— Но я пришла предупредить вас, что пока не смогу уплатить…
Лицо управляющего приняло явно недовольное выражение. Впрочем, он не был черствым человеком. Лицо у него было честное и доброе, со следами пережитых лишений и забот. Он пристально посмотрел на молодую женщину и после минутного раздумья ответил:
— Очень жаль… но что ж поделаешь! Комната у вас небольшая, и я думаю, домовладелец не выселит вас, если вы один раз не внесете денег в срок. Однако, если это повторится…
— Мне обещали работу, — с живостью перебила Марта, — и я надеюсь, что она меня обеспечит…
Управляющий молча поклонился, а Марта, покраснев и опустив глаза, вышла на улицу. Скоро она вернулась домой, неся в узелке разные покупки. Она не могла уже больше брать обеды в столовой и упрекала себя даже за то, что брала их до сих пор, так как потратила денег больше, чем следовало. О себе она не беспокоилась. Под тяжестью забот, погруженная в свои мысли, Марта мало думала о еде. Она считала, что стакана молока и булки в день ей вполне достаточно для поддержания сил. Но маленькая Яня, дрожавшая от холода в плохо отапливаемой комнате, нуждалась в горячей пище — хотя бы один раз в день.
Поэтому Марта на последние деньги купила немного масла, крупы и кастрюльку.
«Вместо того чтобы топить печку утром, — решила она, — я буду топить ее в полдень и заодно варить каждый день что-нибудь горячее для Яни».
Она не могла также примириться с мыслью, что ее ребенок не будет есть мяса. И так уже девочка бледная, слабая, истощенная лишениями, которых она раньше не знала. Но свежее мясо стоит очень дорого, и чтобы его сварить, нужно много дров. Поэтому Марта купила фунт ветчины. Делая эти покупки, она вспомнила про дешевые столовые. Она слыхала о них прежде, когда была женой чиновника, получавшего приличный оклад, и сама щедрой рукой жертвовала на благотворительные дела. Но и дешевая столовая сейчас могла оказаться для нее слишком дорогой, да и, кроме того, ей было противно обращаться за помощью в благотворительные учреждения.
«Это для стариков, — думала она, — для больных, калек, сирот, для людей совершенно беспомощных или опустившихся. А я молода, здорова, — и немало есть работы, за которую я еще не пробовала браться и которую, быть может, сумею выполнять. Если мне не повезло вначале, так это еще не значит, что я должна искать благотворительной помощи».
«Никогда!» — сказала она себе и, снова открыв кошелек, пересчитала оставшуюся мелочь. В нем было всего около трех злотых.
«Хватит на неделю на молоко и булки для меня и для Яни, — подумала она, — а за это время добрые люди подыщут мне работу…»
Знакомые Марты со Свентоерской улицы были люди очень добрые, они искренно хотели помочь бедной женщине, внушавшей им сострадание и уважение. Им это было нетрудно, так как муж Марии Рудзинской занимал видный пост в редакции одного из популярнейших варшавских иллюстрированных журналов и мог предоставить работу многим нуждающимся.
Муж Рудзинской был давнишним и весьма уважаемым сотрудником этого журнала. Его слово имело здесь большой вес, его ходатайство не могло быть оставлено без внимания.
К тому же Адам Рудзинский был писатель, интересовавшийся почти исключительно социальными проблемами, а в том числе и положением трудящихся женщин в обществе. Марту он видел несколько раз, когда она приходила на уроки. Привлекательная внешность молодой женщины, ее траур, достоинство, с которым она держалась, и благородный поступок, о котором с восхищением рассказала ему жена, усилили его желание помочь ей.
Результат был благоприятный и не заставил себя долго ждать. Еще одна пара рук не была лишней в журнале, которому требовались работники, но сперва нужно было выяснить степень пригодности новой сотрудницы, чтобы решить, можно ее принять или нет.
Благодаря стараниям Адама Рудзинского дело подвигалось быстро, но Марте ожидание показалось очень долгим. С того дня, когда она добровольно отказалась от урока, прошла неделя; ее скудный запас денег почти совсем истощился, а вынужденное безделье ужасно ее угнетало, тревожило и лишало сна. И вот однажды утром, выйдя из дому, Марта пошла на Длугую улицу и постучала в дверь справочной конторы. Людвика Жминская приняла ее еще холоднее и официалынее, чем прежде.
— Я слышала, что вы уже не даете уроков у Рудзинских, — сказала она. — Жаль, это очень плохо как для вас, так и для меня: от мнения таких людей зависит репутация моей конторы.
Марта вспыхнула — она поняла упрек, скрытый в словах Жминской. Однако она стремительно подняла голову и сказала с искренним огорчением:
— Простите, что я не оправдала ваших надежд.
— Если бы это касалось лично меня, — перебила ее Жминская, — это не имело бы никакого значения, но если люди не будут питать ко мне доверия, это принесет большой ущерб моему делу.
— Вы ошиблись во мне, — продолжала Марта, — потому что и я ошиблась в самой себе. Панна Рудзинская для меня слишком знающая ученица. Я думаю, если бы мне пришлось обучать начинающих, я лучше справилась бы со своей задачей. Поэтому я еще раз обращаюсь к вам с просьбой: не можете ли вы найти мне уроки с начинающими?
Но Людвика Жминская не смягчилась.
— Спрос на учителей для начинающих гораздо меньше, а таких учителей гораздо больше, — сказала она, помолчав, с иронией в голосе. — Конкуренция огромная, поэтому оплата очень низкая. Сорок грошей, самое большее — два злотых за час…
— Я согласна на любые условия, — ответила Марта.
— Конечно, приходится соглашаться, когда нет другого выхода. Однако я вам ничего не обещаю. Посмотрю, постараюсь… Во всяком случае сейчас у меня ничего нет, и вам придется долго ждать.
Марта внимательно смотрела на хозяйку конторы. Ее глаза, грустные, задумчивые, но спокойные, искали, ныть может, на лице пожилой женщины доброжелательности и сочувствия, какие она заметила, когда была здесь в первый раз. Но Жминская оставалась теперь непреклонной, холодной и официальной. Марта вспомнила ее слова, сказанные два месяца тому назад:
«Женщина только тогда может проложить себе дорогу трудом, завоевать независимость и положение в обществе, когда у нее есть выдающиеся способности или обширные знания в какой-либо области».
У Марты ничего этого не было, и хозяйка конторы, уже разочаровавшись в ней, считала ее, вероятно, назойливой клиенткой, которая скорее может компрометировать, чем принести пользу ее конторе. И от нее, к которой ежедневно приходили с такими просьбами десятки людей так же нуждающихся и с такими же недостаточными знаниями, нечего было ожидать сочувствия.
Марта поняла, что ее карьера учительницы окончена, и, куда бы она теперь ни обратилась, всюду сначала проверят товар — ее знания — и, убедившись в его низкосортности, откажут ей сразу, или она попадет в разряд тех, кто вынужден долго дожидаться самого жалкого заработка. Она согласилась бы на любые условия, но долго ждать не могла.
«Как я была наивна, до какой степени не знала людей и себя самое, когда, поселившись в этой жалкой комнатушке, думала, что достаточно мне заявить о своем желании трудиться, и я получу работу. Вот теперь хожу с одной улицы на другую, от одного дома к другому и ищу… И все же, если бы я умела хорошо что-нибудь делать…»
Мария Рудзинская весело встретила Марту, горячо пожала ей руку и, не дожидаясь вопросов, сказала:
— В журнале, где работает мой муж, как раз ищут иллюстратора. Вот эскиз, сделанный известным художником. Вам поручено его скопировать. Оплата целиком будет зависеть от качества вашей работы; и от того же зависит, получите ли вы и другие заказы.
Бледный луч декабрьского солнца, проникая между стенами домов, озарял чердачное оконце и скользил по столу, за которым сидела Марта, сосредоточенно вглядываясь в лежавший перед ней рисунок. На нем было изображено несколько ветвистых деревьев и пышных кустов, в тени их сидела красивая женщина, а из-за ветвей выглядывали детские головки. На заднем плане с большим искусством изображен был деревенский домик с террасой, обвитой плющом. Позади него вилась дорога, очертания которой терялись в тумане. Это была несложная композиция, сценка из деревенской жизни, но, написанная умелой и вдохновенной рукой талантливого художника, она представляла собой прекрасное произведение искусства, и сельский домик, четырьмя окнами смотревший на зрителя, и стройная женщина, блаженно отдыхавшая под тенью дерева в позе, полной небрежной грации, и задорные личики детей, выглядывавшие из-за куста роз, и уходившая вдаль дорога — все здесь ласкало взгляд, воспламеняло воображение, побуждало мысль к сравнениям и догадкам. Превосходная техника исполнения сочеталась с поэтичностью замысла. Вдохновение и высокое мастерство равно помогали художнику, когда он легкой и уверенной рукой набрасывал эту картину, полную глубокого чувства, прелести и спокойной гармонии.
Однако не техническое совершенство сразу привлекло внимание Марты; рисунок, прежде всего, пробудил в ней воспоминания прошлого и поразил трагическим контрастом с ее настоящим.
При виде этого сельского домика, тенистых деревьев и кустов и лица молодой матери, следившей за движениями двух детских фигурок, на Марту нахлынули воспоминания, наполняя ее чувством горького блаженства.
И она жила когда-то в таком тихом, цветущем уголке, бродила по пышному ковру травы, срывая розы с кустов, и с охапкой благоухающих цветов бежала затем к такой же террасе, обвитой плющом, зеленая завеса которого готова была принять под свою прохладную освежающую сень маленькую любимицу всей семьи.
И за ее быстрыми, легкими движениями некогда следил заботливый взгляд матери, и вслед ей раздавался тревожный материнский голос, предупреждавший, чтобы она не убегала далеко от дома, на дорогу, где столько камней и рытвин, препятствий и опасностей, на рогу, которая вьется и пропадает среди холмов в бескрайней дали. Напрасные предупреждения, напрасная тревога материнского сердца!
Настало время, и девочка, выросшая в уютном деревенском доме, вышла на эту дорогу, каменистую и крутую, пошла в неизвестную даль, полную преград и опасностей, и вот — очутилась здесь, на самом верху высокого городского здания, в голых, холодных стенах мансарды… Марта оторвалась от рисунка, оглядела комнату и остановила взгляд на бледном личике закутанном в ее шерстяной платок и все же дрожавшей от холода Яни, которая, как слабый птенчик, прижималась головкой к ее коленям. В ушах женщины словно звучало еще так хорошо знакомое с детства пение птички, той самой птички, которая на рисунке, расправив крылышки, порхала над розовым кустом. С этими воскресшими в ее памяти звуками сливалось тяжелое дыхание озябшего ребенка. Воображение рисовало Марте прекрасное лицо ее матери, доброе лицо отца. Затем перед ней встали темные глаза юноши, они смотрели на нее с глубоким чувством и как бы твердили «люблю!», и он говорил ей: «Будь моей женой!» Все эти родные лица, которые были ей дороже жизни, лица тех, кого навсегда поглотил мрак могилы, эти места, где проходило ее безоблачное детство и юность, все погасшие огни, развеянные мечты, отравленные радости — все то, что поддерживало ее когда-то, вновь ожило, приобрело прежние краски, слилось в одну картину и предстало перед молодой женщиной в этих серых, холодных стенах пустой комнаты, как в раме ужасающего безобразия и наготы.
Марта не смотрела уже на рисунок, ее взгляд был неподвижно устремлен в пространство, глаза влажны, она дышала тяжело и часто, но подавляла подступавшие к горлу рыдания, боролась с ними, боролась со своим сердцем, силясь утишить его учащенное биение, пыталась справиться с собой, гоня от себя рой воспоминаний и грез.
Какой-то тайный внутренний голос говорил ей, что с каждой пролитой слезой, с каждым вырвавшимся из груди рыданием, с каждой секундой, проведенной в этих страшных муках, когда душа оплакивает похороненные надежды и любовь, уходит частица ее сил и воли, частица энергии, терпения и выдержки. А этих сил, этой воли, этой выдержки ей нужно было так много! Полдень ее жизни оказался для нее настолько же суровым и требовательным, насколько нежным и ласковым было утро.
Яня подняла к матери бледное личико.
— Мама! — сказала она жалобно, — как тут сегодня холодно! Затопи печку!
Вместо ответа Марта наклонилась, обняла девочку, крепко прижала ее к груди и, прильнув губами к ее лбу, с минуту молчала…
Вдруг она поднялась, плотнее закутала Яню в шерстяной шарф, посадила ее на маленькую скамеечку, опустилась перед ней на колени, с улыбкой поцеловала ее в бледные губки и почти спокойным голосом сказала:
— Если ты будешь сидеть тихонько и играть со своей куклой, я завтра или послезавтра кончу работу, куплю дров и зажгу для тебя красивый, жаркий огонь в печке. Хорошо, Яня? Хорошо, доченька моя милая?
Говоря это, она согревала в руках озябшие руки девочки. Яня в ответ улыбнулась и поцелуями закрыла глаза матери. Она занялась своей куклой и деревянными игрушками и перестала смотреть в закопченную, пустую, дышащую холодом глубь печки. В комнате снова настала полная тишина. Марта сидела за столом и всматривалась в работу талантливого художника.
Побежденные усилием воли, отогнанные воспоминания и сожаления о прошлом укрылись где-то на самом дне души и не тревожили ее более. Теперь лицо Марты выражало спокойную сосредоточенность, в глазах светилось воодушевление, с которым она принималась за эту новую пробу своих сил. Теперь уже не замысел художника, не вложенные им в картину чувства поглощали, все внимание Марты, а техника рисунка, те средства и приемы, то мастерство, которое помогает создавать прекрасное произведение, воплощать свой замысел в каждый мельчайший штрих, использовать каждую частицу поверхности, каждую игру света и тени. Марта не рисовала никогда с натуры, но копировала небольшие пейзажи, натюрморты, портреты. Поэтому совершенство лежавшего перед ней рисунка восхитило ее, но не обескуражило.
«Мне, конечно, далеко до автора этого прекрасного рисунка, — думала она, — но скопировать чужую работу я, пожалуй, сумею — должна суметь!»
С этими мыслями она открыла длинную коробку с принадлежностями для рисования. Рудзинская своим чутким сердцем поняла, что бедная женщина окажется в затруднительном положении, и дала ей этот ящичек вместе с оригиналом рисунка.
Карандаш Марты легко двигался по бумаге; она чувствовала, что ее мысль сливается воедино с мыслью художника, а глаз быстро улавливает самые сложные изгибы линий, тончайшие оттенки и переливы света и тени. Сердце ее билось все сильнее и радостнее, ей дышалось все легче, румянец выступил на бледных щеках, глаза сияли. Утешитель отчаявшихся, друг одиноких, опекун измученных жизненными бурями — труд пришел в убогое жилище и принес с собою душевный покой. Солнечные лучи, ласкавшие утром голые стены, исчезли за высокими крышами домов, большой город внизу шумел таинственно и неустанно, — Марта не видела ничего и ничего не слышала.
Иногда она поднимала глаза от работы, чтобы поглядеть на тихо игравшего в уголку ребенка, перекидывалась с Яней несколькими словами и снова погружалась в работу. Иногда она хмурила брови, и на ее лице появлялось озабоченное выражение. Это было тогда, когда она наталкивалась на какие-либо трудности в работе; незнание приемов было для нее большой помехой. Но она боролась с этими трудностями и думала, что удачно преодолевает их. Когда Марта вглядывалась в свою работу, на губах ее появлялась улыбка, которая исчезала, как только она начинала сравнивать свою копию с оригиналом. Видимо, в уме ее возникали сомнения, тревога, но она их подавляла, — слишком они угнетали, слишком были мучительны. Она работала, напрягая все силы ума и воли, с увлечением человека, влюбленного в свой труд, работала, вкладывая в него все способности, всю душу, и перестала рисовать только тогда, когда в комнату пробрались первые вечерние тени. Тогда она подозвала Яню, посадила ее к себе на колени. С улыбкой глядела она на личико дочурки. И теперь улыбка была иная, не вымученная, нет. Она расцвела сама собой, без усилий, на лице молодой матери, потому что работа успокоила наболевшее сердце, согрела его надеждой.
Марта рассказывала дочке одну из тех сказок, полных чудес, радужных красок и пения птиц, которые так занимают ребенка и захватывают его воображение.
Но пока она плела для бедного, истосковавшегося по такому празднику ребенка длинные нити фантастических сказок, мозг ее сверлила одна мысль, повторявшаяся, как лейтмотив ее жизни: «Если бы я сумела… если сумею…»
«Хорошо ли у меня сделано? Годна ли я на что-нибудь?» — думала Марта через несколько дней, входя в квартиру Рудзинских.
На вопросы, волновавшие молодую женщину, она в этот день не получила решительного ответа. Но ей предстояло скоро услышать его: на следующий день должно было состояться заседание редакции, на котором компетентные люди дадут заключение о способностях Марты и качестве выполненной ею работы.
— Приходите послезавтра утром, — сказала пани Рудзинская. — Мой муж на завтрашнем заседании все узнает и даст вам определенный ответ.
Марта пришла в назначенное время. В уютной гостиной хозяйка встретила ее с обычной любезностью и указала на кресло у стола, на котором лежала работа Марты. За столом сидел мужчина средних лет с лицом умным, благородным и добрым. Это был Адам Рудзинский; он встал, здороваясь с Мартой, почтительно пожал ей руку и, когда она села, уселся тоже, опустив глаза, и заговорил не сразу.
Мария сидела поодаль, опечаленная, подперев щеку рукой, и тоже молчала. Несколько секунд в гостиной царила тягостная тишина. Каждому из присутствовавших тяжело было начать разговор. Адам Рудзинский первый нарушил молчание.
— Мне очень жаль… — сказал он, — но мне поручено передать вам неблагоприятный ответ, и я не в силах ничего изменить.
Он смотрел на Марту с искренним сочувствием и сделал паузу, желая, быть может, дать молодой женщине время собраться с силами и стойко перенести удар. Марта слегка побледнела и отвела глаза. Но с губ ее не сорвалось ни одного возгласа, ни одного вздоха.
Адам Рудзинский по выражению ее лица понял, что она умеет владеть собой и быть мужественной, поэтому он продолжал:
— Я не художник и не могу быть судьей в этом деле. Я сказал лишь то, что мне поручено вам передать. Я это сделал со всей откровенностью для того, чтобы оградить вас от новых разочарований в будущем, а также и потому, что нет для человека ничего вреднее, чем переоценка своих сил и возможностей. Работа, выполненная вами, говорит о том, что вы учились рисовать и что у вас несомненно есть способности, но… учились вы слишком мало и способности эти у вас недостаточно развиты. Вы не знакомы с требованиями, которые предъявляет искусство. Всякое искусство слагается из двух вещей: природного таланта человека, который посвятил себя ему, и мастерства, которое достигается трудом, учением. Талант рождает вдохновение, но вдохновением руководит мастерство. Опыт, не оживляемый талантом, не может создать подлинного произведения искусства, и работа художника будет работой ремесленника, а талант, хотя бы самый большой, без опыта и знаний — эта первобытная, слепая сила, неразвитая и стихийная, способная в лучшем случае создавать произведения несовершенные, хаотические, неполноценные. У вас есть способности — и способности, несомненно, значительные, раз они заметны в вашей работе, несмотря на все ее технические недостатки. Но…
— Адам! — раздался голос Марии Рудзинской. Она встала и, подойдя к столу, смотрела на мужа с мольбой во взгляде, а на Марту сочувственно и тревожно. Марта угадала опасения доброй женщины. Она подняла голову и сказала твердо:
— Пани, я хочу услышать всю правду. Мой небольшой опыт убедил меня, что ваш муж вполне прав: нет ничего пагубнее для человека в моральном и материальном отношении, как незнание собственных сил и возможностей, с которыми он вступает в жизнь.
Мария вернулась на свое место. Марта перевела взгляд на Рудзинского, и тот продолжал:
— Существуют разные степени мастерства, и люди овладевают им для разных целей. Даже небольшого мастерства достаточно для того, чтобы доставлять человеку радость, украшать и разнообразить жизнь его и окружающих. Такое дилетантство имеет известный успех в салонах и гостиных и, сопутствуя богатой или обеспеченной жизни, вносит в нее некоторую прелесть, поэзию, яркость впечатлений и праздничность. Однако дилетантство, хотя оно и не совсем лишено полезных и облагораживающих сторон, хотя оно и занимает довольно значительное место в духовной жизни людей, может служить лишь придатком, украшением, изящным узором на канве жизни, делающим эту жизнь более красочной и разнообразной. Но строить все на дилетантстве, оставаться дилетантом всю свою жизнь — нельзя, не годится! Это нельзя потому, что несовершенство и результаты дает несовершенные; не годится, так как тот, кто приносит миру так мало пользы, не имеет права требовать от мира так много — обеспеченного существования и душевного покоя. На высотах же, часто недоступных даже пониманию дилетанта, царит искусство, могучая, совершенная сила, создаваемая развитым до предела, верно направленным талантом и глубокими, обширными знаниями. Дилетантство всего лишь — игрушка, а опорой в жизни, материальной и духовной, может стать только подлинное искусство. В искусстве, так же как в науке и ремесле, достигает наибольшего тот, кто в свое творчество вкладывает наибольший капитал — время, труд, знания, опыт. Здесь, как и везде, существует конкуренция, спрос и предложение противостоят друг другу. Здесь, как и везде, степень благосостояния художника прямо пропорциональна качеству его произведений. Как в любой другой области труда, человек, посвятивший себя искусству, может добиться хороших, порой даже отличных условий жизни, но лишь в том случае, если у него есть не только природный талант, но и образование, если он не дилетант, а настоящий художник…
Сказав это, Адам Рудзинский встал и, почтительно поклонившись Марте, прибавил:
— Простите меня, что я говорил так долго, но я не мог ограничиться несколькими фразами. Я боялся, чтобы вы не подумали, будто вам отказывают в заработке из-за каприза или какого-то предубеждения, что в данном случае было бы просто преступно. Ваша работа не удовлетворяет требованиям редакции. Копия недостаточно искусна и точна, не отражает как следует идею и характер оригинала. Так, например, несмотря на то, что лицо молодой матери вы рисовали с явным чувством и увлечением, ее черты получились расплывчатыми по сравнению с той выразительностью, какую придал ему талантливый и опытный художник. Вы не сумели передать выражение ее глаз, следящих за любимыми детьми, наклон головы, вытянутой вперед, как будто ее обладательница хочет крикнуть что-то — ласково и предостерегающе. Дерево, так пышно раскинувшее свои ветви, на вашем рисунке выглядит чахлым и жалким. Дорога за домом, которую художник лишь слегка окутал таинственной дымкой, на вашем рисунке почти не видна под резкими штрихами карандаша и кажется просто черной полосой. Вы поняли замысел художника, прониклись им и полюбили его. Это очевидно. Однако не менее очевидно и то, что у вас в каждой детали, в каждом штрихе карандаша видна борьба с трудностями техники, которых вы не преодолели, так как у вас нет достаточных знаний и опыта… Такова правда, которую я вынужден был вам сказать, к моему великому сожалению. Я сочувствую вам, потому что вы не получили нужной вам работы. И, кроме того, сожалею, что вы не развили свой талант. А талант у вас есть несомненно; жаль, что вы не учились серьезнее, теперь у вас уже нет возможности учиться…
Марта поднялась и тихо сказала:
— Да, учиться я теперь уже не могу… У меня нет для этого времени, — прибавила она, потом умолкла и стояла, опустив глаза.
Адам Рудзинский смотрел на нее внимательно, даже с некоторым удивлением. Быть может, он ожидал слез, стонов, обморока или истерики, а вместо этого услышал лишь несколько слов сожаления, что у нее нет времени учиться.
Эта хрупкая женщина, такая красивая и стройная, должно быть, обладала большой силой воли, если сумела без слез, без единого вздоха выслушать суровый приговор, убивший ее последнюю надежду, если она сумела вновь принять на свои плечи неизмеримую тяжесть неуверенности в завтрашнем дне, которая обрушилась на нее после небольшой передышки. Молодой женщине было в эту минуту, конечно, очень тяжело, но она не заплакала, не вздохнула даже.
Видно, не настало еще для нее время стонать и плакать, не стыдясь человеческих глаз, — ее человеческое достоинство еще не было сломлено, силы не исчерпаны. Ведь она только начала свой крестный путь, пройдя лишь два его этапа. Дважды только она сгорала от внутреннего стыда, содрогалась до глубины души от сознания своей непригодности.
У нее было еще достаточно энергии и гордости, чтобы силой воли сдержать взрыв чувств; она еще недостаточно знала самое себя, чтобы перестать надеяться…
Адам Рудзинский отнесся с уважением к безмолвной скорби бедной женщины; этот чужой ей человек, видевший ее всего несколько раз, почувствовал, что ему следует уйти. С глубоким почтением поклонившись Марте, он вышел из гостиной. И в ту же минуту его жена, сжимая руки Марты, торопливо сказала:
— Не теряйте надежды, дорогая! Я не могу примириться с тем, что вы и на этот раз уйдете из моего дома, не найдя утешения и удовлетворения своих справедливых требований. Я не знаю вашего прошлого, но мне кажется, что нужда застала вас врасплох. Вы не были подготовлены к жизни труженицы, которая должна кормить себя и своих близких…
Марта посмотрела на пани Рудзинскую.
— Да, — с живостью перебила она ее. — Да, да, вы правы.
Она снова опустила глаза и с минуту молчала. Заметно было, что ее поразила высказанная так определенно мысль, до сих пор лишь неясно маячившая перед ней.
— Да, — решительно повторила она через минуту. — Нужда и необходимость работать застигли меня врасплох. Я оказалась безоружной, в борьбе с нуждой и неподготовленной к работе… Все мое прошлое было блаженством, я знала только любовь и развлечения… Оно не научило меня ничему, и я беззащитна против бурь и одиночества…
— Ужасная судьба! — промолвила после минутного молчания Мария Рудзинская. — Ах, если бы все отцы и матери могли предвидеть ее, предугадать, понять ее ужас!!
Она провела рукой по глазам, но быстро справилась со своим волнением и обратилась к Марте.
— Поговорим о вас, — сказала она. — Хотя обе профессии, которые вы хотели избрать, оказались для вас неподходящими, не теряйте надежды и мужества. Ведь преподавание и искусство не исчерпывают весь круг человеческой деятельности, даже той, которая открыта женщине. Остаются еще производство, торговля, ремесла. Пока вы разговаривали с моим мужем, мне пришла в голову удачная мысль… Я хорошо знакома с хозяйкой одного из лучших мануфактурных магазинов… Я училась вместе с ней несколько лет в пансионе, и с тех пор у нас сохранилась если не дружба, то во всяком случае хорошие отношения. Магазин у нее большой и известный, там требуется целая армия комиссионеров, продавцов, конторщиков. К тому же всего неделю назад Эвелина, встретившись со мной в театре, рассказывала, что от нее недавно ушел один из самых опытных продавцов и она в затруднении. Согласились бы вы стоять в магазине за прилавком, обслуживать покупателей, отмеривать материю, украшать витрины? Такая работа иногда хорошо оплачивается, а чтобы ее выполнять, нужны лишь честность, умение держать себя и хороший вкус. Хотите, поедемте вместе к Эвелине? Я вас познакомлю и, если понадобится, замолвлю за вас словечко, уговорю ее.
Через четверть часа после этого разговора пролетка, в которой сидели обе женщины, остановилась у одного из лучших магазинов на Сенаторской улице. Перед большими зеркальными дверями стояли две кареты с прекрасными лошадьми и кучерами в ливрее.
Пани Рудзинская и Марта вошли в магазин. На звук колокольчика из-за длинного прилавка, разделявшего магазин на две части, выбежал молодой человек и с грациозным поклоном осведомился, что им угодно.
— Я бы хотела видеть пани Эвелину Д., — сказала Мария Рудзинская. — Она дома?
— Наверное не знаю, — ответил молодой человек с новым поклоном. — Но сейчас узнаю и вам скажу.
Он подбежал к стене и приложил губы к отверстию переговорной трубы, по которой снизу передавали все, что надо, на верхние этажи.
— Она ушла, но сейчас вернется, — ответили сверху.
Молодой человек снова подбежал к ожидавшим у дверей дамам.
— Присядьте, пожалуйста, — сказал он, указывая на стоявший в углу бархатный диванчик. — Или, — он протянул руку по направлению к лестнице, покрытой ковром, — вы, быть может, подниметесь наверх?..
— Мы подождем здесь, — ответила Мария Рудзинская, и они сели на диван.
— Можно было бы подняться наверх и дождаться возвращения Эвелины в ее квартире, — сказала вполголоса Мария своей спутнице. — Но, пожалуй, вам не мешает до разговора с хозяйкой присмотреться к работе продавцов, увидеть, в чем она состоит.
В глубине магазина царило большое оживление. Там восемь человек говорили громко, с азартом, свертывая и развертывая ткани, сверкавшие и переливавшиеся всеми цветами радуги. По одну сторону длинного прилавка, совсем почти скрытого разбросанными на нем и нагроможденными друг на друга кусками дорогих тканей, стояли четыре дамы в атласе и соболях, — видимо, они приехали в ожидавших перед магазином каретах. По другую сторону — четверо молодых мужчин. Описать их позы немыслимо, так как они поминутно меняли их: стояли, ходили, прыгали, изгибались на все стороны, лезли на стены, отвешивали поклоны самых различных оттенков, жестикулировали, пуская в ход не только руки, но и грудь, голову, губы, брови, даже волосы… А волосы, обычно играющие весьма второстепенную роль во внешности человека, у этих продавцов заслуживали особого внимания.
Напомаженные, надушенные, лоснящиеся, благоухающие, искусно завитые кольцами или в живописном беспорядке падающие на лоб, они были вершиной парикмахерского искусства и в высшей степени подчеркивали изысканную наружность молодых продавцов. Может быть, изысканность эта вовсе не была врожденной; заметно было, что природа наделила их изрядной физической силой, крепкими мускулами, вполне позволяющими заниматься трудом более тяжелым и менее приятным, чем развертывание шелковых тканей, придерживание двумя пальцами тонких, как паутина, кружев и манипуляции полированным, легким, изящным аршином. Плечи у них были широкие, руки большие, с толстыми пальцами. Зрелые черты и пышная растительность на лицах свидетельствовали, что это не юнцы, что им уже за тридцать.
Но как элегантно, с каким шиком были сшиты черные сюртуки, облегавшие их широкие плечи, как красиво раскрывали свои крылышки цветные галстуки-бабочки, как изящны были движения этих больших мускулистых рук, какие блестящие кольца украшали эти толстые пальцы! Ничто, кроме снега, не могло соперничать с белизной манишек и пышных жабо и ничто в мире — никакая струна, или пружина, или гуттаперчевый мяч, — не могли перещеголять их легкостью движений, эластичностью прыжков, — и так же быстро бегали их глаза, работали языки.
— Цвет «Мексика» с белыми рамаже![21] — говорил один из этих молодых людей, развертывая перед глазами покупательниц кусок материи.
— А может быть, вы предпочитаете «Мексику» гладкую? — вмешался второй.
— Или gros grains, vert de mer?[22] Это последний крик моды…
— Вот кружева Kluny для обшивки воланов, — раздавался звучный мужской голос с другого конца прилавка.
— Есть валансьен, алансон, брюссельские, имитация, блонды, «иллюзия»…
— Фай цвета «биомарк»! Может быть, этот слишком светлый, слишком voyant?[23] Вот другой, с черным узором.
— Бордо — couleur sur couleur![24] Вам угодно что-нибудь полегче?
— Мозамбик! Султан! Телесный цвет — очень идет к брюнеткам!
— Вы хотели бы что-нибудь в полоску? В продольную или поперечную?
— Вот материя в полоску! Белая с розовым, замечательно эффектно! Очень voyant!..
— А вот в серую полоску, очень элегантно!..
— Голубой узор на белом фоне — для молодых девушек!
— Вам кружево на пуф или на папильоны? Вот барбы с краями dentelés и unis[25]; какие вы предпочитаете?
— Вы выбрали «бисмарк» с рамаже? Прекрасно. Сколько аршин? Пятнадцать? Нет? Двадцать?
— Вам больше нравятся барбы с зубчиками? Да, у вас хороший вкус! Это на папильон?
— Значит, вам эту в пепельную полоску, а вам — с голубым узором на белом фоне? Сколько прикажете того и другого?
Эти обрывки разговоров четырех продавцов с покупательницами напоминали, если мне дозволено будет такое сравнение, птичий щебет, что в устах мужчин производило странное впечатление. Если бы не звук их голосов, хотя и подражавших нежными модуляциями мягкому шуршанию тканей и тихому шелесту кружев, по исходивших из глоток мужчин, которых природа наделила могучими легкими и прекрасными голосовыми связками, — невозможно было бы даже догадаться, что все это непонятное для непосвященного уха воркованье о всяких рамаже, полосках, узорчиках, фоне, барбах, воланах, папильонах действительно исходит из уст мужчин, что эту неслыханную эрудицию в области дамского туалета проявляют представители сильного пола, столпы серьезного мышления и серьезного труда.
— Пани Эвелина вернулась! — раздался в магазине бас из отверстия трубы.
Рудзинская быстро встала.
— Подождите здесь минутку, — сказала она Марте. — Сначала я поговорю с ней наедине, чтобы, в случае отказа, избавить вас от лишних волнений. Если же, как я надеюсь, все пойдет хорошо, я тотчас же вернусь за вами.
Марта с большим вниманием смотрела на то, что происходило у прилавка. По ее бледным губам время от времени скользила улыбка, когда прыжки продавцов отличались особенной легкостью, прически приходили в движение, взгляды становились особенно красноречивыми.
Рудзинская меж тем быстро прошла по пушистому ковру на лестнице и через два больших зала с зеркальными шкафами вошла в прекрасно обставленный будуар, где через минуту раздался шорох быстро скользящей по полу шелковой юбки.
— Ah! C'est vous, Marie![26] — воскликнул звонкий и приятный женский голос, и две белые ручки сжали обе руки Марии.
— Садись, дорогая моя, садись, пожалуйста! Вот это сюрприз! Я всегда так рада видеть тебя! Ты хорошо выглядишь! А как здоровье твоего почтенного супруга? Попрежнему много работает? Я читала его последнюю статью о… о… не помню уже о чем… но превосходно написано! А милая Ядзя хорошо ли учится? Господи! Где то время, когда и мы с тобой, Марыня, были девочками и учились у госпожи Девриен! Ты не представляешь себе, как мне приятно вспоминать о том времени!
Женщина лет за тридцать, стройная, нарядная, искусно причесанная, с правильными чертами уже слегка увядшего лица, с живыми черными глазами под широкими черными бровями, изливала этот поток слов быстро, без передышки, не выпуская рук Марии, присевшей рядом с ней на палисандровый диванчик, обитый дорогим штофом. Она, вероятно, говорила бы еще долго, но Мария перебила ее.
— Прости, дорогая Эвелина, — сказала она, — но мне необходимо без долгих вступлений поговорить с тобой о деле, которое меня сильно волнует!
— У тебя, Марыня, дело ко мне? Боже мой! Как я рада! Говори, говори скорее, чем я могу быть тебе полезной! Для тебя я готова пойти пешком на край света…
— О, такой большой жертвы от тебя не потребуется, милая Эвелина! — засмеялась Мария и уже серьезно продолжала: — Видишь ли, я познакомилась недавно с одной бедной женщиной, судьба которой меня очень заинтересовала.
— С бедной женщиной! — перебила хозяйка богатого магазина. — Ты хочешь, верно, чтобы я ей помогла? О, ты не ошиблась во мне, Марыня! Мой кошелек всегда открыт для несчастных!
Сказав это, она сунула руку в карман и, достав большой кошелек из слоновой кости, собиралась открыть его, но Мария ее остановила.
— Ей нужна не милостыня! Эта женщина не просит и вряд ли примет милостыню… Она ищет работу… Она просто жаждет работать…
— Работать! — слегка поднимая черные брови, повторила красивая пани Эвелина. — А что же ей мешает работать?
— Очень многое! Об этом слишком долго рассказывать, — серьезно ответила Мария и, взяв за руку свою школьную подругу, прибавила с нежной мольбой: — Я именно за тем к тебе и обращаюсь, Эвелина, чтобы ты дала ей работу.
— Я — ей… работу? Какую же, моя дорогая?
— Прими ее в продавщицы.
Брови хозяйки взлетели еще выше, на лице выразилось удивление и замешательство.
— Дорогая Мария, — начала она минуту спустя, запинаясь и с явным смущением, — это от меня не зависит… Делами занимается мой муж…
— Эвелина! — воскликнула Мария. — Зачем ты говоришь мне неправду? Юридически твой муж владелец магазина, но ведь ты занимаешься этим делом наравне с ним, и даже больше, чем он. Все прекрасно это знают, а мне лучше всех известно, что ты женщина деловая и очень энергично проводишь свои планы… Так почему же…
Эвелина не дала ей докончить:
— Да, да, — сказала она поспешно, — мне было неприятно отказать тебе, Марыня, и я придумала отговорку, свалила все на мужа… С моей стороны нехорошо было хитрить с тобой… Но твою просьбу выполнить невозможно, совершенно невозможно!
— Но почему? Почему? — выпытывала Мария с таким же жаром, с каким говорила Эвелина. Видимо, они обе отличались характером пылким и впечатлительным.
— Да потому, что в нашем магазине всегда продавцами служили только мужчины.
— Но почему же, почему женщины не могут этого делать? Разве для этого нужно знание греческого языка или нужна такая физическая сила, чтобы человек мог гнуть в руках железо?..
— Да нет же! — перебила хозяйка. — Боже мой, Мария, я, право, не знаю, что тебе ответить…
— Разве ты из тех людей, которые не отдают себе отчета в своих действиях?
— Нет, конечно, нет! Если бы это было так, я не могла бы помогать мужу руководить торговым предприятием… Видишь ли, мы принимаем только мужчин, потому что так принято.
— Ты снова хочешь от меня отделаться, Эвелина, но это тебе не удастся! Наша старая дружба дает мне право быть даже назойливой… Ты говоришь, что так принято… но каждый обычай должен иметь какое-то основание, он должен быть выгоден для тех, кто его придерживается.
Хозяйка вскочила с диванчика и несколько раз быстро прошлась по комнате. Длинный шлейф платья шелестел, скользя по паркету, лицо ее, со следами плохо стертой пудры, покрылось легкой краской смущения.
— Ты меня приперла к стене! — воскликнула она, остановившись перед Марией. — Мне неприятно говорить то, что я сейчас скажу, но твой вопрос нельзя оставить без ответа. И я отвечу тебе: наша публика не любит женщин-продавщиц, она предпочитает мужчин.
Мария слегка покраснела и пожала плечами.
— Ты ошибаешься, Эвелина!.. Или ты опять говоришь не то, что думаешь. Этого быть не может…
— А я тебя уверяю, что это так… Молодые, красивые и любезные приказчики производят хорошее впечатление, привлекают в магазин покупателей или, вернее, покупательниц…
Лицо Марии залилось краской стыда и возмущения. Последнее взяло верх.
— Но это же безобразие! — воскликнула она. — Если это действительно так, то я, право, не знаю, что и думать…
— И я не берусь объяснить… По правде говоря, я никогда и не задумывалась над этим… Какое мне дело!..
— Как это — какое тебе дело, Эвелина? — снова перебила Мария. — Разве ты не понимаешь, что, соблюдая этот, как ты выразилась, «обычай», ты потворствуешь чему-то дурному, — не знаю, чему именно, но безусловно… дурному…
Пани Эвелина стояла посреди комнаты и смотрела на Марию во все глаза.
В этих проницательных, даже умных глазах пробегали искорки сдерживаемого смеха.
— Как? — сказала она. — Ты считаешь, что во имя каких-то там теорий я должна идти на убытки, рисковать нашим предприятием, единственным источником существования нашей семьи? Хорошо вам, литераторам, рассуждать таким образом, сидя за книгой или с пером в руках! Мы, коммерсанты, должны быть практичными.
— Неужели коммерсанты только потому, что они коммерсанты, могут считать себя свободными от гражданского долга? — спросила Мария.
— Вовсе нет! — порывисто ответила Эвелина. — Ни мой муж, ни я не уклоняемся никогда от его выполнения. Мы всегда жертвуем, сколько можем…
— Я знаю, что вы жертвуете на благотворительные учреждения и принимаете участие во всяких филантропических затеях, но разве достаточно одной филантропии? Вы люди со средствами, в известном смысле влиятельные, вы должны проявлять инициативу в борьбе с предрассудками, в искоренении социальной несправедливости.
Эвелина принужденно засмеялась.
— Дорогая моя, — сказала она, — борьба, искоренение — это дело таких людей, как, например, твой муж, — ученых, писателей, публицистов… Мы — люди коммерческие… и должны считаться с публикой, с ее вкусами и требованиями… Она — наша госпожа, от нее зависит наше благополучие, будущее нашего предприятия…
— Вот как! — с силой возразила Мария. — Поэтому вы должны потворствовать ее нелепым капризам и весьма сомнительным вкусам… Чтобы тебе хоть немного досадить в отместку за все то, что ты тут наговорила, я должна тебе сказать, дорогая Эвелина, что твои продавцы, эти кривляки, болтающие, как попугаи, о рамаже и папильопах, — попросту смешны.
Эвелина расхохоталась.
— Это я знаю!
— И будь я на твоем месте, — продолжала Мария, — я посоветовала бы им вместо шелка и кружев взяться за плуг, топор, молот, лопату или что-нибудь в этом роде. Это было бы им гораздо более к лицу…
— Знаю, знаю! — все так же смеясь, соглашалась Эвелина.
— А вместо них, — заключила Мария, — я наняла бы женщин: у них слишком мало физических сил для того, чтобы пахать, строить и ковать…
Эвелина вдруг перестала смеяться и серьезно посмотрела на Марию.
— Дорогая Мария, — сказала она, — наши продавцы тоже нуждаются в заработке и нуждаются гораздо больше, чем женщины… Они ведь должны кормить свои семьи.
Теперь улыбнулась Мария.
— Эвелина, я — опять на правах школьной подруги — скажу тебе, что ты сейчас повторила просто механически то, что слышишь постоянно от окружающих и над чем ты, верно, никогда не задумывалась. Эти люди — отцы семейств? Но у женщины, за которую я прошу, тоже есть ребенок, которого она должна прокормить и воспитать. Если бы на меня, например, обрушилось несчастье и я потеряла бы честного и хорошего мужа, который не только дал мне счастье любви, но своим трудом содержал меня, неужели на мне, матери, не лежала бы забота о семье? Если бы вы оба, твой муж и ты, через несколько лет умерли, не оставив, как это часто случается, никаких средств, разве ваша старшая дочь не была бы обязана содержать, растить и воспитывать младших сестер и братьев?
Эвелина слушала, потупив глаза, — она, видимо, не находила ответа. Однако ей трудно было без достаточных оснований отказать в просьбе женщине, знакомство с которой было ей очень приятно и, быть может, даже льстило ей.
Изворотливый ум, сквозивший в выражении ее лица и глаз, подсказал ей минуту спустя новый ответ:
— Да и помимо всего прочего, дорогая, прилично ли молодой женщине (а твоя протеже, вероятно, молода?) проводить целые дни за одним прилавком с молодыми мужчинами? Разве это не привело бы к пагубным последствиям для нее, неприятностям для меня и не повлияло бы на добрую славу моего магазина?
— Ты опять твердишь пошлости, которые у нас слышишь на каждом шагу! Вы опасаетесь, как бы совместная работа с мужчинами не погубила добродетель и честь женщины, и не боитесь, что то же самое сделает нужда! Моя протеже, как ты ее называешь, месяца три тому назад овдовела, у нее ребенок, которого она любит, она убита горем, озабочена, всецело поглощена поисками заработка и, как я убедилась, это очень честная и порядочная женщина. Можно ли предположить, что женщина в таком положении, с такими чувствами, такими воспоминаниями, такой тревогой за завтрашний день, способна обратить малейшее внимание на твоих фатоватых приказчиков? Ручаюсь тебе, она очень далека от кокетства.
— Ах, Мария! За это ручаться нельзя!
— Пусть так, — серьезно глядя на свою школьную подругу, ответила Мария. — Но разве не допускать женщину к работе — верное средство против легкомыслия? Еще раз повторяю тебе, Эвелина: та, о которой я говорю, не легкомысленная и очень честная женщина. Но если, прося, работы, как милостыни, она уйдет от многих дверей так, как ей придется сейчас уйти от твоих, я не ручаюсь за нее в будущем.
— Опять ты приперла меня к стене! — воскликнула владелица магазина. — Ну, ладно, я верю, что женщина, за которую ты хлопочешь, воплощение добродетели, серьезности, честности… Но сможешь ли ты поручиться и за то, что она аккуратна, умеет хорошо считать, будет во-время приходить на работу и умело справляться с работой, которая не терпит малейшего упущения?
Теперь Мария, в свою очередь, медлила с ответом. Она вспомнила неудачные попытки Марты быть учительницей и копировщицей, вспомнила слова Марты: «Ничто не вооружило меня на борьбу с нуждой, ничто не научило работать».
Мария молчала. Эвелина, проницательная и живая, как огонь, сразу почуяла смущение и нерешительность подруги.
— Вот ты говорила только что, Мария, что продавцы товаров должны уметь только развертывать, свертывать и отмерять материю. Это так кажется на первый взгляд. На самом деле они должны обладать еще многими другими качествами, например привычкой к строгому порядку, потому что положенная не на свое место вещь, складка на материи, небрежно брошенные кружева уже ведут к беспорядку в магазине или даже к значительным убыткам. Нужно, чтобы продавцы умели считать не кое-как, а очень хорошо, потому что каждый час, чуть ли не каждую минуту поступают все новые суммы и просчет может запутать бухгалтерию. А прежде всего продавцы должны знать жизнь, людей, знать, как к кому подойти, как кому угодить, кому можно поверить на слово, кому надо отказать в кредите и так далее. Всех этих качеств продавщицы обычно лишены. Они неаккуратны, неспособны подсчитать что-либо без помощи таблицы умножения, которую то и дело вытаскивают из кармана. Они, как дети, только что переставшие держаться за материнскую юбку, едва осмеливаются поднять глаза на покупателя, не умеют с ним разговаривать, не способны раскусить его. Или же, если им дать волю, они становятся разбитными, взбалмошными, разыгрывают львиц, кокетничают, бестактно болтают, роняют свое достоинство и компрометируют предприятие, в котором работают. Хотя продавцы-мужчины и кажутся тебе смешными и неподходящими для этой работы, нам выгодно их держать. И каждый крупный магазин принимает на работу одних только мужчин, а те, кто пробовал заменить их женщинами, прогадывали на этом. Женщины, моя дорогая, пока еще не так воспитаны, чтобы справляться с трудными обязанностями, с деспотизмом цифр и требованиями самой разнообразной публики, которая у нас покупает.
Хозяйка магазина умолкла и с некоторым торжеством посмотрела на подругу. Она действительно могла торжествовать: Мария Рудзинская стояла, грустно опустив глаза, и молчала. Эвелина взяла ее за руку.
— Ну, скажи честно, дорогая: можешь ты быть уверена в том, что эта женщина привыкла к порядку, аккуратна, умеет хорошо считать, тактична, разбирается в людях? Можешь ли ты быть уверена в этом, так же как в том, что она честная?
— Нет, Эвелина, — с трудом произнесла Мария, — за это я ручаться не могу.
— А теперь скажи, — все решительнее наступала Эвелина, — вправе ли вы, любители умствовать, теоретики, требовать от нас, людей практических, чтобы мы из чистой филантропии, во имя, как ты говоришь, гражданского долга, принимали на службу людей непригодных и подвергали себя неприятностям, убыткам, быть может рисковали довести до краха наши предприятия? Скажи, вправе ли кто-нибудь требовать этого от нас?
— Конечно, нет, — тихо отозвалась Мария.
— Значит, — сказала Эвелина, — не обижайся на меня за то, что я отказала тебе в просьбе. То, что бедных женщин не берут на работу, конечно, очень печально, но виноваты в этом, с одной стороны, прихоти и тайные инстинкты богатых дам, жаждущих их удовлетворения, а с другой стороны — ограниченность, беспомощность и легкомыслие бедных женщин, нуждающихся в работе, но не умеющих ничего делать исправно. Когда первые станут умнее и благороднее, а вторые — лучше подготовятся к ответственной работе, тогда я откажу моим продавцам, а тебя попрошу подобрать мне на их место продавщиц из числа твоих подопечных…
Сказав это, Эвелина, со свойственной ей живостью, поцеловала Марию в обе щеки.
Ожидавшая в магазине женщина в трауре услышала шелест платья и шаги своей покровительницы, когда та была еще на верхней площадке лестницы. Слух Марты, видимо, был напряжен до предела, нетерпение — огромно. Она поднялась с дивана и впилась взглядом в лицо пани Рудзинской. По опущенным глазам и пылающим щекам Марии Марта угадала все.
— Пани, — тихо сказала она, подходя, — не утруждайте себя пересказом всех подробностей. Меня не приняли, да?
Мария утвердительно кивнула головой и молча пожала ей руку. Они вышли из магазина и остановились на широком тротуаре. Марта была очень бледна. Могло показаться, что ей холодно, потому что она дрожала в своей шубке. И, словно стыдясь чего-то, она не могла поднять глаз от плит тротуара.
— Пани! — начала Мария. — Видит бог, мне очень тяжело, что я не в силах помочь вам получить работу. Вам мешает не только недостаточная подготовка, но и заведенные в нашем обществе порядки и дурная слава, которая идет о работающих женщинах…
— Понимаю, — медленно промолвила Марта. — Меня не приняли здесь, как и везде, потому, что предпочитают мужчин, и потому, что я не внушаю доверия..
— Оставьте мне ваш адрес, — уклоняясь от ответа, сказала Мария. — Быть может, я найду что-нибудь подходящее для вас и смогу быть вам полезна.
Мария назвала улицу и номер дома, в котором жила, потом с выражением глубокой благодарности протянула руки доброй женщине.
Но, как только руки их встретились, Марта быстро отдернула назад свои и отступила. Рудзинская сунула ей тот же конверт с лиловой каймой, который две недели тому назад она не хотела принять.
После ухода Рудзинской Марта стояла с минуту неподвижно, ее прежняя бледность сменилась ярким румянцем.
— Милостыня! — прошептала она. — Милостыня! — И у нее вырвался глухой стон. Она бросилась бежать в ту сторону, куда пошла Мария. Толпа прохожих на тротуаре скрыла от нее ту, которую она пыталась догнать, и помешала следовать за ней. Только на углу Марта заметила мчавшуюся вперед пролетку, в которой сидела Мария.
— Пани! — позвала Марта.
Голос ее был слаб, едва слышен, его заглушил грохот и шум улицы…
Женщина, принявшая дар милосердия, направилась в сторону Свентоерской улицы — вероятно, с намерением вернуть конверт, который жег ей руки. Но шага ее, сначала быстрые и нервные, с каждой минутой становились все медленнее и неувереннее. Быть может, тяжкие переживания этого дня надломили ее физические силы? Или какая-то живая мысль поколебала решение, принятое за минуту перед тем? Зажав в руке изящный конверт, в котором шелестело несколько кредиток, Марта на углу Свентоерской улицы остановилась и с минуту стояла без движения, опершись о выступ стены, бледная, низко опустив голову. Вдруг она повернула в другую сторону и пошла домой.
Гордость и страх вели в душе Марты тяжелую, мучительную борьбу. И страх одержал победу над гордостью. Молодая и здоровая, ничем еще не измученная и не утратившая сил, всей душой жаждавшая работы, все же приняла подачку. Чувство собственного достоинства одержало бы, вероятно, верх, несмотря на грозившую ей нищету, если бы она была одна. Но под самой крышей высокого дома, в полупустой мансарде ее дочь дрожала от холода, грустными глазами смотрела в закопченное отверстие давно потухшей печки, и бледное личико, впавшие щеки, болезненная худоба маленького тельца говорили о недоедании.
В жизни Марты это был роковой день, хотя она, быть может, и не отдавала себе в этом отчета. То был день, когда она впервые приняла подачку, впервые вкусила того хлеба, который горек и для стариков и калек, а молодых и здоровых развращает, отравляет хуже всякого яда.
В этот вечер комнатка под крышей была согрета пылавшим в печке веселым огнем; на столе стояла полная тарелка бульона. Впервые за долгое время Яне было тепло, и она с аппетитом ела вкусно приготовленный подкрепляющий обед. Большие черные глаза девочки перебегали от горящего в печке огня на лежавший рядом с тарелкой кусок хлеба, намазанный тонким слоем масла. Яня не умолкала ни на минуту. А Марта неподвижно сидела перед огнем; ее профиль, вырисовывавшийся на красном фоне пламени, был строг и задумчив. Глаза сверкали сухим блеском, сдвинутые брови образовали на белом лбу глубокую складку.
Перед ней словно носился в воздухе образ женщины с мучительной тревогой в глазах, с краской стыда на щеках, со сжатыми в отчаянии руками. Это был ее собственный образ, вызванный воображением.
«Неужели это ты? — мысленно обращалась Марта к видению. — Неужели это та самая женщина, которая клятвенно обещала себе и своему ребенку, что будет работать, что настойчивостью и энергией проложит себе дорогу в жизни, завоюет место под солнцем? Что же ты сделала с тех пор, как приняла это героическое решение? Как выполнила обещание, в глубине души данное ушедшему из жизни отцу твоего ребенка?»
Видение затрепетало, как гибкая ветка от порыва ветра. Вместо ответа женщина заломила руки и дрожащими губами прошептала:
— Не сумела! Ничего я не умею!
«О беспомощное создание! — восклицала Марта мысленно. — Достойна ли ты называться человеком, если ты так глупа, что не знаешь себя самое, если твои руки так слабы, что не могут защитить от невзгод одну маленькую бедную детскую головку! За что же люди уважали тебя прежде? Можешь ли ты теперь уважать себя?»
Женщина, созданная воображением Марты, разжала руки и закрыла ими низко опущенное лицо.
Из глаз Марты горячими струйками полились слезы.
— Ты плачешь, мама? — воскликнула маленькая Яня и вскочила со стула.
Она подбежала к матери, с недоумением и жалостью заглянула ей в лицо, потом вдруг опустилась на пол, обняла колени Марты и стала целовать ей руки и ноги. Марта отняла ладони от лица и несколько секунд сидела, словно окаменелая. Нежные поцелуи детских губ жгли ее; горячая любовь этого маленького существа разрывала ей сердце и терзала совесть…
Она нагнулась, взяла девочку на руки, несколько раз поцеловала ее в лоб и щеки. Потом вскочила со стула, подбежала к окну и, став на колени, обратила взор к полоске темного, усеянного звездами неба.
— Господи! — воскликнула она почти громко. — Удели мне место на земле! Маленькое, скромное, на котором я могла бы поместиться с моим ребенком! Не допусти, чтобы я, обессиленная, изнемогающая, еще раз была вынуждена принять милостыню, не допусти, чтобы я потеряла душевный покой и уважение к самой себе! Дай мне силы выполнить мой материнский долг!
Мольба, с которой эта женщина обращалась к богу, была нелепа, она требовала слишком много — не так ли, читатель? Правда, она не требовала ни министерского портфеля, ни славы, которую разносит стоустая молва, ни свободы без удержу предаваться запретным наслаждениям. Но она хотела жить и сохранить жизнь единственному существу, которое любила на земле, она хотела избегнуть нищенской сумы и не сгорать от стыда за себя… До чего же она была тщеславна, завистлива, жадна и необузданно требовательна! Не правда ли?
Она и на этот раз поборола себя, подавила терзавшие ее стыд, боль, тревогу. Сделав спокойное лицо, она встала, посадила плачущую девочку к себе на колени и стала рассказывать ее любимую сказку. Видимо, у нее было много мужества, большая сила воли. Неужели же этой силе суждено было остаться без применения, служить ей только для борьбы с собой, спасовать перед предательской беспомощностью ума и слабостью рук, бессильно склониться перед окружающей действительностью?
Всю эту долгую зимнюю ночь Марта ни на минуту не сомкнула глаз. Она смотрела в мрак, наполнявший комнату, прислушивалась к спокойному дыханию спавшего рядом ребенка и думала о том, что ей завтра предстоит делать.
На следующий день женщина в трауре входила в небольшой, но шикарный магазин, в витринах которого висели пышные женские платья и, как рой разноцветных бабочек, сверкали всевозможными красками изящные шляпки и крохотные чепчики. В этом магазине Марта когда-то заказывала свои туалеты.
Когда раздался звонок, из комнаты за магазином вышла молодая еще женщина, стройная и миловидная. Увидев Марту, она поклонилась ей и приветливо улыбнулась. Она узнала прежнюю заказчицу и была рада ее приходу.
— Как давно вы у нас не были! — все с той же приветливой улыбкой сказала хозяйка магазина. Но вдруг, заметив траурное платье Марты, прибавила: — Боже мой! Я слышала о постигшем вас несчастье. Я ведь хорошо знала пана Свицкого.
Лицо молодой вдовы приняло страдальческое выражение. Имя любимого и навеки утраченного человека острием кинжала коснулось свежей раны ее сердца. Но она не могла долго прислушиваться к голосу своей скорби и воспоминаний.
— Пани! — сказала она, глядя на стоявшую перед ней женщину. — Прежде я приходила сюда покупать, а теперь я пришла, как просительница, — не покупать, а продавать свое время и труд.
Говоря это, она сдерживала дрожь голоса и пыталась улыбнуться бледными губами.
— Я от души готова помочь вам, но… я не совсем вас поняла.
— Не примете ли вы меня швеей в свою мастерскую?
Услышав эти слова, хозяйка, казалось, не удивилась не смутилась. Ее лицо попрежнему сохраняло выражение любезное и сочувственное. С минуту она стояла молча, в раздумье, потом указала рукой на дверь в соседнюю комнату и очень вежливо сказала:
— Пройдемте в мастерскую, там нам будет удобнее поговорить.
Мастерская, примыкавшая к магазину, представляла собой обширную комнату, где за столом у окна, заваленным множеством лент, кружев, перьев, цветов и кусков материи, сидели три молодые женщины и шили шляпы, чепчики, готовили всякую искусную отделку для платьев. В глубине мастерской стучали две швейные машинки, а среди комнаты стоял второй стол, на котором между выкройками и большими кусками сукна, полотна, батиста, кисеи лежали ножницы, мелки в свинцовой оправе, карандаши. Все женщины в мастерской были поглощены своей работой, только одна при появлении Марты подняла голову от машины, поглядела на вошедшую и, встретившись с ней глазами, ответила любезным поклоном на ее поклон.
Хозяйка указала Марте на стул рядом с одним из столов, потом обратилась к молодой мастерице, прикалывавшей в эту минуту пышное страусовое перо к бархатной шляпке.
— Панна Бронислава! — сказала она. — Вот эта дама желала бы работать у нас. Обстоятельства складываются удачно. Как раз вчера мы говорили с вами о том, что еще одна пара рук очень нам пригодится.
Мастерица, к которой обратилась хозяйка, видимо, считалась здесь старшей. Она встала и подошла к столу.
— Да, пани, — ответила она. — С уходом панны Леонтины одна машина у нас освободилась. Панна Клара и панна Кристина не справляются с работой. А я не могу уделить достаточно времени кройке, так как должна заниматься шляпами. Работа задерживается, и заказы не выполняются во-время.
— Да, это верно, — помолчав минуту, сказала хозяйка. — Я уже сама об этом подумывала. И раз пани Свицкая изъявила желание работать у нас, то почему мне не исполнить желание дамы, которая в свое время нас удостаивала заказами?
Наина Бронислава вежливо поклонилась.
— Безусловно, — сказала она, — если только пани умеет хорошо кроить?..
Эти слова были сказаны вопросительным тоном.
В эту минуту одна из машин остановилась; работавшая на ней мастерица подняла голову и стала внимательно прислушиваться к разговору.
Три женщины, стоявшие у большого стола, минуту-другую молчали. Хозяйка и ее помощница вопросительно смотрели на Марту, а Марта разглядывала лежавшие на столе выкройки. Они были сверху донизу, вдоль и поперек исчерчены черными линиями, прямыми, кривыми, они образовывали всевозможные геометрические фигуры, в которых неопытному глазу трудно было разобраться.
Марта медленно, с трудом подняла веки.
— Я не могу вас обманывать, это было бы нечестно с моей стороны и, пожалуй, ни к чему бы не привело. С кройкой я знакома, но очень мало, могу скроить воротничок и, пожалуй, простую рубашку… Но нарядное белье, не говоря уже о платьях и пальто, я кроить не умею…
Хозяйка магазина помолчала, а на губах панны Брониславы появилась ироническая улыбка.
— Удивительно! — сказала она, обращаясь к хозяйке. — Столько народу хочет заняться шитьем, но как трудно найти кого-нибудь, кто хорошо кроит! А это ведь основа всей работы.
Затем эта, видимо, опытная портниха обратилась к Марте:
— А как насчет шитья?
— Шью я неплохо, — ответила Марта.
— Конечно, на машине?
— Нет, на машине я никогда не шила.
Панна Бронислава с недовольным видом скрестила руки на груди и стояла молча. Хозяйка была теперь уже менее любезна, чем раньше.
— Право же, — сказала она, запинаясь и с некоторым смущением, — право, мне очень жаль… мне нужна мастерица, умеющая кроить… и шить тоже, но на машине… у нас шьют только на машинах.
И снова наступило молчание. Губы Марты дрожали, лицо то краснело, то бледнело.
— Пани, — она посмотрела на хозяйку мастерской. — А разве я не могу научиться?.. Я работала бы пока даром… чтобы получиться…
— Это невозможно! — почти резко перебила ее панна Бронислава.
— Это неудобно, — сказала и хозяйка, более вежливая, чем ее мастерица, и пояснила: — Мы шьем большей частью по заказам, из материалов, слишком дорогих для того, чтобы на них учиться. У нас всегда спешка, потому что из-за недостатка опытных мастериц мы задерживаем заказы… а это влечет за собой убытки и неприятности. Поэтому я могу принять только хорошо подготовленную работницу. Поверьте, мне очень жаль, что я не могу исполнить вашу просьбу.
Машина, умолкшая в начале разговора, снова застучала. У склоненной над ней женщины на глазах были слезы.
Выйдя из магазина, Марта пошла не домой, а в противоположную сторону. По выражению ее лица легко было догадаться, что она бредет без цели; ее спрятанные в рукава пальцы были судорожно сжаты.
У нее было бессознательное, но сильное желание стиснуть руками свой пылающий лоб. Назойливо стучала в голове одна мысль: «Ни на что не гожусь». Мысль эта разила, как тысяча молний, тысячью кинжалов пронизывала мозг, ударяла в виски, сжимала сердце. Несколько минут спустя Марта сказала себе: «Всегда и везде одно и то же».
Некоторое время она шла, ни о чем не думая, и только бессознательно, но упорно твердила про себя: «Не годна!»
Потом опять та же мысль и вопрос: «Что же преследует меня всегда и везде и гонит отовсюду?..» Марта потерла рукой лоб и ответила себе:
«Это я всегда и везде преследую сама себя и гоню себя отовсюду…»
Ей стоило больших усилий думать. Она вспомнила все пережитое в последнее время, начиная с того момента, когда она в конторе Жминской села за фортепиано и плохо сыграла скучную «Молитву девы», и кончая той минутой, когда, стоя в мастерской, она на предложенные ей вопросы вынуждена была ответить: «Нет, не умею!» «Всегда одно и то же! — повторяла она про себя. — Все умею понемножку, ничего — как следует… Все мои знания только для украшения или мелких удобств жизни, а настоящей пользы они принести не могут».
Эти мысли, как сетями, опутали мозг Марты и утомили ее. Уходя утром из дому, она была так озабочена, так поглощена новым планом, что даже забыла поесть. Глядя на Яню, которая пила молоко, она даже почувствовала отвращение к еде. Ее душевное состояние отражалось и на физическом. Ноги подкашивались, сердце билось часто и сильно, хотя она шла медленно. Теперь ее мучил новый вопрос, он вылился в одном слове: «Почему?» Но к этому слову присоединялись другие, сначала бессвязные, они постепенно складывались в определенную мысль. «Почему это так? — спрашивала себя молодая женщина. — Почему люди требуют от меня то, чего мне не дали? Почему мне не дали в юности того, чего требуют сегодня люди от меня?»
Неожиданно Марта вздрогнула, почувствовав, что кто-то коснулся ее плеча.
— Вы меня не узнаете? — спросил мягкий, даже робкий женский голос.
Марта обернулась и увидела ту женщину, которая, когда она вошла в мастерскую, подняла голову от машины и вежливо ей поклонилась, а потом перестала шить и внимательно прислушивалась к разговору, который решил участь Марты. Она была некрасива, невзрачна, но, как почти все варшавянки, изящна и прилично одета. Ее рябое лицо выражало ум и доброту.
— Вы меня, наверно, не узнали, — идя рядом с Мартой, говорила она. — Я — Клара, работаю в мастерской пани Н. почти пять лет. Я шила когда-то платья для нас и относила их вам на Граничную улицу.
Марта смотрела затуманенным взглядом на шедшую рядом с ней женщину.
— В самом деле, теперь я вас узнала, — с трудом проговорила она минуту спустя.
— Простите, что я посмела остановить вас на улице, — продолжала Клара, — но вы всегда обращались со мной так вежливо и ласково. У вас была такая милая маленькая дочка… А что, ваша девочка…
Она не решалась договорить, но Марта угадала невысказанный вопрос.
— Да, она жива, — ответила она.
Это было сказано почти машинально, быстро и невнятно, но в тоне Марты была какая-то новая горечь. Помолчав, Клара сказала словно в раздумье:
— Когда я услышала о смерти пана Свицкого, я сразу подумала: что же вы будете делать одна с ребенком? И очень обрадовалась, когда увидела вас в мастерской и подумала, что вы будете работать у нас. Это было бы очень хорошо, потому что пани Н. добрая женщина и платит не плохо… Панна Бронислава, правда, немного капризна и придирчива, но, когда нуждаешься, приходится кое с чем мириться, лишь бы иметь работу. Поэтому мне жаль, очень жаль, что пани Н. вам отказала… Я сразу вспомнила мою бедную Эмильку…
Последние слова швея сказала тише и словно про себя, но Марту они заинтересовали больше, чем все сказанное до них.
— А кто эта Эмилька, панна Клара? — спросила она.
— Это моя двоюродная сестра, она на несколько лет моложе меня. Наши матери родные сестры, но, как это часто бывает, судьба у них была разная. Мать Эмильки вышла замуж за чиновника, а моя — за ремесленника. Эмилька росла барышней, а я — простой девушкой. Притом она красивая, а меня обезобразила оспа, когда мне было лет двенадцать. Моя тетя, бывало, не раз говорила: «Дам Эмильке образование, потом выдам замуж за подходящего человека». Сначала она держала для Эмильки гувернантку, потом посылала в пансион. Моя мама очень горевала, что я рябая, а отца это не очень огорчало: «Ну и что ж такое? — говорил он. — Будет некрасивая, не выйдет замуж — велика беда! Сколько холостых мужчин на свете, а разве им от этого хуже живется?» Но мать отвечала: «Мужчина другое дело! Не дай бог, случись с нами что-нибудь, так Клара, если не выйдет замуж, помрет с голоду!» Но отец только смеялся, а иногда и сердился. «Эх вы, бабы, бабы! — говорил он. — По-вашему, если не выйдет замуж, так и с голоду умрет! Разве у девушки нет рук, что ли?» А надо вам сказать, что сам он был плотник и любил похвалиться своей силой. Он говаривал, бывало: «Руки — это все! Голову господь одному дает, другому не дает, а руки у каждого есть!» Мне было тринадцать лет, когда родители отдали меня в учение в швейную мастерскую; конечно, они платили за меня, и немало платили, но зато, слава богу, я научилась всему, что нужно…
— И долго вы учились? — спросила Марта, слушавшая простой рассказ швеи с возрастающим интересом.
— Больше трех лет! Да и потом еще не сразу стала получать жалованье, целый год работала даром у пани Н., чтобы получше научиться кроить, шить на машине. Теперь я уже и сама могла бы открыть мастерскую, если бы у меня было хоть немного денег… Но три года тому назад умер отец, нас осталось у матери трое — я и два младших брата. Один в учении у столяра, другой ходит в школу, и за обоих надо платить. Да и матери пора бы на покой, она уже старенькая…
— И вам приходится всех кормить своим трудом?
— Да, почти, потому что после отца у нас остался только маленький домик на Сольной улице, в котором мы живем… так что жилье нам ничего не стоит… Ну, да пани Н. платит мне хорошо. Того, что я получаю, хватает, чтобы сводить концы с концами. Проживем как-нибудь, и братьев выведу в люди!
— Господи! — воскликнула Марта. — Какая вы счастливая!
— Да, — согласилась Клара, — хотя, по правде говоря, не очень-то весело по целым дням сидеть за работой и только по воскресеньям и праздникам видеть свет божий. Но как подумаю, что этой работой я содержу мать и обеспечиваю будущее братьям, я считаю себя очень счастливой и жалею тех, у кого, как говаривал мой отец, «нет ни головы, ни рук». Как я горевала из-за Эмильки, сколько я слез пролила над ней…
— А она не замужем? — спросила Марта.
— Нет. Как-то так вышло, что хоть она и красивая, и образование получила, а замуж не вышла. Ее отец потерял место и с горя захворал; с тех пор он все лежит, бедняга, — не живет и не умирает. И мать у нее тоже часто прихварывает, да к тому же она такая раздражительная. Кроме Эмильки, у них еще младшая дочь и сын; как с ними быть, она не знает, потому что за учение надо платить, а в доме нужда, голод. Как только они обеднели, тетка стала гнать Эмильку искать работу, но Эмилька — балованная, она знала только балы и наряды, и ей не хотелось работать, да к тому же все это ее образование не дало ей ни рук, ни головы. Она хотела стать учительницей, но куда там! На фортепиано она бренчит, по-французски как будто неплохо говорит, но когда пришлось давать уроки, то ни в зуб!.. Никто ее не хотел брать… нашла как-то два урока по сорок грошей за час, но скоро их потеряла… Она ничего как следует не умеет делать… Куда она ни обращалась, всюду ей отказывали. А дома мать пилит ее за лень, больной отец в постели стонет, брат лодырничает — не дай бог, еще вором станет, сестра от скуки и досады ругается со всеми в доме, есть нечего и печку топить нечем… У Эмильки доброе сердце, и она страшно огорчалась, худела, мы думали, что у нее начинается чахотка… Наконец два месяца тому назад она нашла работу…
— Нашла все-таки! — воскликнула Марта и глубоко вздохнула, словно с ее груди свалилась какая-то тяжесть. Когда она слушала историю бедной незнакомой девушки, ей казалось, что кто-то рассказывает историю ее собственной жизни. Сходство этой печальной судьбы с ее собственной вызывало в ней горячее сочувствие и интерес.
Клара помолчала немного и после некоторого колебания неуверенно сказала:
Когда им вышли из магазина, я побежала за вами… К счастью, как раз в это время у меня перерыв, я хожу домой на два часа — обедать и помочь матери убрать посуду, потом снова ухожу на пять часов в мастерскую… А догоняла я вас, чтобы сказать, что… если вы случайно в таком же положении, как два месяца тому назад была моя бедная Эмилька, так может… может быть, вы согласились бы работать там, где она сейчас работает…
Сомнение, звучавшее в ее голосе, говорило о том, что предложение не из блестящих. Но Марта, словно очнувшись от долгого сна, быстро схватила Клару за руку.
— Панна Клара! — воскликнула она. — Говорите же, говорите скорее, я согласна на все! Я в безвыходном положении!
Голос ее звучал глухо и дрожал, руки судорожно сжимали руку Клары.
— Ах, господи! — в свою очередь обрадовалась панна Клара. — Как хорошо, что мне пришла в голову эта мысль! Если вы так нуждаетесь… притом еще остались с ребенком… с этим ангелочком, с которым вы разрешали мне иногда поиграть, когда я приносила вам платья на Граничную улицу… Но только должна вам сказать, незавидная судьба у женщин, которые работают у пани Швейц…
— Кто же эта пани Швейц и где она живет? Чем занимается? — спрашивала Марта с лихорадочным любопытством и волнением.
— У пани Швейц на улице Фрета белошвейная мастерская. Но это не такая мастерская, как другие: работает в ней двадцать женщин, а нет ни одной швейной машины. Уже больше шести лет во всех швейных мастерских шьют только на машинах, а Швейц не купила ни одной; кройкой она занимается сама со своей дочерью и принимает только таких мастериц, которые не шьют на машине и очень нуждаются… поэтому платит она им… стыдно даже и обидно про такую плату говорить!..
— Все это не изменит моего решения, — с живостью перебила ее Марта. — Я так же, как и ваша двоюродная сестра, ничего не умею делать как следует и должна идти туда, где с работниц меньше требуют.
— И платят меньше, — печально докончила Клара. — Конечно, лучше хоть что-нибудь, чем ничего. Если хотите, я могу свести вас к пани Швейц.
— Дайте мне только ее точный адрес, я пойду одна. Ведь у вас мало свободного времени.
— Нет, я пойду с вами. Опоздаю немного к обеду, но это не беда, мама не будет волноваться: случается, что я задерживаюсь в магазине подольше, когда бывает срочная работа. Кроме того, я давно не видала Эмильку. Пойдемте вместе!
Марта стиснула руку Клары, безмолвно благодаря добрую женщину, и они отправились на улицу Фрета. Дорогой Клара сказала:
— Швейц уже немолода, и люди разное говорят о ее прошлом. Она открыла мастерскую лет двадцать тому назад, но ей не особенно везло, пока не было швейных машин. А с тех пор как начали шить на машинах, Швейц разбогатела. Это может показаться странным, но это так. Я слышала, как пани Н. в разговоре с панной Брониславой сказала, что Швейц эксплуатирует бедных, плохо обученных работниц, которых нужда заставляет работать за гроши. Я не знаю, что значит слово «эксплуатировать», но если она хотела этим сказать, что Швейц обижает бедных женщин, так я окажу, что тут вина не только ее, а еще чья-то…
Тут Клара умолкла и задумалась. Она, видимо, пыталась отдать себе отчет в какой-то мелькнувшей у нее мысли.
— Я не знаю, чья это вина, но скажите, пожалуйста, почему на свете есть женщины, которых можно безнаказанно обижать? Они еще сами ходят и просят, чтобы их обижали, только бы заработать на кусок черного хлеба!
Марта все ускоряла шаг; она шла так быстро, что Клара с трудом поспевала за ней. Скоро они очутились на улице Фрета.
— Это здесь, — сказала Клара, входя в низенькие ворота какого-то дома.
Они вошли во двор, узкий, длинный, темный, с четырех сторон окруженный высокими, старыми и сырыми стенами, над которыми виднелся только клочок пасмурного неба. Здесь, очевидно, всегда было мрачно и душно, потому что над высокими стенами дымило множество труб и дым так и клубился в тесном пространстве, густой серой пеленой застилая весь двор.
В самой глубине двора, против ворот, над дверью, к которой вело несколько ступенек, висела узкая и длинная табличка. На грязноголубом фоне красовалась надпись большими желтыми буквами:
БЕЛОШВЕЙНАЯ МАСТЕРСКАЯ Б. ШВЕЙЦ.
Клара и Марта вошли в большие сени, в глубине которых сквозь густой мрак виднелась лестница на верхние этажи. Клара открыла одну из дверей, расположенных по обе стороны площадки. Тяжелая волна затхлого, сырого воздуха ударила в лицо женщинам. Они очутились в просторной комнате с тремя окнами во двор. Окна были до половины завешаны белыми кисейными занавесками, и глубина комнаты оставалась в почти полной темноте. Низкий бревенчатый потолок был покрыт слоем пыли, простой дощатый пол не покрашен, стены, некогда выбеленные, серы от грязи, и сырость проступала на них огромными темными пятнами.
На сером фоне этой мрачной комнаты четко выделялись фигуры женщин, сидевших группами у столов и окон или в одиночку у больших шкафов, за стеклами которых видны были кипы уже готового белья и раскроенного полотна. Посреди комнаты стоял большой черный стол, над которым склонились две женщины с ножницами и выкройками в руках.
Войдя, Клара кивнула головой мастерицам, поднявшим глаза, затем, обратившись к одной из стоявших у стола женщин, сказала:
— Здравствуйте, пани Швейц.
Та, к которой это относилось, повернула голову и любезно улыбнулась:
— А, это вы, панна Клара! Пришли проведать сестру? Панна Эмилия! Панна Эмилия!
На этот зов одна из женщин, одиноко сидевшая в темном углу, подняла голову. Она, видимо, была занята работой или погружена в свои мысли и вовсе не замечала того, что делалось вокруг.
Сейчас она подняла утомленные глаза, но, увидев Клару, не вскочила с места, не бросилась навстречу сестре. Нет, она поднялась не спеша и, положив на табурет работу, подошла к ней.
— А! Это ты, Клара! — сказала она, протянув руку, очень белую и худую, с пальцами, исколотыми иголкой.
Она очутилась теперь в полосе света, падавшего в окно, и Марта, окинув ее взглядом, узнала в ней ту самую девушку, которую она встретила на лестнице справочной конторы, когда впервые пришла туда. Эмилия была в том же платье, что и тогда, но уже заметно вылинявшем за эти три месяца и местами заштопанном. Она побледнела и осунулась. Ее одежда и весь внешний облик показывали, что жизнь слишком рано и слишком быстро начала здесь зловещий процесс разрушения.
Сестры поздоровались за руку, быстро и молча. Эмилия вернулась на место, Клара обратилась к хозяйке мастерской.
— Пани Швейц, — сказала она, — это пани Свицкая, она хотела бы у вас работать.
Швейц уже несколько секунд смотрела на Марту, но выражения глаз ее угадать было невозможно, так как они были скрыты очками. Голос же хозяйки звучал очень любезно, почти ласково. Она сказала:
— Я очень вам признательна, пани… пани Свицкая, за то, что вы вспомнили о моей скромной мастерской, но, к сожалению… у меня уже столько мастериц, что я, право, не знаю, смогу ли…
Марта хотела что-то сказать, но Клара, дернув ее за рукав, торопливо вмешалась.
— Милая пани! — сказала она решительным тоном человека независимого и даже сознающего свое превосходство. — Зачем бросать слова на ветер? То же самое вы говорили Эмильке, когда она впервые пришла сюда, и все-таки вы ее приняли… Ведь все дело в том, чтобы пани Свицкая согласилась на очень маленькую плату, не правда ли?
Швейц улыбнулась.
— Ну, и темперамент у вас, панна Клара, — сказала она все тем же сладеньким тоном. — Вы сравниваете жалованье мастериц пани Н. с тем, какое может платить наша бедная мастерская, и поэтому вам кажется, что мы платим слишком мало…
— О том, что мне кажется, уж позвольте, дорогая пани Швейц, знать мне самой, — перебила ее Клара. — Я хотела бы только поскорее услышать от вас, найдется ли для пани Свицкой работа. Если нет, мы пойдем в другое место…
Швейц сложила руки на груди и опустила голову.
— Любовь к ближнему, — сказала она с расстановкой и тихо, — любовь к ближнему не позволяет отказывать в работе человеку…
Клара сделала нетерпеливое движение.
— Ах, пани, любовь к ближнему тут ни при чем. Пани Свицкая предлагает вам свой труд, за который вы будете платить ей, вот и все. Это то же самое, как если бы человек пришел в лавку, взял товар и выложил за него деньги на стол. При чем же тут любовь к ближнему?
Швейц тихо вздохнула.
— Милая панна Клара, вы хорошо знаете, как я забочусь о здоровье моих мастериц и прежде всего об их нравственности.
При последних словах ее длинное морщинистое лицо приняло жесткое и суровое выражение. Клара улыбнулась.
— Все это меня не касается. Я хочу только узнать, наконец, примете вы пани Свицкую в мастерскую или нет?
— Как же мне быть? Как быть? Хотя у меня уже столько работниц, что, право, на всех работы не хватает…
— Ну, так на каких условиях? — смело наступала Клара.
— Условия? Условия такие, на каких работают у, меня все: сорок грошей в день, десять часов работы.
Клара отрицательно покачала головой.
— Пани Свицкая не станет работать за такую плату, — решительно заявила она и добавила, рассмеявшись: — Сорок грошей за десять часов работы, это значит четыре гроша в час. Вы, наверное, шутите!
Она повернулась к Марте и сказала:
— Пойдемте в другое место.
Клара уже направилась к двери, но Марта не пошла за ней, а все стояла как прикованная. Вдруг она подняла голову:
— Я принимаю ваши условия. Буду шить по десяти часов в день за сорок грошей.
Клара хотела возражать, но Марта перебила ее.
— Я так решила, — сказала она и добавила тише: — Ведь сами вы, панна Клара, час тому назад говорили, что лучше иметь хоть что-нибудь, чем ничего.
На этом порешили. На следующий день Марте предстояло начать работать в мастерской Швейц.
Итак, после долгих поисков, после напрасных хлопот и унижений, после бесполезных метаний и обивания порогов Марта нашла, наконец, работу, нашла возможность добывать пропитание для себя и ребенка. Но все же, когда она, усталая после скитаний по городу, вернулась в свою каморку, она не улыбалась, как в день своего возвращения из справочной конторы, не обняла бросившуюся ей навстречу дочку и не сказала, как тогда, со слезами и улыбкой:
— Благодари бога!
Бледная, погруженная в свои думы, с глубокой складкой на лбу и сжатыми губами, Марта села теперь у окошка, устремила застывший взгляд на крыши домов, слушая шум большого города — и ничего не слыша.
Ничтожность будущего заработка не пугала ее. Слишком недавно еще она узнала заботу о хлебе насущном, пыталась сводить концы с концами, как человек, который пытается заплатать ветошь, разлезающуюся у него в руках. Она еще не привыкла к грошовым расчетам бедняков, не знала того роя повседневных мелочей, которые камнем ложатся на плечи бедняка, и она не могла сразу сообразить, что обещанного заработка не хватит на жизнь.
Она не знала еще, сможет ли прожить вдвоем с дочкой на сорок грошей в день; но ведь эта ничтожная сумма была огромна по сравнению с тем, что у нее было вчера. И если Марта и была новичком — правда, уже узнавшим суровую действительность и вступившим в ряды тех, кто шагает в жизни под знаменем нужды, — она все же была достаточно умна и образованна, чтобы понять, на какой низкой ступени человеческого труда она очутилась, не имея ни малейшей надежды подняться выше.
Это была ступень, на которой застревали все беспомощные и неприспособленные, не желавшие умереть голодной смертью.
Это была ступень такая низкая, что на нее попадали только те, у кого не хватало сил удержаться на более высокой.
Это была ступень, где царствует постоянный мрак, тягостный, изнурительный труд без передышки, труд, который дает только черный хлеб и держит дух человека на железной привязи вечных и никогда не удовлетворяемых потребностей тела.
Это, наконец, была та ступень, где пауки плели густую паутину, в которой запутывались мухи, добровольно туда влетевшие, где господствовала несправедливость и угнетение людей, покорно клонивших голову в сознании своего бессилия.
Никогда, никогда, ни в дни благополучия, ни в те дни, когда оно сменилось одиночеством и нищетой, ни даже в то время, когда Марта, пробуя свои силы в различных областях труда, была вынуждена после первых же шагов отступать, она не думала, что силы ее столь ничтожны, знания столь ограниченны, что пребывание в этой низине будет ее жизненным уделом.
Марта пошла навстречу своей судьбе с лихорадочной поспешностью, с полной готовностью, а между тем эта судьба была для нее неожиданной, — да, несмотря на то, что все пережитое за последние дни могло бы ее к ней подготовить, это было для Марты неожиданностью.
Шумным, беспокойным и мрачным роем теснились новые, незнакомые мысли в голове молодой женщины, сидевшей в большой, темной, сырой мастерской на улице Фрета над куском полотна, который она аккуратно сшивала, поднимая и опуская руку в такт с двадцатью другими руками, подымавшимися и опускавшимися вокруг нее.
Придя сюда в первый раз на работу, Марта внимательнее, чем накануне, разглядывала своих товарок по труду и судьбе.
Она с удивлением заметила, что большинство из них были женщины, принадлежавшие прежде к другому кругу, на что указывали их нежные лица, гибкие фигуры и белые руки; видимо, утро их жизни было отнюдь не похоже на ее полдень и вечер. Впрочем, здесь были всякие женщины — различного возраста и внешности, с различными вкусами и склонностями.
Они сидели молча и неподвижно, только руки их были в постоянном движении. Они сидели так целыми часами, склонившись над шитьем, и с трудом разгибали спины, когда кончали работу. Уходили они медленно, волоча ноги, а в их потухших глазах с почти всегда опущенными воспаленными веками не загоралась ни единая искорка при виде солнца, золотившего оживленные улицы, не радовал их веселый говор и шум вокруг, когда они, безмолвные и безучастные, выходили на свет божий из своей мрачной мастерской.
Платья на них были рваные, забрызганы уличной грязью. Небрежно причесанные волосы, сколотые на затылке в бесформенный узел, свисали прядями на худую шею, и лишь иногда полотняный воротничок безукоризненной белизны, обручальное кольцо, сверкавшее на пальце и своим блеском, казалось, издевавшееся над жалкой внешностью его владелицы, напоминали о прежних привычках, чувствах, сердечных привязанностях, уплывших в недосягаемую даль на быстротечной волне невозвратного прошлого.
Это были существа, совершенно изнуренные пройденным ими путем, существа с опустошенными сердцами и умами, больные телом и слабые духом, влачившие свое мрачное, тяжкое, беспросветное существование, упорно укрывая израненную душу молчанием, этим последним оставленным им судьбой средством защиты.
Однако не эти женщины, смертельно усталые и душой и телом, являли собой наиболее печальное зрелище в мастерской Швейц. У окон, как птицы в неволе, которые между прутьев клетки ищут солнца, разместились работницы помоложе, меньше настрадавшиеся, а потому более жизнерадостные, с более упорными желаниями. Они пытались сдерживать веселость, которая все же не могла окончательно умереть в их сердцах. Лица их были худы и бледны, одежда убога, но на этих бледных лицах сверкали глаза, поминутно поднимавшиеся от работы, искавшие взгляда товарок, то игривые, то насмешливые и злобные, то устремленные куда-то вдаль, за сырые стены мрачной комнаты. Порой отливавшие желтизною лица освещались улыбкой, такой же шаловливой или насмешливой, грустной или мечтательной, как и выражение глаз. Попадались тут очаровательные головки, обвитые роскошными косами, в которых розовым или голубым пятном выделялась ленточка, бантик, тесемка; у некоторых на шее были яркие бусы, словно издевавшиеся над дырами и заплатами кофточки, которую они должны были скрасить. И все эти взгляды, улыбки, украшения производили еще более ужасное впечатление, чем молчаливое оцепенение и равнодушие других работниц… Эти девушки еще переживали острую борьбу чувств и желаний с подавляющими их условиями быта, мечты о роскоши — с крайней нищетой. Их старшие подруги уже покорились своей участи, а им каждый миг грозило падение, так как они еще не могли примириться с ней. Те несчастные уже приближались к концу своего земного странствия, эти — к началу порочной жизни. Перед теми раскрывалась могила, перед этими — пропасть.
Когда Швейц и ее дочь стояли у большого черного стола, в мастерской царила абсолютная тишина, нарушаемая только лязгом ножниц, двигавшихся в проворных руках.
Но тишина была кажущейся; кроме этого отчетливого лязга ножниц, слышались и другие звуки, менее явственные; они часто обрывались, сливаясь, однако, в неумолчный, вибрирующий шум, то переходивший время от времени в неожиданный взрыв, то снова затихавший. Шум этот происходил от движения двадцати рук, дыхания двадцати грудей, кашля, сухого и отрывистого или глубокого и свистящего, от еле слышного шепота и негромкого, быстро сдерживаемого хихиканья. Работницы, сидевшие в глубине мастерской, кашляли; те, что у окон, — перешептывались и хихикали. По временам Швейц поднимала голову и из-за очков окидывала комнату внимательным взглядом. От ее глаз, поблескивавших за толстыми стеклами, ничто не укрывалось, она следила за ходом работы. Иногда, положив ножницы на стол, она елейным голосом начинала длинную речь.
Она говорила, что в других мастерских работницы теряют здоровье за машинами, которые, как известно, выматывают силы и причиняют различные увечья, а вот она, Швейц, не желает отягощать свою совесть покушением на здоровье ближних и отказалась от барышей, которые могла бы извлечь, если бы завела в своей мастерской машины. Ибо совесть — это главное, все остальное — суета сует.
Швейц требовала от своих работниц только одного — строгого поведения. В этом отношении она была неумолима, потому что не хотела, чтобы мастерская ее стала очагом разврата, — она боялась потерять приличных и уважаемых заказчиц, что грозило нищетой ей, ее детям и внукам.
Мастерицы слушали ее разглагольствования в полном молчании. Конечно, среди них не было ни одной, которая верила бы Швейц. Все они отлично понимали, что их эксплуатируют, и все же слушали и покорно молчали. Они знали, что за стенами этой комнаты их ожидает либо могила, либо болото.
Порою Швейц и ее дочь выходили из мастерской во внутренние комнаты. Тогда до работниц доносились в открытую дверь звуки прекрасного фортепиано, на котором то играли бегло и умело, то учились играть. Виден был ряд комнат, обставленных роскошной мебелью; натертый до блеска пол, большие зеркала, красный штоф кресел раздражали утомленные глаза работниц. Одни грустно усмехались, другие бросали мрачные взгляды, а некоторые ехидно подмигивали. Горечь, желчная зависть просыпались в груди двадцати женщин. В три часа под потолком зажигались большие лампы, и женщины работали при искусственном свете до тех пор, пока стенные часы в квартире Швейц не пробьют девять.
Возвращаясь домой после первого дня работы, Марта едва держалась на ногах.
Она вовсе не была так сильно утомлена, и не случилось ничего особенного, что могло бы огорчить ее. Нет, она была напугана, ужас парализовал ее мозг и душу.
Привередливые читатели и, прежде всего, чувствительные и жаждущие сильных впечатлений читательницы, простите ли вы мне эту повесть, совершенно лишенную таинственной и сложной интриги и увлекательного изображения двух сердец, пронзенных огненными стрелами?
Всякое явление, служащее сюжетом повести, можно осветить по-разному. Историю бедной Марты, которая развертывается перед читателем, как одноцветная нить, можно было бы богато украсить множеством сложных и противоречивых чувств, поразительных контрастов, потрясающих событий. В нее можно было бы вплести ряд эпизодов, которые придали бы ей очарование, будили бы в читателе умиление или ужас. История эта могла бы быть вставлена, как эпизод, в более эффектный и захватывающий роман, рисующий приключения счастливых или страдающих, идиллических либо героических, обласканных судьбой или гонимых ею Нумы и Помпилия[27].
Простите! Встретив в жизни Марту, я стала оглядываться вокруг в надежде найти поблизости какого-нибудь Помпилия, но не нашла его. Тогда я вздумала было сократить, свести к одному эпизоду историю этой женщины, — но не могла, ибо поняла, что эта история заслуживает того, чтобы составить сюжет целой книги. Наконец я намеревалась вплести ее в другую, сложную интригу, в цепь других эпизодов, — но и этого не сделала, ибо мне казалось, что она только выиграет от того, что выйдет в свет без всяких добавлений.
Извините за простоту средств, к которым я прибегаю, чтобы показать одно из самых ужасных социальных явлений современности, и следуйте за мною дальше по пути, по которому идет несчастная женщина, достойная, быть может, участи более счастливой, чем та, на которую ее обрекло… что же? Название тому, что, как роковое проклятие, угнетает умы, связывает руки и сокрушает сердца множества людей, вы найдете в истории Марты.
Варшава веселилась, шумела, сияла. Было рождество. Только несколько дней назад погасли яркие огни, зажженные в зеленых ветвях рождественских елок, и в воздухе, казалось, еще дрожали переливы радостного детского смеха и шумные беседы счастливых семейств, собравшихся вокруг празднично убранных столов. Завтра в мир должен был явиться таинственный гость: Новый год. Квартиры и витрины магазинов были нарядно украшены. Улицы были покрыты глубоким снегом, который затвердел от мороза и сверкал миллионами искр под лучами солнца, сиявшего в ясном небе.
Вереницы саней мчались в различных направлениях, толпы прохожих заполняли тротуары. Сколько было голов в этой пестрой толпе, столько потоков тайных мыслей летело вдаль, незримо преследуя в огромном мире близкие и далекие, высокие и низменные пели. Любовь, жадность, поклонение и ненависть, тревога, надежды, различные интересы и страсти, желания и стремления кружились и переплетались в тысячеголовой толпе большого города, которая шла, ехала, бежала туда, куда гнали ее великие цели или ничтожные и будничные потребности. И в этом не доступном для человеческого слуха таинственном шуме тихо шелестела никому не ведомая, никем не угаданная нить мыслей в покорно склоненной голове никем не замечаемой женщины.
«Сорок грошей в день… это восемь злотых в неделю… Десять грошей ежедневно жене дворника за то, что присматривает за Яней, пока я в мастерской… Пятнадцать грошей — хлеб и молоко для ребенка… пятнадцать грошей обед… а на воскресенье уже ничего не остается…»
Так думала Марта, шедшая не спеша по тротуару Краковского предместья.
«Квартира за два месяца — сорок пять злотых… в лавочке я задолжала двадцать злотых… за проданную шубу получила сто злотых… шестьдесят вычесть из ста — сорок… Яне необходимы башмаки, да и мои уже сносились… потом нужно купить дров, ребенок постоянно зябнет».
Размышляя таким образом, Марта закатилась сухим, отрывистым, надсадным кашлем.
Прошел уже месяц с тех пор, как она начала работать в мастерской Швейц. За это время она очень изменилась. Прозрачную белизну ее лица теперь портили желтые тени, темные круги легли под запавшими глазами, и на красивом лбу залегла глубокая складка. Черное платье Марты было опрятно, но порыжело и износилось. На ней не было ни шляпы, ни шубы. Черный шерстяной платок покрывал голову, обрамляя бледный лоб и впалые щеки.
Плыла, шумела толпа по широкому тротуару красивой улицы, а с нею вместе летел в пространство поток человеческих мыслей, и в нем — тихая, унылая, неотвязная мысль бледной женщины, прокладывавшей себе путь в толпе.
«Десять грошей да пять — пятнадцать… да два… семнадцать… семнадцать из сорока… остается двадцать три…»
Какая это была ничтожная, мелкая, скучная мысль. Она ползала по земле в то время, как зимнее небо сияло чистой лазурью, она была скована холодом цифр в то время, как все человечество в канун Нового года одолевали желания, чувства, надежды…
Да, мысли Марты были прозаичны, это были грошовые расчеты бедняков.
А ведь было время, когда и она устремляла глаза в лазурную высь и с бьющимся сердцем, с улыбкой надежды встречала наступающий Новый год. Она вспомнила об этом сейчас.
Она подняла голову и осмотрелась. Во взгляде ее, только что озабоченном, теперь заискрились новые чувства, пробудившиеся в ней. Тоска, потом горечь и, наконец, страстное возмущение против той роковой необходимости, с которой она до сих пор еще никак не могла примириться. Запавшие глаза Марты вспыхнули жарким огнем. Что-то в ней завопило от острой боли, поднялось бурной волной. Взбунтовались непобежденные силы души. Она на миг остановилась, подняла голову и дрожащими губами прошептала:
— Нет, так не может продолжаться! Не будет так!
Она твердила себе, что это невозможно, не может быть, чтобы ей было суждено работать до конца дней в темной, сырой, душной мастерской Швейц, где ее окружают изможденные, безжизненные лица. И, кроме того, даже трудясь там с утра до ночи, она не может заработать столько, чтобы ночью спать спокойно, а в свободные минуты не заниматься грошовыми расчетами…
По своему происхождению и прошлому Марта принадлежала к кругу людей просвещенных — так по крайней мере думала она сама и так считали другие.
Почему же теперь, когда ее коснулась суровая рука судьбы, она очутилась на той низкой ступени социальной лестницы, где, казалось бы, должны стоять лишь несчастные, лишенные блага просвещения? Неужели ее образование неполноценно? Неужели оно только игрушка, созданная для развлечения спокойной души, обитающей в сытом и удовлетворенном теле, и рассыпалось в прах при первой попытке использовать его для сохранения духовных и физических сил? Неужели ее образование лишь иллюзия? Такое образование, какое дали Марте, будит потребности, но не дает ничего для их удовлетворения, обостряет тоску по высокому, но лишь для того, чтобы наполнить сердце горечью и смертельной тревогой…
Марта думала об этом, но не умела обобщать свои мысли и чувства, не отдавала себе полного отчета в том сложном явлении, которое управляло ее судьбой. Она цеплялась за воспоминания, утешалась сознанием, что принадлежит к числу людей образованных, перед которыми открыто так много дорог.
Неужели ей навсегда суждено оставаться на том пути, на который она вступила? Неужели во всем мире нет для нее иного места, кроме того, куда она ежедневно ходит с чувством стыда, мысль о котором заранее наполняет ее ужасом? Она молила бога, чтобы он дал ей местечко под солнцем, где два человека, связанные друг с другом самыми тесными и самыми священными узами и чувствами, могли бы существовать. Но то, что она нашла после долгих поисков и усилий, никак ее не удовлетворяло. Это была темная яма, в которой два существа медленно умирали в кандалах самых простых, насущных и никогда не удовлетворенных полностью потребностей.
Да, медленно умирали. Это вовсе не преувеличение, а страшная правда. Еще недавно Марта, обдумывая положение, в котором она очутилась, и ту ответственность, которая тяжким бременем лежала на ней, твердила себе для ободрения и успокоения: «Я молода и здорова». Теперь у нее оставалось только одно из этих двух преимуществ: она была молода, да, но уже не была здорова. Как невидимая пила, физические и духовные страдания терзали ее и подтачивали силы. У нее появился кашель, уже несколько недель она испытывала слабость, сон ее был беспокоен, она просыпалась с тяжелой головой и болью в груди.
Так, должно быть, начинали свой путь и другие работницы Швейц, худые, бледные, с чахоточным румянцем на щеках. Недавно одна из них ушла из мастерской на несколько часов раньше положенного времени и больше не вернулась. Когда Марта на следующий день спросила про нее, ей ответили приглушенным, зловещим шепотом:
— Умерла!
Умерла? А Марта знала, что этой женщине было всего двадцать шесть лет и где-то, в мансарде или подвале, двое маленьких детей ежедневно ожидали ее прихода.
— Что же будет с ее детьми? — с тревожным любопытством спросила молодая мать хорошенькой черноглазой Яни.
Ответ прозвучал резко:
— Девочку взяли в приют, мальчик пропал куда-то.
В приют? Значит, на средства благотворительности, к чужим людям, на неизвестное будущее… Пропал? Куда же? Быть может, глупенький ребенок убежал искать мать, которую недавно унесли из мансарды, и где-то тихо умер, прикрытый белым саваном метели, на занесенной снегом улице в морозную ночь. Или — о ужас! — пристал, быть может, к каким-нибудь беспризорным, к подонкам общества…
Марта не могла долго думать об этой печальной истории.
Быть может, и ее ждет такое будущее? Ее? О, это бы еще ничего! Ведь любимые ею люди уже ушли из жизни, она чувствовала себя смертельно усталой, глубоко несчастной и с радостью закрыла бы глаза, уснула вечным сном, чтобы, как обещает религия, соединиться с теми, по ком тосковало ее израненное сердце! Но будущее ее ребенка! Что ожидает девочку, если ее мать уйдет из жизни, если на ее щеках запылает кроваво-красный румянец, лицо станет мертвенно бледным, дыхание тяжелым, как у той бедной работницы, которая несколько дней назад, пошатываясь, ушла из мастерской Швейц, чтобы никогда больше туда не вернуться?..
Под влиянием этих мыслей Марта вдруг выпрямилась.
— Нет! — негромко, но с силой сказала она. — Этого не может быть! Не должно быть!
Ее поддерживало естественное желание выкарабкаться из нужды и сознание, что каждый человек имеет право на лучшее существование.
Она осмотрелась вокруг. В ее утомленном, озабоченном взгляде снова засветилась энергия и пытливость. Внимание ее привлекла большая витрина одной из самых известных в городе книжных лавок. При виде выставленных на витрине книг в цветных обложках на молодую женщину нахлынули воспоминания, к тоске примешалась надежда. Она вспомнила те счастливые дни, когда она под руку со своим молодым и образованным мужем приходила сюда. Она стосковалась по радостям, которые дают книги, радостям, которых она уже давно была лишена и которые на темном фоне ее теперешней жизни засияли невыразимым очарованием. В витрине она вдруг увидела фамилии нескольких женщин, напечатанные на обложках книг. Одна из них принадлежала женщине, с которой Марта была когда-то знакома. Никто и не подозревал в этой женщине таланта до тех пор, пока он неожиданно не проявился, но и тогда ей пришлось долго и упорно добиваться признания. А теперь ее имя занимало почетное место среди многих выдающихся имен известных в стране писателей. Эта женщина была бедна и одинока, а теперь она обрела место под солнцем, уважение людей и самоуважение.
— Кто знает? — дрожащими губами шепнула Марта, и на ее бледном лице, обрамленном складками черного шерстяного платка, вспыхнул румянец.
Она сделала несколько шагов и остановилась у входа. Сквозь застекленную дверь она увидела в глубине большого помещения владельца лавки. В дни своего благополучия она нередко видывала этого человека. Его честное, приветливое лицо было ей хорошо знакомо.
Над застекленной дверью задребезжал звонок. Марта вошла в лавку. Она на минуту остановилась у входа и с беспокойством огляделась вокруг. Она, наверно, опасалась, что застанет в лавке покупателей, в присутствии которых не сможет высказать то, с чем пришла.
Книгопродавец стоял один за конторкой и что-то записывал в большую книгу, лежавшую перед ним. Когда дверь открылась, он поднял голову и посмотрел на вошедшую выжидательно. Марта медленно подошла и остановилась перед ним, а он, видимо, ожидал, что она скажет.
Несколько секунд веки ее оставались опущенными и бледные губы дрожали. Затем, собравшись с духом, она устремила на книгопродавца взгляд, в котором сосредоточилась вся ее сила воли.
— Вы меня не узнаете? — сказала она тихо, но решительно.
Книгопродавец внимательно всматривался в нее.
— Как же, как же! Ведь я имею удовольствие видеть пани Свицкую? Я сразу вас узнал, но… не был уверен.
Говоря это, он быстрым взглядом окинул бедную одежду молодой женщины.
— Что прикажете? — спросил он затем вежливо с оттенком грусти в голосе.
Марта некоторое время молчала. Когда она заговорила, лицо ее было очень бледно, взгляд глубок и неподвижен.
— Я пришла к вам с просьбой, которая, вероятно, покажется вам странной…
Голос ее вдруг оборвался. Она подняла руки и провела ладонями по лбу. Книгопродавец поспешно вышел из-за конторки и, пододвинув молодой женщине сбитый бархатом табурет, вернулся на свое место.
Он, видимо, был огорчен, а еще больше смущен.
— Присядьте, пожалуйста, — сказал он, — я вас слушаю…
Но Марта не села. Она обеими руками оперлась на прилавок и снова взглянула в лицо стоявшему перед ней человеку, но уже несколько просветлевшим взглядом.
— Просьба, с которой я к вам пришла, в сущности необычная, странная, — начала она. — Но… я вспомнила, что вы были когда-то в дружеских отношениях с моим мужем…
Книгопродавец поклонился.
— Да, — перебил он ее, — пан Свицкий оставил по себе самую лучшую память у всех, кто близко знал его.
— Мне вспомнилось, — продолжала Марта, — что я несколько раз имела удовольствие принимать вас в нашем доме…
Книгопродавец снова любезно поклонился.
— Я знаю, что вы не только книгопродавец, но и издатель… И, кроме того…
Голос ее постепенно слабел, затихал и на минуту смолк совсем. Но вот она снова подняла голову, протянула руки к своему собеседнику, тяжело перевела дух.
— Дайте мне какую-нибудь работу… укажите путь… научите, что делать!..
Книгопродавец был несколько озадачен. Он смотрел на стоявшую перед ним женщину внимательным, почти испытующим взглядом. Однако прекрасное молодое лицо Марты не таило в себе никакой загадки. Горе, тревогу и горячую мольбу — вот что можно было прочитать на ней, Взгляд умных серых глаз книгопродавца, сперва испытующе и даже сурово смотревшего на нее, постепенно смягчался. В лавке воцарилось молчание. Книгопродавец прервал его.
— Значит, — сказал он, немного запинаясь, — пан Свицкий, умирая, не оставил никакого состояния?
— Никакого! — тихо сказала Марта.
— У вас был ребенок…
— Да, у меня есть дочурка…
— И до сих пор вы не могли найти себе никакой работы?
— Нет… Я шью в мастерской за сорок грошей в день…
— Сорок грошей в день! — ахнул книгопродавец. — На двоих! Да ведь это нищенское существование!
— Нищенское, — повторила Марта. — Но если бы я одна жила в такой безвыходной нужде, поверьте мне, сударь, я мужественно переносила бы страдания, жила без милостыни и умерла без жалобы! Но я не одна, я мать! Кроме любящего материнского сердца, у меня еще есть совесть, есть сознание своего долга, я в отчаяние прихожу, когда смотрю на исхудалое личико моего ребенка, когда думаю о его будущем. И как подумаю, что ничего еще не могла для него сделать, мне становится так стыдно, что хочется упасть на землю и зарыться в нее лицом. Ведь есть же на свете люди бедные, но способные прокормить себя и своих детей, — почему же я не могу быть такой? Да, я знаю, много на свете горя, но чувствовать себя бессильной справиться с ним, горячо браться за все и постоянно убеждаться в своей беспомощности, страдать самой и видеть, как страдает любимое существо и сегодня, и завтра, и послезавтра, и всегда, и говорить себе: «Я неспособна бороться» — ох, это такая мука! Ее знают только несчастные женщины!
Марта говорила быстро, с жаром. При последних словах голос ее стал тише, и слезы, которые она не в силах была удержать, полились из глаз. Она закрыла лицо платком и стояла неподвижно, борясь со слезами, которых не могла остановить, подавляя рыдания, рвавшиеся из груди. Впервые она плакала при постороннем, впервые изливала громко, вслух все, что давно накипело в сердце. Она не была уже ни так сильна, ни так горда, как в гостиной Рудзинских, когда без слез, со спокойным лицом, добровольно отказалась от работы, с которой не могла справиться. Книгопродавец, скрестив на груди руки, стоял неподвижно. Он растерялся при виде такого бурного взрыва чувств и был глубоко тронут.
— Боже мой, — сказал он вполголоса, — как превратна судьба человека! Мог ли я предположить, что мне доведется увидеть вас в таком тяжелом положении! Вы жили с мужем в таком достатке, были такой любящей и счастливой парой!
Марта отняла платок от лица.
— Да, — сказала она сдавленным голосом, — я была счастлива… Когда мой любимый муж умирал, я думала, что не переживу его… Пережила… Тоска и горе мучили меня нестерпимо, я надеялась найти облегчение для смертельно раненного сердца в том, что выполняю свой материнский долг. Но и это мне не задалось. Одинокая и несчастная, я искала работы, которая даст мне хоть немного душевного покоя, я боролась за жизнь и будущность моего ребенка. Все напрасно…
Взгляд книгопродавца, серьезный и задумчивый, ныл устремлен куда-то в пространство. У него тоже была семья. Быть может, слова Марты вызвали в его воображении образы дорогих ему женщин — юной сестры, маленькой дочки, любимой жены. Не ждет ли и их такая судьба, какая выпала на долю этой одинокой женщины, оставшейся без крова, с отчаянием и болью в сердце? Ведь сам он только что говорил о жестоких превратностях судьбы!
Он медленно перевел взгляд на лицо Марты и протянул ей руку.
— Успокойтесь, — сказал он мягко и серьезно. — Присядьте, отдохните немного. Не сочтите за нескромность, если я, желая быть вам полезным, спрошу вас о некоторых подробностях, которые мне нужно знать. Пробовали ли вы уже браться за какую-нибудь другую работу, кроме той, за которую вы получаете такие гроши? Какое занятие вы считаете для себя наиболее подходящим, к чему у вас есть способности? Зная это, я смогу что-нибудь придумать, найти…
Марта села. Слезы ее высохли, глаза приняли снова серьезное выражение, как всегда, когда она напрягала волю и ум. В сердце ее затеплилась надежда, она поняла, что существование ее зависит от предстоящего разговора, и сразу к ней вернулись смелость и внешнее спокойствие.
Разговор был недолог. Марта рассказала все искренно, толково и коротко, сообщая только факты. Новый прилив гордости не позволил ей коснуться личных переживаний. Книготорговец отлично ее понимал. Его быстрый взгляд скользил по ее лицу. Рассказ Марты открыл перед ним судьбу многих женщин.
Большая социальная проблема, вопиющая несправедливость общества занимали мысли этого честного, просвещенного человека, пока он со вниманием, интересом и сочувствием слушал историю бедной женщины, которая, несмотря на всю свою энергию и усилия, не могла найти для себя места на земле.
Марта поднялась и, пожимая руку хозяину, промолвила:
— Я рассказала вам все, не постыдилась признаться во всех своих неудачах, потому что, хотя силы изменили мне, намерения у меня были честные… Я делала, что могла и умела. Все несчастье в том, что я так мало знаю, так мало умею. Я ничему основательно не училась. Но есть, еще много областей, в которых я не пробовала свои силы. Может быть, еще найдется и для меня какое-нибудь дело в жизни. Могу ли я на что-нибудь надеяться? Скажите откровенно, без колебаний, я прошу вас об этом во имя того человека, которого уже нет в живых, во имя тех, кто вам дорог…