В год 1599 после Рождества Христова, 1 сентября, или в лето 7116 от сотворения мира, как пишут московиты, хотя и не могут доказать, почему они насчитывают больше годов, нежели показано в греческой Библии, совершилось венчание Бориса Федоровича царем всея Руси, а сын его объявлен царевичем Московским…
В Кремле, в разных местах, были выставлены для народа большие чаны, полные сладким медом и пивом, и каждый мог пить сколько хотел, ибо для них наибольшая радость, когда они могут пить вволю, и на это они мастера, а паче всего на водку, которую запрещено пить всем, кроме дворян и купцов, и если бы народу было дозволено, то почти все опились бы до смерти…
Во время всеобщей радости царь приказал выдать тройное жалование всем высшим чинам, дьякам, капитанам, стрельцам, офицерам, вообще всем, состоявшим на государственной службе. Одна часть жалования была выдана на поминовение усопшего царя, называлась она — Поминание, то есть память, другая — по случаю избрания царя, третья — по случаю похода и Нового года, и все по всей стране радовались, ликовали и благодарили Бога за то, что он даровал им такого государя, усердно творя за него молитву во всех городах, монастырях и церквах.
Также призвал к себе царь бедных ливонских купцов, кои, будучи во времена тирана (Ивана Грозного) взяты в плен в Ливонии, были привезены в Московию и несколько раз им ограблены; Борис собственноручно поднес каждому из них кубок, полный меда, обещал быть государем милостивым, советовал забыть старое горе и даровал им полную свободу и права гражданства в Москве, наравне со всеми московскими купцами, а также дозволил им иметь церковь, где бы они могли молиться Богу по своему обряду, чем они и воспользовались; сверх того каждого из них Борис ссудил деньгами без процентов, дав каждому сообразно с его достоинством: одному 600, другому 300 ливров, с тем, чтобы на эти деньги они могли торговать и вести дела и впоследствии, по получении достаточной прибыли, отдали бы их обратно, и отпустил жить их с миром, ибо Борис был весьма расположен к немцам; в Москве говорят: «Кто умнее немцев и надменнее поляков?»
На Висле лето. В жарком мареве плавится дальний берег. Поля. Перелески. Ветер ласковый. Легкий. Тополиный пух как облака. Взвиваются. Падают. Прозрачным клубком свиваются у подножия скарпы — скалы, где растет королевский замок. Был охотничий дом — теперь замок. Зигмунт знает: не быть ему похожим на шведские бастионы. Все кругом другое. Улыбчивое. Пестрое. Зато внутри — внутри он сумеет своего добиться! Он — шведский король, только уступивший страну дяде.
— Ваше королевское величество…
— Я приказал меня не беспокоить!
— Ваше королевское величество, но эти новости связаны с татарским нашествием, и я счел своим долгом немедленно…
— С каким нашествием? Где? Кто доносит?
— Я понимаю всю неуместность своей настойчивости, но новости пришли окружным путем — через Москву.
— Ты, как всегда, хитришь, советник? При чем здесь Москва?
— Это займет совсем немного времени, ваше королевское величество, но вашим верноподданным будет спокойнее, если их монарх скажет свое милостивое слово.
— Говори. Коротко. Я ненавижу ортодоксов. Они меня раздражают.
— Вы помните, мой король, что переезд Бориса Годунова в царские апартаменты возмутил боярскую оппозицию.
— Ничего удивительного: безродный шляхтич!
— Боярская дума решила действовать. Канцлер Василий Щелкалов перестал ее удовлетворять. На первое место вышел старый Богдан Бельский, былой фаворит самого Ивана Грозного. Как известно, ему нет равного в придворных интригах. И хотя время было явно потеряно, Бельский взялся за дело и предложил кандидатуру Симеона Бекбулатовича, того самого крещеного татарина, которого царь Грозный некогда венчал на царство.
— Абсурдная фантазия!
— Теперь Симеон Бекбулатович доживает свой век в каком-то захолустье, но данный ему при венчании чин остается за ним, и Бельский предложил им воспользоваться.
— И русские бояре на это согласились? Там же есть Романовы?
— Бельский убедил их, что стоит уступить место Симеону, так как у них самих недостаточно сторонников в Думе. А Федор Мстиславский и вовсе поддержал Симеона, потому что они женаты на родных сестрах. Бояре вполне могли прийти к согласию, но им не хватило времени. Именно в день въезда Бориса Годунова во дворец было объявлено, что крымская орда пошла походом на московское государство и что войска ее на редкость многочисленны.
— Но это же невероятно. Крымчаки собирались в поход на Венгрию. Об этом доносили все лазутчики. И никто не разоблачил Годунова?
— Это было бы слишком рискованно. Шпионские сведения всегда могут оказаться неточными. Бояре побоялись показаться в глазах народа и собственных врагов изменниками. Они не могли не пойти в поход, который объявил Борис Годунов. Годунов немедленно отдал приказ собираться под Москвой всему дворянскому ополчению, а сам выехал на Оку, под город Серпухов, где стояли регулярные полки.
— Что же, он должен был выглядеть героем.
— И стал к тому же всеобщим любимцем, потому что, как доносит наш посол, по приезде в ставку, удостоил воинство неслыханной до тех пор в Московском государстве чести: осведомился о здоровье не только всей шляхты, но и стрельцов, и казаков, и всех прочил ратников. С тех пор они стали его называть «нашим царем».
— Мне глубоко противны подобные мещанские хитрости, достойные торговцев в Сукенницах, но не людей, занимающих престол.
— Но, ваше королевское величество, Борис Годунов этим не ограничился. Он вызвал на Оку целую армию строителей и архитекторов и за два месяца, что там находился, соорудил целый город из белоснежных шатров с замысловатыми башнями и воротами. Приехавшие туда крымские послы, которые собирались толковать о заключении мира, были потрясены невиданной красотой сооружений. А английская королева Елизавета именно туда прислала своего посла с поздравлениями об избрании. Крымчаки тоже признали Годунова царем. Все дело завершил грандиозный пир на всю армию. Годунов роздал щедрое жалованье всем участникам так называемого похода. Он отпустил всех по домам, а столичных шляхтичей отправил в Москву.
— И это все? Вы хотите сказать, что, подписав мир с Москвой, крымчаки теперь станут особенно опасными для нас?
— Это очевидно, ваше королевское величество. Как верно и то, что Годунов приобрел поддержку всей шляхты. Он окончательно закрепостил — к великому их ликованию — крестьян. Мало того — освободил барскую запашку от государевых податей.
— Итак, победа. Псевдомонарх, с которым придется считаться!
— Осмелюсь закончить свой доклад, мой король. Тем не менее о победе Годунова по-прежнему говорить трудно; Патриарх очень старался к моменту возвращения своего покровителя в Москву собрать все необходимые подписи под избирательной грамотой. Но — это ему далеко не вполне удалось. Посол сообщает, что под грамотой нет, например, подписи настоятеля Благовещенского кремлевского собора, который, по положению, играет роль царского исповедника. Нет подписей и некоторых других влиятельных иерархов. Наш посол настаивает также на том, что избрание Симеона Бекбулатовича в Боярской думе все же состоялось. Поэтому патриарх поспешил составить совершенно новый текст присяги, где главным требованием к присягавшим было не поддерживать Симеона, с ним никаким образом не сноситься и выдавать немедленно тех, кто нечто подобное сделает. Хочу привести интереснейшую формулировку присяги, которая говорит о неуверенности Годунова в своем положении: «Не соединяться на всякое лихо и скопом и заговором на семью Годуновых не приходить».
— Надеюсь, это уже все. Неужели такой нерешительный человек рассчитывает задержаться на престоле? По-видимому, он был ловким царедворцем в тени своего государя, но существовать сам не может.
— Тем не менее, мой король, 1 сентября состоялось четвертое по счету шествие патриарха с народом в монастырь, где опять укрылся у сестры Годунов, на этот раз сразу же согласившийся венчаться царским венцом, как говорится, в документе, по древнему обычаю. Через два дня эта коронация действительно состоялась.
3 сентября 1598 года состоялось венчание на царство Бориса Федоровича Годунова. К Царским инсигниям была прибавлена держава — яблоко, врученное ему после возложения венца, но до принятия скипетра.
Из речи патриарха Иова:
И сие яблоко — знамение Царствия твоего; и яко убо сие яблоко приим в руце свои держиши, так и убо держи и вся Царствия, вданная ти от Бога, от враг блюдимо и непоколебимо.
Титулы царя Бориса Федоровича Годунова:
Божиею милостию, Государь Царь и Великий Князь Борис Феодорович всея Руси, Владимирский, Московский, Новгородский, царь Казанский, Царь Астраханский, Государь Псковский, Великий Князь Смоленский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий Князь Новгорода Низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Лифляндский, Удорский, Обдорский, Кондийский, и Обладатель всея Сибирския земли и реки великие Оби, и Северныя страны Повелитель, и Государь Иверския земли Грузинских, Царь и Кабардинския земли Черкасских и Горских Князей и иных многих Государств Государь и Обладатель.
Дьякам на Ивановской площади все видно, все слышно. Кому-кому, а им ухо надо держать востро: в написании нового государева имени бы не ошибиться, царицу новую, где следует, помянуть, сынка и наследника — царевича (вишь ты) Федора Борисовича. Титул, титул тоже во всяческом многословии перечислить, иначе бумага не в бумагу.
При выходе из Успенского собора, как венчание на царство окончилося, нового государя князь Федор Мстиславский золотыми монетами осыпал. Только не его — врагов своих давних, Романовых да Бельского, удостоил царь самых больших милостей. Старые подьячие зашептали: не к добру, ох не к добру! Оглянуться не успеешь, быть боярам в ссылке — иначе на Москве никогда не бывало. От дедов-прадедов слыхали. Хоть и дал царь клятву никаких казней боярских не совершать, обет тайный — пять лет кровушки не проливать. Тайный-то оно тайный, да так, чтобы все узнали и опасения в отношении государя не имели.
А уж грамоту избирательную сколько разов подчищали да переписывали — не счесть. Что ни день, новые поправки. В окончание когда пришли, царь Борис повелел дважды набело перебелить. Одну грамоту под золотой да серебряной печатью в казну для сохранности большей спрятать, другую — в патриаршью ризницу в Успенском соборе. Патриарху и того мало показалося. Гроб Чудотворца Петра, святителя московского, приказал вскрыть и обок мощей чудотворных грамоту положить. Не то что чернецы, миряне содрогнулися, верить не хотели. Ради своей гордыни святость нарушать — не бывало такого на Москве, как град наш стоит, не бывало.
— Пармен Васильич, чего задумался? Новость-то слыхал? Человек с Бела озера объявился. Сказывает, царица постриженная, нонеча инока Марфа, николи за сына своего царевича Дмитрия свечей на канун не ставит, заупокойной молитвы не творит.
— Это как же понимать прикажешь, Порфирий Евсеич?
— Как хошь, так и понимай. Сказывал человек-то этот приезжий, поначалу будто все путем было, как положено. А в недавнем часе переменилося. Как поп царевича за упокой поминать станет, отплевывается царица, только что уши не затыкает.
— Не врут? Людишкам-то завсегда чего поинтересней сочинить надо.
— Какой уж тут интерес! Донести ведь могут, а тогда…
— Могут, еще как могут, да гляди, как легко до Москвы дошло. Чай, от Белоозера не ближний свет. Хотя, знаешь, чего вспомнилося…
— Будто грамотки прелестные от царевича по городам появляться стали? Так и на Белоозеро залететь могли.
— Мочь-то могли, только вот как инока смиренная им поверила.
— Вот о том и подумай лучше, чем о выборном нашем царе.
— Глянь-ка, глянь, Порфирий, никак строители пошабашили, в дорогу собрались. Ко времени, ничего, не скажешь.
— Какие строители?
— Да те, что с Лобным местом торопились, в белом камне его выкладывали.
— И то правда. Будет теперь откуда выборному царю речи держать.
— Ему ли, другому ли, нам что за печаль.
— Погоди, погоди, Пармен Васильич! Что это ты сразу о многих царях толковать начал? Услыхал ли что? На царевича Углицкого большую надежду имеешь?
— Откуда бы, Порфирий Евсеевич. Все в руце Божьей. Как Господь решит, так и будет. Только ненадежен новый царь-то. Куда как ненадежен.
— Это почему же?
— Не слыхал, что ли? Хворый он, дюже хворый.
— Да вроде из себя плотный такой. Коренастый. Лицом круглый. Полный. Крепкий мужик.
— То-то и оно не крепкий. Так болезнь его крутит, что с постели встать не может. Народ-то глазастый — все приметит: из обители сестриной в Москву когда ездил, его, голубчика, не то что в калгану подсаживали — как есть вкладывали, ногами вперед.
— Господи, помилуй! Как же это ногами вперед? Как покойника, выходит?
— Покойника не покойника, а когда ноги не гнутся, что делать будешь. Сказывали в Кремле, когда из каптаны вынимали, только что не криком кричал. Лицо все потом от боли залито. Смотреть — и то жалостно.
— Оклемается, может. Известно, хворь входит пудами, а выходит золотниками. Подождать надобно.
— Может, и оклемается. Да только не первый год он так. В Успенском соборе, как его венчали на царство, стоял шатался. Этим годом на богомолье к Троице не поехал. Сказывали, царевич Федор Борисович за него письмо извинительное братии писал и хворобы отцовской скрывать не стал. Мол, невмоготу государю в такой путь пускаться.
— Ишь, ты. С лекарями советоваться надобно.
— Умный какой выискался. Да у нового царя их полон двор. Каких только нету, из каких стран ни наехали, а уж если судьба решила, никакой лекарь не спасет.
— Это верно, все от Бога. Да только вот что мне подумалось, Пармен Васильич. Не знамение ли это какое недоброе? Вспомни, как с делом Углическим было. Тут тебе и пожар через две недели, помнится, по всей Москве расплескался, и крымчаки будто бы в поход на нас собрались.
А нынче того хуже. Сушь какая воцарилась. После таких-то крутых морозов. Пропадет урожай, как Бог свят, пропадет.
— Пропасть может. Только новый царь клятвенно обещался, сколько у кого в закромах припрятано, в случае чего, народу, раздать— для поддержки.
— Это что — грабить что ли людей будут? Силой-то отымать?
— Коли надо.
— Как надо? Мой хлебушка. Хочу продам, хочу в яму закопаю. Каждому хозяину расчет подороже добро свое продать. Часто ли такой случай бывает. Да и государь-то нынешний выборный — не настоящий. Кто ж его слушать станет!
— Государыня царица! Мария Григорьевна! Где ж ты делась? Ровно затаилася ото всех — голосу не подаешь. Царевич не сказал, нипочем бы не сыскал тебя, Марьюшка. И в церкву эту ходить ты не охотница — чего ж ее выбрала?
— Так и есть, государь, затаилася. Знаю, толковал ты с Шуйским, долго толковал, а мне ни словечка. Сразу уразумела, не к добру! Да разве с Шуйским проклятущим добро какое быть может. Он, Василий-то, чисто оборотень. Хоть бы на кресте клялся — ни в жизнь не поверю. Одна злоба да хитрость в нем, как сусло дьявольское, бродит. Не говори, Борисушка, ничего не говори, сердечушка своего не рви. Тут без него надобно что придумать. Неужто ж не сумеешь, господине мой ненаглядный!
— Пожалуй, и придумал. Вот как только ты, царица, на то посмотришь. Твое слово в таком деле мне надобно.
— Мое? Господи! Да я, как ты, государь, я…
— Погоди, погоди, Марьюшка. Как бы тебе от слов своих не отречься. О царевне нашей разговор, о Ксеньюшке нашей.
— О дочке? Это-то почему, государь?
— Сейчас поймешь. Помнишь, король польский Зигизмунт III овдовел недавно?
— Как не помнить? Ты еще никак ему соболезновал.
— И то верно. Так вот бесперечь ему жениться сейчас надобно.
— Что за спех? Иезуиты что ли его заставляют?
— Нет, царица, не то. Нрава он сам куда какого, строгого. Баловства ни в ком не терпит, да и себе потачки не дает. А человек он еще молодой, как есть в силах. Коли полюбовницы принять нельзя, остается под венец идти.
— Погоди, погоди, государь!
— Догадалася? Ты у нас, царица, умница, другой такой не сыскать! А уж коли догадалася, как судить будешь?
— Царевну за него отдать… Ой, не лежит у меня сердце. Не лежит, государь. Каково-то ей, голубке нашей, в басурманском-то гнезде придется?
— А ты и о другом, царица, подумай: как его-то, короля польского да шведского, к браку такому склонить? Еще удастся ли?
— Тебе, государь, виднее. Раз заговорил, значит, и способ придумал. Ты на ветер слов никогда не бросал, мне ли не знать!
— Зорюшка ты моя темноглазая! Что ни скажешь, как елей на душу прольешь. А за дочку нашу не тревожься. Не красная девица замуж пойдет — царевна русская. Ей не потрафить — с государством нашим в прю вступать. Кто ж на такое пойдет! Все заранее оговорим, всем Ксеньюшку укрепим. Да и она себя в обиду никому не даст. Обхождению дворцовому обучена, на чужих языках, гляди, как изъясняться может. И петь, и на инструментах разных что сыграть — на все мастерица. Нрава легкого, веселого. Иногда подумаешь, откуда бы чудо такое? Ей ли в королевском дворце затеряться! Все едино сватать царевну надобно — не сидеть же ей сиднем в теремах, век свой заживать. Не прав я?
— Не мне с тобой спорить, государь. Только, помнится, сам говорил, будто Зигизмунт этот к немцам прилежит. Так ли оно?
— Мне ли короля этого не знать! Прошлый король Стефан Баторий как преставился, тут мне покойный государь и повелел всеми делами заморскими заниматься. Мы-то за другого наследника хлопотали, за Максимилиана, эрцгерцога Австрийского. Не захотел Господь усилий наших укрепить. Мало, что шляхта Зигизмунта королем видеть пожелала, так еще эрцгерцога под Бычиной побили, в плен взяли и отречься от престола на веки вечные понудили. Вот и появился Зигизмунт.
— Угодил, значит.
— То-то и оно, не угодил. Где там! Теперь его «иезуитским королем» сами же зовут.
— Видишь, государь, видишь!
— А дочке-то что за печаль? Она при нашей вере останется — никто и спорить не станет. С патриархом толковал, все как положено сделать обещался.
— Уже и с патриархом… Ты бы, государь, кроме меня, с кем толковым посоветовался. Где мне все усмотреть в делах ваших.
— С кем прикажешь, Марья Григорьевна? Кому верить собираешься? Одна ты у меня для советов — не предашь, не изменишь. Зигизмунт, он люторцев ненавидит. За ними что твой выжлятник за зайцами повсюду гоняется. А жена — дело другое. Весь расчет у меня на то, что спит и видит Зигизмунт королем шведским стать. В этом деле ему куда как поддержка московская нужна. Был женат на жене из Габсбургов, теперь будет — из Годуновых. Слышь, царица?
Борис тайно велел распространить слух о своем обете не проливать крови в течение пяти лет, и что делал он явно по отношению к татям, ворам, разбойникам и простым людям; но тех, кто был знатного рода, он дозволял обносить клеветою и по ложным обвинениям жестоко томить в темницах, топить, умерщвлять, заключать в монастырь, постригать в монахи — все это втайне, для того чтобы лишить страну всего высшего дворянства и на его место возвести всех родичей и тех, что ему полюбились.
Прежде всего в ноябре 1600 года Борис велел нескольким негодяям обвинить Федора Никитича, отдавшего ему корону, и братьев его, Ивана, Михаила и Александра, с их женами, детьми и родственниками, и обвинение заключалось в том, будто они все вместе согласились отравить царя и все его семейство; но это было сделано для того, чтобы народ не считал, что эти знатные вельможи сосланы со своими домочадцами и лишены имущества невинными, и не сокрушался об их участи…
Александра же, которого он давно ненавидел, Борис велел отвезти на Белоозеро, вместе с маленьким сыном Федором; и велел там истомить Александра в горячей бане, но ребенок заполз в угол, где мог немного дышать через маленькую щель, и остался жив по милости божественного провидения, и люди, взявшие его к себе, сберегли его.
Уяздовский замок. Замок! Охотничий домик, которому еще предстоит стать достойной резиденцией короля польского. Все еще предстоит. Отстроить по образцу европейских столиц этот город на Висле со странным названием — Варшава. Возвести на скале — нашлась хоть одна на этой такой скучной равнинной реке! — на «скарпе» настоящий шведский замок.
Кто бы мог здесь понять, чего он добивался, неудавшийся шведский король, так ненавидевший этих надменных и самовлюбленных поляков! Кто?
У него был талант живописца. Пусть совсем не большой — Зигмунт не обманывал себя. Не хотел обманывать, потому что разбирался в живописи. Потому что всему на свете предпочитал венецианскую живопись, на которую не жалел никаких денег, лишь бы висела в его залах, лишь бы все время радовала его глаз.
Он знал толк и в другом виде искусства — в шпалерах. И без оглядки тратился на них, лишь бы были хороши, лишь бы были по-настоящему большие — целый мир, в котором можно было заблудиться взглядом.
Эти проклятые советники с вечным русским вопросом. Надо же было додуматься — предложить ему, в ком соединилась кровь двух великолепных королевских династий, Ягеллонов и Вазов, руку дочери какого-то придворного прислужника, хитростью взобравшегося на русский престол!
Его отказ их не остановил. Они продолжали доказывать. Приводить доводы, по их мнению, неопровержимые. Царь Борис Годунов болен. Давно и тяжело. Его век отмеряй. Вместе с рукой царевны Ксеньи к нему, Зигмунту, перейдет московский престол. Юному сыну Бориса никто не придавал значения — бояре на его стороне. Им не нужно годуновское отродье.
Афера! Он иначе не называл эти разговоры. Чистая афера! Но потеря шведского престола была действительно ударом. Почти смертельным. Его, Зигмунта III, сына великого Иоанна III Вазы, низложили с отцовского престола. По его собственной оплошности. По его собственному недосмотру.
Надо было разобраться. Понять. Хотя бы успокоить себя неотвратимостью событий. Если они действительно были неотвратимы. А если… Проклятый дядя, проклятый герцог Седерманландский, — как он мог успеть в народной привязанности, во всем опередить.
Родитель скончался в 1592 году. Сыну потребовалось время, чтобы доехать с соответствующими церемониями до Швеции. Должным образом обставить свое собственное избрание на престол.
Герцог Карл, конечно, первым оказывается в Стокгольме. Герцог Седерманландский, Нерике и Вермланда — титул, данный ему собственным отцом, Густавом I Вазой. В утешение за то, что младший и что надежд на престол у него нет.
И берется герцог за то, что больше всего волновало шведов, — за религиозные раздоры. Иоанн III был сторонником католицизма. Его подданные не скрывали, что склонялись в большей своей части к Аугсбургскому исповеданию. В результате церковный съезд в Упсале отказался от литургии.
Вот и теперь герцог возглавил сейм, чтобы потребовать от нового законного короля Зигмунта III подтверждения решений Упсальского съезда. Ни о чем подобном Зигмунт не собирался и думать.
Только верность папскому престолу! Только — но 11 февраля 1594 года все сословия Швеции принесли клятву держаться Упсальского соглашения.
Бешенство Зигмунта не знает границ. Король он или не король! Выход спокойно подсказывает ему его духовник-иезуит. Все обещать. Всем. Ни о чем не спорить. Зачем? Не препятствовать Реформации в Швеции. Не вводить в их страну иезуитов. Не нарушать ранее принятых законов.
Но это уже слишком! Духовник также спокоен. Просто мысленно король должен делать оговорку — с благословения исповедника! — продолжать все делать по своему разумению.
Отпустив себе грехи собственной оговоркой, обладая настоящей индульгенцией, Зигмунт решает управлять Швецией — из Польши. Во главе страны он оставляет герцога Карда и Совет. Достаточно, если во главе отдельных провинций будут стоять его собственные сторонники, своего рода наместники, которым дается право всегда и во всем, прежде всего тайно, действовать в пользу католической церкви. Удастся ли — покажет время.
Теперь оставалось ломать голову, в чем была ошибка. Или их оказалось слишком много. Начать с того, что герцог Карл не поладил с Советом. Если он назначен штатгальтером, никто не заставит его по каждому поводу советоваться с сеймом.
Но герцог идет еще дальше — он не хочет подчиняться и королю. И проводит во всем свою политику. Неукоснительно. Скрытно. Легко обманывая наместников.
Что ж, может быть, духовник-иезуит был прав и на этот раз. Его явно заинтересовал проект с царевной Ксеньей. Принадлежность к иной конфессии? Иезуит усмехался. Просто не надо настаивать на немедленном переходе супруги в католичество. В этом нет нужды. Развитие событий неизбежно приведет царевну к этому.
Каких событий? Беременность. Первый ребенок. Может быть, второй. Она не найдет поддержки в своем сопротивлении. У кого? У собственного отца? Но Борис не представляет царской династии. Случайный человек на троне, он к тому же тяжело болен. Духовник с уверенностью называет отпущенный ему судьбой срок: 5–6 лет. От силы. Откуда это известно? От итальянца-врача. Тайного иезуита. Такому источнику можно верить.
Нет! Зигмунт устал притворяться и быть дипломатом. Нет! Он женится вновь, и на сестре покойной королевы. Да, на принцессе из дома Габсбургов! Духовник не стал спорить: ваше величество вправе поступать вопреки желанию и надеждам своих подданных. Если в этом есть какой-то конечный смысл.
Он не был уверен в этом конечном смысле. Просто его тянуло к женщинам из этого дома. Он хотел спокойной, на немецкий манер семьи. К тому же появление в доме тетки не могло принести неприятностей единственному сыну — родному племяннику новой супруги, королевичу Владиславу. Что бы подумал сын, если бы в доме появилась какая-то византийская царевна. Впрочем, очень юная, красивая и отлично образованная, как добавлял духовник.
Зигмунт не собирался никому угождать, тем более шляхте. Хотел и стоял на своем. Без советников и царедворцев. Это понял даже духовник. Не то чтобы смирился. Начал действовать по-иному. Когда два раза подряд сгорал Вавельский замок, воспользовался предлогом, чтобы перенести столицу в Варшаву. Столицу своей Польши!
Панове на сходках своих спорили, кричали. Бунтовали. А там, глядишь, и потянулись к привислянской скарпе. От короля совсем отойти кому выгодно! От шумных гулянок, бесконечных застолий стали отказываться. Поняли, Зигмунту они не по душе.
Он и замок свой королевский в Варшаве так начал строить. Никакой роскоши. Никаких излишеств. Беленые стены. Вощеные, до зеркального блеска натертые, каменные полы. Сводчатые потолки. Немногие живописные полотна в черных рамах. Портреты. Множество портретов. Утверждение королевского рода. И снова своего.
Особенно любил портрет тетки, сумевшей предоставить ему польский престол. Анна Ягеллонка. Во вдовьем наряде. С белым покрывалом над высоким белоснежным воротником. С короной на столе. И короной над гербом в верхнем углу полотна — гербом всей Польши. Суровый взгляд помутневших, навыкате глаз. Одутловатое лицо. Королева!
Чего только не шептали по ее поводу. По углам. Хихикая. Прикрывая жадные, расхлябанные рты. Еще бы! До шестого десятка не могла найти себе супруга. Увлеклась на старости лет принцем Генрихом Валуа, непутевым красавцем, с золотым кольцом в ухе, всеми правдами и неправдами увертывавшимся от свадьбы. Двадцать два года и шестьдесят — какая уж тут загадка! При первой же возможности, не простившись и не сказав слов благодарности, сбежавшим в Париж — в погоне за французским престолом и короной. Не лучше был и наконец-то осуществившийся первый в ее жизни брак — с Седмиградским воеводой Стефаном Баторием. По решению шляхты, искавшей достойного полководца для борьбы с турками. О Батории все знали, как стыдился до последних дней жизни своего согласия, как одиннадцать лет объезжал издалека и Варшаву и богоданную супругу, сумевшую его пережить.
Королева! И на картине латинские буквы — монограмма великолепного титула: Анна Ягеллонка Божьей Милостью королева Польская великая княжна Литовская.
Самое удивительное — она тоже думала о Московском государстве. О престоле, который мог бы объединить две державы.
…Снова шаги. Кажется, самая дорогая вещь в жилище короля — одиночество, но получить его невозможно.
— В чем дело, пан секретарь?
— Ваше величество! Тот молодой человек, который жил при Академии князя Константы Острожского…
— Сколько раз я должен повторять: меня не интересует мышиная возня князя. Тем более такие сомнительные его дела.
— Ваше величество, я осмелился предположить: лишняя информация… И достаточно необычная.
— Говори, пан, короче!
— Он ездил в составе посольства Льва Сапеги в Москву.
— Слышал.
— По его возвращении пани воеводзина самборская, супруга Ежи Мнишка ездила с визитом к своей сестре — княгине Острожской.
— Дальше, дальше!
— И молодой человек переехал во владения князя Константы Вишневецкого.
— Причина, кажется, вполне проста: московский престол занял Борис из Годуновых. Юноша оказался не нужен. Пока, во всяком случае.
— Именно — пока, ваше величество. Ваша проницательность, мой король, поражает всех европейских монархов. Только есть одно «но» — в Остроге молодой человек жил при Академии, по существу, среди обыкновенных студентов. В Вишневце ему предоставлены покой в замке, так что он накоротке встречается с гостями князя.
— Действительно любопытно.
— А что касается царя Бориса Годунова, еще вопрос, как долго московиты будут терпеть этого безродного выскочку.
— Осмелившегося мечтать породниться со мной!
— Но в том-то и дело, ваше величество, царь Борис не отказался от надежды приблизиться к вашему царствующему дому.
— Что это значит? Объяснитесь.
— Он хлопочет о браке той же царевны Ксении и готовится выдать ее за сына вашего дяди Эрика XIV Шведского — принца Густава. Мне трудно решиться говорить о его родстве с вами, но все же известные связи…
— Ваше затруднение естественно. Да, Густав сын моего дяди. Но его мать — позор всего королевского рода. Я с омерзением произношу ее имя: Карин Монсдоттер. Солдатская дочь. Девка, в семнадцать лет ставшая королевской любовницей. И это после того, как король Эрик сватался за королеву Елизавету Английскую, за Марию Стюарт и еще за других каких-то принцесс.
— Подобные действия можно приписать только душевному нездоровью его королевского величества.
— Вы думаете? Впрочем, Эрик был действительно достаточно странным человеком. Помнится, мне рассказывали, что он собственноручно заколол своего главного советника. И, подумать страшно, велел убить своего воспитателя. Только со временем я понял, какая смертельная опасность грозила моему томившемуся в тюрьме Эрика отцу и тем более матери.
— Ваше величество, именно после всех этих действий последовала так поразившая всех женитьба на Карин. И долгое лечение от прямого помешательства.
— Не такое уж и долгое. Через какой-нибудь год Эрик пришел в себя и продолжил начатые безобразия с удвоенной силой. Он короновал Карин! Это было уже слишком. Дворяне составили заговор. Мой родитель возглавил его. Эрика приговорили к пожизненному заключению. А мой родитель наконец-то вступил на отеческий престол, к великой радости своих подданных.
— Простите, ваше величество, бестактность моего вопроса, но принц Густав был рожден в браке, насколько я понимаю? То есть Карин родила его после венчания?
— К сожалению для всех. И к счастью для него. Густаву было немногим более полугода, когда Эрик оказался в заключении. Так называемому принцу следовало бы исчезнуть навсегда. Таково было решение моего родителя. Но благодаря иезуитам приказ утопить младенца не был выполнен. Эти люди увезли ребенка в Польшу и сумели скрыть от любопытствующих глаз.
— И тем не менее ему пришлось рано или поздно объявиться, ваше величество.
— По самой простой причине — нехватке средств. Карин, как говорят, помогала сыну редко и помалу. То ли была скупа, то ли бедна. У иезуитов, скорее всего, иссякло терпение.
— Или они захотели побудить Густава к более решительным действиям.
— Вполне возможно.
— Но ведь он понадеялся и на вашу помощь, ваше величество.
— Вы шутите? Это было бы совершенно исключительной наглостью. И притом, когда и каким образом? Я ничего подобного не помню.
— Ваше величество, у Густава не могло быть иного коронованного покровителя. Ваш родитель справедливо его изгнал — Швеция была для Густава закрыта. А вы как раз венчались польской короной. И так называемый принц добрался до Кракова и впервые открылся своей сестре Сигрид, состоявшей в вашей свите во время коронационных торжеств.
— А, вы об этом! Но у принцессы Сигрид хватило ума откупиться от братца небольшими деньгами и посоветовать навсегда уехать в Германию. Сигрид — вполне рассудительная особа…
— Что ж, ваше величество, раз вы считаете такой выход наиболее благоприятным…
— У вас иное мнение по этому поводу, господин секретарь? Любопытно, какое же?
— Не смею занимать драгоценное время моего короля…
— Послушайте, я приказываю вам!
— Если вы настаиваете, ваше величество. Разве нельзя было оставить Густава, подобно Сигрид, в вашей свите? Если он раздражал вас, что вполне естественно, можно было ему приказать не показываться королю на глаза. Но при всех обстоятельствах Густав бы находился под постоянным присмотром…
— О каком присмотре над нищим и бездомным принцем вы говорите? Какая опасность могла в нем таиться? Извольте объясниться.
— Ваше величество, царь Борис рассчитывает на него как на наследника шведского престола. Трудно отрицать, что отец Густава пользовался большими симпатиями народа, а изданные сочинения по истории и литературе принесли Эрику XIV известность и уважение во всей Европе.
— Какое это имеет отношение к бастарду?
— Густав направляется в Московское государство, заручившись клятвенным обещанием царя, что для начала он станет правителем Финляндии и Ливонии.
— Мечты! Посмотрим, как обернется для него действительность. Ступайте, господин секретарь. Ваши новости оказались не такими уж обязательными, чтобы отрывать меня от моих размышлений.
…Итак, шведские ошибки. Но ведь со строптивым штатгальтером необходимо было как можно скорее свести счеты. Хотя Карл и пытался убедить всех, что стремится любой ценой закончить дело миром.
30 июля 1598 года польское войско во главе со своим королем высадилось в Швеции.
Еще можно было распустить войско. Оставить за герцогом штатгальтерство. Вместо всех «можно» состоялась битва при Стонгебро, закончившаяся страшным поражением короля. Страшным…
25 сентября 1598 года… Зигмунт дал обещание править в точном соответствии с присягой. Через четыре месяца собрать рейхстаг и — бежал из Швеции. Тайно. Позорно. Не оглянувшись на такую дорогую ему страну. Герцог Карл и тут не стал терять времени. Созванный им в Иенчепинге сейм назначил королю четырехмесячный срок для возвращения. По прошествии четырех месяцев подданные освобождались от данной королю присяги.
Всего четыре месяца… Конечно, они не решались. Конечно, медлили. Искали способов для дальнейших переговоров. Казалось, все угрозы останутся втуне. Если бы не герцог. Карл сумел постепенно подготовить и дворян, и народ. В июле 1599-го торжественное низложение состоялось. Больше незачем было приезжать в Швецию. Зигмунта здесь не звали и не ждали.
У герцога Карла была своя политика. Он искал оборонительного и наступательного союза с Московским государством. Догадывались ли московские правители, что Карл намеревался не только расширить владения Швеции, но и остановить московитов в их постоянном стремлении на север? Может быть.
Управлявший внешними делами Московского государства при Федоре Иоанновиче, а теперь и совершенно самостоятельно царь Борис уклонялся от подобного союза. С появлением принца Густава становилось понятным, что если Лифляндия и Финляндия окажутся под его управлением, наступление Москвы станет осуществляться с невиданной быстротой.
Что ж, герцог Карл вполне мог предпочесть принца Густава польскому королю. Пусть герцог еще не получил титула короля, пусть пока он всего лишь правящий наследный принц государства. Зигмунт не сомневался — это всего лишь очередная уловка. Скипетра и державы Карл IX Шведский, — а именно так ему предстояло именоваться впредь, — из рук не выпустит.
В том же году царь и великий князь Борис Федорович замыслил делать Святая святых в Большом городе, Кремле, на площади, за Иваном Великим. И камень, и известь, и сваи — все было готово, и образец был сделан деревянный по подлиннику, как составляется Святая святых.
Он хотел его (храм Всех Святых) устроить в своем царстве, так же как в Иерусалиме, подражая во всем самому Соломону, чем явно унижал храм Успения Божией Матери (Успенский собор Кремля) — древнее создание святого Петра.
В том же году поставлен другой земский двор за Неглинною, близ Успенского вражка, у моста, против старого государева двора. В том же году сделано Лобное место каменное, резное; двери — решетки железные.
— Ясновельможная паненка позволит помочь ей сойти с коня?
— Ах, это ты, шляхтич. Мой конюший должен быть здесь…
— Не иначе замешкался. В такую вихуру немудрено потеряться даже на княжеском дворе. К тому же он так просторен.
— Я не знаю…
— Моя помощь не оскорбит чести ясновельможной паненки — княжне легко в этом убедиться, спросив собственного дядю.
— Нет, нет, я не о том! Благодарю, шляхтич.
— Ясновельможная паненка не иначе устала от долгого пребывания в седле — столько часов.
— О, я могу оставаться на коне целыми днями. Просто — просто я не люблю охоты.
— Княжна не любит охоты? Но разве есть более достойное развлечение для высокородной шляхты?
— Все так считают, но я — я не люблю, когда за обреченным зверем охотится такая громада вооруженных людей, да еще с собаками. И потом раненые животные…
— Их, конечно, следует добивать. Один удар ножа…
— Не надо, шляхтич, не надо!
— Прошу прощения у ясновельможной паненки, но в краях, откуда я родом, к этому привыкают с пеленок.
— Я до сих пор не знаю твоего имени, шляхтич, тем более откуда ты приехал в наши края. Ты ведь не здешний?
— Нет, конечно. Я вырос в литовских землях. А имя — ясновельможная паненка наверняка знает, что не всегда можно пользоваться тем именем, которое принадлежит человеку по рождению.
— Да, знаю, если к этому вынуждают серьезные обстоятельства.
— Вот именно, ясновельможная паненка. Я столкнулся в своей жизни с наисерьезнейшими. К тому же оказался один.
— Твои родители умерли, шляхтич?
— Отец давно, и это его кончина обрекла меня на скитания.
— Ты говоришь, отец. А твоя родительница — она с тобой?
— Тоже нет. И тоже давно. Она томится в монастыре.
— О, Боже! Как это должно быть горько для тебя, шляхтич…
— Гжегож, ясновельможная паненка.
— Ты не называешь своего рода, пан Гжегож?
— Я не могу его назвать, если не хочу еще расстаться с жизнью. Слишком многим моя смерть принесла бы истинную радость.
— Не говори так, не говори, пан! Ничья смерть не должна приносить радость, если человек христианин.
— Тебя осеняет своими белоснежными крыльями ангел, княжна Беата, и скрывает от тебя истинное лицо света. Разве мало крови проливал народ ради торжества христианской веры! Цену собственных поступков можно до конца познать только на Страшном суде. А в земной юдоли мы все и постоянно преступаем Господни заповеди. Это часть нашего существования. Не лучшая, само собой разумеется, но непременная. Это Вседержителю дано судить, что совершал человек злонамеренно, а что по неведению.
— Ты думаешь, по неведению — это меньший грех?
— Для Спасителя важны побуждения наши, а не обстоятельства, которые движут слабостями человеческими.
— Ты учился философии, пан Гжегож?
— Можно сказать и так.
— И кем же решил стать? Твоя образованность должна тебе помочь, и думаю, дядя сумеет ее оценить в полной мере.
— Мое будущее слишком туманно. И для него образованность, о которой ты говоришь, княжна, в одинаковой мере нужна и не нужна. Мою судьбу может решить один Господь Бог. Один он, если на то будет его произволение, определит мое будущее. Оно может стать великим. Или остаться ничтожным. Как сегодня.
— Ты говоришь загадками, пан, но я не хочу нарушать твою тайну своими вопросами. Я… я буду молиться за тебя.
— Ты? Ты, ясновельможная паненка? За меня? Даже ничего не зная? Чем мог я заслужить такое счастье?
— Разве богатство и знатность одни делают человека великим? А наши мученики, праведники, просто ученые, проповедники веры, истинные христиане?
— Ты отнесла меня к ним, княжна Беата? Пусть же твоя ошибка станет для бедного изгнанника добрым предзнаменованием. Ты первый и единственный добрый гений, посланный мне на жизненном пути. Я всю жизнь буду просить у Вседержителя добра и благословения для тебя. А теперь прости ради Христа. Вот и твой запоздавший конюший. Бери коня, Яцек, как бы он не простыл. Смотри, какой ветер.
— Пан Гжегож!
— А, доктор! Ты-то что здесь?
— Ты долго говорил с княжной Беатой. Все обратили внимание.
— И что из того?
— Ясновельможная княгиня может быть недовольна.
— Кажется, я не слуга ее и никогда им не стану. Меня не интересуют ее капризы.
— Но они могут сказаться на бедной княжне. Что ты говорил ей? Не сказал ли лишнего? Не открылся ли? Имей в виду, еще не время, совсем не время. Пустым хвастовством ты можешь разрушить все наши планы.
— Это мои планы, лекарь, мои! Да, ты рядом со мной, и я это очень ценю. Жизнь докажет, что я умею быть благодарным и щедрым, но что касается моих частных разговоров…
— Ты не должен упускать из виду, царевич, они всегда опасны. Я не вправе тебя учить, только советовать — остерегайся. Остерегайся на каждом шагу, особенно с женщинами. Они умеют жертвовать собой с одинаковой страстью, чтобы помочь тебе или — погубить тебя.
В том же году в Москве слит колокол большой, такого веса колокола и не бывало; и поставлен на деревянной колокольне, из-за тяжести…
В том же году расписан чудно храм каменный большой соборный о пяти главах в дому у Пречистой Богородицы в Новом девичьем монастыре; и образы чудотворные обложены дорогим окладом, с каменьями…
В том же году сделаны зубцы каменные по рву, вокруг Кремля-города, где львы сидели, и от Москвы-реки до Неглименных ворот; да у Москвы-реки от Свибловой башни во весь город по берегу сделаны зубцы же каменные и до мельницы до Неглименской…
В том же году взяты из Пскова в Москву из богадельни три старицы-мирянки устраивать богадельни по псковскому благочинию. И поставлены в Москве три богадельни: у Моисея Пророка на Тверской улице богадельня, а в ней были нищие миряне; да богадельня напротив Пушечного двора, а в ней инокини; да богадельня на Кулишках, а в ней нищие, женский пол…
В том же году царь и великий князь Борис Федорович замыслил великое — неизреченную, душевную глубину богатую: Господень гроб злат, весь кован, и ангелы великие литые по писанному: «Единого у главы, а единого у ног», и евангелие златое, и сосуды златые, и крест злат, и всю службу церковную… с камением драгоценным и с жемчугом, которым цены нет.
— Ваше королевское высочество!
— Опять ты, отец Алоизий, с этим нелепым титулом!
— Что значит нелепым, принц, он принадлежит вам порождению.
— Что значит рождение без состояния! Сам знаешь, вся Европа зовет меня принцем-бродягой.
— Это не ваша вина, мой принц. Все дело в обстоятельствах, которые готовы с минуты на минуту перемениться.
— И ты в это веришь!
— Я верю прежде всего действительности и уповаю на Божье произволение. Верю, оно будет к вам многомилостивым.
— С чего бы? Ты знаешь нищету, в которой мне пришлось расти.
— Нищету относительно богатств королевского замка.
— Положим. Но ведь мне не раз приходилось ложиться спать на голодный желудок. Невыученный текст или непрочитанная до конца страница были достаточным основанием для отцов твоего Ордена оставлять меня без куска хлеба на ужин.
— Ваше высочество, педагогика имеет свои методы, и таков метод, принятый в нашем Ордене. Каждый из нас испытал его на себе.
— Знаю, знаю: путь к выносливости, стойкости и еще там чему-то. Но дитя есть дитя. И я слишком хорошо помню каждый несъеденный кусок.
— Вам не прибавит сил подобная мелочность.
— По всей вероятности, ты прав.
— И еще я хочу вам напомнить, мой принц, столь строгие правила воспитания дали вам в результате поистине блистательное образование. Вы заслужили имя «Второго Парацельса» по своим опытам в химии. Вы одинаково легко изъясняетесь на польском, немецком, итальянском, латинском языках. И братья иезуиты сообщили вам великолепное знание столь нелегкого для иноземцев русского языка. Московиты свидетельствуют, что у вас даже правильное произношение, так что вы сможете без труда общаться с вашим будущим тестем и с супругой.
— Поистине, приобрести столько знаний для того, чтобы забиться в медвежий угол этой Московии. Если бы ты знал, как мне надоели польские и литовские земли, а эти еще более глухие для образованности. Мой Бог, мне дурно становится от одной мысли связать себя с этой московиткой, к тому же наверняка фанатичкой ортодоксальной церкви, в которой я решительно ничего не смыслю.
— Мой принц, все уверяют, что царевна Ксения удивительно хороша собой, как, впрочем, и ее отец. Она начитана. Играет на арфе. И умеет поддерживать беседу в любом обществе. Царь Борис, еще будучи придворным, очень много стараний и средств положил на ее воспитание.
— А сам, как мне сказали, не научился ни читать, ни писать!
— Одно другому не мешает. И главное, царевна Ксения хочет вырваться из отцовского дворца. Она мечтает о замужестве с каким-либо западным претендентом.
— Понимаю, одни добродетели. И именно поэтому мы остановимся на ночлег в ближайшей корчме. По-моему, она маячит перед нами. Мы закажем за счет царя Бориса роскошный, по местным представлениям, ужин и пригласим местных одалисок.
— Ваше величество, это может дойти до царя Бориса.
— И что из того? Ему нужны мои супружеские добродетели или права на шведскую корону?
— Но он любящий отец и Может…
— Что может? Отказаться от меня? А ты не думаешь, что такой оборот дела станет моим чистым выигрышем? Может быть, судьба таким образом убережет меня от глупого решения.
— Ваше высочество, мы уже говорили с вами на эту тему, и не раз. Никогда не поверю, что вам трудно соблюсти всего лишь внешнюю благопристойность до момента венчания, а там вы станете хозяином всех своих поступков. Если только не влюбитесь в свою молодую супругу и не предпочтете былому образу жизни семейные добродетели.
— Ты знаешь, как я дорожу своей свободой.
— И нищенским существованием, недостойным вашего рождения и тем более образа мыслей.
— И главное — я смогу довести до исступления моего драгоценнейшего кузена Зигмунта, который пытается своим тощим задом занять все возможные и невозможные престолы. Кажется, он не замахивался только на московский.
— Замахивался или нет, но у него ничего не вышло.
— Пан Гжегож! Я узнала, что через полчаса дядя дает тебе прощальную аудиенцию здесь, в библиотеке. Ты едешь в Москву — это правда? Так далеко, в такой неспокойный край!
— Ясновельможная паненка, второй раз Господь посылает мне тебя как светлого ангела, провозвестника добрых надежд. Я не надеялся увидеть тебя. Мне некому было заикнуться о таком. А в Церкви ты не была уже две недели. Как я помню каждый день без тебя! Неужели ты болела? Но об этом во дворце не было разговоров!
— Нет, я не болела. Княгиня-тетушка, пока князя не было в Остроге, велела мне сидеть в моей комнате и чуть не каждый день выслушивать проповеди ее исповедника. Она не теряет надежды обратить меня в свою веру.
— С помощью этого униатского попа?
— Да, отца Теофила.
— И чего он добивался от тебя?
— Признания правоты его догматов.
— И это была цена твоего освобождения? Только и всего?
— Но я никогда не соглашусь нарушить верность нашей церкви. Ведь ты же исповедуешь православие, пан Гжегож, не правда ли?
— Да, конечно. Но главное для человека — свобода.
— Даже ценой измены вере? Ты не можешь так думать!
— Ты не поняла меня, ясновельможная паненка. В душе человек должен сохранять верность своей церкви, а на словах… Ведь что такое слова? Они как шелест сухих листьев, которые уносит ветер. Минута, другая, и от них не остается и следа.
— Но разве человек не остается один на один со своей совестью? Разве совесть не мучает его? Не лишает сна и покоя?
— Все зависит, княжна, от цели.
— Я знаю, — иезуиты утверждают, что цель оправдывает средства.
— И они правы. К тому же иезуиты об этом сказали вслух, а на деле так поступали и будут поступать все люди. Такова их натура.
— Ты знаком с иезуитами, пан Гжегож? Учился у них?
— Да, знаком и многим обязан им в своем образовании.
— Но о чем это я! Время летит, а ты уезжаешь. Я слышала, ты знаешь русский язык, читаешь и даже пишешь на нем.
— Что ж в этом удивительного — человек способен знать много языков.
— Но русский ты узнал не от иезуитов.
— Ты права, ясновельможная паненка. Я знал его с самого раннего детства. Люблю им пользоваться и сейчас.
— Ты родом из тех мест? Я права?
— Есть вопросы, на которые пока я не могу дать тебе ответа, а лгать тебе, княжна, не стану никогда. Это стало бы для меня слишком плохим предзнаменованием. Но, кажется, сюда идут. Шаги… Прости, княжна, тебе лучше уйти. Господь с тобой, Беата.
Дверь на лестницу не скрипнула — чуть-чуть холодком пахнула. Петли в Острожском замке маслом всегда смазаны, вроде и нет их вовсе. Люди в мягкой обуви как тени скользят. Беречься надо, ох как беречься. Слава тебе, Боже, не князь Константы — отец Пимен. Остановился на пороге. Взглядом словно всю библиотеку прошил, все уголки приметил, на закрывшейся двери задержался.
— Никак племянница князева здесь была?
— Была. Только не договаривался я с ней, отче. Допреж меня сюда пришла.
— А ты прежде меня, сын мой. Смотри, Григорий, о твоих же интересах пекусь: не играй с огнем, ни Боже мой, не играй. Отступится от тебя князь Острожский и что тогда? Больше родных сыновей племянненку любит, а ты…
— Что я? Чем же это я честь ясновельможной паненки унизить могу? Это я-то!
— А чем возвысить можешь? Не время еще, Григорий, не время! О чести заговорил, так ведь коли своего достигнешь, нешто пара такая паненка тебе? Тогда уж о крови знатной толковать будешь, выбирать, что державе твоей на пользу, а не сердцу. Сердце венценосцу ни к чему — груз один ненужный. Ни тебе жить с ним, ни рассчитать толком дел своих. Да и чем тебе Беата по сердцу пришлась? Что тебя среди других отличила? Что сирота к сироте льнет? Ничего, Григорий за душой у нее нет. Разве что дядя захочет судьбы высокой. Так тут на пути ему супруга встанет — с ней не больно поспоришь. Лишним умом Господь Бог здешнюю княгиню не обарчил — не утрудил. Шум один пойдет. Да и князь Константы пока мыслей никаких на будущее не высказывал. Осторожничает. И то сказать, минуту подходящую надо обождать. Помнишь, рассказывал тебе, как на поле Куликовом Боброк Волынский с засадным полком до конца крылся, в битву не вступал. Уж, кажется, всех татары окаянные посекли, всех в ряд на сырой земле уложили, а он все терпел, еле-еле воинов своих удерживал. Зато как потом ударил, разметал нечестивцев — следа от них не оставил. Вот и суди задним числом, кто истинной победе виновник — те ли, кто до последнего бились, те ли, что переждали и вовремя вступились. Князь Константы из таких.
— Без тебя, отец, соображу.
— А ты не гневайся. Ум хорошо, два лучше. Чай, во зло тебе ничего не посоветую.
— Час наступит, может, и посоветуешь.
— Вон ты как! Ладно, Григорий. Только покуда такого часа не увидишь, послушайся добрых советов.
— Вот ты как судишь, отче, а я иначе. Чем плохо, что ясновельможная паненка за меня, грешного, перед дядей предстоять будет? Не то что по расчету, а по сердцу. Глядишь, и до него быстрее дойдет, в чем смилостивится, в чем поддержит. Не так разве?
— Слов-то ты ей никаких не давал? Обещаний?
— Полно тебе, отче, и речи такой не вел. Разве что намекнул о роде своем высоком, и то не сказал, каком.
— Всегда знал, ума тебе, Григорий, не занимать. На том и дальше стой. Любовь да ласку царевичеву дорого ценить надобно, да и врагов бы лишних не нажить. Сколько их и так у тебя!
— Торопишься, торопишься ты, Борис Федорович, с дочкой единственной расстаться, голубку нашу из гнезда родимого отпустить.
— Тороплюсь, государыня моя Марья Григорьевна. От тебя скрываться не стану.
— Ведь, кажись, едва на престол успел вступить, а только у тебя и заботы Ксеньюшку сосватать.
— Марьюшка, не тебе такое говорить, не мне тебя слушать. Болен же я, сама видишь, изо всех сил перемогаюсь. Мне не только дочку устроить, дом наш весь царский укрепить. С зятем-то куда способнее и за вас всех спокойней.
— Чужой человек. Неизвестный. Как такому верить.
— А ему верить и не надобно, Марьюшка. Какая во дворцах вера! Расчет один. Вот на него и полагаться можно.
— Весь свой век твой принц Густав Ирикович по Европам шлялся. Где день, где ночь проведет, не знал, а тут печальником нашим заделается.
— Не он важен нам, Марьюшка. Имя принцево, и права его нерушимые. Вот когда они в государстве Московском окажутся, мы ими по своему усмотрению и распорядимся.
— В Москве принца оставишь?
— Ни Боже мой, государыня моя. Ему на первых порах в удел Калугу отпущу. А там с Божьей помощью подсоберемся с войском и на северные земли двинемся. За Финляндией да Ливонией, глядишь, наша Ксенья Федоровна королевой шведской станет. Род наш по всем землям утверждаться станет.
— Баловать гостя хочешь. Слыхала, приготовления какие чинишь, к пирам каким готовишься, Борис Федорович.
— Как же не баловать! Надо, чтобы понял Густав Ирикович, какие богатства-то перед ним несметные, жизнь какая необыкновенная. После бродяжничества — «тулачки»-то его многолетней она еще желанней покажется.
— А того мало, что в зятья его берешь, Борис Федорович? Неужто бродяге мало?
— Так ведь не в одной свадьбе дело, Марьюшка. Веру, веру принцу сменить надо, а они на веру, знаешь сама, какие стойкие, неколебимые.
— Все монахи их треклятые. Не пускать бы их, и весь сказ.
— Хорошо бы. Да иезуитам какие препоны поставишь. Уж до того ловки, в каждую щель протиснуться. Без мыла в душу влезут, да там и захоронятся.
— Вот думаю я, государь мой, частенько думаю, куда бы лучше было, кабы царевич Дмитрий Иванович…
— Что царевич? Опять царевич?
— Да нет, нет, государь, о другом я — не о вестях прелестных. Ничего нового не слыхала, никто ни о чем не толкует. Я просто — кабы тогда, еще при государе Федоре Иоанновиче, просватать царевича и Ксюшу нашу… Нешто не получилось бы у тебя?
— О прошлом, Марья Григорьевна, толковать нечего. Было да сплыло и быльем поросло. О том, государыня моя, забыть изволила, что царица Марья Нагая нипочем бы не согласилась. Лютой ненавистью Годуновых ненавидела.
— Так это уж потом. А из-за кого во дворец-то попала?
— Неблагодарная она. Злобная. После кончины государевой себя уже на престоле увидела. Все одежи царские, поди, во снах на себя перемерила. Прости, Господи, грех мой великий, только на мой разум не столько о сыне она плакала-убивалась, сколько о себе самой беспокоилась. Речей ты ее не слыхивала, воплей неразумных, бессовестных.
— Так мать ведь…
— Вот потому и постричь ее пришлось за материнскую вину — что за сыном не углядела. От смерти лютой не уберегла.
Лето летом, работы полевые в разгаре самом. Приглядывать бы за ними, за управляющими-ворами, а тут кипит Самбор. Котлом кипит. Конюшие еле успевают на гостинце коней новоприезжих принимать. Гости один за другим в ворота въезжают, едва с хозяином потолковав, в обратный путь пускаются. Две дороги им известны — на Львов и Краков. К Тарловым, воеводам Львовским, и к магнатам, что при дворе жить продолжают.
Адам Вишневецкий еле с коня сошел, хозяину кричит:
— Слыхал, ясновельможный воевода, не вышло ничего у Годунова дочь за принца шведского выдать!
— В чем неудовольствие? Ведь пиры, говорили, за пирами задает. Из столовой палаты неделями с гостем дорогим не выходит, даром что сам шагу без помощи ступить не может.
— Гонец примчался — недоразумение у будущего тестя с будущим зятем вышло. Принц Густав с собой девку свою привез. Для развлечений. В отдельной карете.
— Шутишь, пан Адам! Жених-то?
— Борис крепился, крепился, а там и высказал неудовольствие свое, мол, не годится так, мол, девку обратно выслать надобно.
— Еще бы! Обнаглел бродяга, ничего не скажешь.
— А принц, будто бы и не смутившись, отвечал, что покуда жены законной не имеет, то и распоряжаться в своем доме никому не позволит. Тут оно дело-то какое: обещал ему Годунов Калугу на первых порах, а договора не подписывает. Недовольства шляхты да народа боится.
— Бесстрашный какой. За душой ни гроша, а тоже…
— Хоть и ни гроша, а все равно королевский сын. Годунов кто перед ним? Только и Годунов не сдержался. Сколько застолью ни длиться, а к концу его приводить надо. Прямо от принца потребовал православие принять, в ихнюю, византийскую, веру креститься.
— Как условие?
— Первое и окончательное.
— И принц Густав?
— Наотрез отказался! Годунов его и просил, и уговаривал, чуть что ни на колени перед принцем становился — ни в какую. Передают, так и сказал: мол, торг у нас должен быть честный. Ты, государь, мне войска даешь земли обещанные воевать, я тебе даю возможность правами моими на престол шведский пользоваться. Кабы не такой уговор, на что мне твоя царевна.
— Так и сказал?
— Именно так. Все слышали. Алебардщики чуть алебарды не поразроняли — за столом-то боярства, духовенства, шляхты полным полно. Годунов, сказывают, вспыхнул, как бурак стал, да и крикнул: «В тюрьму его самую темную, под стражу самую крепкую».
— Наврал твой гонец, пан Адам. Не может такого быть! Иноземного гостя? Едва не зятя нареченного? Такого скандала отроду в царских и королевских дворах не бывало!
— Считай, ясновельможный воевода, что уже было. Сидит принц Густав в темнице и ждет приговора.
— Что ж, вышлет его Годунов, опять бродяжничать да побираться начнет.
— Похоже, что не начнет.
— Это почему же? Кто помешает нищенствовать?
— Да вот Годунов распорядился принца Густава из Московии не отпускать, государственным преступником считать, а из тюрьмы на новый удел перевести. Пусть живет под присмотром — своего часа дожидается. Так никакими своими правами воспользоваться принц больше не сможет. А удел-то, ясновельможный воевода, какой!
— Какой же?
— Углич! И поселить велел Годунов своего бывшего гостя, теперь узника, в том самом дворце, где царевич Дмитрий жил, за теми же закрытыми воротами, под еще большей, чем у царевича Дмитрия, стражей. Чтобы в случае чего помнил, как оно кончиться в случае неповиновения может.
— Господи!
Лета 7108 (1600) царь и великий князь велел прибавить у церкви Ивана Великого высоты 12 сажен и верх позлатить, и имя свое царское велел написать.
Изволением Святые Троицы повелением великого господаря царя и великого князя Бориса Федоровича всея Руси самодержца и сына его благоверного великого господаря царевича князя Федора Борисовича всея Руси сии храм совершен и позлащен во второе лето господарства их, 7108 (1600).
С 1600 года, когда разнеслась молва о Дмитрии Иоанновиче, Борис занимался ежедневно только истязаниями и пытками; раб, клеветавший на своего господина в надежде сделаться свободным, получал от царя награждение, а господина его, или главного из служителей дома, подвергали пытке, дабы исторгнуть признание в том, чего они никогда не делали, не слыхали и не видали.
— Пора тебе и в путь отправляться, ясновельможный пан, так или иначе дело с московитами к завершению приводить.
— Знаю, канцлер, и много скорблю последние дни о том, как рано ушел от нас король Стефан Баторий. Рука у него на московитов была, и еще какая рука.
— А к власти трудно приходил. Куда как трудно.
— Все наша шляхта. Два года — страшно подумать — бескоролевье длилось. Как только Бог Край наш миловал. Уж каких только кандидатов на престол не придумывали. Без малого все страны европейские в круговерть свою втянули. Все не перечислишь.
— Ну уж, не перечислишь. Расчет-то понятен был. Австрийский эрцгерцог Эрнст, Иоанн. Шведский — король как никак! — Грозный Иван.
— А Пясты?
— Что Пясты? Много их было, верно. Но когда шляхта собралась под Варшавой на прямые выборы, кто победил?
— Французский принц. Да это примаса Уханского заслуга — он всех на Генрихе Валуа замирил. Принц и «Пакт конвента» подписал, и «Генриховские артикулы».
— И сколько в Краю продержался? Всего ничего. Не по нутру ему наша шляхта пришлась. Как братец его король Карл IX скончался, как ошпаренный в Париж помчался.
— Отсрочки просил, чтобы в тех выборах участие принять.
— Просил и получил, а в назначенный срок в Варшаву не вернулся. Новое бескоролевье у нас началось. Новая смута, только что кандидатов меньше оказалось.
— Зато в шляхте разброд великий пошел. Сенаторы императора Максимилиана выбрали, а шляхта мужа для последней Ягеллонки. Думается, ни в одной державе такого не встречалось, чтобы титуловать даму — «король Анна».
— Да, пошел на такой брак седмиградский воевода — стал королем Стефаном Баторием.
— И сколько за двенадцать лет своего правления урону московитам нанес — сердце и сегодня радуется.
— Только сначала бунт в Данциге усмирил, казацкого атамана Подкову, что своими походами на Валахию, Польскую державу с Оттоманской Портой ссорил, казнил прилюдно, а уж там в войну с Иваном Грозным вступил. Беспощадную войну!
— Что ж, иного выхода у него не было. Иван Грозный к тому, 1577, году почти всю Ливонию захватил — все Ливонское наследство, кроме Риги и Ревеля. И ведь как ловко Баторий все устроил: кавалерия наша, артиллерия и пехота наемных венгров и немцев, к ним же и королевских крестьян присоединил. А дальше будто по маслу все пошло. В том же году взял Динабург и Кесь, через два года отнял у Грозного Полоцк, еще через год — Великие Луки, Велиж, Усвят, а там и Псков осадил.
— На Пскове и споткнулся — больно затянулась осада.
— Добился бы своего, кабы сейм со средствами жаться не стал, деньги высчитывать. Пришлось Запольский мир Баторию заключать в Киверовой Горке. Хотя, моим мнением, совсем неплохой для Польской державы мир.
— Тут уж заслуга не седмиградского воеводы — посол Поссевино постарался. В дипломатии лучше иезуитов переговорщиков не найти. В результате осталась за Краем вся Ливония, Велиж и Полоцк.
— А мог бы еще немало Баторий сделать. Как думаешь, канцлер? Плохо ли задумал — завладеть Москвой и через Москву на Турцию двинуться?
— Так ведь и приготовления уже начались. И шляхта вся согласие на такой поход дала, и посол Поссевино от папы Сикста V благословение необходимое получил, да умер Стефан Баторий.
— Со смертью не поспоришь. А у нынешнего нашего короля взгляды иные. К Габсбургам австрийским да испанским его тянет. От Швеции мыслей своих оторвать не может. Хорошо, что сумел ты, канцлер, хоть Молдавию да Валахию под польскую руку подвести. Нашел, кого поддержать там. Сначала в Молдавии Иеремию Могилу, а с нынешнего года в Валахии — Могилу Симона.
— Вот и будем теперь ждать конца твоей миссии у московитов, ясновельможный пан. Скрывать нечего, непростая миссия у тебя, куда какая непростая. Слышал, в свите берешь шляхтича некоего. Что о нем думаешь? Чего от него в Москве ждешь? Прости, что вопросами тебя донимаю, — больно дело нешуточное. Тут и промахнуться можно. А главное — веришь в бастарда?
— Съездим в Москву, тогда и ответить тебе смогу, канцлер.
— В сомнении находишься.
— Как иначе? С лица как будто никто не сомневается: уж очень нехорош на свой особый манер — запоминается. Да сходство — не чудо. Говорят, и по характеру похож. Болезнь одна и та же, о которой в донесениях говорилось. Поутихла, но не оставила его. Только не это для меня важнее. Знаешь, то ли он сам глаз положил на сиротку-племянницу князя Константы Острожского, то ли девица сама мимо не прошла. Разговор у них состоялся в библиотеке замковой. Не знали молодые люди, сколько их ушей слышало. Высокородный он, канцлер, тут никто не засомневался. Что язык, что манеры. Собой куда как некрасив, а златоуст — говорит, заслушаешься. И к даме с положенным почтением. Такое не подглядишь, с подгляда не научишься.
— А Москва тут к чему? Его же в малолетстве оттуда в ссылку вывезли.
— Все верно, только дети памятливы. Может, что вспоминать станет, может, его кто признает. Еще важнее — как среди обычаев московитских чувствовать себя будет. Надо бы еще и речь его русскую с тамошним говором на слух сравнить.
— Одного не пойму, ясновельможный пан, ты и впрямь правды о нем дознаться собираешься? Зачем? Если нам понадобится, то хоть с правдой, хоть без правды — все едино в дело сгодится. Разве нет? А впрочем, твоя воля. Как захочешь, так и поступай. В возке его повезешь или как?
— Какой возок! Такому наезднику всякий позавидует: будто родился в седле. Маленький, сухонький — коню не в тяжесть.
В 1600 году ожидали великое посольство из Польши, чтобы на несколько лет заключить мир и начать жить в дружбе с новым царем Борисом, а также принести ему поздравления и подарки.
Итак, 6 октября посольство прибыло в Москву с большим великолепием и было встречено всеми дворянами, одетыми в самые драгоценные платья, а кони увешаны были у них золотыми цепями. И посольство разместили в приготовленном для них дворе, отлично снабженном всем необходимым, и оно состояло из девятисот трех человек, имевших две тысячи отличных лошадей, как нельзя лучше убранных, и множество повозок.
16 ноября посол получил первую аудиенцию и передал царю подарки: четыре венгерских или турецких лошади, которых, невзирая на то, что ноги их были спутаны, нелегко было привести, и они были весьма богато убраны; кроме того, небольшая весьма искусно сделанная карета на четырех серебряных колонках, много кубков и других вещей. Передав царю свою грамоту и подарки… затем посол остался у царя обедать.
Потянуло весной над Вишневцом. Еще зелени нет. Почки чернеют. А на «рабаках» — цветочных грядках у дворца ландыши проклевываются. То там, то тут стрелки выскакивают. Воробьи галдят, стайками собираются. Прелью тянет — земля от стужи и снега раскрывается. Дороги развезло — все равно приехал воевода Юрий Мнишек. Дела прежде всего. И зять гонцу своему строго-настрого наказал без воеводы не возвращаться.
— Вот и я, зять. Давно не видались. По весенней ростепели из дому лучше не трогаться. Да пока ехал, глядишь, дороги уже и обсыхать стали. Как вельможная пани Урсула? Детки?
— Всех, пане Ежи, увидишь. Все, хвала Богу, в добром здравий. Не из-за них тебя беспокоил. Передохнешь с дороги или сразу к делу перейдем? К вечеру канцлера Замойского жду. До него бы все обговорить хотелось.
— К делу, к делу, зять, давай. Чай, не в седле ехал — в каптане. Где вздремнул, где повалялся.
— Зенек! В беседку нам с дорогим гостем закуску неси. В ту, дальнюю. Там и стол накроешь на первых порах.
— Вельможной пани доложить ли?
— Сама не спросит, не докладывай. Успеется.
— Слыхал, зять, гость у тебя?
— Гость и есть. В Москву с послами нашими ездил. А как вернулся, князь Константы посоветовал его в мои владения перевезти. Для безопасности.
— Охотиться за ним кто начал?
— Суди как знаешь. Гонец из Москвы в Острог примчался, чтобы князь Константы ему гостя своего немедля выдал.
— Ишь ты, забеспокоился царь Борис.
— Крепко забеспокоился. Войны не начнет. Больше на дружбу налегает. Но на своем твердо стоит: отдай гостя, и все тут.
— Отказал ему князь Острожский?
— А как иначе! Известное дело, отказал. Кто б там ни был, чтобы шляхтич польский выдавать московитам кого стал, не бывало такого. Ни с чем гонец уехал.
— А просто ли отказал князь Константы или…
— Зачем отказал — отвечал, что не видал такого. Ярошка предупредил, чтобы вся челядь рты на замке держала. А потом ночным временем гостя-то и ко мне.
— У тебя надежно ли?
— Сам знаешь, у Константы Вишневецкого рука тяжелая, да и на расправу скорая. Кто из местных осмелится. Вот только определиться бы надо, как дальше быть. Одни мы тут с тобой, так и можно без опасения сказать: не удался нам король. Канцлер Замойский и не кроется с судом своим: не удался.
— Что ж, пан Ян Замойский душой и телом с Баторием был связан, не говоря, что на племяннице королевской женился. Пани Гризельда и по сей день дядюшку оплакивать не перестает, так и в муже памяти затухнуть не даст.
— Я тут на досуге вспоминать жизнь канцлера стал. Ему ли не доверять. Оно верно, что отец его покойный, Станислав Замойский, каштелян Холмский, в кальвинизме сына воспитал. Для окончания образования за границу отправил. Где только пан Ян ни учился — ив Парижском университете, и в Страсбургском. В Падуе латынь досконально превзошел, диссертацию о римском сенате на ней же написал. Там и в католицизм перешел.
— А когда решили Генриха Анжуйского на наш престол выбрать, только он французского принца и уговорил в Польшу приехать. Другому бы принц не поверил.
— Правда, и канцлер наш в накладе не остался. За старания свои Кнышинское староство от нового короля получил. Анжуйский во Францию сбежал, а староство-то осталось.
— Тогда и поверить было трудно, что не вернется принц в Варшаву. Словно бы прижился у нас.
— Э, там, пане Ежи, да неужто тебе на ум не приходило, что сам ясновельможный пан Замойский ему обратно путь перебежал. Разве не помнишь, как хлопотать стал, чтоб непременно короля-поляка выбирать, чтоб иноземцев на польский престол не возводить.
— Думаешь, до Анжуйского дошло?
— Конечно, дошло, вот только как — это дело другое. Сам же пан канцлер королевскую канцелярию в порядок приводил, сам со всеми иностранными послами и дружбу водил, и секретную переписку вел. Неужто бы способ не нашелся!
— Верно, зять, говоришь. Да если так умом пораскинуть, ведь это он же Батория выдвигать стал, хитрость такую придумал — о муже для последней Ягеллонки. Не каждому в голову придет.
— Я тебе и другое еще, пане Ежи, скажу. Свою службу сослужило то, что Замойского шляхта любила.
— Не магнаты.
— Так и Бог с ними. На выборах шляхта важна. Чем больше набежит, чем громче кричать станет, тем вернее дело решится.
— Но уж надо сказать, служил Замойский Баторию верой и правдой. Все дела государственные проворачивал. В походы с ним ходил — себя не жалел. О плане московском сколько хлопотал.
— Так-то так, да ведь снова ошибся наш канцлер: Зигизмунту помог на престол вступить.
— Помстилось ему: раз Ягеллонке племянником приходится, так настоящим польским королем, продолжателем дела Баториева станет, ан все наоборот вышло. Сердцем король прилежит скандинавским краям. От Московии только отмахивается.
— Да, кстати, и от канцлера.
— Забыл, как Замойский другого, магнатами выбранного претендента, австрийского эрцгерцога Максимилиана в битве при Бычине на голову разбил, еще и в плен для полного позора взял.
— Одно скажу: за державу Польскую по-прежнему канцлер болеет. Знает, сколь велика опасность татарская, тем более что королю нашему победных труб на ратных полях не искать, не слышать. О Московии тоже думать не хочет, а ведь время сейчас самое что ни на есть подходящее. Все агенты в один голос твердят: не приживается царь Борис в Кремле.
— Так что же канцлер о госте твоем думает?
— Не то что большие надежды возлагает, а из рук выпускать не советует. Должен был гость ему по душе прийтись: книги читает, на языках разных говорит, науками не пренебрегает и от военного ремесла не отшатывается. Ловко как-то тут ввернул, что хотел бы в академию, которую канцлер в своем новом городе — Замостье открыл, увидеть. Слышал, что по образцу итальянских университетов устроена, так очень, мол, любопытно ему — лекции послушать, в диспутах поучаствовать.
— А смог бы?
— Не мне судить. Коли берется, верно, сможет. Зачем иначе на себя позор навлекать?
— И то правда. А ты говорил, будто собирался он с твоими людьми в молдавском походе канцлера поучаствовать.
— Он бы, может, и поучаствовал. Молодой, кровь кипит. Только никому такое не нужно. С ним все время отец Пимен, так через Пимена понять ему дали — не надобен нам в общем строю.
— Обиделся, поди.
— Монах сказывал, вскипел, а потом рассудил и согласился.
— Отходчивый?
— Нет, где там! Расчетливый.
— Как у тебя-то он, зять, живет? С семейными твоими?
— Упаси меня. Боже! Как можно. Отдельно живет. С монахом. И с доктором итальянским. На полном моем викте. С челядью не мешается. Князь Константы присоветовал, когда много гостей собирается, ему бы с шляхтичами встречаться. Сам он встреч таких не ищет. Гордый.
— Так о чем же с канцлером толковать можно?
— Замойский присоветовал королю его представить.
— И всю тайну его раскрыть? А вдруг Зигмунт воспротивится? От него никогда не знаешь, чего ждать. Велит Москве выдать, тогда что? Выдашь.
— Никогда. И не скажет такого король — уж об этом канцлер позаботится. Дружбы между ними нет, так ведь Замойский только что из похода удачного молдавского вернулся. Сколько король ни капризничай, а добрых отношений рушить не станет. Это точно.
— А кто ж его представлять ко двору станет? Князь Константы?
— С чего бы? Отказался от гостя, мне его с рук на руки сдал, я и представлю. Вместе с канцлером.
— Так и я бы с вами, зять, ко двору поехал. Уж как моя воеводина о королевском дворе мечтает! Распотешил бы тещу-то, пан Константы. Может, иного случая представиться ко двору и не дождаться.
— Пани воеводина! Пани воеводина! Никак с Марыней справиться не можем. К ясновельможной пани рвется. Хочу матечку видеть, сейчас хочу! И ножки, и ручки, и зубки в ход пустила. Плакать-то, как всегда, не плачет, а покраснела вся, что твой бурачок. Не знаем, как унять. Не до дочки ведь пани, сами знаем.
— Господь Милосердный! Сил у меня никаких. Ну пусть войдет. Не уймется, пока своего не добьется. Только бы на постель не садилась — болит все, в глазах темень. Подержите ее. Или на стульчик какой в сторонке усадите.
— Матечко! Матечко моя? Почему они закрыли тебя? Почему меня к тебе не пускают? Прикажи им! Слышишь, матечко, прикажи, негодная!
— Тихо, тихо, Марыню. Не можется мне. Сильно не можется.
— Опять не можется! Сколько же так продолжаться будет, матечко? Сколько праздников отец из-за тебя отменил. Люди к нам приезжать перестали.
— На все Господня воля, Марыню. Видно, прогневала Господа я…
— Прогневала, так покайся, прощения попроси, вели пану ксендзу за тебя молиться. Не лежи так, матечко, не лежи!
— Не доходят молитвы мои, дочка.
— А зачем лекарю отец платит? Зачем его держит, если он ничего делать не умеет? Гнать его надо! Нового найти!
— Вон ты какая у нас, Марыню, — ни в чем терпежу не знаешь. А мне что сказать хотела? Слаба я, дочка, трудно мне с тобой.
— А Урсула приезжает — часами с тобой сидит. Ее матечка не гонит — слов обидных не говорит. Сама под дверью слышала, как смеетесь, не то что со мной. И проводят к матечке Урсулу сразу, как приедет.
— Мала ты еще, Марыню. Урсула вон уж своих деток имеет. Советов просит. Разных. Лекарства привозит.
— Мне сказали, что и матечка скоро нам нового братца или сестричку принесет. Это как Урсула? Значит, Урсула такая же старая, как матечка, стала?
— О, Господи, Господи! Да что же это за ребенок такой — ни угомона, ни покоя от Марыни нет. Поди, Марыню, поди прочь. Завтра придешь. Может, полегче мне станет. Отлежусь немножко. Голова кружиться перестанет.
— Нет, не завтра! Сейчас мне, матечко, пусть скажет, когда меня замуж отдадут!
— Тебя? Замуж? Десяти-то лет?
— Ну и что, что десяти. А когда же, матечко? Долго еще ждать?
— Да зачем тебе, Марыню? Замуж зачем? Дома тебе плохо?
— Плохо. Очень плохо. Ни платья нового сшить, ни по моде французской причесаться. Куафер только смеется да мимо проходит.
— Вот вырастешь…
— Конечно, вырасту. Да я сейчас хозяйкой сама себе быть хочу. У служанок противных ни о чем не спрашивать — приказывать! И чтоб сразу все делали! От работы не отлынивали. По углам не шептались с парубками.
— Ишь ты, какая строгая.
— Как же не строгая, если хозяйка. Уж так лежать, как матечка, не стану. У меня девки с утра до ночи над платьями моими сидеть будут. И чтобы все по французской моде!
— Не умеют они так, Марыню. Где им!
— Учатся пусть! Не к французскому же их двору посылать. Лучше мастера для обучения выписать.
— Так вот Урсула и без французских платьев замуж, слава Богу, вышла. Живет себе припеваючи.
— Урсула может, а я не хочу. Да и не пошла бы я за Вишневецкого. Ни за что не пошла.
— Чем же тебе зять не нравится? Мало он тебя балует?
— Вина много пьет. Лицо красное. От стола встает — шатается. Танцует плохо. И голос у него громкий, грубый. Сразу видно, не велика шляхта.
— Не смей так говорить, Марыню, не смей. Не дай Бог зять услышит — на всю жизнь обидится.
— И пусть обижается. Я сама его принимать не стану, как замуж выйду. Не нужен мне родственник такой.
— Так это зависит, за кого тебе удастся замуж выйти. А может, и наоборот — у Вишневецого охоты не будет тебя принимать.
— Меня не принимать? Да я никогда ни за кого ниже него родом не пойду. Уж лучше в монастыре сидеть, чем с каким-нибудь худородным в люди показываться. Стыд какой! Мнишкувна ведь я. Мнишкувна!
— И откуда ты глупостей таких набралась, Марыню? Откуда? Все у тебя в глупой твоей головке перемешалось. Не иначе пан библиотекарь одурманил ребенка. Касю! Где ты там, Касю? Чтобы никогда больше Марыню к пану библиотекарю не отпускать. Совсем паненка наша из-за него здравого смысла лишилась! Не под силу ей в делах семейных разобраться, так одна глупость заварилась.
— Вот и объясни, почему глупость, матечко. Я знать хочу. Все о родах знатных, с нашим родственных.
— Тогда посиди тихо и послушай. Лучше сама тебе все расскажу, чтобы не посмела зятя нашего высокочтимого оскорблять. Была ты в Вишневце? Помнишь тамошний замок?
— Помню. Замок огромный. Леса вокруг. И река широкая, широкая. И портретов в залах много-много.
— Вот-вот. А почему портреты? Повели Вишневецкие свой род не от кого-нибудь — от самого великого князя литовского Ольгерда. Это один из его правнуков — Золтан в Вишневце поселился и фамилию такую себе взял. От Золтана земли Вишневецкие сначала брату его Василию перешли.
— Это что бездетен, что ли, Золтан был?
— Если и не бездетен, видно, ко дню его кончины иных наследников не оказалось. Зато у Василия остался сын Василий, знаменитый полководец. Вишневец татары ему сначала в 1494 году разрушили, а спустя восемнадцать лет здесь же князь Михаил вместе с Острожским князем Константы и гетманом Конецпольским, у деревни Лопутны, двадцать шесть тысяч татар уложили. Слышишь, Марыню? Двадцать шесть тысяч! Холопы не знали, как побитых закопать, как поля хлебные под запашку очистить. Рук не хватало. Мотыг и подавно.
— А это какой же Константы Острожский? Нынешний, что ли?
— Как можно, нынешний! Родитель его. А князь Михаил Вишневецкий вместе с четырьмя сыновьями сражался. Таких храбрецов, говорят, люди и во сне не видали. Вот из этих четверых Иван да Александр начали две линии Вишневецких: старшую ветвь, от Ивана, княжескую, и младшую, от Александра, королевскую.
— А наш зять из какой?
— Из королевской, Марыню, из королевской. Может, хватит с тебя? Устала я.
— Нет, еще расскажи, матечко! Обо всех расскажи.
— Зачем тебе? Неужто в твои-то годы любопытно?
— Еще как любопытно! Рассказывай же, матечко, очень прошу!
— Пусть тебе нянька сказок расскажет.
— Не хочу сказок! Хочу правды! Про князей мне не надо — про королей, матечко, расскажи. Значит, что после Александра было?
— Ну, как хочешь, детыно. Был Александр Вишневецкий старостой Речицким и имел двух сыновей: Михаила Второго и снова Александра, Михаил больше хозяином был, чем воином, а особенно сын его Ежи — Юрий, каштелян Киевский. Войско свое он, по обычаю, имел — две тысячи вооруженных всадников, чтобы татар отбивать. Но сам никогда на поле боя не выезжал.
— Это как же? Князь и не в бою?
— И без него обходились. Зато на всяких сеймах, судах, комиссиях разных лучше него никто выступать не умел. До Рима его слава как краснослова дошла. Шляхта съезжалась специально Михайлова сына послушать. Двор себе в Вишневецких владениях такой построил, что королю впору. Библиотеке его вся Европа дивилась. Ученые со всех стран к нему приезжали, да и вообще чужестранцев у него всегда полон двор был — денег Ежи на них не жалел. Духовными науками очень интересовался, с духовными лицами конференции всяческие проводил, а там, по размышлении долгом, многолетнем, первый среди Вишневецких католичество принял, откуда раздоры в семье пошли.
— Из православия в католичество перешел?
— Перешел. А брат его родной, Михаил Третий, староста Овруцкий, от ортодоксии ни на шаг. Супруга его, дочь Иеремии, господаря Валахского, мужа во всем поддерживала. О папском престоле слышать не хотела. Так и строили они с мужем монастыри православные и церкви в своих владениях повсюду — в Прилуках, в Подгорце. А уж какой богатейший монастырь устроили в Лубнах, люди только диву давались. Сокровище князь Михаил хранил великое — среди множества памятников церковных книгу «Бесед Апостольских».
— А где же пан Адам?
— Пан Адам родился у брата Михаила Второго, у Александра. Вот он и царствует в своем Брагине. Была же ты там, Марыню.
— Была… Знаешь, матечко, я все портреты вспоминаю. Если бы у нас такие были! Около них стояла бы все время, не отрывалась.
— Ну, художники-то не всегда так уж и хороши.
— А помнишь, матечко, Анну Ягеллонку, супругу Стефана Батория? — Ткани у нее какие! Будто волшебница в тумане вся. Я только королевские портреты люблю. Мне бы в таком платье оказаться!
— Может, разочек и окажешься. Если король у князя Острожского Константы гостить будет, тетка твоя Урсула, княгиня, может, и сумеет дать тебе глазком взглянуть. Сестра сама до нарядов великая охотница.
— О каких нарядах ты, матечко, толкуешь? Не народы мне дороги — одеяния королевские. Чтобы одна я такая во всех залах была! Чтобы королевой! А на один раз не надо мне. И смотреть в щель дверную не стану.
— А теперь, вельможная паненка, пора и честь знать. Пойдешь с няней. Совсем пани воеводину замучила: как восковая стала. И что ж ты такая неугомонная, Марыня, все о себе, все о себе — на других и не посмотришь. Матушку ведь жалеть надо, а не норов свой тешить. Чистый пан воевода, прости Господи!
Посла, верховного советника польской короны, звали Львом Сапегою, и он был у царя раз двадцать, и они расставались то друзьями, то врагами, и ежели расставались друзьями, то послу оказывали большой почет: довольствовали его со свитой и лошадьми; а когда расставались врагами, то строго следили за послом; он должен был по дорогой цене покупать воду в Москве и не смел ни с кем говорить. Наконец, был заключен мир или перемирие на двадцать два года между царем и королем польским; и это случилось 22 февраля по старому стилю, в 1601 году. И в тот день все посольство с утра до поздней ночи пировало у царя на пиру, таком пышном, как только можно себе представить, даже невероятно, не стоит рассказывать.
1 марта помянутый посол Сапега и вся его свита получили прощальную аудиенцию у царя; и было ему выдано содержание на людей и лошадей; можно себе представить, сколько это стоило; 3 марта он в сопровождении великолепной свиты отбыл в Польшу.
Знамений боялся. Смертельно боялся. И раз за разом поступался страхом: уходило время, иссякало здоровье. Жил, болезнуя, как толковали монахи. Задумывал, начинал многое, был уверен: дождется свершения. Каждая задумка, строительство, даже замужество дочери должны были помочь немедленно. Лишь бы продержаться. Лишь бы устоять перед невзгодами, которых оказывалось слишком много на одного человека. Помощников не было. Сочувствующих — тем более.
Удача, казалось, все время была рядом и всегда ускользала. В последнюю минуту. В Самборе толковали: судьба. Значит, судьба. Значит, надежды Дмитрия Иоанновича все растут и растут.
Жених для Ксеньи нашелся. Не сразу. Зато не Густаву Ириковичу чета. Младший сын короля Фридриха II Датского. Брат правящего короля Христиана IV. День за днем только одним ожиданием и стали жить.
14 марта 1602 года прибыл гонец с известием, что брат датского короля со всем своим двором отправился в Москву. Месяц продержал его царь Борис в Москве, щедро одарил, богато принимал и только 14 апреля отправил в обратный путь.
А кругом множились знамения. Однажды ночью караул у дворца увидел, как промчалась по воздуху колесница с шестеркой лошадей, и сидел в колеснице поляк, который со страшной силой и криками хлопал над Кремлем кнутом. А кричал небесный всадник так ужасно, что стража убежала во внутренние покои дворца. Не на земле — на небе продолжались всяческие видения, и по утрам на московских торжищах москвичи шепотом пересказывали друг другу страшные картины. Тут же доходили тревожные слова и до царя. И только тогда чуть легче вздохнул Борис, когда 26 июня отпустил в Ивангород для встречи датского принца боярина Михаила Глебовича Салтыкова и известного мастера улаживать самые трудные дела — дьяка Афанасия Ивановича Власьева.
А спустя месяц добрался до Москвы новый гонец с известием, что корабли герцогские отплыли из Дании и герцог уже в пути. Этого гонца Борис ни задерживать, ни особо одаривать не стал. Через день в обратный путь отправил.
19 сентября, на день памяти благоверных князей Федора Смоленского и чад его Давида и Константина, состоялся въезд герцога в Москву с великой пышностью, под звон колокольный.
28 сентября, на день Харитона Исповедника и родителей Сергия Радонежского — преподобных схимонаха Кирилла и схимонахини Марии, последовало приглашение герцога на обед к Борису.
Празднествам не виделось конца.
В продолжение этих трех лет (1601–1603) совершались вещи столь чудовищные, что выглядят невероятными… Не считая тех, кто умер в других городах России, в городе Москве умерли от голода более ста двадцати тысяч человек; они были похоронены в трех предназначенных для этого местах за городом, о чем позаботились по приказу и на средства императора, даже о саванах для погребения.
Причина столь большого числа умерших в городе Москве состоит в том, что император Борис велел ежедневно раздавать милостыню всем бедным, сколько их будет, каждому по одной московке (полкопейки)… так что, прослышав о щедрости императора, все бежали туда, хотя у некоторых из них еще было на что жить; а когда прибывали в Москву, то не могли прожить на эти деньги… и, впадая в еще большую слабость, умирали в городе или на дорогах, возвращаясь обратно.
В конце концов, Борис, узнав, что все бегут в Москву, чтобы в Москве умереть, и что страна мало-помалу начинает обезлюдевать, приказал ничего больше им не подавать; с этого времени начали находить на дорогах мертвыми или полумертвыми от перенесенных голода и холода, что было необычайным зрелищем.
Сумма, которую император потратил на бедных, невероятна; не считая расходов, которые он понес в Москве, по всей России не было города, куда бы он не послал больше или меньше для прокормления нищих…
Престол престолом, а породниться с семействами королевскими все едино нужно. Как иначе? Для бояр Годуновы навсегда худородными останутся. Каких богатств ни набери, попрекать отцовской бедностью будут. Не от хорошей жизни отцов брат, Дмитрий Иванович Годунов, во дворец племянника с племянницей брал — известно, чтоб одну-единственную наследную деревеньку не делить, на жизнь их не тратиться. Оттого и с грамотой нам с Ариной совладать не пришлось. Сестра-то еще какой-никакой премудрости книжной поднабралась — много ли бабе надо! — а у брата ни времени, ни случаю не выпало. Все в службе дворцовой, все с утра до ночи на виду. Теперь одна забота — неучености своей государю не выдать.
Зато уж деткам все науки преподал, всех учителей самых что ни на есть ученых предоставил. Ни за Федора, ни за Ксенью краснеть не придется — хоть сегодня в какой ни хошь европейский дворец. Послы все говорят: залюбуешься — заслушаешься. А у царевны еще и характер легкий, веселый. Все бы ей шутки шутить, сказки сказывать. Исподтишка даже пляски новомодные разузнала — в тереме нет-нет да пройдется, лишь бы боярыни не заметили.
Казалось, посчастливилось. Сразу пришлось с Данией о границе в Лапландии толковать. Тут и сказал, что зятем желал бы датского царевича иметь. Король у них молодой, только что на престол вступил — старший сын Фридриха II Датского, Христиан IV. Он брата своего Иоанна предложил. В Москву без проволочки снарядил. Ксеньюшке приглянулся. Царица Мария Григорьевна слова супротивного не сказала. Со свадьбой торопиться стали.
Одно сомнение: больно отец королевичев на государя Ивана Васильевича похож. Четырьмя годами всего государя нашего покойного моложе. Королем Дании и Норвегии в поход Казанский объявлен был. Поначалу воевать принялся со Швецией — семь лет разделаться не мог. Потом зарок дал, одними художествами да науками заниматься стал. Споров церковных — и тех не поощрял. В мире великом с народом своим жил. А нравом куда как не сдержан. Все толковали: оглядки да рассудительности королевской от него не жди.
Решили мы с царицей Марьюшкой обождать. Лучше к жениху приглядеться. Чем ему плохо на московских хлебах-то пожить, к порядку привыкнуть, а теперь что? Теперь-то как? Не смолчит Москва! Сердцем чую, не смолчит…
Как могла смолчать Москва, когда 16 октября, на день памяти мученика Лонгина Сотника, иже при Кресте Господни, разошлась на торжищах весть: занемог царевич-жених.
Царь верить не захотел. Решил, от обильных яств. Может, от напитков крепких. Кто знает, как пришлись непривычному человеку.
Дни шли. Секретарь герцога раз за разом отказывался принять приглашение к царскому столу. Борис заподозрил неладное — хитрость какую, хоть до окончательных условий брачного договора дело еще не доходило. По старому своему обычаю велел людишек порасспросить — возчиков, что дрова на двор герцогский доставляли, водовозов, служек с Кормового двора.
В один голос подтвердили: лежит герцог. Который день в покое своем лежит. Врач при нем и монах-иезуит. Никому к больному проходу не дают.
Посла своего отправил. О здоровье осведомиться. Собственными глазами посмотреть. Убедиться.
Провели посланника к ложу герцога. Вернулся боярин во дворец — подтвердил: худо герцогу. С лица совсем спал. Кожа позеленела вся. Лежит — лихоманка его бьет. Под сколькими полостями меховыми согреться не может.
На день великомученика Дмитрия Солунского, 26 октября, царь сам с царевичем к гостю собрался. Понял: не сбыться его планам. Плакать, в голос вопить начал, за что ему наказание такое, испытание не по силам.
А через день, на Параскеву Пятницу, герцога не стало. Преставился второй жених царевны Ксении.
19 октября утром в 9 часов к герцогу Гансу с Симеоном Микитичем (Годуновым) явились пятеро царских докторов медицины, а именно: доктор Каспар Фидлер из Кенигсберга, доктор Иоганн Хильке из Риги, доктор Генрих Шрейдер из Любека, доктор Давид Васмар из Любека и доктор Христофель Райтингер, уроженец страны Венгрии… В это самое утро царь приказал собрать у ворот Кремля по крайней мере тысячу бедняков, каковые все получили милостыню, причем у ворот Кремля был такой шум и крик, что слышно было на нашем подворье, и мы могли предположить только, что это пожар.
27 октября его царское величество сам был на подворье у моего господина, несмотря на то, что никто из побывавших у больного не смеет в течение трех дней являться пред очи царя — и даже (не смеет явиться перед царем) побывавший на подворье, где есть больной или покойник, если не прошло трех дней после его выноса, — так боятся русские болезней, — несмотря на это, в этот день царь сам приехал к моему господину посетить его в болезни, и как он нашел герцога очень больным и слабым, то стал горько плакать и жаловаться.
28 октября царь Борис снова посетил герцога и несколько раз принимался горько плакать, и все бывшие с ним бояре выли и кричали так, что сами не могли друг друга понять; наш толмач тоже не мог ни расслышать, ни понять, что они выли и кричали, и делали они это всякий раз, как начинал плакать царь.
И царь сильно предавался горю. Тут герцог Ганс два или три раза весьма быстро и с силою поднялся и повернул голову к царю, но ничего понятного сказать не мог.
По замку вести быстро расходятся. Заболел. Заболел московит. Видно, не на пользу пошла ему Москва. Приехал — еще на ногах держался. Потом слег. День ото дня слабеть начал.
Доктора Симона Вдоха как на грех не оказалось — в Краков уехал. Свой лекарь навары всякие стал делать. Травами поить. Не помогает. В покой больного хорошую просторную постель внесли. Перины да подушки едва не под потолок взбили.
Дверь в покой плотно прикрыта. Чтоб не дай Бог сквозняком не потянуло. Белье больному по сколько раз на дню менять стали. Челядь с ног сбилась. Вишневецкий утром и ввечеру сам заходить начал: забеспокоился.
Наконец день пришел, попросил пан Гжегож исповедника. Монах-иезуит все время под рукой был. Прошел к больному. Часа два не выходил. А как вышел — к князю заторопился. Ни на один вопрос о хвором отвечать не стал.
Князь от нетерпения навстречу привстал: что, святой отец? Что?
Монах на ладони крест-мощевик нательный протягивает и камень драгоценный, изумруд больше лесного ореха. Вот, мол, хворый последнее, что от дому родительского осталось, просил на погребение достойное его потратить. А крест-мощевик переслать бы в монастырь русский — название на бумажке написано — инокине Марфе передать. Чтобы знала, нет больше ее сына. Помолилась бы.
Князь смотреть не стал: неужто не выживет, святой отец? Неужто средства нет? Монах головой качает: есть средство. Последнее. Если мощевик на алтарь церковный положить и над ним службу отслужить. Захочет Господь, услышит молитвы наши. Нет, так и врачам уже делать нечего.
Вскинулся князь: так чего же ждем? Скорее, святой отец, скорее! Только вот незадача — церкви православной у нас здесь нет, а в костеле силы у молитвы не будет.
Монах головой покачал: един Христос в церквах наших. К нему одному и моление наше. А если будет на то его святая воля, то…
Вишневецкому невтерпеж: что у тебя в мыслях, святой отец? — А то, что если облегчение наступит после нашей службы, тем легче будет пану Гжегожу в лоно истинной папской церкви перейти.
Полегчало! Да как полегчало хворому. После богослужения через несколько часов без посторонней помощи в постели приподнялся. Слаб-слаб, а даже улыбнуться попытался. Улыбка кривая вышла, будто вот-вот заплачет.
Вся челядь набежала на чудо поглядеть. Думали — не жилец, а на поди, как оно случается. Кухарчик еду принес — съел несколько кусков. Поблагодарил. Вежливо так.
На другой день в замке шум. Мнишки с младшими детьми приехали. Топот по переходам. К больному ворвались — разрешения не спросили. Братишки Маринины на постель уселись, лакомства из карманов суют. Толкуют о чем-то. Друг друга перебивают.
Ясновельможная паненка в дверях застыла. Внимательно смотрит. Ни стеснения, ни улыбки. «Пойдешь с нами колядовать, пан Гжегож?»
Присмотрелся: повзрослела ясновельможная паненка. А может, всегда взрослее своих лет смотрелась. Внимания не обращал — все равно ребенок. Сегодня нет. Сегодня от взрослой не отличишь.
«Я вот тут наряды принесла». — Тряпки какие-то в руках держит. — «Корону». — И впрямь корона жестяная. Может, венчальная из костела деревенского. Помята немного. — «Царем Иродом будешь. А мы вокруг тебя хоровод водить будем. Согласен?»
Не просит — приказывает. Надо же! «Не согласен». Удивилась: как это? Ей отказывать? Вроде ушам своим не поверила. «Не согласен Иродом, — повторил. — Ясновельможная паненка сказала — не подумала. Невместно мне. Подумаешь, сама поймешь».
Посмотрела пристально: «А почему тебя Гжегожем зовут? Разве твое это имя?» — «Надо было, потому и Гжегож». — «А почему надо?»
В глазах ни доброты, ни любопытства. «А если я тебя паном Димитром звать буду?» Ответа не получила, снова с вопросом: «А если вашим высочеством царевичем Димитром?» Ближе подошла: «Высочеством — можно?»
«Зачем это ясновельможной паненке?» — Удивилась: «Как зачем? Мне отец еще когда обещал…» Запнулась.
«Что же обещал пан воевода ясновельможной паненке? Боится паненка сказать?» — «Ничего не боюсь, только пока незачем». — «Значит, страх ясновельможную паненку облетел».
«Да нет же! — с досады ножкой в крохотном алом сапожке на тоненьком каблучке притопнула. — Да нет же, ничего не боюсь. Только знать наверняка хочу». — «Что же знать?» — «Можно ли тебя Димитром звать? Твое ли это имя? В крещении святом?» — «Устал я, пусть извинит меня ясновельможная паненка. Нездоров. Очень».
Вскочила и в дверь. Оглянулась — на щеках что твои розы расцвели: «Правда мне нужна! Правда!» — «А она всем, ясновельможная паненка, нужна. И не нужна. Трудно с ней— с правдой».
«Так что же выходит, люди ради легкости лгут?» — «Верно. Чтобы легче жить. Чтобы жизнь спасти. Правда чаще убивает, чем пуля, чем стрела из арбалета. Правды, знаешь, как стерегутся. А тебе она вдруг понадобилась».
Снова ближе подошла: «Всю жизнь за жизнь опасаться? Да стоит ли она того, жизнь-то?» — «Может, и не стоит, да так Господь наш Великий и Милосердный решил».
Головку наклонила. Пальчиками пышные юбки прихватила. В глубоком поклоне чуть не до земли присела: «Выздоравливайте, ваше высочество. С вашего позволения, завтра снова навещу вас. И благодарю царевича Димитра за милостивую беседу».
Братишки так и замерли — ничего не уразумели. Это наша Марыня колядовать собралась? За ней не угнаться: то смеется, то сердится, а то и заплачет. Ясновельможная наша матушка говорит, устает от Марыни за пять минут. Голова от нее болеть начинает.
Голова — это верно. И все же: чем не королева?
Место… Место бы себе найти… Попритульнее. От глаз всевидящих да ушей всеслышащих подале. Что боярыни верховые, что девки под ногами путаются, услужить тщатся, в глаза глядят. А на деле — ложь одна. Лукавство проклятое. Слабины ищут. Огорчения. На то и терем царский, чтоб все людское из человека каленым железом выжечь. Уж не богатства, не деньги — власть! Власть одна всем разум мутит, на что хошь толкает.
Царица! Это в глаза только — государыня Мария Григорьевна. А за спиной? Иной раз дверь не успеют притворить, уже шипят. Не слышишь — нутром чуешь: ненавидят. Как ненавидят. Нипочем не забудут — Малюты Скуратова дочь. Малюты — палача да душегуба. Иначе николи батюшку не называли. А сами? Сами-то что? Лучше были?
Батюшка великому государю верой и правдой служил. Верно говорил: не он, Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский-Малюта, другой бы сыскался. Царский суд — Божий суд: как сказано, так и свершится. Государь-то — наместник Божий!
Божий… А у них с государем Борисом Федоровичем — тоже Божий? Что ж тогда все наперекос идет, дня легкого не выдастся? Ну, не Рюрикович Борис Федорович, не из их роду, так разве не менялись на престоле семьи? Повсюду менялися. Ведь на перемену тоже произволение Господне надобно. Не заслужил его Борис Федорович, что ли? Мало трудился? Умом да храбростью обижен?
От татарского мурзы Чета Годуновы пошли, что при великом князе Иване Даниловиче в русскую службу вступил да как еще обласкан был, с какой честью принят. Он же Ипатьевский Костромской монастырь заложил, великую святыню. Оно верно, что потомки на две линии разделилися: старшие Сабуровыми стали зваться, младшие — Годуновыми. Состояния большого не имели, так в опричнину и пошли — не первые, не единственные. Все к государю ближе.
А государь Иван Васильевич тут же на Бориса Федоровича глаз положил. В Серпуховском походе оруженосцем своим сделал. И то сказать, хорош молодец был! Куда как хорош! Всем взял — и ростом, и в плечах косая сажень, кудри черные копной, взгляд орлиный, а уж голос — какой певчий не позавидует: трубный, а бархатный. Говорит, будто песню поет — заслушаешься. Оттого царь Иван Васильевич дружкой его на свадьбе своей с Марфой Собакиной сделал: люди бы полюбовалися.
Не задалася свадебка — на все воля Божия. Две недели новобрачная пожила, в горячке горела, а там и долго жить приказала. Известно, грудная болезнь не милует. Батюшка сказывал, вся родня о том знала: царица Марфа и Годуновым, и Сабуровым, и нам не чужой была. Да все надежду имели, авось маленько поживет с государем, а уж следующий раз ему под венец не идти: правила церковные не позволят. Того в расчет не взяли, что государь Иван Васильевич никакому чину не подвластен был. Рассуждение имел: грехом меньше, грехом больше — лишь бы перед кончиной покаяться успеть.
В те поры батюшка второпях и меня за Бориса Федоровича отдал, согласия, известно, не спрашивал. Жениха на сговоре, да и то мельком, увидала. О другом тогда думалось: сестрица-то за царского братца выдана была, за князя Ивана Глинского, а мне кто достался? Пожалиться некому было. Батюшка сам обиду мою девичью уразумел, посмеялся: коли все по нашей мысли пойдет, высоко, дочка, подымешься. Кабы знал, что на трон царский!
Батюшки-то, двух лет не прошло, не стало. В честном бою полег — крепость такую, Пайду, брал. В домовине родимого привезли, у приходской нашей церкви схоронили. Теперь-то чего таиться — туго бы Борису Федоровичу пришлось. Спасибо, дядюшка его родной по-прежнему должность постельничего правил, приказом постельничим ведал. Государю без его ведома и шагу не ступить: он и за одежу всю царскую в ответе, и за мастерские дворцовые — коли что Ивану Васильевичу запонадобится, и певчими распоряжался, всю прислугу дворцовую да истопников доглядывал. Его служба — на ночь глядя, все дворцовые караулы обойти внутренние, а там и ко сну улечься с царем в одном покое вместе.
Племянников не забывал, ни Боже мой. Борису Федоровичу должность кравчего спроворил. А как государь Иван Васильевич почал царевичу Федору Иоанновичу невесту искать, сношеньку Ирину Федоровну сосватал. Плакала тогда, ох и плакала, а словечка супротив не молвила. Нешто можно! Слаб ли царевич головкой, али телом, все едино царская кровь. Борис Федорович тогда боярином стал — плохо ли!
Да и с землицей ладно все получалося. Дядюшка Борису Федоровичу строго-настрого заказал государя челобитьем беспокоить. И без его царского величества, мол, обойдемся. Как еще обходились! Вся родня годуновская о бесчестье тягалась с самыми что ни на есть именитыми семействами. А за бесчестье, известно, коли тебе правду признают, вотчинами расплачивались. Дядюшка Бориса Федоровича боярина Умнова-Колычева поборол, нам вотчина Тулуповых досталась.
Бояре тоже не дремали. Люто против Годуновых свирепели, государю в ноги челобитной поклонилися: мол, бесплодна Ирина Годунова, развести с ней царевича надобно. Ее в монастырь, ему — новую супругу.
Государь, не тем будь помянут, с ними со всеми, как кот с мышью, тешился. Вроде бояр обнадежит, и Бориса Федоровича сна лишит. В чем вина сношеньки-то была? Каждый понимал: кровь с молоком, красавица — другую такую поискать, а вот царевич… Господи прости, ни к какому делу не гож. Спасибо, за Ирину Федоровну, как дитя малое за мамкин подол, держался. Иных подчас узнать не мог, ее одну среди всех распознавал. Оторвать от супруги не могли. Государь и с ним говорить собрался, да рукой махнул: кричит царевич, слезами того гляди захлебнется, ножками топает, кулаками машет. Слова вымолвить толком не может — все криком. Пузыри пускает, того гляди об землю ударится. Какого уж тут наследничка ждать!
Никому-то Федор Иоаннович не нужен был. А как государь смертно зашиб старшего царевича Иоанна Иоанновича, выхода не осталося. Пришлось Ивану Васильевичу наследником Федора объявлять. Сказывал Борис Федорович, злорадствовал больно государь: я вам плох был, теперь со слабоумным поживите, меня добрым словом поминайте! О сынке Марии Нагой и разговору не бывало. Как иначе: седьмая супруга, по молитве взятая — «для утишения плоти», не для супружества христианского.
Оно верно, что по первому завещанию хотел государь Иван Васильевич Марии Нагой в удел Ростов определить, а сынку — Углич да еще три города. Только раздумался: в последнем завещании царицу всяких земель лишил, Димитрию один Углич положил да и то, чтоб опека над ним была, — не иначе. Борис Федорович сколько на то сил положил! Да разве все усмотришь? Опекунами Дмитрия Иоанновича государь назначил дядю его родного, Никиту Романовича Юрьева, князя Ивана Федоровича Мстиславского, князя Ивана Петровича Шуйского да Богдана Яковлевича Бельского. О Годунове ни словечка, будто и не было слуги верного.
Бысть же в земле глад великий, яко и купити не добыть. Такая же бысть беда, что отцы детей своих метаху, а мужие жен своих метаху же, и мроша людие, яко и в прогневание Божие так не мроша, в поветрие моровое. Бысть же глад три годы.
Царь же Борис, видя такое прогневание Божие, повеле мертвых людей погребати в убогих домах и учреди к тому людей, кому те трупы сбирати.
По воле государя назначены были особенные люди, которые подбирали на улицах мертвые тела, обмывали их, завертывали в белое полотно, обували в красные башмаки, вывозили в Божий дом для погребения.
Летит, летит во весь опор по дороге к Пречистой, к Новодевичьей обители возок царский. Только бы успеть! Только бы у умирающей благословиться.
Гонец сказал: кончается великая инокиня Александра. Того гляди дух испустит. Коли государь не поспешит, не застанет сестрицы. Мать-настоятельница велела лошадь не жалеть.
Да с чего бы вдруг? Все это числа проклятые. Опять октябрь. Опять день Дмитрия Солунского. Тот, прошлый, едва пережил. Вспомнить страшно. Царевна Ксенья без памяти свалилась — часа два отхаживал. Доктора надежду терять стали.
Знала, знала горлинка наша: все для нее кончается. Теперь уже навсегда. Отца слушать не стала, как в себя пришла. Рукой махнула: значит, не судьба.
Жениха своего только в гробу и увидала — живым не пришлось. Разве что в щелочку разок глянуть.
Решил не отправлять герцога на родину. По латинскому обычаю разрешил тело набальзамировать, чтобы хранилось веки вечные в московской земле, в специально устроенном в Немецкой слободе склепе.
С известием о кончине в Данию Рейнгольд Дрейер поехал. Долго в пути был — только 7 мая следующего, 1603 года, по латинскому летоисчислению, в Москву вернулся.
Слова сказал обидные. Страшные. Что король Христиан не верит в смерть внезапную. Полагает, принял ее брат от яда. А особенно сестра покойного, нынешняя королева Англии, убивается. Простить не может, что отправили Иоганна на заклание к московитам, что никто еще оттуда добром не вернулся. Никто!
Нет, нет, москвичи ни при чем. Он один всему виною. На него, Бориса, заклятие положено: за что ни возьмется, все в прах рассыпается. А яд… Что ж, его и на дворе герцога любой подсыпать мог. Из ненавистников семейства Годуновых. Чтобы не окрепла их держава, не укрепился корень. Это возможно.
Сестра. Арина Федоровна. Не простила. Ничего не простила. Ни власти царской потерянной. Ни пострига насильного. Видеть брата не хотела. Перед племянниками двери кельи закрыла. А уж о царице Марье Григорьевне и говорить нечего. Что батюшку ее Малюту Скуратова, что ее самою никогда не любила. Во всем одну Марьюшку винила.
Когда последний раз виделись — не припомнить. Вроде не так уж и давно. А может… нет, нипочем не вспомнить.
Палаты сестре еще когда велел возвести в Новодевичьей обители. Просторные. Нарядные. Тогда еще через плечо бросила: над склепом сестриным трудишься, Борис Федорович? Не в поместье, чай, не на вольном воздухе, от Москвы подале, а в обители, для невинных узниц поставленном.
Спорить начал — отмахнулась. «Солжешь, братец. Мне ли тебя не знать: ложью, как паутиной в старом амбаре, всю запутаешь. Каждый из нас свое знает, и на том беседу кончим».
Наконец-то ворота. Тяжелые. Дубовые. На колокольцы привратница выглянула, створки отворять заторопилась. Стрельцы помогать начали.
Возница кнутом хлопает. Кони разбежались — стоять не хотят. Вперед рвутся. Палаты сестрины издалека видать, а доехать непросто: все сугробами завалено. Приходится по тропкам пробираться.
Самому идти — одышка берет. В груди колотье. Боль к горлу подступает. У крыльца настоятельница: «Государь! Великий государь!..» — «Что? Что с сестрицей?» — «В забытьи. Ино раз глазки откроет, а кого узнает, нет ли, не догадаешься». — «Лекари?» — «Поздно, великий государь. Да и не хотела их видеть сестра Александра. Двери перед ними на засов запирала». — «Что ж меня не известили? Я бы…» — «Извещали, великий государь. Не ехал ты за своими государскими делами. Государыня Мария Григорьевна говорила, как только поосвободишься…»
Значит, не говорила Марьюшка. Или говорила — разве упомнишь. В сенцах вода в бадейке ледком покрылась. Ковшик порожний рядом лежит. Старенький. Деревянный. Чуни чьи-то. Под лавкой.
Через палаты прошел — келья. От печи широкой, голландской, жаром пышет. От окна холодом тянет. Войлок на нем пообносился. По краям растрепался.
Иринушка разметалась на постели. Лицо восковое. Вострое. Пряди седые на подушке синей. Рука у горла прозрачная, слабая.
Защемило сердце: слышит ли. Узнает ли? В смертный час благословить брата должна. Непременно! Раз ему жить положено — не ей. Все простить. Должна!
Настоятельнице кивнул — за дверью скрылась. Одни. Наконец-то!
— Аринушка! Сестрица…
Только пальцы чуть дрогнули. Простыню примяли.
— Аринушка! Узнаешь ли меня, брата своего единственного?
По векам ровно ветерок прошел. Глаз не открыла — только чуть-чуть вроде бы кивнула.
— Прости, родная. Никак нельзя нам, Аринушка, в несогласии расставаться. Всю жизнь одним снопом держались…
Губы зашевелились. Голос как вздох.
— Не всю… Не всю…
— Все еще зло на меня из-за престола держишь, Аринушка. Так пойми, не было такой силы, чтобы за царицей власть удержать. Обычай у нас иной. Вспомни, как искал тебе женихов, чтобы с мужем законным могла бы на престоле утвердиться, чтобы…
Голос как вздох.
— О престоле поздно… перед престолом Всевышнего… скоро.
— Ангели тебя там ждут, безгрешная твоя душа, Аринушка. Там отдохнешь, блаженство испытаешь. А нас, грешных, прости ради Христа. В чем вольно или невольно перед тобой согрешили. Что тебе, родная, с собой наши обиды да грехи брать. Не нужны они…
— Нужны… навсегда нужны… обманул ты меня… в грех ввел… с царевичем… знала, нежить ему… не воспротивилась… должна была… С тем и отхожу, не удалось вам… царевича… убить… за иное дитя невинное… грех на душу взяли… жив… жив…
— Что говоришь, Аринушка? Как жив? Откуда взяла? Кому сказала?
— Радоваться… радоваться тебе надо… Все знают… Слава Господу… Не приемлет он твоей власти… Людей твоей властью карает… Страшно карает…
— Мало я для них делаю, Аринушка? Поглядела бы, сколько в Москве нашей украшений прибавилось, чего только не построилось.
Глаза тихо-тихо приоткрылись. Глядят строго. Как казнят.
— Зачем… зачем строилось… народ голодом премирает…
— Знала бы ты сестрица, сколько милостыни из царской казны раздаю, сколько нищих и убогих привечаю. Ежедневно!
— Не родит земля под твоей державою… Третий год зернышка единого не выросло… тебя… на носилках… из дворца в собор выносят… живым покойником…
— Как это — живым покойником! Чтобы народ слухам не верил, будто умер их государь, будто…
— Был царевич в Москве… был… все видели… на Посольском дворе жил…
— Бредишь, Аринушка, бредишь!
— И еще придет… скоро… совсем скоро… за все грехи наши…
26 октября 1603 умерла царица Александра. Похоронена 27-го.
В конце октября почила в Бозе старая царица Александра, вдова блаженной памяти царя Федора Иоанновича, сестра нынешнего царя Бориса, постригшаяся в монахини… она умерла, как говорят, единственно от душевной скорби, ибо видела несчастное положение страны и великую тиранию своего брата, погубившего все знатные роды, и предсказала ему много несчастий, которые падут на него; однако всегда была хорошо расположена к нему и была ему доброй советницей; так что он был ее смертью чрезвычайно опечален, но Бог всемогущий взял эту царственную жену из сей плачевной юдоли, чтоб она не видала и не испытала приближавшегося несчастья; и ее похоронили в церкви Вознесения в Кремле, и весь народ горько плакал и был, и это было 27 октября.
Ясновельможный пан воевода велел дочь позвать. Приосанился. Разрядился. Не одну чашу вина, поди, для храбрости выпил.
— Вот и до тебя очередь дошла, кохана цуречко — дочка любимая. Тебе, Марыню, решать, кем быть хочешь.
— Пусть отец яснее выразится.
— Куда яснее. Полагают магнаты наши и шляхта — пора на Москву идти. Бояр, боярских детей — о дворянчиках уж не говорю — приезжает множество. На царя Бориса жалуются. Другого царя себе просят. На помощь нашу большие надежды возлагают.
— Пусть меня простит ясновельможный отец, но что мне в том?
— А то, что будем мы поддерживать царевича, что столько лет на хлебах и попечении нашем живет. Пойдем с ним до Москвы.
— И что же? Так король решил?
— Я полагал тебя умнее, цуречко. Какой король? Зигмунт не имеет ни воли, ни признания народа. Запутался в юбках своих немок. Он Польше тоже не нужен.
— Вот теперь и вовсе ничего не понимаю.
— Поймешь, Марыню, хоть и молода ты очень.
— Святой отец сказал, молодость как болезнь: проходит.
— Как болезнь, надо же! Хорошо бы эту болезнь в себе до седых волос носить — куда легче жить-то бы было.
— Так чего же ждет от меня отец?
— Не торопись! Ишь, тебя в крутом кипятке купали. Удержу не знаешь! А мне нужно, чтобы ты не только все поняла, да еще на всю свою жизнь прикинула. Приказать тебе в таком деле не могу — сама решай, сама за себя оставайся в ответе.
— Отец начинает запугивать меня? Я не из трусливых.
— Знаю. Так вот король боится московского похода, и это нам на руку. Мы поддержим царевича, поможем ему обрести отцовский престол, прибавим к своим силам силы московские и вернемся в Польшу, чтобы сменить короля. Если все пойдет по нашим планам, Дмитрий станет королем двух держав — Польской и Московской. Настоящим императором… А супруга его императрицей.
— Супруга? Вы знаете, кто это будет?
— Ты же просила у меня царственного жениха, цуречко, разве нет? Жених перед тобой.
— Но он не делал мне предложения. Не объяснялся в любви.
— А вот это твое дело, Марыню. Отец поддержит тебя — как же иначе! Только при условии вашего брака и поддержанных тобою обязательств мы дадим царевичу средства для похода и солдат. Но ты должна заставить его опуститься, у своих ног. Иначе ты никогда не сможешь добиваться от супруга всего, что пожелаешь.
Он должен зависеть от тебя, но и обожать тебя, как покойный король Зигмунт II Август обожал свою Барбару Радзивилл, которая, кстати сказать, известна под фамилией своего первого мужа. Ее собственное происхождение представляется более чем сомнительным. Но любовь не рассуждает.
— Мне нужны будут модные платья — эти слишком просты и не могут покорить ничье воображение.
— Значит, ты согласна?
— Еще притирания. И непременно самые дорогие итальянские духи.
— Ты уже начинаешь действовать, цуречко?
— Хотя молодость и большой недостаток, я не могу дожидаться, пока эта болезнь пройдет естественным путем. Я согласна, как хочет знать отец, на что?
— Стать супругой московского царевича.
— Нет, царицей Московской. Не просто супругой царя, а отдельно, по полному церемониалу венчанной на царство. Супругой этого человека я бы не согласилась стать никогда. Просто он стоит на моем пути к престолу.
— Марыню, но есть… есть неизбежные обязанности супруги.
— Ах, отец об этом. Я не хочу думать о подробностях — я хочу иметь в руках скипетр и державу. Я хотела этого с тех пор, как помню себя.
— Царевичу Дмитрию будет нелегко, и тебе придется ему помочь. Умом. Советами. Преимуществами, которыми располагает хорошее воспитание.
— Это будет не только престол, отец. Это будет и мой трон. Кстати, я видела множество русских людей на нашем дворе.
— Это те, кто раньше знал царевича и теперь добрался до наших краев, чтобы предложить ему свою службу и просить его опеки.
— Они заслуживают доверия?
— Не понимаю.
— Их никто не направлял сюда специально? Никто не подучивал в их речах?
— За это можно поручиться.
— Тем лучше.
— О чем ты думаешь, Марыню?
— Бастарду всегда трудно доказывать свое происхождение. Думаю, что человеку, объявленному убитым, тем более.
— В Московии всегда сомневались в этом убийстве.
— Когда я смогу получить новый гардероб и соответственно встретиться для разговора с царевичем?
— Мне пришла мысль устроить великолепный праздник. Тогда твое появление, цуречко, со всеми фамильными украшениями и в новых нарядах будет особенно убедительным. Пусть это состоится через неделю.
Духовник словно нарочно ждал в костеле. Не успела дверь скрипнуть, появился из бокового нефа.
— Я хочу исповедаться, святой отец. И получить ваши наставления. Если можно, сейчас же.
Тихо в костеле. От почерневших рядов кресел тянет свежим воском. Облачко тумана от курившегося недавно ладана застыло у верхних окон. У алтаря цветы. Огромные букеты. Запах вянущих листьев. Травы. Ковыля…
За дверцей конфессионала темнота. Дыхание за резной решеткой. Складки лилового шелка.
— Святой отец знает — мне предстоит брак с московитом…
— С царевичем Московским.
— Так говорят.
— Другие говорят? А ты — ты что думаешь, дочь моя?
— А если… все рассеется. Значит, я окажусь женой человека без средств к существованию и будущего.
— О чем ты думаешь — о жизни своей с другим человеком. Жизнь может сложиться по-всякому. Поэтому в церковном обряде мы и объединяем брачующихся на радость и горе, на болезнь и здоровье. Чего ты ждешь от меня, Марина?
— Правды! Правды хочу, святой отец!
— Умерь свою гордыню, дочь моя. Опомнись, Марина!
— Гордыню? Так в чем же она, отец?
— Один Господь Вседержитель знает правду. Один Господь и может определить, какую ее часть каждому человеку следует знать. Против его святой воли бунтуешь в тщеславном беспамятстве своем!
— Но ведь моя это жизнь! Мне ехать в чужую страну. Мне быть рядом с другим человеком. Кто он на самом деле? Что знаешь о нем, святой отец?
— Твоя жизнь! Твоя судьба! Сама признаешься в своем высокомерии. Не видишь ничего, кроме себя самой.
— Но как же иначе?
— Забыла, дочь моя, какой ценой поплатились прародители наши за избыток знания, страданиями всех своих потомков поплатились, ничего и для самих себя не получив. Без крова, пищи и одежд остались после жизни райской.
— Здесь нет рая, святой отец, — ты сам говорил. И тот же конец грозит мне, если не дознаюсь.
— Чего, дочь моя?
— Но если нет у московита прав на престол московский, если не положен он ему?
— И снова Господу о том судить — не тебе и не мне.
— А я? Что со мной будет?
— Станешь царицей Московской. Если на то будет Его святая воля. Светом истинной веры просветишь заблудшие эти земли. Послужишь святой нашей церкви и папскому престолу. Род свой утвердишь на московском престоле. Прекратишь кровопролитные, на века затянувшиеся войны двух родственных народов. Поможешь им совместно противостоять натиску неверных. О таком предназначении можно только мечтать. А о долге своем перед будущим супругом ты ничего не хочешь спросить?
— Я не люблю его, святой отец, не люблю! И никогда не буду любить.
— О плотском хлопочешь! Не о душе.
— Он так некрасив…
— На государей смотреть надо не оком телесным, но зрением духовным. Предназначение их усматривать, перед ним благоговеть.
— Низкий. Коренастый. Дышит тяжело, шумно. Как меха кузнечные раздувает.
— Весь в старшего брата, покойного государя Федора Иоанновича. Порода у них такая.
— Волосы черные. Жесткие. Торчком. Хмурый всегда.
— Все рассмотрела ты, дочь моя, а остроты разума не узрела. Редких знаний молодой государь. Каждый диспут выиграть может. Разве это не свидетельство его предназначения к делам высоким?
— Значит, довериться ему?
— Зачем же. Силы свои и его соединить. А что до веры, мы ею обязаны одному Вседержителю и Творцу всего сущего. Только ему.
Также ходил он часто к ворожее, которую в Москве считают святою и зовут Елена Юродивая. Она живет в подземелье подле одной часовни, с тремя, четырьмя или пятью монахинями, кои находятся у нее в послушании, и живет она весьма бедно. Эта женщина обыкновенно предсказывала будущее и никого не страшилась, ни царя, ни короля, но всегда говорила все то, что должно было, по ее мнению, случиться и что подчас сбывалось.
Когда Борис пришел к ней первый раз, она не приняла царя, и он принужден был возвратиться; когда он в другой раз посетил ее, она велела принести в пещеру короткое четырехугольное бревно, когда это было сделано, она призвала трех или четырех священников с кадилами и велела совершить над этим бревном отпевание и окадить его ладаном, дав тем уразуметь, что скоро и над царем Борисом совершат то же самое. Царь более ничего не мог узнать от нее и ушел опечаленный.
Меж тем в Москву каждодневно один за другим прибывали гонцы, и каждый с дурными известиями; один говорил, что тот или тот предался Дмитрию; другой говорил, что большое войско идет из Польши; третий говорил, что все московские воеводы изменники; сверх того народ в Москве с каждым днем все больше и больше роптал…
Бояре шумят, шумят, а совета дельного не дождешься. Каждый свою выгоду блюдет — о царской и не подумает…
Никак двери приотворилися. Так и есть — Семен протиснулся. Чего это вдруг? Делать ему в Думе нечего. К престолу пробирается.
— Великий государь, царица велела поклониться тебе, просить, как ослобонишься, с ней бы на особенности поговорил.
— С чего бы это?
— Сама к твоему величеству поспешать хотела, да рассудила — весь терем переполошишь, толки пойдут. А надо бы, чтоб никто не заметил. Так и тебе, царь батюшка, пересказать велела: чтоб никто… и царевич Федор Борисович тоже.
— И царевич? Поди скажи — бояр отпущу и тут же буду. Иди, иди с Богом. Царица наша Марья Григорьевна попросту не скажет.
Царица у притолоки белее полотна. Руки стиснула. Одна в палате. Видно, всех отослала. Царевнины пяльцы брошены — впопыхах, не иначе. Двери кругом заперты.
— Государь, Борис Федорович…
— Что ты, что ты, Марьюшка? Аль занемогла, не дай Господи?
— Странница… Из Литвы… Странница… К Олене-ведунье прибрела… Вчерась вечером.
— Из Литвы?
— Человек там, сказывает, объявился. Слух пошел: царевич. Дмитрий-царевич…
— Сам себя так назвал?
— Сам молчит. Опасится. Люди толкуют. То ли узнал его кто, то ли жил у кого все годы-то.
— Узнал? Почитай десять лет прошло и узнал? Да как такому быть, сама подумай?
— Слух, как пожар верховой, идет. Будто ветром пламя гонит.
— Куда же заходила черничка, акромя теремов?
— И в теремах не была. У Олены ночевала. Я зазвать ее сюда велела, а она — сгинула.
— Как сгинула?
— Ввечеру спать завалилась в сенях, а наутро нету. Никто не видал, как собралась, не ведают, куда побрела. Да что уж теперь… Разведать, государь, надо. Верных людей послать — что за притча такая. Скорей, Борис Федорович, только бы скорей!
Так сильно прогневался всемогущий Бог на эту страну и народ, что по его попущению люди от снов и размышлений уверились в том, чего, как они сами хорошо знали, не было, сверх того заставил царя Бориса и жестокосердую жену его, бывшую главной причиной тирании Бориса, против их воли тому поверить, так что они послали за матерью царевича Дмитрия, убиенного в Угличе…
Эта бывшая царица была инокинею в одном дальнем от Москвы монастыре, и как только впервые разнесся слух об этом Димитрии, ее перевели в более дальнюю пустынь, куда не заходил ни один человек и где ее строго стерегли двое негодяев, чтобы никто не мог прийти к ней.
Борис повелел тайно привести ее оттуда в Москву и провести в его спальню, где он вместе со своею женою сурово допрашивал инокиню Марфу, как она полагает, жив ее сын или нет; сперва она отвечала, что не знает, тогда жена Бориса возразила: «Говори, б… то, что ты хорошо знаешь!» — и ткнула ей горящею свечою в глаза и выжгла бы их, когда бы царь не вступился, так жестокосердна была жена Бориса; после этого старица Марфа сказала, что сын ее еще жив, но что его тайно, без ее ведома, вывезли из страны, но впоследствии она узнала о том от людей, которых уже нет в живых.
Борис велел увести ее, заточить в другую пустынь и стеречь еще строже, но когда бы могла ею распорядиться жена Бориса, то она давно велела бы умертвить ее, и хотя это было совершено втайне, Димитрий узнал об этом. Всемогущий Бог знает, кто поведал ему о том…
Ведун сказал: имя! В нем все дело, государь. В имени твоем, Борис Федорович. Нет ему удачи на русских престолах. От века так повелось.
Ведь в святом крещении наречено! — Головой покачал: это другое. Сам соименников своих вспомни.
Отмахнуться бы от старика. Крестным знамением себя осенить. От него. А от памяти?..
Владимир, Киевский князь. Равноапостольный. Христианство принял. Русь крестил. Сын у него любимый. Борис…
Отца почитал. Старшему брату Святополку ни в чем не противился. Господу служил — богомольца да молитвенника такого поискать.
От Святополка убийцы пришли. Вечерним временем. Когда на молитве стоял. Отпел псалмы — копьями пронзили. Не на смерть — живым в полотнище от шатра завернули. В Киев торопились. Там уж Святополк двух варягов послал — мечами сердце проткнули. Великомученик, на Руси просиявший…
Внук другого великого князя Киевского — может, ведун и не знает? Борис Коломанович, венгерского короля сын. Не признал король. Вместе с матерью в Киев обратно отослал. Вся жизнь за престол отцовский воевал. Сестру императора византийского в жены взять сумел, а власти не достиг. Убили…
У ведуна свое. Сын князя Долгорукого Юрия, что начало славе московской положил. Пять лет после кончины отца на уделе пробыл — скончали.
В соборе Архангела Михаила нашем, кремлевском, гробница Бориса Васильевича, шестого сына Василия Темного. До сорока пяти лет дотянул, в боях да изменах, — скончали. В Рузе.
В Ростове Великом, в Успенском соборе, литии отправляют по другому Борису Васильевичу. Ростовскому. Как Орду ни ублажал, как перед ханом ни гнулся, едва, по приказу, со всем семейством до столицы татарской доехал, конец нашел.
…Одной царице Марье признался: хочу ведуна спроситься — правда ли. С Литвой. Белее полотна стала. Брови черные широкие тучей сошлись. Едва губы разжала: твоя воля, государь. Может, и впрямь хмару разгонит. Силушки нет. Это она-то! Малюты Скуратова любимая дочь!..
Теперь понял: сам надежду имел — если что, поопасится ведун государя огорчать. Душой покривит. Только этому, поди, за сто лет. Страх весь изжил. Глаза светлые. Не замутились. Только ободки красные. Слезятся. Руки большие. Жилистые. Как коренья дубовые.
Глядит, будто досадует: чего еще ждешь, государь?
— А Дмитрий… Дмитрий — имя удачливое?
Вздохнул: так ты о литовском человеке. И до государевых палат правда дошла…
13 апреля (1605) по старому стилю Борис был весьма весел или представлялся таким, весьма много ел за обедом и был радостнее, чем привыкли видеть его приближенные. Отобедав, он отправился в высокий терем, откуда мог видеть всю Москву с ее окрестностями, и полагают, что там он принял яд, ибо как только он сошел в залу, то послал за патриархом и епископами, чтобы они принесли ему монашеский клобук и тотчас постригли его, ибо он умирал, и как только эти лица сотворили молитву, постригли его и надели на него клобук, он испустил дух и скончался около трех часов пополудни.
Добрых два часа, пока слух о смерти Бориса не распространился во дворце и в Москве, было тихо, но потом внезапно заслышали великий шум, поднятый служилыми людьми, которые во весь опор с оружием скакали на конях к Кремлю, а также все стрельцы со своим оружием, но никто еще ничего не говорил и не знал, зачем они так быстро мчатся к Кремлю; мы подозревали, что царь умер, однако никто не осмеливался сказать.
На другой день узнали об этом повсюду, когда все служилые люди и придворные в трауре отправились в Кремль; доктора, бывшие наверху, тотчас увидели, что это случилось от яду, и сказали об этом царице и никому более.
И народ московский был тотчас созван в Кремль присягать царице и ее сыну, что и свершили, и все принесли присягу, как бояре, дворяне, купцы, так и простой народ; также были посланы во все города, которые еще соблюдали верность Москве, гонцы для приведения их к присяге царице и ее сыну… и так Марья Григорьевна стала царицею и сын ее, Федор Борисович, царем всея Руси 16 апреля 1605 года.
Борис был дороден и коренаст, невысокого роста, лицо имел круглое, волосы и бороду поседевшие, однако ходил с трудом по причине подагры…
1 июня 1605 года, около девяти часов утра, впервые смело въехали в Москву два гонца Димитрия с грамотами к жителям, чтобы прочесть их на большой площади во всеуслышание перед всем народом, что поистине было дерзким предприятием, так явиться в город, который был еще свободным и за которым стояла вся страна, где еще был царь, облеченный полной властью…
Оба помянутые гонца, прибыв верхом на площадь, тотчас были окружены тысячами простого народа, и тут узнали, что одного гонца звали Гаврилом Пушкиным, а другого Наумом Плещеевым, оба дворяне, родом из Москвы, кои первыми бежали к Димитрию; и они прочли во всеуслышание перед всем народом грамоту, которая гласила:
«Димитрий, Божиею милостию царь и великий князь всея Руси, блаженной памяти покойного царя Ивана Васильевича истинный сын, находившийся по великой измене Годуновых столь долгое время в бедственном изгнании, как это всякому хорошо ведомо, желает всем московитам счастья и здоровья; это уже двадцатое письмо, что я пишу к вам, но вы все еще остаетесь упорными и мятежными, также вы умертвили всех моих гонцов, не пожелав их выслушать, также не веря моим неоднократным правдивым уверениям, с которыми я столь часто обращался ко всем вам. Однако я верил и понимал, что-то происходит не от вас, а от изменника Бориса и всех Годуновых, Вельяминовых, Сабуровых, всех изменников Московского царства, притеснявших вас до сего дня: и мои письма, как я разумею, также задержаны ими, и по их повелению умерщвлены гонцы. Того ради прощаю вам все, что вы сделали против меня, ибо я не кровожаден, как тот, кого вы так долго признавали царем, как можно было хорошо приметить по моим несчастным подданным, коих я повсегда берег как зеницу ока моего, а по его, Бориса, повелению их предавали жалкой смерти, вешали, душили и продавали диким татарам; оттого вы легко могли приметить, что он не был вашим законным защитником и неправедно завладел царством. Но все это вам прощаю опять, схватите ныне всех Годуновых с их приверженцами, как моих изменников, и держите их в заточении до моего прибытия в Москву, дабы я мог каждого наказать, как он того заслужил, но больше пусть никто в Москве не шевельнет пальцем, но храните все, и да будет над вами власть Господня».
Те же советники его пришли к Москве и повеление его, окаянного, исполнили. Патриарха Иова свели с престола — привели его в Соборную церковь (Успенский кремлевский собор) и стали снимать с него святительское одеяние. Он же… положил панагию у иконы Пречистой Богородицы. Посланники же те схватили его и надели на него черное платье, и вывели его из Соборной церкви, и посадили его в телегу, и сослали его в Старицу… в монастырь Пречистой Богородицы (Успенский Старицкий монастырь). Всех же Годуновых, и Сабуровых, и Вельяминовых разослали из Москвы по тюрьмам в понизовые города и в Сибирские…
Об убиении царевича Федора с матерью. Князь Василий Голицын, да князь Василий Мосальский взяли с собою Михалка Молчанова да Андрея Шерефединова да трех человек стрельцов, и пошли на старый двор царя Бориса, где сидели царица и царевич под стражей, и вошли в дом…
И те стрельцы-убийцы развели их порознь по помещениям. Царицу же Марию убийцы удавили тотчас; царевича же пытались удавить в течение долгого времени, потому что по молодости в ту пору дал ему Бог мужества. И ужаснулись те злодеи убийцы, что один с четырьмя борется, и один из тех злодеев убийц схватил его за тайные уды и раздавил.
И сказал князь Василий с товарищами миру, будто царица и царевич от страха зелья испили и умерли, а царевна едва жива осталась. И повелели их тела во гроб положить.
Те же мужики красносельцы (из Красного села, ныне — Красносельские улицы в Москве) гонцов приняли и обрадовались им… И пришли в город на Лобное место. Многие же и служилые люди к ним присоединились, иные своею охотой, а иные из-за страха смертного. И вошли миром в Кремль, и взяли бояр, и привели их на Лобное место, и прочитали его, окаянного, дьявольские прелестные грамоты, и воскликнули единым голосом, и провозгласили его, Расстригу, на государство.
И, придя в Кремль, царицу, и царевича, и царевну схватили и свели их на старый двор царя Бориса, и заключили под стражу. Годуновых же, и Сабуровых, и Вельяминовых всех схватили и заключили под стражу. Дома же их всех разграбили сообща — не только имущество пограбили, но и хоромы разломали; и в селах их, и в поместьях, и в вотчинах пограбили…
Москвичи сомневались. Слухи о Гришке Отрепьеве ходили настойчивые. Хотя, если рассудить, даже слишком настойчивые. Будто кто-то своего добивался. Отчаянно. Настырно.
В рядах говорили, если бы и впрямь беглый монах, кто ни кто да узнал бы. Должен был узнать. Хотя бы те же монахи в Чудове монастыре. Почему-то не узнавали. Со стороны свидетели называли. Тоже беглых. Тоже необстоятельных.
Речь царя все слышали. На русском языке говорил. Никогда не ошибался, даром на чужбине столько лет провел.
Должен был бы к венчанию на царство стремиться — нет, пожелал с родительницей увидеться. Великую старицу из монастыря привезти. Чтоб сама на том венчании была. Чтоб сама сына благословила.
Иные слухи поползли, и все против Дмитрия. Мол, не зря на Белоозеро доверенный постельничий Дмитрия помчался, Семен Шапкин. Мол, уговорить царицу-иноку должен был, улестить, а коли понадобится, то и припугнуть.
И снова в Торговых рядах народ не соглашался. А кого же иного мог царь с радостной вестью к родительнице послать. Бояре все как один в горе да ссылке ее повинные. Разве поверила бы? Разве в подвохе каком не заподозрила?
Меньше месяца прошло, как приехала под Москву инока Марфа, былая царица Нагая. Семнадцатого июля положено молодым царем было встретиться с родительницей. И не в четырех стенах, не во дворцовых покоях, скрытых от посторонних глаз, — в чистом поле, на глазах у всего честного народа. Глядите, православные! Сами глядите, сами и судите, на чьей стороне правда!
Царицу-иноку в селе Тайнинском поместили. С поклонами к ней племянник опальных князей Шуйских — Михаил Скопин-Шуйский царем отправлен был: пусть и он поглядит, пусть в деле царском семейном участие примет.
День для встречи матери с сыном не случайно выбран был — великомученицы Марины. Сколько святая претерпела, каким мукам подверглась. За веру свою трезубцами была остругана до костей, к кресту прибита, замертво в темницу брошена и пришла в себя невредимой, во всем сиянии юности и красоты.
Царь, выбирая день, словно нарочно при всех кондак читать стал: «Марина днесь вражию голову сокрушает, победы венец с Небесе приемши. Его же бо пророцы удержати не возмогоша, того она, увязавши, уязви. Сего ради показася мучеником украшение, вкупе нее и похвала».
Семнадцатое июля — лета середина. В поле под Тайнинским толпы собрались несметные. Над полем марево дрожит, всеми цветами переливается. Жаворонки высоковысоко вьются — одна песня слышна. Рожь стеной стоит. Ветер по ней волнами ходит. От леса смолой сосновой тянет, что твой ладан.
Первым царь Дмитрий подъехал. Округ наемное войско — нарядней во сне не приснится. На конях гарцуют. Красуются. Бояре каждый со своей свитой. Что кафтаны золотные, что оружие, каменьями драгоценными высаженное. Иноземцы перекликаются. Бояре молчат.
Каптана царицына не спеша приблизилась. Кучер коней белых осадил.
Дети боярские к дверцам кинулись. Настежь распахнули. Бояре царицу-иноку под руки подхватили, на землю поставили. А царь уже у ног ее: «Государыня! Матушка государыня!» Слезами зашелся.
Царица подняла Дмитрия, на шею ему кинулась, да так и замерла. Водой обливать стали. Доктор-итальянец соли какие-то достал — чтобы понюхала, в себя пришла. Больше от царицы ни на шаг.
Толпа ахнула: сын! Чего уж! Что бояре ни говори, глаз человеческий не обманешь. Царица только очнулась, царя к сердцу прижимает и говорит, говорит… Быстро-быстро так, негромко так, словно дитя малое уговаривает. А он от слез и голоса лишился. Только и твердит: государыня-матушка! Матушка!
С полчаса прошло. Доктор забеспокоился. Известно, полуденное солнце июльское крепко припекает — не повредило бы семейству царскому. Царицу-иноку еле от сына оторвали, снова в каптану посадили. А она к окошку прильнула. Стекло ей спустили — руку к царю тянет, тянет. Худую. Почти что бескровную. Пятнадцать лет в келье сырой да темной — на кого ни доводись, здоровья не сохранишь.
В толпе вспоминать стали: хороша была царица, когда царь Иван Грозный во дворец ее ввел. Венчаться, все знали, не венчался. Надо полагать, по благословению церковному жил. Да с невесты какой спрос. Девка она и есть девка: куда родитель отдаст, там и жить будет.
А хороша! Брови соболиные на переносье сошлись. Глаза темные. Неулыбчивые. Румянец во всю щеку. Губы — что твое вишецье, соком алым налиты. Жалели, когда царь отрешил Нагую от себя. Почему? Да какой с венценосца спрос!
Лик царицы-иноки тоже иные исхитрились рассмотреть. Прядь седая по щеке бьется. Щеки ровно плугом распаханы. Губы едва не белые. В трещинках. Все она ими перебирает, перебирает.
В путь к Москве тронулись, царь около каптаны пешком пошел. Нет-нет до руки царицыной дотянется. И все слезы утирает.
Еле уговорили на-конь сесть — от кареты наотрез отказался: от царицы, мол, далеко. Столько лет ждал, наглядеться не может. Счастью своему поверить.
Не успели оглянуться, сумерки пали. Легкие. Прозрачные. До Москвы не доехать. Порешили на ночь остановиться. Царице спальню устроили, а она всю ночь с сыном на молитве стоять осталась. Говорить с ним не говорит, только молитвы читает.
Попа позвала, чтоб из Священного Писания о преподобном Иоанне Многострадальном Печорском — в его день вступили — почитал что положено.
«Святой Иоанн поклонился и сказал: «Господи! Зачем оставил меня так долго мучиться?» В ответ он услышал: «Выше силы не попускает Бог искушения человеку. Премудрый господин сильным и крепким рабам поручает тяжелую работу, немощным же и слабым — легкую»…
Только на рассвете царь к себе уехал — передохнуть. День ждал обоих куда какой нелегкий.
С утра сесть в свою карету царь не согласился. Верхом у оконца царицыной кареты всю дорогу оставался. Шапки не надел — с непокрытой головой скакал. Только в городе шапку надел, впереди кареты место занял.
Москва давно такого праздника не видала. Колокола во всех церквах пасхальным благовестом залились. Звонари рук не пожалели. Улицы народом запружены, а на Красной площади истинное столпотворение. Одних купцов, гостей заморских самых богатых несколько сотен выстроилось.
Патриарх Игнатий в дверях Успенского собора ожидал. С крестом и благословением. Царица в ноги ему упала. Еле подняли. Игнатий ее, как малое дитя, усовещевать принялся. Только и сам — народ видел — ненароком слезу смахнул. Кто бы подумать мог, что свершится такое! Мало что царевич из гроба встанет, еще и с родительницей своей воссоединится.
Не знал патриарх раньше царицы. Не знал и царевича. В Москву после Углического дела приехал. Из Рима. Туда из епархии своей на острове Кипре от турок бежал. В сане архиепископа.
До 1603 года назначения ждал. Патриарх Иов не торопился. Греков, не скрываясь, не любил. Только незадолго до кончины Годунова согласился иноземцу Рязанскую епархию в управление дать.
А как двинулись полки Дмитрия на Москву, первым из русских иерархов царевича в Туле по царскому чину встретил. Новый царь службы верной не забыл — приказал духовенству Игнатия на патриарший престол избрать.
Многие тогда из князей церкви засомневались. Воля-то царская, да не утвердится ли с новым патриархом дух униатства. Как-никак не один год в Риме прожил. Выходит, с Ватиканом, папским престолом, ладил.
Царь Дмитрий хотел, чтобы все по чину сталось. Благословения у свергнутого Иова для нового святейшего просил. Иов уперся. Не потому, что взревновал преемника к утраченной власти, а, по его словам, «ведая в Игнатии римские веры мудрование». Только иных церковнослужителей в их сомнениях укрепил.
Царь Дмитрий спорить не стал. Его власть — его и воля. Стал Игнатий и без благословения Иова патриархом. Теперь, отслужив торжественный молебен, сам государя с его матушкой на соборную паперть вывел. Сам благословил милостыню, что начали щедрой рукой раздавать.
Надо бы по чину тут царице-иноке в свои покои монастырские удалиться. Сын не дал. От себя не отпустил. Во дворец увел. За достойную трапезу вместе с собой посадил. Боярину Шуйскому после долгой трапезы сказал: теперь и на царство венчаться можно. Матушка-царица благословила. А так — куда мне без нее.
День коронования патриарх выбирал. Назначил на память пророка Иезекииля — 21 июля. Дмитрию все объяснил. Иезекииль один из четырех великих пророков. На 30-м году жизни было ему странное видение. Будто отверзлися небеса и предстало глазам его облака, а в облаке четыре животных, и у каждого по четыре лица: человека, льва, тельца и орла. А еще у каждого животного по четыре крыла, по две руки и по одному колесу. А над ними — хрустальный свод с сапфировым престолом, на престоле Господь в виде человека с книжным свитком. И услышал Иезекииль слова: «Съешь сей свиток и иди с проповедью к непокорному народу израильскому». Иезекииль выполнил приказ, исполнился с того времени пророческого духа и стал поучать иудеев в плену.
Стихиру прочел: «Иезекииле Богоприятие, яко Христов подобник, чуждаго долга томительство претерпел еси, люте истязаемь, преднаписуе хотящее четнаго ради Креста быти миру спасение. Богоявление, и избавление. Его же причаститися всем ныне умоли, воспевающим тя».
Об украшении Кремля Шуйский побеспокоился. Царский дворец всеми дорогими ярчайшими тканями и светильниками разукрасили. Дорогу из дворца через площадь к собору Успенскому золототканым бархатом застелили… Цветов в собор внесли, что твои райские кущи.
Порядок Игнатий подсказал. Дмитрий у алтаря рассказал народу о своем чудесном спасении. Чтобы иным всяким слухам конец положить. При царице-матери. Патриарх увенчал его венцом Ивана Грозного. Бояре с великим почетом поднесли скипетр и державу.
Дмитрию мало показалось. Приказал себя вторично венчать, теперь уже в соборе Архангельском, у гробов всех предков своих. Поклонился земно каждому гробу. Каждый облобызал. Последним к гробнице Ивана Грозного в приделе подошел. Перед ним наземь упал. Лежал долго, молитвы творил. Тут же архиепископ Арсений возложил на Дмитрия Шапку Мономаха. На паперти бояре золотыми монетами толпу осыпали. Никто не поскупился — своими тратились. Обо всем, чем им новый царь обязан, заранее договорились. Уверились: их волю Дмитрий Иванович станет творить. Не сможет отступиться.
Думали заставить молодого царя вернуться к старым порядкам. Главное — лишить его наемников, с которыми вступил в Москву. Они его особу охраняли. Они же и караул в Кремле несли. Трудностей на своем пути не видели. Наемникам платить надо было. На землю и поместья они не соглашались. Требовали золота, а его-то в царской казне всего ничего оставалось. Должен был Дмитрий сам понять: не по карману ему его гвардия.
Да и какая, к слову сказать, гвардия! Сброд один. Жалованье не копили. Золото тут же на гульбу спускали. На улицах бушевать принимались. Кого ограбят, кого обидят. Против таких другое войско держать надо было. Только какое?
Дмитрий первые недели в столице и слышать ни о чем не хотел. Да ведь на правду глаз не закроешь. А главное — Москва стала неспокойной, бунташной. Сама царя себе выбрала. Сама его встретила. Сама решила и порядок наводить. Постельничий что ни день стал царю доносить: пошумливают москвичи, все громче пошумливают. За дубины браться принимаются.
За всяческие безобразия пришлось шляхтича Липского арестовать. Суд приговорил иноземца к торговой казни: вывели его на торг и начали наказывать батогами. Наемники на выручку товарищу кинулись, москвичи — к приставам.
Такой жаркой битвы старики со времен татарских нашествий не помнили. Бились насмерть. Одних положили на месте, других изуродовали. Поначалу наемникам оружие помогло потеснить толпу. Потом москвичи верх взяли. Наемники в бегство припустились. Еле до Посольского двора в Кремле добежали, все ворота накрепко закрыли. Москвичей к тому времени тысячи собралось. Со всех концов города сбежались. К осаде готовиться стали. Камни в ход пустили, бревна. Того хуже — факелы смоляные кто-то посоветовал в ход пустить. Моря огненного — сколько раз оно Кремль дотла уничтожало! — не побоялись.
Семен Шапкин со двора примчался. Дмитрий у оконца стоит, на площадь смотрит. Краска с лица сбежала. Руки сжимает. Не шелохнется.
— Государь! Плохо дело! Не знаешь ты еще москвичей. На штурм пойдут — кровищи видимо-невидимо прольется. Никто не остановит. Не гоже это, ой не гоже, еще столы после коронования твоего толком не разобрали. Еще гости не разъехались — и такое.
— Знаю, Семен, что плохо.
— Выйди к ним, государь, выйди, не медля. Слова какие найди, чтоб унялись. Только что видели они тебя в Шапке Мономаха, видели со скипетром и державой, Бог даст, послушают.
— Выйти? Думаешь, сейчас?
— Сейчас-то сейчас, да не в таком платье.
— Это еще почему? Чем оно плохо?
— Не плохо, государь, в полном царском облачении выйди. К кафтанам-то самым богатым народ привык, а перед царем оробеет.
— Нешто Борис его не надевал?
— Прости на вольном слове, государь, что из того, что Годунов в том же облачении был. Не имя народу важно — власть!
— Что палач, что жертва — все едино!
— Справедливости у Господа Бога нам, грешным, искать надобно, не у толпы. Это каждый человек сам по себе Бога нет-нет да и вспомнит, в душе держит, а как в стадо люди собьются, тут уж никто себя не помнит. Не гневись, государь, распорядился я, походя, чтобы платье тебе для выхода принесли. Вот, облекайся, да и утишь народ свой, утишь, пока не поздно!
На Красное крыльцо ступил — по площади ровно вздох пронесся: «Государь! Государь с нами! Говорить будет! Государь!..» Бояре, дети боярские кольцом окружили. Рынды на ступени встали.
— Москвичи! Люди русские! Дети мои! Николи не дам вас в обиду! Никому не позволю руки на вас поднять! Жить под моей державой будете в мире и благополучии. Суд справедливый вам буду вершить, сам за приговорами смотреть. Посмели иноземцы безобразие учинить, пусть немедля зачинщиков выдадут. Слышите, жолнежы? Немедля! Обороняться захотите, пушками велю весь Посольский двор снести, чтобы камня на камне, бревна на бревне не оставалося. Мое в том слово, царское.
Ревет народ от радости. Обнимаются. Шапки об землю кидают. Здравицы царю Дмитрию выкрикивают. Патриарх Игнатий из Успенского собора нежданно-негаданно появился. Толпу благословляет. Дьяконы хоругви вынесли.
Посольский двор ровно замер. Ни стука, ни крика. Царь обернулся:
— Приставам двор сторожить. Никоим разом ворот не открывать, никого со двора не выпускать. А вы, дети мои, спасибо вам за службу верную, по домам расходитесь. Сейчас казначей вас деньгами наделит — за труды и обиды. Идите по домам, ваш государь бдит за вас.
Расходиться стали. Не сразу. Будто нехотя. У каждого монеты в руке. Переговариваются. То ли поверили, то ли не верят.
Во дворце к Дмитрию начальники рыцарей кинулись, объяснений требуют. Грозятся. Не оставят, мол, товарищей. Лучше все разом со служен уйдут, чем позор такой терпеть. Голоса все громче. Один другого перекричать хотят. Злобятся. Волками глядят.
Царь распорядился всем в столовую палату пройти. В междучасье успел повелеть, чтобы трапезу приготовили. Вина побольше выставили. Беседа, мол, непростой будет. Боярам иное место назначил: нечего все дела между собой мешать.
— Господа рыцари, похвалять вас не буду. Зря своим жолнежам волю такую дали. Но и судить за убийства никого не буду. Так скажем, обе стороны виноваты, но зачинщики из войска вашего больше всего. Придется вам их выдать. Принародно. Приставам моим передать, чтобы все видели, все слышали.
— Не бывать этому, ваше величество! Не бывать!
— Для вашего же блага стараюсь, или народ московский сам волю возьмет, или вы добровольно мне виновных доставите.
— Что делать с ними собираешься, царь?
— Мог бы не отвечать, почтенный рыцарь, но отвечу. Ничего.
— Как ничего? А зачем же тогда…
— Затем, чтоб народ утихомирить. Чтобы видели все, как их в тюремную башню отведут, как за ними все запоры закроются. А там темным временем можете приходить за ними: тюремщики отпустят. Только чтобы тем же ночным временем из Москвы исчезли. Не дай Бог кто в лицо узнает.
— Королевское слово?
— Пусть так. И чтоб дальше вы за своими воинами крепче следили. В кабаках солдаты могут только жалованье оставить, на московских улицах — и головы свои в придачу. Завтра же мои дьяки начнут рассчитывать гусар и жолнежей. В обиде никто не будет. И лучше, если все они, тут же по получении жалованья, вернутся на родину. Московскому царю их услуги больше не нужны. Дни стоят погожие, летние. Дороги удобные, доступные. Так что — с Богом.
Ишь, как — с Богом! На дворцовой лестнице рыцари дают волю гневу. Расплатиться давно царю с жолнежами пора, а вот дальше… Вернуться — кто захочет, а большинству и дороги такой нет. Все равно надо искать, к кому наниматься. Так что неплохо и в Москве пожить. У всех дворы. Кто приторговывать стал. Кто ночным временем на дорогах опустевший кошелек пополнить может. Даже и шляхта и та еще с царя не одну плату получить собирается.
Думает, обойдется без них? Думает, с одними казаками останется? Какое сравнение — казацкая вольница и жолнежи. Если в свободное время и побуянят, в бою куда какую пользу принесут. Не так все просто, как ты, царь Дмитрий, думаешь. Совсем непросто.
Титулы Дмитрия I:
Мы Дмитрий Ивановичь, Божиею милостью. Царевич Великой Руси Углетцкий, Дмитровский и иных. Князь от колена предков своих и всех Государств Московских Государь и дедичь.
Мы пресветлейший и непобедимейший Монарх Дмитрий Ивановичь, Божиею милостию Цесарь и Великий Князь всея России и всех Татарских царств и иных многих Московских Монархий покоренных областей Государь и Царь.
В Самборе смятение. Шум. Гонец из самой Москвы примчался с новинами. Одна другой важнее. Повстречался Дмитрий со своей родительницей. Все видели. Если и сомневался кто, убедились. Настоящий он сын Ивана Грозного. Настоящий сын царицы Марьи Нагой. Оторвать их друг от друга не могли. Народ кругом и тот слезами зашелся.
— Ваше величество, можете быть довольны. Наконец-то!
— Что за радость, Теофила? О чем ты? Лучше позови ко мне няню. А сама пойди в саду повеселись. Радость!
— Недовольна, горлиночка моя? Чем огорчилась, доню?
— Няню, не только повстречался Дмитрий с родительницей своей. Уже вступил на престол — венчали его на царство в главном их соборе.
— Так что же, доню?
— Гонец новины привез. А мне — мне ни словечка. Ни грамотки.
— Ой, Марыню, Марыню, подумай только, сколько Димитру перенести пришлось. Столько лет без матери…
— Никогда не скучал он о ней. Да и все говорили, ребенком к ней не ласкался. Она к нему, а он в сторону. А тут…
— Пожил, доню, да понял, каково без матушки.
— Будет тебе, няню, будет! Не скучал он о ней, говорю. Словом не вспоминал. Мне слова всякие говорил, а теперь ничего! Будто нет меня. И сватовства не было, и венчания!
— Его коришь, Марыню. А сама, ты-то сама хоть словечко ему послала? Иным, гляди, какие письма сочиняешь. Сама видала, как королю Зигмунту грамоту днями отправляла. Слыхала, какие наказы гонцу давала, чтобы без ответа к тебе не возвращался.
— Так я о деле. Да и что тебе говорить, няню! Все равно не поймешь — время только тратить.
— Не пойму, не пойму, горлиночка моя. О другом я, Марыню. Поживете с Дмитрием…
— Поживем, думаешь? А что если мысли у него теперь другие? Если раздумался, как корону на голову надел? Как мне теперь к шляхте выйти — без его послания? Да что послание! Приглашения поторопиться с приездом тоже не прислал — ни на бумаге, ни на словах.
— Приглашения?
— Кому я в этом признаться, кроме тебя, пястунка, могу? Матери? Пану ясновельможному родителю? Они же меня учить начнут, укорять — не то, мол, сделала, не так, мол, поступать должна была.
— А ты, Марыню, не толкуй с ними. Уж лучше больной скажись, горлиночка, из покоев своих не выходи. Побереги себя.
— Вот тогда-то и скажут: с горя. Вот тогда-то и станут остальные в меня пальцами тыкать. Я, няню, бал устроить хочу.
— Полно, горлиночка, какой тут бал!
— Бал! И чтобы музыкантов много! И чтобы фейерверк! И чтобы гостей отовсюду созвать. Мол, радуется Марина Мнишкувна за своего супруга. Мол, скоро в дорогу готовиться станет.
— А как же без письма-то обойдешься?
— Скажу, знак мне условный прислал. И письмо потаенное. Так-то!
— Ты, Басманов? Один? И без предуведомления? Ведь мы недавно виделись с тобой. Что-нибудь случилось?
— Я, государь.
— Так что же с тобой?
— Я сделал все, чтобы меня не увидел даже Маржерет.
— И что же?
— Государь, это оказалось возможным. Возможным проникнуть в твои покои без ведома стражи, хотя ее так много во дворце.
— Ты никого не увидел?
— Видел. Но они не заметили меня, хотя я и не очень крылся со своим приходом. Государь, об этом надо подумать.
— Но о чем?
— О твоей безопасности.
— Разве слухи о заговорах не оказались ложными? Какой-то монах повторял ложь о моем происхождении. Его допросили, ничего не добились и утопили в Москве-реке. Только и всего.
— Еще с несколькими чернецами.
— Которые слушали его бредни. Ты сам нашел это необходимым.
— Верно, государь. Твой отец недаром измыслил опричнину. Без нее по тому времени было не обойтись. Она запугивала бояр, и это было самым главным. А с чернецами — ты сам знаешь, после них тебе пришлось самому искать проникших во дворец злодеев.
— Но мы одни, боярин. И можем сказать правду, ты вспомнил о переполохе, когда кто-то заподозрил присутствие в переходах чужих людей. Я вместе со стрелецкими головами бросился их искать.
— С Федором Брянцевым и Ратманом Дуровым.
— Все верно. Однако никого нигде не оказалось. Людей на улице схватили для порядку. Их, пожалуй, не было основания казнить, но…
— Но как бы ты выглядел в таком случае, государь. Все обвинили бы тебя в трусости, в которой ты никогда не бывал повинен. Скорее наоборот.
— Ты уже не раз меня обвинял в безрассудстве.
— Как можно, великий государь!
— Почему бы и нет, если это безрассудная храбрость. Отец Пимен всегда твердил, что эта болезнь проходит с годами.
— Тебе далеко до старости, государь.
— И ты хочешь сказать — до рассудительности?
— Опять же нет. Я имею в виду только осмотрительность.
— Но осмотрительность сослужила нам плохую службу с Андреем Шерефединовым. Его участие в заговоре заподозрил снова Маржерет. Иногда мне кажется, я знаю, в чем я повинен, — в излишней преданности или в неизменном желании выслужиться и получать денежные поощрения. Правда, одно не исключает другого.
— Государь, я не склонен пренебрегать мнением Маржерета.
— Но ты же сам допрашивал дьяка в пытошной и испытал на нем все умение палача. Ведь улик не оказалось.
— Не оказалось. Но и только.
— Ты хочешь сказать, они остались скрытыми?
— Возможно. Твой отец не стал бы их доискиваться.
— Снова казнь?
— А ты, государь, ограничился высылкой. Этого недопустимо мало.
— Мало для чего?
— Чтобы подавить боярский мятеж.
— Или напротив — чтобы его разжечь. Бучинский говорит, что бояре от одной высылки Шерефединова охвачены настоящим ужасом. Чего же больше?
— Государь, не мне наставлять тебя. Не мне обсуждать и твои приказы. Одно скажу, нельзя так безоглядно доверять людям, которые по-настоящему не знают языка, которым нужен переводчик и недоступны все оттенки местной речи. Понимать — не значит знать. Бояре одинаково легко преувеличивают и скрывают свои чувства. Этой науке при дворе обучаются в младенческие годы, и от нее зависит не только благополучие, но и сама жизнь. Да, бояре боялись опричнины, но ведь ее пришлось твоему отцу отменить. И наконец, мы так и не узнаем правды о кончине великого царя, твоего отца.
— Но к чему ты клонишь?
— Ты доверил мне, государь, свою жизнь, так разреши сказать, что необходимо, чтобы выполнить твой приказ.
— Ты хочешь заставить меня всех подозревать?
— Подозревать — мое дело, государь. И потому мне нужно, чтобы в Кремле все время находилось не меньше двух тысяч стрельцов, вооруженных длинными пищалями.
— Пусть будет три, если ты этого хочешь.
— А внутренняя стража…
— Нет, Басманов, я не хочу постельничего и жильцов-дворян. Я никогда им не поверю. Во внутренних покоях будут стоять иноземные наемники. Я приказал капитану Домарацкому набрать в конную роту сотню отборных воинов и Маржерету составить роту в сто солдат. Как видишь, их будет намного меньше, чем твоих стрельцов, но они не смогут общаться с ними. И еще надо сформировать две роты из немцев местной Иноземной слободы, которым знаком город и местные обычаи. Я предупредил твои пожелания, Басманов?
— Государь, вы сооружаете подлинную Вавилонскую башню.
— Завтра ты должен будешь заняться конфискацией нескольких дворов на Арбате и в Чертолье, как можно ближе к Кремлю, куда мы поселим конную гвардию. Я должен иметь возможность вызывать свою гвардию в любое время дня и ночи.
— Но Вавилонская башня навсегда разъединила, а не соединила народы.
— Таково было Божье произволение. С ним мы не будем спорить, Басманов.
— Аминь.
— И еще, боярин. Кем был Шерефединов, что о нем столько толков? Ты знаешь его службы.
— Мог бы и не знать, кабы не сыск, теперь знаю. Из коломенских детей боярских. Предков его немало погибло в опричнине. Сам он в давние времена был гонцом в Польшу, посылали его в Стокгольм и Смоленск.
— Кто посылал?
— Твой отец, государь, царь Иван Васильевич.
— Значит, доверял.
— Где царю знать служилую мелочь! Вот когда дьяком Андрей Васильевич стал, другое дело. Сначала в опричнине, потом в Дворцовом приказе, в Разрядном, в Четвертном Двинском. Помнится, с боярином Федором Васильевичем Шереметевым давал жалованье служилым людям по Кашире сразу, как братец твой, государь Федор Иоаннович на отеческий престол вступил.
— А дальше?
— Дальше не поладил с правителем Годуновым, а уж когда тот царем стал — и вовсе. Не то что не поладил — не показался Борису, и на поди. Так в приказе и засел.
— Так почему бы ему противу меня быть? С боярами заодно?
— Разно бывает. Чужая душа — потемки.
— Да и своя не лучше. Похоже, оклеветали дьяка. Под руку в недобрый час подвернулся.
— Ваше королевское величество, свадебное посольство выехало из Москвы. По всей вероятности, где-то-через месяц оно будет здесь.
— Но, насколько я понимаю, гонец приехал много раньше?
— О, да. Он только удостоверился в том, что поезд покинул пределы Москвы, и гнал во весь опор верхом, а это значительно сокращает время.
— Кто же возглавил посольство и будет представлять на обручении московского царя? Достаточно ли знатная особа?
— О знатности здесь трудно говорить, но это крупнейший дипломат московитов. Он начал свою деятельность около десяти лет назад. Может быть, ваше величество даже запомнили его имя — Афанасий Власьев. По чину нынешнему — думный дьяк.
— Я мог его запомнить?
— Только не по первой его поездке к императору Рудольфу II. Тогда Власьев входил лишь в посольство думного дворянина Вельяминова.
— Император хлопотал о привлечении московитов к войне против турок.
— Совершенно верно, ваше величество. Но при всем при том, что Власьеву отводилась второстепенная роль, дьяк очень ловко сумел перехватить инициативу в свои руки и вполне удовлетворить Бориса Годунова, потому что сразу по возвращении в Москву он получил руководство Посольским приказом.
— Иными словами, стать канцлером.
— Можно сказать и так, посколько вся внешняя политика Московии оказалась в его руках. В 1599 году он уже в этом новом качестве ездил к немецкому императору, естественно, как посланник.
— Подожди, подожди, пан канцлер, не он ли сумел разыграть Льва Сапегу в 1600-м, когда наше посольство вело переговоры в Москве? Ты бы с этого и начинал, чем терять время, пересказывая его курикулум вите.
— Ваше величество, не гневайтесь, я позволил себе подобное отступление только для того, чтобы вы представили себе в полной мере этого человека, который через пару недель предстанет пред вами.
— Итак, в Москве Сапега должен был заключить с московским царем вечный мир, и, насколько помню, царь Борис не был противным ему.
— В том-то и дело, что Борис находился в зависимости от своих ближайших советников и не хотел их по крайней мере раздражать.
— Короче, переговоры не достигали цели.
— Да, московиты вместо вечного мира согласились, в конце концов, только на двадцатилетнее перемирие.
— Возможный вариант, но ведь они допустили в окончательной грамоте неточность с моим титулом, не так ли?
— Неточность, ваше величество? Они совершенно сознательно не стали вас титуловать королем Швеции!
— Ты уверен в их тайных намерениях?
— Какое же может быть сомнение, когда канцлер Сапега специально хлопотал о внесении титула. Что там, чуть не просил об этом, и все безрезультатно. Московиты то ссылались на недостаточное знание языка, то на плохих переводчиков и твердо стояли на своем.
— Помню, Сапега вернулся ни с чем.
— Только в этом отношении, ваше величество. Московиты пожелали отправить неправильную грамоту с собственными послами, вместо того чтобы передать ее Сапеге. Впрочем, Сапега бы ее и не принял в неисправленном виде. Послами на этот раз были боярин Салтыков и Афанасий Власьев.
— Что ж, они одержали победу. Мне пришлось приехать к ним в Вильну. Правда, от Риги, где тогда пришлось быть, путь недалекий. И — я очень не люблю вспоминать этот случай — дать присягу в редакции московского правительства.
— Ваше величество, интересы государства слишком часто заставляют монархов поступать так, как они никогда бы не поступили, будучи частными людьми. Тогда мир вашей державе был совершенно необходим. Вы не могли поступить иначе.
— Пусть так. Но я не могу сказать, что какой-то дьяк особенно мне запомнился.
— Афанасий Власьев — не тщеславен и не ищет случая выделиться среди придворных. Может быть, именно это позволило ему пользоваться исключительным доверием Годунова. Спустя два года царь Борис отправил его к устью Наровы вместе с тем же боярином Салтыковым встречать датского принца Иоанна, в котором хотел приобрести жениха для своей дочери царевны Ксении.
— Тем невероятнее кажется доверие, оказываемое дьяку царем Дмитрием. Он же не изменил Годунову?
— Отцу — нет, а о сыне, как только появился царевич Дмитрий, не захотел и слышать. Он тут же поехал в Тулу, чтобы засвидетельствовать законному наследнику московского престола свое почтение и верность.
— Этот Власьев никогда не сомневался в особе царевича?
— Нет, ваше величество. Власьев впервые увидел царевича во время приезда в Москву посольства Льва Сапеги.
— Да, мне докладывали, что Сапега брал с собой царевича. Я не придал тогда этому никакого значения. Зачем канцлеру это было нужно?
— Ясновельможные паны хотели быть уверенными в том предприятии, в которое в дальнейшем вложили немалые средства.
— И которое в дальнейшем с лихвой окупилось.
— Ваша правда, ваше величество, до последнего времени никто из них в накладе не остался. Но нунций Рангони высказал и другое предположение. Не хотели ли ясновельможные паны дать возможность царевичу увидеть Москву и освоиться с ней прежде, чем ему удастся в ней появиться? С девяти лет царевич не видел столицы.
— Ты подозреваешь наших панов в такой дальновидности? Это при их-то нетерпении и постоянных ссорах!
— Но ведь здесь сказал свое слово князь Константы Острожский.
— Нет, канцлер, что-то должно было их подогревать. Лучше подумай, что именно. Не болезнь ли царя Бориса, о ней много тогда говорили.
— Ваше величество, вы всегда заставляете своих подданных поражаться глубине и проницательности вашего ума.
— Но царь Борис прожил еще несколько лет, и заговорщики стали охладевать к своему замыслу.
— Не настолько, чтобы расстаться с царевичем. Он продолжал жить в их владениях и на их попечении.
— Все это дела минувших дней. Меня больше интересует день завтрашний. Какое положение занимает этот Власьев нынче?
— Его официальная должность — великий секретарь и надворный подскарбий.
— Придворный казначей.
— Для нынешней поездки он назван великим послом. Ему поручено во время обручения представлять особу жениха и затем сопровождать новую московскую государыню и ее родителя до Москвы.
— Невесте необходимо внушить полное подчинение своих интересов интересам ее родины. Ее тщеславие, если она им обладает…
— В самой превосходной степени, ваше величество!
— Ее тщеславие должно быть ограничено величием польской державы и польской короны. Наша подданная никогда не будет стоять вровень с нами, слышишь, канцлер!
— Ты недоволен мною, Бучиньский, но ты не можешь не согласиться, положение с боярами слишком сложно, чтобы вызывать новые взрывы их неудовольствия.
— Что может изменить мое удовольствие или неудовольствие в решениях вашего величества!
— Ты не прав. Мне как никогда нужны советы твои и Станислава. Нынешние назначения или развяжут, или скуют нам руки. Их нужно всесторонне продумать, а ты как никто умеешь быть объективным. Наконец, я доверяю тебе как никому другому. Ты доказал свою преданность, и поверь, я никогда не перестану ее ценить. Начнем же с Дворцового приказа.
— Мне остается только всячески приветствовать вашу мысль поставить в качестве его главы — дворецкого боярина князя Василия Рубец-Мосальского.
— Я многим ему обязан. Хотя бы в отношении Ксении.
— Простите, ваше величество, действительная заслуга князя в том, что, посланный воеводой в Путивль, он с народом и войском перешел на сторону истинного царя — Дмитрия Ивановича и отрекся от Бориса Годунова.
— Но его забота о Ксении…
— В глазах московитов это он распоряжался убийством царицы Марии и царя Федора Годуновых. Что же касается царевны…
— Я нашел ее в его доме.
— Или князь помог вам ее найти.
— Ты восстановлен против него, Янек.
— Ваше величество, разве не князь Василий Михайлович напомнил вам о существовании царевны. Настойчиво напомнил. И подсказал желание встретиться с ней.
— Зачем?
— Но вы же встретились с царевной как многомилостивый государь, который готов взять осиротевшую девушку под свою защиту и, несмотря на все зло, которое причинил вам ее отец, позаботиться о ней. Позаботиться по-братски.
— Я повторяю свой вопрос: зачем это было нужно Мосальскому?
— Во-первых, он слыл убийцей, а в случае с Ксенией стал в глазах людей чуть ли не благодетелем сироты.
— Что же во-вторых?
— То, что вся дальнейшая ответственность за ее судьбу была перенесена на того, кто сделал из нее свою любовницу.
— Значит, на меня.
— Мосальский наверняка даже не надеялся на такой удачный исход. Вам знакома примитивность суждений простых людей: убийца померк перед лицом насильника. Многие из простых людей полагают, что девице лучше лишиться жизни, чем девичества.
— Не повторяй мне, что ты был против нашей связи! Я не терплю нравоучений — мне их было достаточно в школе.
— Ваше величество, как бы я посмел выступить в роли проповедника? Но вы сами пожелали рассмотреть все вопросы с государственной точки зрения.
— Только не о Ксении.
— Как прикажете, ваше величество.
— Следующий у нас Стрелецкий приказ. Считаю, Петр Басманов заслужил право стать его главой и начальником московского гарнизона. Или у тебя найдутся возражения?
— Боярин Петр образованнейший человек и может сделать только честь твоему двору, государь. Но ему может начать завидовать Богдан Бельский. Ведь это ему царь Грозный поручил опекунство над своими детьми, и он уже стремится стать твоим главным советником. К тому же ваше величество сами говорили, что он как никто другой умеет справляться с боярским своеволием. Племянник страшного Малюты Скуратова не может не наводить ужаса на бояр, и думаю, этим не стоит пренебрегать.
— Тень опричнины… Это совсем неплохо. У меня, Бучиньский, только два способа удержания власти. Один способ — быть тираном. Другой — не жалеть кошту и всех жаловать. По мне лучше тот образец, чтобы жаловать, а не тиранить.
— Лучше, только откуда взять такие богатства, чтобы купить всех возможных изменников? Бояре жалуются, что казна истощается слишком быстро, а неизбежных расходов и так слишком много.
— Но можно поступать и иначе. Сурово приговаривать — и миловать. Смысл получится тот же самый, а казна не пострадает.
Ветер. Всю дорогу ветер… Злобный. Резкий. То со снежной крупой, то с мелким дождем.
Возок кожаный. Изнутри войлоком обложенный. Сукном обитый. Оконца крохотные. В ногах полости медвежьи. А все равно за прогон до костей пробирает. В сапогах меховых за пятки хватает. Руки в рукавицах песцовых подмышки прятать приходится.
Обогреться бы толком. Кости на добром ночлеге расправить. Нельзя. Сам знает — времени в обрез. Коли есть оно еще.
В июне государево венчание состоялось. Июль им занятый был. Вот тут бы сразу в путь пускаться. Не вышло.
Молод Дмитрий Иванович, молод, а мудрости хватает. Всех государей земель христианских против неверных — что турок, что татар — сгоношить. Единым союзом связать. В одиночку куда как у каждого велики потери выходят. Разор. Казна как в прорву уходит. Людишки разбегаются — войска не соберешь. Переплачивать приходится.
Оно слово одно — Посольский приказ. А какой из тебя посол да посольским дьякам приказчик, коли выгоды всей державы не понимаешь. Так и приходится о всей Московии размышлять.
Дмитрий Иванович о союзе сказать сказал, а вместо посольства за невестою грамоты разным государям слать стал. Оно и без грамот не обойтись, да время быстро идет. Не успели оглянуться — осень на дворе. Распутица. Дороги развезло. Жди, покуда морозцем скует.
Путь до Кракова долгий. Из Москвы под Покров выезжали. Осень этим годом застоялась. Без ненастья обошлось. Леса в золоте стоят. По дорогам рябины алеет видимо-невидимо. Известно, к зиме строгой. Снежной. Чтобы птахам Божьим что поклевать было — иной еды где искать. С людьми хуже. Сколько лет Господь землю Московскую за грехи наказывал — недород да засуха совсем одолели. Как Борис Федорович покойный ни бился, Божьего промысла не одолеешь. Видно, так уж положено было.
На польские земли въехали — осень как отрезало. Зима! Снега, может, и немного, зато морозом все реки да дороги сковало. Ветер закружил, что и не приведи, не дай Господи.
О себе одном да людишках беспокоиться — одно, а о скотине — другое. Воеводе Юрию Мнишку коня арабского, в серых яблоках целехоньким доставить. Королю Зигмунту — трех жеребцов киргизских. Лихие кони. Беспокойные. Коли любит король охотиться, лучшего подарка и не надо. В походе им и вовсе цены нет. Коренастые. Выносливые. Конюшни и той не требуют. Где корма засыпал, водички попить дал — и ладно. Под открытым небом, как под крышей, себя чуют.
Еще живых соболей да куниц — для утехи воеводе. Известно, редкость. Где еще таких увидишь. Соколов обученных три штуки. Кречет — птица капризная. Что ни день летать должен. Сокольникам при них работы всегда хватит. Вот тут и поспевай, не торопясь.
Может, и не посольское это дело, а с ума нейдет: ту ли невесту государь берет. Не заторопились ли государевы советники.
Оно верно, слово было дадено. Так ведь когда? Когда надо было на Москву поход снаряжать. О людях, деньгах пеклись.
Нынче иное дело. Государь на Москве. На отеческом престоле. Венчанный. Скипетр и державу отцовские себе вернувший.
Давши слово — держись, а не давши — крепись. Оно в народе так говорится. В обиходе простом, не царственном. Нешто не меняли своих слов государи? Еще как меняли.
Еще не забыли, как покойный Борис Федорович с королевичем Густавом обошелся. Единым словом отверг. Почал иного жениха царевне Ксении искать.
Ну, ин и Господь с ним, с Борисом Федоровичем. Можно вспомнить о великой княгине Софье Витовтовне. Она обещалась в невестки дщерь боярина Всеволожского взять, коли тот ярлык на великокняжеское княжение из Орды для сына ее, Василия Васильевича Темного, привезет. А как ярлык получила, тут Марью-тверитянку под венец с молодым великим князем и сговорила. Тверитянку Марью Ярославовну.
Много от того замешательства было. Боярин Всеволожский уж как великую княгиню поносил. От руки великого князя отрекся. Из Москвы отъехал. Только если рассудить, права была старая княгиня. Что боярин, кроме той услуги, престолу московскому принести мог? А Тверь — союзная земля. Войско московскому под стать. И дружить легче, и воевать с татарами способнее.
Может, и взял на душу грех: мало толковал о том с Дмитрием Ивановичем. Мало! Верой на первых порах государь отговорился: мол, Мнишкувну в православие обратим, а если особа царской крови, и разговору не заведешь, а Боярская дума не простит.
Опасается Боярской думы. Молод еще. Нешто Боярская дума — один человек. Порознь со всеми боярами договориться можно. Нетерпелив. В сражения рвется. Толки до него всякие доходят — показать себя хочет.
А что толки! И о родителях Дмитрия Ивановича толковали. Без малого четверть века дед его, великий князь Василий Иоаннович, с первой супругой прожил. Как рассудить, кто в бесплодии их повинен. Лекари толковали, все дело в великом князе.
Вторую супругу взял, великую княжну Литовскую Елену Васильевну, из рода Глинских. Снова сколько лет наследника ждал. На Москве толковали: пока любимца своего, князя Овчину-Телепнева, великая княгиня не приветила. Тогда же и царевича Ивана Васильевича, будущего Грозного царя, зачала.
Другой сын родился в те поры, когда у великого князя силы уже никакой не было. Изнутри гнить Василий Иоаннович начал. Долго терпел, на людях вида не казал. А по ночам дворяне-жильцы сказывали, чуть не криком кричал. Какое уж тут дите!
Болел великий князь. Тяжко хворал. Только в роду его николи умом слабых не бывало. Юрий Васильевич родился без языка, без слуха. Смотреть — сердце надрывается. А у Телепневых в роду такие-то не редкость. Вот и суди, как знаешь.
И вера — что вера! Государь Иван Васильевич как руки Катажины Ягеллонки, родительницы нынешнего короля Зигмунта, добивался. Кто б ему посмел о вере напомнить! Знал, что папежница, да престол-то важнее. О державе думать надобно.
С Катажиной не вышло, о королеве английской думать стал. Сколько писем слал. Какие доказательства приводил, чтоб замуж за московского царя пошла, девичеству своему непристойному на престоле конец положила. Нетто о делах церковных хоть раз заикнулся? У Боярской думы советов не просил. Знали, лютой казнью казнит, всех земель и добра лишит, коли спорить начнут.
Молчали. Еще как молчали, когда и о племяннице королевиной речь пошла. Сама наотрез отказала. Мол, есть у нее невеста. Царь Иван Васильевич тут же согласие дал. Лишь бы послу нашему на девицу взглянуть — какова из себя. Еще лучше — персону ее в Москву срочно доставить.
Королева о царице Марье Нагой спросила — тут же от супруги православной, церковью благословленной, наотрез отрекся. Клятвенно обещался в случае удачного сватовства сей же день из дворца выслать. Сам решал, Боярской думой николи не занимался. Знал, как решит, так и будет.
Там-то союзы с державами. Великими. Для Московии выгодными. А Юрий Мнишек: всех дел-то — воевода. Мало ли таких! Вот кабы сестру королевскую Анну — иной бы разговор. Наши писали, и Зигмунту самая что ни на есть близкая родня — оба из Ягеллонов.
Да и то сказать, у самих поляков с супружествами все куда как не просто. Король Зигмунт первый раз женился на Анне Габсбургской, дочери эрцгерцога Штирийского Максимилиана, вся шляхта взбунтовалась. Инквизиционный сейм созвала, чтобы за такой брак короля низложить с польского престола.
Пошумели, пошумели. Переругались вдрызг — кому новым королем быть. А там к королеве пригляделись, глядишь, и поутихли. Тут ведь что со шляхтой ихней, что с боярами нашими, главное — терпение иметь. Дело по возможности дольше затянуть. На долгое время ни у кого запала не хватает.
А с Мнишком загодя понятно: не станет король ему на выручку идти. Разве что не помешает. Вот и гляди, как бы всех денег государевых даром не потратить. Толкуют о Мнишке разное. Не по карману живет. Не по карману. Деньги без счета тратит. Свои. А коли нашего государя? Неужто беречь их станет?
Одна надежда — Зигмунту союз с Москвой очень нужен. И хоть он православной веры не терпит, папежник рьяный понимает — с турками шутки плохи. Оно и выходит: хошь горшком назови, только в печь не ставь.
День бы выбрать удачный. У папежников свои праздники, у нас свои. Краков совсем рядом, а повременить с въездом придется. Как восьмого ноября — на Собор Архистратига Михаила и прочих Небесных Сил бесплотных въезжать?
Лучше в походной церкви полное молебствие отстоять. Тропарь положенный отчитать — для удачи в делах многотрудных: «Небесных воинств Архистратизи, молим вас присно мы недостойнии: да вашими молитвами оградите нас кровом крил невещественный вашея славы, сохраняюще ны припадающая прилежно, и вопиющая: от бед избавите ны, яко чиноначальницы вышних сил…»
Зато ноября девятое, кажется, куда лучше: празднование иконы Божьей Матери Скоропослушницы. На нее же все упование наше… Вот и пусть будет этот день.
Весь конец дороги сердце не на месте: каково-то король встречу назначит, честь какую государю нашему окажет. Дворяне-жильцы верхами ехали — первыми и закричали: толпы народу увидали. Глянул в оконце — верно. Темно впереди от повозок и всадников. На первых порах не разберешь, откуда взялись, по какому чину встреча будет.
Который день солнышка не видали — поземка мела, аж в ушах свистело. А тут ровно в сказке. Облака разошлись. Небо ясное. Синее, под конскими копытами ледок затрещал. Жнивье окрест снежком припорошило — от белизны глаза режет. Деревеньки на сколько верст видать. Дымки над трубами столбами встали.
Велел обозу остановиться. Всадникам почиститься, принарядиться. Возки от грязи обмахнуть, упряжь протереть. И чтоб всем в ряды выстроиться — перестать толпой ехать. Жеребцов дареных вперед пустить. Сокольникам соколов на парадные шесты посадить — длинные, золоченые, каменьями украшенные. Колпачки на кречетах с дорожных на шитые жемчугами сменить.
Покуда возились, не один час прошел. Темнеть стало. Зимние сумерки скорые. Торопиться пришлось.
Королевские послы навстречу вышли. С великим почетом раскланялись. Положенные приветствия проговорили. Кругом толпа — оказалось, горожане. Теснятся. Каждое слово ловят. Послам разгонять народ пришлось, чтобы поезду нашему дальше тронуться.
Сказали еще три версты ехать. Достойно московского государя встречать выехали, ничего не скажешь. Толпа вся вслед за поездом двинулась.
Двор посольству приготовлен в городе большой. Удобный. Для всех жилья хватило. Угощенье — от воеводы Мнишка. Преотличное. Положили день на отдых, чтоб достойно с родителем невесты встретиться. Порядок оговорить. Дары в порядок должный привести.
И опять удачно вышло — на Феодора Студита, одиннадцатого ноября, к родителю поехали. Дом каменный. Огромный. На рыночной площади. Весь в узорочье каменном. Убранство богатое. Службы полно.
Шляхетства целая зала набилась. Спросил — отвечали, мол, родные. Может, и так. Только скорее королевские соглядатаи. Их дело — нам таиться не с чем. При всем честном собрании из рук в руки передал воеводе Мнишку полмиллионом золотых рублей — кругом шепот пошел. Чашу золотую с бриллиантами да жемчугами отборными поднес — ровно ветер по зале прошел. Затеснились шляхтичи — хоть глазком на богатство неслыханное и невиданное взглянуть.
Очнуться не успели, дворяне наши вносить стали другие дары. Кинжалы в ножнах золотых да серебряных, каменьями драгоценными высаженных. Часы воеводе, чтоб на шее носить, — яйцо золотое и при нем золотая цепь. Персидских ковров груда. Соболей шесть сороков. Шубу и шапку из чернобурых лис.
А там и грамоту нашего государя будущему тестю передал. Воевода от богатства такого будто речи лишился. Кланялся только и благодарил. Не знал, как за стол богатейший усадить, чем потчевать. Как начали трапезу в полдень, так лишь к полночи разъехались.
Люди воеводские с факелами до дому провожали. Шляхтичи на конях у возка ехали.
Четырнадцатого ноября — заговенье на Рождественский пост. Память апостола Филиппа. Встреча с самим Зигмунтом.
Милостив король оказался. С лица неприветлив, а слова говорил со всяческим к московскому царю Дмитрию Ивановичу уважением. О союзе государей христианских. О походе против неверных. Известно, истинной наше вере православной Зигмунт куда как противен, но союз государей святым делом назвал, хоть обещаний никаких давать не стал. Разве что благоволение свое изволил высказать.
Тут дворяне прямо в залу трех киргизских жеребцов в полной оправе драгоценнейшей ввели. Лук и стрелы в сайдаке, из золотых нитей искусно сплетенном. Соболей сорок дюжин государь наш королевскому величеству пожаловал. Шуб из лис чернобурых восемь да из рыси целых тринадцать.
Придворные, затаив дух, глядели, только ахали. А уж как пришло время королю Зигмунту от московского царя Дмитрия Ивановича главный дар поднести — перстень с бриллиантом преогромным, такая тишина воцарилась: муха пролетит — слышно. Король Зигмунт с тронного места приподнялся, милостиво к руке своей приложиться послу разрешил и сам его драгоценностями одарил.
Прием надолго затянулся. Не так король Зигмунт посла расспрашивал, сколько пришлось самому послу ему рассказывать. Известно, какие слухи по странам нашим разбредаются, так чтоб и тени сомнения не оставить.
Спросил король Зигмунт о здравии царицы-матери, поблагодарил дьяк. В россказни пустился, каково было государыне-иноке в далекой обители, надзор какой над ней царь Борис Годунов учредил, как рвалось сердце материнское к сыну — спасибо, хоть весточки короткие от него передавать удавалось.
Полюбопытствовал король: а удавалось? Как не удаваться! Мало ли в Московском государстве людей истинному государю верных. Вслух, может, и не говорили, а делом сколько раз сироте помогали, матери-царице сочувствовали. Да и родни — Нагих немало.
Рассказал Власьев и о том, как состоялось свидание сына с матерью. Какие толпы невиданные собрались, чтобы посочувствовать, радость царскую разделить. Как царица-инока прижала к себе сына, да и обеспамятела на радостях — еле водой отлили. И уж потом на день один не пожелала с сыном расставаться. Весь путь до Москвы государь на коне у оконца каптаны ехал — матушке нарадоваться не мог. Вместе с царицей и прислуга ее былая из ссылки вернулась — от государя ни на шаг.
Еще рассказал посол о венчании на царство — великом празднестве для всего государства Московского. Тут уж и все бояре в государе царевича малого признали, по выходе из собора золотом осыпали — на счастливое царствование.
А теперь, мол, для полного благополучия не хватает московскому государю только супруги — род свой царский продолжить, подданных наследниками законными обнадежить, от смуты и неустройства на будущее державу избавить.
Доволен остался король Зигмунт беседой с послом. Велел дьяка думного Афанасия Власьева со всяческим почетом до дому проводить. Кушаний со своего стола начал что ни день присылать, чтоб посла уважить.
На память мучеников и исповедников Гурия, Самона и Авива — 15 ноября должен был Афанасий Власьев с сенаторами и воеводами беседовать о порядке обручения царской невесты — не вышло. Захворал думный дьяк, а поляки засомневались: истинна ли болезнь его или для всяческих ухищрений придумана. Между тем срок приезда королевской невесты — Констанции Ракушанки приближался, и все боялись, как бы свадьба королевская не затмила царской, не лишила ее блеска и торжественности.
Иные говорили, что уклонился Власьев от переговоров в тот день, потому что почел его неблагоприятным. Известно, мученики Гурий, Самон и Авив — покровители замужних женщин, защитники их от неправых мужей. Вспоминали историю девицы Евфимии из Едессы, на которой женился некий гот, скрыв, что уже имеет на родине законную супругу. Так что пришлось Евфимии стать рабой этой супруги, а родив сына, потерять его, потому что отравила его госпожа, возревновав к мужу. Тем же ядом Евфимия убила свою соперницу и должна была быть живьем замурована в склепе вместе с ее телом. И только святые мученики спасли несчастливую мать, а виновника ее страданий определили на казнь.
Зато на мученика Платона — 18 ноября прибыл на аудиенцию к королю Зигмунту и от имени государя Московского стал приглашать его приехать на будущую царскую свадьбу в Москву. От поездки король наотрез отказался. Зато согласился присутствовать на торжественном обручении в Кракове, где послу предстояло выступать заместителем царя Дмитрия Ивановича.
А на следующий день — на память преподобных Варлаама и Иоасафа, царевича Индийского, и отца его Авенира царя — прибыла наконец в Краков сама царская невеста в сопровождении матери.
Не первый раз пришлось думному дьяку слышать — хворает супруга Юрия Мнишка. Часто хворает. Вот и тут — еле довезли ее до Кракова. Из возка на руках вынесли. На руках и в спальню пронесли. А что если и воеводзинка ту же кровь переймет, никакой радости супружеской государю не доставит? Да что там радость — наследника не родит, смуте тем самым московской конца не положит? С кем посоветуешься? Что изменить сможешь?
Одно только складно получилось — исхитрился Афанасий Власьев хоть издалека увидеть царскую невесту. Не показалась девица послу, ох не показалась! Росточку малого — как раз государю под стать. Тоненькая что твоя былиночка. Личико худое. Длинное. Лоб высокий. Волосы негустые, разве что искусством каким взбитые да мастерски уложенные. На щеках ни кровиночки. Может, показалось? А походка — даром, что платья по французской моде пышные — скорая, легкая. Не идет — летит будто. Торопится.
О чем толковать, когда на Рынке работы строительные полным ходом идут, решено было стены пробить и объединить три соседних дома: Мнишков с Фирлеями и банкиром Монтелуппи. Иначе ни гостям не поместиться, ни торжества настоящего устроить. У Фирлеев часовню устроили, где епископ Бернат Мачиевский должен был обряд обручения совершить вместе с двумя прелатами и множеством низшего духовенства, все в самых дорогих облачениях, шитых жемчугом.
Знала. Все знала. Такое — один раз и на всю жизнь. Непонятную. Новую. В стране, откуда не будет возврата. Не будет! Русские царицы за границы не ездят, а захочет ли царь принять жениных родителей, позволит ли король Зигмунт им в Москву выехать, неизвестно. Отец сказал, не надейся.
Еще сказал: царство такого стоит. Мечтала стать всех выше. Мечтала о богатстве, славе. Все у твоих ног, остальным поступиться придется. Ни милости, ни снисхождения тебе не будет.
Пугал? Нет, о ней же думал. Чтобы с силами собралась, чтобы на одну себя рассчитывать стала.
Предупредил: король тебя советами, указами не оставит. Ничьей воле не подчиняйся. О себе думай. И о семье. Братья подрастут — в Париже выучатся, к себе возьмешь, на высокие должности государственные назначишь. Со своими легче станет — не предадут, хотя…
Замолчал. Догадалась, всякое в жизни бывало. Главное — богатства копи. О себе отдельно от мужа заботься. Что удастся, в отцовский дом отсылай. Здесь надежней. Если что…
Надежней… Решила няньку, пестунку свою, с собой забрать. Хоть один челрвек о ней самой подумает. Или тоже «нет»? И думать не надо!
Матушка совсем плоха. Как ни силилась, встать не смогла — чтобы в обручении участие принять, подарки, как положено, именем невесты забрать. Как ни просила — только рукой махнула: оставь, цуречко, вряд ли свидимся. Сама свое счастье вымолила, сама им и пользуйся.
На свадьбах принято желать: совет да любовь. Матушка даже на ложе приподнялась: так то у холопов — не у нас, высокородных, не у нас! Нам привыкать надо. Себя унимать. Сама видишь, как я…
И что тебе за то пришло, матечко? Сказать не сказала — про себя подумала. Как белого воску свеча, прозрачная стала. В губах ни кровинки. Благословить — силы нету руку поднять. «Марыню! Цуречко моя! Наиукоханьша моя… Пусть пан Бог тебя в своей опеке имеет. Пусть здоровья и сил не лишает… Пусть…» Голову на подушки откинула. Веки сами закрылись.
Жалко. Еще как жалко. Но ведь у каждого своя жизнь. Проживать ее самому надо. Вот епископу и прелату одеяния фиолетовые решено одеть. Это почему же? Почему не алые? Узнать надо. Поспешить. Может, для того, чтобы перед королем унизить?
Отец рассказал: на аудиенцию королевскую посол Власьев на 200 конях прибыл. Что Рынок — улицы соседние запрудили! Одежды на после королю не снились. Будто бы не всякий в них устоять может от множества драгоценных каменьев, тканей парчовых, атласов да бархатов. В часовню в доме Монтелушш прошел — посла уже там его королевское величество, королевна Анна шведская и королевич Владислав ждали. Посол Власьев, по русскому обычаю, королю Зигмунту поклонился, а тот и шапки не снял, не пошевелился. Зато королевич Владислав шапку скинул. Посол недоволен остался: раз представлял он царскую персону, значит, и наш король поклон ему отвесить должен был. Прав, прав посол: должен был!
Платье подвенечное сама себе выбирала. От посла отмахнулась: какая там московская мода! Какое русское одеяние царское! Не для того царицей становятся, чтобы чужую волю творить. Пусть будет по французской моде. Белое парчовое. Сплошь жемчугами крупными расшитое. В косах, на плечи спадающих, нити жемчуга и драгоценных каменьев. На голове корона. Еще посмотрим, сумеет ли король Зигмунт Констанции Ракушанке такое построить!
Когда ясновельможные паны Станислав Миньский, воевода Леньчицкий и Миколай Олесьнецкий, каштелян Малогосский под руки взяли, чтобы в часовни ввести, думала — сердце оборвется. Королева! Еще несколько минут — и королева…
Посол Власьев короткую речь сказал. У отца от имени московского государя Дмитрия Ивановича о руке дочери попросил и о благословении отцовском. Два отрока московских ловко ковер расстелили шелковый, красоты необычайной, на него мы и вступили с послом. Епископ Мачиевский обряд начал. О таинстве святого причастия сказал. К Власьеву с вопросом обратился: не давал ли кому царь московский брачного обета?
Ничего посол не сказал. Никакого ответа не дал! По толпе придворных шум пошел: давал кому-то, выходит? Почему молчит дьяк? А Власьев: не было такого вопроса в договоре, так и ответа на него быть не может. Не за себя, мол, отвечает, протокол посольский блюдет и нарушить его не позволит. А кабы царь Дмитрий Иванович кому жениться обещался, так его, посла, сюда бы не посылал.
Епископ заторопился. Хор и капелла вступили. Посол и вовсе вскинулся: не буду епископу отвечать! Мое дело от имени царского с невестой одной говорить — не с попами чужими. Еле уговорили.
А может… может, все не так просто с ответом посла? Отчего отец побагровел весь? Отчего шляхта пересмеиваться начала? На невесту поглядывать?
Почудилось… Или знали что? Отец ответа боялся? Спросить! Спросить бы, что там в Москве. Почему никакого письма ей самой — ни грамоты царской не написал царь. Отец говорил: не должен. Утешал? Своего добивался? Нрава дочернего испугался?
Посол Власьев из рук своего придворного ларец принял. Из ларца — кольцо обручальное диковинное. С бриллиантом в лесной орех — поверить трудно. Засверкал — зажмурились все. На палец невесты надел — как влитый. Словно для Марины Мнишек ювелир над ним трудился. Размер угадал. От ясновельможного отца для московского государя епископ перстень принял. Посол — надевать на свою руку не дал: не вольно царские вещи подданным носить. Не вольно, даже брать. Перед епископом тот же ларец раскрыл — туда и легло кольцо. Афанасьев ларец на ключ закрыл, трижды повернул, себе на шею на цепи золотой повесил — для бережения.
Не позволил и руку свою епитрахилью с невестой связать. Как епископ ни настаивал, ладонь платком белым обернул, чтоб не дай Бог государыни своей новой не коснуться: не дозволено на Руси. После церемонии тут же мне в землю поклонился, как царице. И сын его тоже.
Из часовни в залу столовую пошли — впереди царица Московская и Всея Руси Марина Юрьевна, за ней королевна шведская Анна, Афанасий Власьев и сорок придворных московских с дарами для государыни. Не смогла матушка с постели встать — вместо нее бабка, воеводина Львовская Тарлова, подарки приняла, каштелян Малогосский Миколай Олесьнецкий от имени государыни царицы благодарность выразил и государю Московскому и матери его царице-иноке Марфе. Только когда подарки расставили, в залу король Зигмунт с царевичем Владиславом вошли. И было им, как и всем остальным, чему подивиться.
Прежде всего часы — восьмое чудо света: слон с золотой башней на спине. Каждый час слон в бубны бьет, в трубки и флейты дует, пока башня кругом себя повернется. Затем Диана золотая на олене и пеликан, сердце свое раздирающий. Еще одни часы — павлин с хвостом распущенным, на котором циферблат в виде знаков Зодиака изображен: тень от короны павлиньей на часах время показывала. Тканей, мехов, ковров — без числа.
За стол садиться стали — король на первом месте, справа от него государыня Московская, слева королевна Шведская и королевич. Напротив — епископ Мачиевский и нунций Рангони.
За другим столом — сенаторы, Афанасий Власьев с сыном и самые знатные из московитов.
В другой зале — дворяне королевские польские и московские. На королевском столе посуда вся золотая, на остальных серебряная.
И снова с послом одни раздоры. Сесть не сел. Государыне своей прислуживать отказался. Мол, нет в Москве такого обычая простым подданным с государями вместе трапезовать, тем паче, не дай Господь, супруги государевой ненароком коснуться.
Как король ни просил, наотрез на своем стоял. Ему-де одной чести при столе царском присутствовать достаточно. Спорить не время — король плечами пожал: твоя, посол, воля. На государыню Московскую поглядел. Поняла: трудно будет. Господи, как трудно! На своем настоять? Да разве такому Власьеву прикажешь! Только государя своего послушает. А государь? Захочет ли московитов переламывать или сам у них на поводу пойдет? Глядишь, и супругу в тереме закроет, как сказывали, всех цариц испокон веку закрывали. Так, может, здесь за любого шляхтича выйти лучше было? Поздно…
Король шапку снял, за здоровье государыни Московской тост поднял. За ним тот же тост королевна Шведская подняла — от ее имени подчаший царице Московской поздравления принес. Королевна и царица поклонами обменялись.
Царица Московская за королевича бокал подняла. Королевич — за посла царского, посол Власьев — за епископа Мачиевского. И так пока ясновельможный воевода-отец не пожелал, чтобы дочь его, царица Московская, здоровье супруга своего, государя Московского, не провозгласила.
И тут без посла не обошлось. Вскочил и на пол перед царицей упал. Лежал на полу, пока все за царя Дмитрия Ивановича пили. Тогда только и встал, когда бокалы на столы вернулись. Обычай! Еще один обычай. А сколько их узнать придется. Со сколькими поспорить. Скольким подчиниться. Плакать захотелось: чужая страна — чужой обычай. Кабы с самого начала знать, чем сватовство Дмитрия обернется. Притворялся царевич? Или сам многого не знал, столько лет проведя на чужбине — какая разница!
Только к полуночи из-за столов вставать стали. Слуги что сил в ногах заторопились посуду вынести, залы для танцев приубрать. Музыканты в скрипки ударили. Дамы прихорашиваться стали. Послала послу сказать, что должен свою государыню от имени царя Московского на первый — самый почетный танец пригласить.
Побагровел Власьев. Издалека видно, еле сдержался: не принято на Руси достойным людям в пляски пускаться. На то потешники есть, скоморохи. А уж чтобы сама государыня царица — неслыханно! Никогда такого не бывало!
Не бывало? Не бывало, говоришь, пан посол? Так будет! Недолго тебе ждать — все будет на Москве! И балы — французский король завидовать станет. И туалеты — английской королеве и не снятся. А сейчас первый приказ молодой царицы Всея Руси: давай, посол, руку. Танцевать не умеешь, так вокруг залы с Мариной Юрьевной пройдешься — иначе что за свадьба.
Первый приказ… И не подумал Власьев. Даже в сторону царицы не взглянул. Набычился — смотреть смешно. Пусть государыня свою волю творит, а он, посол, знает, как государя Московского в свете представлять!
В первом танце с самим королем Зигмунтом прошлась. Потом с королевичем Владиславом. На третий ясновельможный воевода-отец руку дочери предложил — так в пляс пустились, что остальные засмотрелись. На двадцать лет Ежи Мнишек помолодел. Ноги сами такие выкрутасы выделывали, что мальчишкам желторотым впору.
Закружил дочь. К себе притянул: «А теперь поклонись, Марыню, благодетелю нашему, славному королю Зигмуту, в ноги поклонись. За все благодари!»
— Я — царица Московская? В ноги королю польскому? В уме ли ясновельможный отец?
— В уме, в уме, цуречко!
— Никогда тому не бывать! Царица — королю? Он мне кланяться должен. Он! А тут, видишь, шапки перед послом не приподнял!
— Так ведь перед послом — не перед супругом твоим.
— А кого же здесь посол представлял, как не персону царскую?
— Представлять персону — одно, быть персоной — другое. Сама знаешь, как мне снисхождение королевское нужно.
— Пусть попробует снисхождения отцу не оказать, с Москвой дело иметь будет! Вся Москва против него встанет!
— Встанет — не встанет, а нам жить здесь, цуречко. Здесь — не где-нибудь. Пока до тебя до Москвы весть дойдет, пока супруга своего известишь да уговоришь грамоту сюда послать, лишится родитель твой с братьями твоими всякого состояния. Берут легко, отдают трудно.
— Не один отец от короля зависит, что же всем в ногах его величества и валяться?
— Не всем, Марыню, не всем. А вот на отца твоего сенаторы словно взъелись: отчета по экономии Самборской требуют.
— Разве ясновельможный отец не должен им таким отчетом?
— Должен-то должен. Только расходы у меня за последние годы больно велики оказались. Пришлось в ожидании твоего замужества потратиться, сама знаешь.
— Отец хочет сказать, есть растраты?
— Так полагают сенаторы.
— Ты можешь им доказать их неправоту.
— Это трудно, Марыню. А после таких празднеств, таких богатств, скорее всего и вовсе невозможно. Блеск твоего золота затмит их здравый смысл — все поглотит зависть.
— Значит, только Самборская экономия…
— Не совсем так. Еще соляные копи русские — они были у меня на откупе.
— Расходы легли и на них?
— Как же иначе. Кого-то надо было улестить. Кому-то из придворных рты закрыть, чтобы в уши королю ничего злого не нашептывали.
— И теперь ценой моей гордости ясновельможный отец хочет…
— Почему ценой гордости — мы и впрямь за многое благодарны его королевскому величеству. Простая вежливость обернется благодеянием не только для твоего отца, но и для твоего супруга, великого государя Московского.
— Если он простит своей супруге такое унижение.
— А лучше ли будет, если суду и унижению подвергнется отец его супруги?
— Нет, ясновельможный отец, нет!
— А ты подумала, как за твои богатства несметные, царица Московская, нас теперь здесь ненавидеть будут? Как твоя же сестра с супругом своим, ясновельможным Константы Вишневецким, каждый грош твой высчитывать станет и нас, родителей своих, им же попрекнет?
— Ты говоришь о богатствах, ясновельможный отец. Но, глядя на них, сенаторы не смогут тебя обвинить. Они будут знать, что ты с ними всегда сможешь расплатиться.
— О, да! Уж они постараются обобрать Мнишка до последней нитки. Уж они и сейчас руки потирают, какое судилище над ним устроить можно ко всеобщей радости.
— Если ясновельможному отцу это так нужно, я поговорю с его величеством во время личной аудиенции, которую ему дам. Это будет разговор двух монархов.
— Личной? А ты уверена, что король захочет согласиться на такую аудиенцию? Не обманывай себя, царица Московская, Зигмунт в тебе монархини не видит — только свою подданную.
— Подданную? После обручения?
— Разве ты не на его земле? Не в его владениях? Разве тебя уже венчали на царство?
— Какая разница? Будут венчать!
— Будут! Вот ты сначала сумей доехать до Москвы, войди в кремлевский собор, обвенчайся не с послом — с московским царем в личной его особе…
— Ясновельможный отец все время выражает какие-то опасения.
— Не только выражаю — имею основания для опасений. Не артачься, дочь, падай сейчас же, при всей шляхте королю в ноги.
— И что от этого случится? Что?
— А то, что все увидят, как милостиво он тебя поднимет, как обойдется с царицей Московской, в какой комитиве — согласии вы разойдетесь.
— Милостиво? Король польский царицу Всея Руси!
— Хватит, Марыню, хватит! Нет пока никакой царицы Московской — видимость одна. Есть Мнишкувна — не более того. Делай, что отец приказывает. Тогда, может, и супруг твой будущий — слышишь, Марыню, будущий! — лучше с тобой обходиться станет. Запомнит, какая у супруги его поддержка есть, кто в случае чего на помощь к ней придет. Ступай же, Марина Мнишкувна, ступай!
Посол Власьев с кресла приподнялся: зачем царица Московская к польскому королю направилась. Сама! Нет такого в договоренности и быть не могло. Не могло, а стало! Даже глаза рукавом прикрыл, как увидел, что перед королем его государыня, супруга царя Московского, перед полячишкой на колени упала.
Замер зал. Какие там разговоры! Какие танцы!
— Ваше королевское величество, разрешите мне от всего сердца принести вам благодарность и признательность…
За что? За богатства неслыханные? За роскошь дивную, которой никогда на королевских свадьбах не бывало и не будет? За то, что государь Московский согласился с ним, королем, турками битым-перебитым, в союз войти? Что же это, Господи!
Король помедлил, чтобы все увидели, как лежит у его ног Царица Московская. Как благодарствует ему голосом пусть слишком тихим, да все равно все расслышать позволяющим.
Помедлил. Осмотрелся. И тогда только шапку снял, к царице наклонился. Поднял ее со всеми ее жемчугами и бриллиантами, в платье бесценном. Перед собой поставил. Поздравление начал произносить. Длинное. Да какое. Не царицей, не государыней — всего-то навсего великой княгиней Московской Марину назвал.
В зале — муха пролетит слышно. Шляхетство только переглядывается. Ежи Мнишек краснее бурака стал. Посол Власьев так рукава от лица и не отвел: такое увидеть!
Отыгрался король Зигмунт — ничего не скажешь. Напомнил великой княгине Московской о священной ее обязанности мужа своего, великого князя Московского в истинную веру обратить, о нерушимом союзе Польской державы и Московии денно и нощно печься, потомство свое в истинной вере воспитывать.
Вспылил Афанасий Власьев: быть детям государя великого Московского в той вере, какую исповедуют в Московском государстве. Так испокон веку было, так до конца веков и останется!
Будто не слышал его никто: шляхетство стеной перед ним стало. Говорит по-русски: кто его тут поймет, кроме своих! В Москве тоже не больно-то рассказывать станет — его промашка, его, посольский, недосмотр.
У царицы Московской слезы глаза застилают. Хотела от короля на место свое вернуться, отец ясновельможный не дал. За руку подвел к королевичу Владиславу, чтобы и ему до земли поклонилась. И к королевне Анне — чтобы и ей.
Только тогда взяли Марину под руки ясновельможные Панове Миколай Олесьнецкий, каштелян Малогосский и Ваповски — из зала к матери больной, в постели лежащей проводили. На ногах не стояла от обиды горькой, от унижения, от улыбок шляхетских, с какими царицу Московскую провожали.
Первым его величество король Зигмунт с семейством уехать изволил. Как бы Ежи Мнишек стал дочь свою провожать, когда мог самому королю помочь в карету сесть, милостивую благодарность за торжество и послушание Марины Юрьевны выслушать. Вся челядь мнишковская, вся родня и слуги с величайшим почтением экипаж королевский на конях до самого замка проводили.
Доволен ли ясновельможный отец остался? Где там! И его король нашел способ унизить. Все суды и по Самборской экономии, и по копям соляным велел отложить — до возвращения Мнишка из Москвы.
Что еще там, в Кремле, случится, чего новая царица добиться сумеет, поживем — увидим.
Посол Власьев ни одной ночи глаз не сомкнул. Что теперь делать? Как честь московскую восстановить? Как ни в чем не поддаться польскому Зигмунту?
Наконец-то понял, что не искал Зигмунт настоящей дружбы с Москвой. Завидовал несметным богатствам Московского государя. Подчинить себе хотел. С помощью царской невесты.
И отцу невесты не Москва снилась — лишь бы из своих неприятностей местных выпутаться. Задним числом узнал (а коли бы и раньше, велика ли разница?), покойная королева Анна Ягеллонка в смерти короля Августа Зигмунта не кого-нибудь — Мнишка с его ордой приспешников обвиняла. Грабителями, сводниками обзывала, потому что искали любовниц для старого короля. Прощения им не дала. При всей шляхте.
Узнал Ежи Мнишек, и как королевский казначей подарки московские царской невесте оценивал, ничего не упустил. Наву золотую — в шестьдесят тысяч рублей. Ожерелье жемчужное, каждый жемчуг — в мускатный орех, красоты невиданной. Жемчугов меньших, но еще более драгоценных, — целых двадцать пять фунтов, а всего жемчугов для платья ее царского — сто фунтов. Посуды золотой и серебряной в виде людей и зверей — еще на шестьдесят тысяч.
Как не оценить, чтобы на свадьбе королевской лицом в грязь не ударить. Завидует Зигмунт. Издаля видать — крепко завидует.
Как теперь послу Власьеву государю Дмитрию Ивановичу на глаза показаться: не так свадьба прошла, совсем не так. Не сумел добиться, чтобы в соборе Мариацком церемония состоялась. Воспротивился Зигмунт — известно, он всему хозяин. Поди с ним поспорь!
Через пару дней государыня Московская со всеми своими придворными, как назло, в собор прошествовала, чтобы при церемонии присутствовать, как нунций, папы Римского полномочный посланник, ксендзу Бернату Мачиевскому кардинальские полномочия передавал. Ей-то что за печаль, что за праздник! Нет, мало что высидела, под благословение к новому кардиналу подошла, чуть не до земли поклонилась. Будто назло.
А кругом, толмачи рассказали, топот стоял. Мол, малая шляхтяночка в царицы вышла, государыню из себя строит. После Самбора-то! Каково такое слушать?
Посла тоже вниманием не обошли. Обычаев придворных не знает: пригоршнями из мисок да блюд кушанья берет, когда следует кончиками пальцев, взять, ножом мелко порезать да в рот кусочками малыми класть. А вилок, мол, и вовсе не видывал.
А они что видывали? Без них в Москве известно, что герцоги Медицейские моду такую завели. Так у кого приборы такие есть? У них самих, что ли?
Дружба с Москвой — слова одни. Сердцем они к Москве не прилежат. Только и ищут, к чему придраться, какое лыко в строку московитам поставить.
— Ты нашла ясновельможного пана Мнишка, Теофила?
— Нашла, ваше величество.
— И передала мое желание его видеть? Немедленно?
— Со всем моим усердием, ваше величество.
— Но он не пришел с тобой, как я вижу?
— Думаю, пан будет здесь вскорости.
— Что значит, ты думаешь? Ты не уверена? Да отвечай же, наконец, толком. Ты отлично знаешь, я не терплю недомолвок. Где ты отыскала отца?
— У ясновельможного пана широкое застолье, и собралось множество ваших придворных, ваше величество.
— Мы же только что пустились в путь и после слишком обильного завтрака. Когда они успели загрузить поваров? Откуда взялась снова провизия?
— Я не сумею вам ответить на ваши вопросы, ваше величество. Но застолье самое широкое. Вино льется рекой, и я не решилась приблизиться к столам — там слишком шумно и не пристало паненке…
— Без тебя знаю, что тебе пристало, что нет. Камер-фрау пристало выполнять приказы ее королевы, а не рассуждать об удобствах или неудобствах. Так с каким же ответом ты пришла?
— Пан Яцевич со слов ясновельможного пана отвечал, что как только все выпьют третий бокал за здоровье Московской царицы Марины, он будет здесь. И еще — что нет ничего важнее этих тостов сегодня.
— Ты сама слышала голос ясновельможного пана?
— Вы же знаете, ваше величество, как далеко разносится голос ясновельможного пана во время застолий.
— Что же, кроме ответа Яцевича, тебе удалось услышать?
— Ясновельможный пан желал вашему величеству как можно скорее принести наследника русскому престолу и польской короне. И — мне неудобно повторять, ваше величество…
— Я приказываю!
— Ясновельможный пан говорил, чтобы не дай Бог ваше величество не были похожи на вашу родительницу с ее постоянными недугами и лежанием в постели. Что-то, что с трудом можно терпеть в шляхетском замке, недопустимо во дворце. Королева обязана быть здоровой и сильной.
— Он мог бы оставить эти замечания при себе! Так оскорблять род Тарло. Да, кстати, и князей Острожских — как никак сестрица моей родительницы, супруга самого князя Константы.
— Ваше величество, вы сами приказали…
— Знаю! А тебе приказываю забыть о моих словах. Тебе незачем встревать в семейные королевские дела.
— Я знаю свое место, ваше величество. Краем уха мне удалось дослышать еще пару слов.
— Каких же?
— Ясновельможный пан бранился, что в обозе слишком много повозок с нарядами королевы и что этот груз мешает быстрее двигаться: на подставах трудно находить овес для такого множества лошадей.
— Это не его дело! Он никогда не заботился о моих туалетах, а теперь встревает в то, что составляет прерогативу королевского костюмера и самой королевы, наконец! Тем более мне нужен разговор с ним.
— О, только не ссылайтесь на мои слова, ваше величество! Ради Бога! Ясновельможный пан никогда мне не простит их и отыграется на моих родных в Самборе.
— Ты находишься под моей опекой, и этого достаточно. Да мне и незачем называть имя какой-то камер-фрау. Такие вести может принести на хвосте любая сорока. Но, кажется, это отец. Кого он там распекает? Кого смеет распекать в королевском штате? Поди, поди, Теофила, и скажи, чтобы мне доложили о его приходе. Я приму его, когда он подождет в приемной, — не раньше. Ясновельможный пан забывается!
— Ваше величество, у вас просит аудиенции ясновельможный пан Ежи Мнишек. Пан ссылается на то, что вы сами выразили желание его видеть.
— Ах да, церемониймейстер, пригласи ясновельможного пана. И закрой плотнее двёри. Мне надоели эти русские сквозняки — и подслушивающие уши. Проси пана Ежи Мнишка.
— Ваше королевское величество, вы правильно делаете, что муштруете свой двор. Надо, чтобы все заранее привыкли к дворцовому обиходу и не учились на ходу у московитов, которые, впрочем, вряд ли вообще имеют представление о настоящем дворцовом обиходе. Ух, какая жесткая лавка. Ты могла бы хотя распорядиться класть на время полавочники, еще лучше подушки.
— Что вы делаете?!
— Как что? Как видишь, усаживаюсь. А ты что думала?
— Немедленно встаньте! Я не давала вам разрешения садиться в присутствии королевы! Это не по протоколу!
— Да ведь здесь же нет никого, даже слуг. Ты забываешься, дочь! Так распоряжаться отцом?
— Не просто отцом! Родителем царицы Московской. Вы первый могли бы позаботиться об уважении к королеве, а не делать замечания ей. И уж тем более не пить с вашими собутыльниками за рождение наследника.
— Еще одна новость! А это почему?
— Потому что он может и не родиться. Или надолго задержаться с рождением. Вы ставите мое благополучие наравне с туманными проектами, которые к тому же вам вовсе и не нужны.
— Почему наследник может не родиться? Погляди на свою мать — в чем душа держится, а исправно приносит наследников в дом Мнишков. Поболеет, поваляется в спальне, докторов целый замок нагонит, но с наследниками никаких перерывов. И твоя старшая сестра пана Константы Вишневецкого что ни год радует. Что — тебе что-нибудь сказал доктор? И ты скрыла?
— Ничего никакой доктор мне не говорил. Но вы забыли, отец, какие трудности существовали в семье Дмитрия. Я не говорю, что сам он не слишком крепок.
— Царь Дмитрий не крепок? Ты сошла с ума! Он же гнет подковы одной рукой и осаживает вздыбившегося коня. Ты сама это видела у Вишневецких, а я и вовсе не один раз. Он может скакать на коне весь день и обходиться без еды и питья. Царь Дмитрий не крепок! Надо же выдумать подобную глупость! Его сила послужила одним из доказательств его родства с царем Иваном Грозным.
— Хотя его старший брат, царь Федор, как мне говорили, был слабоумен и не мог держать прямо голову.
— Замолчи, Марыню! Замолчи! Царь Федор! Он был сыном от другой супруги царя Грозного. От другой, слышишь? И унаследовал ее слабое сложение. Царица Мария Нагая — дело. Ты сама скоро ее увидишь и убедишься, как она хороша и сильна, несмотря на свои сорок лет и годы, проведенные в этом ужасном северном монастыре.
— Ее никто не видел.
— Не видел? Ее видели еще во дворце наши послы и говорили, что она была редкой красоты и стати, как любят выражаться московиты. А знаешь, мне это нравится в них:, судить женщину как кобылу.
— Ясновельможный отец знает, я не терплю грубиянства. И к какой же породе кобыл отец отнесет свою дочь?
— Я не имел в виду тебя. С тебя иной спрос. Царь Грозный выбирал супруг из числа своих подданных, Марина же Мнишек вместе со своей рукой дарит Московии такой долгожданный союз с Польской державой.
— И возможность польским панам добраться обходным путем до Турции. Но вы ошибаетесь в одном: царица Марина не позволит сделать ее царство вотчиной польских королей и сейма. Это будет независимое царство, с которым придется договариваться.
— О чем договариваться? Все условия уже оговорены с царем Дмитрием, и только на этом основании ты едешь сейчас во главе польских ратников. Тебе придется обойтись ролью хозяйки дворца и заниматься в основном своими туалетами. И детьми! Если хочешь по-настоящему укрепить свое положение.
— Укрепить свое положение? Но ясновельможный отец только что доказал: союз со мной для царя Дмитрия — это союз с Польшей. Стало быть, расстаться со мной слишком рискованный и ничем неоправданный риск. На кого в таком случае ему останется опираться в этой бесконечной стране? А насчет царицы Марии Нагой мне не нужны сказки послов. В Московии до сих пор царицы не показывались на официальных приемах, где их можно было увидеть, а уж тем более рассмотреть. Единственная возможность видеть царицу — и то мельком — была в церкви. Но — туда не допускались люди иных конфессий. Значит, оставались те мгновения, когда царица садилась в возок или каптану, отправляясь на богомолье или в загородный дворец, но тогда послам было невместно смешиваться с толпой зевак, да на них и так все стали бы обращать внимание.
— Откуда ты все это знаешь, ваше величество? Это невероятно — ты осведомлена больше, чем те, кому довелось побывать в Москве.
— Ничего удивительного: читала, разговаривала со сведущими людьми.
— А, вот что значили приходы к тебе иезуитов!
— И их тоже. Я собираюсь не просто числиться царицей — я буду править. Вместе с Дмитрием или его руками. Он слишком влюблен в свою супругу, чтобы отказать мне в этом. Для начала. А дальше — дальше я справлюсь со всем сама. Ты говоришь, ясновельможный отец, царь Дмитрий обожает верховую езду и охоту, тем лучше — супруга не будет препятствовать ему заниматься всеми этими развлечениями.
— Ты много на себя берешь, тем более в такой азиатской стране. Да и как можно заниматься делами политическими без опыта, советчиков, когда никто тебя не знает. Не смеши отца, дочь!
— Мне жаль, что у ясновельможного отца это вызывает только смех. Король Зигмунт отнесся к моим мыслям иначе: он просил о переписке с ним и уверял, что будет ценить каждое написанное ему мною письмо.
— Король Зигмунт? Ты договорилась с ним об обмене письмами? Когда успела? И ничего не сказала мне?
— Зачем? Это королевские дела и королевские интересы, при всем моем дочернем почтении к ясновельможному отцу. И вообще, не знаю, каких обещаний вы добились от царя Дмитрия. Если надо, мы пересмотрим их с королем Зигмунтом.
— Правый Боже, и это моя дочь! Откуда у тебя столько самоуверенности? Ты еще не увидела Московии, не была в Москве!
— А что изменится от того, что увижу? Я собираюсь править ею из дворца, а не из этих погребенных под снегом деревень или городов, где главными остаются такие похожие друг на друга церкви.
— Да уж, надеюсь, и не с ратного поля.
— Почему же? Если будет нужда, я поеду в поход вместе с царем Дмитрием. Во всяком случае, неудобства походной жизни меня не остановят. Если только в моем присутствии возникнет политическая необходимость.
— Теперь понимаю, ты говорила с королем Зигмунтом в дни твоего венчания в Кракове. Никогда бы не подумал, что можно озаботиться во время свадебных торжеств такими делами.
— А не винными стаканами, хочет сказать ясновельможный отец.
— Да-да, не бокалами, роскошной трапезой и нарядами, которые ты, ваше королевское величество, помнится, без устали сменяла. Дамы не успевали рассмотреть один твой наряд, один набор драгоценностей, как панна млода появлялась в ином. Впрочем, кавалеры тоже не отрывали от Марины Мниппсувны глаз.
— От царицы Московской, явившейся между ними.
— Я думал, ваше королевское величество скажет о своей красоте.
— Не скажу. Не сейчас и никогда. Красота рядом с царским венцом слишком явно теряет свое значение. Среди обыкновенных шляхтянок выбирают ту, которая вызывает вожделение. Царица вызывает вожделение у каждого.
— Боже правый, ваше королевское величество, вы удивляете своего родителя все больше и больше. Ваши слова мне кажутся непристойными для девицы.
— Здесь нет девиц, ясновельможный пан отец. А в словах моих простой здравый смысл, который раскрыл передо мной патер Рангони.
— Ах, вон оно что. Прелат не обошел панны млодой своими уроками и наставлениями. Отсюда и твоя уверенность в себе, и знание дворцового обихода.
— Если возникнет необходимость, я смогу обратиться за советом и благословением…
— К патеру Рангони или кому-нибудь из краковских прелатов?
— Ни в коем случае. Они послужат простыми передатчиками моих писем к его святейшеству.
— Что?! К его святейшеству Папе Римскому?
— Конечно. Только такое благословение и наставление пристало королевской особе.
— Это тебе так кажется в непомерной твоей гордыне!
— Непомерной гордыне? В моих бумагах лежит письменное благословение его святейшества. Он желает мне всяческого благополучия и готов разрешить любые мои сомнения.
— Это по меньшей мере невероятно. Кто тебе подсказал все это? Кто надоумил?
— Никто. Да я и не нуждаюсь в подобных подсказках. Королевское положение обязывает. А что касается рождения наследника, я настоятельно буду просить ясновельможного отца не касаться этой темы. Ребенок придет на свет тогда, когда на то будет Господне произволение обсуждать этот вопрос за пьяными застольями бессмысленно. Ясновельможный отец отлично знает, у царя Дмитрия сократились, но не прекратились совсем его болезненные припадки. Никто из врачей не может поручиться, как это отзовется на его способности оставить после себя наследника. Не исключено, что самым роковым образом. И что тогда? Ведь все обвинения лягут на царицу — не на царя. Рангони рассказывал, сколько выкидышей пережила сестра царя Бориса Годунова, нынешняя монахиня царица Арина. Младенцы не выживали, а Боярская дума, зная это, требовала развода с бесплодной супругой.
— Ты права, Марыню. Но что же тогда?
— Ничего. Я рожу сына.
— Ты хочешь сказать…
— Я ничего не хочу сказать. Ясновельможный отец может строить какие ему заблагорассудится догадки, но сын у меня будет. Или сначала дочь, но потом непременно сын. И совершенно неважно, на кого он будет походить.
— Что ж, мне остается только дать тебе свое родительское благословение. И задать один вопрос — почему ты даже не делаешь попыток познакомиться с русским языком. Тебе предстоит роль русской царицы, а это обязывает.
— Ясновельможный отец забывает, монархи не обязаны знать языка страны, где им предстоит царствовать. Разве из тех претендентов на польский престол, которых выбирали в первое и второе бескоролевье, был хоть один, кроме Стефана Батория, который разумел бы польский? В лучшем случае латынь, кроме своего родного. Принц Анжуйский вполне обходился французским, эрцгерцог Максимилиан немецким. Испанские принцессы спокойно уезжали в Англию. Почему Марина Мнишек должна представлять исключение? Да, кстати, последняя византийская принцесса, приехавшая в качестве супруги московского великого князя, Зоя Палеолог до конца своих дней, как утверждает Рангони, не понимала местного наречия. В конце концов, на нем общаются простолюдины — не более того. Я не буду забивать себе голову подобными глупостями. А во дворце все знают польский. В Москве так принято. А челядь я сохраню только нашу. Я никогда не поверю местным и не стану с ними общаться.
— Ты настоящая королева, ваше величество. И, пожалуй, это царю Дмитрию, а не Марине Мнишкувне повезло, вступая в этот царственный брак.
— Я тоже так думаю и надеюсь, царь Дмитрий оценит все выгоды и удобства нашего союза. А пока, ясновельможный отец, я прошу вас перестать бесконечно поднимать тосты за будущее и тем более за здоровье царицы Марины. Такая бурная радость ни к чему и может наводить московитов на разные невыгодные для нас мысли. Ясновельможного отца может только заботить судьба и удобство царицы Марины. Это главное, о чем следует помнить. Царица едет по своей державе!
— Ты стоишь десятка восточных мудрецов, Ян Бучиньский. Мне определенно повезло, что я имею такого превосходного секретаря.
— Благодаря вам, ваше величество. Может быть, ваше величество найдет возможным, кроме конфиденциальных услуг, найти для верного ему человека и какой-то достойный официальный статус.
— Тебе недостаточно, что ты во всякое время находишься при мне и знаешь все мелочи царской жизни, что я постоянно обращаюсь к тебе за более и менее значительными советами? А знаешь ли, как недовольна твоим присутствием царица-мать и все ее окружение? При каждом случае она старается мне внушить, что на твоем месте должен быть не только московит, но еще и один из моих родственников. Так всегда было принято в Московии.
— И вы склоняетесь к ее доказательствам?
— Конечно, нет. Но дать думские чины тебе, твоему брату?
— Что же в этом особенного, ваше величество? Ведь Боярская дума подчинена вам, а не вы Боярской думе. Разве слово царя не закон?
— Это ты читал мне слова какого-то, если не ошибаюсь, английского сочинителя: «Стать королем — ничто, им нужно прочно стать». Вот тогда-то и вы с братом, и Слонский получите все, что заслужили.
— Значит, нет, ваше величество.
— Я не говорю — нет. Я говорю — пока нет. Если бы ты понимал русскую речь и все доводы, которые приводят бояре по поводу еретиков и иноземцев! Поэтому мне пришлось ввести в думе чин мечника — носителя царского меча и назначить им Михайлу Скопина-Шуйского. Несмотря на его двадцать лет…
— Это правда, Янек? Пан Адам Вишневецкий…
— В Москве, ваше-величество.
— Какая неслыханная дерзость! Он даже не соизволил заручиться моим согласием на этот приезд!
— Это было бы не в его характере, ваше величество.
— Ясновельможный пан забывается. Явиться во дворец московского царя без приглашения!
— И достаточно настойчиво добиваться аудиенции.
— Настойчиво, для Вишневецкого, значит, с криками и шумом.
— Именно так, ваше величество. Если бы не казаки, которые охраняют вас, он бы ворвался в царские покои.
— Ты думаешь, жолнежи…
— Они бы просто растерялись. К тому же пан Вишневецкий знает секреты обращения с ними. А они знают, что им придется возвращаться в Край и, не исключено, на его земли.
— А казаки, наоборот, наверно, захотели проучить ясновельможного пана. От них можно и этого ожидать.
— Ваше величество, они были настолько пьяны, что вряд ли толком понимали, кого вытолкали взашей. Пан Вишневецкий надолго запомнит московский прием. И тем не менее — тем не менее, осмелюсь заметить вашему величеству, разговор с паном Вишневецким неизбежен.
— Он приехал с новостями из Самбора? От Мнишков?
— Нет, его привела страсть к деньгам.
— К деньгам? Ничего не понимаю. Я ничего ему не должен.
— Пан Вишневецкий утверждает, что тем не менее он истратил на нужды вашего величества несколько тысяч собственных рублей.
— Каким образом? Это полная несуразность. Я вообще не стану объясняться с ним на подобную тему. Что это за торговля!
— К сожалению, он не только не первый, ваше величество. Скорее всего и не последний. Мухи всегда слетаются на запах меда.
— Навозные мухи.
— Всякие. Но пан Вишневецкий обладает определенным влиянием в Крае, и ссора с ним может повредить отношениям двух держав.
— Ты становишься дипломатом, Бучиньский. Или — или Вишневецкий нашел путь к твоему сердцу.
— Он мне глубоко безразличен, ваше величество. И именно поэтому мне кажется, что существует способ избавить вас от назойливых и необоснованных притязаний.
— Какой же? При настырности ясновельможного пана и его вечно худом кармане?
— Не соизволит ли ваше величество отослать пана Вишневецкого к боярам? Пусть он попытается им доказать свои права и что бы то ни было получить от них. В отказе можно не сомневаться, а у вашего величества будет основание развести руками.
— Няню! Пестунка моя! Что это — уже запрягают?
— Запрягают, горлиночка моя, давно запрягают.
— Что ж не будила раньше? Как это я так заспалась?
— Какой же грех в том, Марыню. Сон человеку — лучший друг. Лучшего не бывает. Он и свой срок знает. Спишь, значит, так и надо.
— Какое надо! Москва же ведь скоро. Конец пути нашему.
— Говорят, скоро.
— Не радуешься, няню? Не устала еще от езды этой несносной?
— Устала. Как не устать. Годы мои не те, чтоб в такой дальний путь пускаться. Бока-то все так и ломит, так и ломит.
— Так чего ж не радуешься?
— Не знаю, горлиночка, надо ли радоваться-то.
— Да ведь ты же со мной, няню, останешься. Как бы это было, чтоб пестунка свою выхованку в чужом краю кинула.
— Никогда не кину.
— Сама ты не своя, няню. Который день примечаю. Вон и сейчас, гляди, кофий на туфельку мою плеснула. Не бывало с тобой такого. Нездоровится тебе?
— Здоровье — оно разное бывает. Телом человек, может, и крепок, а вот сердце… Горлиночка ты моя, Марынечко…
— Няню, вижу, сказать мне что-то хочешь. Так говори, пока одни. Там дальше народу столько набежит, словом на особенности не перекинешься. Говори, говори, пестунка, что тебя гнетет.
— Марынечко, кохана… Из Москвы тут люди приезжали…
— Что ни день приезжают.
— Верно. Вот и болтали в харчевой палатке разное. Нужно ли тебе про то знать, нет ли, мне, старухе, не разобраться.
— Мне все знать надобно. Все! Сама знаешь, край чужой, непонятный. Люди… не знаем мы, какие они.
— То-то и оно. Болтали приезжие, будто супруг твой, государь Московский… Не знаю, Марынечко, может, и от злобы клевещут….
— Что о царе Дмитрии говорят? Опять о его рождении? Так и слушать не стану. Ничего не нужно мне — все сама до конца решила.
— Не о рождении, Марынечко, а то, что — ой, прости мне. Боже, смелость мою, прости мне грех мой тяжкий противу горлиночки моей! — что взял царь Дмитрий себе… любовницу.
— Как любовницу? Кто видел?
— Все видели. Живет будто бы во дворце с ней, ни от кого не скрываясь. Ночи напролет у нее, да и днем за стол королевский сажает, почести всяческие оказывает.
— Ты с ума сошла!
— Лучше бы и впрямь рехнулась старуха. Только они обо всех подробностях толковали. И как одевает ее царь Дмитрий, какими словами ласковыми называет. Что ни минута, за руки берет, в глаза глядит — насмотреться не может.
— Нет, нет! Напутала ты все. Сей же час людей мне тех позови! Сама допрошу, сама все вызнаю!
— Каких людей, горлиночка моя, каких людей? Кто ни приедет с Москвы, тот и рассказывает. Всех созвать, — вече соберется.
— И мне никто ничего!
— А как тебе сказать, Марынечко? Кто злые вести разносить согласен? Это уж я, старая, решилась, чтоб тебе там, в Москве, полегче бы было. А то так, невзначай…
— Так ведь эти же люди мне от царя Дмитрия вести да письма привозили, поклоны и подарки присылали?
— Что ж, такого на белом свете не бывает? Поживешь, горлиночка, и не такому дивиться будешь.
— А отец? Отец знал?
— Как мне за ясновельможного пана отвечать, сама подумай. Чай, рядом пан Ежи — сама и спроси, а чужих, на мой разум, не тронь. Звон один на всю округу пойдет. Тебе же тяжелей станет.
— А ты что думаешь, знал ли или в хмельном угаре никого и не слушал? Все едино ему, что с дочерью родной станется?
— Сказала, не знаю, да и знать не хочу. Ни к чему мне. Ясновельможный пан как всякий пан — на душе его сколько дел таких быть может. Может и не замечать. Мол, приедет супруга, тогда и разговор другой будет, али сам царь угомонится. Где мне в рассуждения панские входить.
— Говоришь, и он…
— Да неужто покуда пани воеводина на сносях, на последних неделях, али хворает, ясновельможный пан себе в удовольствиях всяких откажет. Тут уж, горлиночка, делать нечего и спрашивать тоже. Одно расстройство в семействе множить.
— Няню, да ведь царь Дмитрий как меня о руке просил! Какие слова говорил, ангелом небесным называл, только бы слово ему дала, только быть его супругой согласилась.
— Горлиночка моя, так ведь то когда было! Сам Димитр царем не был и станет ли когда, не знал. Ты тех времен с нынешними не равняй. Теперь-то он царь, а ты царица.
— Царица, когда в моей опочивальне московской…
— А ты поразмысль, поразмысль, Марынечко. Знаешь, как присловье наше говорит, знать-то, баба, знай, а горшки в печи бить не начинай. Может, других купить и не удастся.
— Пане Боже! Сколько же я себя корила, что не полюбила Дмитра! Сколько обетов давала постараться его полюбить! Верила, получится. Верила…
— Верить в одного Господа Вседержителя нашего надо, Марыню, а люди — что ж, люди: они перед Его светлым ликом все грешники, все на Страшном суде каяться будут. И мы с тобой, горлиночка моя, и мы тоже.
Дотерпеть. Только бы до ночлега вечернего дотерпеть. Раньше пана Ежи Мнишка одного не застать. Кругом люди. Орут. Веселятся. Жрут. Господи правый, сколько же жрут. Если всю Московию проехать, голод повсеместный наступит. О царице и не вспоминают. Свои дела решают. Дамы придворные, как ненароком застанешь, о землях толкуют, кому какие и где у даря просить. Ни одна не позаботится. Не боятся ничего. Жадные. Корыстные. Глаза, что весы ювелирные, каждый камень, каждый бриллиант взвешивают, чуть что не на свет просматривают. Им все равно. Не столько о мужьях — родных семействах думают. Потому и в путь пуститься решились. Не больно перед Мнишками стелились, зато теперь…
Оттепель… В который раз. То завьюжит, льдом дорогу прихватит. То дождем со снегом брызнет. Колеи до краев нальет. Каптана как лодка какая бултыхается.
С лица, что говорить, совсем спала. Никакие румяна помогать не стали. Куафер только головой качает: отдохнуть бы вам, ваше королевское величество, следовало. Сама хотела передохнуть. А теперь? Спешить? Или задержаться? Делать-то что?
Винищем пахнуло, как из бочки какой. Не иначе ясновельможный пан отец пожаловал. Его голос. Хохочет. Шутки шутит. Фрейлину какую-то прижал. Нет, Теофила пискнула — руки у воеводы крепкие. Только теперь подумала: ни одной девки не пропустит, к дамам и то ластится. И не кроется ни от кого: я, мол, старый, отец вон какого семейства, мне, мол, все дозволено.
Теофила снова пискнула: «Ясновельможный пан, никак не велено без доклада». — «Вот мы с тобой вместе и доложимся ее королевскому величеству».
— Вот и остался нам один день пути, ваше королевское величество. Всего-то один день до вашего престола, до вашей столицы!
— Отец…
— Что — отец?
— Ты слыхал, место царицыно во дворце московском уже занято.
— О чем говоришь, Марыню?
— Любовница там у московского царя.
— Грех да беда у кого ни живет. Дворец тут ни при чем.
— При чем, ясновельможный отец, еще как при чем. Царь Дмитрий полюбовницу свою во дворце держит, за стол царский что ни день сажает. Ночей своих с ней не кроет.
— А что не говорил я тебе, королевское твое величество, не надо было столько времени с рухлядью своей возиться? Парижскими да итальянскими портными головы всем морочить. То у нее одно платье не готово, то туалет большого выхода не к лицу получился! Заждался царь — без бабы и царю никак нельзя.
— Что отец говорит? А король Зигмунт? Наш нынешний польский король? Сам в грех не впадает и другим не дает. Семью выше всего на свете ценит.
— Нашла с кем сравнить! Да если Зигмунт раз в год к королеве в спальню прибудет, во все колокола звонить надо — чудо какое свершилось!
— Господь с ним, с королем! Что делать-то теперь? Что делать?
— Как что?
— Не в Москву же на позорище такое ехать.
— Не в Москву? А тогда куда же? Куда прикажешь, с войском да с придворными всеми ворочаться?
— Домой.
— Домой?! Это что для тебя теперь дом-то? Обвенчана ты с царем Московским. Деньги я получил под поход московский. От них не сегодня-завтра и следа не останется. Возвращаться на что? Долг платить — из чего? Ты что, не знаешь, все остатки своих средств я в дело это твое вложил. По миру теперь нам с матерью идти или как иначе придумаешь? Думаешь, Панове князья Константы Острожский да Адам Вишневецкий помогут за твои прекрасные глаза, за самолюбие твое обиженное деньги свои просить? Нет у тебя обратного пути, ваше королевское величество! Нету, и слезы тут лить незачем. Перемелется — мука будет.
— Как же мне с ним теперь встретиться? Как ему в глаза мне смотреть?
— А ты, ваше величество, за него не беспокойся. И в глаза тебе посмотрит как ни в чем не бывало, и от всякой любовницы отречется. Ему-то наше войско, наш поход тем более нужны.
— То-то и оно, что нужны, а он…
— С кем спутался, государь Московский, конечно, не знаешь, да найти любовницу — дело куда какое простое.
— Знаю. Не первый день как об истории этой услышала — успела дознаться. Добрые люди помогли.
— Знаешь! А откуда тебе девок московских знать?
— Не девка это — царя Бориса Годунова дочь…
— Что?! Царевна? Та, что одна от целого их семейства в живых осталась?
— Она самая. Ксения. Да мало того. Царевна эта уже постриг приняла. Монахиней стала. Так он ее из монастыря во дворец привез…
— Силой?
— Может, сначала и силой. По Москве слух пошел, что поначалу сказал, будто позаботиться о царевне желает, помочь в чем надо. Если силой постригли, от клобука монашеского освободить.
— Неглупо. Совсем неглупо. Сторонников да родственников царя Годунова, думаю, немало осталось. Утихомирить их куда как неплохо.
— Обещал, если захочет, жениха найти. Замуж с богатым приданым выдать. От его имени.
— Что он, обездоленный отцом царевны, зла на его семейство не держит. Гляди-ка, Димитр куда умней, чем мы все думали, оказался. Расчетлив, ничего не скажешь.
— А о своей дочери единокровной ясновельможный отец забыл? О ней, супруге Московского царя, и думать перестал? Расчетлив Димитр, говоришь. Не в том ли расчет, чтобы от жены-полячки избавиться, на московских корнях укрепиться? Оставил ведь, слышишь, оставил царевну во дворце. Жить с ней стал, целоваться да миловаться, а ваши агенты ни сном ни духом.
— Не все то тебе, барыня, говорилось, о чем агенты толковали.
— От меня скрывали?!
— А если что и скрыли, какая беда! Главное, чтоб наш поезд — оршак наш до Москвы добрался, в столицу Московии вступил. Вступит — Димитр у нас в руках будет. Об одном этом и думать надо.
— Так мне же жить с ним! Жить, Боже Праведный!
— Да ты что, в своем уме? С королем жить — не с мужем простым. С простым мужем ксендз все беды разведет. С королем — дела государственные происходят. Тут уж не семья — союз державный. А ты как мещанка простая рассуждаешь.
— Выходит, не любил меня Димитр никогда, не любил…
— Может, и не любил. Знаю, княгиня Урсула Острожская рассказывала, любовь у него с племянницей князя Беатой была.
— И ты не предупредил?
— И не подумал. Мало ли у доброго молодца дел сердечных бывает, так что — от каждого в реке топиться или как?
— Я видела Беату. Сколько раз видела…
— Так что — легче тебе стало?
— Я не о том. Так почему же с Беатой…
— С Беатой он не обручился? Что ж тут непонятного? Чтобы Димитру престол отеческий вернуть, не только средства огромные, но и люди знатные были нужны. Беата сирота, кто бы с такой возиться стал! Марина Мнишек — другое дело.
— Он просил руки Беаты?
— Бронь Боже! Какое просил — и не заикался. Из Москвы вернулся, к пану Вишневецкому переехал. Поди, Беаты больше и не видел.
— И она к нам не приезжала.
— А как бы приехала, когда в чахотке не первый год лежит. Век ей недолгий определен. Князь Константы очень ее жалеет — хотел к итальянским докторам отправить. Отправил ли, не знаю.
— Про царевну говорят, кровь с молоком. Веселая. Шутливая. На арфе да клавикордах играет. Стихи сочинять умеет.
— Полно, Марыню, все равно в монастырь вернется. Оно и к лучшему, что Димитр ее на весь свет опозорил. Если бы с почетом да уважением в былом годуновском доме стал содержать, мог бы — чем черт не шутит! — и жениться. А так, блудница и есть блудница. Шляхта такой не пожелает. И не пожалеет. Сама подумай, как после пиров Валтасаровых в церковь под венец им идти? Никак такое невозможно. Расчетлив царь Димитр, куда как расчетлив.
— А если — любовь это…
— Ин и Бог с ней. Истеплится и погаснет. Иначе в жизни не бывает. Да и мы поможем. Неужто не поможем, царица Марыня.
— Мой Боже! Какая же это удивительная страна, которой вашему величеству предстоит править. Взгляните только, ваше величество, какое множество куполов, и все словно золотом облиты! Так и сияют!
— Мне говорили, будто московиты и впрямь кроют купола своих храмов золотом. У них его так много.
— Полно, Теофила, быть такого не может.
— Я не сама придумала, ваше величество. Московские гости в Кракове говорили. И даже не хвастались, а просто мастеров каких-то для купольного дела искали. В Польше их нет, так в Рим собирались.
— А сколько мехов на женщинах! И шубки бархатные!
— Немодные.
— Им не с кого брать пример, ваше величество. Коль скоро у них будет такая королева, как вы, их портновские мастера разучат иной крой.
— Сколько раз вас поправлять! Мы уже в Московии, потому и звать меня следует не королевой — царицей.
— Но, ваше величество, вы же не заставите свою свиту говорить на этом языке. Я бы, например, никогда ему не научилась.
— А откуда ты вообще знаешь; какой это язык? Где ты его могла слышать?
— Конечно же, в Кракове. Там в вавельской часовне который год расписывают стены божественными изображениями русские мастера.
— Серьезно?
— Куда серьезней. Уж я не говорю о купцах русских, которых всегда предостаточно было в Сукенницах. Если очень-очень прислушаться, то можно даже начать понимать их разговор. Говор у них какой-то особенный — будто выпевают слова. Как в хоре. Но мы так разболтались, а ваше величество совсем и не смотрит в окно. Вам не любопытно ваше государство?
— Теперь я на всю жизнь приговорена к нему, и мне нет нужды торопиться с этим знакомством.
— О, я сразу заметила, вы в дурном расположении духа, ваше величество. Вам не терпится, вероятно, увидеть вашего супруга.
— Как раз встреча с ним и приводит меня в такое состояние. Мы достаточно давно не виделись, и я не знаю, как выпадет наша встреча. Ведь он уже стал царем, а это совсем не то, что скромный шляхтич, которым он являлся в Вишневце.
— Одно верно, он сгорает от нетерпения оказаться рядом с вами. Царь Димитр всегда с таким обожанием смотрел на нашу паненку, так восхищался каждым ее словом.
— Не будем говорить о чувствах. Это не к лицу королевским особам. И к этому надо привыкнуть.
— Как это грустно! Не говорить о чувствах!
— Зато было бы весело освободиться от них.
— Ваше величество, кто бы узнал сейчас в вас нашу резвую паненку! Вы выглядите настоящей королевой.
— Тем лучше.
Который день мечется Дмитрий по дворцу. Которую ночь не смыкает глаз. Признаться самому себе, что ничего не стоит твоя царская власть, что земля под ногами стала еще неверней, чем в год приезда в Москву? Выговор! Настоящий выговор от какого-то Ежи Мнишка! Грамота руки жжет. Не грозит полунищий воевода. Слов обидных не пишет. Все просто: «Поелику известная царевна, Борисова дочь, близко вас находится, благоволите, вняв совету благоразумных людей, от себя ее отдалить». Только и всего.
Забыл ты, московский царь, хоть на царство и венчанный, хоть и царицей Нагой за сына безоговорочно признанный, что не удержаться тебе среди московских бояр без военной силы, а силы не достать без богоданного тестя.
Надеялся. Как надеялся. Обживется в Москве. Поддержку найдет, и прости-прощай самборская воеводинка. Никогда ее не увидит, нигде не встретит.
Разве сравнишь с Ксеньей! Много девок успел в Москве перевидать, перепробовать, да куда им до царевны. И вот надо, надо с красавицей проститься. На промедление времени не осталось. Ни о чем Ксенью не предупреждал. Ни о каком расставанье не заикался. Могла бы сама догадаться. Может, на чудо надеялась. Как-никак в этом тереме выросла, заневестилась, визиты иноземных соискателей руки принимала. А теперь…
Деньги посылал Мнишку в Самбор огромные — не только ландскнехтов нанимать, но и оружием запасаться. Мира в Московии не ждал. Кажется, какая разница москвичам, кто в теремах живет, на застольях шумит, пьянствует. Оказалось, не все равно. Пошумливают горожане что ни день. Что ни день в Кремле собираются — все своими глазами рассмотреть, обо всем своими головами рассудить.
В Самбор посланцы дважды деньги возили. По первому разу двести тысяч злотых, по второму — шесть тысяч дублонов золотых. А Мнишкам не то что на оружие и наемников, на приданое для царской невесты не хватать стало. Может, и крал воевода, в собственный карман часть спускал, да на таком расстоянии не проверишь. Верно одно — четырнадцать тысяч злотых у московских посланцев занял и у московских купцов на двенадцать тысяч мехов и сукон самых тонких английских.
Агенты и о другом говорили. Сам король Зигмунт торопил Мнишка с отъездом. По-всякому нетерпение королевское объясняли. Одни полагали — хотел король от бунтовщиков избавиться: всегда Мнишки против него стояли. Другие — надо было страну от безработных ландскнехтов и беднейшей шляхты избавить. Известно, разбойники — добра от них не жди.
Так или иначе, конец пришел Дмитриевой воле. А пуще всего Марины не хотел видеть. Слишком помнил: губы тонкие, бескровные, в нитку вытянутые. Нос длинный, к остренькому подбородочку наклоненный. Глаза под нарисованными бровями узкие, ровно китайские какие. Лоб высокий. Ухмылка по лицу облачком бродит. И росточку самого что ни на есть маленького. Видно, на каблучки громоздится, чтоб побольше казаться.
Нет, раньше так не думал. Это перед свиданием, урочным, неизбежным все таким чужим, ненужным казаться стало. Да и не изменилась воеводинка, поди, с тех недавних лет, когда к нему, больному, вместе с детьми пана Константы Вишневецкого в Вишневце забегала.
Бога благодарить надо, что хоть малость счастья с царевной Ксеньей допустил. Мнишек и то поздно о царевне узнал — только что в декабре 1605-го. Хорошо, после венчания в Кракове.
Никто не поможет. Самому надо все царевне сказать. Или силой отправить в какой монастырь? Подальше? На север? Откуда царицу Марью привезли. И с ней, царицей-инокой не посоветуешься. Косым взглядом на житье дворцовое смотрит. Еле-еле с Дмитрием говорить стала. Все больше взаперти сидит, а ведь к ней, непременно к ней во дворец невесту привезти надо.
Кликнуть Афанасия — пусть отправляет в ночь Ксенью. Как хочет, так и отправляет. Молодая она, сильная. Кончину брата с матерью страшную пережила, разлуку с ним тем более переживет.
Афанасий все твердит: не любит она тебя, государь, не может любить. Уж такова натура женская. Кто ты для нее? Всей ее семьи — вольно или невольно — погубитель. Ради тебя осиротела царевна. С твоим именем кончина отца ее связалась. Какая уж там любовь, сам рассуди. По-человечески.
Неужто притворяется? Неужто от страху за жизнь свою добрые слова говорит? Петь принимается? За стол накрытый садится? Смеется? Или часу своего ждет? О мести думает?
Ни в жизнь не поверю. Если не она, то кто тогда в жизни его быть может, бесприютной, всеми забытой? Беата? О той и думать не хочется. А здесь не воеводинка какая-нибудь — царская дочь.
Ночь не спал. Опять. Думы черные, беспросветные душили. Теперь все. По счетам платить время пришло. Завтра свадебный кортеж в Москву въедет. Как-то Марина себя поведет. Какой за время, что не виделись, стала. Супруга. Мать наследника. Вот что главное — наследника.
Тесть примется денег просить. Ему всегда мало… Тратить умеет, считать — нет. Свое дело сделал — расплаты ждать будет. Понял: ненависть к горлу подступает. Не продохнуть. Мог бы кого другого встретить. С кем другим породниться. Мог бы…
Да нет, пустое все. Со стороны виднее. Кто крепче на ногах стоял, тот голову подставлять не стал. Хотя бы князь Вишневецкий. Разве такой ему от шляхты почет, как Мнишку? И сравнивать нечего. С этим каждый шляхтич норовит запанибрата встать.
Вдовая царица, которую неделю говорить не хочет. Не радуется свадьбе. Просил, чтобы невесту приняла, как положено, еле уговорил. Мол, раз с отцом приезжает, пусть вместе с ним и на дворе каком становится. Зачем ее-то, монахиню, тревожить да иноверку в палаты ее вводить. Объяснять начал, что пока иноверка. Дай срок, нашу веру примет. Плечами повела досадно так, к образам отвернулась. В ноги поклонился: надо, матушка, нельзя иначе, родительница. Никому мы здесь с тобой не нужны, чай, рассмотреть успела. Неужто опять тебе в монастырь ворочаться, в келье темной да холодной век вековать? Не о сыне, о себе подумай. Вот если б Нагие при дворе были, на кого положиться можно. Глаза темью налились, порешили дядьев и братьев, всех порешили.
С боярами, кого ни возьми, не легче. Обо всем до хрипоты спорить готовы. Всему противны. А патриарх им вторит.
Некрещеная, мол, невеста. Не нашей веры. Так и венчать нашим обычаем нельзя. Спросил: что ж раньше молчали? Что ж раньше условий не ставили? Вскинулись: никто тебе, царь Дмитрий, в думе Боярской согласия на невесту такую не давал. Забыл, государь?. Не нужна на нашей земле такая!
И Софью Фоминичну вспомнил. И — куда там — Софью Витовтовну, великую княгиню, невестку святой памяти князя Дмитрия Донского в пример приводил. Спасибо, Пимен обо всем загодя подумал, и Фоминична под крестом католицким в Москву въехать собиралась, так ведь потом обошлось. Все святыни кремлевские, все соборы нынешние ее тщанием выстроены. И сын Фоминичны, великий князь Василий Иоаннович, вторым браком на Глинской женился, разве нет?
Патриарх в спор: православной княжна была. Православной? А Пимен подсказывает: отец не один раз конфессию менял. Без меня знают, а на своем стоят насмерть. Христианками все княгини были — это верно. Христианками! А в конфессиях разобраться можно.
До такой хрипоты дошли — голосов не слышно. Шепот один змеиный раздается.
До последнего дошло: что ж, поезд польский обратно ворочать? А если не уедут? Ландскнехтов да шляхты не меньше двух тысяч. Что если не пожелает в обратный путь пускаться, тогда как? Согласия искать надо — не ссоры.
На крыльцо вышел поостыть, Афанасий на ухо шепчет: государь, коли что, вели красносельцев позвать. Они тебя первыми выкликать в Кремле стали, они и здесь с бобрами расправятся. Всех по сторонам разметать смогут. Прикажи только.
Приказать! А с мятежом как справиться? В Москве — давно уж понял — искры хватит, чтобы все синь-порохом разгорелося. Голодный народ. Неурожаями да голодом вконец замученный. Пимен правильно сказал, чтоб трудом праведным для какого-никакого благополучия дойти, годы понадобятся. Не может человек столько ждать, потому и вспыхивает, за дубину чуть что хватается.
Сами бояре на гульбище вышли. За царем. Разобрались, кончать как-никак надо. Но опять за свое: крестить невесту. Хоть силком да крестить в нашу веру. Спасибо боярину Шуйскому — придумал. Для начала венчать невесту на царство при всем честном народе, а там двери соборные на запор да и обвенчать молодых.
Бояре поначалу зашумели: для чего, мол, такое. А вот, говорит, с ключарем потолковали. Ежели дать молодым причаститься во время венчания, по нашему православному обычаю, невеста и сама не поймет, что в православие перейдет, а всем в соборе понятно будет. Даже попы порастерялись: ловко! Куда как хитро ключарь придумал. Но свою ложку дегтю добавили — больно их венчание Марины достало. Не было такого на Руси! Не было! Чтобы бабу на царство венчать!
И снова боярин Шуйский напомнил: а как же царицу Арину в ектиньях поминать стали? Как она по постриге указы царские подписывать стала? Еще кто-то прибавил: когда хотел Иван IV с племянницей Елизаветы Английской венчаться, о переходе в православие и разговоров не шло. Про Катажину Ягеллонку вспомнили — тоже нужна она была великому царю без споров о вере. Только на том и поутихли.
— Едут! Едут! — Кто в чем был из домов повыскакивал. Кто посинел, с ранья приезжих дожидаясь. На день памяти Бориса и Глеба, кажется, вся Москва на улицы высыпала. Солнышко по-летнему пригрело — как-никак второе мая. Ручьи по улицам расплескались. На площадях, перекрестках лужи — хоть на лодках греби.
Бабы и девки на всем пути впритык к частоколам теснятся — там на краюшке посуше да и чуток повыше, повиднее. Только бы все толком разглядеть, обо всем доведаться.
Петухи окрест не путем разорались. На заборы взлетают, куры кудахчут. Где дымком потянет, где навозом. От собачьего лая голосу человечьего не слыхать.
Думали москвичи на свадебный поезд посмотреть. Ан все по-иному вышло. Первой в город вступила пехота. С ружьями. В новехоньких кафтанах. Шапки меховые еще на головах. У иных рукавицы за поясами.
За пехотой всадники. Несколько сотен. С ног до головы в железо закованные. В руках мечи, копья. Гусары на лихих конях…
Народ перешептываться стал: «Больно на праздник не похоже. Будто недруг город взял». Мало ли такого перевидать на своем веку успел.
За каретой невесты шляхтичи на конях. Неровно едут. Друг на друга наезжают. Кругом них конных слуг толпы, разодетые все. Нарядны. Будто не из далекого пути.
В карете оконца завешаны плотно — складочка не дрогнется. Есть ли кто, нет ли, не разберешь. За каретой царской обоз — повозок видимо-невидимо. Для всех дворы приготовлены. Ворота отвором стоят.
Разгружаться начали — мальчишки подглядели. Скарба домашнего немного: где сундучок, где пара узлов. Главное, гайдуки начали ружья таскать. Охапками. Как на ружейном дворе. К чему бы?
Те, кто в Кремль побежал, много выгадали. Невестина карета в монастырь кремлевский Вознесенский въехала. К кельям царицы-иноки. Великая инока сама на крыльцо вышла. На посох обеими руками оперлась. Застыла. Две послушницы под локотки поддерживают.
Невесту из кареты вынесли. Махонькая такая. Росточком что твой подросток. Юбки пышные подхватила и на лесенку словно взлетела. К руке великой старицы склонилась. Все заметили: в ноги кланяться не стала. Царица руку протянула. Потом щека к щеке приложилась. Говорила ли что, от ворот не видно. У обеих — что у свекрови, что у невестки — губы будто замерзли. Не шевелятся. Так вдвоем и в палаты пошли. Одно народ понял: не обрадовались. Где там! Обряд совершили, а уж радость — она и у простых людей в редкость.
Через час царь Дмитрий на двор к матери пожаловал. Верхом — где мог, в карету ни за что не садился. Соскочил, поводья конюшему бросил и ступенька за ступенькой на крыльцо подниматься стал. Каблуки у сапог, его обычаем, высокие-превысокие. Шапка меховая в пол его роста. То ли задумался. То ли от езды задохнулся — пережидал. Наверху ни с того, ни с сего оборотился. На ворота распахнутые глянул, рукой махнул — хлопцы тут же створки кинулись затворять. Мало того — засов заложили. Словно на ночь. Народ сразу расходиться начал. Гнева царского никто ждать не захотел. Видно, свадьба серьезная была. Без веселья.
— Рад тебя видеть здоровой, ясновельможная паненка. Как доехать изволила? Не притомилась ли?
У Марины глаза раскрылись. Паненка? Это она-то? Когда весь двор ее давно королевским величеством величает. Может, нарочно царь Димитр так говорит? Изменился. Сильно изменился. Не то постарел. Не то другим, незнакомым стал.
— Почему паненка, государь? Разве венчание в Кракове не дало мне права на королевский титул?
— Царский, хотела ты сказать, ясновельможная паненка. Для царского венчаться в кремлевском соборе надо. И, думаю, откладывать обряда не стоит. Лишь бы портные успели тебе платье царицы сделать.
— Ты хочешь, царь Димитр, одеть меня в русское платье? Которое не носит никто в Европе? Но какая в этом нужда?
— Так будет приятней твоим подданным. Будущим твоим подданным, ясновельможная паненка.
— Но я привезла с собой подвенечный наряд, которому бы позавидовала сама Елизавета Английская. Мастера трудились над ним почти целый месяц.
— У тебя будет случай его надеть на какое-нибудь придворное торжество. Для венчания же возможно только русское платье.
— Мне не хотелось бы спорить, но…
— И не спорь. Здесь достаточно своих правил, которые государи православные обязаны выполнять.
— Но я не собираюсь менять своей веры! И мы никогда не говорили об этом.
— Значит, говорим сейчас, и этого вполне достаточно. Ты можешь хранить свою веру в душе, но исполнять все православные обряды.
— Это грех, и мой духовник никогда…
— Думаю, твой духовник желает тебе добра, а не позорной обратной дороги в Самбор. Можно получить у него отпущение любого греха, тем более для такой великой цели, как царский престол.
— Но я должна была бы получить заранее разрешение папского престола на такое обманное причащение.
— И ты бы не получила его. Я сам связывался, по просьбе твоего отца с Ватиканом и получил категорический отказ. Зато отцы иезуиты сказали другое.
— Я так и знала, что все кончится иезуитами!
— А разве не иезуит твой духовник? Или ты не знала об этом? Посоветуйся с ним. А еще лучше доверься здравому смыслу и своему будущему супругу. Нам предстоит с тобой делить не только ложе, но и престол.
— Ты прав, царь. Но ложе ты уже делил тут не со мной.
— Я не разрешаю говорить со мной на эти темы, ясновельможная паненка. Здесь мое государство, я государь, и я один буду определять, о чем мне слушать или не слушать.
— Я не узнаю тебя, царь…
— Ты и не можешь узнать царя, ясновельможная паненка, потому что никогда его и не знала.
— Значит, ты носил маску.
— Маску? Мне не нравится это выражение. Я вынужден был применяться к тем условиям, где судьба вынудила меня жить. Теперь я у себя дома, и ты можешь познакомиться со своим супругом.
— Ты сказал о венчании, царь. Мне понадобится несколько дней или скорее неделя, чтобы привести свои платья в порядок и соответствовать своему новому положению. Я хочу ослепить твоих подданных.
— Это почти невозможно сделать. У московитов несметные богатства, которые они любят показывать в своих нарядах. Что же касается кроя, вряд ли они сумеют его оценить. Но как бы то ни было, венчание состоится послезавтра.
— Послезавтра. Четвертого мая… Но это на редкость неудачный день.
— Почему же?
— День памяти мученицы Пелагии Тарсийской. Он всегда считался дурной приметой для невесты. Вспомни, царь, Житие. Родная мать выдала Пелагию императору Диоклетиану на утеху, но Пелагия отвергла его ласки и за то была брошена в огненную печь.
— Не могу пожаловаться на свою память. Помнится, Пелагия сама, по доброй воле, вошла в печь, где ее тело расплавилось, как миро, изливая благоухание. Разве это такой плохой конец? Впрочем, к несчастью, может оказаться и более поздний день, если мои переговоры с попами окажутся неудачными.
— Ясновельможный отец мой имеет такое неотложное дело, что не мог с ним подождать до окончания моего туалета? Что за необычайные события могли произойти за несколько ночных часов, что мы не виделись?
— У меня нет времени, ваше величество, на долгие объяснения. Да, обстоятельства очень серьезны. Завтра ты будешь венчаться с царем.
— И короноваться московской короной.
— Тем более. Ты должна, моя дочь, сразу же сказать царю, своему супругу, о деньгах.
— Каких деньгах?
— Сколько раз я говорил тебе — о деньгах для ландскнехтов и рыцарей. С ними необходимо в такой торжественный день расплатиться. Ты не захотела поднимать этого разговора сразу по приезде в Москву. Понимаю, радость свидания с будущим супругом…
— Мои чувства — это только мои чувства. Но я не понимаю, причем здесь деньги? Все, что было необходимо для наемников, тебе привезли еще в Самбор. Разве нет? И сумма была огромной.
— Огромной она может показаться только женщине.
— Ее не хватило на всех рыцарей? Они потребовали большего жалованья?
— Не совсем так. Мне пришлось выплатить им лишь часть жалованья.
— Что значит — пришлось? Так хотел Димитр? Вы договорились?
— Я всегда считал, что наемники лучше служат, имея перед собой расплату, а не получив все деньги вперед.
— И отец привез остальные деньги сюда? Так в чем же дело?
— Я не привез никаких денег. Их у меня нет.
— Где же они? Отца обманули? Ограбили? Что я должна сказать царю? И почему я, а не сам отец?
— У меня были долги.
— Отец успел их сделать в Москве? Но это невероятно! О какой сумме отец говорит?
— Каких-нибудь восемь — десять тысяч злотых.
— Что?! Такой долг здесь, когда мы находимся в Москве всего несколько дней?
— Это польские долги. Не расплатившись, я не смог бы тронуться в путь и сопровождать мою дочь, будущую царицу Московскую, с должной пышностью и почтением.
— Пусть отец оставит Московскую царицу! Значит, деньги остались в Польше, и отец ехал с пустыми карманами?
— Именно так. Но сразу после венчания, в соборе последует всеобщий пир, на котором я должен расплатиться с жолнежами-солдатами, иначе… Иначе — не знаю, что они могут затеять. Их начальники твердят, что терпение солдат на пределе.
— И ты говоришь об этом только сегодня? На что отец рассчитывал? Отец сам видит, Димитр стал царем, и с ним еще надо научиться говорить. Наша встреча оказалась далеко не такой сердечной, как можно было предполагать. Эта русская царевна…
— Пусть дочь моя оставит пустую ревность. Речь идет о деле. Ты хотела стать королевой — ты ею становишься. Так пусть дочь моя подумает, как не омрачать торжества.
— Сразу после коронования просить о деньгах… А если Димитр откажет? В первой же просьбе откажет?
— Не посмеет!
— Почему?
— Хотя бы потому, что побоится солдатского бунта. Ему не нужны никакие столкновения на московских улицах. К тому же Марина уже будет царицей — лишить сана ее не сможет никто!
— Никто? Ты не видел великой иноки, матери царя Димитра? Собственный супруг отверг ее, и если бы не кончина даря Грозного, она уступила бы свое место племяннице английской королевы.
— Тебе рано говорить о подобных страхах. Сейчас моя дочь окружена своей гвардией, которой никто не противостоит в Москве.
— Я не желаю начинать своей царской жизни с таких дрязг. Единственный выход — ростовщики. Надеюсь, они есть в Москве и, должно быть, пребогатые. Все говорят, что нигде не видели в Европе такого великолепного торга.
— Почему моя дочь говорит о ростовщиках?
— Надо найти способ тайно пригласить их ко мне.
— Какое обеспечение ты можешь им предложить? Сокровища из царской Оружейной палаты? Но ты еще не имеешь к ним доступа.
— Зато я имею доступ к моим свадебным подаркам. Я заложу часть из них, и когда царь узнает, для какой цели его супруга это сделала, он вынужден будет их выкупить.
— Свадебные подарки?
— Почему отец переспрашивает? Отец не знает этих великолепных подарков, которым дивился весь королевский двор? Таких жемчугов и бриллиантов не доводилось видеть даже польскому королю.
— Но откуда они у тебя возьмутся?
— Как откуда? Они должны быть в моем скарбце, который везут рядом со мной.
— Ты так думала? Но на самом деле они остались в Кракове.
— Ты осмелился их оставить? Ты не взял мои сокровища?
— Именно потому, что это подлинные сокровища. Они послужили залогом для всех князей, которые помогали собирать твой свадебный поход. Не могла же ты предполагать, что все делалось ради осуществления твоей мечты!
— Но это же наши родственники!
— И что же?
— И, значит, я сумею сама позаботиться о них.
— Когда? В этом все дело — когда? Они все посчитали московский поход слишком рискованным. Разве ты не обратила внимания, что никто, слышишь, никто не пожелал принять в нем личного участия. А король и вовсе пожелал остаться в стороне — он не помог нам ни единым злотым, тем более золотым дублоном. Его милостивое согласие на наш поход! Дорого ли оно стоит?
— Значит, мы поменялись ролями. В Вишневце и Самборе был нищий Димитр и богатая невеста, а теперь…
— Не обманывай себя, ваше величество, богатой невестой мою младшую дочь никто бы не назвал.
— Разве приданое Ядзи было таким небольшим? Оно в свое время вполне устроило воеводу Вишневецкого.
— Моя дочь правильно сказала, в свое время. Но времена меняются. Сегодня мне не удалось бы найти и четверти того приданого, которое унесла с собой Ядвига к Вишневецким. Мне было бы затруднительно отделить даже земли, не говоря о рухляди.
— Отец хочет сказать, у его младшей дочери не было иного выхода, как стать Московской царицей и черпать деньги из русской казны.
— А разве это не лучше постоянных хлопот о сокращении расходов, которыми день за днем занимается вельможная пани Вишневецкая. Вот ей и впрямь не на что рассчитывать, а Марина…
— Довольно! Я найду случай поговорить с царем.
С утра в Столовой избе дворца обручил молодых протопоп Федор. В Грановитой палате князь Шуйский встретил чету короткой речью и торжественно отвел в Успенский собор. Еще торжественней патриарх короновал в соборе Марину, совершив перед тем обряд миропомазания.
И все бы обошлось благополучно, если бы не упрямство новобрачной: отказалась молодая царица принять причастие, как договорились о том в Боярской думе. Сначала согласилась, на людях отступилась. Польская свита ликовала. Послы обдумывали реляции: значит, все-таки будет царица Марина добиваться утверждения католичества. Значит, станет ограничивать православную церковь!
Все видели: растерялся Дмитрий. Не знал, что приказать. К супруге и вовсе обращаться не стал. Может быть, понимал: бесполезно. Нашлись дружественные Дмитрию бояре.
Не успел патриарх завершить коронацию, всех иноземцев едва не вытолкали за двери храма. Оставили одних придворных дам невесты: нельзя было одну царицу оставить. Венчание состоялось полностью по православному обряду. Вместе с благословением царская чета приняла от патриарха вино и просфору — причастилась. Для присутствовавших было достаточно: царица приняла православную веру…
Дмитрию оставалось удивляться. Марина не стала спорить. Не подумала сопротивляться. Вероотступничество? А как же тогда многочисленные родственники в родных краях, так легко переходившие из конфессии в конфессию? Только близкие могли понять, чего стоило для панны млодой быть в соборе в традиционном русском платье, к тому же таком невыносимо тяжелом при ее хрупком телосложении.
Выдержала! В какую-то минуту сама себе подивилась: увидела свой облик в непривычной одежде. Чем не византийская императрица! Принцессу Зою Палеолог можно было понять. Но принцесса Зоя, раз надев русское платье, его больше не сняла — стала великой княгиней Московской Софьей Фоминичной. Марина сбросила с себя непривычную одежду: слишком долго мечтала во всем превзойти западных королев.
И не выполнила другого обычного для московских Правительниц условия — не вышла к ожидавшему ее у крыльца народу. Больше того — потребовала, чтобы толпу заставили замолчать и разогнали. Ее куда больше занимало пиршество, начинавшееся в дворцовых покоях. Шестнадцать лет сказали свое неопытное и роковое слово.
Она еще могла понравиться москвичам. Занять воображение, заранее дружелюбное и сочувственное: они-то знали буйные пиры, молодого царя, знали и историю царевны Ксеньи. Москва не терпела и не жалела Бориса Годунова, но ведь горькая сиротинушка дочь не могла быть за него в ответе. Через считанные дни разойдется по Москве «Плач» обездоленной царевны:
Сплачется мала птичка, белая перепелка:
Охти мне, молодой, горевати!
Сплачется на Москве царевна:
Охти мне, молодой, горевати!
Что едет к Москве изменник,
Ино Гришка Отрепьев расстрига,
Что хочет меня полонити,
А полонив меня, хочет постричи,
Чернеческий сан наложити!
Да хочет теремы ломати,
Меня хочет, царевну, поимати,
А на Устюжну на Железную отослати,
Меня хочет, царевну, постричи,
А в решетчатый ад засадити.
Ино охти мне горевати:
Как мне в темную келью вступати?!