошелся? Венский двор своего доверенного Луку Паули прислал, тот же Лука — за подарки драгоценнейшие — и переписку Бориски с императорскими лицами устроил. Придумал как шурина нашего титуловать: «навышний тайный думной всея русския земли, навышний маршалек светлейший наш оприченный любительный Борис Федорович». Тьфу! Подьячий мне списал. На всякий случай.
— Паули ему руку целовал, государю самому под стать. Тем более выходит, удивляться теперь нечему. Задним числом оно и видно: не сразу Москва строилась. Давненько Бориска на престол заглядываться стал.
— А про сестрицу Борискину, ты, братец Александр Иванович, забудь. Помяни мое слово, уже не нужна она ему стала. Избавится от нее, глазом не успеешь моргнуть.
— Может, и так. Только как теперь дело с Угличем пойдет, Василий. Иванович? Ты туда ездил, тебе и знать, что за разговоры и с чего бы пошли. Видел ли покойника? Признал ли?
— Видеть не видел. Признать, кабы и увидел, не смог. В Москве совсем дитятей царевича, и то издали, видеть приходилось. Как и тебе, Дмитрий Иванович. А тут и вовсе семь лет прошло.
— Сказал ли об этом Бориске?
— Известно, не говорил. К чему бы? Ему с Нагими расправиться надо было, а мне за них голову на Плаху класть? Как сумел правителя успокоил.
— Позаботился, выходит?
— Экой ты братец, Иван, Иванович, в кипятке купанный, на решения скорый. Если и позаботился, так о себе и о вас. От любого сомнения расправы да ссылки было не миновать. Припомни лучше, что с Нагими случилося? Чем они-то в убийстве углическом завинилися? А ведь вызвал их Бориска царевым именем в Москву — Михаила и брата его Андрея. К пытке вызвал. На Пытошный двор самолично приехал, бояр скольких для свидетельства вызвал. Чтобы слова единого не пропало. Правда, бояр-то своих. Из Годуновых. Обвинили Нагих, что законного царевича не доглядели, гибель его мученическую допустили. Что от Михаила, что от Андрея одно мясо свежеванное осталося. Обличье человеческое потеряли. Ни языком, ни рукой пошевелить не могли. Так на рогожах обоих, как туши бычачьи, в темницу и сволокли. Страх вспомнить.
— Полно, полно тебе, Василий! Было — прошло.
— Да уж ты, Дмитрий Иванович, у нас известный Борискин защитник. Сдружился с правителем. От него в том треклятом 1591 году и сан боярский получил.
— На своячнице годуновской женился.
— Да будет вам, петухи голландские! Тут поважнее разговор, чем прю разводить. Помню, после Нагих Бориска за весь Углич взялся. Весь город в попустительстве убийству обвинил. Шутка ли, двести угличан одним махом истребил. Другим языки резали, в Сибирь ссылали, благо только-только новый город там — Пелым — ставить начали. Там им всем место и нашлось. На веки вечные. Всем. Оттого Углич и запустел. От былой славы, глядишь, и памяти не останется.
— А все за то, что кричали Нагие об убийстве. Им бы добрых людей послушаться — про мамкин да нянькин недосмотр толковать. На баб государю жаловаться — самим рук да языков не распускать. Что толку бунтовать, когда царевича не стало.
— Не стало все-таки, Василий Иванович?
— Чего добиваешься, брат Дмитрий? Не должно было его быть, и весь сказ. Лучше думать давайте, как с Земским собором быть. Не признает собор царицу Арину.
— Что и говорить, само такое дело не свершится. Тут постараться надо. Крепко постараться.
Тем разом без свидетелей не обошлось. Князь Константы Вишневецкий за столом сидел — пировать всегда любил. Ярошек не поостерегся: про гонца доложил. А может, и к лучшему. Дело такое — люди верные нужны. Много людей. Слугой верным нынешнему королю Зигмунту князь Вишневецкий никогда не станет. Шведского духу терпеть не может, о Габсбургах и говорить нечего — Зигмунт из их дома супругу себе взял. Носится со своей Анной Габсбургской. Медаль двойную велел выбить — по-итальянскому обычаю. Хвала Богу, далеко от него Острог.
На восток королевское величество и не оглядывается. Север ему нужен. Все счеты с родней своей шведской свести не может. Злобный. Нетерпеливый. Никого не уважит. Никому слова почтительного не отыщет. Да и как такому простить, что после пожара в Кракове, на Вавеле, польскую столицу поближе к своим шведам — в Варшаву перенес? О том и речь за столом вели.
Гонец — из шляхты. От князя Хворостинина. За стол усадили, угостили как положено. Отдохнуть дали. Потом уж сказать о новостях.
— Великий княже, сумятица в Кремле. Великая сумятица. Спасибо еще траур не прошел, а кончится — быть смуте великой.
— О царице не говорят больше?
— Какая там царица! Боярская дума народу что ни день поясняет: целовали они крест государыне — не чернице. Где это видано, чтоб чернице дела мирские вершить.
— Верят?
— По-разному, княже. Тебе ли людишек не знать: на словах одно, а про себя другое. У нас, знаешь как, все прикидывают: где выгода, где расчет. Бабы — другое дело. Им бы повыть, поголосить: за кого, за что, сами не разумеют. Ими попы командуют. Умеют, ничего не скажешь!
— А о ком говорят?
— Да вроде трое определилися. О них вернее всего Боярская дума толковать станет. Тут уж первыми братья Романовы — Федор да Александр Никитичи.
— Погоди, шляхтич, до нас слухи доходили, будто старшего из Романовых уже избрали, а боярина Годунова убили. Врали, что ли?
— Как тут скажешь. Не столько врали, сколько надеялись: а вдруг чудо такое случится.
— Не случилось?
— Нет, где там! Не расторопны они, Романовы-то. Отец ихний — вот тот ловок был. Ума — палата. В шведском походе 1551 года участвовал. Сколько лет в литовских походах на воеводском месте провел — охулки на руку не положил. Дворецким и боярином стал — в народе так и говорили: за дело. Не по одному родству с покойной супругой царя Ивана Васильевича, Анастасией Романовной. Умер рано — вот беда. Царя Ивана Васильевича всего-то на один годик пережил. Коли молодых Романовых нынче называют, то за его заслуги, за отцовскую добрую славу.
— А сами братья? Знаешь ли их, достойный шляхтич?
— Как не знать. Таких на торгу не потеряешь! Из себя видные, шумливые, что одеться, что покрасоваться любят. Александр-то Никитич в год смерти родителя во дворце находился при приеме литовского посла. На следующий год его Годунов царским именем в Каширу наместником спровадил — абы от дворца царского подалее. В поход против хана Казы-Гирея ходил. Ну, а Федор Никитич — другое дело. Первый на Москве щеголь. Красавец писаный. От книг сызмальства не бегал. Слух ходил, что по латыни говорить горазд. Аглицкому языку также обучился. Двор их отцовский, романовский, близ Красной площади, бок о бок с Аглицким гостиным двором стоит. Так будто бы он по-соседски все иноземцев к себе зазывает да от них науки всяческие перенимает. Обхождению что московскому, что иноземному обучен. Повеселиться мастак. Пиры задает — долго потом Москва шумит. Женился недавно. Уж такому бы жениху ни один родитель не отказал, какое хочешь приданое назначил. А он красавицу сыскал полунищую. Все приданое — косы да глаза. Из дворяночек костромских. Никто попервоначалу верить не хотел. Пришлось.
— А со службой-то у него как, достойный шляхтич? Разумен ли?
— Годунов его не то что привечал, боялся. Куда как боялся. Через год после смерти его родителя в бояре возвел, наместником Нижегородским назначил. В 1590 году дворовым воеводой ходил Федор Никитич в шведский поход. После него стал наместником Псковским.
— Псковским? Так не он ли с посланником императора Рудольфа тайные переговоры вел? Слухачи доносили: искал жениха для новорожденной племянницы, дочери государыни Ирины? С послом Варкочем?
— Он и есть. Ненавидеть Годунова, может, и ненавидел, а виду до времени не подавал. Сейчас — другое дело. Эх, кабы ему-то престол достался!
— Боярская дума за него?
— Великий господине! Да за кого Боярская дума стеной встанет? «Нет» — то они хором скажут, не запнутся. А вот «да» сквозь глотку у них никогда не пройдет: только о себе будут думать. Согласия тут у них от веку не бывало и не будет.
— Хорошо сказал, достойный шляхтич! Очень хорошо! Где бы высокая шляхта ни собралась, нигде толку не будет — дело известное. Значит, и другие имена называют? Чьи же? Не бояр ли Шуйских? Знатностью-то мало кто с ними потягаться может, не правда ли?
— Правда, правда, великий княже, только… Только о Шуйских нынче и речи нет.
— Отчего же? Разве не от старшего сына князя Александра Невского они свой род ведут? Да и много их — братьев?
— Опасаются Шуйские, вот дело какое. В опричнину-то им каково было. Да и Годунов именем государя Федора Иоанновича правил. Так понимать надо, рады-радешеньки, что в Москве — не в ссылке. Силы, так скажем, еще не набрались. Вот князь Мстиславский — иное дело. О нем кто только не толкует.
— Шутишь, достойный шляхтич! Это что же сын того боярина, который брал Мариенбург, Феллин, осаждал Ревель, а потом Москвы от хана Девлет Гирея не уберег? В измене обвинен был?
— Великий княже, кто Богу не грешен, царю не виноват! Ну, не повезло тем разом боярину — что ж, сразу и измена? Это для покойного государя Ивана Васильевича кругом одни христопродавцы были, а на деле-то разве так?
— Не о том толкуешь, достойный шляхтич. Мне царь Иван Васильевич незадолго до кончины писал, что держит подозрение на боярина Ивана Мстиславского в неких изменных винах. Так ведь это после Девлет Гирея лет-то уж никак не менее десяти прошло.
— Государь наш перед кончиною на кого только дурно не думал. А все потому что плох был. Хворость его досаждала, да и после кончины старшего царевича в себя прийти не мог. Посуди сам, великий княже, коли подозрение такое было на князе Иване Федоровиче, как бы его государь Иван Васильевич перед кончиною советником Верховной думы оставил?
— А дружил-то князь с кем?
— Тут уж правды не утаишь: с боярином Годуновым. Крепко они сдружились. Зато как Годунов князя в измене заподозрил — в том, что руку Шуйских решил держать, так Иван Федорович в Кирилловом монастыре на Белом озере и оказался.
— Постригли его насильно?
— Помер. В одночасье помер. До пострига всякого. Может, и до обители не доехал — кто правду-то искать будет. Бояре про сына его толкуют — князя Федора Ивановича.
— Так и он нам известен — в походе против Стефана Батория был.
— Был. А как отца сослали, Годунов его тотчас первым боярином в Боярской думе назначил. Семьи-то колоть он великий мастер. Как одного казнит, так тут же другого милостями осыпет.
— Так, так, князь Федор Мстиславский. Он же и со шведами воевал.
— Дважды. В 1591 году Казы Гирея побил и под Москвой, и под Тулой. Толк в ратном деле знает, ничего не скажешь.
— Ясновельможный князь, могу твоего гостя спросить?
— Еще бы, князь Адам, сколько душа пожелает.
— А почему ты, достойный шляхтич, о боярине Годунове ничего не говоришь? Коли не ошибусь, лет пятнадцать он у власти, именем царским, стоял. Не мог свой отряд дворцовый не сколотить. Что же, молчит теперь? Ото всего отказался?
— Князь Константы, одно дело — царский любимец, другое — царь. По его-то происхождению где ему с другими претендентами равняться. Так полагаю. Боярская дума и говорить о нем не захочет.
— Твоя правда, великий княже, не хочет. Разговоры идут, не желал будто покойный государь Федор Иоаннович перед своей кончиной шурина своего видеть. Запретил ему в покои свои входить. Только все это — одни разговоры. Где было государю силы взять на своем настоять, ежели бы даже и решил от Годунова избавиться. Такого ему и не придумать было. Только вот у Годунова сторонники-то мелковаты. Ну, может, какие меньшие бояре. А так — стрельцы и одна чернь. Их-то купить можно, а бояр подлинных, родовитых, — нет, не купишь. Меж собой толк ведут. К Годунову на двор никто не заезжает. Мимо едут — отворачиваются. Да и Годунов к ним ни ногой: того гляди с крыльца сбросят да собаками затравят, на Москве-то чего не увидишь.
— Сколько ждал тебя, владыко! Вся душа измаялася! Таково-то тошно, таково-то муторно. Сам бы к тебе собрался…
— Ни-ни, и думать не моги, Борис Федорович. Незачем тебе из подворья выходить. Вон как Романовы людишек-то бунтуют.
— И все противу меня?
— По-всякому, Борис Федорович, по-всякому. И противу тебя тоже.
— А еще кого поминают? Лучше правду, владыко, скажи, ведь об охране думать надо. Не только моей. Без меня, владыко, и тебе куда как тяжко придется.
— Знаю, знаю, сын мой, все знаю. Боярыню твою поминают. По всей Москве.
— Ее-то за что?
— А как же — крест-то и ей целовали, вместе со всем твоим семейством и государыней-инокой. Так будто бы она тебя настропалила на престол взойти. Будто она царицей стать хочет.
— Господи, владыко! Нешто ты в ересь такую веришь? Чтобы моя Марья Григорьевна! Да она, если хочешь знать…
— Не хочу! Ничего боле знать не хочу. О кончине государя много толкуют — сомневаются. Так что и государыне-иноке тоже за монастырские стены лучше не выезжать, и уж не дай Господь сюда бы не приехать. Уж на что боярин Василий Иванович Шуйский смирен, и тот бояр усовещевал, чтоб без патриаршьего благословения ничего не предпринимать. Послушают ли, кто их ведает.
— Не послушают. Знаю. Да я из-за Романовых и в Боярскую Думу ездить перестал. Злобятся больно. Сам знаешь, как остатним разом Федор Никитич на меня кинулся, за грудки схватил, что порешил я государя. Сказать такое, когда я…
— Не трави себе душу, Борис Федорович. Лучше думай, что делать будем. До какой поры за закрытыми воротами отсиживаться станешь? Коли людишек перебаламутить, они хуже татар подворье разом возьмут да разграбят. Не дай Господь зла еще какого с семейством твоим наделают. У Романовых что крепостных, что дворовых — пруд пруди, а Федор Никитич горяч да вспыльчив, ох как вспыльчив.
— Выходит… выходит бежать нам отсюда со всем семейством надоть. Прямо теперь, аль чуть попозже — ночным временем. Всем семейством. Меньше соглядатаев будет. Шуму не поднимут.
— Бежать? Куда бежать, Борис Федорович? Из Москвы? А меня, грешного, что ж на растерзание этим псам лютым оставишь?
— Нет, владыко. Из Москвы бежать не стану. От престола не отойду. И ты, только ты мне в том помочь можешь. Думал уж я об этом. Думал не первый день. Есть у меня такое место — у сестры-государыни в ее обители. И Москва под боком — в случае чего доскачешь быстрехонько. И чернь романовская не решится обитель нарушать. Не прав я, владыко?
— А дальше что думаешь, Борис Федорович?
— А дальше — останешься ты здесь, владыко, на своем подворье и начнешь на нем людишек собирать, чтоб за боярина Бориса Годунова стеной встали — имя его выкликать принялись.
— Людишки-то тебе на что, Борис Федорович? Они тебе ни в Земском соборе, ни в Боярской думе не поддержка — так, морока уличная одна. Не им решать, не им избирательную грамоту подписывать.
— Не им, говоришь. А коли много их соберется? Коли пойдут они всем скопом на Думу? Коли пригрозят боярам дома их да дворы разнести, тогда как? Нет, ты от людишек, владыко, до поры, до времени не отмахивайся.
— Вот если в приходах…
— Видишь, видищь, владыко, сила-то у тебя какая! Коли все попы за прихожан возьмутся, может, мы с этого конца недругов наших и потесним? За отцом духовным кто только не пойдет…
— Да ведь и бояре рук не сложат…
— Ну, тут уж наперегонки придется, владыко, кто первый.
— Понимаю, все понимаю, Борис Федорович, да нрав-то у меня боязливый, нерешительный. Меня всяк запугать может, с толку сбить.
— А вот тут ты уж о жизни своей, владыко, подумай, как ее вести, как скончать собираешься — в славе ли и в почете, или в ссылке, а то и в темнице, в цепях да в сырости. И чем скорее за дело возьмешься, тем лучше. Пока Романовы-то не очнутся. Лишат они меня вместе с Думой правительского сана, тогда что? Чем я тебе помогу? Как от беды неминучей спасу? Полно, полно, владыко, благослови меня, да и отправляйся на свое подворье с Богом. Мне ведь еще, знаешь, сколько сделать потребуется, чтобы в Новодевичьем ещё темным временем оказаться.
С одним фонарем возок патриарший до ворот люди проводили. Больше нет огней на годуновском дворе. В тереме все оконца что ни день с сумерками войлоками заволакиваются: ни к чему людишкам на глаза попадаться. На боярынину половину Борис Федорович один пошел — от паробка отказался: дорогу знает. С женой на особенности говорить надо. Прислуги не всполошить бы раньше времени.
— Марья Григорьевна! Марьюшка! Это я. Ишь, как прижухла — в темноте не разглядишь. С делом я к тебе неотложным, боярыня моя. Быстрехонько одевайся, деток одень потеплее да в возок — едем мы немедля.
— Сейчас? На ночь глядя? Ох, Борис Федорович! Случилось что?
— По дороге потолкуем. Детям скажи, к государыне-иноке в гости собираемся. Вещей, рухляди особой не бери. Прислуга, что надо, позже довезет. Чай не дальний свет.
— А государыню-иноку упредил? Аль сама тебе приглашение прислала? Неужто гневаться перестала? Захворала, что ль?
— Не упредил. И упреждать не стану. Тебе одной, Марьюшка, поведать, как на духу, могу: боюсь, не примет.
— А коли приедем, куда деваться, так что ли?
— Так, Марьюшка, умница моя, так. Небезопасно здесь стало. Владыка только что заезжал…
— Слыхала. Недолго погостил.
— Какое гостевание! Сказал ему, что делать без меня надобно.
— Одного оставляешь, Борис Федорович? Не справится он ни с чем, где ему! От страху-то так во все беседы с мокрым лицом и стоит, обтираться не успевает. А тут — один!
— Уж это как Бог даст, Марьюшка. Кликни Пелагею, чтоб детей собирала. Да сама, сама-то что накинь. Морозно сегодня.
— К детям сама пойду. Негоже мамке все растолковывать. Федор Борисович мал-мал, а все с полуслова поймет. Ксеньюшку бы не испугать. За нее боязно.
Пошла моя умница… Поди каптану уже заложили. Кучерам сказал, чтобы ехали будто с пустой. Кто увидит, подумает царицына карета. Может, и верхового впереди не пускать. Пусть сзади робята скачут — кто догадается, что семейство боярское везут. Оконца не открывать — велел Елисею ремешки затянуть.
Вот только — как Арина. Не отказала бы. Приютила. Сама поймет — куда нам с детьми деваться, где убежища искать. Ни до какой деревни не доскачешь. А и доскачешь, с Москвой навеки проститься придется. Все насмарку пойдет. Нет, только не это! Ни от чего не отступлюся! На своем до конца стоять буду! Ненавидят? Пусть ненавидят! А кто царей любит? У кого сила, того любить и нужды нет. Была бы власть, тогда и обманывать себя любовью-то нечего. Нет ее слаще. Не идет в руки? Еще поднатужимся, еще мозгами пораскинем.
— Борис Федорович, деток я уж в каптану усадила. Разоспались оба, в толк не возьмут куда да зачем ехать надобно. Ксеньюшка и в каптане умащиваться стала поспать.
— Вот и славно. Идем, Марьюшка. Крестное знамение положим, да и в путь. Бог даст, обойдется. Бог дает, еще вернемся сюда-то…
— Надежа ты моя, Борис Федорович, ни во что в жизни, акромя тебя, не верила. Ни во что…
Семнадцатого февраля, на Федора Тирона, сороковины изошли. Владыка Иов слово сдержал — собрал народ на Патриаршьем подворье. Оно и раньше приходские попы не дремали. Все и вся толковали, нельзя государству Московскому далее без государя оставаться. Могут татары заявиться. Глядишь, Литва подойдет. Торопиться надо. А о ком ином толковать, как не о боярине Годунове. С детских лет при царском дворе. Все порядки-обычаи, как свои пять пальцев, знает. Делами всеми ведал. Что теперь-то греха таить, прост был разумом покойный государь — вместо него шурин царский всей державой управлял. Плохо ли было народу московскому в тишине да покое?
Да вон еще сам государь Иван Васильевич Грозный ему одному царство мыслил отдать. За него одного не беспокоился. В завещании ничего не написал? Так завещание бояре, известное дело, подменили. Нешто от них правды дождешься! Дмитрий Иванович Годунов при Грозном постельничим был — ему ли не верить! Сказывает, посещал государь боярина Бориса в болезни. Около его ложа так и показал три перста в том разумении, что трое у него детей и все одинаково ему дороги: Федор Иоаннович, боярин Борис Федорович и царица Арина Федоровна. Один ли видел? Зачем один — и другие были, да к нашему времени все перемерли. Дмитрий Иванович Годунов один в живых остался. Сказывают, те же три перста и покойный Федор Иоаннович перед кончиной показывал, будто завет отцовский вспоминал, на боярина Бориса как на преемника указывал.
Если кто и сомневался, патриарх всех утишил. Речи сбивчивые выслушал милостиво. На следующий день повелел всем поутру собираться у Успенского собора — шествием в Новодевичий монастырь отправляться, боярина Бориса Годунова на царство просить. Расписал, кому за кем идти, придя в монастырь, как становиться, как вопить начинать, коли нужда будет. У кельи царицы Александры — тем, что познатнее да почище, всенародному множеству — за монастырем. А вопить бы не переставаючи.
И все равно замешкался патриарх. На следующий день не получилось. Между тем и Боярская дума всполошилась. Собралась. Не один день толковала. Постановила боярам на красное крыльцо выйти и новую волю народу объявить, чтобы ей, думе Боярской, народ начал крест целовать. Дьяк Василий Щелкалов уж на что речист — все объяснил. Что нет теперь старого крестоцелованья. Нет и обязательства старому правителю — боярину Борису Годунову повиноваться. Народу же московскому выгоднее боярам присягнуть. Всем боярам скопом. Надо бы людишкам и денег подкинуть, но и тут заспорили бояре — кому раскошеливаться. У Годунова все куда проще: мошну собственную для себя же и развязывает, не жалеет.
Не поняли бояре: все народ московский смекнул. Коли не может Дума меж собой столковаться, какие уж тут законы, какой порядок наступит? Повременить лучше. Обождать. Пока присматриваться собрались, Годунов к Иову гонца за гонцом посылал. Уговаривал. Торопил. Где и страху нагонял. Что из того, что Боярская дума наотрез отказала ему в избрании? Зато людишек у Патриаршьего подворья можно за Земское собрание выдать. На них опереться. Только бы без промедления в Новодевичий монастырь шли. Только бы громче об избрании Бориса Федоровича молили.
Двадцатого февраля собрались земские. Тронулось шествие к Лужникам. Меньшее, чем Борис Федорович рассчитывал. Не сумел Иов! Не сумел! А когда приступили к кельям царицыным, Борис Федорович с крыльца на толпу жидкую поглядел и отказом ответил. Наотрез отказался. Со слезами клялся, что никогда на превысочайший царский чин и в мыслях не посягал. Что лучше, жену и детей осиротив, в монахи уйдет. Потому, мол, сюда, в Новодевичий, и переехал. Верно рассчитал: не столько людишек, сколько попов напугал. Придумали, что сделать.
Объявил Иов, что всю наступающую ночь напролет будут московские храмы стоять отвором, чтобы москвичи вместе с попами своими молиться могли о согласии боярина Бориса Федоровича принять державу. Не примет — конец Москве. Для того разрешил на следующий день в новом шествии поднять все самые почитаемые образа, чтобы со всей святостью, уж не шествием — крестным ходом двинуться в Новодевичью обитель. Людишкам отказал боярин — святости московской отказать не должен. Не должен!
Тем разом в кельи царицыны главные закоперщики вошли. Народу и впрямь собралось великое множество. Весь монастырь заполонили. На лугах, вокруг монастырских стен, яблоку упасть негде. Попы, по подсказке Иова, пригрозили: откажется боярин от престола, положат они свои посохи — более служить в церквах не станут. Бояре сказали: от боярства откажутся, государством управлять не будут. Дворяне своей очереди дождались — объявили: перестанут служить, с неприятелями биться. Оставят русскую землю без защиты.
Если кто и заприметил, сколько было в толпе приставов, как по шеям били, чтобы людишки громче вопили, роздыху не знали, поначалу не признались. Да и зачем? Все едино шила в мешке не утаишь: со временем, а правда наружу выйдет. Вышла, когда летописцы за дело взялись, написали, что больше всего орали младшие люди, что от усердия лица у них багровели, а утробы расседалися.
Тем разом боярин Борис Федорович недолго отнекивался. Согласие на престол дал. Патриарх тут же его в монастырский собор отвел и на царство нарек. Вот только вместо того, чтобы вместе с толпой в Кремль возвращаться, остался нареченный царь в обители, в царицыных покоях.
— Чего теперь ждешь, Борис Федорович? Не упустить бы времени: разойдется народ, одному тебе, в город ехать, что ли?
— То-то и оно, Марьюшка, что с этим народом одним оказаться можно. Они тут целый день глотки рвали, по домам заторопятся. Встречи никакой в Кремле не будет. А кругом иноземцы, лазутчики — все видят, обо всем ко дворам своим отпишут, И еще…
— На Боярскую думу надеешься, братец?
— Прости, Бога ради, государыня-сестрица: не заметил, как войти изволила. Поди, поди, Марьюшка, сам к тебе приду.
— И замечать нечего. Чернице царского почету не надобно. Как тень безгласная, ходить должна. И то порядок нарушила, что вопрос нареченному государю задать решилась.
— Аринушка, до веку будешь ты государыней-царицей, а обиду на брата зря таишь. Разве сама не видишь, как не дается Годуновым престол. Не удержать его было для тебя, никак не удержать. Да и тут, каково, ты думаешь, противу думы Боярской идти? Сказал я Марьюшке о встрече, а ведь, тебе только признаюсь, не о том думал, совсем не о том. А ну как ворота кремлевские закроют да меня и вовсе не пустят. Кто им поперек станет? Иов, что ли?
— Хватило у тебя, Борис Федорович, ума на престол замахнуться, хватит прыти и на него подняться. У тебя хватит!
— Аринушка, государыня…
— И Аринушки более нету, и государыня вся вышла. Уж лучше бы мне от мужа отрешенной быть, насильно постриженной, чем так-то… И вины все на мне, и почету никакого. Думала хоть нынче освобожусь от дел твоих, думала… Да что там!
— А я вот посоветоваться с тобой хотел…
— Один у меня тебе совет: уезжай, Борис Федорович, уезжай с глаз моих подале. Ни в чем тебя больше не виню — сама кругом виновата. За грехи свои, за дурость свою да гордыню сама платить должна. Только без речей твоих сладких, без клятв твоих ложных. Коли и была тебе чем обязана, за все с лихвой расплатилась. А что жалости ты не знал, мне бы давным-давно догадаться надобно. Назад оглянуться, Господи, страх-то какой! За что ты Евдокию Магнусовну обездолил? За что ее в темницу монастырскую запер, который год гноишь? Не успел государь Иван Васильевич кончиться, обманом ты ее в Москву завлек для расправы одной.
— Мне ли не понять, как настрадалась ты, государыня-сестрица. Мне ли не знать, какие муки от своего супруга принимала…
— Меня, сказала, оставь! Про Евдокию ответь. Все она у меня перед глазами стоит, все печалуется.
— Да ты сама рассуди, государыня-царица. Выдал государь Василий Иванович свою сестру за датского королевича, за Магнуса. Никакой от него прибыли, надежды одни пустые. А родилась у них Евдокия, государю Ивану Васильевичу Грозному двоюродная сестра. Кабы ее в монастырь не заточить, могла бы замуж выйти, робенка родить. Вот тебе и наследник московского престола! Что прикажешь с таким делать? У самого ничего нет, иноземные государи снарядят да поддержат. У них, государыня-сестрица, пощады не жди. Ведь о тебе же, сестрица, думал. Вот родишь от государя Федора Иоанновича, чтобы перед вашим дитятей дорогу к престолу никто не перешел.
— Выходит, по моей вине…
— Да не по твоей, не по твоей, государыня-сестрица. Просто так от веку при престолах идет. Велика честь, велика и опасность.
— Дмитрий Иванович в Угличе куда опасней был. Что ж ты за Евдокию принялся?
— Всему свое время. Пока Нагие в Угличе обживались, пока…
— Господи, Господи! А Симеону Бекбулатовичу за что кривду такую содеял? Ослепить человека! Света Божьего лишить!
— Так ведь скончалась к тому времени царевна наша Федосья Федоровна, а татарин-то венчанный на царство был. О твоем же спокойствии, государыня-сестрица, думал, о твоем благе пекся.
— Врешь, Борис Федорович, врешь! Вот когда ты задумал меня из дворца выкинуть! Вот когда Арина Федоровна, государыня-сестрица, лишней оказалась! Тогда и предел жизни государю положен был.
— Что ты, что ты, государыня-царица! Не в себе ты, Аринушка!
— Прочь, прочь, поди. И не приходи ко мне больше! Знать тебя не хочу ни во веки веков. Маланья! Маланья! Сюда поди! Плохо мне… плохо…
Великий страх обуял бояр и придворных, они все время взывали к Федору Никитичу и желали, чтобы он был над ними царем; народ меж тем повсюду кричал: «Сохрани, Боже, царя Бориса»; и почти все толпой побежали ко дворцу, и поклялись и присягнули повиноваться царю Борису, как следовало верноподданным; принял от них присягу Иван Васильевич Годунов, дядя Бориса; увидев это, все бояре также пришли и, опасаясь, чтобы народ не схватил их как изменников, стали присягать; а также Федор Никитич Романов со всеми своими братьями, и так признали Бориса Федоровича государем, а сына его — царевичем и наследником; и так благодаря необыкновенной изворотливости Бориса, о чем выше довольно было рассказано, род Годуновых вступил на московский престол помимо законных наследников, вопреки праву народному, закону и справедливости.
Когда однажды он, печальный лицом, вышел из дому и пошел в церковь, для того чтобы присутствовать на заупокойной обедне и принять участие во всех молитвах и церемониях по усопшем царе, народ с великим шумом бежал за Годуновым и громко кричал: «Да здравствует наш царь и великий князь всея Руси Борис Федорович, наш царевич, сын его, Федор Борисович. Да будет он нашим государем милостивым»; при этом падали ниц.
В Пражском дворце, как обычно, тишина. Безмолвными тенями скользят по переходам слуги. Стараются без нужды не попадаться на глаза императору придворные. Кому не известна подозрительность монарха, его грубость и беспричинное своенравие! По счастью, который день его императорское величество погружен в свои астрологические расчеты. Почем знать, чем и для кого обернутся его выводы! Скорее всего бедой для протестантов. Их Рудольф II ненавидит лютой ненавистью, мечтая извести всех до одного. Сказалось детство, проведенное в Испании, и постоянные нашептывания так близких его сердцу отцов иезуитов. Вот и теперь — донесение посла из Москвы. Посланник Шель знает свое дело, все умеет досмотреть, где надо пустить в ход золотишко, — оно кому угодно развязывает языки. Поставить бы в известность императора, но…
— Попробуем для начала разобраться сами, господин советник. Может, и не будет нужды тревожить его величество.
— Вам лучше знать, господин канцлер.
— Решили, наконец, московиты вопрос о престоле?
— В том-то и дело, что нет. Прошел срок официального траура, еще полтора месяца…
— А держава все еще не имеет правителя?
— Если не считать считавшегося при покойном государе правителем боярина Бориса Годунова, нашего неизменного союзника.
— Но ведь Шель уже докладывал, что именно Годунова их патриарх благословил на царство? В чем же дело? В отсутствии решительности или в прямой трусости претендента? Мы действительно не знаем его воинских достоинств.
— Шель склонен полагать, что нерешительность Годунова вызывается слишком яростным противодействием боярства. Он сумел склонить на свою сторону простых горожан, впервые стал обращаться к купечеству, но этого совершенно недостаточно, если иметь в виду, что буквально каждый из знатных бояр располагает собственной гвардией, готовой при первой команде ринуться в бой. Хотя, посланник отдает должное претенденту, церемония его благословения на царский престол выглядела достаточно убедительной. Толпы народа, окружившие монастырь, где скрывается Годунов, вопили в течение целого дня, пока высшее духовенство вело с претендентом переговоры. Судите сами, господин канцлер, это действие разыгралось 21 февраля, но только 26-го Борис Годунов оставил свое убежище и направился в Кремль. И снова церковники превосходно выполнили свои обязанности. Толпы народа стояли на всем протяжении пути претендента до Кремля, кто победнее — с хлебом-солью, по местному обычаю, кто побогаче — с дорогими подарками, тут же вручавшимися свите претендента. Было предостаточно золотых кубков и соболей — все это Шель видел собственными глазами.
— Как далеко монастырь от Кремля?
— Вы хотите знать, господин канцлер, как много народа пришлось собрать? Достаточно много — речь идет о 4–5 лье. В главном соборе Кремля патриарх повторил церемонию благословения на царства.
— Это допустимо по обычаям ортодоксов?
— Шель утверждает, что для любого разрешения достаточно благословения патриарха, а он целиком находится на посылках у Бориса. Церемония в соборе также отличалась азиатской пышностью, но не удовлетворила претендента.
— Что значит — не удовлетворила? Не он же устанавливает церковный протокол?
— Дело не в протоколе, господин канцлер, а в том, что члены Боярской думы в соборе не появились. Выйдя из собора, Годунов долго совещался наедине с патриархом и неожиданно для всех вернулся в монастырь. Формальным предлогом стало нездоровье пребывающей в этом монастыре вдовой государыни, оказавшей гостеприимство семье брата. В действительности, как предполагает посол, Годунов не мог принять царского венца до того, как ему не присягнула Боярская дума. По всей вероятности, они с патриархом пришли к выводу, что без присяги коронование может быть признано недействительным.
— Вы имеете в виду присягу Боярской думы новому правителю?
— Конечно. И здесь Годунов вместе с патриархом проявили чудеса изобретательности. Стало очевидным, что обычного порядка соблюсти не удастся, — патриарх составил особый текст присяги, которую могли давать люди всех чинов и званий.
— Простонародье? Но это неслыханно!
— Конечно, но это сразу дало Годунову множество яростных сторонников. Достаточно вообразить себе простого горожанина, впервые почувствовавшего себя причастным к государственным делам! Какого-нибудь торговца с городского рынка! Приказного из канцелярии! В соответствующем документе патриарх ссылался на якобы существовавшее желание двух царей — Грозного и его сына — видеть своим преемником именно Годунова, и на то, что высокие государственные чины уже, как они выражаются в Московии, целовали крест Годунову как родственнику овдовевшей царицы.
— Но, собственно, чего добивался Годунов? Какое действие считал бы завершающим для своего восшествия на престол?
— Шель уверен, что Годунов сам еще колеблется в своих выводах. Главное — он все еще не чувствует достаточно прочной почвы под ногами. К необычному тексту присяги присоединился и совершенно необыкновенный для Московии способ ее распространения. Патриарх оказался хитрейшим дипломатом. Он поручил всем провинциальным подчиненным ему епископам созвать в главных соборах их городов всех мирян, зачитать им грамоту о вступлении на престол Годунова, а затем в течение трех дней петь под сплошной колокольный звон многолетие вдове-царице и ее брату.
— Общегосударственное торжество! И оно должно было убедить…
— Вы не поверите, господин канцлер, но даже оно показалось Годунову недостаточным. Он почти сразу разослал по всем землям своих представителей. Им поручалось проследить за ходом присяги, убеждать колеблющихся — словом и богатыми подачками. В провинции хлынул золотой дождь. И он был необходим, потому что представители Годунова не имели необходимых полномочий Боярской думы, а среди чиновников занимали самые последние места.
— Вы полагаете, советник, что провинции могли иметь решающее значение в решении слишком затянувшегося вопроса?
— Отнюдь, господин канцлер. Дела такого рода решаются только в столицах. Годунов скорее хотел таким обходным маневром подействовать на свою оппозицию. Так или иначе, но только после нее он решился созвать Боярскую думу. Со дня кончины царя Федора прошло два с половиной месяца. Это было 19 марта.
— Итак, самодержец наконец-то заявил о своих правах.
— И снова струсил, иначе нельзя назвать его очередное возвращение в монастырь, к сестре. Годунов не решился войти в царский дворец.
— Не верю своим ушам! И этот человек претендует на престол? Хотя… Мы с вами, господин советник, имели дело только с теми, кто обладал наследственными правами.
— Или, вы хотите сказать, господин канцлер, хотя бы какими-то. Лично у меня складывается впечатление по донесениям Шеля, что не Годунов завоевывает царский престол, а патриарх с величайшим трудом пытается его на этом престоле утвердить. Вообразите, патриарх сумел устроить третье по счету шествие в Новодевичий, как они его называют, монастырь москвичей все с той же просьбой к Годунову, чтобы занял, наконец, престол. На этот раз пришедшие не вопили, а просто упали перед Борисом Годуновым на землю и угрожали, что не встанут, пока он не удовлетворит их просьбы.
— И Годунов в очередной раз не мог не смилостивиться.
— В том-то и дело, что он разыграл совершенно неожиданную комедию: заявил, что наотрез отказывается от престола и царской власти искать больше не хочет.
— Что ж, вывод прост: он не добился присяги от Боярской думы.
— Совершенно справедливо. Зато ему удалось придумать ей замену и снова абсолютно необычную. Патриарх обратился к вдовствующей царице за указом, чтобы именно она распорядилась ехать брату в Кремль и непременно короноваться. Указ царицы-монахини был приравнен, в воображении Годунова, присяге Боярской думы. Так или иначе 1 апреля Годунов во второй раз совершил торжественный въезд в Москву. Те же расставленные толпы протягивали ему свои подарки. Годунов также их возвращал с благодарностью обратно, зато всех приглашал на великий пир. После службы в главном соборе он вошел во дворец и сел на царский трон.
— А бояре? Они подчинились?
— И не подумали. Под избирательной грамотой — Шель прислал нам ее копию — стоят только подписи духовных лиц — не государственных, и не московской знати. Но чтобы ослабить своих противников, перед окончательным въездом в Кремль Годунова его сторонниками был распущен слух о надвигающемся крымском походе на Москву.
— Почему вы так уверены, что только слух, господин советник?
— Просто я полагаюсь на сведения самых ловких — литовских шпионов. Они уверены, что никакого движения крымчаков не существует и никакой мысли а походе на Москву их хан до сей поры не высказывал. Зато у Годунова появился великолепный аргумент: кто-то должен спасать столицу и московскую землю. Без царя такое невозможно.