Не стану я жить в одиноком дому —
Хорошею парня в супруги возьму,
Чтоб пиво хмельное варить ему.
Меня вы поймете, подумав немного:
Замужество много угоднее Богу,
Чем сирой монахини жребий убогий.
Обвенчались Мария и Филипп в Винчестерском соборе на праздник Святого Иакова, покровителя Испании. Внутри собор, как и положено, был увешан богатыми гобеленами и золотой парчой, а для церемонии была воздвигнута деревянная платформа с украшенной пурпуром кафедрой в центре и двумя сиденьями под балдахинами по обе стороны алтаря, для жениха и невесты. Венчальную мессу служили пять епископов. Филипп прибыл первым, одетый в белый камзол, бриджи и французскую мантию, которую за день до венчания Мария прислала ему в подарок. Мантия была парчовая, отделанная малиновым бархатом и отороченная атласом такого же цвета. К сияющей ткани были прикреплены цветки чертополоха из витого золота, а каждая из двадцати четырех декоративных пуговиц на рукавах представляла собой четыре большие жемчужины. На Филиппе был также украшенный драгоценностями ворот ордена Подвязки, который королева прислала ему ранее. Он вошел в собор в сопровождении главных приближенных и занял свое место. Никаких символов его титулов перед ним не несли, но после прибытия принца в Англию в его статусе произошло важное изменение. В ночь перед венчанием из Брюсселя прибыл документ, объявляющий Филиппа королем Неаполя, после оглашения которого все пэры подошли поцеловать руку его королевскому величеству. Мария, к своему огромному удовольствию, обнаружила, что выходит замуж не за принца, а за короля.
Примерно через полчаса вслед за Филиппом в собор прибыла Мария. Граф Дерби нес перед ней меч — символ королевской власти, а длинный шлейф ее платья держали маркиза Винчестер и лорд-гофмейстер сэр Джон Гейдж. На королеве был украшенный драгоценностями костюм из черного бархата, а поверх него мантия из золотой парчи, такого же покроя, что и мантия Филиппа. Наблюдатель писал, что своим великолепием королева затмевала всех присутствующих и «сверкала драгоценностями настолько ослепительно, что смотреть на нее было больно глазам». За Марией следовали пятьдесят фрейлин, роскошные и величественные в золотой и серебряной парче, «больше похожие на ангелов небесных, чем на земных существ».
Впрочем, самой важной частью пышного свадебного наряда Марии была совсем неприметная вещица — простое обручальное кольцо, «золотое, без всяких камней». Как и положено благовоспитанной невесте, «она желала выйти замуж, как это делали в старину». Поэтому брачная церемония была организована на старинный манер, с оглашением имен вступающих в брак. Супруги держали свечи, а на их головы возлагали короны. После торжественной мессы лорд-канцлер прочитал текст брачной церемонии по-английски и по-латыни. Ему помогали епископы, исполняющие в тот день роли дьякона и архидьякона, все в самых богатых облачениях и митрах. Чтобы рассеять опасения Марии по поводу возможной незаконности брачной церемонии, поскольку страна пока еще официально находилась в состоянии отлучения от церкви, император получил от папы специальное разрешение, предоставляемое в исключительных случаях, на совершение брачной церемонии. Для осуществления брачного благословения Филипп привез из Испании своего священника. Торжественная церемония длилась несколько часов, и было замечено, что все это время Мария ни разу не оторвала глаз от священных символов. На испанцев ее искреннее благочестие произвело большое впечатление. «Она святая женщина», — написал один из них с восхищением.
Когда Гардинер громким голосом спросил: «Находятся ли здесь личности, коим известны какие-либо законные основания, препятствующие заключению этого брака?» — и пригласил желающих высказать свои возражения, возникло некоторое напряжение. Однако никто не отозвался, и он поспешил перейти к заключительной части ритуала. Роль посаженых отцов королевы «от имени всего государства» исполняли маркиз Винчестер, графы Дерби, Бедфорд и Пембрук. Затем на Библию положили кольцо вместе с традиционными тремя горстями чистого золота. Леди Маргарет Клиффорд, кузина Марии, единственная присутствующая родственница с женской стороны, открыла кошелек королевы, и Мария с улыбкой положила золото внутрь. Звуки фанфар возвестили, что Мария и Филипп отныне супруги, и граф Пембрук вынул из ножен второй меч, чтобы нести его перед Филиппом, венчанным мужем Марии. Супруги дали торжественный обет, и на этом месса завершилась. Филипп, следуя старому католическому обычаю, поцеловал священника, отправлявшего церковную службу, после чего вперед вышел главный герольд и провозгласил:
«Филипп и Мария, милостью Божьей король и королева Англии, Франции, Неаполя, Иерусалима и Ирландии, защитники веры, принцы Испании и Сицилии, эрцгерцоги Австрии, герцоги Милана, Бургундии и Брабанта, графы Габсбурга, Фландрии и Тироля».
Свадебное торжество проходило в пиршественном зале дворца епископа. Мария и Филипп сидели за отдельным столом на небольшом возвышении, а ниже были поставлены четыре длинных стола для испанской и английской знати. Гости ели стоя, сидела только королевская чета, причем Мария на более почетном месте справа и в кресле гораздо более роскошном, чем у мужа. Испанцы также сразу заметили, что королева ела из золотой тарелки, а королю подали в серебряной. Это «унижение» придется терпеть до коронации Филиппа. На них произвело сильное впечатление количество великолепной посуды. Даже последнему дворянину подавали на серебряных блюдах, а стоящие в обоих концах зала высокие буфеты буквально ломились от драгоценных тарелок, кувшинов и блюд. За спиной королевы располагались шкаф с более чем сотней золотых и серебряных предметов столовой посуды различного размера, «огромные позолоченные часы в половину высоты человека» и мраморный фонтан, украшенный чистым золотом.
Марии и Филиппу прислуживали английские вельможи. Это была передаваемая по наследству привилегия — подавать монархам тазик для омовения рук, салфетку и наливать вина. Обслуживать Филиппа за столом было дозволено только одному испанцу, дону Иниго де Мендосе. Во время всей трапезы перед королем и королевой стояли лорды Пембрук и Стрейндж с символами власти, мечом и жезлом. При подаче каждого блюда раздавались звуки фанфар, а все присутствующие отвешивали низкий поклон. Этот ритуал был повторен для четырех смен по тридцать блюд в каждой. Празднество длилось несколько часов, и, предвидя это, Мария приказала своему управляющему найти место, куда бы «Ее Величество могли время от времени удаляться». С этой целью «для удобства королевы позади стола» был сделан проем в стене для прохода в покои епископа. Это было единственным личным пожеланием Марии по поводу организации свадебных торжеств. Она подарила консорту еще одну мантию, которую он оставил в своих покоях. Она была французского пошива, из золотой парчи с английскими розами и испанскими гранатами, переливающимися на фоне усыпающих ткань золотых бусинок и мелкого жемчуга. Восемнадцать массивных пуговиц были сделаны из крупных плоскогранных бриллиантов. Филипп предпочел в тот день не надевать эту мантию, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания. Составляя через несколько лет после свадьбы перечень своего гардероба, он написал, что «эта вещь была подарена мне королевой, чтобы надеть в день нашей свадьбы после полудня, но я не пожелал, потому что она показалась мне чрезмерно вычурной».
В заключение королева выпила за здоровье гостей чашу вина, и все собравшиеся перешли в тронный зал, где приближенные Филиппа начали делать попытки завести с дамами Марии галантные разговоры. Это было трудно, поскольку английским владели только несколько испанцев. «Кроме тех, кто говорил по-латыни, остальные имели большие затруднения в общении, — писал один из испанских придворных. — Так что мы решили, пока не научились их понимать, не лезть напролом». Писавший добавил, что, поскольку его соотечественники все как один были неотразимы, «большинство английских джентльменов очень обрадовались, что испанцы не могут говорить на их языке». Если вести беседу было затруднительно, то с танцами вообще ничего не получалось, поскольку одна группа придворных не знала танцев другой. Мария и Филипп нашли выход в том, что танцевали друг с другом на немецкий манер, хотя было отмечено, что Марии, которая была превосходной и вдохновенной танцоркой, Филипп в партнеры явно не годился. Испанцы в большинстве своем были «сильно смущены» виртуозностью англичан, особенно лорда Брея, эффектного танцора, известного мастера «милых дворцовых развлечений».
На этой оскорбительной для испанцев ноте празднество закончилось. Последние гости удалились довольно рано, не позже девяти часов. Марию и Филиппа препроводили в апартаменты, приготовленные для брачной ночи. Гардинер приказал написать на дверях по-латыни довольно безвкусные стихи:
Тем счастлив ты, дом, и тем на века украшен,
Что взыскан был ненадолго четой монаршей.
Благословив постель, лорд-канцлер удалился, оставив супругов одних, все еще одетых в их свадебные великолепные одеяния с «великим количеством драгоценностей». «О том, что было той ночью, — написал вскоре после этого оптимистично настроенный испанец из свиты Филиппа, — знают только они. Но если в результате этого королева подарит нам сына, нашей радости не будет конца».
Когда на следующее утро приближенные Филиппа явились к королевским покоям, дамы из свиты Марии были шокированы и отказались их пропустить, потому что навещать новобрачную наутро после брачной ночи было «недостойно». Более того, английские королевы по обычаю на второй день после свадьбы на публике не появляются. Фрейлины Марии не знали, что в Испании принято, чтобы придворные поздравляли правителей в постели на следующее утро после свадьбы. Если бы Филипп присутствовал, он бы это недоразумение разрешил, но его не было. Он поднялся в семь утра, поработал за столом до восьми и отправился на мессу. Затем обедал один.
Его мысли занимала Фландрия. Французы взяли Бинш и разрушили дворец регентши, но затем, преследуемые войсками императора, с боями отошли. Вроде бы все образовалось, но это событие обошлось имперской казне очень дорого. Карл написал сыну в Англию, что его казна сильно опустошена, а фламандские территории ощутимо пострадали от конфликта. Он повелел Филиппу некоторое время оставаться с Марией, «занимаясь делами английского правительства» и вообще всем, чем должен заниматься настоящий король, а затем начать готовить свой флот к походу во Фландрию. Как и Мария, Филипп привык каждый день проводить много часов за своим рабочим столом и потому не видел жену до вечера, оставив ее одну быть посредницей в сложных отношениях испанских придворных с собственными.
Этикет требовал, чтобы королева вначале пригласила на аудиенцию жену главного испанского вельможи, герцогиню Альба. На третий день после бракосочетания герцогиня была препровождена в апартаменты королевы, где собрались все лорды и джентльмены двора. Она только накануне прибыла из Саутгемптона, так что на свадьбе не присутствовала. Это была ее первая встреча с Марией. К беседе с королевой герцогиня подготовилась с большой тщательностью, красиво уложив волосы и нарядившись в отороченное кружевами элегантное платье из черного бархата с шелковой вышивкой. Мария по случайному совпадению тоже надела черное бархатное платье, но расшитое золотом и с камчатным корсажем. Скорее всего королева тоже немного волновалась перед этой встречей, но к такому радостному возбуждению и девичьему пылу, который она продемонстрировала, герцогиня была совершенно не готова. В покои королевы ее должны были ввести фрейлины, но она сама ждала ее в передней. Как только испанка вошла, Мария двинулась к ней. Герцогиня, не зная, как правильно сделать реверанс перед королевой, если та не сидит на троне, опустилась на колени и потянулась к ее руке, чтобы поцеловать. Мария отказалась дать руку и вместо этого наклонилась над коленопреклоненной герцогиней, обняла и подняла на ноги. А затем крепко поцеловала в губы, «как английские королевы целуют высокородных леди своей собственной крови, но никого больше».
После этого королева повела смущенную гостью к стоящему на возвышении креслу с высокой спинкой, оживленно твердя о том, как ей приятно видеть герцогиню, и расспрашивая, как прошло морское путешествие. Дойдя до кресла, Мария неожиданно села на подушку на полу, милостиво предложив почетное кресло герцогине. Для испанки это было чересчур. Она взмолилась перед королевой, чтобы та заняла это кресло. Мария отказалась и приказала принести два обитых парчой табурета. Но когда Мария уселась на один, герцогиня низко поклонилась и опустилась на подушку. Раз так, Мария тоже вернулась на подушку, повергнув герцогиню в большое смущение. Галантная «борьба» продолжалась до тех пор, пока герцогиня окончательно не выбилась из сил и перестала протестовать, согласившись, что они обе будут сидеть на табуретах.
Усевшись в конце концов, женщины, кажется, быстро поладили. И вообще никаких ссор, которые, как боялся Ренар, могут возникнуть между испанскими и английскими аристократками, не возникло. Что же касается королевской четы, то было доложено, что она «пребывает в состоянии столь глубокой влюбленности, что брак обещает быть прекрасным». Это банальное суждение было не совсем точным. Более близким к истине следовало бы признать утверждение, что Филипп на удивление неплохо начал выполнять поставленную перед ним задачу — во всем соглашаться с англичанами, особенно с их королевой. Такого от него никто не ожидал, и англичанам, кажется, это очень понравилось. «Его манера вести себя с лордами настолько обаятельная, — писал ближайший друг Филиппа и его доверенный Руй Гомес, — что они сами говорят: у них никогда еще не было короля, которого бы они так быстро полюбили. …Король наш, если захочет, может добиться чего угодно», — добавлял Руй Гомес, и потому ему ничего не стоило завоевать любовь королевы. В письмах императору Мария называла Филиппа «мой супруг и повелитель… чьего присутствия я желаю больше, чем любого другого человеческого существа».
Мария произвела впечатление на испанцев не меньшее, чем он на англичан. «Она такая хорошая, что мы вполне можем возблагодарить Господа, что он нам дал в королевы такую щедрую правительницу, — писал один из них. — Храни ее Господь!» Руй Гомес называл ее «очень славным существом», а еще один придворный вообще считал Марию «святой». Правда, от внешности королевы они были отнюдь не в восторге. Частично в этом были виноваты ее наряды. Испанцам очень не правилась английская одежда, поэтому королева казалась им «скверно одетой», но они признавали, что если ее нарядить на испанский манер, «она не будет выглядеть такой старой и дряблой».
Но суть проблемы заключалась, разумеется, не в одежде. «Если говорить откровенно, — заметил однажды Руй Гомес в своем письме в Испанию, имея в виду Филиппа, — то, чтобы испить эту чашу, надо быть Богом». Для молодого принца Филиппа брак с болезненно неопытной, чувственно неразбуженной тридцативосьмилетней женщиной, конечно, должен был стать испытанием, по крайней мере вначале, но Филипп никакой страсти от этого брака и не ожидал. «Принц относится к королеве очень по-доброму, — замечал Руй Гомес, — и неплохо притворяется, что не замечает отсутствия у нее плотской чувственности. Он делает королеву такой счастливой, что в те моменты, когда они оказываются одни, она говорит с ним только о любви, и он ей вторит». Филипп был тактичным, внимательным и галантным, его поведение было в высшей степени куртуазным, и, когда он не занимался государственными делами, то неизменно находился в обществе Марии. Их психологической совместимости, несомненно, способствовало то обстоятельство, что они не могли говорить на одном языке. Мария владела только арагонским, хотя кастильский Филиппа понимала, он же, в свою очередь, не понимал по-английски и не очень хорошо знал французский, а на этом языке Мария была вынуждена с ним разговаривать.
Уличные представления, которыми лондонцы приветствовали Филиппа 18 августа при его въезде в столицу, казалось, подтверждали ощущение Руя Гомеса, что англичане супруга Марии приняли. На Лондонском мосту два великана салютовали ему, как «благородному принцу, единственной надежде) императора „Священной Римской империи“, назначенного Богом править миром», а в конце Грейсчерч-стрит у гостиницы «Неуклюжий орел» принца приветствовала его конная статуя в античном стиле, как «достойного Филиппа, искрение желанного, счастливого и самого могущественного принца Испании». В другой живой картине консорт королевы сравнивался с Филиппом Смелым[57], Филиппом Добрым Бургундским[58], римским императором Филиппом Арабом и Филиппом Македонским, отцом Александра Великого, по самое лестное сравнение было сделано на Чипсайде, где принц был представлен как Орфей, приручающий игрой на арфе диких зверей. Филиппа и Марию восхитил арфист, окруженный девятью «прекрасными девами, поющими и играющими на разнообразных приятных инструментах» (девять муз), а также «мужчинами и детьми, одетыми как львы, волки, лисы и медведи, резвящимися и танцующими под музыку арфы Орфея и мелодии муз». Они насладились также ставшим уже традиционным выступлением акробата, скользящего вниз по веревке, протянутой от шпиля собора Святого Павла.
Несмотря на то что проезжающую по улицам города королевскую чету приветствовали восторженные толпы горожан и многие весело «выкрикивали и восклицали „Боже, храни Ваши Величества!“, к середине августа присутствие испанцев начало людей тяготить. Сам Филипп, возможно, и был джентльменом, но остальные чужестранцы были явно нежелательны. За несколько месяцев до их прибытия Мария призвала подданных проявлять к испанцам „куртуазность, дружелюбие и доброе гостеприимство“, „без каких-либо внешних проявлений, обидных слов или недостойных, неподобающих выражений на лице“, причиняющих гостям обиду. Но подозрительность и враждебность англичан не могли сдержать никакие призывы. „Неприятные инциденты“ между англичанами и испанцами начались почти сразу же после прибытия Филиппа, и каждое такое происшествие при дворе неизменно относили на счет присутствия чужестранцев. На самом деле их было не так уж много, но англичанам казалось, что от них нигде нет проходу. Один горожанин в своем дневнике жаловался, что на каждого встречающегося ему на улице Лондона англичанина приходится четверо испанцев, а таверны столицы переполняли слухи, что в портах Ла-Манша готовятся сойти на берег многие тысячи чужаков.
Почти так же сильно, как манеры и вид гостей, англичан раздражало их явное благополучие. Во дворце зависть придворных вызывали элегантные наряды испанских грандов и атласные ливреи их слуг, а также роскошные постельные покрывала, бархатные балдахины и вышитые золотом и усыпанные жемчужинами стеганые лоскутные одеяла, которые они привезли из дома. Казалось, у них никогда не кончатся деньги. Англичане взвинтили цены на пищу и жилье до запредельных высот, а им хоть бы что. Лондонцы подивились величине казны Филиппа, когда ее перевозили через город в Тауэр. По улицам столицы прогромыхали двадцать повозок, на которые было нагружено девяносто семь сундуков с золотыми монетами. У людей создавалось впечатление, что богатство испанцев неистощимо. Спекулянты тут же устроили у собора Святого Павла обменный пункт, чтобы нажиться на высоком курсе испанских монет, а французы, пытаясь усилить недоверие англичан к испанцам, пустили в оборот фальшивые испанские монеты.
Испанцы же беспокоились, чтобы англичане не обнаружили, насколько они на самом деле бедны. «Если англичане узнают, как мы стеснены в деньгах, — писал Руй Гомес, — то я сомневаюсь, удастся ли нам спасти свою жизнь». Только с помощью денег возможно обеспечить минимум доброй воли, которую английские чиновники, слуги, купцы и владельцы гостиниц проявляли к чужестранцам. Гомес боялся, что, как только у них закончатся деньги, испанцев станут поносить хуже воров-карманников. Филиппа, чьи ресурсы были далеки от неисчерпаемых, встревожило открытие, что он должен платить не за одно, а за два хозяйства. Условия брачного контракта были интерпретированы здесь буквально, совсем не так, как это понимали Филипп и его советники, и теперь, обнаружилось, что он должен обеспечивать всех, кого привез с собой из Испании. Хуже того, принц выяснил, что от него ожидают платы и все английские слуги и что королева в этой части никаких расходов нести не намерена.
Впрочем, экономические трудности можно было бы со временем как-то разрешить, чего не скажешь об остальном. Пропасть, разделяющая гостей-испанцев и их английских хозяев, с каждым днем становилась все шире и глубже. Чем дольше испанцы здесь находились, тем больше у них обнаруживалось поводов для критики. Они считали, что англичане слишком много сплетничают, не уважают духовенство, малокультурны. Во время танцев они «с важным и самодовольным видом суетливо перебирают ножками», их женщины непривлекательны и нескромны. Дворцы Марии большие, но неуютные, «без меры переполненные слугами, лакеями и конюхами». Англичане только тем и занимаются, что едят и пьют. Испанцы жаловались, что это «единственное времяпрепровождение, какое здесь понимают». Один испанец писал, что во дворце работают восемнадцать кухонь «и такая там царит суета и суматоха, что они кажутся сущим адом». Каждый день десятки поваров усиленно трудятся над тушами от восьмидесяти до ста овец, не говоря уже о дюжине коров и восемнадцати телятах. Часто доставляют кабана и оленя плюс огромное количество кур и кроликов. Что же до привычки выпивать, то придворные Марии потребляют столько пива, что если им наполнить реку Вальядолид, то она выйдет из берегов. В летние вечера почти все молодые люди не прочь заняться любовью, они «кладут себе в вино сахар, отчего во дворце случается большое веселье». То ли от обилия непривычной пищи, то ли от климата, а возможно, от того и другого, но к концу лета большинство испанцев оказались в постелях с сильной простудой или еще худшими заболеваниями. Филипп простудился почти сразу же, а некоторые члены его свиты заболели настолько серьезно, что до конца лета существовала опасность смертельного исхода.
В довершение всего английские преступники вскоре обнаружили, что испанцы — большие простофили и могут служить легкой добычей. В Испании, конечно, тоже существовали воры, но их никто никогда не видел. Они работали тихо по ночам, забираясь в дома отсутствующих хозяев или следя, когда потенциальная жертва потеряет бдительность. Английские же разбойники действовали нагло и грабили бедных чужестранцев буквально средь бела дня. В первые месяцы пребывания в Англии испанцы лишились крупных денежных сумм. В первую неделю после прибытия Филиппа произошло несколько серьезных ограблений, в одном из которых были похищены четыре сундука, принадлежащие свите принца. Банды, насчитывающие двадцать или больше разбойников, подкарауливали на дорогах испанских слуг в красных или золотистых ливреях и отбирали у них деньги и ценные вещи. «Они грабят нас в городе и на дороге, — жаловался неизвестный испанский дворянин в своем письме в Испанию. — Никто не рискует отклониться в сторону больше чем на две мили, иначе его обязательно ограбят. Недавно банда англичан ограбила и избила больше пятидесяти испанцев». Гости жаловались хозяевам, но от них отмахивались как от назойливых мух. Англичане считали ненавистных испанцев явлением временным, которое следует пережить с враждебным безразличием, пока Филипп не исполнит свой супружеский долг по отношению к Марии — не станет отцом ее детей. «Когда она понесет от пего ребенка, — говорили они, — он может возвращаться к себе в Испанию». Услышав такие разговоры, один испанский дворянин сокрушался, что по виду Марии не скажешь, что она способна к деторождению.
Конечно, испанцы находили в этой стране и многое, что можно было оценить по достоинству. Для них Англия была родиной короля Артура, сценой волшебных рыцарских сказаний. «Для того чтобы сочинить „Амадис“ и другие книги о рыцарстве, со всем присутствующим в них колдовским очарованием, необходимо было прежде посетить Англию», — замечал один из придворных Филиппа, которого привели в восторг здешние леса, луга, живописные ручьи и замки. Но даже эти восторги не могли скрасить впечатление от грубости населения, и вскоре тоскующие по дому испанцы заговорили, что «для них унылое жнивье в окрестностях Толедо лучше, чем рощи Амадиса», и один за другим принялись умолять Филиппа отпустить их домой. Первым уехал гордый герцог Медина-Сели, а вскоре на корабль погрузились около восьмидесяти грандов меньшего ранга. Некоторые отправились на войну во Фландрии, другие домой в Испанию. Говорили, что Филипп тоже пожелает последовать за ними, как только уладит здесь все дела.
Но принц был полон решимости пока оставаться в Англии, и при нем задержалась небольшая группа испанских грандов и личных слуг. Им было несладко, с них нещадно драли за жилье и еду, и они всячески пытались изолировать себя от враждебного окружения. В сентябре Ренар сообщил императору, что всем испанцам пришлось переехать — либо во дворец, где жил король, либо куда-нибудь подальше в сельскую местность, «чтобы хоть как-то защититься от ненасытной жадности этих людей». Находясь среди англичан, чужестранцы как могли старались «их не замечать, как будто это были животные», но избегать стычек не удавалось.
В последнюю неделю сентября в залах дворца драки вспыхивали чуть ли не каждый день. Одно столкновение закончилось убийством, за что были повешены три англичанина и один испанец. И вот среди этого ожесточения начались перешептывания, что королева беременна.
Пой теперь, пляши теперь, отступает страх от сердца:
Королевы славной брак Бог благословил младенцем!
Когда в сентябре лекари обнаружили у Марии признаки беременности, она восприняла эту новость с глубоким удовлетворением. Опять в решительный момент вмешался Господь! Она родит наследника, и ни возраст, ни здоровье не станут помехой. Это замечательно согласовывалось со всем успешным ходом ее жизни. Марии постоянно угрожали опасности, но она не только уцелела, но, кажется, даже преуспела, когда шансов на это практически не существовало. Начать следует с того, что она ухитрилась пережить отца, что долгое время казалось весьма маловероятным. А то, что ей удалось взойти на престол, — это вообще чудо. Ее триумфальная победа над Дадли, подавление восстания Уайатта, успешное замужество за испанским принцем — все это было подвигами, в возможность которых ни один из окружавших ее мужчин не мог поверить. Для Марии же эти невероятные события были постоянными доказательствами того, что она ведома Божьим провидением, чтобы восстановить в Англии истинную веру. Кульминацией этого триумфального восхождения должно явиться рождение наследника-католика, который станет гарантом контрреформации.
Добрая весть немного успокоила нарастающую враждебность между англичанами и испанцами, которая достигла к тому времени такого накала, что замышлялось даже несколько массовых актов насилия. Ноайль сообщал, что одна из групп заговорщиков намеревалась среди ночи взять штурмом дворец Хэмптон-Корт и перебить там всех испанцев. Французский посол был уверен, что злодеи намеревались вместе с ними убить также королеву и ее советников. Слух о таком заговоре казался правдоподобным, потому что мелких актов насилия было более чем достаточно. Выходя из дому, англичане начали брать с собой аркебузы и при малейшем подозрении устремлялись по улице с оружием наперевес, набрасываясь на первого попавшегося испанца. Ренар сообщал, что сам был свидетелем того, как какой-то придворный низкого ранга в три часа дня затеял на улице драку с двумя испанцами. Поскольку силы были неравны, он вскоре обратился в бегство, но вначале, «чтобы показать, какой он храбрец», вытащил из-под плаща оружие, направил на одного из чужестранцев и выстрелил. Никто не пострадал, но такого оскорбления испанцы снести не могли. Три дня спустя они подкараулили обидчика недалеко от дворца и убили.
Ренар понимал, что действенным средством против этого беспорядка, по крайней мере на некоторое время, могла бы стать весть о беременности королевы, и потому, услышав о заключении лекарей, немедленно распространил это известие повсюду «с целью обуздать недовольных». Посол герцога Савойского при дворе Марии тут же послал на родину депешу. «Королева носит ребенка, — говорилось в ней. — И у меня есть личные причины верить этому, поскольку я получил сведения, что королеву по утрам тошнит». Дипломат из Савойи, как и Ренар, поговорил с лекарем королевы, который дал «положительные заверения» о беременности, добавив, что «если бы это не было правдой, то все признаки, описанные в медицинских книгах, оказались бы ошибочными».
В октябре настроение при дворе изменилось. Английские и испанские придворные несколько смягчились. Они перестали нападать друг на друга и возвратились к сдержанной куртуазности, которую обнаруживали в июле в начале визита Филиппа. Испанцы проявили добрую волю и устроили турнир в иберийском стиле — так называемые «игры с лозой» — рыцарский турнир, в котором вместо копий использовали ветки кустарников. Англичан это занятие не вдохновило, но тем не менее участие в нем они приняли. Затем было отмечено, что две группы придворных больше не держатся изолированно на празднестве или балу, а снова начали общаться. На одном из таких балов адмирал Говард представил танцевальный номер, который исполняли восемь матросов в пестрых штанах из золотой и серебряной парчи, кожаных безрукавках с капюшонами и в масках. Они так задорно отплясывали английский народный танец хорнпайп, что к ним присоединились все присутствующие, включая короля и королеву. Оба пребывали «в здоровье и веселье» и, кажется, наслаждались друг другом.
Беременность Марии внесла заметные изменения к лучшему в вопрос о ее совместном правлении с Филиппом. Пока принц был просто супругом королевы, и никем больше. Все его королевские прерогативы существовали, пока была жива Мария, и те подданные, которые считали принца всего лишь отцом будущих детей королевы, в определенном смысле были недалеки от истины. Но традиция всегда сильнее приверженности букве закона. А она требовала от жены во всем подчиняться воле мужа. Но как можно было ожидать, чтобы правящая королева, выше которой в этой стране не существовало никого, повиновалась супругу, не имеющему здесь никаких законных прав и к тому же много моложе по возрасту? Эта проблема сильно тревожила советников Марии. Важно было сохранить достоинство Филиппа и создать ему хотя бы видимость приоритета. Потому что ставить его вторым после жены было несомненным оскорблением, в то время как поставить второй Марию соответствовало библейскому учению, нормам общества и неопровержимому утверждению, что способности женщин ниже способностей мужчин.
В месяцы, последовавшие после свадьбы, Мария обнаружила, что за радость присутствия рядом с ней Филиппа приходится платить. В глазах своих советников она превратилась в супругу короля, его младшую партнершу, которой вскоре суждено играть положенную ей роль, до сих пор не исполнявшуюся только по причине династических особенностей Тюдоров. То есть ее стойкость, ее уверенное лидерство, которые она проявила в первый год правления, — лидерство, которое никогда не переставало их удивлять и которое было благополучно забыто до очередного кризиса, — все это было всего лишь отклонением от нормы. Но теперь, поскольку она замужем, норма восстановлена.
Для Марии ситуацию осложняли два момента. Первый: для всех окружающих считалось естественным, что жена короля всегда ему подчинена, и в общественном сознании Мария занимала положение ниже Филиппа не по причине собственных качеств, а из-за вековых традиций. Вторая сложность состояла в том, что отныне Марии предстояло сражаться внутри себя с двумя противоречащими друг другу факторами. В детстве ее учили, с одной стороны, ожидать замужества, а с другой — питать отвращение к его притягательной силе и оценивать себя ниже мужчины. В юности эти представления подверглись испытанию из-за мучительного зрелища развода родителей и ее собственной опалы, и после двадцати лет Мария начала смотреть на свое будущее совершенно иначе. Вместо привычного ожидания участи замужней женщины она поверила в свое высшее предназначение. Замужеству это высшее предназначение не препятствовало, но едва ли соответствовало роли послушной супруги правящего короля.
Но вот для разрешения этого сложного конфликта нашелся радостный компромисс — беременность Марии. Потому что, хотя, с точки зрения окружения, теперешнее состояние Марии и подчеркивало ее несоответствие роли правительницы, но оно одновременно оправдывало и детские ожидания, королевы, и ее взрослые надежды. Ребенок, которого она носила, как бы воплотил тот образ, который был сформирован для Марии в детстве, и этот же ребенок укреплял ее в уверенности, что она ведома Божественным провидением. Теперь Мария могла позволить себе со спокойной совестью передать Филиппу часть своих полномочий, поскольку на нее саму была возложена задача первостепенной важности — воспитание наследника католического престола.
Еще до того, как Филипп сошел на берег в Саутгемптоне, придворные Марии говорили о нем так, как будто ожидали, что он будет ими править. Советники на заседаниях и придворные в письмах друг другу неоднократно повторяли известную пословицу «Novus Rex, Nova Lex» («Новый король — новый закон»), а английские дипломаты при иностранных дворах начали нервничать и посылать запросы, осведомляясь, отзовут ли их по случаю прибытия нового короля. Однако никаких изменений в процедуре правления не произошло, за исключением повеления Совету, чтобы периодически составлялся краткий отчет о состоянии дел в стране по-латыни и испански и подавался тому, кого назначит рассматривать его от своего имени Филипп. Было решено также, чтобы все документы подписывались обоими монархами. Но это все была обычная административная рутина. В середине сентября в обращение выпустили новые монеты, на которых профиль Марии был заменен двумя профилями — короля и королевы. К этому времени создалось впечатление, по крайней мере у иностранных гостей, что всеми делами в государстве заправляет Филипп. Посол Савойи сообщал, что «король слушает отчеты и просматривает почту по всем делам государства, как и положено его достоинству». Посол также замечал, что Филипп кажется таким доступным и дружелюбным с англичанами, как будто сам англичанин, многозначительно добавляя, что «он уже имеет ту же власть, что и его предшественники на английском престоле».
Письма, которыми обменивались приближенные Филиппа и его советники в Испании, положение супруга английской королевы представляют совершенно иным образом. В конце августа Филипп потребовал «прислать из Испании корабль», на котором он «мог бы отплыть в любое время без всякой задержки». Испанский Совет понял это так, что корабль нужен Филиппу на случай бегства. Испанские советники встревожились, и адмирал, предполагая, что Филиппу угрожает серьезная опасность, составил план бегства. Он собирался в спешном порядке снарядить флот якобы для доставки войск во Фландрию, а на самом деле — чтобы привезти Филиппа назад в Испанию. Испанский флот должен был встать на якорь в английском порту, а затем принца под предлогом инспектирования доставили бы в лодке на флагман. Здесь, на борту испанского боевого корабля, он был бы уже вне досягаемости англичан. План предусматривал, что Филипп мог отплыть, вообще не сказав никому ни слова, а мог устроить с англичанами торг, соглашаясь сойти на берег лишь при условии, что они «организуют дела так, чтобы он мог жить здесь, как приличествует монарху».
Говорили, что Филипп ладил с советниками Марии. Возможно, это было так, но может быть, и нет. Точно известно лишь, что король и Совет сходились во мнениях по вопросу примирения Англии с римской католической церковью. Теперь, когда Мария была беременна, этот вопрос приобрел как никогда ранее огромную важность.
20 ноября 1554 года на берег в Дувре сошел кардинал Реджинальд Поул и сразу же направился в Лондон, где за несколько недель до того начала свои заседания третья за время правления Марии парламентская сессия. Своим легатом папа Юлий III назначил кардинала еще пятнадцать месяцев назад, yо его прибытие в Англию постоянно откладывалось. Мария послала ему несколько писем, уговаривая проявить терпение, пока она готовит Англию к возвращению в лоно католической церкви. Поул с подобной медлительностью был не согласен, по у него не оставалось другого выбора, кроме как ждать в Брюсселе официального приглашения королевы. Реджинальд Поул не был на родине двадцать лет. За это время Англия изменилась, но значительно изменился и он. Это был уже не блестящий придворный, чьи учтивость и острый ум завоевали симпатии Генриха VIII. На английскую землю сошел «сдержанный и печальный» аскет с худым изможденным лицом, кошачьей походкой и скорбью в широко раскрытых глазах. На лице этого человека лежала печать трагедии, постигшей его семью, и за меланхолической мягкостью в глазах скрывалась неутолимая жажда возмездия.
Поул был большим церковным иерархом, главной фигурой в начатом в 50-е годы XVI века деле обновления римской церкви. Эту миссию на него возложил кардинальский конклав при папе Павле III, первом понтифике, озаботившемся безупречностью образа жизни священнослужителей и восстановлением духовного лидерства Рима в христианском мире. Два десятилетия Поул работал над тем, чтобы церковь освободилась от земных забот, суетности и алчности, которые питали антиклерикализм и существенно помогли расцвету протестантизма. Очевидные успехи, которых он достиг в своих усилиях обновления, и его выдвижение на первое место среди равных еще сильнее углубили приверженность Реджинальда Поула делу церкви. В 1549 году при выборах папы группа кардиналов предложила его кандидатуру, но он заколебался, не решаясь принять такую честь, в результате чего потерял два голоса и не прошел. Это его нисколько не огорчило, поскольку он, как и Мария, верил, что оказался спасенным от топора палача Генриха VIII для того, чтобы выполнить свое высшее предназначение.
Годы, проведенные в изгнании, углубили не только веру Поула, по также усугубили его скорбь. Он остро ненавидел Генриха VIII за свою искалеченную жизнь. Самодур король разорвал отношения с папой, из-за чего Поул был вынужден эмигрировать и стал его лютым врагом, за что жестокий Генрих отправил на плаху всю его семью. Единственный спасшийся брат — несчастный, достойный жалости Джеффри Поул, принес кардиналу больше стыда, чем успокоения, и лишь сделал еще горше потерю остальных родственников.
Чаще всего в воображении Поула возникала сцена казни его благочестивой престарелой матери. В его представлении это было мученичество, сравнимое со страданием Христа и святых эпохи раннего христианства. Он называл себя «сыном мученицы» и свою боль и горе считал «стигматами послушания» церкви. Реджинальд Поул верил, что его жизнь должна быть принесена в жертву Богу, который требовал от него отомстить за зло, причиненное родственникам. К сожалению, Генрих был мертв, и заслуженное возмездие его уже никогда не настигнет, но протестантские доктрины, занесенные с его помощью в Англию, были живы. Выкорчевать их с корнем, уничтожить навсегда, спасти соотечественников, от которых он был так надолго оторван, — вот на это, верил Поул, Господь его и направляет. Вот в чем главное предназначение его жизни!
Если Мария откладывала возвращение Поула по политическим причинам, то император поощрял ее к этому совсем по иным соображениям. Годом раньше Ренар написал ему, что для Марии Поул значит гораздо больше, чем все советники, вместе взятые, а для Карла было крайне нежелательным появление при дворе Марии такого влиятельного человека. Филипп, а не Поул должен быть главным советником королевы. Мария любила своего супруга, но с кардиналом ее связывало очень многое. Они оба прожили весьма благополучный отрезок жизни до разрыва Англии с Римом, и им обоим сломал жизнь развод короля. Безжалостный Генрих лишил их матерей, они оба много лет прожили в изоляции и страдали за католическую веру, подвергались смертельной опасности и все же верили, что в конце концов их преданность церкви будет вознаграждена.
Это замечательное сходство судеб, эмоционального опыта плюс давнишняя взаимная симпатия и духовное родство означали, что влияние Поула на Марию будет очень сильным и может оказаться весьма пагубным и опасным. Из всех мужчин, окружавших королеву, Реджинальд Поул, наверное, должен был меньше всего признавать ее авторитет. Он не был с ней во Фрамлингэме, не слышал ее речи в Гилдхолле, когда Уайатт стоял у ворот Лондона. Он не видел, как она обсуждает дела с Гардинером и Пэджетом или отстаивает свою точку зрения в парламенте. Поул предполагал, что она слабая и не способная к правлению, по самое главное — он мог заставить ее тоже в это поверить.
И еще в одном отношении его советы могли ввести Марию в заблуждение. Поул полагал, что религиозная ситуация в Англии мало чем отличается от Италии, где протестантская ересь в то время неглубоко пустила корни и была решительным образом сокрушена папской инквизицией. Он не понимал, что в Англии уже выросло целое поколение, для которого папа ничего не значил, не понимал, насколько сильным стал английский протестантизм. Восстановление в этой стране католической веры было невероятно сложной задачей, к решению которой Реджинальд Поул не был готов, когда хмурым ноябрьским днем, стоя на носу королевской барки, поблескивая серебряным крестом, плыл из Грейвсенда в Лондон.
На заседание парламента в Уайтхолле кардинал прибыл после полудня 28 ноября и произнес речь о целях своей миссии. После вступительного славословия в честь Марии: «святая дева, беспомощная, нагая и безоружная», которая «преодолела все трудности и одержала победу над тиранами», — он объявил, что облечен властью официально объединить Англию с римской церковью в духе всепрощения и добра.
«Моя миссия никому не причинит вреда, — сказал он, обращаясь к парламентариям, — ибо не осуждать я прибыл, но примирить. Не принуждать, но призвать назад». Он намекнул (и это важно), что после воссоединения с Римом в Англии не будет предпринято попыток возвращать отобранные у церкви земли, уже давно находившиеся в частных владениях. «Относительно того, что случилось в прошлом, — сказал он, — все это должно быть поглощено морем всепрощения».
Два дня спустя парламент выступил с официальным предложением воссоединиться с Римом. Филиппу и Марии, как «персонам, не осквернившим себя участием в этом позорном разрыве», была подана петиция, чтобы они ходатайствовали перед легатом о даровании папского прощения. Члены палат лордов и общин пали на колени, и Поул громогласно провозгласил прощение. Официальная процедура была проведена в следующее воскресенье. Кортеж легата (впереди несли его крест и алебарду) прибыл в собор Святого Павла, где его ждал Гардииер с группой епископов и священнослужителей. После исполнения гимна Те Deum Реджинальд Поул и Гардинер встретились с Филиппом, который приехал из Вестминстера с большим количеством придворных и четырьмя сотнями гвардейцев. Гардинер произнес двухчасовую проповедь на тему «Пришло время пробудиться ото сна», которую слушала огромная толпа, насчитывавшая пятнадцать тысяч человек, — самая большая по количеству, когда-либо виденная во дворе собора Святого Павла. В конце проповеди он объявил, что кардинал Поул пожаловал ему право отпустить грехи и простить всех присутствующих. Прихожане преклонили колени для благословения. «Это было впечатляющее зрелище, — написал один из испанцев. — И тишина стояла такая, что не слышно было, чтобы даже кто-то кашлянул».
Союз с Римом был практически восстановлен. Теперь парламенту оставалось издать акты, создающие законодательную базу для восстановления в Англии старой веры. В декабре эта работа была завершена. В многословном «Втором статуте отмены» были аннулированы все законодательные акты, ликвидирующие власть папы, и страна была провозглашена избавленной от еретических ошибок. Всем священнослужителям, посвященным в сан после раскола, было объявлено подтверждение их прав. Все браки, заключенные еретическими церковниками, были объявлены законными, и дети, родившиеся в этих браках, законнорожденными. Были утверждены приговоры, вынесенные церковными судами, а теперешним владельцам церковных земель было подтверждено их владение, «очищенное от всех опасностей церковного порицания». В связи с беременностью королевы были также установлены правила на случай, если Мария умрет при родах: Филипп объявлялся регентом при наследнике престола. Правда, Филипп ожидал, что ему предложат королевскую корону, но этого не случилось.
Более зловещим было возрождение средневекового закона (его провозгласили вскоре после прощения), предписывающего передавать для казни гражданским чиновникам еретиков, допрошенных в церковном суде. Как этот закон попал на представление парламенту, не ясно, однако для заседания, посвященного обсуждению религиозных дел, в этом нет ничего необычного. В любом случае это было чисто процедурное изменение, поскольку смертный приговор за ересь выносили уже много лет. Так или иначе, по закон был принят единогласно.
С политической точки зрения воссоединение с Римом в лучшем случае являлось компромиссом. Палаты лордов и общин обнаружили склонность присоединиться к католической конфессии, только если им будет позволено оставить у себя трофеи, захваченные после разрыва. Духовные права церкви могли быть восстановлены лишь в том случае, если ее мирские богатства останутся в частных руках. Но для Марии этот изъян в законодательстве был не столь важен по сравнению с тем триумфом, которого она достигла. Ведь она и Поул восстановили то, что разрушил ее отец! И если еще существовали какие-то сомнения в Божественном провидении, то сейчас Мария получила еще одно, особое подтверждение его милости. Она получила святое знамение.
В Евангелии от Луки описывается встреча Девы Марии с ее родственницей Елисаветой. Обе женщины были беременны. Мария — Христом, Елисавета — Иоанном, будущим Иоанном Крестителем. Случилось так, что когда Елисавета увидела Марию, «взыграл младенец во чреве ее», и она преисполнилась Святого духа. Когда Мария Тюдор в первый раз бросила взгляд на кардинала Поула, то ей показалось, что она почувствовала в своей утробе шевеление младенца.
Надежде судьба отвечала когда бы,
А сердце бы жило в покое,
То горя не ведала я никогда бы
Наступит ли время такое?
Первое шевеление плода у Марии было отмечено 28 ноября церемонией благодарения в соборе Святого Павла. Темой для проповеди священник выбрал слова ангела, обращенные к Деве Марии: «Не страшись, Мария, ибо ты обрела благодать у Бога». Вокруг собора был устроен крестный ход с пением «Salve, festa dies»[59] так, как это бывает в день религиозного праздника, а во время каждой мессы отныне произносились особые молитвы за рождение принца. «Даруй, Боже, рабам твоим Филиппу, королю, и Марии, нашей королеве, потомка мальчика, — говорилось в одной из молитв, — который сможет взойти на престол Твоего королевства. Сделай его в теле благопристойным и красивым, умом изобретательным и выдающимся, благочестивым, как Авраам, радушным, как Лот, сильным и мужественным, как Самсон».
Чтобы уговорить Бога сотворить чудо благополучного разрешения королевы от бремени, были привлечены все существующие библейские параллели. Если бесплодная Елисавета, с которой сравнивала себя Мария, и девяностолетняя Сара смогли родить сыновей, то сможет и тридцатидевятилетняя королева. Господь, который «благополучно извлек из чрева кита пророка Иону», определенно сможет сделать так, чтобы Мария благополучно произвела на свет сына. Молитва, написанная настоятелем Вестминстерского собора для детей королевской школы латинской грамматики, скорее напоминала о проклятии деторождения, чем о благословении королевского наследника. «О Господь Всемогущий, — молились дети по утрам и вечерам, — который за грех первой женщины наложил на всех женщин суровое и неотвратимое проклятие, повелев им зачинать во грехе, а затем, после зачатия, подвергнуться многим и горестным мукам и, наконец, родить с опасностью для жизни, мы молим Тебя… смягчить на время свой гнев». Протестанты, которых вовсе не радовала перспектива рождения на свет наследника-католика, молились кратко: «Господи, отврати сердце королевы Марии от идолопоклонства, или сократи ее дни».
Было известно, что предмет этих искренних молитв пребывает в добром здравии. «Королева уже три месяца как с ребенком и прекрасно себя чувствует», — писал в середине ноября один испанец. — Она пополнела и имеет лучший цвет лица, чем когда выходила замуж, — знак того, что стала счастливее. И действительно, она сама говорила, что очень счастлива». Живот Марии уже заметно увеличился, так что ни один из нарядов ей больше не подходил. Когда королева появилась на открытии сессии парламента, «ее живот выдавался вперед, и все могли видеть, что она носит ребенка». При дворе царила радостная атмосфера примирения. В день празднования первого шевеления плода во дворце было устроено представление, в одной из сцен которого «из моря вышли шесть Геркулесов-воителей». Они исполнили замысловатый танец вместе с державшими факелы матросами. На головах «Геркулесов» были шлемы в виде голов грифонов, декорированные фигурами трехглавого Цербера. Спину и грудь каждого украшали обильно позолоченные и посеребренные львиные морды.
Представление было поставлено за счет королевы, но Филипп не остался в долгу и с большим размахом организовал при дворе испанские «игры с лозой». Планировалось устроить что-то вроде атлетических игрищ Генриха VIII с более чем шестьюдесятью рыцарями на поле. Каждый в костюме из зеленого, голубого и желтого шелка, отделанного серебром и золотом. Филипп подарил дамам Марии для новых нарядов десятки ярдов малинового и пурпурного бархата, а также золотой и серебряной парчи. Сама Мария, в великолепном одеянии и драгоценностях, сидела улыбаясь, окруженная свитой, держа в руках призы, которыми собиралась наградить победителей. Филипп, выступавший с группой дона Диего де Кордова, был одет в отделанный серебром костюм из пурпурного бархата. Все поединки они провели с честью, хотя триумф группы победителей слегка подпортили дождь и насмешки англичан. Много месяцев спустя некая темная личность по имени Льюкиер, поставлявший двору карты и кости, рассказал королевским дознавателям, что во время «игр с лозой» только случайность спасла жизнь Филиппа и его окружения. По словам Льюкиера, на Марию и испанцев готовилось покушение. Во время третьего круга «игр с лозой» по специальному сигналу на турнирную арену должны были ворваться примерно триста английских гвардейцев. План заговорщиков сорвал начавшийся сильный дождь, из-за которого третий круг был отменен.
Реджинальд Поул сообщал папе, что Филипп теперь относится к Марии как почтительный сын. Это было верно, однако его запасы любезности начинали истощаться. Он прилагал все усилия, чтобы угодить каждому, включая королеву, опровергая слухи о высокомерии испанцев. Он выполнил свою первейшую обязанность — королева ждала наследника. Почему же в таком случае он не является коронованным монархом? По английским феодальным законам после рождения первого ребенка муж становится собственником земель жены. Мария была беременна, и Филипп не видел причин, почему надо откладывать коронацию.
И народ, конечно, был на его стороне. Когда Филипп и Мария ехали на сессию парламента — он верхом на коне, она в открытом паланкине, «демонстрируя себя для обозрения подданным», — отовсюду слышались возгласы одобрения: «О, как красив король! Как почтительно и с любовью он относится к королеве!»
Посол Савойи слышал эти возгласы и записал их вместе с красноречивым монологом пожилой женщины, которая наблюдала, как король и королева выходят из собора после мессы, предваряющей заседание парламента.
«Пусть умрут злой смертью те предатели, которые говорили, что наш король урод! — воскликнула женщина. — Посмотрите на него! Он красив как ангел! И я слышала, что он добрый, праведный и набожный. Господь, храни его и помилуй нас!»
Многие советники склонялись к тому, что, даже и не коронованный, Филипп должен непременно возглавить правительство. В ноябре, во время пребывания в Брюсселе, Пэджет в беседе с императором изложил свою точку зрения на роль Филиппа. В Совете сейчас царит такая анархия, что страна «больше похожа на республику», чем на монархию. Филиппу следует выбрать полдюжины лучших советников (под которыми Пэджет имел в виду себя и своих сторонников, но ни в коем случае не Гардинера) и позволить им править, пока он не «возьмет в руки меч и закалится в пламени и холоде военных сражений», преуспев в деле «наведения ужаса на своих недругов». По сценарию Пэджета власть Марии существенно, если не полностью, ослаблялась, поскольку Совет переходил в формальное подчинение отсутствующему на поле брани королю. Император согласился с Пэджетом, заметив, что, «собственно, это и было целью брака» — чтобы Филипп принял на себя правление. Но он считал, что у Марии должна сохраниться видимость власти.
«Филиппу следует принимать решения по своему усмотрению, — сказал Карл, — но должно казаться, что инициатива всегда исходит от королевы и ее Совета».
Вряд ли кто-нибудь радовался беременности королевы больше, чем Карл V. Его сын возглавил английское правительство, папский легат воссоединяет страну с церковью, и в довершение всего королева скоро подарит миру наследника-католика! Когда английский посол Мейсон получил в ноябре аудиенцию у императора, он нашел его в необыкновенно добром здравии. Карл сидел за столом, весело поглядывая на посла. «Я давно не видел Его Величество в таком прекрасном настроении, — писал позднее Мейсон. — Лицо императора, обычно бледное и одутловатое, теперь было румяным и стало тверже в очертаниях, а его члены казались не такими вялыми. И это несмотря на недавний сильный приступ подагры».
Карл подался вперед и спросил посла, рассказывающего последние новости английского двора: «Растет ли у моей дочери живот?» «Сир, — ответил Мейсон, — лично я этого у королевы не видел и могу лишь догадываться по ее лицу. Однако от фрейлин Ее Величества слышал, к моей огромной радости и успокоению, что одежды королеве становятся очень тесными».
«Я никогда не сомневался, — отозвался император, — что Господь, сотворивший для нее столько чудес, сотворит и еще одно, чтобы помочь природе в ее доброй и самой желанной работе. И поскольку все зависит от Господа, то он, несомненно, сделает так, чтобы пол ребенка был соответствующим. — Затем, немного помолчав, Карл добавил: — Ручаюсь, что дитя будет мужского пола».
«Пусть дитя будет мальчиком или девочкой, — рассудительно заметил посол, — лишь бы оно появилось на свет, чтобы мы смогли наконец увидеть, кого избрал Господь, чтобы тот получил в наследство наше государство. Пока королева остается бездетной, — добавил Мейсон, — тревога не утихнет. Все добрые люди трепещут от мысли, что Ее Королевское Величество могут умереть, не оставив наследников. Как бы при этом не погибло с ней и наше государство!»
Но император был полон оптимизма и не видел причин для тревоги ни по этому, ни по любому другому поводу. «Не сомневаюсь, что Господь окажется к ней милостив, — сказал он Мейсону, — и надеюсь, что народ вашего королевства преисполнится той же уверенности в хорошем исходе, что и я».
Столь же оптимистичным император был и когда неделей позже встретился с Пэджетом. «Добрые вести из Англии были для него столь приятны, — писал Пэджет в Совет, — что если бы он даже был полумертвым, то чтобы его оживить, этих новостей было бы достаточно».
В декабре и январе радостно воспринятая весть о беременности Марии сменилась тревогой за безопасность ее престола, все усиливавшейся по мере приближения родов. Филипп мысленно готовился к войне с французами, в которой собирался принять участие сразу же, как только кончатся зимние холода, и до родов Марии задерживаться в Англии не предполагал. Его письма отцу были полны военных планов. «Должен признаться, что уже несколько лет я жажду военной кампании, — писал Филипп отцу, — и желал бы, чтобы это наступило по возможности скорее. Это будет моя первая кампания, моя первая возможность завоевать или потерять престиж, и потому глаза всех будут устремлены на меня». Планы супруга тревожили Марию настолько, что в середине января она заболела. По ее предположению, роды должны были быть трудными, и она хотела видеть рядом супруга. В начале февраля королева пребывала в «сильной меланхолии». Ее страшила возможность мятежа в поддержку Елизаветы или Кортни, а также непрекращающееся противостояние протестантов. Она настолько пала духом, что советники стали подумывать, хотя очень редко выражали это вслух, что королева может не перенести беременность.
Наибольшее беспокойство вызывали протестанты. Они составляли меньшинство населения — вполне вероятно, даже небольшое меньшинство, — но были неистово преданны своим религиозным убеждениям. Недавнее официальное воссоединение Англии с Римом заставило протестантов действовать более решительно, а поскольку их религиозные разногласия с королевой были неизбежно связаны также и с политической оппозицией, то они становились очень опасными. При этом логически последовательными протестанты никогда не были, у них существовало великое множество сильно отличающихся друг от друга доктрин, поэтому эмигранты, образовавшие на континенте колонии, почти сразу же начали ожесточенно сражаться друг с другом. Для Марии и ее советников они представляли единственную организованную силу, угрожающую королевской и церковной власти. Их глумлению над существующим порядком в стране пора было положить конец.
Протестанты боролись с режимом различными способами. Небольшие конгрегации единомышленников встречались в подвалах, разрушенных церквах или на кладбищах, где, возглавляемые проповедником или духовным пастырем, совершали богослужения. Одиночки, такие, как Анна Боккас, которая называла себя «светочем веры», провозглашали себя религиозными лидерами и привлекали к себе сторонников. Таких безжалостно хватали и бросали в тюрьмы. Было немало и тех, кто подвергал нападкам своих соседей-католиков, священнослужителей и саму королеву и даже совершал против правоверных католиков акты насилия. Например, в деревне недалеко от Лондона слуга дворянина-протестанта, услышав, как один католик говорил что-то похвальное о Mecсе, подбежал к нему и дважды нанес удар кинжалом. В графстве Эссекс ночью сожгли церковь, так что в ней невозможно стало служить, а в графстве Суффолк злоумышленники устроили пожар в церкви, «полной прихожан во время мессы».
С самого начала правления Марии каждый ее шаг по возвращению к старой вере встречался насмешками и саботажем. Весной 1554 года во многих приходах Лондона Пасху отпраздновали с полным восстановлением освященных временем традиций. На Страстную пятницу поклонялись кресту, на Вербное воскресенье несли вербы; изображенные на церковных хорах королевские гербы и библейские фразы были стерты и написаны заново. Святые дары были повешены над алтарями или возложены на них, а в соборе Святого Павла в соответствии со старинным обычаем во время вечерни на Страстную пятницу их уложили в саркофаг, где святые дары должны были находиться до утра Пасхи. На торжественной мессе в воскресенье их обычно извлекали из саркофага, и хор затягивал песню ангела у гробницы Иисуса «Он воскрес, его здесь нет». Однако после пятничной вечерни в собор проникли протестанты и выкрали из саркофага «тело Христово», поэтому когда наступил кульминационный момент, ко всеобщему смущению, радостные слова псалма оказались истинными — «тела Христова» действительно на месте не было. Возникла большая неловкость, а кое-кто даже вздумал посмеиваться, пока священник не принес другие святые дары. Как только эта история стала общеизвестна, тут же была сочинена баллада, размноженная во многих экземплярах, — о том, как паписты потеряли своего бога и положили на его место нового. Несмотря на обещанное большое вознаграждение, ни воров, ни автора баллады найти не удалось, зато трюк с похищением святых даров был в различных местах многократно повторен. В мае плотник по имени Джон Стрит во время службы на Смитфилд вообще попытался при скоплении народа вырвать «тело Христово» из рук священника, но вмешались прихожане, в результате чего Стрит оказался в тюрьме Ньюгейт. Хроникер пишет, что там «плотник начал прикидываться сумасшедшим».
Приезд Филиппа породил свежие слухи о предстоящих гонениях и соответственно новую волну протестантского сопротивления. В народе говорили, что возвращается папа, что будут заново построены монастыри, церковная собственность возвращена духовенству, а все обиженные Генрихом VIII и Эдуардом восстановлены в правах. Особенно тщательно муссировались слухи об «ожидаемой мести священников». Протестанты решили нанести превентивный удар, и потому участились случаи нападения на католическое духовенство и вообще на католиков. В Кенте одного священника подвергли унизительным наказаниям, а затем отрезали нос, а у собора Святого Павла злоумышленник выстрелил из небольшого ружья в проповедника, доктора Пендлтона. Дробинка ударила в стену собора как раз позади лорд-мэра и затем упала на плечо прихожанина. Были немедленно обысканы все соседние дома, но преступника найти не удалось. Через шесть дней его каким-то образом обнаружили, но никаких доказательств для суда предъявлено не было. Еще один интересный случай произошел на Олдерсгейт-стрит, где слуга сэра Энтони Невилла уговорил молодую девушку по имени Элизабет Крофтс спрятаться за стену и отвечать на вопросы духовидцев. Ими стали сговорившиеся между собой приказчик, актер и ткач. У степы собралась большая толпа. Слуга говорил, что «голос в стене» — это ангельский дух, который может открыть всю правду. Девушка давала «подстрекательские к бунту» ответы. На вопрос «Что такое месса?» она ответила: «Идолопоклонство». На вопросы по поводу исповеди, брака королевы и появления в стране испанцев она ответила с осуждением, предав анафеме все католические установления, а также Марию и Филиппа. Когда приказчик выкрикнул: «Боже, Храни королеву Марию!», стена молчала, на возглас же «Боже, храни королеву Елизавету!» стена отозвалась: «Да будет так». Свидетелями этого мошенничества были тысячи горожан, но на эшафот Элизабет Крофтс поволокли только через три месяца.
Если в Англии протестантов еще как-то удавалось утихомирить (хотя это доставляло Марии и ее Совету немало хлопот), то с ведущими ожесточенную пропаганду против католического правительства эмигрантами все было гораздо сложнее. Наиболее одиозных протестантских лидеров советники заставили уехать за границу еще в первые месяцы правления Марии: некоторых из них арестовывали и затем выпускали, чтобы те смогли сбежать, другим просто выдавали официальные паспорта. Среди покинувших родину были епископы Понет и Бейл, а также будущий исследователь жития мучеников Джон Фокс, уже начавший работу над историей религиозных преследований в Англии. Оказался в эмиграции и неистовый шотландец Джон Нокс.
Кроме известных людей, Англию покинули сотни фермеров, бакалейщиков, ювелиров, каменщиков и прочих, которые поселились в эмигрантских колониях в Швейцарии и Германии. Главными центрами протестантской оппозиции стали Женева, Франкфурт и Страсбург. Оттуда в графства Кент и Суффолк, а также в Лондон устремились потоки литературы, оскорбляющей королеву, советников и ее супруга-испанца. Выполнявшие заказы французские и германские печатники смысла текстов большей частью не понимали, и вообще подобная литература, пока попадала к англичанам, проходила через много рук. В апреле 1554 года магистрат Данцига прислал Марии письмо по поводу оскорбительной листовки, изданной в их городе. Печатник и его сын «признались, что сути написанного не знали, поскольку не ведали по-английски, а при наборе различали буквы только по форме». Заказ данцигскому печатнику принес англичанин, которому, в свою очередь, листовку передал английский моряк. Моряку же этот текст вручил еще один англичанин, третий, с поручением доставить готовый материал в Англию и передать нужным людям, которые должны были перевезти листовки в столицу. Здесь их следовало «разбросать на улицах и дорогах, чтобы прочитали люди».
Пои и Бейл быстро откликались на каждое новшество, вводимое Марией в религиозную жизнь Англии, обрушивая свой сарказм и язвительность особенно на «коварного епископа Винчестерского» и «разъяренного быка» Боннера, епископа Лондонского. Однако наиболее злобно атаковал Нокс, который накануне прибытия Филиппа в Англию написал в своем «Истинном наставлении исповедующим Божью правду в Англии», что Мария «предала интересы Англии, приведя в страну чужака и сделав его королем… и превратив тем самым всех простых людей в рабов гордого испанца». «Ее сообщники в этом предательстве, — писал Нокс, — в особенности Гардинер, эта помесь Каина и Иуды-предателя, должны быть убиты во имя справедливости и истинной веры». Брошюра была опубликована в день, когда корабли Филиппа причалили к берегу в Саутгемптоне.
Яростное поношение из-за рубежа, угроза волнений в юго-западных графствах, то есть в непосредственной близости от королевского дворца, в сочетании с приближающимися родами Марии заставили правительство изменить отношение к протестантским еретикам. Недавнее возрождение средневековых законодательных актов обеспечивало механизм, с помощью которого можно было казнить любого по обвинению в религиозном преступлении. Под рукой были также достаточно квалифицированные и решительные судьи. В Тауэре, тюрьме Флит и других местах содержались лица, нарушившие религиозные законы королевы, и некоторые в правительстве подняли крик, что сохранение жизни этим злонамеренным правонарушителям вдохновляет протестантов всех мастей на дальнейшее расшатывание государственной системы.
Среди этих правонарушителей был и Джон Хупер, епископ Вустерский, неутомимый критик католиков и консервативных протестантов, проповедующий «абсурдность» учения о том, что тело Христа физически присутствует в облатке, которую дают при причастии. Епископского сана Хупера лишили, во-первых, потому, что он был женат и не оставил жену, а во-вторых, из-за его взглядов на присутствие телесного в святых дарах. Первого сентября 1553 года он был заточен в тюрьму Флит, и его продержали там больше семнадцати месяцев. Вначале Хуперу было позволено самому выбрать тюрьму, но через неделю доверенный Гардинера по имени Бабингтон перевел его из Тауэра в камеру тюрьмы Флит и «начал обращаться с ним в высшей степени жестоко». Хупер описал условия своего содержания в заключении, рассказав, как Бабингтон и его жена вначале непрерывно к нему придирались, а затем перевели из камеры для особых узников к обычным преступникам. Непосредственно рядом с ним располагались «порочные мужчина и женщина», а в качестве постели ему была дана «всего лишь небольшая соломенная подстилка и прогнившая тряпка с несколькими перьями внутри, чтобы укрыться». Позднее сердобольные друзья прислали ему лучшую постель, но изменить «мерзкую и зловонную камеру», в которой он помещался, было нельзя. По одной ее стороне проходила «сточная клоака с тюремными нечистотами», а по другой — общая городская канализация. От зловония и грязи он заболел и, лежа в собственных нечистотах, стеная в мучениях, звал на помощь, но надзиратель приказал никого к нему в камеру не пускать. Так продолжалось шесть недель, и он уже приготовился к смерти. Окрестные нищие умоляли стражников сжалиться над Хупером и облегчить ему последние часы, но Бабингтон, руководствуясь приказом епископа, не позволял никому приближаться к узнику, говоря, что «все равно скоро от этого еретика придет избавление».
В конце января 1555 года Хупер предстал перед Гардинером и несколькими епископами. Ему предложили отказаться от своей «злой и безнравственной доктрины» и перейти в лоно святой католической церкви, став верным сыном папы. Лорд-канцлер заверил Хупера, что за это ему будет даровано помилование королевы. Хупер не согласился, сказав, что римская церковь — не церковь Христа, а папа — не глава его последователей. Что же касается помилования королевы, то он бы с радостью это принял, «если бы милость согласовывалась с его совестью и не гневила Бога».
Хупера вывели на сожжение 9 февраля, в «хмурое холодное утро». Он стоял на высоком табурете и смотрел на собравшуюся толпу, в которой «редко кто не плакал и не горевал», а затем углубился в молитву. Его занятие прервал палач, попросивший прощения. Хупер ответил, что не видит, за ним никакой вины. «О, сэр! — сказал палач. — Я назначен разжечь огонь». «Так делай же свое дело, — сказал Хупер, — и Бог простит тебе твои грехи. А я буду за тебя молиться».
Палач взял две вязанки свеженарубленного хвороста и обложил ими табурет чуть пониже ног проповедника, добавив еще тростника. Хупер поднял несколько стеблей тростника, прижал к груди, поцеловал и, сунув их себе иод мышки, принялся указывать палачу, как лучше разместить хворост. Наконец палач поднес к хворосту факел, но сырые прутья отказывались гореть, тростник тоже. Только спустя некоторое время слабое пламя коснулось ног Хупера, «но ветер в этом месте имел такую силу, что задул огонь». Он лишь слегка лизнул ступни и лодыжки протестантского проповедника. Принесли еще хвороста (тростника больше не оказалось), и палач попытался разжечь костер снова, но вновь налетел сильный ветер, и небо обложили тяжелые тучи. В результате у Хупера обгорели волосы и немного кожа.
«О Иисус, сын Давида, — взмолился он, — смилуйся и прими мою душу! — Огонь охватил его ноги, но вскоре погас, не добравшись до тела. — Ради Бога, добрые люди, — продолжил взывать проповедник, — дайте мне больше огня!»
Костер принялись разжигать в третий раз, подсыпав тлеющих древесных углей. На этот раз пламя оказалось достаточно сильным и достигло двух мешочков с порохом, привязанных к коленям страдальца. Взрыв пороха должен был убить его (своеобразный акт милосердия), чтобы избавить от страданий, но как только перегорели веревки, ветер сдул пороховые мешочки, и они взорвались в воздухе, «принеся мало пользы». А Хупер все повторял «довольно громким голосом»: «Господь Иисус, сжалься надо мной! Господь Иисус, сжалься надо мной! Господь Иисус, прими мой дух!»
Его губы продолжали двигаться уже после того, как обгорело горло. Несчастный проповедник не мог больше издать ни звука, даже застонать, но наблюдавшие заметили, что после того «как рот у него стал совсем черный и распух язык, губы продолжали шевелиться, пока их не съел огонь». Единственное, чем мог еще управлять Хупер, были руки, и он стучал ими в грудь, как бы каясь перед Богом, а затем одна упала вниз, а вторая быстро барабанила по тому, что осталось от груди, хотя с пальцев «капали жир, вода и кровь». Только спустя некоторое время его голова безвольно опустилась вниз, и он умер.
Хупер сгорал заживо почти три четверти часа. «С покорностью агнца он вынес высшую степень мучений, — записал исследователь преследований протестантов Фокс, прочтя присланное ему описание последних минут Хупера, — он не дергался — ни вперед, ни назад, ни в какую сторону. Вся его нижняя часть была объята огнем, из живота выпадали кишки, но он умер тихо, как младенец в постели. И вот теперь сей благословенный мученик царствует, обласканный Господом, на небесах, уготованных верным Христу еще до основания мира. И мы, христиане, должны славить Бога за то, что он ниспослал нам таких верных праведников, как Хупер».
Когда нестерпим тирании гнет
И правят страною жестокость и зло,
Когда страдает простой народ
И время огня и меча пришло,
В час казней и пыток, несчастий и бед
Взываем мы к нашей Элизабет!
Хупер был одним из нескольких протестантов, сожженных за ересь в феврале 1555 года. В некоторых исследованиях это событие обозначается как начало нового этапа в правлении Марии, однако в феврале 1555-го никакой кровавой кампании против протестантов еще не начиналось. Просто некоторые еретики понесли заслуженное наказание, которого давно ждали. Епископа Гардинера — он в конце января судил в своем епископальном суде Хупера и его единомышленников — обвиняли в том, что он был «слишком мягким и деликатным» по отношению к виновным в «кошмарной и в высшей степени дерзостной» ереси. Считалось, что еретики — не обычные преступники и не могут восприниматься как простые поджигатели, убийцы или предатели. Они покусились не только на человека, но и на Бога! Распространяя ложь о природе Бога и его священных символах, они были для общества опаснее, чем зараженные проказой или потницей. Еретики являлись разносчиками гораздо худшей моровой язвы, которая приводила к духовной гибели и отказу от вечного загробного блаженства.
Гардинер полностью разделял эту точку зрения, считая ересь худшим злом из всех возможных, но он осознавал политическую опасность слишком поспешных действий в деле ее подавления. «Для меня, — говорил он, — церковная ересь — это как нарыв на теле человека. Несмотря на сильную боль, его необходимо вскрыть, иначе он сгноит все тело».
Как видим, высказывание весьма сдержанное, хотя Пэджет со своими единомышленниками в Совете постоянно называл лорд-канцлера кровавым палачом.
Следует заметить, что при дворе Марии и за его пределами не было никого, кто бы не требовал сожжения еретиков. Совет обсуждал этот вопрос начиная с лета 1554 года, и говорили, что особенно яростно за самые жестокие наказания для не отрекшихся от своих убеждений протестантов выступал казначей Полет. Реджинальд Поул, много размышлявший о мученичестве и больше двадцати лет близко связанный с кардиналами-реформаторами, был полон решимости сражаться с ересью любым оружием, какое только имеется в распоряжении церкви. Среди его единомышленников был кардинал Карафа, глава ордена тиетинов[60], будущий папа Павел IV, немилосердный к протестантам, лично надзиравший за пытками и безжалостными гонениями, проводимыми папской инквизицией. На континенте Поул находился на переднем крае воинствующей католической реформации и принес эти радикальные идеи с собой в Англию.
Ренар, следивший за протестантской угрозой с самым пристальным вниманием, считал, что, если епископов не обуздать, они отправят на костер всех еретиков. Вызывали тревогу статьи Лондонского епископа Боннера, опубликованные осенью 1554 года. В них почти в каждом абзаце встречалось слово «инквизиция», и, чтобы оправдать их публикацию без одобрения короля, королевы или Совета, Боннер заметил, что «в религиозных делах надо действовать твердо и без страха». Как и Ренар, Боннер осознавал опасность протестантского бунта как реакцию на сожжения еретиков, но причин прекращать эти казни не видел. Напротив, он рекомендовал их продолжать, но действуя втайне.
Опасаясь слишком большого усердия епископов в этом вопросе, Ренар тем не менее верил, что Филипп, если захочет, сможет их сдержать. Но король не захотел. Причиной этому была его глубокая личная неприязнь к малейшему намеку на ересь. Конечно, сразу же после того как начались сожжения еретиков, Филипп решил на всякий случай от них отмежеваться и вывести из-под удара всех остальных испанцев, потому что подобная политика здесь могла привести к восстанию. Он повелел своему капеллану осудить сожжения, но это был всего лишь жест. Большую часть жизни Филипп прожил среди знаменитой испанской инквизиции, где в течение нескольких веков наказать за религиозные заблуждения мучительной смертью считалось богоугодным деянием. Инквизиторскую машину на полный ход запустила его прапрабабушка (она же бабушка Марии), королева Изабелла, а главный наставник Филиппа в государственных делах, его отец Карл V, по некоторым оценкам, сжег, обезглавил и похоронил живьем в своих фламандских землях по крайней мере тридцать тысяч лютеран и анабаптистов. В том же 1555 году по его повелению казнили семьдесят человек в месяц. Капеллан Филиппа, приехавший с ним в Англию, Альфонсо-и-Кастро, был известен как решительный гонитель еретиков. Свои трактаты на эту тему он посвящал испанскому принцу.
Обычно Филипп старался держать свои чувства при себе, но однажды в откровенном письме, написанном спустя четыре месяца после прибытия в Англию, заметил относительно англичан, назначенных быть его личными слугами в спальных покоях: «Я не уверен, что они достаточно добрые католики, чтобы постоянно находиться при моей персоне». Изощренная жестокость Филиппа во всем объеме проявилась вскоре после того, как он стал королем Испании. Филипп невероятно усилил работу инквизиции и лично председательствовал на многочисленных аутодафе, проводимых на городской площади в Вальядолиде. Сохранилось свидетельство, согласно которому король на вопрос одного из мучеников, за что он предает его такой жестокой смерти, ответил: «Если бы у меня был сын, такой же упрямый, как ты, я бы сам принес хвороста на его костер».
Странно, но об отношении Марии к февральским казням Хупера и остальных в хрониках ничего не говорится. Обсуждая в своих письмах сожжение еретиков, Ренар делает акцепт не на Марии, а на Филиппе. Разумеется, ему хотелось подчеркнуть превосходство Филиппа, но если бы Мария была среди наиболее яростных приверженцев сожжений, то в его депешах это бы обязательно как-то отразилось. Как и все в ее окружении, Мария считала, что еретики заслуживают самого сурового наказания и что сражение с неправедной верой — одна из важнейших задач ее правления. И все же сохранилась заметка, сделанная «ее собственной рукой», из которой ясно следует, что борьбу с протестантами с помощью репрессий она считала мерой временной и что такая политика должна проводиться без мстительности и благоразумно.
Чтобы охладить пыл чиновников, она приказала членам Совета лично осуществлять надзор за казнями на костре в Лондоне, обращая особое внимание не на самих преступников-еретиков, а на то воздействие, которое их казнь оказывает на окружающих. Филипп питал к еретикам физическое отвращение, Мария же находила их просто презренными отщепенцами, которые вводят в заблуждение других, слишком невежественных, чтобы осознать правду, и потому губящих себя в пучине ереси, не позволяя своей душе получить спасение на небесах. «Что касается наказания еретиков, — писала она, — то я считаю, что было бы хорошо наложить наказание в самом начале, без большой жестокости или пристрастия, но соблюдая должную строгость по отношению к тем, кто выбрал лживую доктрину, чтобы обманывать простаков. При этом надо дать этим людям возможность ясно уразуметь, что они осуждены не без основания. Тогда другие, узнав правду, будут остерегаться быть соблазненными впадением в ересь. Очень важно также, чтобы в Лондоне никто не был сожжен без присутствия кого-то из членов Совета. А во время такой казни, здесь и в любом другом месте, должна быть произнесена добрая и благочестивая проповедь».
Следует отметить, что в христианском мире не было конфессии, которая бы с большей яростью, чем протестанты, требовала подвергнуть мучительной казни всех виновных в религиозных заблуждениях. Здесь они отличались от католиков лишь в суждении, что истинно, а что ложно. Во всяком случае, Джон Нокс более страстно желал видеть на костре Гардинера, Танстола и Боннера, чем любой из католиков хотел сжечь его. «Это не только законно — наказать смертью таких, которые стремятся ниспровергнуть истинную веру, — писал он, — но к этому следует обязать магистраты и вообще всех людей». Здесь он вторит словам Жана Кальвина, который утверждал, что любой, кто считает, что казнить еретиков несправедливо, так же виновен, как и сами еретики. Во время правления Эдуарда Кальвин советовал герцогу Сомерсету: «Ни в коем случае не следует допускать никакой сдержанности и терпимости. Этим можно погубить дело оздоровления религии». Эту точку зрения разделяли почти все лидеры протестантов: Меланктон, Беза, Фарель и Лютер, чьи последователи в Германии не позволили английским беженцам поселиться на их землях, потому что те отказывались признавать физическое присутствие Иисуса в священных символах. В Англии Джон Филпот, разоблачая группу своих же единомышленников-протестантов, называл их «горячими головешками из ада», которых дьявол «уполномочил в наши дни осквернять Евангелие». «Такие негодяи, — писал он, — достойны быть сожженными без жалости».
Таким образом, первые сожжения протестантов в феврале 1555 года, как мы видим, не были вызовом общественной морали, но возбудили сильный гнев их единоверцев по отношению к королеве и правительству. Существенно увеличилось число поставленных к позорному столбу за то, что они произносили «ужасную ложь и подстрекательские слова против Ее Величества королевы и Совета». Менестрели, которые совсем недавно писали хвалебные песни во славу нового правления, теперь сочиняли баллады о «плохих делах» королевы и жестокости епископов. Ученик менестреля из Колчестера пришел в деревню Раф-Хедж петь на свадьбе. Он исполнял старые антипапские песни времен правления Генриха и Эдуарда и новую балладу «Вести из Лондона». В ней высмеивались месса и королева. На следующий день приходский священник донес на него местным властям, и молодой менестрель был наказан.
Как и во времена правления Генриха, сила народного мистицизма сейчас также была направлена против правящего монарха.
«Когда сучья и ветви начнут набухать почками, из Тауэра выйдут две Марии и принесут жертву своей собственной кровью», — говорилось в одном туманном предсказании. Другие недвусмысленно предрекали смерть Марии и восхождение на престол Елизаветы. Ходили настойчивые слухи, что Эдуард на самом деле не умер и вновь взойдет на престол. Удивительно, но эта надежда существовала в народе много лет. Мария пыталась остановить распространение подобных россказней, посылая письма мировым судьям с приказами «использовать все возможные средства и способы усердной проверки от человека к человеку, чтобы найти авторов и публикаторов этих вздорных пророчеств и неправедной молвы, которая является основой всех бунтов». Однако все продолжалось, как прежде.
Когда пошли последние месяцы беременности Марии, в народе начали распространяться другие слухи. Говорилось, что королева замыслила выдать чужого ребенка за своего. Была арестована Элис Первик, жена лондонского купца, которая говорила, что «ребенка носит не Королевское Величество, а другая леди и ребенок этой леди, когда она его произведет на свет, будет назван ребенком королевы». Люди французского посла стремились разнести этот слух как можно шире, а бунтовщики из Хемпшира собирались использовать его для того, чтобы поднять население на восстание против королевы с целью возвести на престол Елизавету и Кортни.
Рождественские празднества при дворе прошли так, как и было задумано. На пиршествах и представлениях испанцы и англичане в равной степени продемонстрировали и великодушие, и вспыльчивость. Были показаны живые картины из жизни венецианских сенаторов и галерных рабов, а также представление с «Венерами или влюбленными леди» и «Купидонами». «Венеры» ходили на котурнах[61], «не очень высоких по сравнению со старинными» ради экономии, но головные уборы на них были дорогие — высокие шлемы с блестками и сеткой, украшенные разноцветными шелковыми цветами. На «Купидонах» были рубашки из белой шелковой тафты, а в руках — луки с тетивой из «переплетенного шелкового кружева». Крылья из перьев специально для них изготовил известный лондонский мастер.
После полудня свита Филиппа пригласила английских вельмож на турнир. Но это были уже не безобидные испанские «игры с лозой», а довольно грубые пешие сражения с копьями и мечами. В нескольких случаях королю и его приближенным удалось доказать английским противникам свое превосходство, но поединки легко выливались в недовольство и ссоры. Одному испанцу заклеймили лоб и отрезали одно ухо за то, что он ранил человека в церкви, а позднее у ворот Вестминстерского дворца другой дворянин из свиты Филиппа бросился на англичанина с рапирой, в то время как двое других испанцев держали его за руки. Убийцу повесили на Чаринг-Кросс, но двух его сообщников Мария помиловала. Плохо закончилась устроенная по соседству с дворцом травля медведя, когда «огромный слепой медведь» доведенный до бешенства мучившими его собаками, разорвал цепь и ринулся на толпу. Он схватил одного из воинов за ногу и содрал большой кусок плоти от икры до колена. Человек этот через три дня умер, что стало с медведем, хроникер не записал.
Турниры продолжались всю зиму, и в первые недели марта стало очевидно, что Филипп решил отложить свой отъезд на континент до родов Марии. К этому времени он уже вошел во вкус поединков в английском стиле, и турнир, проведенный на Благовещение 1555 года, стал самым интересным из всех. Сражающиеся испанец и англичанин были в белом, а король и его свита — в голубых безрукавках с желтыми украшениями. На их шлемах красовались большие плюмажи из голубых и желтых перьев. Их оруженосцы и слуги, расчищавшие путь, были одеты в атласные костюмы и шляпы, а другая группа была одета турками — все в красном, с соколами на руках и большими мишенями. Королева вместе со своим двором с интересом следила за поединками. Участники сменили много лошадей и не успокоились, пака не сломали больше сотни копий.
Мария получала удовольствие от этих зрелищ и участия в них супруга, но венецианский посол заметил, что она нервничает. Королева испытала большое облегчение, узнав, что Филипп остается в Англии, но все равно не могла избавиться от страха, наблюдая, как он отважно мчится на соперника и обменивается с ним ударами с поразительной быстротой и точностью, каких никогда не показывал на турнирах, устраиваемых для него отцом во Фландрии. В день Благовещения «она не могла скрыть страха и обеспокоенности» за короля и после того, как он провел много поединков, послала ему записку, «умоляя больше не подвергать себя опасности». Получив записку, тот сразу же покинул ристалище.
В пасхальную неделю королевская чета отправилась в Хэмптон-Корт, где в присутствии главных придворных Мария прошла церемонию удаления на роды. Через месяц, самое большее шесть недель, должен был наступить «счастливый час» родов. Мария предпочла бы удалиться в Виндзор, но он был слишком далеко от столицы. В Хэмптон-Корте будет ей безопаснее под защитой гвардии, столичного гарнизона и арсенала Тауэра.
Прежде чем отправиться в свои покои, Мария стала свидетельницей начала второго этапа религиозной контрреформации. После разорения монастырей многие францисканские и доминиканские монахи жили в нищете во Фландрии, тщетно ожидая восстановления справедливости. Теперь Мария возвратила их в Англию, вернув то немногое из бывшей монастырской собственности, которая не попала в частные руки, а принадлежала королевской семье. К монахам «в Лондоне отнеслись очень по-доброму». Начали восстанавливать свой орден и бенедиктинцы. Шестнадцать бывших монахов, которые с 30-х годов жили как миряне, снова возобновили свои службы, хотя были по-прежнему лишены всего имущества и земель. Они испросили аудиенции у королевы и предстали перед ней все вместе, с тонзурами и в монашеских одеяниях. Такого количества монахов сразу Мария не видела с детства и заплакала от радости, как только они вошли в тронный зал.
Вот так счастливо удалилась Мария на роды. Окруженная фрейлинами, она отдыхала и мечтала о младенце, следя за появлением признаков, указывающих на приближение родов. По словам Ренара, появление ребенка ожидалось примерно 9 мая, и уже были начаты окончательные приготовления комнаты для родов и детской. Фрейлины проводили время за шитьем многочисленных и разнообразных одежд для королевы, ее головных уборов и постельных принадлежностей. Все пеленки и покрывала должны были быть обязательно вышитыми, белье для крещения тоже. Одежды королеве шили из мягчайшей голландской ткани с изящными украшениями из серебряных нитей и шелка на шее и запястьях. Так же были отделаны простыни и все остальное. Лекари готовили инструменты, под их наблюдением обставляли комнату для родов соответствующими столами и скамейками, кувшинами и флаконами с душистой жидкостью, которая должна была очищать воздух.
Радости от присутствия на этих родах они не предвкушали. В феврале Марии исполнилось тридцать девять лет, и хотя беременность проходила как будто бы нормально, все равно королева не полностью освободилась от меланхолии и своих хронических болезней. Марии эти свои опасения лекари, конечно, не открывали. Напротив, они старались ее всячески воодушевить. Вскоре после удаления к ней в дворцовые апартаменты в Хэмптон-Корте доставили крестьянку с тремя новорожденными младенцами. Женщина «низкого звания и такого же большого возраста, как и королева», несколько дней назад родила тройню. Все младенцы были крепкими и здоровыми. Мать была уже на ногах, «в хорошем самочувствии», и Марии было очень приятно их всех видеть.
В пасхальное воскресенье протестант Томас Флауэр совершил в приходской церкви Святой Маргариты в Вестминстере акт возмутительного кощунства. Флауэр, сам бывший священник и монах с острова Или, очевидно, пришел на мессу с намерением совершить какое-то зло, поскольку переоделся воином и имел при себе деревянный нож. Во время наблюдения за священником в церковном облачении, стоявшим перед алтарем с потиром, полным освященных облаток, его вдруг охватил гнев. Кинувшись к алтарю, Флауэр прокричал священнику, что тот занимается идолопоклонством и обманывает людей, затем нанес ему несколько ударов ножом в голову и руку, так что кровь от ран хлынула на ризу и в потир. Священник замертво повалился на пол, а толпа прихожан в ужасе выбежала из церкви. Пронзительные крики привлекли внимание находившихся поблизости горожан, они схватили оружие и ринулись в церковь за Флауэром. Вначале говорили, что убийца священника в церкви Святой Маргариты таким образом подавал сигнал к всеобщему восстанию против иностранцев в Вестминстере, что сильно встревожило все население этого квартала. Но вскоре стало очевидным, что Флауэр действовал один. Его заточили в тюрьму Ньюгейт, и через некоторое время он был осужден за «злое и порочное» деяние.
Преступление Флауэра явилось как бы ответом на вторую волну сожжений еретиков, которые имели место в графстве Эссекс, пограничных районах Уэльса, а также пригородах Лондона. На той неделе, когда Мария радовалась, принимая во дворце бенедиктинцев, на Смитфилд был сожжен второй узник (первый, Джон Роджерс, погиб здесь 4 февраля), а на следующей неделе в нескольких городах графства Эссекс смерть на костре приняли пять человек и, кроме того, один парикмахер в Молдене. На одном из мест казни случился «небольшой бунт». Когда лорд Дакр и его люди привезли узников к назначенному месту, «здесь собралось огромное количество народа, какое доселе на подобных зрелищах не видывали». Приговоренные обратились к толпе, убеждая их продолжать борьбу за веру и, если понадобится, «как они, перенести любые преследования и муки». Присутствующие были настолько возбуждены, что представители власти опасались за свою жизнь, поскольку в толпе «очень крепко ругали» тех, кто приказал казнить этих людей. Когда поднялось пламя костра, начали раздаваться громкие выкрики, что гибнут «святые мученики». Их предсмертные слова были записаны и потом передавались из рук в руки. В этот же день люди разгребли пепел, чтобы похоронить останки страдальцев за веру.
После покушения Флауэра и других подобных происшествий король и королева повелели прислать в Хэмптон-Корт дополнительно «настоящих и преданных государству людей». По соседству с дворцом расквартировали несколько отрядов воинов с пушками. Аналогичные меры предосторожности были приняты в Лондоне — из опасения, что наводнившие город «праздные бродяги» могут попытаться воспользоваться любой «неприятностью» во время родов королевы, чтобы начать грабить дома богатых горожан. У городских ворот увеличили количество стражи, а по улицам всю ночь ходили патрульные. Знать, стараясь не обращать внимания на большое скопление воинов, начала стекаться во дворец, чтобы присутствовать при рождении наследника престола. Филипп удивил всех, посетив свадьбу сына графа Арундела, лорда Мальтраверса. Он прибыл в дом графа со всеми своими приближенными и подарил невесте великолепное ожерелье стоимостью в тысячу дукатов. Буквально через несколько дней во дворце была устроена еще одна свадьба. Сын графа Суссекса, лорд Фитцуолтер, с огромной помпой женился на дочери графа Саутгемптона. Чтобы оказать жениху и невесте еще большую честь, Филипп вместе с остальными гостями принял участие в турнире.
Рано утром во вторник, 30 апреля, пришла весть, что вскоре после полуночи королева родила принца. Боль она перенесла небольшую и сейчас нормально себя чувствует. Мальчик красивый, можно сказать, безукоризненный. Королевские чиновники это сообщение подтвердили, так что к полудню на улицах запылали праздничные костры и зазвонили все колокола. В этот день ни одна лавка открыта не была, а на площадях и в купеческих дворах были выставлены столы с даровым вином и мясом. Вокруг каждой церкви священники устроили крестные ходы с пением Те Deum «в честь рождения нашего принца». Отплывающие моряки понесли эту радостную весть с собой на континент.
К вечеру 2 мая императорский двор испытал «радость безмерную», услышав о рождении принца, а в четыре утра 3 мая император послал за английским послом, чтобы услышать из его уст официальное подтверждение этого события. Мейсон сказал, что он тоже слышал весть из Лондона, но пока никаких официальных сообщений из дворца не поступало. Карл, видимо, был «не склонен подвергать известие какому-либо сомнению», то же самое его сестра в Антверпене. Она «приказала звонить в большой колокол, чтобы дать знать всем людям, что весть правдива». Стоящие в гавани корабли английского купца принялись палить из всех пушек, а их капитаны встретились, чтобы обсудить план «достойного празднества на воде». Но еще до того, как они успели договориться, из Брюсселя пришли сведения о том, что радость преждевременна. Герцог Альба прислал императору сообщение из Хэмптон-Корта, что никакого ребенка не было, у королевы еще не начались роды. Императорский дворец возвратился к своему привычному режиму «надежд и ожиданий», но лондонцы были разочарованы и обижены. «Трудно передать, — писал венецианский посол Мишель, — как сильно это привело всех в уныние».
И мельничья дочка в платьишке своем посконном
Все краше, чем Мэри — владычица без короны!
Ожидалось, что ребенок Марии родится в конце апреля. Главные фрейлины королевства прибыли в Хэмптон-Корт, чтобы стать свидетельницами родов, и во дворце каким-то образом для всех гостей нашлось место. Уже были закончены и шитье, и вышивка, приготовлены кормилицы, прилажены колыбельки. В покоях Марии стояла «очень роскошная и великолепно украшенная» королевская колыбелька. На ее деревянной поверхности были выгравированы стихи на латыни и английском, славящие дарованную Англии Божью милость:
Господь, дитя, что Мэри высшей силой
Послал, во имя Англии помилуй!
Но проходили дни, а схватки все не начинались. Марию в этот период почти никто не видел, кроме самых приближенных дам. Она даже старалась как можно реже подходить к окну. А во дворце придворные сменили шелковые платья со шлейфами и бархатные камзолы веселых тонов на черные одеяния, потому что начался траур по бабушке короля. Наконец закончилось многолетнее убогое существование Иоанны Безумной — она умерла. По обычаю Филипп до похорон уединился в своих апартаментах. Он, конечно, собирался прервать траур для «празднования рождения наследника», но пока этого не случилось, ему вместе со свитой следовало предаваться официальной скорби, находя утешение в том, что годовой доход Иоанны, составляющий около двадцати пяти тысяч дукатов, теперь должен был перейти к нему.
Французский посол считал, что в Хэмптон-Корте разыгрывается изощренный фарс. Он никогда не питал особого уважения к Марии, а в последние годы и вовсе имел все основания для недовольства. После подавления восстания Уайатта она по понятным причинам была с ним довольно резка, и Ноайль находил такое отношение к себе несправедливым. Он написал Генриху II, что Мария в общении с ним «потеряла все свое женское очарование». Кажется, ему было невдомек, что королеву раздражает тот факт, что французы поддерживают группу английских мятежников, которые сбежали во Францию и основали небольшую колонию в Невшателе. Эти «знатные дворяне и молодые джентльмены» численностью около двух сотен поговаривали о том, чтобы вместе с французской армией вторгнуться в Англию. Они водили дружбу с промышляющими в Ла-Манше пиратами, и французский король поощрял их всеми средствами, кроме денег и оружия. Мария выложила все это Ноайлю, обвиняя короля Генриха в вероломстве по отношению к ней и говоря, что «она никогда бы не стала предпринимать против него такие действия, даже если бы ей пообещали три королевства».
Сказав это, она вышла из комнаты, оставив посла с широко раскрытым ртом. Несколько секунд он в замешательстве смотрел ей вслед, но затем его смущение сменилось гневом, и он выместил его на первом, кто подвернулся под руку. Им случайно оказался лорд-канцлер. Ноайль обвинил Гардинера в том, что тот, вместо того чтобы слушать его разговор с королевой, занимался чтением, и напомнил епископу о старых договоренностях поддерживать друг друга. Гардинер, как известно, тоже был довольно вспыльчив и, в свою очередь, разозлился. Их спор мог перерасти в серьезную ссору, если бы Ноайль не заметил, что они не одни. В противоположном конце галереи находился один из секретарей Ренара, притворяющийся погруженным в свои мысли, но на самом деле ловящий каждое сказанное ими слово, чтобы вскорости донести своему господину. Злобно пробормотав что-то невнятное, Ноайль удалился.
И вот теперь, проходя в Хэмптон-Корте мимо одетых в черное английских и испанских придворных, возносящих молитвы и преисполненных ожиданиями радостного события, которое вот-вот должно было наступить, он внутренне смеялся над ними. Потому что совершенно точно знал: никакого ребенка не будет. И не может быть, поскольку не было никакой беременности. Один из его осведомителей — человек, пользующийся доверием и у Сюзанны Кларенсье, и у повивальной бабки, которые постоянно общались с королевой, сказал ему, что обе женщины уже давно заметили это. Мария была «бледная и осунувшаяся», но, кроме вздутого живота, никаких признаков беременности у нее не было. Повитуха, «одна из лучших в городе», считала, что королевские лекари либо невежественны, либо просто боятся сказать королеве правду. Да и сама она, «больше для того, чтобы утешить ее словами», осмеливалась время от времени тактично намекать, что, возможно, сроки родов «неправильно определены». Уже несколько месяцев ходил слух, что увеличение живота королевы было всего лишь следствием «опухоли, которая часто случается у женщин». Слышали, как один из лекарей Марии сказал (видимо, чтобы придать диагнозу некую благовидность), что королева очень мало ест и это создает угрозу для жизни ребенка и ее самой. Все эти свидетельства были более чем достаточными, чтобы убедить Ноайля, что «сераль» в Хэмптон-Корте — как он называл удаление королевы на роды — был всего лишь нелепым притворством, а королева — либо откровенная лгунья, либо жалкая простушка.
Тем не менее истинное положение дел было гораздо сложнее, чем кто-либо это осознавал. Начать следует с того, что повитуха, рассказав осведомителю Ноайля об отсутствии у королевы симптомов беременности, была неточна. Вполне вероятно, что для ее опытного глаза это могло быть и очевидным, но симптомы были, и достаточно убедительные, так что у несведущих наблюдателей при дворе и у самой Марии не было никаких сомнений, что она действительно готовится стать матерью. Например, Ренар, обмануть которого было очень трудно, с уверенностью писал, что «королева поистине носит ребенка, поскольку чувствует его, и есть другие привычные симптомы, такие, как состояние грудей». Венецианский посол Мишель в своих записках, сделанных через несколько лет; после описываемых событий, заверял синьорию, что «наряду со всеми остальными явными признаками беременности было набухание сосков, из которых выделялось молоко». Оглядываясь назад и вспоминая все, что он видел и слышал во время подготовки Марии к родам, Мишель считал, что «в этом деле не было ни обмана, ни злого умысла, а всего лишь ошибка, причем не только со стороны короля и королевы, по и со стороны советников вкупе со всем двором».
С точки зрения медицины XX века у Марии была водянка яичников. Этим объясняются беспокоившие ее почти всю жизнь задержки и нерегулярность месячных циклов, а также вздутие живота, которое было ошибочно принято за беременность. Даже если бы она действительно зачала ребенка, то такое состояние организма все равно помешало бы выносить его полные девять месяцев.
Второй французский посол, Буадофин, пустил гнусный слух о том, что у Марии случился выкидыш. 7 мая он заявил, что «королева родила какой-то комок плоти, похожий на крота, и была на пороге смерти». Это туманное, впоследствии ничем не подтвержденное утверждение дало, конечно, пищу для злорадных насмешек протестантов, но на физическое состояние Марии света не проливало.
Ясно одно: Марию настолько прочно убедили в наличии у нее беременности, что, даже когда ошибка стала очевидной, она предпочла верить в иллюзию, а не в реальность. Дело в том, что бесплодие королевы никак не укладывалось в ход Божественного предопределения ее жизни. Она просто не могла не иметь детей! Более того, все в ее окружении с самого начала были убеждены в этом, как и она, и продолжали поддерживать Марию в ее заблуждении даже после того, как сами начали сомневаться. В последний период Марию обманывали все: лекари, повитухи и фрейлины. Для задержки наступления родов они находили массу причин, кроме истинной, и всячески уверяли королеву, что ее надежды оправдаются. По их словам, ее бабушка Изабелла родила ее мать в в пятьдесят два года[62], и такие случаи вовсе не редки. Срок ожидаемых родов прошел? Значит, ошиблись в расчетах, но не в диагнозе.
Лекари и повитухи сделали новые расчеты и торжественно объявили: ребенок должен появиться либо в новолуние 23 мая, либо после полнолуния 4 или 5 июня. Мария успокоилась и продолжала ожидать, но чем дольше длилось это ожидание, тем больше усиливалось нервное напряжение. Она становилась все более замкнутой, часами сидела на одном месте, борясь с депрессией и тревогой. Такое поведение было совсем для нее не характерно, и те, кто видел ее в эти дни, говорили, что она выглядит бледной и больной. Но самое главное — все они замечали, что в том положении, в каком Мария сидит, ни одна беременная женщина находиться не может, потому что будет испытывать значительную боль. Мария сидела на полу, подтянув колени к подбородку, а ее живот был при этом сжат настолько, что выглядел почти плоским.
21 мая сообщили, что «живот Ее Величества сильно опал, что указывает на приближающиеся роды». Один из лекарей Марии, доктор Калагила, объявил, что королева уже определенно на последнем месяце и что роды могут начаться «теперь в любой день». И в то же время Руй Гомес написал, что видел ее прогуливающейся по саду такой легкой походкой, которая, по его мнению, невозможна при беременности на последнем месяце. Жизнь при дворе и в правительстве замерла. В ожидании вестей из покоев королевы потерявшие терпение придворные и раздраженные сановники слонялись по дворцовым галереям, обмениваясь слухами и тревожными взглядами. «Все в тревоге и ожидании, — писал Мишель, — и все здесь зависит от результатов этих родов».
В Лондоне не утихало смятение, вызванное разочарованием из-за ложного объявления 30 апреля о рождении наследника. Каждые несколько дней на улицы выбрасывались новые клеветнические листки, направленные против Марии, возбуждая страхи и подстрекая к бунту. В одних утверждалось, что королева умерла, в других — что «милостью Божьей скоро будет восхождение на престол Елизаветы». В тавернах, на улицах — повсюду, где собирались люди, велись подстрекательские разговоры. Филипп был этим так обеспокоен, что обратился к отцу за советом, спрашивая, что он должен предпринять против этой клеветы, самих клеветников и огромного количества самозванцев, объявляющих себя королем Эдуардом. Одного из таких шарлатанов 10 мая доставили в Совет, а через несколько дней в Кенте схватили восемнадцатилетнего юношу, который объявлял себя полноправным правителем Англии и «поднимал среди населения смятение». Его привезли в Лондон, выпороли и отсекли уши, затем нарядили шутом и провезли по городу. На его груди висела табличка, где говорилось, что он только слепой исполнитель чужой воли. Но до того как его схватили, многие крестьяне поверили, что это действительно король.
Участились стычки при дворе. Филипп даже повелел держать в секрете детали последних неприятных происшествий. Повесили трех воров, укравших у одного испанца большое количество золота и драгоценностей, но переловить и наказать сотни англичан, которые нападали на испанцев чуть ли не у дворцовых ворот, было невозможно. Незначительная ссора между несколькими испанцами и англичанами неожиданно переросла в громадное побоище, в котором участвовали до пяти сотен англичан. В результате шесть человек погибли и около сорока получили серьезные ранения. Несмотря на строгое предупреждение короля, данный случай в секрете удержать не удалось. Поскольку никто за это наказан не был, англичане немедленно начали строить планы в первые дни июля устроить еще одну крупномасштабную драку.
Тот факт, что королева до сих пор не родила, на международных делах отражался не меньше, чем на внутригосударственных. С начала своего правления Мария выполняла посреднические функции, улаживая отношения между Францией и «Священной Римской империей». Весной 1555 года при содействии Англии была созвана мирная конференция. От исхода переговоров зависело очень многое. В частности, возрождение английского влияния на политику европейских держав, улучшение англо-французских отношений и, что было особенно важно, предотвращение новой войны, в которую Филипп мог попытаться вовлечь Англию.
Существенным было также то, что конференция организовывалась и проводилась доверенными лицами Марии. Филипп, как лицо пристрастное, никакого участия в этом мероприятии не принимал, поэтому конференция была одним из немногих самостоятельных действий Марии, на которых она могла завоевать себе авторитет. Делегаты встретились на английской территории, в Кале, под председательством Реджинальда Поула. Для размещения участников англичане возвели пять деревянных зданий. Всего присутствовало пятеро посланников: от империи, Франции и Англии, четвертым был Поул, а пятый — от нейтральной страны.
Французы вначале всех поразили. Каждого делегата сопровождали пятьсот конных гвардейцев плюс группа знатных дворян и прелатов и множество слуг. В своих «помпезных нарядах» они были похожи на рыцарей, собравшихся принять участие в турнире, в то время как посланники от империи сидели, одетые в траур по королеве Иоанне. Когда началось обсуждение, англичане приложили немало усилий, стремясь создать видимость согласия и дружелюбия. Они брали представителей императора за руки и чуть ли не заставляли их обниматься с французами. Однако подобная куртуазность к каким-либо ощутимым взаимным уступкам не привела. Французы отказались возвратить империи территории, захваченные в последней войне, а люди императора настаивали на этом, не предлагая ничего конструктивного взамен. Епископ Гардинер пытался разрешить конфликт тем, что уговаривал представителей императора проявить сочувствие к «слабохарактерности французов», следуя изречению Святого Павла, что мужчина должен сострадать «слабоволию женщины». Сравнение с женщинами французов обидело. Им также не понравилось, что в месте проведения конференции находится такое большое скопление войск.
На самом деле воинов здесь держали на случай, «если королева Англии умрет при родах». Тогда их должны были немедленно послать в Англию на защиту Филиппа, по французы боялись за свои границы. Кроме того, французов нервировали авторитарное поведение Поула и раздражительность Гардинера. Все это помешало успешному проведению переговоров. В довершение ко всему прибыло сообщение Ноайля об отсутствии беременности у Марии. Англичане были этим сильно смущены, и 7 июня конференция свернула свою работу.
С самого начала ходило много разговоров о том, что Мария, которая чудесным образом возвратила Англию в лоно святой католической церкви, окажется способной также добиться и мирного соглашения, но так как переговоры потерпели фиаско, наблюдатели отметили, что Мария после начавшегося несколько лет назад успешного восхождения в первый раз потерпела неудачу.
Лето 1555 года выдалось хмурым. Не переставая лил дождь, а воздух не прогревался даже к середине дня. Поля превратились в болота с чахлой порослью побитых дождями хлебных злаков. Мишель писал, что такой отвратительной погоды «на людской памяти не было последние пятьдесят лет. …Ничто не созрело — ни зерно, ни кукуруза, и уже, наверное, не созреет, так что прогнозы о нехватке продовольствия на предстоящую зиму еще более печальные, чем в прошлом году». Мирная конференция провалилась, урожай пропал, а в Хэмптон-Корте королева постепенно приходила в отчаяние, упорно не желая расставаться с надеждой.
В первую неделю июня духовенство начало совершать ежедневные шествия, молясь за благополучные роды Марии. В них принимали участие также придворные и члены Совета. По желанию королевы они ходили вокруг дворца под окнами ее покоев. Каждое утро она садилась у небольшого окна и наблюдала процессию, кланяясь «с исключительным радушием и любезностью» аристократам и советникам, снимающим перед ней шляпы. Было замечено, что в начале мая щеки ее порозовели и что она никогда еще не была в лучшем здравии, хотя по-прежнему не чувствовала «никакого движения внутри, указывающего на приближение родов».
Испанских придворных особенно интересовали любые обнадеживающие признаки приближающихся родов, поскольку сразу же после крестин им было обещано возвращение на родину. «Беременность королевы держит всех нас в огромном напряжении умов, — писал Руй Гомес, — хотя наши лекари всегда говорили, что девять месяцев истекают 6 июня». Испанцы воодушевились было, когда 31 мая Марии показалось, что как будто бы начались схватки, то же самое повторилось в середине июня, но поскольку за этим ничего не последовало, они пришли в большое уныние. Руй Гомес по долгу службы исправно сообщал на родину о каждом официальном заявлении лекарей королевы, но в своих личных письмах позволял себе цинично шутить по поводу постоянно уменьшающегося живота королевы. «Все это заставляет меня сомневаться, была ли она вообще с ребенком, — признавался Гомес своему корреспонденту, — и больше всего на свете я желаю, чтобы все закончилось благополучно».
Король дожидался разрешения от бремени супруги с гораздо большим нетерпением, чем его придворные. Он должен был прибыть во Фландрию еще в мае. Наступил июнь, но император откладывал погребение королевы Иоанны в надежде, что его сын может появиться в любое время. Филипп намеревался подняться на борт корабля сразу же после получения сообщения о родах и нормальном состоянии Марии. Он уже разрешил уехать некоторым членам своей свиты более низкого ранга, а его личные гвардейцы были готовы отбыть во Фландрию на второй неделе июня. После провала мирной конференции война казалась неизбежной, и Филипп был полон решимости принять в ней участие. Его считали неважным воином, и он устал ждать возможности доказать обратное. «Из того, что я слышал, — писал в своем донесении Мишель, — один-единственный час отсрочки родов супруги кажется ему тысячелетием».
Филипп по-прежнему жил в Англии как богатый гость, при этом оплачивая все расходы на содержание своей свиты. Было известно, что из английской казны он не взял ни пенни. Напротив, даже одолжил Марии большую сумму денег, после чего в начале июня ему пришлось занимать самому у антверпенских банкиров. Деньги были на исходе, и, если бы казначеи Филиппа вовремя не озаботились этим, он бы вообще оказался на мели. У его испанцев давно уже в кармане не было ни гроша. Они пытались жить в кредит, но английские домовладельцы и лавочники, громко выражая свое недовольство, отказывали им в жилье и пище. «По правде говоря, эти бедные придворные переживают здесь тяжелые времена, — заметил в своем письме Мишель, имея в виду свиту Филиппа, — по причине полной нехватки самого необходимого и отсутствия кого-либо, кто мог бы ссудить деньгами и вообще посодействовать в их нуждах». Отвратительная погода и плохие виды на урожай не прибавляли англичанам охоты помогать испанцам, так что, когда люди Филиппа прислали наконец известие, что договорились о займе в триста тысяч дукатов, он был доволен, несмотря на то что банкиры потребовали себе больше двадцати пяти процентов. Для обеспечения возврата долга ему пришлось заложить все свои доходы на следующие два года.
Филиппу доносили, что при дворах европейских правителей над ним насмехаются, и это его смущало. Английские посланники за рубежом не переставали оправдываться, ссылаясь на неправильные расчеты лекарей и «обычную ошибку, какую всегда совершают женщины при определении сроков беременности». Мейсон, желая положить конец оскорбительным слухам при императорском дворе, спрашивал из Брюсселя, появляется ли Мария хотя бы изредка на мессе или где-нибудь еще публично. Совет послал ему официальный ответ, в котором предписывалось опровергать все слухи, но некоторые советники в личных письмах, отправленных позднее, заявляли, что сомневаются в подлинности беременности. Венецианский посол в Брюсселе в конце мая получил достойные доверия сведения, что «королева обнаружила явные признаки отсутствия беременности», хотя во всеуслышание утверждал обратное. Французскому королю тоже хотелось пресечь слухи об этих «женских делах», но один из его послов, который находился на излечении в Падуе, принялся там распространяться насчет того, что английская королева родила уродца, «крота или комок плоти», разукрасив свои домыслы утверждениями, что сам лично видел письма, подтверждающие смерть королевы.
Тем временем Мария повелела своим секретарям подготовить письма, объявляющие о ее благополучном разрешении от бремени, на имя папы, императора, королей Франции, Венгрии и Богемии, венецианского дожа, королевы-регентши Фландрии и вдовствующей королевы Франции. Такие важные детали, как дата рождения и пол ребенка, чиновникам следовало заполнить в последнюю минуту. Мария подписала письма, а также паспорта посланникам, которые должны были принести добрую весть к императорскому, португальскому и французскому дворам. Одновременно она подготовила короткое письмо Реджинальду Поулу, сообщая ему, что «Господь милосердный в своем бесконечном великодушии ко всем милостям, какие он уже мне даровал, теперь прибавил также и счастливое разрешение от бремени принцем».
Как бы довершая эту странную картину ненужной суеты, в Хэмптон-Корт прибыл посол из Польши, чтобы передать королеве поздравления своего монарха. Ложное сообщение о родах Марии, так обрадовавшее лондонцев 30 апреля, достигло Польши несколько недель спустя. Поскольку никто это сообщение не опроверг, король немедленно снарядил посланника в Англию. Польский посол английского языка не знал, но подготовил «хорошо продуманную торжественную речь на латыни», в которой искусно сочетались соболезнования по поводу смерти королевы Иоанны с поздравлениями по случаю рождения сына Марии. По-видимому, он так и оставался в неведении, потому что с самым серьезным видом изложил перед Филиппом и его придворными обе части (печальную и радостную) своего торжественного послания, «вызвав смех у многих присутствующих».
Тем временем, как и всегда в летнюю пору, начались народные волнения. Угроза мятежа стала настолько серьезной, что для поддержания порядка в Лондон был призван граф Пембрук со своим войском. В последнюю неделю июня был своевременно раскрыт заговор по подготовке восстания, но пришлось отменить представления по случаю праздника Святых Петра и Иоанна. Люди Пембрука не успевали разгонять собирающиеся в столице возмущенные толпы. В день праздника тела Христова важные члены свиты Филиппа направились на богослужение, намереваясь пройти в процессии за телом Христовым, но у дверей церкви собралась большая толпа, в два раза превышающая испанцев по численности. Те сочли разумным не выходить наружу, пока некоторым из англичан, «более терпимо относящимся к гостям, чем остальные», не удалось рассеять этот сброд, иначе все могло бы закончиться большим кровопролитием.
Король и королева делали все возможное, чтобы предотвратить насилие, издавая указ за указом против бунтовщиков любого рода, однако подданных Марии только злило, что она принуждает их хорошо относиться к испанцам. Они говорили, что королева «в душе испанка» и что ей безразличны все поддерживающие ее настоящие англичане. А еще в народе говорили, что супруг Марии ей изменяет. Протестантские памфлетисты распускали слухи, что, в то время как королева удалилась для родов, король развлекается со шлюхами и простолюдинками. «Дочь пекаря в грубом домотканом платье, — декламировали они, — для него лучше, чем королева Мария без короны».
Еще большее распространение летом 1555 года получили баллады, посвященные святому мученичеству протестантов, сожженных заживо епископами королевы, а также злым деяниям ее самой. Сожжения еретиков активизировали протестантское подполье сильнее, чем любой политический мятеж. В зону внимания Совета попало сообщение о двух протестантах, Джоне Барнарде и Джоне Уолше, которые ходили по деревням, демонстрируя кости Джона Пигета, сожженного в марте за ересь в Брейнтри. Барнард и Уолш показывали людям эти кости как святыни и призывали не отступать от учения времен правления Генриха VIII и Эдуарда, которое проповедовал мученик Пигет.
В первые две недели июня было сожжено восемь человек, и эта «внезапная вспышка жестокости» вызвала всеобщее негодование. В июле волнения были отмечены в графстве Уорикшир, и еще большие беспорядки ожидались в Девоншире и Корнуолле. И снова был призван Пембрук — остановить волнения, прежде чем они получат широкое распространение. Английские протестанты на континенте утверждали, что между недавними сожжениями еретиков и крушением надежд королевы на материнство существует прямая связь. Говорили о Гардинере, который убедил Марию, что ее околдовали протестанты, и что она, страшась за свое будущее, предоставила епископу свободу действий, чтобы жестоко истреблять истинно верующих. Даже в Лондоне ходил слух, что Мария будто бы объявила, что ее ребенок не может появиться на свет, пока все еретики не будут посажены в тюрьмы или сожжены.
В июле доктора и повитухи перестали делать подсчеты. По их мнению, беременность королевы длилась уже одиннадцать месяцев, и если ей сейчас удастся все же родить здорового ребенка, то это будет просто настоящим чудом. Чудо! Именно его, казалось, все сейчас и ожидали. «Всеобщая убежденность и вера состояли в том, — писал Мишель, — что рано или поздно свершится чудо, как и во всех других обстоятельствах Ее Величества, которые с точки зрения человеческого понимания были в свое время более чем безнадежные». Ребенок Марии должен был раз и навсегда доказать всему миру, что ее делами «управляет исключительно Божественное провидение».
Мария плакала, молилась и ждала чуда. Ее молитвенник сохранился до наших дней. Страницы его истлели и все в пятнах. Слезы королевы, наверное, должны были чаще всего капать на страницу с молитвой за благополучное разрешение женщины от бремени.
Есть замок прекрасный на свете,
Который таится меж скал.
Живет в нем прекрасная леди,
От коей супруг ускакал.
К первому августа Хэмптон-Корт смердел не меньше, чем лондонские улицы. Во дворах и на кухнях гнили отбросы, а воздух в апартаментах и галереях был противным и затхлым. Постоянные дожди сделали невозможными верховые прогулки и охоту в дворцовых парках. Единственное, что оставалось придворным, — это сидеть в своих комнатах, выходя наружу только для того, чтобы присоединиться к религиозной процессии за разрешение королевы от бремени. Придворные скучали и злились. Во дворце давно уже не устраивали никаких празднеств и развлечений, их нарядные одежды висели в гардеробах, отсыревая во влажном воздухе.
Неожиданно, к невероятному облегчению всех, было объявлено, что двор переезжает из Хэмптон-Корта в Отлендс. Фактически это было признанием того, что затворничество Марии закончилось. Дворец в Отлендсе был небольшим, но и число придворных тоже сократилось. Приближенные Филиппа уже в течение нескольких недель один за другим отбывали во Фландрию. Теперь двор покинул даже Руй Гомес. Дамы-аристократки, которые уединились с Марией почти на четыре месяца, приказали своим слугам собирать сундуки, возвращаясь в собственные летние дома. О том, что королева и ее лекари расстались с надеждой на появление ребенка, официально никто не объявлял. Вместо этого Мария и самые доверенные советники Филиппа продолжали настаивать, что она на шестом или седьмом месяце, однако все знали, что это говорится только «ради того, чтобы не отбирать у населения надежду». Но долго дурачить народ все равно было нельзя, и все уже давно не хуже иностранных послов знали, что «беременность королевы закончилась ничем».
Но скорее всего народ принимал все это не так близко к сердцу, как полагали Ренар и другие представители императора. Угроза мятежей была не столь серьезной, как это описывал в своих донесениях посол. Бунт в Уорикшире на самом деле оказался чем-то вроде беспорядков на местном рынке против бессовестных спекулянтов зерном. Дело довольно серьезное, но никакой угрозы королеве в нем не было. Волнения в Девоне и Корнуолле были не штормом, а всего лишь мелкой рябью, вызванной россказнями о смерти королевы: в ответ на заявления, что королева ежедневно появляется в окне своих дворцовых покоев, говорилось, что это обман, что в окне видна не королева, а ее восковая фигура. Другой предполагаемый мятеж оказался не чем иным, как обычным спором между землевладельцем — и арендаторами.
Повышение цен на зерно и пиво волновало крестьян больше, чем странная бесплодная беременность королевы. На размокших полях гнил скудный урожай. Не было запасено зерна — ни для выпечки хлеба, ни для варки пива. Не было корма для скота, а также сена и овса для лошадей. В некоторых районах был отмечен массовый падеж овец, а оставшихся распродали за бесценок. Обычно август в Англии был месяцем изобилия, но в том году повсеместно царили только нужда и страх грядущего голода. Направляясь 3 августа на восток, в Отлендс, король и королева не встретили по пути ничего, кроме тощих фермерских земель и тощего скота, и лица крестьян, кланяющихся им в пояс, тоже все были тощими.
Кто надоумил королеву переезжать в Отлендс, не ясно. Сама Мария, возможно, стремилась в это время смириться с правдой, и сочувствующие ей фрейлины помогли принять это трудное решение. В соответствии с одним из свидетельств в ее свите была по крайней мере одна фрейлина, которая не стала тешить себя иллюзиями о беременности. Госпожа Фридсвайд Стрили, «добрая благородная женщина», никогда не вторила Сюзанне Кларепсье и повитухам, успокаивающим Марию. За ней Мария и послала, когда уже не могла больше переносить душевную боль, связанную с ложными надеждами. Они сердечно поговорили, и королева поблагодарила ее за стойкость.
«Я теперь вижу, что все они были льстецы, — сказала королева, — и никто не сказал мне правду, кроме тебя».
Обосновавшись в Отлендсе, Мария возвратилась к своей привычной ежедневной работе. Чиновники начали исполнять свои обязанности, а королева возобновила общение с советниками и аудиенции. Правда, встреч с послами и другими государственными сановниками она никогда не прекращала, даже во время ее «полного затворничества». Одна из этих встреч была посвящена неудавшейся мирной конференции. Папский протонотарий Ноайль, брат французского посла, говорил с Марией в Хэмптон-Корте в июле. Он нашел, что она полностью осведомлена о ходе переговоров и не питает иллюзий по поводу упорства французов. Мария сказала ему «полусердито», что по причине ее обязанностей по отношению к супругу и свекру вряд ли можно ожидать, что она достаточно долго останется нейтральной, добавив, что если конференция потерпела неудачу, то это не вина английских посланников. Королева сказала, что «винить нам можно только самих себя, за грехи и дурные черты характера, а также неблагоприятные времена, хотя гнев Божий пока на нас еще в полной мере не излился».
Но если Мария имела такие взгляды на международную политику, то, быть может, она придерживалась той же самой логики и применительно к своей ситуации. Ее уверенность в Божьей направляющей силе была поколеблена, но вполне возможно, она нашла некоторые объяснения случившемуся в том, что греховность ее возраста требует наказания. Если Господь смог использовать ее для свержения тирании и восстановления церкви, то он может также использовать ее бесплодие, чтобы подвергнуть наказанию ее людей за их грехи. Утешившись таким невеселым образом, Мария снова принялась вести привычную жизнь, общаясь с придворными, пока наконец сама «собственными устами» не призналась, что, видимо, беременности все-таки не было.
Филипп приехал в Отлендс разочарованный. Надежды на рождение наследника рухнули. Зато он получил во владение королевство. Карл V наконец решился передать свои земли наследникам, причем лучшую из этих земель, королевство Нидерланды, он отдал Филиппу. Самому императору править дальше было невозможно, мешали подагра и неустойчивое психическое состояние. Ему требовались тишина, покой и солнце, а в Брюсселе он занимался непосильным трудом при отвратительной погоде и постоянной угрозе войны. Летом 1555 года его недомогание обострилось настолько, что пришлось везти целебные воды из Льежа. По дороге между Льежем и Брюсселем через равные промежутки расставили мулов, которые везли бурдюки с водой, передавая их по эстафете вплоть до императорского дворца. Лекари Карла V предписали королю, чтобы он принимал лечебные ванны по крайней мере каждые двадцать четыре часа, но поскольку оставить свой рабочий кабинет и поехать на курорт он не мог, курорт доставляли ему.
Сестра Карла, Мария, приняла решение отказаться от власти одновременно с ним, чтобы дать возможность править Филиппу. Судя по ее последующему поведению, она никоим образом не жаждала передавать власть, но пошла на это из почтения к брату. Официальное письмо, которое Мария написала Карлу в августе, где сообщала о своем решении, изобилует вежливыми формулами куртуазности и самооправдания. «Я уже давно ощущаю свою непригодность, — начинала она, — и потому решила последовать Вашему примеру и тоже отказаться от престола, осознавая, что если мудрый Карл почувствовал необходимость удалиться от дел, то и мне самой следует немедленно ощутить ту же самую необходимость с учетом моей неполноценности как женщины». Далее она призналась, что ее способности по сравнению с мужскими — это все равно что «сравнивать черное с белым» и что во время войны ни одна женщина, какой бы одаренной она ни была, Нидерландами править не сможет. Что касается ее будущего, то здесь у Марии Фландрской желания были более чем скромные. «В любом случае, — заявила она, — править я больше нигде не собираюсь. Мне всегда хотелось ухаживать за матерью в старости, но теперь, когда ее больше с нами нет, я предпочла бы за лучшее жить в Испании с сестрой Элеонорой, вдовствующей королевой Франции».
Филиппу принимать власть над Нидерландами хотелось не больше, чем его тетке эту власть отдавать. Он жаждал покинуть Англию, но не для того, чтобы править фламандцами, которые его ненавидели. Филипп через Руя Гомеса сообщил отцу, что сразу же после его отречения от престола хотел бы возвратиться в Испанию, и умолял отца больше никогда не посылать его в Англию. Одного года с лихвой достаточно. Но Карл сам планировал удалиться в Испанию, и в связи с этим для него было очень важно, чтобы сын находился во Фландрии, особенно теперь, когда война с Францией казалась неизбежной. Все, чего Филипп достиг в Англии, можно потерять, если он отъедет от Лондона на значительное расстояние, но от Брюсселя до его островного королевства всего лишь пять дней пути, не больше. Англию необходимо обязательно сохранить! В глазах иностранных послов он был несомненным правителем, и аккредитованные при английском дворе португальский и венецианский послы предполагали последовать за ним в Брюссель, чтобы находиться ближе к тому месту, где вершится английская политика.
Перед отъездом Филипп вел себя, по сути, как настоящий король. Он даже напугал кардинала Поула, появившись в его покоях, «весьма приватно и лично», чтобы сказать кардиналу, что в свое отсутствие передает руководство английским правительством ему. А на следующий день он повторил это перед всем Советом, повелев советникам «подчиняться ему[63] во всем». «Все общественно важные дела» должны решаться в соответствии с «мнением и советом» кардинала, в то время как «личные и бытовые дела» пусть рассматривает один Совет. Королеве в этом распоряжении вообще места не оставалось, да и в своей последней речи Филипп ее даже не упомянул.
Мария, возможно, думала об этом, когда готовилась сопровождать Филиппа в Гринвич, где он должен был сесть на корабль до Грейвсенда, а затем сухопутным путем добраться до Кентербери и, наконец, до Дувра, чтобы дальше плыть до фламандских берегов. Филипп должен был отправиться через Лондон до пристани в Тауэре верхом, а там его в своей барке должна была ждать Мария, чтобы дальше плыть вместе с ним вниз по реке до Гринвича. Но в последнюю минуту Мария решила проделать путь до пристани рядом с супругом, в открытом паланкине, а также с Поулом, лорд-мэром и главами гильдий, несущими перед ней символы королевской власти. Инстинкт подсказал королеве, что нужно показаться лондонцам, многие из которых поверили в ее смерть. Она надеялась, что горожан обрадует ее появление на улицах столицы. В городе в это время было полно крестьян, приехавших на Варфоломеевскую ярмарку, и потому на всем пути движения королевской процессии было полно народа. Услышав, что едет королева, люди «все ринулись вперед, чтобы увидеть получше; они как будто все обезумели в своем желании удостовериться, что это действительно она, а узнав и обнаружив ее в состоянии лучшем, чем когда-либо, они выражали ей свою преданность радостными криками и приветствиями». Своим появлением Мария затмила, а значит, и переиграла Филиппа, хотя на всем пути следования его тоже сердечно приветствовали.
29 августа Филипп поднялся на борт корабля в Гринвиче. С Марией он попрощался наедине, но затем она настояла, чтобы пройти с ним до верха лестницы, где его придворные все поцеловали ей руку. Присутствующий при этом Мишель заметил, что Мария, «став женой, очень хорошо умела выражать печаль», точно так же, как, став королевой, могла выражать достоинство. Было очевидно, что «внутренне она глубоко опечалена», но Мария позаботилась о том, чтобы этого не обнаружить, «вынуждая себя все время на виду у такой толпы избегать любого выражения эмоций, не подобающих ее сану».
Однако, проводив короля и возвратившись в свои апартаменты, Мария расположилась у выходящего на реку окна и тихо заплакала. Этого никто не видел, кроме ее служанок (одна из которых была осведомительницей Мишеля), и королева, не стесняясь, дала волю чувствам. Ее возлюбленный Филипп, дорогой супруг и спутник жизни, отплывет со следующим приливом! Она посидела у окна несколько часов, наблюдая, как грузят на барку его сундуки, комоды и лошадей, затем как поднимается на борт его свита и, наконец, сам Филипп, который тут же спустился вниз. Она смотрела на матросов, закончивших приготовления к отплытию, и вот, когда корабль двинулся вниз по реке, Филипп, к ее восторгу, вышел на палубу в последний раз. «Взошел на палубу барки с целью лучше быть видимым, когда она станет видна в окне», и, «демонстрируя огромную любовь», помахал шляпой в направлении Марии. А она продолжала смотреть на реку до тех пор, пока корабль не пропал из виду.
Филипп и его свита в ожидании благоприятной погоды и сопровождающих фламандских кораблей на несколько дней остановились в Кентербери. Дело в том, что в Ла-Манше в это время было много французских кораблей и каперов и менее месяца прошло после того, как семнадцать французских судов напали на фламандскую флотилию и значительную ее часть потопили. Кровопролитная битва длилась весь день. Во время ожидания Филипп читал присланные ему записки Марии и писал на них ответы. Каждый час из Кентербери в Гринвич и обратно отбывали камергеры, а во дворце день и ночь дежурили гонцы, «готовые в любой момент пришпорить коня».
Закончив заниматься корреспонденцией, Филипп принимался беседовать, причем с большим интересом, со своим компаньоном по поездке Франсиско де Риберой. Рибера был авантюрист из Перу. В Европу он возвратился, чтобы заключить с императором сделку. Со своим другом-землевладельцем они хотели купить в вечное владение часть земель за огромную сумму в перуанском серебре. Рибера приехал вначале к Филиппу в надежде заручиться его поддержкой, прежде чем являться с таким предложением к его отцу. Что и говорить, деньги предлагались немалые, и Филипп был склонен одобрить сделку. Рибера рассказал, что во время шторма один из его кораблей затонул и он потерял примерно пятьдесят тысяч дукатов в слитках, но это потеря небольшая и туземцы ее очень быстро восполнят и даже удвоят сумму. Филиппа не надо было долго убеждать. Они провели короткое плавание до Кале в приятных беседах, и Филипп все время подсчитывал в уме, сколько же это у него получится по тогдашнему курсу. «Это была такая значительная сумма, что одно упоминание о ней возбуждало».
Прибыв во Фландрию, Филипп написал Марии письмо, «своей собственной рукой», сообщив, что благополучно пересек пролив меньше чем за три часа. Он решил обмануть французов и, не дожидаясь фламандского флота, отплыть в сопровождении всего четырех судов. Это было правильно еще и потому, что если бы он задержался в Кентербери еще на день, то попал бы в жестокий шторм. Отчитавшись таким образом перед Марией, Филипп все свое внимание обратил на положение в только что полученном во владение королевстве и отослал несколько писем в Англию. Мария же писала ему каждый день длинные письма по-французски, а он отвечал ей все реже и реже. Встретившись 13 сентября с венецианским послом Мишелем, Мария призналась ему, «очень страстно, со слезами на глазах», что не получала вестей от супруга уже семь дней. Она приготовилась стоически перенести разлуку с Филиппом ради кузена Карла V, поскольку знала, что супруг должен отбыть во Фландрию по государственным причинам, но полагала, что его пребывание там будет коротким. Вскоре после отъезда Филиппа она написала его отцу: «В этом мире для меня нет ничего более ценного, чем присутствие рядом короля, но я больше забочусь не о собственных желаниях, а о благополучии Его Величества и потому не стала противиться его поездке». Однако ее привязанность к супругу оказалась столь сильной, что она пребывала без него в постоянном страдании и напряжении, ибо ей приходилось сохранять беззаботный вид, в то время как душа мучилась от переживаний. Мария боялась, что он к ней охладеет и решит не возвращаться Все это ужасно напрягало нервы и угрожало здоровью.
Один из английских корреспондентов Кортни писал ему в сентябре, что, несмотря на отсутствие Филиппа, «королева в порядке и весела», но приближенные Марии видели, что она страдает. Осведомительница Мишеля передавала ему, что, когда королева остается одна и «предполагает, что ее не видит никто из слуг», она становится совсем другой, очень несчастной, «какой только может быть разлученная с супругом любящая жена».
В этот период большую поддержку и утешение Марии оказал Реджинальд Поул. Вскоре после отъезда Филиппа он переехал жить во дворец, считая, что следить за душевным состоянием королевы — это часть его обязанностей регента Филиппа. Поул олицетворял все, что было дорого Марии. Он напоминал ей об испытаниях, которые постигли их обоих в мрачные времена Генриха VIII, он отстаивал дело восстановлеиня католической церкви, сражаясь против наступления ереси и греховности, и он также был символом союза Англии с Римом. Ей поднимал дух один только вид кардинала, и, хотя Поул больше жалел ее, чем уважал, она благословляла его сдержанное и ненавязчивое присутствие.
Большим утешением для Марии во время разлуки с Филиппом был также францисканский монастырь в Гринвиче, в котором ее крестили и который очень любила ее мать. Королева намеревалась сделать его центром восстановления английских монастырей и с этой целью взяла под свою опеку, проводя много времени среди монахов и часами «изумительно наслаждаясь» их песнопениями и мессами, которые служили в небольшой часовне рядом с дворцом. Мария поместила в Гринвиче двадцать пять монахов-обсервантов[64], среди которых был брат Уильям Пето, «престарелый монах, проживший очень святую жизнь». Подобно Поулу, он был одним из немногих выживших в эпоху Генриха. Пето недавно номинировали в кардиналы, но Марии более всего были дороги ее детские воспоминания, когда семилетнюю принцессу привели — она уже теперь не помнит, кто привел, наверное, мать, — к брату Пето на исповедь.
В письмах Филиппу Поул описывал, как Мария в ожидании его возвращения проводит свои дни. «Все время от восхода солнца до полудня она занята молитвами, — писал он, — наподобие Девы Марии, а после полудня, переходя к делам, восхитительно перевоплощается в библейскую Марфу». Поул снисходительно отмечал, что королева «старается делать так, чтобы ее советники были постоянно заняты», воображая, что, работая с ними, она «представляет в Совете Филиппа». Несмотря на то что Поул совершенно неправильно оценивал мотивы Марии, все равно ее усердие в занятии государственными делами показалось ему впечатляющим. Она работала, что называется, в поте лица — так, как будто «у нее было столько энергии, что ее необходимо было сдерживать». После трудного дня, проведенного на заседании Совета, во встречах с просителями и иностранными сановниками, а также в надзоре за составлением деловых бумаг и документов, ее самым любимым занятием, которому она посвящала «большую часть вечера», было написание писем Филиппу. Поул опасался, что в отсутствие супруга такая бурная деятельность может подорвать здоровье королевы, особенно в это время года, когда все хронические заболевания Марии обычно обострялись. «Ваше возвращение, — писал Поул Филиппу, — конечно бы, все поправило». Мария в каждом своем письме фактически говорила об этом же. Когда после отъезда Филиппа прошло больше пяти недель, она послала в Брюссель одного из своих приближенных. Тот привез королю от супруги кольцо с запиской, в которой она желала ему «здоровья, долгой жизни и скорого возвращения».
Больше, чем само отсутствие Филиппа, Марию волновало то, что она понятия не имела, когда он возвратится. Каких-то определенных сроков супруг не назначил, говоря, что не может заранее предугадать, какая обстановка сложится во Фландрии. К тому же церемония отречения императора от престола была делом сложным и продолжительным. Филиппу предстояло принять участие в церемониальной передаче власти в столицах и главных городах Нидерландов, а затем провести в каждом достаточно времени, чтобы закрепить свой авторитет. Вскоре после прибытия он начал делать попытки научиться говорить по-валлонски. Это был единственный язык, который понимали его фламандские подданные, и если он хотел, чтобы они своего короля не то что любили, а хотя бы терпели, ему следовало на этом языке как-то с ними заговорить, что тоже требовало времени. Для сравнения следует отметить, что за год пребывания в Англии Филипп не сделал ни единой попытки выучить английский.
Марию очень тревожило также и то обстоятельство, что испанцы медленно, но верно покидали Англию со всем своим имуществом. Уезжая, Филипп большую часть своего окружения оставил в Англии: германских и испанских воинов, бургундскую кавалерию, своих лекарей и священников и даже пажей из личных апартаментов, а также основную часть лошадей с конюхами. Но со временем члены его свиты начали один за другим отъезжать, причем, как заметил Мишель, «исполненные стремления не посещать эту страну как можно дольше, а лучше всего вообще никогда». Почти каждый день английские порты покидали корабли с личным имуществом короля и его приближенных. Неприятным симптомом было и то, что в середине сентября Филипп повелел полностью расплатиться со своими английскими кредиторами. Для этого 16 сентября девять военных каравелл привезли из Испании шестьдесят тысяч дукатов для оплаты английским купцам, которые снабжали свиту Филиппа и обслуживающих ее английских слуг. После того как испанская флотилия отбыла (кстати, во Фландрию она везла денег гораздо больше), стало ясно, что дом теперь у Филиппа не здесь, а там, на его новых землях.
Письма Филиппа стали к тому времени краткими и деловыми: Мария должна возобновить мирные переговоры; обеспечить корабли для сопровождения императора в Испанию после его отречения от престола; она должна решить вопрос о коронации Филиппа. Не уточняя сроков, Филипп давал Марии «прекрасную надежду на то, что скоро ее увидит», а когда она предложила приехать «в какое-нибудь место на побережье, чтобы повидаться с ним», он ответил, что, когда она решит приехать, он на это время переедет из Брюсселя в Брюгге, чтобы быть к ней поближе. Однако корабль, который все это время стоял, готовый в любое время суток отплыть в Англию, Филипп отпустил, а 19 октября послал Марии сообщение, что все оставшиеся в Англии члены его свиты, а также воины, пажи и конюшие с лошадьми должны отбыть к нему немедленно. Он объяснил, что эти люди нужны ему, чтобы заменить отбывающую в Испанию свиту императора. После этого в Англии остались только его исповедник, два доминиканских монаха и настоятель часовни. Мария была обижена и рассержена. Она даже повелела снаряжать во Фландрию флотилию, чтобы привезти супруга домой, но прежде чем корабли были снабжены продовольствием и укомплектован экипажами, пришло сообщение, что официальное отречение императора откладывается и Филипп не рассчитывает покинуть Брюссель до ноября.
Мария видела, что все ее планы сорваны. Она ожидал прибытия Филиппа на открытие парламентской сессии, но это казалось теперь весьма маловероятным. И в эти дни, когда ей были так необходимы рядом союзники, один из самых верных ее приверженцев находился при смерти. Епископ Гардинер занемог сразу же после возвращения с мирной конференции в Кале, а в ноябре ему стало совсем худо. Мария уделяла лорд-канцлеру всяческое внимание и заботу, старались, как могли, лекари, но говорили, что «в такое неблагоприятное время года» надежды на выздоровление епископа очень мало. Гардинер умер 12 ноября. На своем смертном одре он помирился с Пэджетом, который теперь был у Марии в большой немилости за то, что подвергал сомнению наличие у нее беременности. По предложению Марии лорд-канцлер сделал ее своей бенефицианткой, то есть передал ей часть собственности, возвратив тем самым в королевскую казну пятьдесят тысяч дукатов в недвижимости, всю мебель, серебряные сосуды и монеты, которые Мария ему пожаловала после восстановления в сане епископа. Мишель считал, что здесь он повел себя «как добрый и благодарный слуга королевы». Марии действительно было трудно найти Гардинеру замену. По мнению Мишеля, среди приближенных королевы ему не было равных по верности, и хотя как лидер он оставлял желать много лучшего, зато был необыкновенно честным и преданным.
Впрочем, протестанты в Англии и за рубежом сохранили о лорд-канцлере весьма мрачные воспоминания. По их мнению, именно на его совести лежат ужаснейшие акты сожжения еретиков, которые продолжали позорить правление Марии. В изображении протестантских памфлетистов он был подобен злобному чудовищу с уродливыми конечностями. Они писали, что у него «смуглая кожа, нахмуренные брови, глаза, вдавленные в череп на целый дюйм, нос крючковатый, как у стервятника, однако с лошадиными ноздрями, который вечно к чему-то принюхивается, рот, как у воробья, огромные ступни, как у дьявола, с когтями не меньше дюйма длины, как у грифона, а сухожилия и мускулы так напряжены, что по ним можно бить камнями, а он от этого ни капельки не страдает». Вышло так, что широкую известность получили именно эти измышления, а не добрые слова Марии и похвалы Мишеля.
После ухода из жизни Гардинера справляться со строптивым парламентом пришлось Марии и Реджинальду Поулу. Королева продолжала надеяться, что Филипп изыщет возможность приехать хотя бы к концу сессии, но начала уже мало-помалу примиряться с тем, что ей предстоит долгая разлука. Чтобы напомнить супругу об Англии, она повелела своим поварам испечь его любимые пироги с мясом и доставить во Фландрию вместе с письмом, в котором говорилось, что его коронация если и возможна, то только в самом отдаленном будущем. Пироги Филиппу понравились, а вот письмо нет. В первый раз после венчания он начал угрожать Марии, написав в ответ, что хотел сделать ей приятное и возвратиться в Англию, но только если ему будет позволено «разделить с ней правление». В Испании и Нидерландах он был уже абсолютным монархом и согласиться на более низкое положение в Англии, «то есть не принимать участия в делах королевства, было бы неподобающим для чести суверена». Он возвратится, но только в том случае, если Мария провозгласит его английским королем.
Пой, лютня моя. Я с тобой пропою
О том, кто мне снится во сне,
О том, кто остался в далеком краю,
Хоть клялся вернуться ко мне.
С наступлением осени Филиппу все больше и больше начало нравиться пребывание в своих новых землях, которыми он поначалу так страшился править. Король развлекался охотой и пиршествами, а также присутствовал в качестве почетного гостя на свадьбах видных горожан Брюсселя и Антверпена. Эти свадьбы король посещал в маске и оставался там до утра, танцуя с фламандскими красотками. К декабрю аккредитованные при императорском дворе послы заметили, что Филипп вошел во вкус. Теперь он посещал маскарады и пиршества почти каждый вечер, а после окончания празднества отправлялся на другое, проводя время «в питие и веселье». После года напряженной сдержанности и принужденной, неестественной веселости в Англии праздничная атмосфера Нидерландов казалась Филиппу желанным облегчением, и он позволил себе окунуться в беззаботное веселье без оглядки на положение и репутацию. Под расслабляющим действием крепкого фламандского пива молчаливая серьезность была полностью отброшена, и король взял себе привычку появляться у ворот домов аристократов в любое время ночи, требуя чтобы его развлекали. Однажды, натанцевавшись на одной из свадеб до двух ночи, Филипп отправился в дом герцога Савойского, повелев его разбудить, и провел остаток ночи, смеясь и подшучивая над своим заспанным хозяином.
Вскоре ночные приключения Филиппа получили широкую известность. При дворе говорили, что он «находит удовольствие в частом посещении маскарадов много больше, чем позволяют нынешние беспокойные времена», и что близкие приятели короля поощряют его в этих «удовольствиях». Казалось, Филипп совсем забыл о том, что он женат, и было замечено его нескромное расположение к некоей мадам Далер, «которая считалась очень красивой и в которую он, по всей видимости, был сильно влюблен». Когда в середине декабря Мария прислала к супругу посланника, Филипп не предпринял никаких усилий, чтобы скрыть от него свое скандальное времяпрепровождение. Англичанин, правда, принял решение не рассказывать о виденном Марии, «забытой королеве, которая легко впадает в расстройство и может все слишком близко принять к сердцу».
Впрочем, полностью об Англии Филипп не забыл. В первую неделю декабря он собственноручно написал жене, чтобы она назначила лорд-канцлером кого сама хочет (хотя рекомендовал либо Пэджета, либо Воттона), и заверял ее, что будет готов покинуть Фландрию, как только закончит дела, принуждающие его выехать в Антверпен. И одновременно на той же самой неделе он повелел прислать во Фландрию все свои доспехи, гардероб, а также германские и испанские алебарды, и хорошо информированные брюссельские придворные говорили, что король к возвращению в Англию пока что обнаруживает мало склонности.
Пребывание Филиппа во Фландрии продлевали разного рода сложности с передачей земель империи. Для того чтобы император сложил с себя полномочия в управлении значительной частью мира, необходимо было передавать каждый компонент его прерогативы по отдельности. В октябре он официально наделил Филиппа Нидерландами, но еще не передал ему испанское наследство. В то время император был занят составлением документов, имеющих отношение к его землям на Сицилии и в Арагоне. Еще больше осложняли задачу физическая немощь Карла и интриги его министров, создающие административную неразбериху. Необходимо было подписать тысячи эдиктов и других документов, включая и сами акты об отречении от престола. Подагра императора прогрессировала теперь настолько быстро, что превратила его в настоящего калеку. Он уже просто физически не мог подписать все эти бумаги, а когда Филипп предложил это сделать вместо него, то не согласились министры. Они советовали ему вначале стать полновластным монархом и только тогда подписывать государственные документы империи. Тем временем чиновники продолжали множить письма, уведомляющие авторитетных подданных императора и низших чиновников о передаче правления, — примерно две тысячи предназначались для Испании и Сицилии, — а гонцы, которые должны были доставить их к получателям, ждали известия, что император наконец будет в состоянии пользоваться своими руками с искривленными пальцами.
А сестра Карла, Мария, вроде бы не собиралась удаляться от государственных дел и по-прежнему ежедневно посещала заседания Совета, являясь в зал каждое утро первой. Пошли слухи, что Мария собирается продолжить свое регентство; потому что она все еще обращалась к членам Совета и даже к губернатору властным, повелительным тоном правительницы. Было очевидно, что при такой ситуации полноправным властителем Филипп считать себя никак не мог.
Но стать правителем в Англии было еще труднее. Он ошибался, когда считал, что Марию можно склонить к его коронации какими-то угрозами. Они, конечно, ее ранили, но не ослабили политической твердости. До созыва парламента она от ответа просто уклонялась, а затем, понимая, что парламент уломать не удастся, решительно и откровенно заявила Филиппу, что шансов на прохождение предложения о его коронации практически не существует. Он возразил, намекнув, что она может обойти парламент и короновать его своей властью, но Мария сделала вид, что намека не поняла. Годом раньше не прошел билль, согласно которому Филипп становился королем в случае смерти Марии. Но тогда был пик его популярности в Англии, а в последние месяцы антииспанские настроения существенно усилились, чему способствовала пропаганда, которую вели из-за рубежа английские эмигранты. Такие памфлеты, как «Жалобы Неаполя» и «Скорбь Милана», где детально описывались ужасающие страдания, которые этим городам-государствам принесло владычество империи, не прибавляли энтузиазма англичанам. Габсбургское владычество их отнюдь не прельщало.
Но если Филипп не мог быть коронован, то он желал бы по крайней мере иметь уверенность, что его мнимый соперник Эдвард Кортни потерял возможность наследовать английский престол. В жилах Кортни текла кровь Плантагенетов, что предоставляло ему значительно большие права на престол, чем Филиппу в качестве супруга королевы. Кортни жил в эмиграции на континенте и, приняв протестантство, стал в последнее время еще более опасным английскому королевскому дому. Вначале он поселился со своими приверженцами в Брюсселе, где его начали тревожить испанцы, мстя за обиды, которые он нанес им во время пребывания в Англии. После четвертого нападения Кортни был вынужден перебраться со своими ранеными соратниками в Венецию, но и здесь их жизнь тоже не задалась. Друг Филиппа, Руй Гомес, предпринял попытку организовать убийство Кортни, наняв солдата-далматинца из ускоков[65]. Их немало обреталось в пригородах Венеции, и они страстно стремились быть полезными в делах такого рода. Гомес предложил далматинцу тысячу крон за убийство человека, «который стремится стать английским королем», и пообещал также милости от Филиппа, но в последний момент солдат струсил и рассказал все венецианскому консулу. Таким образом, на этот раз Кортни был спасен. Через год он таинственным образом умер в Падуе, возможно, от яда, а по другой версии, от лихорадки, которую подхватил на соколиной охоте.
Пока Филипп развлекался во Фландрии, Мария мужественно сражалась с парламентской оппозицией. В ноябре 1555 года венецианский посол Мишель назвал палату общин «самой дерзкой и распущенной из всех созывов, какие только ему приходилось наблюдать; не считающейся ни с какими правилами». Там было множество мелких и крупных дворян, и они в штыки встречали любое предложение королевы и не были склонны оказывать ей уважение, которое она имела от палаты общин прошлого созыва. Подстрекательской деятельностью занимался, как всегда, Ноайль, и некоторые видные оппозиционеры заверили его, что заблокируют любой билль, гарантирующий правительству субсидии. Вот бы где пригодился сейчас опыт Гардинера! (Он умер примерно за три недели до открытия парламента.) По словам Мишеля, он один знал, как управлять парламентом в подобных ситуациях, как правильно использовать в мятежной палате общин «политику кнута и пряника».
После смерти Гардинера большую часть его работы Мария приняла на себя, в дополнение к своей собственной, и теперь занималась также умиротворением палаты общин. Собрав шестьдесят членов палаты общин вместе с большинством членов палаты лордов, она обратилась к ним «со своими обычными серьезностью и достоинством», объясняя, что билли, которые она надеялась увидеть принятыми, пойдут королевству на пользу и будут способствовать делу восстановления церкви, а потому очень важны для нее как для королевы. Некоторые из обсуждаемых биллей в конце концов прошли, но сессия закончилась напряженно, со взаимными обвинениями. Например, мощное сопротивление встретил королевский билль о возвращении на родину политических беженцев, находившихся во Франции. Согласно этому биллю, им угрожала конфискация всех земель, если они не вернутся к определенному сроку. Делегат от Глостершира, сэр Энтони Кингстон, запер двери зала заседаний и не отпирал их, пока этот билль не был отвергнут. Кингстона заключили в тюрьму за «организацию беспорядка и отвергающее общественные правила поведение». На этой неприятной ноте 9 декабря парламент был распущен.
В течение следующих нескольких месяцев по Южной Англии прокатилась волна антиправительственных выступлений. Слухи о том, что Филипп будет скоро коронован, посеяли среди крестьян панику. Живых испанцев они никогда не видели, но всегда их очень боялись. А вот лондонцы видели Филиппа и даже совсем недавно приветствовали его, когда он отбывал во Фландрию, но все равно тоже протестовали. Один кузнец рассказывал всем, что в полночь рядом с Финсбери-Филдс встретил человека, который уверенно заявил, что граф Пембрук очень скоро добудет Филиппу английскую корону. Распространялись и другие измышления. Например, что испанец не будет колебаться и захватит корону силой. Когда наконец в феврале было заключено перемирие между Францией и империей, стали говорить, что теперь Филипп наверняка пошлет своих воинов завоевывать Англию. Ноайль утверждал, что располагает достоверной информацией, согласно которой на континенте подготовлены для вторжения десять подразделений германских и фламандских воинов. Зная, что это заведомая ложь, он все равно распространял ее где только мог, и даже ухитрился проследить, чтобы она достигла ушей кардинала Поула.
Тревожных слухов об одном короле, по-видимому, было недостаточно, поэтому вскоре появился второй король. В январе арестовали жителя Гринвича за распространение листовок, в которых людям сообщалось, что Эдуард VI жив, здоров и находится во Франции. Он якобы только ждет народного восстания под его знаменами, чтобы вернуться и повести подданных против королевы. В феврале в Лондоне появился человек, называющий себя королем, которого ложно объявили покойным. Он успел «смутить многих людей», прежде чем его схватили и повесили. Весь январь и февраль Марию и ее советников тревожили беспорядки. Бунтовали в Ирландии и Англии, с печатных станков сходил поток «фальшивых книг, сценок, стихов и подлых трактатов», высмеивающих королеву и короля. Странствующих по деревням музыкантов-дудочников и менестрелей часто просили спеть любимую в народе песенку, которая называлась «Мешок, полный вестей» и представляла собой злую сатиру на королевский двор, а в «северных краях» группа бродячих артистов, называющих себя «люди сэра Франсиса Лика», собирала большие толпы на представление, «очень порочное и дурное, бунтарское по духу, касающееся Их Величеств короля и королевы и положения в государстве».
Самый большой вред репутации королевы наносили баллады, прославляющие протестантских мучеников. Создатели баллад вплели в свои песни имена семидесяти пяти сожженных в 1555 году еретиков, славили их святость и чернили католическое духовенство, которое послало их на мученическую смерть. Где бы ни собирались протестанты, а также в тех местах, где страшились испанского засилья и были недовольны политикой королевы, исполнялась «Баллада о Джоне Беззаботном». В другой песне рассказывалась история беременной женщины, приговоренной к смерти на костре, которая родила в огне дитя. Невинный младенец погиб на костре вместе с матерью.
Незадолго до этого были сожжены два протестантских праведника, Ридли и Латимер, которые очень быстро стали в народном сознании символами мученичества. Оба они отличались необыкновенным благочестием, что было отличительным признаком тех, кого католические церковники называли еретиками. Ридли умирал медленно и ужасно, его агония продлевалась из-за плохо разгоравшегося костра. А Латимер, казалось, угас практически без страданий — просто чудесным образом окунулся лицом в огонь и затих. Многочисленные свидетели казни плакали и качали головами, сохранив в памяти пророчество Латимера о том, что их страдания не напрасны.
«Устройся поудобнее, страдалец Ридли, — сказал Латимер, — и что бы ни случилось, оставайся человеком. Придет день, и мы Божией милостью зажжем в Англии такую свечу, которая уже никогда не погаснет».
В этой мрачной и зловещей атмосфере продолжали множиться слухи о заговорах против королевы Марии. Измышления о заговорах регулярно доходили до Совета, но в первые месяцы 1556 года начали поступать очень тревожные сообщения. Вначале английский посол во Франции прислал депешу, в которой рассказывалось о давно замышлявшемся заговоре с целью «лишить власти Марию» и поступить с ней так, «как она поступила с королевой Джейн». В соответствии с данными посла главными заговорщиками были «многочисленные знатные вельможи», причем «такие, которые прежде никогда против королевы не выступали». В марте обозначились контуры еще одного очень опасного заговора. Получилось так, что один из второстепенных его участников сам явился к кардиналу Поулу и чистосердечно рассказал ему все, что знал. Этого человека звали Томас Уайт, и ему было поручено украсть из королевского казначейства пятьдесят тысяч фунтов серебром. Добыть образцы ключей заговорщикам должна была помочь жена кассира казначейства, и они рассчитывали на сотрудничество смотрителя Звездной палаты[66], а также таможенного чиновника из Грейвсенда, который согласился позволить выйти из порта судну, нагруженному похищенным серебром. Понятное дело, что ограбление было только подготовительным мероприятием для выполнения более обширного плана. Живущие во Франции политические эмигранты должны были на это украденное из казначейства серебро навербовать наемников, пересечь с ними пролив и пристать к южному берегу. Лидер заговорщиков, сэр Генри Дадли, был уверен, что, как только он с тысячей воинов сойдет на берег, к нему «присоединятся еще по меньшей мере девятнадцать тысяч».
Предательство Уайта свидетельствовало о том, что план вторжения еще не созрел, но чем больше арестовывали заговорщиков, тем очевиднее становилось, что в Англии их не меньше, чем во Франции. В этом деле оказались замешаны десятки чиновников, землевладельцев с южного побережья и мелкопоместных дворян из многих частей королевства. Из различных источников появились свидетельства, что «молчаливое содействие заговорщикам» оказывали даже некоторые члены Совета Марии. Наблюдатели при иностранных дворах считали, что заговор Дадли показал откровенную слабость английского правительства и власти королевы, которая правила в отсутствие супруга.
Такое утверждение можно было бы легко оспорить, возразив, что раскрытие этого заговора, прежде чем он смог нанести какой-либо ощутимый вред, как раз подтверждало силу правительства, а не его слабость и что серьезность заговора Дадли была в значительной мере преувеличена. Но Марию такие аргументы утешали мало. После того как начались первые аресты заговорщиков, королева перестала появляться на публике, и Мишель заметил, что последние события ее «сильно обеспокоили». Мария повсюду начала видеть предателей. С главными заговорщиками оказались связаны даже джентльмены из ее свиты! Лорд Брей, ловкий кавалер и щеголь, который так искусно танцевал на ее свадьбе, теперь томился в Тауэре. За соучастие в заговоре был также арестован капитан Уильям Стаунтон, который два года назад стойко защищал Марию от мятежников Уайатта. Оказались запятнанными опытнейшие политики из Совета, и вершить правосудие над предателями им нельзя было больше доверить. В комиссию по расследованию заговора были назначены только преданные приближенные Марии: Рочестер, Инглфилд и Уолгрейв вместе с непоколебимыми Джернингемом и Хастингсом. По словам Ноайля, Марию незадолго до того пытался убить один из ее капелланов, и теперь она страшилась даже своих личных слуг.
В последние дни 1555 года Мария написала Филиппу, что «окружена врагами и не может передвигаться без угрозы лишиться короны». Ее опасения стали еще сильнее после раскрытия заговора Дадли, и она с большой неохотой расставалась с теми несколькими приближенными, на чью преданность могла уверенно положиться. Главным среди них был кардинал Поул, его присутствие во дворце помогало Марии пережить эти трудные зимние месяцы. В марте она назначила Поула архиепископом Кентерберийским. При этом ее обуревали смешанные чувства: с одной стороны, ей доставляло огромное удовольствие поставить Поула во главе церкви в Англии, а с другой, это означало, что он должен будет покинуть ее и уехать в Кентербери, чтобы исполнять обязанности архиепископа. Во время подготовки к отъезду она снабдила его многочисленной свитой, облачением епископа и украшениями стоимостью в десять тысяч дукатов, но, страшась одиночества, в конце концов настояла, чтобы он уехал после Пасхи.
Ноайль (он, разумеется, принимал активное участие в заговоре Дадли) со злорадством сообщал в своих письмах о растерянности королевы, рисовал в них весьма мрачные картины мук, которые испытывала Мария в эти месяцы. В письме даме французского двора посол замечал, что Мария «пребывает в глубочайшей меланхолии, что ей, видимо, ничего не остается, кроме как последовать примеру Дидоны[67]». Однако, испугавшись, что его знакомая может распространить во Франции слух о самоубийстве английской королевы, тут же поспешил добавить, что «этого она не сделает». Генриху II Ноайль живописал, как Мария «никому не дает себя видеть, кроме пятерых дам из своих апартаментов, которые постоянно находятся при ней». Он утверждал, что она часами плачет и пишет длинные письма Филиппу, в которых сокрушается о том, что у нее совсем не осталось верных подданных. «Только зря она проливает слезы, — замечал посол, — потому что сейчас абсолютно каждому ясно: Филипп больше никогда не появится в Англии», он уже забрал отсюда всех своих людей, кроме исповедника, а также имущество. Мария сама признается, что ее разлука с Филиппом станет бесконечной. По словам одного из информаторов Ноайля, королева «говорила своим леди, что сделала все возможное, чтобы склонить супруга к возвращению, но все тщетно… Он не желает приезжать, и потому она приняла решение сторониться мужчин, насколько это возможно, и начать жить тихо, как она жила большую часть своей жизни до замужества».
Описание Ноайля нельзя даже назвать преувеличенным. Это была настоящая карикатура. Однако не было никакого сомнения в том, что для Марии жизнь в отсутствие Филиппа казалась скучной, нудной и утомительной и что она испытывала большое нервное напряжение. Жена Ноайля, увидев в мае во дворце королеву, едва ее узнала и сказала мужу, что Мария выглядит на десять лет старше по сравнению с тем, какой она была при их последней встрече.
В феврале Марии исполнилось сорок лет, и она чувствовала свой возраст. Филиппу же не было еще и тридцати, и, по многочисленным свидетельствам, он успешно растрачивал остатки своей молодости в пиршественных залах Фландрии. Мария с болью сознавала, насколько она малопривлекательна для супруга, особенно после неудачи с беременностью. Никаких определенных доказательств того, что она не может иметь детей, не существовало, но Филиппа можно было понять. Он просто не хотел рисковать — приезжать и томиться в Англии, а потом окажется, что напрасно.
Накануне своего сорокового дня рождения Мария получила от одного из приближенных символический новогодний подарок — «имперскую (или королевскую) воду» доктора Стивенса, тонизирующий напиток, гарантирующий существенное продление жизни. Эта «медицинская вода» представляла собой гасконское вино, в котором было растворено больше дюжины различных размолотых пряностей. Поручителями качества этого снадобья выступали двое: сам изобретатель и еще один видный прелат. Оба они утверждали, что чудесный напиток позволяет победить смерть. Доктор Стивенс дожил «до столь почтенного возраста, что не мог уже ни ходить, ни ездить верхом», и все же продолжал еще жить и жить, хотя и прикованный к постели. Прелат же от старости уже не мог даже поднести к губам чашку и был вынужден высасывать свою ежедневную порцию «королевской воды» «через полую серебряную трубочку». Такие примеры долгожительства были неслыханными. А через несколько недель после дня рождения Марии из Рима пришла весть еще об одном уникальном случае. Некий горожанин заявлял, что живет на свете уже 116 лет, и видевший его венецианский посол подтверждал, что его возраст действительно кажется «весьма великим». Значит, если этот человек родился во время Столетней войны и смог дожить до времен правления королевы Марии, то сама королева тоже наверняка имеет все основания надеяться на то, что впереди у нее осталось немалое количество лет.
У Филиппа тоже был для Марии подарок. Он как раз закончил последнюю церемонию вхождения во владение испанскими землями отца и послал к супруге одного из своих придворных «с пожеланиями всех благ на будущее, чтобы она снискала титул королевы многих и великих держав и чтобы быть ей в этих державах госпожой не меньшей, чем она является в своем собственном английском королевстве». Посланник объяснил, что король должен отправиться в Антверпен на торжества по случаю отречения императора, но как только эти дела закончатся, он немедленно возвратится к Марии.
Празднества в Антверпене затянулись. Там были представления, живые картины, уличные костры, выставленные на улицы бочки с вином и стрельба из пушек. Английские купцы воздвигли живую картину «в виде большого красивого замка античного типа, прекрасно расписанного и украшенного флагами, доспехами и письменами», и Филипп объявил, что их усилиями весьма доволен. Однако торжества омрачило трагическое происшествие. Из-за невнимательности слуг, которым было поручено следить за факелами, возник пожар на другой живой картине. Все сооружение мгновенно охватил огонь, в котором погибли десятки людей, а в довершение рухнувшее сооружение погребло под собой еще и всадника с лошадью.
Вскоре до Марии дошла весть, что Филипп покидает Антверпен и уезжает в Лувен, где «проведет совсем мало времени» и затем отправится в порт, расположенный на Ла-Манше. Но десять дней спустя он все еще находился в Антверпене, принимая участие в турнирах и тратя направо и налево взятые в долг деньги. Английский посол Мейсон написал Питри, что Филипп тратит по тридцать пять фунтов в неделю и отмахивается от своих кредиторов-банкиров, говоря, что расплатится с ними после возвращения в Англию. Однако проходили недели, а он вроде бы и не собирался возвращаться. Мейсон добавил, что «время летит, а вместе с ним и расходы, но король остается приверженным подобному образу жизни».
В марте Филипп все еще развлекался. В данное время он был занят с Руем Гомесом и остальными подготовкой к большому турниру, который должен был состояться после Пасхи. Его соперник, граф Шварцбург, объявил, что будет сражаться в турнире «в честь всех своих возлюбленных», а Филипп, чтобы не ударить в грязь лицом, решил выступать под девизом «В честь того, что брюссельские женщины красивее мехлинских». Марии же он спокойно разъяснил в письме, что задерживается во Фландрии, потому что ожидает визита короля и королевы Богемии. В ответ она предложила ему привезти королевскую чету с собой в Англию, но Филипп больше к этому вопросу не возвращался. Он уже вообще начал открыто поговаривать, что-Англия для него не больше, чем дорогостоящая досадная помеха, и это звучало как если бы его брак был всего лишь проформой. Французский король предсказывал невеселое развитие событий. «У меня такое мнение, — сказал он венецианскому послу в личной беседе, — что недалеко то время, когда английский король начнет добиваться расторжения своего брака с королевой».
За что столь жестоко обижен был я?
Забыты деянья мои и слова,
Забыта вся верная служба моя,
Покрыта позором моя голова.
Но я промолчу, как молчал я доселе,
Ведь горе мое для злодеев всесильных —
Лишь повод коварно предаться веселью.
На Великий четверг, что на пасхальной неделе, большой зал гринвичского дворца был приготовлен для процедуры омовения королевой ног бедным. В одном конце зала находились епископ Илийский, настоятель часовни, капелланы и королевские певчие. В другом — главные дамы и фрейлины Марии, одетые в длинные, доходящие до пола льняные передники и с длинными полотенцами, висящими на шее. В руках они держали наполненные водой серебряные кувшины и букетики апрельских цветов. По обе стороны зала выстроились сорок бедных женщин плюс одна. (Марии в то время шел сорок первый год.) Затем они уселись на скамейки, каждая подняв на табурет босую правую ногу. Началась подготовка к богоугодному действу королевы. При этом правую ногу у каждой бедной женщины вымыли три раза — первый раз слуга, затем Младший раздающий милостыню, а затем еще раз Главный раздающий милостыню, епископ Чичестерский. После того как епископ завершил свое действо, в зал вошла Мария, сопровождаемая кардиналом Поулом и членами Совета. На ней был льняной передник, как и у ее дам. Она преклонила колени перед первой бедной женщиной и кивком головы подозвала одну из своих дам, которая должна была ей помогать. Королева мыла ноги каждой из бедных по очереди, а затем насухо вытирала полотенцем, которое свисало с ее шеи. Закончив вытирать ногу, она крестила ее, а затем целовала, причем «так горячо, что казалось, будто она ласкает что-то очень для себя дорогое». После этого королева передвигалась вдоль по ряду к следующей бедной женщине, оставаясь при этом все время на коленях.
Закончив омовение, Мария обошла зал шесть раз, подавая бедным женщинам тарелки с соленой рыбой и хлебом, чашки вина с пряностями, а также обувь, чулки и материю для новых одежд, кожаные кошельки, в которые был вложен сорок один пенни, и, наконец, передники и полотенца — свои и дам. После этого, внимательно высмотрев самую на вид бедную и старшую по возрасту из всех бедных женщин, она отдала ей одежду, которая была на ней под передником, — платье из красивой дорогой пурпурной ткани, отороченное мехом куницы, с такими длинными рукавами, что они доставали до пола. Присутствовавший на церемонии венецианский посол Мишель был тронут благочестивой серьезностью, с которой Мария совершала эти ритуальные действа. «Мне показалось, что все свои движения и жесты, — писал он, — она совершает не только ради церемонии, но вкладывает в них большое чувство».
Мария имела славу беспощадной гонительницы протестантов, но не меньшую известность она приобрела своей благотворительностью по отношению к бедным и смиренным людям. Ей нравилось входить в дома бедняков одетой как незнатная дворянка и предлагать свою помощь и совет. Когда умер смотритель Энфилдских охотничьих угодий и Мэрилебонского леса, Мария поехала к его вдове и, подняв ее, обливающуюся слезами, с коленей, «взяла женщину за руку и облегчила ей сердце радостью, сказав, что обеспечит будущее сыновей». Двух старших сыновей смотрителя Мария отправила в школу, заплатив за все время их обучения. Ей очень нравилось также навещать со своими дамами семьи, живущие по соседству с королевскими дворцами или владениями Поула в Кройдоне. Возчики, фермеры, плотники и их жены редко осознавали, кто она такая. Мария говорила с такой «простотой и приветливостью», что они принимали ее за одну из «служанок королевы, поскольку иного и вообразить себе не могли». Джейн Домер писала, что если Мария видела в доме детей, то всегда давала родителям деньги на их содержание, «советуя жить экономно и в страхе Божьем», а если семья была очень большая, она поворачивалась к Джейн и поручала записать их имена, чтобы затем могла сделать распоряжения насчет учения их детей в Лондоне.
Джейн Дормер теперь стала самой близкой из фрейлин Марии, «пользующейся ее особенным расположением и любезностью». Она не покидала Марию во время ее бессонных ночей, они вместе совершали религиозные обряды, и королева давала Джейн поносить «свои самые любимые драгоценности». Во время трапезы девушка нарезала для нее мясо. Среди многочисленных претендентов на руку Джейн Мария не видела ни одного, который был бы достаточно для нее хорош, и по этой причине не позволяла своей любимой фрейлине выходить замуж.
Во время королевских благотворительных визитов Джейн записывала жалобы на бейлифов королевских земель и местных чиновников. Мария обязательно спрашивала селян, на что они живут и можно ли прожить на их заработки. Она также требовала откровенных рассказов об «отношениях с придворными чиновниками» и спрашивала, забирались ли у них повозки для королевских нужд или зерно, куры и прочее продовольствие. Если королева обнаруживала какое-либо свидетельство дурного обращения или нечестности, то по возвращении во дворец незамедлительно с этим разбиралась. Однажды она вошла в дом угольщика во время ужина. Тот сказал ей, что люди из Лондона забрали у него повозку и ничего не заплатили. Мария спросила, приходил ли он за деньгами, и угольщик заверил ее, что приходил, «но они не дали мне ничего — ни денег, ни доброго ответа». Королева посмотрела угольщику в глаза. «Приятель, — спросила она в последний раз, — это правда — все то, что ты мне рассказал?»
Он поклялся, что правда, и попросил Марию посодействовать перед королевским управляющим за него и других бедных людей, которых обидели точно так же. Мария велела угольщику явиться во дворец утром и спросить то, что ему должны, а затем ушла.
Возвратившись во дворец, королева немедленно вызвала управляющего и «строго выговорила ему за то, что он обижает бедных людей… Ее дамы, слышавшие это, были сильно огорчены». Своим громким низким голосом Мария заявила Рочестеру, что его люди — «определенно воры и наживаются за счет бедных селян и что она требует немедленного прекращения их дурных дел».
«В будущем мы желаем видеть это положение исправленным, — сказала Мария своему управляющему, — поскольку, если это повторится снова, наше неудовольствие будет много большим».
На следующее утро угольщику был возмещен ущерб до последнего пенни. Конечно, Рочестер имел большой опыт общения с королевой, но его сильно озадачило, как это она узнала о мошенничестве его чиновников, и он успокоился только после того, как Джейн и другие фрейлины рассказали ему о разговоре Марии с угольщиком. Впредь он сам лично проверял своевременную уплату всех долгов горожанам.
К 1556 году весть о благотворительности Марии достигла даже сильно нуждающихся бенедиктинских монахинь в итальянском городе Сиена. Город был опустошен войной («Сиена растаяла, как свеча», — так начиналось сообщение одного посла), и монастырь был разрушен почти до основания. Несколько сотен членов религиозного сообщества жили в небольшом ветхом доме и питались подаянием. В отчаянии они обратились к Марии с просьбой прислать денег на восстановление монастыря. В письме говорилось о том, что ее щедрость известна всей Европе.
На Великую пятницу королева явилась для исполнения церемоний, традиционно совершаемых на Пасху английскими монархами: подползание к кресту, благословение колец и излечение наложением рук «королевской болезни» (золотухи). Вначале она на коленях приблизилась к кресту, замерла у него для молитвы, а затем поцеловала, «совершив это действие с таким великим рвением, что преисполнило благочестием всех присутствующих». Потом, пройдя за загородку справа от главного престола, она вновь опустилась на колени и начала благословлять кольца. Перед ней стояли две большие плоские чаши с золотыми и серебряными кольцами. В одной находились кольца, которые Мария повелела изготовить для этого случая, а в другой — те, владельцы которых хотели получить благословение королевы. Все они были мечены именами своих владельцев. Тихо бормоча молитвы и псалмы, Мария начала касаться каждого кольца по очереди, перекладывая его из одной руки в другую и произнося: «Благослови, о Господи, эти кольца». Считалось, что после этого освященные кольца приобретают целительные свойства и являются ценными талисманами, ибо их коснулась рука помазанника Божьего, монарха. Кольца Марии вообще были очень большой редкостью, и их стремились приобрести не только в Англии, но и при иностранных дворах.
После освящения колец королева прошла в личную галерею — для благословения золотушных. В данный момент их было четверо, один мужчина и три женщины, все пораженные кожным заболеванием, которое английские монархи в течение нескольких веков лечили наложением рук. Мария преклонила колени перед небольшим алтарем, произнесла слова исповеди, после чего кардинал Поул благословил ее и дал отпущение грехов. Очистившись таким образом духовно и тем самым подготовившись к исцелению, которое она собиралась осуществить, Мария приказала подвести к ней первого страдальца, больную женщину. Под непрерывные повторения священником строчек из Евангелия от Марка: «…и Он наложил руки на нескольких больных людей, и исцелил их» — королева опустилась на колени и прикоснулась к болячкам женщины. Сложив крестообразно руки, она несколько раз прижала их к пораженным местам «с достойным восхищения состраданием и серьезностью», а затем призвала следующего больного. После того как все четверо приняли исцелительные касания, они приблизились к Марии во второй раз. Теперь она коснулась их болячек четырьмя золотыми монетами и дала им эти монеты, чтобы они носили их на ленточках вокруг шеи, взяв с каждого обещание никогда не расставаться с освященным талисманом, кроме самой крайней нужды.
Наблюдатели отметили, что в течение всех этих утомительных церемоний Мария действовала с глубочайшим благочестием. Они все ощущали в ней качество, весьма трудное для определения, которое можно не очень точно выразить как «великодушие». Испанцы, прибывшие в Англию с Филиппом, тоже заметили в ней это качество, и оно привело их в восхищение. Скупой на лесть Мишель написал в своем сообщении в синьорию: «Я осмеливаюсь утверждать, что до нее в христианском мире еще не было королевы, обладающей столь великой добротой».
Впрочем, на пасхальных церемониях 1556 года и дворцовых приемах Мария демонстрировала также и королевское величие, которое отличало ее отца и более далеких предков от простых смертных. После коронации Мария стала помазанной королевой — первой помазанной королевой в Англии, — священной полубожественной персоной, но проявляла она это с необыкновенным достоинством. Даже ее хулители признавались, что она умеет вести себя как королева — серьезно, благородно, торжественно и одновременно без напыщенности.
Однако после замужества Мария старалась культивировать в себе противоположный образ. Став женой, она по традиции была обязана подчиняться супругу, что во всем противоречило ее королевскому статусу. В письмах она обращалась к Филиппу со «смирением и раболепием, какие только возможны», объявляя себя «Вашей преданнейшей и послушнейшей женой, которая считает себя обязанной быть такой даже больше, чем другие жены, потому что имеет столь замечательного супруга, как Ваше Величество». Мария твердо верила, что должна почитать Филиппа, как любая женщина своего мужа, и даже больше, поскольку он был монархом в нескольких королевствах и наследником большей части империи Габсбургов. И это несмотря на то, что она сама была королевой!
Дело в том, что в соответствии с брачными доктринами XVI века, каждой жене предписывалось видеть в своем муже земного представителя Христа. Испанский гуманист Вивес, который наставлял Марию в детстве, писал в своем трактате «Обязанности супруга», что «поскольку муж есть глава женщины, читай — отец или Христос, то он должен исполнять дела, какие надлежит исполнять мужчине, и учить женщину, так как Христос — не только спаситель и основатель Его церкви, но также и господин». В таком случае Мария была настолько же ниже Филиппа, насколько все грешные люди были ниже Христа. Ей требовалось каким-то образом разрешить это противоречие, ибо, будучи королевой, она сама обладала освященными качествами, придававшими ей почти божественный статус, и в то же время была обязана, испытывая благоговейный трепет, смотреть на своего супруга как на Христа, назначенного руководить ею.
Кардинал Поул помог выразить это благочестие супруги словами. В молитвах, которые он писал для Марии, Филипп был представлен как «человек, который больше всех остальных в своих действиях и руководстве мною воспроизводит Твой образ, то есть образ Сына Твоего, которого Ты ниспослал в наш мир, чтобы сеять святость и справедливость». Идентификация Филиппа с Христом должна была очень сильно влиять на такую набожную женщину, как Мария. Христос и его церковь занимали в ее жизни центральное место, и потому Филипп теперь должен был раствориться в ее сущности и стать одним из символов веры.
Однако в последнее время для Марии становилось все труднее видеть Христа в человеке, который, судя по всему, ее просто бросил. Филипп к тому времени отсутствовал уже больше семи месяцев, и она чувствовала себя покинутой. Мария писала свекру, «смиреннейше умоляя его» разрешить супругу возвратиться. «Я умоляю Ваше Величество простить мне мою дерзость, — писала она, — и помнить о той невысказанной печали, какую я испытываю из-за отсутствия короля». Она знала, писала Мария, что Филипп занят важными делами, но боялась, что у него просто не представится возможности возвратиться, потому что, «как только заканчиваются одни переговоры, сразу же начинаются другие».
Мария обращалась к императору как покинутая жена, но перед Филиппом все сильнее выступала как оскорбленная королева. В середине марта она послала к нему в Брюссель Мейсона с наказом «умолить короля, ее консорта, чтобы он был так добр искренне сказать, через сколько дней предполагает возвратиться». Мейсон должен был поведать королю, что его супруга устала от неудобства и терпит большие расходы по содержанию флота, готового сопровождать его обратно в Англию. Корабли покидают места стоянки в доках на Темзе, спускаются вниз по реке к морю и встают на якорь у побережья в ожидании приказа плыть во Фландрию. Через некоторое время питьевая вода начинает тухнуть, продукты заканчиваются, и корабли вынуждены возвращаться в доки, чтобы запастись свежей провизией и ждать повеления королевы снова отправляться к морю. И это повторялось всю осень и зиму, а с приближением весны Мария захотела точно выяснить, когда именно ей следует посылать свой флот.
Мейсон сделал все что мог. Он настоятельно просил Филиппа «успокоить королеву, а также пэров королевства своим присутствием» и напоминал, что «все же нет причин отчаиваться по поводу отсутствия наследника» от Марии. На что Филипп вяло ответил, что будет стараться приехать как можно скорее, хотя фламандские дела отнимают у него очень много времени. Советники Филиппа были более категоричны. Они заявили, что в ближайшие месяцы король должен объехать все нидерландские провинции, и напоминали Мейсону о плохом обращении с Филиппом в Англии и огромнейших расходах, что он понес во время годичного пребывания у королевы, которая проявила к нему «мало супружеского расположения», а англичане относились к испанцам с постыдным презрением и грубостью. Руй Гомес заявил Мейсону, что по всем этим причинам Филиппу в ближайшее время не будет рекомендовано возвращаться в Англию. К тому же для отсрочки имеется еще один повод. Астролог Филиппа предсказал, что где-то в 1556 году на короля в Англии будет совершено покушение, поэтому неразумно возвращаться, если существует такая угроза.
Неудача миссии Мейсона королеву «безмерно разгневала». Филипп проявил к ней неуважение, граничащее с презрением! С монархами так не поступают. Она преисполнилась решимости узнать об истинных намерениях супруга и использовала для этого более авторитетного посланника, Пэджета. Мария уже вернула ему свою милость, назначив в январе лордом — хранителем печати, и он был идеальным посредником между королевой и Филиппом. Пэджет всегда защищал в Совете интересы императора, а теперь, в своей новой должности, ему, конечно, хотелось сделать королеве приятное. Он был «весьма тонким и проницательным» политиком, а кроме того, «дорог королю», так что мог рассчитывать на выяснение истинных причин столь долгого отсутствия Филиппа.
Однако в установлении скрытых мотивов в поведении Филиппа Пэджет приблизился к истине не более Мейсона, но по крайней мере привез из императорского дворца определенную дату возвращения короля. Филипп сказал, что, если он не возвратится к Марии до 30 июня, пусть «она больше не считает его королевское слово достойным доверия».
Пэджет, правда, не сказал Марии, что Филипп, как всегда, действует не только исходя из личных склонностей, но и руководствуясь политической целесообразностью. Мария и Англия обозначались на большой игровой доске Филиппа двумя фишками. С одной стороны, он прекрасно понимал, — о чем регент Милана поделился во время визита Пэджета с венецианским послом, — что ему невыгодно, «чтобы недовольство королевы переросло в ненависть», но он также осознавал, что Марию рано или поздно придется принести в жертву нидерландским интересам, которые сулили Филиппу большие выгоды. Во всяком случае, за время своего отсутствия он ни разу не потерял контакта с королевским Тайным советом Англии. Ему регулярно доставляли протоколы заседаний Совета, и он возвращал их обратно с заметками на полях, сделанными его собственной рукой. Иногда это были просто знаки одобрения, — например, «кажется, это сделано хорошо», — но порой его комментарии были обширнее, чем сами тексты протоколов, и не существовало сомнений, что Филипп был хорошо осведомлен обо всех английских делах и верил, что он в какой-то мере ими управляет. Он писал, например, чтобы «без предварительного обсуждения с Его Величеством парламенту ничего не предлагалось», и продолжал надеяться, что рано или поздно его коронация получит одобрение.
Но даже и этот вопрос в свете последних событий потерял свою актуальность. Когда Филипп женился на Марии в 1554 году, Англия находилась в центре европейской политики. Теперь же, в 1556 году, с дипломатической точки зрения она превратилась в «тихую заводь». Основными противоборствующими силами на континенте по-прежнему выступали Габсбурги и Франция, однако Англия перестала находиться в фокусе их соперничества. Поднималась новая сила, готовая бросить вызов мощи Габсбургов, в лице пламенного неаполитанца — папы Павла IV.
Кардинал Карафа, став в мае 1555 года папой Павлом IV, посвятил свое пребывание у власти двум целям: уничтожению ереси и борьбе с Филиппом II — всеми имеющимися в его распоряжении средствами. Ему было восемьдесят, но энергию Карафа имел сорокалетнего. «Он весь состоит из нервов, — писал о папе один из дипломатов, — и походка у него такая упругая, что кажется, будто он едва касается ногами земли». Карафа имел незаурядную родословную. Его мать, Виттория Кампонеска, была смелой и удалой наездницей, которая любила скакать быстрым галопом по горным дорогам Южной Италии. Составители житий святых отметили, что незадолго до рождения у нее сына Виттория проскакала во весь опор мимо странника, который остановил ее криком, а затем сказал, чтобы она ехала медленным шагом, поскольку ребенку в ее утробе суждено стать папой. Горячий темперамент Павла IV, его эксцентричность и непредсказуемость сделали его грозной фигурой. Порой он бывал красноречив и деловит, а порой грубил и сквернословил. Он кричал на своих гофмейстеров, чтобы они не смели его беспокоить по церковным делам после захода солнца, «даже если это будет объявление о воскресении из мертвых моего собственного отца», и выгонял прочь кардиналов, которые являлись в неурочное время, сопровождая это потоком оскорблений и потрясая поднятыми кулаками. Он называл себя «великим правителем» и пиршествовал, как правитель, запивая каждое блюдо черным неаполитанским вином.
За ужином он любил громко обсуждать что-нибудь с кардиналами, которые собирались у него каждый вечер, и в его разговорах неизменно упоминались ненавистные Габсбурги. Папа был молодым человеком, когда Неаполь захватила армия Фердинанда Арагонского, вытеснив оттуда французов. В зрелом возрасте он был свидетелем того, как войска Карла V брали Милан, а затем разграбили Рим. Италия превратилась в «лакомый кусочек», на который постоянно зарились чужестранцы с севера, и теперь настало время изгнать этих варваров. Павел IV горел желанием возглавить кампанию. Кроме того, у него были к Филиппу II и личные претензии. Король имел наглость постараться помешать избранию Карафы на папский престол. Он действовал тайно, но после выборов правда выплыла наружу, и вновь избранный папа стал его лютым врагом. Ненависть Павла IV к Филиппу усилилась из-за слухов, что его избрание как бы не было каноническим, и он знал, что Филипп предложил своим испанским законникам рассмотреть возможность лишить его на этом основании прав на престол. Едва надев папскую тиару, Павел IV тут же начал интриговать против Филиппа в надежде сколотить достаточно сильную коалицию, чтобы изгнать испанцев из Неаполя. Летом 1556 года он пытался укрепить свой союз с Францией, а Филипп в Брюсселе с тревогой следил за кознями этого вздорного, неугомонного старика. Вот в чем состояла еще одна причина, почему он говорил посланникам Марии, что не может покинуть Фландрию. Филипп боялся папы.
…С начала февраля в Англии не выпало ни одного дождя. В предыдущее лето все поля были размокшими, теперь же они напоминали ландшафт пустыни. Посаженные весной семена так и не проросли, погибнув из-за отсутствия влаги. Тянулось лето, и людей начал охватывать страх голода и еще худший — эпидемии потницы. В прошлом потница появлялась вместе с засухой, такое же могло случиться и теперь. В июле Мария повелела начать ежедневные молебны и крестные ходы, чтобы умиротворить разгневанного Бога, но, хотя духовенство послушно проводило эти процессии и встревоженные лондонцы пристраивались к ним, небо по-прежнему оставалось безоблачным, а жара с каждым днем становилась все сильнее. Спасаясь от нее, Мария переехала к Поулу в Кентербери в «намерении перенести свои неприятности со всевозможным терпением», как обычно, успокоенная его присутствием и утешенная советами.
Филипп теперь все чаще начинал вызывать у нее гнев. Его портрет, который висел в зале заседаний Совета, как будто представляя властителя-короля в его отсутствие, начал Марию раздражать. Она приказала его убрать. Враги королевы утверждали, что она велела его выбросить из зала в присутствии советников. Кто-то слышал, как она многозначительно заметила, что «Господь часто посылает добрым женщинам дурных мужей». И хотя речь шла о леди Брей, намек был совершенно прозрачным. Однако, когда Филипп в конце июня заболел, она проявила большую обеспокоенность, каждые несколько дней посылая гонцов за вестями о состоянии супруга и настаивая, чтобы его семидесятилетний лекарь, все еще находившийся в Англии, немедленно отправился во Фландрию, несмотря на подагру и немощь.
На Филиппа, равно как и на его отца, ни гнев Марии, ни ее заботы никакого впечатления не производили. Ей было отказано в удовольствии пребывать в обществе Филиппа, а также в надежде понести в будущем от него наследника-католика, но условия брачного договора, касающиеся международной политики, следовало неукоснительно исполнять. Война Филиппа с Францией с помощью подписанного в феврале мирного договора была временно приостановлена, но обе стороны могли в любой момент его нарушить, достаточно было небольшого повода. И если войне суждено вновь разразиться, то Англия почти определенно должна будет принять в ней участие на стороне Габсбургов. Все это не выходило из головы у Марии, когда она в июле села писать письмо своему кузену Карлу V. Она передавала поклоны королю и королеве Богемии (которые прислали ей в ответ «богато отделанный, прекрасный» драгоценный веер, с хрустальным зеркалом с одной стороны и часами с другой), а затем высказала свое искреннее разочарование обещаниями, данными ей императором по поводу возвращения Филиппа. «Для меня было бы приятнее поблагодарить Ваше Величество за возвращение мне короля, моего господина и доброго супруга, — писала она, — чем посылать своих эмиссаров во Фландрию… Тем не менее, поскольку Ваше Величество изволили нарушить свое обещание, которое вы дали мне по поводу возвращения короля, моего супруга, я должна волей-неволей высказать вам мое глубокое сожаление». Это было самое откровенное письмо, какое только Мария когда-либо посылала своему опекуну Карлу. Когда она писала эти строки, ее рука дрожала, хотя было заранее понятно, что это все равно не поможет.
Для окружавших королеву было совершенно ясно, что такого напряжения ее организм долго не выдержит. «В течение многих месяцев королева переживала одну горесть за другой», — замечал Мишель, добавляя, что «ее лицо потеряло в плоти очень сильно с тех пор, как я ее видел в последний раз». В августе Марию начала мучить бессонница, и она появлялась при дворе с изможденным лицом и темными кругами под глазами. «Внутреннее» страдание в сочетании с «великой, невиданной доселе жарой» окончательно подорвало ее здоровье. Конец августа она провела в затворничестве и, что самое главное, «больше не появлялась на заседаниях Совета».
В городе Яксли, графство Хантингдоншир, пустили слух, что королева умерла. Школьный учитель, протестант, с десятком приятелей, включая приходского священника, вообразил, что может с помощью этого обмана поднять общину на мятеж. В приходской церкви священник объявил, что Мария умерла и что «леди Елизавета стала королевой, а ее возлюбленный, делящий с ней постель, лорд Эдмунд Кортни стал королем». Самозванца, объявившего себя Кортни, в конце концов поймали и казнили, а двенадцать других заточили в Тауэре. Но подстрекателя, который был тесно связан с заговорщиками в Яксли, задержать не удалось, и в течение следующих нескольких месяцев он стал популярным протестантским героем.
Имени его никто не знал. Говорили, что он «офицер с той стороны пролива и архиеретик, долго живший в Германии», что скрывается он в северных лесах, где мало чиновников королевы и не соблюдаются законы. Он затаился на время, а затем появился в городе с «великой дерзостью», в поисках протестантов, «подстрекая их оставаться твердыми и постоянными, поскольку скоро грядет великое избавление от рабства». Иногда он являлся одетым как крестьянин, иногда как путник, иногда как купец, и все время ускользал от преследования. Пытались даже прочесывать леса. Смотрители со своими людьми бродили по лесам с ищейками, «как будто выслеживая дикого зверя». Однако загадочный лесной человек оставался неуловимым и наконец совсем исчез, возможно, возвратившись в одну из зарубежных эмигрантских колоний. Его действия серьезно обеспокоили королеву и ее советников в последние недели лета, когда солнце окончательно испепелило увядший урожай, а под ногами протестантских еретиков ежедневно вспыхивали костры.
И снова войной королева идет —
От ереси гнусной избавить народ,
От сект богомерзких, безумных избавить,
Вернуть благочестье и нравы исправить.
В задачи миссии Пэджета в Брюсселе в апреле 1556 года входило не только выяснение действительного положения дел с задержкой Филиппа во Фландрии. Пэджет также имел инструкции обсудить с императором Карлом огорчительную проблему сожжения еретиков.
Кампания началась четырнадцать месяцев назад, и за это время подвергли пыткам и заточили в тюрьмы сотни подозреваемых в ереси, многие из которых позднее были приговорены к сожжению на костре. Такие казни стали теперь обычным делом, и те, кто наблюдал, как медленно гибнут в огне протестанты, включая детей, долго не могли этого забыть. Человека преследовал образ умирающего в пламени праведника, поющего псалом «до тех пор, пока не сгорят его губы», или он вспоминал шестидесятилетнюю вдову, привязанную к столбу с разожженным под ней костром, или молодую слепую девушку, дочь канатчика, приговоренную к сожжению епископом, которого она не могла даже увидеть.
Нередко палачи делали свое грязное дело очень неумело, и это тоже сильно воздействовало на умы. Слишком часто дрова для костра оказывались сырыми, а угли потухшими. Мешочки с порохом, привязанные к жертвам с целью сократить их муки, не взрывались или калечили несчастных, не убивая до конца. Никто не думал о том, чтобы вставить кляпы в рты страдающим, и их душераздирающие вопли, смешанные с молитвами, долго разносились по всей округе. И практически не имело значения то обстоятельство, что многие из них были схвачены по доносу соседей или местных присяжных, которые назвали имена жертв судьям или специальным уполномоченным для последующей передачи епископам. Или то, что многие жертвы были анабаптистами, которых не только католики, но и большинство протестантов считали архиеретиками, достойными смерти, и которых король Эдуард, будь он жив, почти наверняка бы тоже сжигал. Или тот факт, что в те времена жуткие и жесточайшие казни были привычным и частым явлением, когда людей вешали за самые незначительные преступления, а в английских законах только тяжких уголовных преступлений числилось две сотни.
Существенным для потомков оказалось только одно: в те годы день за днем погибали святые мученики, в большинстве своем простые люди. Рассказы об их святости и подвижнической смерти почти немедленно обрастали легендами и оседали в преданиях. Снова и снова рассказывалось о том, как Джон Роджерс пошел на смерть, вознося молитвы за своего палача, и как он «словно не чувствуя обжигающей боли, мыл руки в пламени, как если бы это была холодная вода», до тех пор, пока огонь не охватил его всего. Так же хорошо был известен рассказ о Лоуренсе Сондерсе. Говорили, что Сондерс пошел на костер «с великой отвагой», босой, одетый в рубище. Перед тем как разожгли огонь, он обнял столб и поцеловал его со словами: «Приветствую тебя, крест Христов! Здравствуй, вечное блаженство!» Когда его тело охватило пламя, он «как будто сладко заснул».
Огромный резонанс вызвало сожжение Кранмера. Университетские доктора признали его еретиком, а в ноябре 1555 года папа отлучил Кранмера от церкви, лишив в следующем месяце сана архиепископа. В феврале этот лишенный сана священник предстал перед королевским судом и был приговорен к сожжению за ересь, но его казнь была отложена почти на месяц. Дело в том, что бывший архиепископ написал три смиренных публичных отречения от своих протестантских взглядов, отказываясь от всего написанного и проповедуемого им в течение почти тридцати лет относительно власти папы и всего остального. Он признался, что причинил много зла вере в Англии, и полностью отдавал себя на милость королевы как кающийся грешник. Мария подвергла сомнению искренность его раскаяния, полагая, «что он прикинулся кающимся, надеясь таким образом спасти себе жизнь, а не потому, что на него нашло какое-то просветление». Королева решила, что помилования он не достоин, и повелела Кранмера казнить.
На эшафоте Кранмер потребовал обратно свои петиции и швырнул их в огонь, а затем обратился к толпе, собравшейся у костра, с просьбой простить его за попытку спастись.
«Я это делал только для того, — сказал он, — чтобы иметь возможность помогать вам в будущем. — Затем Кранмер сунул правую руку по локоть в огонь со словами: — Это из-под нее, грешной, вышли все мои недостойные писания, поэтому она должна понести наказание первой».
Советники опубликовали отречение Кранмера, но делу укрепления католицизма это не послужило. Лондонцы запомнили не его вынужденное отступничество, а последние слова перед казнью. Они отвергли опубликованное отречение, назвав его надувательством, а королеву и епископа, который одобрил публикацию, — лжецами.
Епископа Эдмунда Боннера ненавидели уже повсюду. Во времена правления Эдуарда он был заточен в тюрьму Маршалси, а затем в Тауэр, но после восхождения на престол Марии стал символом гонений на протестантов. В начале ее правления подданные католики, когда Боннера выпустили из тюрьмы, преклонили перед ним колени, чтобы принять благословение. Теперь же дети, когда он проходил мимо, распевали песенку «Кровавый Боннер», а их родители поносили на чем свет стоит этого «грязного чревоугодника, похожего на навозную кучу», чьи «жестокие дела» превратили епископа в настоящего убийцу. Говорили, что этот нетерпимый фанатик приговорил бы к костру даже Святого Павла и что свои «огромные толстые щеки» кровожадный маньяк наел, питаясь плотью мучеников.
Боннер действительно был тучным. Он любил грубые шутки и вершил в своей лондонской епархии суд над еретиками, приговаривая их к жестокой казни. Однако в рассказах, которые, по всей вероятности, далеко не всегда были правдивыми, он представал монстром и садистом. Говорилось, что Боннер любил стегать своих узников плетью и сладострастно наблюдать за их страданиями, что однажды он истязал слепого, а в другой раз прижигал руку узнику свечой до тех пор, пока кожа не почернела. Епископ олицетворял собой все самое гнусное и ненавистное, что было в религиозной политике правительства. Над Боннером насмехались, его презирали, и он в глазах протестантов был просто глупым и свирепым злодеем, в то время как трагизм деятелей контрреформации состоял в том, что ими двигала искренняя вера.
Огромной трагедией было также и то, что к сожжению на костре часто приговаривали безвинных крестьян за совершенно безобидные верования. Конечно, значительную часть жертв в Кенте и Эссексе составляли убежденные сектанты, которые открыто проповедовали свои еретические доктрины и искушали ими невежественных крестьян. Был случай, когда в Колчестере священников «окружили среди бела дня на улице и принялись обзывать мошенниками», а по всей стране в каждой таверне и пивной велись подстрекательские и бунтарские разговоры, мало чем отличающиеся от ереси. Но во многих других местах приговоренные к казни были всего лишь неграмотными крестьянами или ремесленниками, сбитыми с толку двадцатилетним периодом церковного разброда и шатаний и противоречивыми установками священников, которые меняли свои доктрины с восхождением на престол очередного монарха. Молодых людей, которые выросли, слыша о папе только одни поношения, теперь наказывали за его оскорбление. Крестьян, которых их же собственные священники призывали отвергать мессу и католические святыни, теперь приговаривали к сожжению на костре за смутные представления о природе святого причастия. Четырех женщин сожгли в Эссексе, потому что они «не могли ответить на вопрос, что такое святое причастие». Одна из этих женщин, «молодая и неграмотная», пыталась что-то вспомнить о причастии, но так и не смогла.
Большей частью в сети королевских чиновников попадали бедные люди. Судили, конечно, и протестантских епископов, но их было немного. Еще меньше дворян и лишь одну дворянку. Остальные же были ткачи, суконщики, портные, торговцы, пивовары, красильщики, каменщики и их жены. В число жертв попадали также слуги и служанки, поденные городские рабочие и полевые работники, вдовы и крестьянки. Для чиновников, занимающихся выявлением еретиков, было очевидно, что в основном к ним попадают те, кто меньше всего заслуживает наказания. «Я по своему опыту вижу, — писал один из помощников Боннера, — что чаще всего за ересь мы забираем неграмотных бедняков. Народ сильно возмущается, — добавил он, — когда видит, что сжигают простых людей, не понимающих, что такое ересь».
Для королевы, так же как и для ее чиновников, было совершенно очевидно, что безжалостная кампания по выкорчевыванию ереси не достигала своей цели. Вместо того чтобы привить людям благочестие и любовь к церкви, казни порождали нечестивость и возмущение населения. Большинство видных протестантов, которые не сбежали на континент, были по-прежнему на свободе, а на периферии религиозные заблуждения расцвели еще пышнее. Хуже всего было то, что многие добрые католики становились противниками жестоких казней, отказываясь верить, что святая работа по укреплению истинной веры может принимать такую богопротивную форму, как сожжение человеческой плоти. Некоторые говорили, что этими казнями через сожжение «порочная и злая церковь преследует добрую». А другие вообще ничего не говорили, а с отвращением отворачивались от религии. Одна протестантка написала Боннеру письмо, в котором предупреждала, что «за последние двенадцать месяцев он потерял сердца двадцати тысяч преданных папистов», и она была не так далека от истины.
Мария начинала осознавать, что в своем усердии защитить истинную веру она могла принести людям и зло. Это ее безмерно угнетало и делало несчастной. Она старалась восстановить церковь и монастырские сообщества, обновить духовенство, поддержать реформаторские усилия кардинала Поула, но все равно ее подданные так и не возвратились в католицизм ее детства. Мария так долго верила, что ей суждено править счастливыми людьми, вернувшимися к вере предков! Почему же это до сих пор не наступает?
Однако напрасно она надеялась найти понимание у своего кузена во Фландрии. Что сказал Карл V весной 1556 года посланнику Пэджету, в анналах истории не сохранилось, но нам известно, что в Нидерландах религиозная ситуация была не менее напряженной, чем в Англии. Здесь тоже официальная политика преследования еретиков не достигла своей цели и не приостановила распространение протестантства. Незадолго до прибытия Пэджета в Брюссель была совершена облава в доме анабаптистов. В тюрьму были брошены трое мужчин и одна женщина вместе с сыном, мальчиком четырнадцати лет. Мальчика освободили после публичного крещения на городской площади, но четверых взрослых пытали до тех пор, пока они не выдали имена своих единоверцев. После этого их сожгли. Подобные явления были обычным делом, а число протестантов среди населения тем не менее продолжало расти. Председатель королевского Совета в Брюсселе начал подвергать сомнению мудрость политики массовых сожжений, повешений и утоплений еретиков. Он сказал, что за последние восемнадцать месяцев в нидерландских провинциях казнили свыше тринадцати сотен еретиков, и это не принесло никакого результата, и предложил «во избежание большей жестокости ужасные намерения этих сектантов впредь воспринимать со всевозможной терпимостью, потому как число их очень велико».
Однако не распространение ереси занимало в те дни мысли императора. В небе Северной Европы в течение семи дней и ночей была видна огромная комета, которая «изгибалась на небесах дугой и извергала огонь, к великому изумлению и восхищению людей». По размерам комета была в половину величины луны, но много ярче, и от нее исходили лучи, похожие на языки пламени факела. «Сверкающую звезду» удивленный император воспринял как знак скорой кончины. Один из приближенных слышал, как он сказал, что «это знаки моей судьбы», и повелел свите поторопиться с приготовлениями к отъезду в Испанию. Полностью отказавшись от власти, он тем не менее не потерял своей знаменитой политической прозорливости и ясности ума, так же как и инстинктивной ненависти к Франции. В разговорах с послами Карл любил выражать свое недовольство по поводу того, что Франция «все ищет способы, чтобы господствовать даже не над частью мира, а над всем им», дополняя сказанное красноречивыми жестами. В беседе с венецианским послом он заметил, что воинственные притязания теперешнего французского короля «сидят» у него «вот где», и, «положив правую руку на горло», показывал, где именно. Это утверждение Карл повторил дважды. Однако его конец неотвратимо приближался. Непрестанные подагрические боли стали такими мучительными, что временами он «кусал свою руку и жаждал смерти». Но в Брюсселе ему умирать не хотелось, и 16 сентября император выехал в Испанию, взяв с собой сестру Марию, ее свиту и то, что накопилось за долгие годы беспокойного правления.
Сразу же после отбытия пришло письмо от его невестки из Англии. Карл V его не увидел: когда гонец достиг императорского дворца, корабль уже отчалил, — но он мог бы и так догадаться о его содержании. Мария вновь умоляла свекра прислать к ней Филиппа. «Я хотела бы попросить прощения у Вашего Величества за мою дерзость, что отвлекаю Вас от дел, — начиналось письмо, — и поскольку Вы всегда были любезны действовать как настоящий отец для меня и моего королевства, смиренно умоляю Вас принять во внимание печальное состояние, в котором пребывает сейчас эта страна». Ей нужна «твердая рука» Филиппа, чтобы остановить поднимающиеся волнения и недовольство правительством, которое по причине скудного урожая, кажется, достигло уже высшей точки. «Если он не прибудет, чтобы помочь делом, — писала Мария, — то не только я, но также и более мудрые персоны опасаются, что нам будет угрожать великая опасность».
Опасность эта, казалось, подходила все ближе и ближе. Мария боялась доверять даже членам своей свиты и распорядилась удвоить личную охрану. Стало известно, как в пивной злословил один из дворцовых плотников по имени Уильям Харрис. «Она нас всех погубит, — объявил он, — и наше королевство тоже, поскольку чужое ей дороже своего».
Другого работника королевского хозяйства, Уильяма Кокса (он работал в провиантской кладовой королевы), посадили под домашний арест за хранение подстрекательской листовки, в которой король Эдуард объявлялся живым. Дело было настолько серьезным, что даже рассматривалось на Совете, в результате чего Кокса уволили. Самый возмутительный случай произошел в Кройдоне, в апартаментах, подготовленных для Марии кардиналом Поулом. Перед прибытием королевы кто-то (наверняка из своих) разбросал по комнатам листовки с отвратительной и оскорбительной клеветой. В них были карикатуры на Марию, где она изображалась в виде морщинистой ведьмы, иссохшие груди которой сосет куча алчных испанцев. Рисунок окружали слова «Maria Ruina Angliae»[68], и ниже располагался текст памфлета, в котором рассказывалось, как она это делает. «Погубительница Англии» грабит своих подданных, чтобы послать деньги в Брюссель своему неверному супругу.
Марии, вероятно, было бы легче снести эту обиду, если бы Филипп сдержал свое последнее обещание и возвратился. Он сказал английскому послу Мейсону, что «приводит в порядок свою конюшню и часть имущества перед отправлением в Англию» и что предпримет это путешествие в августе. Летние месяцы Филипп провел в «загородном дворце», где пытался укрыться от чумы, а когда наступил сентябрь и он по-прежнему не готовил корабль к отплытию в Англию, Мария, глубоко разочарованная, совсем пала духом. К этому времени даже кардинал Поул в разговорах с венецианским послом «начинал становиться скептиком», хотя в королеве продолжал поддерживать иллюзии надежды.
Если бы Мария знала, как изменился Филипп за время своего годичного пребывания во Фландрии, она бы, возможно, не так жаждала его возвращения. Светлую сторону своего темперамента, как мы знаем, он успешно проявил в маскарадах и турнирах. Но за это время усилилась также и его врожденная угрюмость. Наблюдатели теперь видели в нем «подлинный портрет его отца, императора», замечая сходство в телосложении, чертах лица и даже в «привычках к определенному образу жизни». Он больше не был приветливым, учтивым принцем, стремящимся во всем подчиняться отцу-императору. Теперь это был могущественный правитель, облеченный полномочиями и погруженный в государственные дела. Он просиживал со своими советниками по четыре-пять часов подряд, затем принимал просителей, не отказывая никому, и находил удовольствие в том, что постоянно прерывал своими замечаниями доклады министров, делая это с медлительной скрупулезностью прирожденного чиновника. Ему нравилась подобная скучная и утомительная деятельность.
О Филиппе говорили, что он уже превратился в «пожилого» молодого человека. Силы постепенно оставляли его, естественная апатичность обострилась еще сильнее, а приступы несварения желудка и воспаления кишечника становились все более частыми. Изнуренный этими недугами, с насупленными от постоянных размышлений бровями, ссутулившийся от многочасового сидения над бумагами, некогда франтоватый Филипп уже больше не был сказочным принцем Марии. Хуже того, чтобы расплатиться с кредиторами, ему пришлось заложить доход от нидерландских провинций, и подобно Марии он обложил своих подданных такими тяжелыми налогами, что они были уже на грани восстания. К тому же его со всех сторон пытались вовлечь в войну. В ноябре Филипп написал Марии, что не видит возможности возвратиться к ней, пока римский папа продолжает «наносить ущерб» его делам, а французский король готовит свою армию и увеличивает арсенал. Король давал понять, что вдали от жены его держат не безразличие к ней или амурные приключения, а воинственно настроенные противники.
В тот момент, когда Филипп писал это письмо Марии, его генерал Альба вел свою кавалерию к стенам Рима. Папа осмелился заточить нескольких министров империи в замке Сан-Анджело, и Альба угрожал осадить город. Охваченные паникой, римляне готовились противостоять осаде, стекаясь в церкви и монастыри и укрепляя, насколько возможно, городские стены. Почти тридцать лет назад город подвергся опустошительному нашествию армии Карла V, и к горожанам присоединились еще помнящие это монахи и монахини. Они копали рвы и укрепления, вырывая с корнем любую съедобную растительность, которую могли употребить в пищу ненавистные чужестранцы, а также запасаясь продуктами и водой. Веря в обновленный союз с Францией, папа Павел IV держался вызывающе спокойно. Он отлучил Филиппа от церкви, назвав его «сыном зла» и обвинив в попытке «превзойти своего отца Карла в подлости и бесчестии». Филипп, у которого не было денег, а под показной храбростью отсутствовало желание воевать, был вынужден для пополнения казны заехать в Англию.
Встреча с женой теперь оказалась необходимой. Чтобы подготовить почву, Филипп послал в Англию своих пажей, конюшню и личные доспехи. Услышав о том, что корабль Филиппа причалил к пристани в Дувре, Мария безмерно обрадовалась, и, когда вскоре после этого на берег сошли несколько испанских купцов со своими товарами, она почувствовала уверенность, что Филипп в ближайшее время наконец-то отправится в путь. Две недели спустя Мишель сообщил, что королева «умиротворена» и что она «переносит разлуку лучше, чем прежде». Из-за нависшей военной угрозы вся инстинктивная преданность Марии своему супругу проявилась в полной мере. Он был в опасности, и это заставило ее забыть его невнимание, угрозы и бездушие. Мария всегда отличалась тем, что умела мобилизовать силы во время кризиса. Вот и теперь она повела себя надлежащим образом, предоставив в распоряжение Филиппа фактически все ресурсы своего правительства.
От Филиппа к Марии и обратно постоянно отправлялись гонцы с письмами. Супруги незамедлительно сообщали друг другу обо всем: Филипп извещал Марию о каждом шаге Альбы, а Мария передавала ему военные сведения, собранные английскими шпионами за рубежом. Она посылала ему необходимые описания французских военных укреплений, развернутых на границе Пикардии, а также новых наступательных средств, таких, как орудия для подкопа и разрушения стен, специально сконструированные переносные мосты для преодоления широких рвов и особые пилы, которыми можно перепилить самые толстые цепи, не издавая при этом ни малейшего звука. Филипп писал «очень обширные письма», извиняясь за невозможность немедленно возвратиться к Марии, а королева отвечала описаниями экстренных заседаний Совета, на которых убеждала своих министров поддержать Филиппа в беде. Королева была вынуждена сделать займы и собрала сто пятьдесят тысяч дукатов, которые послала супругу вместе с обещанием военной поддержки с моря. В течение нескольких недель в обращение было выпущено так много новых монет, что купцы, помнившие инфляционную политику Генриха VIII и Эдуарда, со страхом ждали массовых протестов против чеканки обесцененных монет. К декабрю в Лондоне обнаружились все признаки финансовой паники. Обменный курс колебался в широких пределах, а должники стремились поскорее расплатиться со своими встревоженными кредиторами, прежде чем окажется, что их монеты обесценены.
В январе 1557 года Англия была уже почти втянута в войну. В королевском дворце собрали шерифов ближайших к столице графств, чтобы сообщить о количестве ополченцев, которых они должны были представить. Заново экипировали также и королевскую гвардию. Корабли английского флота отремонтировали и укомплектовали личным составом, а гарнизон в Кале, получив свежее подкрепление, был приведен в состояние боевой готовности. После всевозможных проволочек Совет согласился послать Филиппу шесть тысяч пеших и шестьсот конных воинов, которых Англия обязалась представить в случае нападения французов на Нидерланды, и 20 января в Гринвич-парке Мария провела смотр королевских наемников-рыцарей.
Они двигались мимо нее в доспехах, колонной по трое, на крупных военных жеребцах с бело-зелеными копьями в руках. При каждом рыцаре состояло трое наемных воинов, одетых в цвета Тюдоров — зеленый и серебристо-белый. Мария стояла на высокой платформе, а они проезжали перед ней у ворот парка туда и обратно. Трубачи торжественно трубили, штандарты весело развевались на ветру, причем оформлены они теперь были по-новому. На штандартах было изображение соединенного герба Филиппа и Марии, что символизировало союз двух держав против общего врага. На одной половине поля герба красовался Белый Олень Англии на фоне геральдических цветов Кастилии — красного и желтого, на другой был изображен черный габсбургский Орел с позолоченными лапами. Наемники наняли акробата, чтобы он выступил перед Марией. Когда они проезжали мимо королевы, «он с большим искусством исполнил много забавных трюков, так что Ее Величество сердечно смеялись». После окончания смотра Мария «поблагодарила их всех за труды» и, весьма воодушевленная и ободренная, возвратилась во дворец. С таким войском и верными гвардейцами ей не нужно бояться Франции. Объединенных сил Англии и Испании будет достаточно, чтобы победить папу и его союзников.
Новый французский посол в Англии, Франсуа де Ноайль, на военные приготовления Марии смотрел совсем по-иному. Как и его брат Антуан, которого он официально сменил на этом посту в ноябре 1556 года, он считал приближающуюся войну трагическим результатом неблагоразумного замужества Марии. Авторитет власти Марии был уже исчерпан почти до предела, и война с Францией должна, по его мнению, привести к ее свержению. «Не получится ли так, — писал он, — что если она будет пытаться еще сильнее натягивать лук, то может оборваться тетива?» Ноайль видел гораздо яснее, чем сама Мария, какие душевные страдания может принести ей эта война. «Она уже почти потеряла и свой рассудок, и свое королевство, — настаивал он. — Случится вот что: с ее головы слетит корона и откатится так далеко, что прежде чем она успеет оплакать свои оплошности и промахи, ее кто-нибудь обязательно поднимет».
За истинную веру и за право
С французом мы сошлись в войне кровавой.
Так выроем мечом врагу могилу,
Стрелою принесем ему погибель!
О Англия, крепись же — и в бою
Будь твердою опорой королю!
8 марта Филипп отбыл из Брюсселя в Кале, где его ждал корабль для отплытия в Англию. Он взял с собой только двух приближенных из свиты, шесть вельмож и половину своих чиновников, оставив большую часть дома. Передвигался он крайне медленно, останавливаясь в Гейте, Брюгге, Оденбурге, Нипорте, Дюнкерке и Гравелине и добрался до Кале только 18 марта. Как мы видим, возвращаться в свое островное королевство Филипп не спешил, к тому же все его окружение настаивало на сколь возможно кратком там пребывании. Но, еще раз взвесив все «за» и «против» — дипломатические, военно-стратегические и финансовые вопросы, которые требовали его решения весной 1557 года, — Филипп окончательно пришел к выводу, что Англия ему нужна как активный союзник в споре с папой и французским королем. Мария могла дать ему кое-какие деньги и предоставить ограниченное число войск, но всего этого ему необходимо было много больше. Кроме того, Филиппу было нужно то, чего очень страшился королевский Совет Англии: официальное объявление войны.
В ноябре военачальник Филиппа, герцог Альба, заключил с папой перемирие на сорок дней, что спасло Рим от бесчестья осады. Но срок перемирия истек в начале года, и вновь начались враждебные маневры. Павел IV под страхом смерти повелел всем испанцам покинуть Святой город и сформировал комитет по привлечению к суду Карла V вместе с сыном как мятежников против власти святейшего престола. Тем временем Генрих II, который поклялся, что придет на помощь папе, даже если это будет стоить ему короны, послал в Италию армию под командованием герцога де Гиза. Когда Филипп держал путь к Ла-Маншу, в Риме встретились французские и папские стратеги, чтобы разработать план совместных действий.
Было очевидно, что столкновение произойдет в Италии, и потому наиболее важные контратаки Филипп должен был предпринять на севере. Если сосредоточить испанские части Филиппа на французско-фламандской границе — в самом уязвимом для Франции месте, — то французам придется воевать на два фронта, и тогда инициатива окажется в руках империи. Теперь Филиппу нужна была большая армия и полная казна, на средства из которой эту армию можно было бы содержать. А это означало новые займы, в то время как он еще не расплатился за старые. В январе король послал приказы в казначейство Севильи не оплачивать ни единого подписанного им платежного поручения, нарушая тем самым все обязательства, которые он и его министры дали в последние месяцы. Единственной надеждой Филиппа, не считая чудесного появления на горизонте корабля с сокровищами из Нового Света, была послушная жена.
В начале февраля он послал в Англию Руя Гомеса, чтобы подготовить свое прибытие. Гомес должен был передать Марии долгожданную радостную весть о возвращении супруга, но одновременно и дать ясно понять, что за это возвращение Филиппа придется заплатить: Англия должна была объявить Франции войну. Мария это восприняла спокойно, заверив Руя Гомеса, что сделает все возможное, чтобы подвигнуть Совет на такое решение. Перед отъездом Гомес уговорил Марию расстаться еще со ста тысячами фунтов и заручился обещанием королевы об участии Англии в войне. 21 февраля она написала Филиппу, что беседовать с советниками на эту тему желательно в его присутствии.
Вечером 18 марта корабль Филиппа причалил в Дувре, а на следующий день сам супруг предстал перед Марией в Гринвиче. Его возвращение было отмечено торжественным колокольным звоном и пальбой из всех пушек Тауэра, а 23 марта король и королева проследовали через Лондон в сопровождении всех знатных вельмож, лорд-мэра и глав гильдий. Внешне Филипп, казалось, исполнял свою прежнюю роль почтительного супруга Марии, но в действительности оба они изменились. Мария очень быстро оценила всю глубину перемен, произошедших с ее супругом во Фландрии. Филипп же, в свою очередь, нашел, что она весьма изнурена гнетущими сомнениями и беспокойствами, а ее изможденное лицо покрыли глубокие морщины.
Вот как венецианский посол Мишель описывал королеву в своих сообщениях дожу и сенату через два месяца после прибытия Филиппа в Англию: «Во внешности Мария была очень печальна, сдержанна и серьезна, однако вид ее по-прежнему ласкал взор. Королева, даже в своем теперешнем возрасте, не была отталкивающе некрасива. Начав говорить, она неизменно привлекала внимание. Ее резкий голос звучал так, что королеву можно было слышать далеко вокруг, но самым притягательным в ее внешности были глаза. Они были пронизывающими и внушали не только уважение, но и страх». Мишель также добавлял, что Мария стала такой близорукой, что держала бумаги очень близко к лицу. Лицо Марии, с правильными чертами, было испещрено морщинами, «вызванными больше тревогами, чем возрастом», но почти все иностранные дипломаты отмечали подвижность и гибкость ума, а также быстроту, с которой она все схватывала почти на лету. Казалось, для нее не существует никаких сложностей и она может постигнуть буквально все. Высоко был оценен также и ее талант к языкам. Посол Суриано отмечал, что «всех удивляли ответы, какие давала королева на латыни, и весьма, умные замечания, сделанные ею на этом языке».
Однако, по мнению Мишеля, главным было то, что Мария являлась личностью героической. «Королева смела и отважна, — писал он, — не в пример большинству женщин, неуверенных в себе и пугливых. В минуты опасности она всегда действовала с великой решительностью и мужеством, ни разу не обнаружив ни трусости, ни малодушия». При всех обстоятельствах она сохраняла «чудесное благородство и достоинство» и знала не хуже любого другого государственного деятеля, состоящего у нее на службе, как поддержать «достоинство монархии». Теперь, спустя почти четыре года после коронации, Мария все еще напоминала окружающим пламя свечи, продолжающее гореть среди урагана. «Как удачно выразился про нее кардинал Поул, — продолжал Мишель, — в потемках лабиринта (имеется в виду английское королевство) она похожа на слабый огонек, который стремится погасить свирепый ветер. Но огонек, несмотря ни на что, продолжает гореть».
Мишель считал, что свирепый ветер невзгод не способен загасить свет Марии, однако это было не совсем точно. Слабое здоровье и личные страдания постепенно делали свое черное дело. Хронические недуги теперь почти не отпускали ее, вызывая депрессию и бессонницу. В последнее время она стала подолгу плакать. Чтобы облегчить состояние королевы, лекари периодически пускали ей кровь «либо из ноги, либо откуда-нибудь еще», и потому она всегда была бледна и истощена. В довершение ко всему она имела весьма скверные зубы. Несмотря на все это, королева продолжала работать и не позволяла себе обнаруживать страдания на людях. Правда, удавалось это далеко не всегда. На портретах королевы, написанных в конце ее правления, мы видим изможденную женщину среднего возраста в напряженной позе. На парчовых рукавах ее платья вышиты испанские гранаты, на шее видно любимое украшение — большой бриллиант со вделанной в него жемчужиной. Лицо все еще привлекательное, но линия губ и впалые щеки говорят о несгибаемой решительности. Она смотрит на нас тем самым пронизывающим взглядом, который так восхищал Мишеля, однако выражение ее глаз нам кажется сейчас каким-то загнанным, и через внешнюю суровость этого взгляда проступает добросердечие. Разумеется, позируя для портретов, Мария старалась (причем, как всегда, невероятным усилием воли) не выдать иссушающие ее печали.
Мишель считал, что главным среди этих печалей являлось ее бесплодие. Трудно измерить отчаяние, в которое ее повергла ложная беременность, это несчастье опустошило ее душу, лишив надежд на будущее. Что толку прилагать какие-то усилия в управлении государством, когда нет наследника! Даже если бы она преуспела в восстановлении церквей и монастырей и даже если бы ее религиозная политика очистила и возродила истинную веру — все равно всему этому после ее смерти не суждено продолжиться, поскольку после себя она не оставила наследника-католика. Теперь уже ни один человек из окружения Марии не пытался внушить ей фальшивые надежды. «Никто не верит в возможность королевы иметь потомство, — писал Мишель, — так что день за днем ее власть и то уважение, которое внушает эта власть, постепенно ослабевают». Для печали у Марии было много и других оснований. То и дело раскрывались заговоры против нее и ее правительства, и народ «больше чем когда-либо обнаруживал великую готовность к переменам». Любовь и энтузиазм, с какими в начале правления ее приветствовали подданные, очень быстро разъела ржавчина бытовых неурядиц и непродуманной религиозной политики. Королевские долги были несметны, а попытки погасить их с помощью увеличения налогов лишь приводили к большим волнениям и беспорядкам. Положение Марии сейчас было едва ли не такое же сложное, как и во время попытки Дадли посадить на английский престол Джейн Грей.
Мишель полагал, что хуже всех этих напастей Марию терзало тяжкое осознание своего одиночества. Она уже поняла что остаток жизни ей суждено провести без любимого мужчины. По словам посла, чувства Марии к супругу были из тех, что называются «неистовой, отчаянной любовью». «О королеве можно было бы сказать, что она и дня не может провести без кручины» по Филиппу. Больше всего ее тревожило, что супруг может серьезно увлечься какой-нибудь другой женщиной. Разумеется, она знала, что он ей изменяет, но считала его фламандские любовные приключения не более чем временными развлечениями. «В целомудренность короля она, конечно, не верит, — писал Мишель, — но постоянно убеждает себя, что он не испытывает любви к другой женщине». По крайней мере это было для нее некоторым утешением. Однако чем дольше длилась разлука с Филиппом, тем вероятнее становилась возможность его серьезной связи, и это делало ее «по-настоящему несчастной».
Трагедия замужества Марии теперь была совершенно очевидной. Она поклялась в вечной верности и любви к человеку, полностью к ней равнодушному, с которым к тому же ей суждено было жить в постоянной разлуке и бездетной. А в это весьма скорбное для Марии время «сердца нации» все больше завоевывала дочь Анны Болейн.
Двадцатитрехлетняя Елизавета была высокой девушкой приятной наружности. Оливковая кожа принцессы оттеняла живые глазки. Подобно Марии в молодости, она прилагала все усилия, чтобы выжить среди дворцовых интриг и подстерегавших ее смертельных опасностей. Посещала католические молебны, убеждая в своей искренности, хотя Мария этому не верила. А если бы даже и верила, все равно слишком много между ними было непримиримых противоречий. Мария никогда не считала Елизавету дочерью Генриха VIII. То, что Елизавета, по всей вероятности, взойдет после нее на престол, ей казалось чудовищной несправедливостью. Это было все равно как если бы из могилы поднялась Анна Болейн и одержала над ней окончательную победу. По словам Мишеля, королеве было невыразимо отвратительно «видеть своей преемницей дочь преступницы, которую та прижила от любовника-музыканта. Мать Елизаветы казнили как публичную девку, а она теперь считается такой же законной наследницей престола, что и сама Мария, в жилах которой течет голубая кровь потомственных королей».
Прибытие Филиппа временно отодвинуло в сторону эти мрачные размышления королевы, хотя и принесло мало утешения. «Второй медовый месяц, похожий на разогретый на плите вчерашний ужин», как охарактеризовал его один дипломат, начался неважно. Мария была сильно простужена, к тому же у нее ужасно разболелись зубы, а Филипп, который тоже перенес болезнь перед отъездом из Брюсселя, в первые дни своего пребывания в Англии еще только поправлялся. Для супруга и его свиты Мария повелела организовать серию увеселений: пиршества, танцы и «великое представление, в котором участвовали паломники и ирландцы в легких доспехах», поставленное в Уайтхолле на День святого Марка. Но празднества были испорчены соперничеством между женщинами и напряженной атмосферой при дворе. Для всех была очевидна подлинная причина приезда Филиппа, и ее не нужно было даже маскировать. Большинству англичан, за редкими исключениями, не нравилось то, что супруг королевы пытается вовлечь страну в войну. Некоторые испанцы делали слабые попытки рассеять их недоверие, утверждая, что Филипп приехал в Англию, чтобы восстановить добрые отношения с Марией и успокоить ее, в особенности в том, что касается его любовных дел, но этому никто не верил. Напротив, через несколько дней после прибытия Филиппа по столице распространились измышления, порочащие брак королевы. Выплыло на свет старое утверждение, что брак Филиппа и Марии — незаконный по причине того, что испанец еще раньше подписал брачный контракт с португальской принцессой. В каждой лондонской таверне в деталях обсуждали его любовные похождения. Пошли также слухи, что на английском побережье скоро высадятся испанские войска, и когда появилось распоряжение об ограничении длины рапиры, которую разрешалось носить в Лондоне, подданные королевы лишь посмеялись над ним и в ответ начали вооружаться до зубов.
Любовные связи Филиппа действительно были болезненной темой в отношениях между монаршими супругами, однако, вместо того чтобы успокоить Марию, Филипп привез в Англию свою теперешнюю пассию, кузину, герцогиню Лотарингскую. Ни для кого не было секретом, что она его любовница. Мария, размещая свиту Филиппа, после долгих раздумий повелела поместить герцогиню на первом этаже в Вестминстере, в апартаментах, выходящих окнами в сад. Английские источники молчат по поводу напряженности в отношениях королевы и герцогини. Однако при французском дворе веселились, рассказывая истории о том, как Мария ревновала супруга во время танцев и других увеселений и как после двух месяцев мучений все же заставила кузину короля уложить свои вещи в сундуки и уехать. Эти рассказы, в которых английская королева представала в весьма жалком виде, восхищали Генриха II.
Мария тем не менее продолжала заниматься делами, которые привели Филиппа в Англию. Она была абсолютной правительницей, то есть могла единолично решать вопросы войны и мира. Мнения советников в любом случае имели совещательный характер, однако часто она нуждалась в их одобрении, иначе било невозможно эффективно вести военные действия. К тому же у королевы, как слышал Ноайль, был важный стимул стремиться уговорить советников дать согласие на объявление войны Франции. Филипп якобы ее предупредил, что, если она не сдержит своего обещания и не достигнет успеха в Совете, он никогда больше к ней не вернется.
Мария начала с того, что собрала в своих апартаментах главных советников. Здесь в присутствии Филиппа она обратилась к ним с речью, как всегда, приведя вначале цитаты из Библии, в которых жене предписывалось подчиняться воле мужа, а затем перешла к обсуждению европейской политики. Французы уже почти вытеснили армию Филиппа из Италии. Если их сейчас не сдержать, они рано или поздно двинутся в сторону Англии, и тогда будет еще хуже. Поэтому королю нужно помочь деньгами и войском, а также подкрепить эту помощь объявлением войны. Присутствующий при этом французский осведомитель рассказал Ноайлю о впечатлении, которое произвела на советников речь Марии. Они оценили ее красноречие и убедительные аргументы, однако в своей решимости противостоять войне остались непреклонны. Мейсон, к примеру, заявил, что скорее умрет, чем позволит Англии объявить о вступлении в войну. Остальные же высказали коллективное мнение, что «их долг состоит в том, чтобы служить на благо королевства, а не просто во всем соглашаться с королем и королевой».
В середине апреля Филипп написал Грэнвиллу, что Мария встретила сопротивление, «которого не ожидала». Однако ее решимость была сильнее противодействия советников. Как заметил Ноайль, она была способна заставить подчиниться своей воле не только членов Совета, но и саму стихию. После получения официального отрицательного решения Совета, написанного по-латыни, чтобы его смог прочесть Филипп, Мария сердито повелела советникам собраться еще раз и принять другое решение, «которое бы удовлетворило обоих супругов». Шли недели, а советники по-прежнему стояли на своем. В качестве компромисса они предлагали дать Филиппу еще денег и людей, лишь бы не объявлять войну.
В конце концов Марии пришлось прибегнуть к тактике, не раз использованной ее отцом. Она начала говорить, что намеревается сократить состав Совета, оставив в нем лишь немногих, а затем, убедившись, что достаточно вывела советников из равновесия, стала вызывать их к себе по одному на беседу, угрожая «некоторым смертью, а иным потерей имущества и владений, если они не подчинятся воле ее супруга». И даже после этого советники еще долго сопротивлялись и сдались только тогда, когда пришло сообщение с севера, где некий Томас Стаффорд и сорок его последователей при активной поддержке французов пытались поднять восстание против «дьяволицы Марии, недостойной быть королевой Англии». 7 июня была опубликована декларация об объявлении войны.
Следующие четыре недели оказались последними счастливыми неделями, которые суждено было пережить Марии. Довольный ею, Филипп радостно предвкушал предстоящие сражения. Герцогиня Лотарингская отбыла, и внимание мужа теперь целиком было обращено на Марию, не считая, конечно, военных приготовлений, которые занимали у обоих монархов по многу часов в день. Филипп планировал развертывание своих десяти тысяч пеших воинов и десяти тысяч единиц кавалерии, а также размещение шестидесяти тяжелых пушек и полевой артиллерии. Мария писала приказы об укреплении границы с Шотландией, осуществляла надзор за снаряжением и оснащением флота и добывала Филиппу дополнительные деньги, продав за наличные тысячу акров принадлежащей ей земли. Она выручила восемьсот тысяч крон, причем на оплату имущества английских воинов пошла лишь часть из этой суммы. Дни летели быстро. Несколько часов в день они посвящали государственным делам, а остальное время дня — гончей или соколиной охоте. Длинными летними вечерами они еще работали до самой вечерни. Нам известно, насколько тщательно соблюдали Мария и Филипп католические ритуалы, особенно в канонические часы. Марию радовало, что эти несколько недель они совершали это вместе.
Филипп оставался в Англии, разумеется, не из-за Марии. Он ждал возвращения Руя Гомеса из Испании с людьми и деньгами. 20 июня пришла весть, что испанский флот появился в Ла-Манше. Десять дней спустя Филипп был готов отправиться в путь. Мария проделала вместе с ним четырехдневное путешествие из Лондона к побережью и спала рядом с ним в покоях, подготовленных для них в Ситтингборне, графство Кентербери, и в Дувре. Наконец в три часа дня 6 июля они попрощались, и Филипп поднялся на борт корабля, который должен был доставить его в Кале. Больше Марии его не суждено было увидеть.
За несколько дней до опубликования в Англии декларации об объявлении войны на побережье Ла-Манша в Булони появился одинокий всадник, который быстро поскакал на восток по направлению к дворцу короля Франции. Всадником был Уильям Флауэр, герольдмейстер Норрой. Он прибыл с поручением от королевы Марии объявить Генриху II, что Англия и Франция отныне находятся в состоянии войны. На груди у герольда был прикреплен щит с изображением английского герба, но полы длинного черного плаща скрывали его, и поэтому окрестным крестьянам казалось, что из Булони в Реймс скачет простой путешественник. Король находился тогда в Реймсе, расположившись в аббатстве Сент-Реми. Услышав о прибытии английского герольда, он повелел позвать дофина, а также кардиналов, герцогов и других вельмож. Английского герольдмейстера в тронный зал препроводили капитан гвардии и два французских герольда. Он преклонил перед Генрихом колени, держа в одной руке щит с гербом.
«Кто тебя послал и зачем?» — громогласно спросил французский король.
«Королева меня послала, моя госпожа», — ответил Флауэр, а затем огласил декларацию.
После того, как он закончил, вновь заговорил Генрих:
«Герольд, я понял так, что ты прибыл объявить мне войну от имени королевы Англии. Я принимаю этот вызов, но хочу, чтобы все знали: я всегда относился к ней с доверием и дружелюбием и считал, что это взаимно. Но теперь она решила затеять со мной неправедную ссору. Надеюсь, Господь соизволит даровать мне свою милость, и потому она достигнет не большего, чем ее предшественники и союзники, которые в прошлом, и даже не столь отдаленном, нападали на меня».
Генрих желал подчеркнуть, кто является истинным вдохновителем войны между Англией и Францией.
«Я доверяюсь Господней воле в надежде, что он справедливо накажет того, кто затевает эти военные бедствия», — добавил Генрих, ясно давая понять, что великодушный прием, который он оказывает английскому герольду, является признанием подчиненной роли Марии в конфликте с Габсбургами.
«Я говорю так, потому что королева женщина, — продолжил он раздраженно, — поскольку, если бы не это, я бы использовал сейчас другие выражения. Ты же, герольд, должен сейчас отбыть и как можно быстрее покинуть мое королевство».
Герольд поскакал в обратный путь, и на шее у него болталась золотая цепь стоимостью двести крон — подарок французского короля. Ему было велено по возвращении в Англию «засвидетельствовать добродетель короля и его щедрость», но он привез также сведения о военных приготовлениях противника. «Французы, — доложил Уильям Флауэр королеве Марии и королю Филиппу, — совершенно не готовы к серьезным сражениям». Из того, что он смог увидеть, когда скакал через поля, было ясно, что урожай во Франции скудный, особенно по соседству с Кале, где были сосредоточены войска. Герольд также заметил, что у короля и королевы подавляющее преимущество в численности войск. Эти добрые вести подняли настроение английских военачальников. Радуясь, что все идет так, как было задумано, Филипп отбыл во Фландрию в «великой надежде на победу».
Кто может страданья мои описать?
Нет в мире скорби такой!
Недолго уж жизни осталось терзать
Меня безнадежной тоской.
Однако сразу же на сражение Филипп не отправился. После выхода на берег в Кале он поехал в Брюссель, где получил данные о военном положении в Италии и на французской границе. Ему доложили, что в Гуалтеро группу императорских воинов, которые «подвергли насилию нескольких женщин», порубили на куски взбешенные горожане Боршело, но южнее Рима герцог Альба одержал победу при Ла-Пиларио над силами папы и итальянская кампания герцога де Гиза закончилась поражением. На севере тоже были успехи, поскольку герцогу Савойскому удалось осадить Сент-Квентин. В конце июля Филипп покинул Брюссель и вместе с Пембруком и английскими частями отправился к французской границе. К тому времени, когда король и его союзники достигли Сент-Квентина, военные действия там уже почти закончились. Герцог Савойский взял замок 10 августа, выиграв решающее сражение с армией, прибывшей на помощь осажденным, которую возглавлял верховный главнокомандующий Франции Монморанси. Были взяты в плен тысячи пехотинцев и десятки видных французских вельмож, включая главнокомандующего. Через две недели был взят и сам город. Филипп одержал важную победу.
Мария назвала взятие Сент-Квентина «чудесным» и, говорят, была особенно довольна тем, что осада не сопровождалась большими человеческими потерями. (Ей не сообщили, что после завершения официальных переговоров о сдаче города швейцарские наемники, служившие в императорской армии, сожгли его до основания. При этом погибло много мирных жителей.) Этот первоначальный успех был закреплен захватом городов Ам и Кателе, а в Италии герцог Альба и папа в конце сентября пришли к соглашению. Филипп понял, что война закончена, по крайней мере на данный момент, и приказал большую часть войск распустить.
Однако Генрих II рассудил по-другому. Пользуясь тем, что Франция и Англия все еще находились в состоянии войны, он решил преподнести радующимся победе англичанам сюрприз — напасть на Кале. Отвоевать Кале всегда было тайным желанием французского короля. Вместе со своими внешними крепостями Гиен и Ам, Кале являлся последним владением империи Плантагенетов на континенте. Он находился в руках англичан уже в течение нескольких столетий и всегда считался неприступной крепостью, которую окружали высокие двойные зубчатые стены, каждая толщиной в несколько метров. Осадные орудия средневековой военной техники пробить их не могли, даже если осаждающая армия занимала удобную позицию. Это было невозможно еще и потому, что большая часть города с окружающими его стенами была обращена к морю. Стены возвышались на обрывистых скалах, а другая часть крепости выходила на болота, которые могли быть быстро затоплены с помощью шлюзов, входящих в систему оборонительных укреплений. Французы понимали, что нападать с суши не имеет смысла, и надеялись взять крепость, с моря. Вход в бухту охранял небольшой форт Рисбанк, разместившийся на маленьком клочке земли. Если бы французам удалось взять Рисбанк, то их корабли могли подойти практически к самым стенам Кале и с помощью артиллерии, проверить их на прочность.
Обороноспособность Кале уже в течение нескольких месяцев была предметом обсуждения на лондонском Совете. В мае разработали интенсивную строительную программу реконструкции крепости, согласно которой предполагалось возвести новые стены, включая поперечные, «стоящие в воде», а также три дополнительных бастионных вала и новые ворота.
Должны были провести и два новых водовода и вокруг новых стен прокопать рвы. Ближе к концу лета, после отъезда Филиппа, Мария предложила коменданту и казначею Кале послать ей сообщение о численности гарнизона и обсудила с командующим, графом Пембруком, действия на случай военного нападения. Пембрук и его правая рука Вентворт убеждали Марию прислать в крепость еще пятьсот человек. Однако ничего из планируемого пока сделано не было, вероятно, по причине отсутствия денег. Так что воинов туда никаких не послали, не начали и работ по укреплению фортификационных сооружений.
Вот в такой обстановке в декабре 1557 года французы приготовились к нападению. Кале и окружающие его крепости не были должным образом снабжены вооружением, и там не хватало людей. В самом Кале его древние крепостные валы охранял гарнизон численностью только в половину от требуемой, а Рисбанк вообще не имел надежной охраны. К тому же там оставалось мало продовольствия. В общем, как сообщали, противник был в состоянии «войти туда за одну ночь». На стороне атакующих выступила также и зимняя погода, поскольку болота урочища Пале замерзли, что облегчило продвижение армии герцога де Гиза, который в первый день нового года взял внешние укрепления Кале.
На следующий день люди де Гиза начали артиллерийский обстрел Рисбанка. Крепость пала почти сразу же, комендант «пролез в проделанную французами брешь и сдался на милость врага». После этого Вентворту, который теперь был командующим, поскольку Пембрук сопровождал Филиппа, следовало бы решительно потребовать подкрепления из ближайшего к крепости места от остававшейся там, пусть и в уменьшенных размерах, армии Филиппа. Однако в силу различных причин он должной настойчивости не проявил, ограничившись лишь направлением в лагерь Филиппа депеши с просьбой прислать на подкрепление нескольких сотен человек. Говорят, что Вентворт доверился какому-то шарлатану механику, который утверждал, что изобрел «искусственный огонь», имеющий «великую силу», так что не нужно будет никакого подкрепления. Он полагался также на крестьян, которые, спасаясь от французов, устремились в город, но оказалось, что зря, потому что все мужчины «тут же попрятались по домам». Правда, женщины проявили себя неплохо и старательно работали, копая рвы и укрепляя стены. По всей вероятности, Вентворт доверял Филиппу не больше, чем французам, потому что в письмах Марии просил у нее помощи и описывал отчаянную ситуацию, сложившуюся в городе.
Мария отозвалась довольно быстро, разослав десятки писем землевладельцам юго-восточных графств, приказывая им вооружить своих слуг и арендаторов и срочно отправить в Дувр. Адмиралу было предписано подготовить для Кале самые быстрые корабли, а смотритель Пяти портов должен был обеспечить экипажи. Мария наделяла его полномочиями по необходимости вскрывать любое письмо, адресованное ей, которое прибыло из осажденного города или военной зоны («кроме писем короля»), и действовать в соответствии с их содержанием. Совет тоже энергично взялся за дело и разработал тактику обороны Кале. В частности, они придумали оригинальный способ связи с осажденным гарнизоном: переправлять им письма через стены, привязывая их к стрелам, выпускаемым из арбалетов. Причем письма следует готовить в двойном количестве на случай, если «некоторые из них залетят на крыши домов или в другие места, откуда их нельзя будет достать».
В Англии пытались принять какие-то меры, а корабли де Гиза уже начали свои первые атаки непосредственно на крепость Кале. Развернув артиллерийский обстрел, французские военачальники вскоре поняли, что начали атаку неудачно. Во время прилива стоявшие в бухте французские корабли находились почти вровень с внешними стенами, а атака началась во время отлива, так что пушечные ядра падали на полтора—два метра ниже стены и не причиняли ей никакого вреда, а люди Вентворта имели возможность стрелять по палубам французских кораблей. Таким образом, вскоре атака французов захлебнулась. Ее возобновили спустя два дня, на этот раз во время прилива. За несколько часов французские пушки пробили в крепостной стене широкую брешь. Последней линией обороны англичан был «искусственный огонь», но его так и не удалось зажечь. Механик утверждал, что французские солдаты, войдя в город, своей мокрой одеждой увлажнили порох. Вскоре после потери Кале последовал захват французами Гиена и Ама, которые были разрушены. С их падением Англия потеряла свои последние владения на континенте.
«Мы ощущаем великую боль и тревогу по поводу падения Кале, — писал Филипп в лондонский Совет десять дней спустя после того, как весть о сдаче крепости достигла его двора, — такую великую, что не можем даже выразить словами». Филипп слегка приободрился, узнав от Поула, что Мария удвоила усилия по сбору людей и снаряжения для контратаки. В потере крепости она обвиняла несчастного Вентворта, поставив под сомнение его преданность (он был официально обвинен в продаже Кале французам), чьи неразумные действия, когда он пытался в критический момент осады открыть шлюзы и затопить болота, позволили нападавшим быстро и без усилий достичь города. Она обвиняла Вентворта в «трусости и отсутствии решительности», в том, что он так легко сдался, находясь за стенами столь неприступной крепости. Она упрекала его в том, что «он боялся своей собственной тени». Впрочем, защитниками Гиена королева осталась довольна. Особенно стойкостью лорда Грея. Он написал ей из тюремной камеры, где французы держали его как пленника на самом верху высокой башни замка Сюзан, запертым на четыре запора и охраняемым день и ночь четырьмя лучниками. Королева ответила ему очень длинным письмом. В нем говорилось, что Грей являет собой полную противоположность Вентворту и что она высоко ценит его службу и «призывает не терять присутствия духа». Получилось так, что ободряющие слова Марии повредили Грею, потому что, как только его тюремщики услышали содержание письма королевы, прочитанного герольдом, они сразу же подняли цену выкупа на десять тысяч крон.
Филипп написал одновременно два письма. Одно в Совет с выражением соболезнования из-за потери Кале, а другое кардиналу Поулу, в котором выражалась радость по поводу полученного им известия о беременности королевы. Где-то осенью 1557 года Марии начало казаться, что случилось невозможное — она снова ждет ребенка от Филиппа. Боясь, что ее поднимут на смех, а также желая получить неопровержимые подтверждения, она никому не сообщала об этом до декабря. Убедившись наконец, что существуют «очень надежные признаки» и на этот раз ошибки не будет, Мария повелела огласить: роды ожидаются в марте. Филипп написал Поулу, что эта весть «столь ему приятна, что смягчила горе, которое он переживает из-за потери Кале», и что это «единственное для него радостное и желанное событие».
Предстоящие роды, по-видимому, навели Марию на размышления о близком конце. Во всяком случае, в марте она составила завещание. «Предвидя великую опасность, — писала она, — которая по Божьему установлению угрожает всем женщинам в их родовых муках, почитаю за благое деяние объявить свою последнюю волю. Сие облегчит мою совесть и послужит продолжению доброго порядка в моем королевстве и других владениях». Мария упомянула в завещании самых дорогих ей людей. Первым шел ее нерожденный ребенок «наследник и плод моего тела», которому она оставляла свою корону и все остальное — «почести, замки, крепости, особняки, земли, жилища, прерогативы и имущество». Следующим по списку следовал ее господин, «самый дорогой и возлюбленный супруг», которому она завещала свои «главные драгоценности», а также любовь подданных, «оценивших величие его сердца» и доброе отношение к ней. Кроме этого, она оставила Филиппу два огромных плоскогранных бриллианта (один был подарен ей Карлом V, а другой самим Филиппом на свадьбу) и с ними золотое ожерелье с девятью бриллиантами, которое Филипп подарил ей на праздник Крещения после свадьбы. Оставляла она Филиппу и его самый последний подарок — золотое кольцо с рубином. Важное место в завещательном списке занимали монахи и монахини: картезианцы из Шина, францисканцы из Гринвича и Саутгемптона, бенедиктинцы из аббатства Святого Варфоломея, монахи ордена Святой Бригитты и «бедные монахини из Лэнгли». Кардиналу Поулу Мария завещала тысячу фунтов и поручила быть одним из ее душеприказчиков. Она также завещала ему продолжать дело восстановления английской католической церкви и проследить за возвращением церкви королевских земель, которые в свое время отняли у нее отец и брат королевы.
Много места в завещании Марии уделено Екатерине Арагонской. Помимо многочисленных месс, что следовало отслужить за упокой ее души священниками, которых поддерживала Мария, душеприказчикам королевы было предписано эксгумировать тело Екатерины из недостойного места захоронения в Питерборо и перезахоронить рядом с ее дочерью. Мария при этом добавляла, что «для того, чтобы сохранилась славная память о нас обеих, завещаю изготовить достойные гробницы и монументы». Относительно своего отца Мария красноречиво промолчала. Позднее протестанты утверждали, что Мария и Поул отдали секретное повеление извлечь останки Генриха VIII из саркофага и сжечь. Это предание слишком хорошо документировано, чтобы его можно было опустить, но в любом случае король Генрих упомянут в завещании Марии очень кратко и безлично. Возможно, имелось в виду, что он входит, наряду с Екатериной, в состав «остальных предков», чьи души следовало помянуть в молитвах, но имя отца Марии стоит в завещании только в связи с долгами, оставшимися от его правления. Королева распорядилась их оплатить.
Для своего окружения Мария, как всегда, была очень щедра. Сразу же после ее смерти две тысячи фунтов следовало распределить между, как она писала, «моими бедными слугами, которые служили мне ежедневно», обратив особое внимание на тех, кто больше нуждался и дольше служил. Примерно три тысячи четыреста фунтов были по списку завещаны приближенным, причем самым близким причиталось по двести фунтов. Королева проявила в завещании щедрость и по отношению ко многим своим подданным, которых не знала: тысяча фунтов бедным узникам и бедным лондонцам; пятьсот фунтов бедным школярам «Оксфорда и Кембриджа»; больным, находящимся в госпитале в Савойе, и всем королевским кредиторам. Если после ее смерти обнаружится кто-то, кого она «обидела или причинила зло» (Мария здесь добавила, что «насколько я помню, такого не было»), то им должен быть компенсирован ущерб. И наконец, королева завещала учредить новое благотворительное заведение ее имени — госпиталь для воинов. «Так как в настоящее время нет дома или специального госпиталя, снабженного необходимым и предназначенного для облегчения и помощи бедным и старым воинам, — писала она в своем завещании, — то есть тех, которые были или будут ранены или искалечены на войне и на службе королевства, что, по нашему мнению, весьма почетно, то к ним должны быть проявлены совесть и сострадание». Мария имела в виду не только раненых из гарнизона Кале и нескольких уцелевших в бойне при Гиене, но и пожилых воинов, которые сражались за нее против Уайатта, и расквартированных в то время в Дувре, чтобы присоединиться к весенней кампании ее супруга.
Возможно, составить завещание Марии предложил Филипп. Он вообще в первые месяцы 1558 года через своего посланника, графа де Фериа, пристально следил за событиями в Англии. Фериа прибыл туда в конце января якобы для того, чтобы поздравить Марию с беременностью. Истинной же целью его приезда было настоятельно убеждать королеву и ее Совет не прекращать поставку в армию Габсбургов оружия и денег. Война — вот что было важно, а не сомнительная беременность королевы, тем более что, по мнению Фериа, Мария лишь «заставляет себя верить, что носит ребенка, хотя не желает в этом признаваться». Очевидным было, однако, следующее: если Мария не беременна, то ее вздутый живот и отсутствие месячных вкупе с общим плохим состоянием здоровья означали нечто весьма зловещее. Приняв все это во внимание, Филипп, видимо, решил, что сейчас для нее будет разумным составить завещание.
В своих письмах королю в Брюссель Фериа представлял английский двор в неприглядном виде: на заседаниях Совета не прекращались интриги, препирательства и личные оскорбления. Фактически там царил хаос, с которым Мария справлялась уже с большим трудом. Четких фракций больше не существовало — советники, все без исключения, были раздражены и приведены в уныние потерей Кале и отсутствием сильного лидерства. Пэджет, Арундел, Пембрук и другие, которые прежде выступали за интересы империи (и которые до самого последнего времени получали от Филиппа приличное денежное вознаграждение), теперь были самыми активными оппозиционерами его нажиму. «Они ничего не делают, — жаловался Фериа своему господину, — кроме как чинят препятствия любым предложениям, и никогда не находят хоть какого-то средства, чтобы облегчить ситуацию». Мария всеми силами старалась их обуздать, чтобы правительство могло нормально работать, и граф хвалил «ее энергию, решительность и добрую волю», но к марту беспрерывные конфликты сделали работу Совета совершенно невозможной, и королева была вынуждена отослать некоторых советников в графства, пытаясь совладать с оставшимися. К этому времени Фериа потерял всякое терпение. «Ума не приложу, как мне поладить с этими людьми, — писал он. — Господь свидетель, я делаю все возможное и невозможное. Ваше Величество должны осознать, что вечером они меняют то, что решили утром, а собравшись утром, немедленно отменяют решение, принятое накануне вечером. Для государства это самое худшее, что только можно придумать».
Самой острой проблемой, как всегда, была финансовая. В конце февраля ситуация обострилась настолько, что Мария повелела всем, кто занимается финансовыми делами, встречаться ежедневно в присутствии кардинала Поула и Фериа. Финансовое положение правительства Марии всегда было ненадежным. От отца и брата она унаследовала пришедшее в упадок государство, терзаемое постоянной финансовой неустойчивостью, со всплесками инфляции, с сильно понизившимся уровнем занятости и катастрофически бедственным состоянием дел в селе. Все большие дороги заполнили бродяги. И без того тяжелое положение усугубили неурожаи 1555 и 1556 годов. Местным мировым судьям были даны широкие полномочия по выявлению тайных накоплений запасов продовольствия и распределения его по справедливости, насколько это возможно. Число нищих всякий год росло, а еженедельных пожертвований при приходах было недостаточно, чтобы снабдить каждого хотя бы куском хлеба. При королевском дворе расходы также все сильнее превышали доходы, а займы, сделанные в Антверпене людьми Марии, так и оставались невыплаченными. Сроки платежей продлевались на месяцы и годы. Еще в начале 1555 года Мейсон взмолился, чтобы Господь «ниспослал нам какого-нибудь умного человека, которому бы королева могла полностью доверять, чтобы он советовал ей соблюдать меру и пропорционально согласовывать доходы и расходы». Но такой человек все не появлялся, хотя Грешем очень хорошо работал для Марии на денежных рынках Фландрии. Возможно, в тот момент, когда Мейсон написал эти отчаянные строки, Мария подумывала, не отозвать ли ей от иностранных дворов большую часть послов и тем самым уменьшить расходы, а недружелюбно настроенные иностранцы при ее дворе замечали, что бедность королевы стала уже заметной даже по той еде, что подавалась к ее столу.
Финансовые чиновники выступали на Совете с самыми мрачными прогнозами на будущее. Пэджет обвинял их в нерасторопности и предлагал занять в Антверпене еще сто тысяч фунтов, а пятьдесят тысяч попытаться добыть у купцов в Лондоне. Фериа знал, что этих сумм едва хватило бы, чтобы выплатить неотложные долги, не говоря уже об обширных военных расходах. Почти пятнадцать тысяч фунтов ежемесячно уходило на то, чтобы содержать на плаву полностью укомплектованный флот и обеспечить каждого из четырнадцати тысяч матросов, канониров и воинов фунтом пирога, двумя кружками пива и двумя фунтами мяса в день. Раздраженный упрямством Пэджета и тех в его окружении, которые «говорят, что их страна богатая, добавляя при этом, что они не знают, как добыть денег на то, чтобы ее защитить», Фериа высказывал советникам все, что он о них думает, и после этого обращался к Марии.
Королева принимала и выслушивала его со своей обычной серьезностью, но ему казалось, что она думает в тот момент о чем-то совершенно другом. Мария говорила Фериа, что из Гринвича будет «продолжать воздействовать на советников по поводу денег». Она собиралась туда переехать, однако подчеркивала, что смена резиденции с финансовым кризисом никак не связана. В Гринвиче она найдет утешение среди монахов, все еще не теряя надежды, что ей предстоят родовые схватки. Она умоляла Филиппа приехать в Англию на тот период, когда предполагаются роды, и он давал ей некоторые основания надеяться, что это может произойти. Кроме того, он смог бы здесь справиться с Пэджетом и остальными, потому что она уже отчаялась как-то поправить ситуацию в стране. Мария была не на шутку встревожена. Она уже и так пожертвовала интересами Англии, чтобы поддержать рискованные авантюры Филиппа. Подавленная необходимостью играть двойную роль, супруги и правительницы, она постепенно замыкалась в себе и погружалась в меланхолию.
Символично было то, что с Поулом произошли еще худшие перемены. Уже несколько месяцев Мария правила без его духовной поддержки. Безнадежно подавленный и больной, Реджинальд Поул бродил теперь по дворцу как слепой. «Кардинал уже мертвец», — писал Фериа Филиппу без обиняков, а письма самого Поула полностью подтверждали это суждение. Сознание кардинала было помрачено. Он обращался к сановникам церкви и папе, как к каким-то абстрактным видениям, и наполнял свои письма странными блаженными и апокалиптическими образами, вплетая в них себя и королеву.
Поула терзала мысль, что он вверг Марию в конфликт со святым престолом. В июне 1557 года папа лишил Поула полномочий легата в Англии и призвал его в Рим, чтобы тот предстал перед судом инквизиции по обвинению в ереси. На его место был назначен бывший исповедник Марии, Уильям Пето. Мария написала Павлу IV, что не согласна с его действиями, и попросила его «простить ее, если она считает, что лучше Его Святейшества знает, какой человек хорош на службе в ее королевстве». Это письмо вызвало большой гнев папы. Кардинал Поул оставался архиепископом Кентерберийским, но в глазах римского папы он был беглым еретиком.
Потеря Поулом папской милости означала, что попытка Марии возродить в Англии католическую церковь потерпела окончательную неудачу. Однажды она как-то заявила, что спасение душ подданных стоит для нее больше десяти королевств, однако, управляя страной более пяти лет, она не смогла даже заложить фундамент в дело восстановления церкви. Разрушенные храмы и монастыри по-прежнему уродовали городские и сельские ландшафты, а духовное возрождение, если и было достигнуто в первые годы правления Марии, давно уже разрушил ужас, испытываемый одинаково как католиками, так и протестантами перед страшными сожжениями еретиков. По их мнению, виновной в этом была королева, и ее с каждым днем ненавидели все сильнее и сильнее. Когда Поул в 1556 и 1557 годах посылал своих людей посетить приходы в Линкольне и Кентербери, они не обнаружили там никаких признаков восстановления. Все алтари по-прежнему были разрушены, а на многих отсутствовали кресты. В большинстве приходов не было подсвечников, облачения, церковных книг и чаш для святой воды, которые должны были стоять при входе в храм. Священников не хватало, а из имеющихся немногих большинство были необразованны и женаты. Несмотря на то что законы предписывали посещение мессы и других служб, люди Поула не заметили у населения какого-то религиозного рвения.
Марии и Поулу с самого начала казалось, что главное — это восстановить церковное имущество, а с ним восстановится и католическое благочестие. Поэтому значительную часть энергии они потратили на возрождение системы доходов, которые в начале века поддерживали епископальные и монастырские хозяйства. Но и это не получилось, потому что по прошествии нескольких десятилетии оказалось невозможным проследить переход отчужденного имущества и земель. Спустя четыре года после начала католического правления епископы так и не смогли составить точные списки того, что им когда-то принадлежало. Кроме того, королевская и церковная казна оказались недостаточно богатыми для того, чтобы совершить какие-то ощутимые преобразования. Все поруганные храмы и монастыри были возрождены чисто символически, а попытки упорядочить богослужения закончились ничем.
Конечно, немедленного возврата к старому после стольких лет разрушения и гонений ни королева, ни кардинал Поул не могли ожидать. Но все же у Марии оставалась на это какая-то надежда, а теперь, глядя на фигуру живого мертвеца, архиепископа Кентерберийского, который потерянно слонялся по коридорам Гринвича, она понимала, что и этой надежды больше не существует. Человек, который три с половиной года назад избавил Англию от ереси, теперь сам был заклеймен как еретик, стоящий во главе так и не восстановленной церкви.
В смятенном сознании Реджинальда Поула никак не укладывалось, что Павел IV, его бывший друг, вдруг выступил против него. Поул написал папе, умоляя его признаться, что таким способом он просто испытывал его преданность, «как Христос захотел поместить в чистилище своих самых дорогих детей, чтобы испытать их». Когда он писал письма, над ним витали образы избавления. Он видел Господа, посылающего своих ангелов, чтобы остановить руку папы от вынесения неправедных обвинений в ереси. Он видел Марию и Филиппа, «католических королей и защитников веры», вступающимися за него, и призраки святых, «сходящих, как легион ангелов», чтобы встать между мечом папы и головой Поула. Эти образы Поула как-то успокаивали, а умиротворение было ему сейчас очень нужно, потому что силы постепенно покидали его бренное тело.
Прощайте, радости былого!
Покой от горести бежит
Теперь, в плену страданья злого,
Я более не в силах жить
Раздастся колокольный звон
В час черный скорбных похорон,
Вам возвестит о смерти он
Страдалицею я была,
Скорбя, на свете я жила —
И с облегченьем умерла
Весной 1558 года Джон Нокс, заклятый враг Марии, склонился над Библией, покачал косматой головой и угрюмо пробормотал себе под нос что-то о печальном состоянии протестантизма в Европе. Кроме немногих лютеранских конгрегации в империи, а также Кальвина в Женеве и его последователей в других городах, нигде больше протестантских бастионов не существовало. Во Франции, Шотландии, Англии и Нидерландах — повсюду, где доктрины Лютера и Кальвина нашли многочисленных последователей, — верующие протестанты были сломлены жестокими репрессиями. Правители этих стран были полны решимости истребить ересь огнем и мечом. Прежде всего это были. Екатерина Медичи во Франции, Мария Лотарингская (мать Марии Стюарт) в Шотландии, Мария Тюдор в Англии и, до недавнего времени, сестра Карла V, Мария, в Нидерландах. Чем больше Нокс размышлял в своем женевском изгнании над этим положением, тем сильнее укреплялся в убеждении, что это не случайность. Печальная судьба протестантизма определяется беспрецедентной концентрацией власти в руках женщин! Распалась связь времен! А как же иначе можно назвать то, что так много женщин в настоящее время правит мужчинами? Это же противоестественно. Об этом прямо сказано в Библии — и в Ветхом, и в Новом Завете. Женщина-монарх — до недавнего времени такие случаи в европейской истории были крайне редки. Надо же наконец мужчинам с Божьей помощью подняться всем вместе и искоренить эту скверну, прежде чем она окончательно не разрушила Божью церковь!
В начале лета Нокс анонимно опубликовал свой знаменитый трактат «Первый трубный глас против чудовищного нашествия легионов женщин», представляющий собой исполненный злобы пасквиль против участия женщин в государственных делах, — самый свирепый из всех когда-либо обнародованных. «Женщина, несущая бремя правления над землями, людьми либо городами, — писал Нокс, — это противно самой природе, оскорбительно для Господа нашего, противоречит его высшей воле и законам, которые он для нас установил, и, наконец, отрицает самое понятие справедливости». Потому что недееспособность женщин настолько очевидна, что не требует даже никаких доказательств. В соответствии с перечнем несовершенств и пороков, которые Нокс приписывал женщинам, они были «слабыми, хрупкими, нетерпеливыми, глупыми, непостоянными, жестокими, распутными и не способными организовать никакое дело». Если бы суровые патриархи древности встали из могил и увидели, что творится сейчас, в 1550-е годы, они бы содрогнулись от ужаса и решили, «что наступил конец света, что мир рухнул под игом амазонок».
«Станет ли кто-нибудь отрицать, — вопрошал Нокс, — что это супротив природы — назначать слепого вести зрячих? Точно так же больные не могут руководить здоровыми, а маньяки разумными». Какими бы способностями женщины ни обладали, все равно по сравнению с мужчинами «они слепы, слабы, глупы и нерешительны». Поэтому положение, когда женщина стоит во главе государства, есть не что иное, как политическое уродство, и данный трактат имеет целью «покончить с этим уродством раз и навсегда».
Нокс осуждал всех женщин-правительниц без исключения, но двух, которые противостояли ему лично, выделял особо. Когда на голову его преследовательницы, Марии Лотарингской, возложили корону королевы Шотландии, он написал, что это все равно «как если бы надеть на корову седло». О Марии Тюдор злобный шотландец отзывался еще хуже. Для него она была второй Иезавель, порочной, нечестивой женой Ахава, которая занималась гонениями на проповедников Божьего слова и чье тело потом у городской стены раздирали на части собаки. Мария была английской «нечестивой Иезавелью, которую Господь в гневе своем поставил править над нами за наши грехи». Ее восхождение к власти вдвойне возмутительно, поскольку она была бастардом и установила в стране злобную кровавую тиранию. «По этой причине она столь презренна, что даже не имеет права называться низким именем женщины». Она превзошла все пороки, присущие ее полу, а преступления этой фурии не имеют в истории равных, заявлял неистовый шотландец.
Трактат Нокса был преступным деянием, поскольку подстрекал читателей к свержению власти женщин-правительниц. В Англии «Первый трубный глас…» был официально запрещен королевским указом. Все экземпляры трактата были поспешно сожжены, а любого нарушающего это установление немедленно казнили. Однако, несмотря на все меры, англичане читали и перечитывали обличительный трактат Нокса, и его приговор «кровавой тирании» Марии находил в их душах отклик. К тому же Нокс был лишь одним из многих публицистов того времени, чернящих Марию. В 1558 году их памфлеты и трактаты распространялись в Англии в огромных количествах, много больших, чем когда-либо прежде, повсеместно порождая злословие и лишая Марию последних остатков душевного равновесия. Ее называли «свирепой и безумной женщиной», «Вероломной Марией» и «Злобной Марией», насмехались над всеми ее государственными установлениями и зубоскалили по поводу королевской «беременности». Набожность королевы выставлялась в виде карикатурного слепого фанатизма, ее мужество, оказывается, было не чем иным, как свирепостью, а преданность супругу — рабской зависимостью вкупе с разнузданной похотью. Самым жестоким образом пасквилянты потешались над ее трагическим замужеством, утверждая, что Филипп, оставив Марию, поступил совершенно правильно, потому что проводить время с любовницами куда интереснее. Свою пожилую супругу он якобы откровенно презирал. А что делать, если подданные испанцы поднимают своего монарха на смех? Он женился на женщине, которая годится ему в матери. «Что же оставалось делать королю с такой старой клячей?» — повторяли злые языки.
В конце мая в Гринвич пришло письмо от Филиппа, которое должно было утешить Марию. Он сожалеет, писал Филипп, что не может быть рядом с королевой, хотя очень бы этого желал, и рад был бы узнать, что весть эту она воспримет «мужественно». Филипп благодарил Поула за то, что тот составляет его супруге компанию, то есть «радует ее одиночество», и отсылал его к графу Фериа за дальнейшими указаниями. О беременности Марии в письме не упоминалось вовсе. Теперь было уже совершенно очевидно, что ее раздутый живот — результат действия губительной опухоли, и потому мысли Филиппа были заняты ее наследницей. Он повелел Фериа посетить Елизавету, засвидетельствовать ей почтение от его имени и снискать расположение у мужчин из окружения принцессы.
Однако ни королева, ни Поул не были способны прочесть письмо Филиппа. Архиепископ лежал в бреду, а королева «страдала от перемежающейся лихорадки» и глубокой депрессии. Жестокая меланхолия заставила ее запереться в своих комнатах, где она многие часы возлежала в забытьи, больше похожем на смерть. В те редкие сейчас моменты, когда к Марии возвращалось сознание, королева сокрушалась, что рядом с ней нет Филиппа, ее терзали мысли о ненависти предавших ее подданных и потере Кале. Говоря о папе Павле III, известном франкофиле, Карл V однажды заметил, что после вскрытия тела понтифика в его сердце найдут три королевские лилии. Мария перефразировала это замечание. По свидетельству Фокса, услышавшего это от одного человека, которому, в свою очередь, эти, слова передала одна из самых близких фрейлин Марии, королева, придя в себя после очередного тяжелейшего приступа меланхолии, сказала в присутствии этой фрейлины и Сюзанны Кларенсье, что «внутри у нее огромная болезненная рана». Две приближенные дамы решили, что она имеет в виду неверность Филиппа, и принялись утешать королеву, говоря, «что король Филипп никогда ее не оставит».
«Меня угнетает не только это, — ответила Мария. — Когда я умру и буду вскрыта, внутри моего сердца вы найдете Кале».
В августе лихорадка Марии обострилась настолько, что ей пришлось переехать из Хэмптон-Корта в Сент-Джеймс. Ее лекари и приближенные были обеспокоены, потому что обычно к лихорадке она не была восприимчива. Чтобы успокоить Совет, лекари придумали, что такое состояние Марии даже к лучшему. «Из-за этого недуга, — торжественно объявили они, — королеву не станут терзать обычные недомогания», имея в виду обострение ее хронических заболеваний, случающееся каждую осень. Мария выполняла все их предписания и вообще «относилась к себе с величайшей заботой», однако болезнь существенно усугубляла неизбывная тоска, от которой она не могла избавиться. «Следует посмотреть правде в глаза, — писал один посол. — Недуг королевы, вероятнее всего, неизлечимый и потому рано или поздно отнимет у нее жизнь. Тем более что ее изматывает постоянное мучительное душевное беспокойство, которое на ее состояние влияет, возможно, еще хуже, чем сама болезнь».
В октябре Марию постигло очередное горе. Умирал Поул, и одновременно пришла весть о смерти двух самых дорогих для нее, после матери, людей. Умерли Карл V и его сестра Мария. Королева практически отключилась от внешнего мира, и ее лекарям, во главе которых стоял некий «доктор медицины мистер Цезарь», с большим трудом удалось вернуть ей ясное сознание, за что она была им весьма признательна. «По милости Ее Величества» доктору Цезарю было пожаловано сто фунтов в качестве вознаграждения за труды, но даже самой Марии было уже ясно, что долго она не протянет. Королева написала дополнение к своему завещанию, с грустью признавшись, что никакого «плода из ее тела», которому бы она могла оставить свою корону и земли, не родится. Она позаботилась о будущем Сюзанны Кларенсье, а также о благополучии слуг и фрейлин. Ее любимая Джейн Дормер заболела, и Мария направила к ней одного из своих лекарей, «обратив на фрейлину великое внимание и заботу, больше похожую на материнскую или сестры, чем госпожи и королевы». В последние недели жизни единственное, что обрадовало Марию, это предстоящая свадьба Джейн. После того, как были отвергнуты почти все соискатели, наконец-то нашелся человек, устраивающий и Джейн, и королеву. Им оказался временный посланник Филиппа в Англии граф Фериа, «самый совершенный джентльмен», который, как говорили, был у королевы в «большом фаворе». Мария снабдила свою ненаглядную Джейн достойным приданым, но вначале попросила ее отложить свадьбу до приезда Филиппа. Затем сдалась, понимая, что умирает, и сокрушалась, что может не дожить до дня венчания.
Послы и осведомители непрерывно сообщали Филиппу о состоянии здоровья супруги. Кроме того, по крайней мере до конца сентября Мария сама посылала ему письма. Когда они перестали приходить, Филипп забеспокоился. «Она не пишет нам уже несколько дней, — переживал король, — и мы весьма обеспокоены». Кроме проблемы наследования, его больше всего волновало то, что в своем теперешнем помраченном сознании Мария может стать жертвой мошенников. Когда ему сообщили о просьбе английского правительства разрешить импорт восьми тысяч единиц доспехов и такого же количества аркебуз и копий, он встревожился по поводу предназначения этого оружия. Предложение было сделано «от имени королевы», но подтверждающего письма Мария не прислала. К тому же ходили слухи, что «какой-то неизвестный хочет нажиться на спекуляции оружием». В конце концов выяснилось, что все это делается по прямому указанию королевы, и оружие было послано, но Филипп оставался настороже, «чтобы не было никакого обмана».
Получив в октябре весть об очередной глубокой депрессии Марии, Филипп срочно отправил Фериа обратно в Англию, чтобы тот был при ней в ее последние дни. Фериа привез с собой португальского лекаря Лодовикуса Нонниуса, считавшегося одним из лучших специалистов в империи. Периоды, когда Мария пребывала в сознании, сейчас бывали настолько редкими, что многие лондонцы считали, что она уже умерла. 4 ноября она оказалась еще способной выдвинуть предложения Совету о том, какие вопросы следует поставить на очередной сессии парламента, и требовала от советников, чтобы они убедили послов Филиппа на переговорах — в данный момент он пытался заключить с Францией мирный договор — обязательно включить в него пункт о возвращении Англии крепости Кале. Но Мария «уже была настолько слаба», что долго с советниками говорить не могла.
Они теперь каждый день возносили Богу молитвы о спасении королевы и повелели ставить к позорному столбу любого подданного, который скажет, что она умерла.
В обязанности Фериа входило не только находиться у постели умирающей королевы. Теперь, когда Марии оставалось жить самое большее несколько недель, досадная проблема взаимоотношений с ее наследницей Елизаветой не могла оставаться неразрешенной. Последние пять лет Елизавета жила как католичка, но большинство наблюдателей понимали, что, став королевой, она немедленно вернет в Англию протестантизм. Новая королева может изменить также и внешнюю политику, поскольку всем было известно, что французы для нее предпочтительнее испанцев. Однако Елизавета Тюдор была незамужней, и это являлось единственной надеждой Филиппа. Следует подыскать ей супруга, фламандца или испанца, и тогда после смерти Марии Англия не будет потеряна для империи Габсбургов. Хорошо, если бы Елизавета вышла замуж, скажем, за герцога Савойского. В этом случае Филипп мог надеяться на изменение ее политических пристрастий и сотрудничество в европейской политике.
Фериа покинул Брюссель, вооруженный указаниями «попытаться склонить королеву к тому, чтобы та разрешила своей сестре, леди Елизавете, выйти замуж с надеждой на наследование короны». Это была нелегкая задача, поскольку Мария упорно отказывалась считать Елизавету сестрой и не могла себе даже представить, что дочь Анны Болейн скоро наденет английскую корону. Тем не менее советники пошли навстречу Фериа. Они убедили Марию, что у нее нет выбора. Либо она должна смягчиться и признать Елизавету, либо государство погрузится в хаос гражданской войны. В конце концов Мария неохотно согласилась, и в Хэтфилд были делегированы два члена Совета, чтобы сообщить Елизавете новость: она скоро станет королевой. Одновременно в Хэтфилд прибыла Джейн Дормер с поручением Марии передать Елизавете «замечательные» драгоценности и взять с нее обещание, что она будет поддерживать католическую веру, заботиться обо всех, кто был в окружении Марии, и заплатит королевские долги.
В переговорах о браке Елизаветы посланник Филиппа успеха не достиг. Мария вообще не была в состоянии обсуждать достоинства жениха для своей наследницы, а сама Елизавета к предложению выйти замуж за герцога Савойского отнеслась пренебрежительно, заявив графу Фериа, что была бы последней дурой, если бы последовала примеру Марии и вышла замуж за иностранца. Затем ей было сделано весьма необычное предложение: если она согласится остаться католичкой, то Филипп, как только станет вдовцом, сам женится на ней. Елизавета отклонила это. Однако в Брюсселе почему-то все считали, что после смерти Марии Филипп обязательно женится на Елизавете, и фламандские и английские придворные уже перенесли свое внимание на рыжеволосую принцессу, которая должна была скоро стать королевой. Англичане покупали в Антверпене сотни ярдов шелка для нарядов по случаю коронации, а фламандцы постоянно обсуждали предстоящую женитьбу короля.
Вельможи и чиновники в большинстве своем уже покинули Сент-Джеймс и переехали в Хэтфилд, потому что королева угасала. Она больше не могла читать писем Филиппа, которые приносил ей Фериа. У нее едва хватило сил попросить графа передать супругу кольцо в знак ее неумирающей любви. Конечно, Мария ничего не знала о предложении, которое он сделал Елизавете, но по тому, как она «очень много вздыхала», фрейлины считали, что королева умирает скорее «от печальных мыслей», чем от болезни. Однажды, увидев своих приближенных сильно огорченными, Мария попыталась их успокоить тем, что описала образы небесной радости, которые наполняли ее сны. «Королева рассказывала им о том, какие хорошие ее посещают сны. Она видела много маленьких детей, похожих на ангелов, которые играли перед ней, очень приятно пели и дарили неземное утешение». Она говорила, что «всегда нужно иметь в душе святой Божий страх» и постоянно помнить, что человеческие дела — это всего лишь результат Божественного провидения. «Что бы ни случилось, — говорила она своим преданным слугам, собравшимся у ее постели, — вы должны быть уверены, что Господь милостив и все обязательно обернется к лучшему».
Для своего успокоения Мария вспоминала молитву, которую сочинила, чтобы «прочесть в час смерти». «О Боже, Иисус, — молилась она, — который исцеляет всех живущих и дарует вечную жизнь тем, которые умирают в вере! Я, жалкая грешница, отдаю себя полностью Твоей благословенной воле. В надежде на воскрешение я с готовностью и охотно теперь покидаю эту слабую, болезненную и порочную плоть». Она молила Господа даровать ей прощение, милосердие и благодать перенести с достоинством приближение своего последнего часа, «чтобы страх смерти не преодолел слабость моей плоти». «Даруй мне, о милостивый Отец, — заканчивала она, — благодать, чтобы, когда смерть закроет мои глаза, глаза моей души могли по-прежнему видеть Тебя, чтобы, когда смерть отнимет у меня речь, мое сердце по-прежнему могло рыдать и говорить Тебе: In manus tuas Domine, commendo spiritum meum — Господь, в Твои руки я отдаю душу свою».
Сорок лет спустя, далеко в Испании, пожилая герцогиня Фериа, бывшая Джейн Дормер, обливаясь слезами, рассказывала своему биографу, как умирала королева Мария.
«Находясь на пороге смерти, — говорила Джейн, — Мария на рассвете 17 ноября все же нашла в себе силы и попросила отслужить мессу в ее спальне. Несмотря на крайне тяжелое состояние, она слушала мессу с великим вниманием, рвением и набожностью, повторяя за священником каждую строку. Казалось, что эта месса возродила королеву к жизни. Ее низкий, резонирующий голос наполнял собой спальню. Miserere nobis, miserere nobis. Dona nobis pacem.[69] После чего королева погрузилась в благочестивые размышления, чтобы затем поклониться телу Христову. А в самый разгар мессы закрыла глаза и вверила свою благословленную душу Господу. Последним, кого увидела моя госпожа, — рассказывала Джейн, — был ее спаситель и искупитель… Не сомневаюсь, что она вскорости после этого узрела его на небесах».
Согласно описанию Джейн, Мария умерла, как и подобает святым мученицам, однако, в соответствии с другими источниками, в том, как приняла королева свою смерть, не было ничего необычного. Мария рассталась с жизнью настолько спокойно, что все, кроме присутствующего лекаря, «думали, что королева погрузилась в сладкий сон». Он один осознал, что она «отошла в мир иной» и, видимо, был единственным, кто зафиксировал момент окончания правления королевы Марии и начало эпохи королевы Елизаветы.
На противоположном берегу реки, в Ламбетском дворце, Поул принял весть о смерти Марии, сам находясь на смертном одре. Эта «окончательная катастрофа» вызвала у него последний приступ, и в тот же день, к семи часам вечера, он тоже умер.
Вполне возможно, что подданные Марии и ощущали какую-то скорбь по поводу ее кончины, но в любом случае очень скоро она сменилась радостью по случаю восхождения на престол новой королевы. Мария умерла где-то между четырьмя и пятью часами утра. К полудню уже «звонили колокола всех лондонских церквей, а к ночи были зажжены уличные костры и вынесены столы, чтобы все ели, пили и радовались новой королеве Елизавете, сестре королевы Марии». Сама Елизавета выслушала весть о смерти Марии спокойно, но затем упала на колени и расплакалась, воскликнув: «Наконец-то Господь смилостивился и сотворил чудо!»
Филипп написал своей сестре в Испанию (где она, к большому неудовольствию Нокса, была регентшей), казалось, потрясенный смертью отца, тетки и жены всего за несколько недель. «Можешь себе вообразить, в каком состоянии я нахожусь? — писал он. — Такое ощущение, что у меня отняли сразу все». Про Марию он добавил: «Пусть Господь милосердный примет ее. Я глубоко скорблю и чувствую, что мне будет ее не хватать». Эти несколько предложений в его письме, несомненно, можно счесть искренними, однако они вставлены в середину длинного абзаца, посвященного детальному обзору мирных переговоров. Даже своей смертью Мария смогла лишь ненадолго отвлечь супруга от государственных дел.
Тело покойной королевы больше трех недель было выставлено для доступа в Сент-Джеймсе, пока готовились траурные одежды для воинов и попоны для лошадей. 12 декабря все было готово, и похоронный кортеж начал путь к Вестминстеру. Первой шла большая группа скорбящих под штандартами с изображением Сокола и Оленя. Далее следовали по двое несколько сотен приближенных дам из окружения покойной королевы в черных одеяниях. Вдоль процессии, поддерживая в ней порядок, взад и вперед ездили герольды. Затем шли дворяне под знаменами с символами Белой Борзой и Сокола и с украшенными золотом гербами Англии. Непосредственно перед телом следовали герольды, неся рыцарское одеяние Марии — ее шлем, детали гербового щита и мантию, а также меч и доспехи. Гроб везли на колеснице, где находился выполненный на ткани очень похожий портрет покойной королевы. На нем Мария была изображена в ее любимом малиновом бархатном костюме, с короной на голове и скипетром в руке, а «пальцы были украшены большим количеством прекрасных колец. Самой близкой из присутствовавших на похоронах родственников покойной была кузина Марии, Маргарет Дуглас, графиня Леннокс. Она следовала за катафалком, а с ней придворные фрейлины — верхом, все в черных одеяниях, свисающих почти до самой земли. Замыкали процессию клирики королевской часовни, монахи и епископы.
Кортеж остановился у главных дверей Вестминстерского аббатства, и гроб с телом королевы был внесен внутрь. Всю ночь ее тело охраняли сотни бедных в черных одеяниях, с длинными факелами в руках, окруженные королевскими гвардейцами, также державшими факелы. На следующий день отслужили похоронную мессу. Епископ Винчестерский, сознавая, что навлекает на себя гнев повой королевы, восславил Марию в самых сердечных словах.
«Если бы ангелы были смертны, я бы скорее сравнил ее уход со смертью ангела, чем земного существа, — сказал он, перечислив список добродетелей и благотворительных деяний усопшей королевы. — Она никогда не забывала о своих обещаниях и была исключительно милосердна к обидчикам. Она сочувствовала бедным и угнетенным и была снисходительна к своим пэрам. Она восстановила больше разрушенных зданий, чем какой-либо другой правитель в этом государстве, и я молю Господа, чтобы ее добрые деяния были продолжены в будущем».
Епископ почти ничего не сказал о религиозной политике Марии, но благословил набожность покойной королевы.
«Я истинно верю, — сказал он, — что она была единственным по-настоящему богобоязненным существом в этом городе».
После окончания траурной речи гроб отнесли в часовню Генриха VIII и опустили в могилу на северной стороне. Ее сердце, «уложенное в гроб в обшитом серебром бархатном мешочке», было захоронено отдельно. Приближенные дворяне сломали свои жезлы и бросили в могилу, а затем фанфары возвестили о начале торжественной тризны.
Как только вельможи удалились, слуги, нанятые плакальщицы и лондонцы, пришедшие посмотреть на похороны королевы, буквально за несколько минут разорвали на куски все знамена и штандарты, уставленные вокруг алтаря, а также драпировки, которыми были обвешаны стены. Они толкались и дрались между собой за кусочки ткани («каждому хотелось ухватить побольше»), пока все не изорвали в клочья. Особенно досталось портрету королевы.
На следующий день епископу Винчестерскому сообщили, что «за недостойное поведение, какое он позволил себе во время заупокойной службы по королеве Марии», ему предписано на все время празднования восшествия на престол королевы Елизаветы находиться под домашним арестом.