Глава 22. Белая комната

Белый здесь был не цветом, а режимом. Потолок — белый, стены — белые, простыня — белая, даже шум — белый: лампа под потолком трещала, как плёнка на паузе. На стене — календарь с крупными цифрами, иголкой приколотый к побелке. Чёрным по белому: 23 сентября 1993. Я специально моргнул, отвёл взгляд, снова посмотрел — не меняется. Эта дата сидела, как кнопка «REC», и мигать не собиралась.

— Меня зовут Марк, — медленно, по слогам, проговорил я в сторону двери. — Марк Грошев. Не Валерий.

Дверь приоткрылась настолько, чтобы внутрь просунулся тонкий нос и внимательные глаза в круглых очках. Медсестра — в крахмальной шапочке, с белой, как снег, повязкой на руке. Она посмотрела на меня с усталым состраданием людей, у которых на смене пять таких же «не Валериев».

— Вы снова забыли? — спросила она так, будто уговаривала ребёнка съесть суп. — Вчера вы уже спрашивали.

— Я не спрашивал, — выдавил я. — Я утверждаю.

— Угу, — сказала она и исчезла, оставив за собой шёпот хлопка двери и запах карболки.

Я посмотрел на свои руки — всё те же чужие, жилы, морщины, суставы, как колени старого табурета. Если это сон, то он слишком педант: не забыл ни одной складки. На тумбочке — мой «Зенит», немой, но присутствующий, как глаз в темноте. Чуть дальше — стакан с ложкой, эмалированный тазик, стеклянная капельница с пузырьками, которые то поднимались, то опускались, как лифты в доме без лифтов.

— Дышите, — сказал голос у изголовья.

Я вздрогнул. Рядом стояла она. В белом халате, с бейджем (я успел прочесть: «Ольга В. Грошева»), со стетоскопом, который тенью лежал на её ключице.

— Я дышу, — буркнул я. — И говорю. Это важно: я — не Валерий.

— Здесь вы — Валерий Николаевич, — спокойно ответила она. — И если хотите выбраться, вам придётся играть свою роль.

— Я плохой актёр, — сказал я, хотя знал: наоборот, слишком хороший. — И что у моей роли в репликах?

— «Мне лучше, доктор», «я всё помню», «спасибо сестре», — перечислила она, как меню столовой. — Начнём с малого.

— А если я скажу «камера, мотор»?

— Тогда мы вернёмся туда, где уже были, — мягко сказала она и кивнула на «Зенит». — А вы ведь этого не хотите.

Я посмотрел в окно. За мутным стеклом — двор, клены, лавка. Мимо прошёл человек в полосатой пижаме, и на секунду мне показалось, что это я. Младший. В куртке, которую я так любил. Но он не поднял головы. Туман внутри головы был гуще, чем снаружи.

— Доктор, — позвал я и поймал себя на «доктор», не «Ольга». — Почему меня называют именем отца?

— Потому что иначе вы не справитесь с тем, что видите в зеркале, — тихо ответила она. — Иначе зеркало справится с вами.

Она подвела меня к раковине. Над ней — простое стекло, без рамки. Я приготовился увидеть знакомое усталое лицо пятидесятилетнего, но стекло показало другое. Его. Отца. Валерия. Поджитые скулы, тень щетины, взгляд, в котором всегда жил недосказанный выговор.

— Внушение? — спросил я, хотя язык прилип к нёбу.

— Зеркало, — сказала Ольга. — Всего лишь зеркало.

Я открыл рот, и его губы в стекле открылись. Я сказал: «Меня зовут Марк», — а его губы сформировали «Меня зовут Марк». Не отражение меня — отражение его, синхронное моей речи. В горле встал ком, знакомый, как запах бензина на трассе.

— Хватит, — попросил я.

— Хорошо, — согласилась она и перевела мой взгляд обратно в палату. — Правила всё те же: не подходить, не включать, не бить.

— Чем больше правил, тем меньше смысла, — огрызнулся я.

— А смысл в том, что внешнее должно совпасть с внутренним, — ровно сказала Ольга. — Иначе вас заберут в «другое отделение».

— Психиатрия? — дернулся я.

— Память, — поправила она. — Там лечат тем, что у вас отбирают.

Дверь снова приоткрылась — на этот раз шире. Медсестра, та же, с аккуратными пальцами пианистки, принесла металлический поднос. На подносе — шприц, ватка, пузырёк. И улыбка, теплая, как чай в гранёном стакане.

— Валерий Николаевич, уколчик, — сказала она. — Чтобы легче было. Вы сегодня как-то… нервно.

— Не надо, — попросил я. — Со мной всё в порядке.

— Это вы вчера говорили, — мягко упрекнула она. — И позавчера. И ещё на прошлой неделе. Вы снова забыли? Вчера вы уже спрашивали.

Слово «вчера» упало в грудь тяжёлым стеклянным шаром. Вчера. Вчера. Вчера. Здесь «вчера» — это эхо.

Ольга кивнула сестре: подождать. Потом наклонилась ко мне ближе, так близко, что я почувствовал холод её дыхания.

— Если не хотите укол — играйте роль, — прошептала. — Пять минут. Скажите то, что от вас ждут. И потом — мы поговорим.

Я сглотнул. Пять минут — как вечность и как титры одновременно.

— Ладно, — сказал я, повернувшись к сестре. — Мне лучше, сестра. Я всё помню. Спасибо.

Сестра удовлетворённо кивнула, отступила на шаг, как будто занавес опустился. Укол — отменяется. Пластмассовая улыбка — остаётся. «Завтра» — где-то в коридоре.

Радио на тумбочке ожило, как домашний зверёк, про которого забыли. Шум, треск — и голос диктора, знакомый, как утренний гимн:


«…на трассе М-10 произошла авария…»

— Достаточно, — сказал я радиоточке и выключил её. Пальцы сами нашли нужный рычажок.

— Видите, — удовлетворённо сказала Ольга. — Роль даётся.

— Вы прекрасно знали, что я это сделаю, — сказал я. — В этом и номер: вы знаете ходы быстрее, чем я их придумываю.

— Я много раз смотрела этот фильм, — сказала она, и на секунду в голосе промелькнула усталость. — Вы — впервые.

Я сел на край кровати, упёршись ладонями в матрас. «Зенит» тяжело лежал рядом, как камень, привязанный к щиколотке. На календаре — 23 сентября 1993 — будто прибивали гвоздём каждый раз, когда я пытался сорвать лист.

— И что дальше? — спросил я. — Декорации — белые, роль — задана, зеркало — с подвохом. Финал у нас какой?

— Финал зависит от того, кого вы назовёте в следующей сцене, — сказала Ольга. — Себя? Или его?

— Вы судья? — спросил я.

— Проводник, — сказала она. — Судьи сидят по другую сторону стекла.

Я поднялся, морщась от хруста в спине — этот звук никогда мне не принадлежал. Подошёл к зеркалу снова — и намеренно открыл рот.


— Меня зовут… — сказал я и остановился. Внутри всё завязалось узлом. Казалось, если скажу не то — нитка оборвётся.

В отражении его губы дрогнули, ожидая подсказки.

— Меня зовут… — повторил я. На стене календарь щёлкнул невидимой пружиной. — …Марк.

Уголки его губ в зеркале вздрогнули, но не послушались. Он шевельнул губами: «Валерий». И это было хуже любого удара.

— Видите? — шепнула Ольга у плеча. — Здесь не верят словам. Здесь верят тому, кто их произносит.

— Значит, меня проверяют на подлинность? — спросил я, вытирая ладонью лоб. Ладонь — холодная, чужая.

— Значит, вас просят вспомнить без камеры, — сказала она. — И без зеркала.

За дверью прошуршал коридор, колёса каталки прошли, как гроза; кто-то кашлянул; кто-то сказал: «тридцать в седьмую». Всё это звучало как шум старого фильма — и всё же держало на плаву. Я вдруг понял: могу дышать — и это уже сюжет.

— Пять минут прошли? — спросил я.

— Почти, — сказала она. — Осталось признать очевидное.

— И что очевидно?

Ольга улыбнулась — я почти поверил в тепло в этой улыбке.

— Что играя чужого, вы сможете выйти собой. Но только если не сорвёте дубль.

Я сел обратно на койку. Сестра аккуратно подправила мне одеяло, пока я не видел, и шепнула, уже уходя:

— Пейте воду, Валерий Николаевич. И не волнуйтесь. Завтра всё будет лучше. Вы снова вспомните.

Я хотел крикнуть ей в спину, но только подумал: здесь «завтра» — это петля.

На тумбочке «Зенит» тихо щёлкнул — как зубами во сне. Я положил на него ладонь.

— Хорошо, — сказал я белой комнате, белой лампе, белому календарю. — Играть, так играть.

И впервые за день стало не страшно, а работно: будто я вошёл на сцену, где мизансцена уже расставлена, и осталось — дыхание, пауза, слово.

— Начнём с репетиций, — добавил я и встретил взгляд Ольги. В нём не было одобрения — только кивок: «поехали».

За стеной кто-то выключил радио. Тишина стала чистой, как новый лист. На нём чётко читалось заглавие следующей сцены: «Проснись — ещё раз».

Меня возили по отделению, как реквизит: каталка, белые стены, двери с маленькими прямоугольными окнами, в которых отражался один и тот же мужчина — я, но постаревший, присыпанный гипсом лет. На каждом повороте висел тот же календарь, та же дата — 23 сентября 1993 — будто её размножили на ксероксе и прибили ко времени мебельными скобами. Иногда рядом с датой была заметка от руки: «План обхода», «Кровь — анализ», «Режим — строгий», и каждый раз я улыбался: режим у них белый, как шум.

Меня привезли в процедурный, посадили. Напротив — стол, за столом двое: тот лысоватый врач с блокнотом и женщина в очках, чьи «мм-гм» кивали аккуратнее, чем голова. Между нами — стакан воды, бумажный лоток с таблеткой, как крошечная белая планета.

— Имя? — спросил блокнот.

— Марк, — ответил я, глядя прямо. — Грошев.

— Фамилия совпадает, — сказала женщина, не поднимая глаз. — Прогресс.

— Дата? — спросил блокнот.

— 23 сентября 1993, — произнёс я, не отрывая взгляда от календаря за их спинами. — У вас это написано на каждой стене.

— Где вы находитесь? — блокнот был терпелив.

— В больнице. В павильоне съёмок. В собственной голове, — перечислил я. — Выбирайте любое.

Лысоватый врач вздохнул. Женщина подняла глаза — в них было не раздражение, а усталое профессиональное сострадание. Она подвинула ближе лоток.

— Примите, пожалуйста. Снотворное лёгкое. Поможет от тревоги.

— Снотворное — это билет в монтажку, — сказал я и положил пилюлю на язык, чтоб не спорить, а потом под языком, по школьной привычке, спрятал её к щеке. Вода холодно стукнула по зубам. Я улыбнулся: актёрская школа — провинциальная, но рабочая.

В этот момент дверь приоткрылась, и в проёме оказалась Ольга. Она вошла, не спросив, и стала рядом, как тень от лампы: невесомая, но резкая.

— Дайте нам минуту, — сказала она коллегам. Тон был такой, что спорить не хотелось. Те переглянулись — и вышли. Дверь мягко, почти деликатно прикрылась.

Ольга наклонилась, её волосы — чистые, сухие — едва коснулись моего плеча. Шёпот лёг прямо в ухо:

— Ты должен играть свою роль. Игра — это коридор. По нему выходят.

— А если это клетка? — спросил я. — Если роль — оковы?

— Оковы — то, что ты берёшь. Коридор — то, что тебе дают, — она поставила стеклянный стакан на стол, отчётливо, как метку. — Пойдём с простого. Что ты скажешь, если тебя снова спросят имя?

— Марк, — ответил я. — Без комментариев.

— Скажи «Валерий», — попросила она. — Один раз. Не для них — для себя. Посмотри, что сделает зеркало.

— Не хочу его подпитывать, — мотнул я головой.

— А ты не подпитывай. Отслеживай. — Она кивнула на раковину с зеркалом в углу процедурной. — Включай наблюдателя, не героя.

Я встал и подошёл. Белая плитка, запах спирта, кран, у которого холодная вода всегда чуть теплее, чем тёплая. Над краном — стекло. Я вдохнул.

— Меня зовут Валерий, — произнёс я, как чужую реплику.

В зеркале его губы безупречно повторили: «Валерий». Щёки — те самые, голос — не слышен, но по дрожанию носогубной складки я узнал: отцовское «терпеть». И тут же, поверх отражения, как субтитры, проступило — я не уверен, как: глазами, кожей — МАРК. Слово возникло тонким инеем изнутри стекла и тут же растаяло.

— Видишь? — сказала Ольга. — Роль — это звук. А кто произносит — текст.

— То есть имя «Валерий» — пропуск, а иней «МАРК» — подпись? — спросил я.

— Скажем так, — кивнула она. — Печать и инициалы.

Я вернулся к столу. Пилюля всё ещё пряталась за щекой, как плохая мысль. Я кашлянул — и она, чёртова маленькая нить, выпала в ладонь. Я сжал кулак.

— Что будет, если я продолжу говорить «Марк»? — посмотрел я прямо ей в глаза.

— Тебя переведут в другое отделение, — ответила она так, будто говорила «в другой жанр». — Там лечат тем, что вынимают.

— Память? — уточнил я.

— Роли, — поправила она. — Потом ты не сможешь сыграть ни одной — даже свою.

Мы замолчали. За дверью прошуршала каталка, стукнуло ведро, радио в коридоре чужим голосом прочитало одно единственное слово — «авария» — и захлебнулось.

Ольга кивнула на камеру, которую я прихватил с тумбочки, как ребёнок плюшевого зверя.

— Её положишь в шкаф. Пока. Пусть полежит. Это и будет твоё «не включай».

— А если там — мой выход? — спросил я.

— Выход всегда там, — сказала она. — Но дверь открывается снаружи.

Врач с блокнотом вернулся, как будто стоял за дверью весь этот разговор. Он присел, снова положил руку на стол — ладони у него были тёплые, человеческие.

— Продолжим, Валерий Николаевич? Имя — вы помните. Дата — помните. Семья?

Я вдохнул — и впервые позволил себе сыграть чужой текст осознанно, как актёр в пьесе, где смысл в пауze, а не в словах:

— Жена… — сказал я и, сам не ожидая, добавил: — Ольга.

Врач поднял голову. Женщина в очках отметила карандашом: «контакт». Ольга никак не отреагировала — только тонкая складка у рта дрогнула. Попали.

— Дети? — продолжил врач.

— Один, — сказал я. — Марк.

Собственная фамилия прозвучала, как вбитый в стену гвоздь: держит и царапает. В зеркале — если бы я на него смотрел — наверняка движения губ совпали бы идеально.

— Хорошо, — сказал врач. — Это уже лучше. Память возвращается, Валерий Николаевич.

«Память возвращается» — смешно. Она, как кошка: сама приходит, сама уходит, никто её не зовёт. Я почувствовал, как таблетки, которых нет во мне, всё равно начинают действовать — не химией, а обстоятельствами.

— Можно обратно в палату? — спросил я.

— Конечно, — врач улыбнулся. — Вы молодец.

Ольга взяла каталку, и мы поехали. В коридоре я поймал своё отражение в стеклянной двери — его лицо, мои глаза. Пятно света за плечом сложилось в знакомую форму круга. Ни зелёного, ни красного — просто ноль.

— Ты хорошо держишься, — прошептала Ольга, толкая каталку. — Ещё чуть-чуть.

— Сколько — «чуть-чуть»? — спросил я. — До конца смены? До конца жизни?

— До следующего «проснись», — сказала она. — И ты знаешь, когда оно прозвучит.

В палате я сел, положил «Зенит» в шкаф, как она просила, и, не закрывая дверцы до конца, долго смотрел на чёрный объектив в темноте — будто в глаз зверя, привыкшего смотреть первым. Дверцу всё-таки прикрыл.

Медсестра заглянула — та самая, в крахмальной шапочке.

— Водички? — предложила. — И, пожалуйста, попробуем поспать. Завтра будет легче.

— Вы снова забыли? — произнёс я её фразу и улыбнулся. — Вчера вы уже спрашивали.

Она тоже улыбнулась — устало, по-человечески.

— Значит, всё-таки помните, Валерий Николаевич.

Когда дверь закрылась, я поднялся, подошёл к зеркалу и — без слов — разглядел в нём его губы. Я ничего не говорил, а губы всё равно двигались. Сначала медленно, потом быстрее. Без звука. Как если бы кто-то перемотал отцовский немой фильм и пытался догадаться по артикуляции: «Не включай… Не подходи… Не перепутай…»

Мне стало не по себе. Я приложил руку к стеклу. Оно было тёплое. Тёплое — как чужая ладонь.

— Играть роль, — повторил я шёпотом. — Ладно. Но финал напишу я.

Радио на тумбочке, будто подслушав, тихо щёлкнуло. И в паузе, прежде чем диктор успел собрать слова про «аварию», я ясно услышал — ровно, без эха — мой голос, как упрямая реплика из другой сцены:

— Проснись.

Я не спал, но палата дышала сама по себе — ровно, размеренно, как лёгкие спящего, которого нет. Лампа под потолком не выключалась, и свет казался вечным утренником, где ребёнок должен выйти на сцену и рассказать стишок, забытый ещё до выхода.

Я сидел на краю койки, руки — чужие, возрастные — лежали на коленях. В них чувствовалось что-то деревянное: сила была, но чужая, не моя. Повернул ладони — мозоли, трещины, вены. Смотрел и повторял про себя: это не мои руки. Но стоило поднять взгляд к зеркалу над раковиной — там они двигались синхронно со мной, как будто подтверждали обратное.

Вдруг дверь приоткрылась. Медсестра с усталой добротой заглянула.

— Всё ли у вас хорошо, Валерий Николаевич?

— Марк, — сказал я. — Меня зовут Марк.

Она вздохнула так, будто услышала каприз, и снова произнесла своё вечное:

— Вы снова забыли? Вчера вы уже спрашивали.

И закрыла дверь.

Эти слова стали эхо-молотком. Вчера. Вчера. Вчера. Здесь «вчера» было петлёй.

Я подошёл к тумбочке, открыл дверцу, где лежал «Зенит». Взгляд объектива встретил меня, как глаз, который не мигает. Я взял его в руки. Нажал кнопку. Ничего. Даже щелчка. Но в ухо будто впился знакомый звук — прокручивающаяся плёнка.

И в этот момент я заметил на стене рядом с календарём: маленькую тень. Она дрожала, словно от дыхания. Подошёл ближе. Это была рамка для фотографии. Пуста, но внутри — стекло, а в стекле — зеркало. Не просто отражение: словно кто-то изнутри ждал.

Я наклонился. В отражении — лицо отца. Но губы двигались в такт моему дыханию. Сначала беззвучно, потом тише, чем шёпот:

Не включай… не верь… не подходи…

Я отшатнулся.

— Ольга! — позвал я.

Она вошла почти сразу, будто ждала за дверью. В белом халате, с тем же спокойствием врача, которое прятало что-то более холодное.

— Ты видел? — спросил я, показывая на рамку.

Она глянула. Там была только пустота, чистое стекло.

— Что именно?

— Его. — Голос дрогнул. — Моего отца.

— Ты снова путаешь. — Она приблизилась, заглянула в глаза, как проверяют реакцию зрачков. — Вспоминать опасно. Ты начал путать роли.

— А если это не путаю, а нахожу? — выдохнул я.

Она ничего не ответила. Только положила холодную ладонь мне на плечо. Холод проник сквозь ткань пижамы.

— Ты должен играть, — тихо сказала она. — Здесь выживают только актёры.

— А если я сорву спектакль? — спросил я, сжимая «Зенит».

— Тогда занавес опустится. И уже не поднимется.

Мы молчали. Только радио тихо зашипело, и из треска выпала знакомая фраза:

…на трассе М-10 произошла авария…

Я бросил взгляд на календарь. Цифры не изменились: 23 сентября 1993. И в этот миг я понял: эта дата не принадлежит вчера или завтра. Это сама сцена. Она застывшая. Она — петля.

Я снова посмотрел в зеркало. Там был не я. Там был он. Но губы двигались моими словами. И я сказал:

— Я не Валерий. Я Марк.

Губы в зеркале улыбнулись. Но улыбка не моя. Улыбка отца.

И тогда я понял: белая комната — это не больница. Это монтажная. Здесь режут, клеят, зацикливают кадры. И если я хочу выйти, мне придётся сыграть чужое имя так, чтобы внутри остался я сам.

Ольга посмотрела на меня долгим, выжидающим взглядом.

— Ты готов?

— К чему?

— К дублю, — ответила она. — Он начнётся с твоего согласия.

Я кивнул. Даже если внутри всё кричало «нет».

Потому что в белой комнате иногда единственный способ остаться собой — это согласиться быть другим.

Лампа над головой мигнула. И время снова запустилось.

Загрузка...