Книгопродавец горячо пожал протянутую ему руку и, подумав, сказал:
— Раз вы требуете откровенности, я вынужден оказать вам горькую правду. Мало надежды на то, что вы своим трудом добьетесь лучшей жизни. Вы говорите: есть еще много областей работы. Да, но возможности для мужчин и возможности для женщин — это совершенно несоизмеримые вещи. Свои возможности вы уже почти исчерпали.
Марта слушала его с опущенными глазами, а он смотрел на нее с глубоким сочувствием.
— Я сказал вам это для того, чтобы вы не обольщались радужными надеждами и потом не испытали нового, еще более жестокого разочарования. Но мне не хотелось бы, чтобы вы ушли отсюда с мыслью, что я не хочу протянуть вам руку помощи. В течение пяти лет вы были женой образованного человека, это имеет большое значение, я знаю, вы с ним проводили осенние и зимние вечера за чтением. Значит, у вас есть какой-то запас знаний. Кроме того, должен вам оказать, что ваша манера выражаться, ваши взгляды на жизнь свидетельствуют о развитом уме. Поэтому я считаю, что испытать свои силы еще на одном поприще вы и можете и должны…
Книгопродавец снял с полки небольшую книжку. Глаза Марты засияли.
— Это — новое произведение одного французского мыслителя, перевод его может быть полезен для нашей публики, да и я кое-что заработаю, издав его. Я думал поручить его другому, но теперь я счастлив, что могу оказать содействие жене дорогого, незабвенного пана Яна…
Говоря это, он уже заворачивал, в бумагу голубой томик.
— В этой книге идет речь об одной весьма модной социальной проблеме. Язык четкий, простой, перевести ее нетрудно. А чтобы у вас не было сомнений насчет вознаграждения, я вас предупреждаю, что смогу вам предложить гонорар в шестьсот злотых. Если занятие это окажется для вас подходящим, найдется потом еще кое-что для перевода. Наконец, кроме меня, есть и другие издатели, и если вы зарекомендуете себя, как хорошая переводчица, вас будут приглашать повсюду. Вы сказали, что немецким языком владеете слабо. Жаль. На переводы с этого языка спрос больше, и они лучше оплачиваются. Но если два-три перевода получатся у вас удачно, вы сможете получиться потом и немецкому языку. Днем будете переводить с французского, по ночам учиться. Так должны работать женщины. Шаг за шагом и self-help[28].
Марта дрожащими руками взяла книжку.
— Ах! — воскликнула она, сжимая обеими руками руку книгопродавца. — Да вознаградит вас бог, да будут счастливы те, кого вы любите.
Она не могла больше выговорить ни слова и через мгновение была уже на улице. Она шла теперь быстро. Растроганная, она думала о благородном поступке книгопродавца, о его отзывчивости. За этой мыслью пришла другая.
«Боже мой, — говорила про себя молодая женщина, — столько хороших людей я встречаю на своем пути, так почему же мне так трудно приходится?»
Книжка, которую она несла, жгла ей руки. Ей хотелось бежать стремглав в свою каморку, чтобы поскорее хотя бы перелистать эту книгу, которая принесет ей спасение. По дороге она все же зашла в обувной магазин и купила башмачки для Яни.
Когда Марта, наконец, дошла до ворот высокого дома на Пивной улице, она не пошла прямо к себе, а направилась в дворницкую, где оставляла Яню на весь день под присмотром дворничихи, получавшей за это плату.
Девочка за последнее время еще сильнее изменилась, чем мать, щеки ее ввалились и стали болезненно желтыми, порыжевшее и в нескольких местах разорванное траурное платьице болталось на исхудалом тельце, как на вешалке, черные глаза казались еще больше и утратили блеск и живость, а в выражении их была та немая, скорбная жалоба, какую можно увидеть в глазах детей, страдающих физически и нравственно.
Увидев мать, Яня не бросилась к ней на шею, не защебетала, как бывало прежде, не захлопала в ладоши. Опустив головку, пряча худые озябшие ручонки под платок, наброшенный на плечи, она вошла вместе с матерью в их комнату на чердаке и, съежившись, села прямо на полу у нетопленой печки. Марта положила книжку на стол и достала из-за печки несколько полен. Яня следила за ней глазами.
— Ты уже никуда не пойдешь сегодня, мама? — спросила она глухо, серьезным тоном взрослой, так не соответствовавшим хрупкой детской фигурке.
— Нет, детка, — ответила Марта. — Сегодня я уже никуда не пойду. Завтра большой праздник, и нам разрешили не работать после обеда.
Говоря это, Марта положила дрова в печь и, присев на корточки, хотела обнять дочку. Но едва она дотронулась до ее плеча, у Яни вырвался болезненный стон.
— Что с тобой? — вскрикнула Марта.
— У меня болит тут, мама! — без жалобы, но очень тихо ответила девочка.
— Болит! Отчего? Давно ли? — заботливо расспрашивала мать.
Яня молчала и сидела неподвижно, с опущенными глазами. Только бледные губки вздрагивали, как это бывает у детей, когда они силятся сдержать слезы. Упорное молчание девочки встревожило Марту еще больше. Она торопливо расстегнула висевшее мешком платье и спустила рукав с плеча. На обнажившемся плечике, худом и белом, темнел большой синяк. Марта судорожно сжала руки. Ужасная догадка мелькнула у нее в голове.
— Может быть, ты упала или ушиблась? — тихо спросила она, не отводя взгляда от темного пятна.
Яня еще некоторое время молчала, потом вдруг подняла глаза, полные слез. Она все еще силилась удержаться от плача, узкие плечи тряслись, губы дрожали, как листочки.
— Мама, — прошептала она, — я сидела сегодня там, у печки… мне было холодно… дворничиха хотела поставить горшок на плиту… задела за мое платье, пролила воду, рассердилась и ударила меня так сильно… сильно…
Последние слова она проговорила очень тихо, дрожа всем телом, прильнув к пруди матери. Марта не вскрикнула, не застонала, лицо ее словно окаменело, губы сжимались все сильнее, а глаза, неподвижно устремленные в пространство, загорелись мрачным блеском.
— Ах! — простонала она, наконец, сжимая пылающий лоб обеими руками. В этом коротком стоне прозвучали подавленный гнев и безграничная боль. Мать и ребенок, тесно прижавшиеся друг к другу, словно слились на минуту в одно целое. Лицо Марты с сухими, мрачными глазами склонялось над бледным, заплаканным детским личиком. Руки ее легли на голову дочери. Она отбросила с ее лба спутанные волосы, она отерла слезы на худеньких щеках, застегнула платье Яни, согревала в своих ладонях ее иззябшие крохотные ручки. Все это она делала молча. Несколько раз она открывала рот, словно желая что-то сказать, подняла Яню, усадила ее на кровать и достала из кармана завернутые в бумагу башмачки.
Теперь на губах ее играла улыбка — странная это была улыбка! В ней было что-то вымученное, но была и любовь и мужество матери, которая скрывает боль и улыбается, чтобы осушить слезы ребенка.
День кончился, городские часы пробили полночь, а в мансарде еще горела лампа; комната выглядела теперь еще более уныло, чем тогда, когда молодая вдова впервые переступила ее порог. В ней не было уже ни шкафа, ни комода, ни двух кожаных чемоданов; шкаф, комод и два новых стула Марта вернула управляющему, чтобы не платить за пользование ими, а остальное все продала во время сильных морозов, чтобы на вырученные деньги купить дров. В комнате остались только два колченогих стула, столик и кровать, на которой теперь, укутанная в черный материнский платок, спала Яня. Свет лампы падал на строго и красиво очерченное, обрамленное толстыми черными косами лицо сидевшей у стола женщины, выделяя его из полумрака. Марта еще не работала, хотя все, что нужно — книжка, перо, бумага, — лежало перед нею. Мечта, неодолимая, неотступная, владела ею. Марта не могла оторваться от неожиданно открывшихся перед ней блестящих перспектив. Хотя ее вера в успех не была уже так сильна, как тогда, когда она у этого самого столика сидела с карандашом в руке, но у нее не было сил прислушиваться к голосу сомнений. Он звучал где-то в глубине сознания, но она старалась не слушать его и все вспоминала врезавшиеся в память слова книгопродавца. Они рождали длинную цепь золотых грез женщины и матери. Делать приятную, хотя и трудную работу, возвышающую душу и отвечающую самым глубоким ее потребностям, — какое это наслаждение! Заработать за несколько недель шестьсот злотых — какое это богатство! Когда она станет так богата, она первым делом наймет честную, пожилую служанку, у которой есть свои дети, или хотя бы такую, которая любит детей и будет заботливо и умело ухаживать за Яней… Затем… (здесь Марта спросила себя, не слишком ли далеко она зашла в своих мечтах)… затем она переедет из этой голой, холодной, мрачной комнатушки, в которой так неуютно и которая так губительна для здоровья девочки, снимет где-нибудь на тихой и чистой улице две комнатки, теплые, сухие, солнечные… Если она станет хорошей переводчицей, будет везде иметь работу, и если такая огромная сумма, как шестьсот злотых, еще не раз будет ею заработана, она пригласит учителей иностранных языков и рисования, будет учиться, да, будет учиться день и ночь, без отдыха, с упорством и терпением… ибо так должна трудиться женщина — завоевывать себе место в жизни шаг за шагом, собственными силами… Потом… подрастет Яня. И как же бдительно мать будет следить за ней, угадывать ее природные способности, чтобы ни одну не оставить неразвитой, чтобы из каждой выкопать для этой будущей женщины оружие в борьбе за существование… Обучение Яни, ее воспитание, сила, счастье, ее обеспеченное будущее — вот для чего будет работать ее мать!.. Как спокойно будет тогда она, Марта, засыпать по вечерам, с какой радостью будет открывать глаза по утрам, приветствуя новый день труда и обязанностей, день, приносящий душевное удовлетворение! С какой гордостью будет она тогда встречаться с людьми, не унижая больше своего человеческого достоинства, с каким легким сердцем, полным умиления, она опустится на колени у могилы любимого человека, образ которого вечно жив в ее памяти, и скажет: «Я стала достойной тебя! Не поддалась злой доле — избегла голодной смерти и нищенского существования! Я сумела заботливо воспитать нашу дочку!» Потом…
Тут глаза Марты остановились на картинке, висевшей на стене. Это был ее рисунок, не принятый в свое время редакцией журнала. Она повесила его, чтобы украсить жалкую каморку, и теперь жадно всматривалась в него. Деревенский домик, раскидистое дерево, птичка, поющая на кусте сирени, прозрачный деревенский воздух и глубокая тишь полей… О боже! Если бы она могла зарабатывать столько, чтобы создать себе такой уголок, скромный, свежий, зеленый! К тому времени она уже состарится, ветерок, шепчась с листьями, будет охлаждать ее лоб, усталые глаза будут упиваться цветом свежей зелени, а птичка, певшая еще над ее колыбелью, пропоет ей в час смерти последнюю песнь земли.
Так мечтала бедная женщина. В эту ночь лампа в комнате на чердаке горела до самого рассвета. Марта читала книжку, которую ей поручено было перевести. Сначала она читала медленно, внимательно, затем с лихорадочным увлечением. Она поняла мысль автора, идея книги проникла в ее сознание со всей ясностью и отчетливостью. Мозг ее словно приобретал гибкость и легко охватывал все. Интуиция, этот редкий и высокий дар, превращающий человека в полубога, проснулась в ней и нашептывала новые, неведомые до этого мысли.
На дворе было уже совсем светло, когда Марта потушила лампу и взялась за перо. Она писала, время от времени отрываясь от бумаги и переводя глаза на кровать, где спала Яня. В бледном свете зимнего утра лицо Яни казалось еще более страдальческим. Когда первый луч солнца проник в комнату, девочка открыла глаза. Тогда мать поднялась со своего места, гала на колени у кровати и, обнимая полусонного ребенка, уронила на подушку усталую голову.
Внизу, на улице, уже началось движение. Грохотали кареты, звонили колокола в костелах, слышался говор и смех. Варшава встречала Новый год.
С того вечера, когда Варшава встретила Новый год, прошло шесть недель. В час дня Марта, как всегда, вышла из швейной мастерской и пошла в свою мансарду приготовить обед для себя и дочки. Она расцеловала Яню, ожидавшую ее в тесной дворницкой и немного оживившуюся при виде матери. Затем у себя наверху, поставив на огонь кастрюльку, Марта достала из ящика стола небольшую стопку бумаги. Это был уже законченный перевод французской книги. Она работала над ним около пяти недель и неделю переписывала. Теперь она, улыбаясь, просматривала листы, исписанные ее четким и красивым почерком.
За последнее время во внешности Марты произошла новая перемена, но уже иного рода. Она работала дни и ночи. Десять часов в сутки шила, девять ночных часов писала, час болтала с Яней, четыре часа спала, Такой образ жизни, конечно, не вполне отвечал требованиям гигиены, а между тем исчезла болезненная желтизна щек, морщины на лбу разгладились, в глазах появился прежний блеск. Она стала меньше кашлять, у нее был почти здоровый вид. Надежда оживила ее душу, поддерживала и физические силы. Благородное чувство гордости за себя словно выпрямило ее, вернуло ясность взгляду. После того как был приготовлен и съеден обед, состоявший из одного простого блюда и куска черного хлеба, Марта завернула свою рукопись в тонкую белую бумагу. Она делала это как-то особенно старательно, с удовольствием. На высокой городской башне пробило два. Марта отвела Яню к дворничихе и вышла. В три часа ей нужно было быть в мастерской, а она хотела сперва зайти в знакомую книжную лавку.
Хозяин ее стоял, как обычно, за конторкой, вписывая цифры в приходо-расходную книгу. При виде Марты он поднял голову и приветливо поклонился.
— Вы уже сделали свою работу, — сказал он, принимая у Марты рукопись. — Это хорошо, я жду ее с нетерпением. Книга должна быть издана теперь или никогда — это сейчас самый злободневный вопрос… Сегодня общество проявляет к нему интерес, а завтра этот интерес может смениться равнодушием. Я постараюсь как можно скорее посмотреть перевод. Если вы зайдете ко мне завтра в это время, я вам дам определенный ответ.
В тот день работа у Марты не спорилась. Она старалась как можно лучше выполнять то, что было ее обязанностью, но не могла. Руки у нее дрожали, порой туман застилал глаза, сердце билось так сильно, что трудно было дышать. Быть может, теперь, в эту минуту, издатель развернул рукопись, читает ее… Быть может, пробегает глазами пятую страницу… Ах, скорее бы он просмотрел ее — ведь там как раз самое трудное и непонятное место и, верно, оттого оно хуже переведено. Зато конец рукописи, последние страницы переведены отлично! Марта работала над ними с подлинным вдохновением, чувствуя, что мысль писателя отражается в ее словах, как прекрасный облик мудреца в чистом зеркале…
Часы в квартире Швейц пробили девять. Мастерицы разошлись, Марта вернулась домой. Около полуночи она вдруг подумала, что издатель, наверное, в эту минуту кончил читать ее перевод.
Как ей хотелось увидеть сейчас его лицо! Выражает оно удовлетворение или недовольство, сурово оно или обещает ей осуществление ее надежд? Дневной свет проник уже в комнату, когда Марта, всю ночь ни на минуту не сомкнувшая глаз, облокотись на подушку, взглянула на кусочек неба, видный в окно. В ее широко раскрытых глазах застыло выражение страстной мольбы, безмолвной горячей молитвы.
В восемь часов Марте нужно было, как всегда, идти мастерскую, но ноги у нее подкашивались, голова пылала и грудь так сильно болела, что она, сев на табурет и охватив голову руками, пробормотала:
— Не могу…
Вставая, расчесывая длинные шелковистые волосы, надевая свое поношенное траурное платье, приготовляя потом завтрак для Яни и даже разговаривая с ней, Марта была занята только одной мыслью: «Примет он мою работу или нет?» «Любит — не любит», — шептала когда-то прелестная Гретхен, обрывая белые лепестки ромашки. «Годна — не годна?»— думала бедная женщина, растапливая печку двумя поленьями, готовя скудный завтрак, подметая мрачную каморку и прижимая к груди свою бледненькую дочь.
Кто может сказать, какая из этих двух женщин таила в себе более тяжелую драму, кому из них судьба готовила более жестокую участь, какая была несчастнее и, меньше требуя от жизни, подвергалась большей опасности?
Около часу дня Марта опять шла по Краковскому предместью. Чем ближе к лавке, тем она все больше замедляла шаги. Уже подойдя к двери, она отошла в сторону, оперлась о балюстраду, окружавшую один из соседних роскошных особняков, и стояла так некоторое время, опустив голову.
Немного погодя она, наконец, переступила порог, за которым ее ожидали либо радость, либо отчаяние.
На этот раз, кроме владельца, в лавке находился пожилой человек в очках, лысый, с широким одутловатым лицом. Он сидел с книгой в руке в глубине лавки, за большим столом, на котором было разложено несколько десятков книг. Марта не обратила никакого внимания на этого постороннего, даже не заметила его. Вся сила ее чувств сосредоточилась во взгляде, уже с порога прикованном к лицу книгопродавца. Он сидел за конторкой и читал газету. Перед ним лежала знакомая Марте рукопись, и бедную женщину охватила дрожь… Почему рукопись здесь и свернута в трубку, будто ее собираются кому-то отдать? Быть может, он хочет отнести перевод в типографию и поэтому положил его перед собой? Впрочем, возможно, что он еще не прочитал рукопись, был занят… Во всяком случае не затем она лежит здесь, чтобы быть возвращенной той, которая потратила на нее столько ночей, полюбила ее, выпестовала, связала с нею все свои надежды… последние надежды! Нет, этого быть не может! Этого бог не допустит! Такие мысли молнией пробегали в голове Марты.
Она подошла к хозяину, который встал и, оглянувшись на пожилого мужчину, подал ей руку. Марта заметила эту заминку, но приписала ее присутствию постороннего. Тот, казалось, был целиком поглощен чтением. Марта глубоко вздохнула и тихо спросила:
— Вы прочли мою рукопись?
— Прочел, пани.
О господи, как странно звучит его голос! Что это значит? В тоне его слышалось как будто неудовольствие, смягченное жалостью.
— И каково же ваше мнение? — еще тише проговорила женщина, почти не дыша и всматриваясь широко открытыми глазами в лицо книгопродавца. О, если бы зрение обманывало ее! Ведь в выражении его лица сквозило то же смущение и сочувствие, какое она услышала в его голосе!
— Мнение, — начал он медленно, — мнение… неблагоприятное. Мне очень, очень больно, что я вынужден сказать вам это… но ведь я издатель, ответственный перед публикой, и предприниматель, вынужденный соблюдать свои интересы. В вашей работе много достоинств, но… она не годится для печати…
Марта пошевелила губами, но не издала ни звука. Книгопродавец после короткого молчания, во время которого он, видимо, подыскивал слова, продолжал:
— Правда, ваш перевод не лишен достоинств. Могу с уверенностью сказать, что у вас несомненно есть способности, о чем свидетельствует язык перевода — сочный, живой, страстный. Но… по вашей работе видно, что способности эти, простите за откровенность, очень мало развиты. Вам недостает знаний и знакомства с техникой писательского мастерства, Оба языка, с которыми вам пришлось здесь иметь дело, вы знаете недостаточно хорошо, не говоря уже о том, что не знаете научной терминологии. Да и литературный язык, содержащий множество оборотов, не употребляемых в обиходной речи, видимо, очень мало вам знаком. Отсюда частая замена одних слов другими, неточность выражений, неполадки, путаница. Словом, способности у вас есть, но учились вы слишком мало. Писательское мастерство, хотя бы и в области перевода, требует широкого образования, знаний как общего, так и специального характера…
В заключение книгопродавец добавил:
— Вот и вся правда, и я вам ее высказал с великим сожалением. Как ваш знакомый, я огорчен за вас, что вы не сможете работать в этой области; как человек, я сожалею, что вы не развивали своих способностей. У вас они несомненно есть, но вы мало учились…
Он взял со стола сверток и подал его Марте. Но она не протянула руки и даже не шевельнулась; она стояла прямо, неподвижно, как вкопанная, и только странная улыбка кривила побелевшие губы. Эта улыбка была в миллион раз страшнее слез, в ней было отчаяние человека, который уже издевается над самим собой и над всем в мире. Мнение книгопродавца о ее переводе было почти буквальным повторением того, что несколько месяцев тому назад сказал журналист Рудзинский о ее рисунке. Именно это сопоставление и вызвало судорожную улыбку на губах женщины.
— Всегда одно и то же! — пробормотала она. Потом, опустив голову, сказала громче: — Боже мой, боже, боже!
Это был хотя и подавленный, но душераздирающий вопль. Теперь она не только плакала при посторонних, ни даже не могла сдержать стонов. Куда девалась ее гордость, мужество, сдержанность? Эти свойства ее характера отчасти ослабила привычка к бесконечным унижениям, но все же у нее хватило еще мужества поднять голову, сдержать слезы и довольно спокойно посмотреть на книгопродавца. В этом взгляде была мольба. Увы! опять мольба, и, значит, унижение!
— Вы очень добры ко мне, — сказала она, — а если мне не помогла ваша доброта, это уж моя вина…
Она вдруг замолчала. Ее застывший взгляд словно обратился внутрь.
— Моя ли? — спросила она очень тихо.
Этот вопрос она, видимо, задавала себе самой; социальные условия, одной из жертв которых она была, все теснее сжимали ее в своих железных тисках и требовали, чтобы она взглянула им прямо в страшное лицо. Но она быстро стряхнула с себя невольную задумчивость и снова устремила посветлевший взгляд на стоявшего перед нею человека.
— А может быть, я теперь могла бы подучиться? Неужели нет на свете такого места, где я могла бы чему-нибудь научиться? Скажите мне, скажите!
Книгопродавец был и тронут и смущен.
— Я такого места не знаю, — ответил он, с огорчением разводя руками. — Ведь вы женщина.
В это время из смежного отделения магазина вышел один из продавцов и подошел к хозяину с каким-то длинным списком или счетом в руках.
Марта взяла свою рукопись и ушла. Рука, которую она, прощаясь, протянула хозяину, была холодна, как лед, лицо неподвижно, как мраморное, и лишь дрожащие губы все еще горько усмехались, словно повторяя:: «Всегда одно и то же!»
Как только дверь за Мартой закрылась, пожилой лысый мужчина бросил на стол книгу, которую он, казалось, внимательно читал до этой минуты, и разразился громким смехом.
— Чему вы смеетесь? — с удивлением спросил книгопродавец, подняв глаза от поданного ему счета.
— Как же тут не смеяться! — воскликнул мужчина, и глаза его за толстыми и мутными стеклами искрились неподдельным весельем. — Как же не смеяться! Захотелось дамочке стать писательницей! Вот еще, ха, ха, ха! Ну и проучили же вы ее! Право, у меня было желание вскочить и обнять вас за это!
Книгопродавец холодно смотрел на посетителя.
— Поверьте, — возразил он с оттенком неудовольствия, — мне было крайне неприятно, даже тяжело огорчить эту женщину…
— Как! Вы это серьезно говорите? — удивился человек, сидевший за целой кипой книг.
— Совершенно серьезно. Это вдова человека, которого я знал, любил и уважал…
— Бросьте! Готов поручиться, что это какая-то авантюристка! Порядочные женщины не шляются по городу в поисках того, чего не потеряли. Они сидят дома, занимаются хозяйством, воспитывают детей и молятся богу…
— Помилуйте, пан Антоний, у этой женщины нет никакого хозяйства, она очень нуждается…
— Ах, оставьте, пожалуйста, пан Лаурентий! Удивляюсь вашей доверчивости! Это не нужда, а честолюбие! Да, честолюбие! Ей хочется блеснуть, прославиться, занять высокое положение в обществе и получить возможность делать, что ей заблагорассудится, прикрывая свои грешки воображаемым величием и мнимым трудом!
Книгопродавец пожал плечами.
— Ведь вы литератор, пан Антоний, и вам следовало бы лучше разбираться в вопросах женского труда и воспитания женщин…
— Женский вопрос! — вдруг побагровев и сверкая глазами, закричал мужчина, подскочив на стуле. — Да знаете ли вы, что такое этот женский вопрос…
От возбуждения захлебнувшись словами, он умолк на минуту, чтобы перевести дыхание. Затем, уже спокойнее, добавил:
— Впрочем, зачем я буду излагать вам свое мнение на этот счет. Прочтите мои статьи!
— Я прочел их, прочел, но они меня ни в чем не убедили…
— Ну! Если мне вы не верите, — перебил его литератор, — так, может быть, не станете пренебрегать мнением авторитетов… больших авторитетов… Вот недавно доктор Бишоф… Вы, конечно, знаете, кто такой…
— Бишоф, конечно, ученый, — сказал книгопродавец, — но вы искажаете его слова и преувеличиваете их значение. Бишоф не может брать на себя роль судьи, приговаривающего тысячи несчастных женщин…
— Авантюристок! — опять перебил литератор. — Поверьте мне, это авантюристки, честолюбивые, тщеславные, безнравственные! На что нам, скажите на милость, ученые и, как некоторые выражаются, самостоятельные женщины? Красота, нежность, скромность, покорность и набожность — вот достоинства, которые мы требуем от порядочной женщины. Домашнее хозяйство — вот круг ее обязанностей, любовь к мужу — вот единственная полезная для нее добродетель! Прабабушки наши…
В это время в книжную лавку вошло несколько человек, и разговор о прабабушках был прерван. Но какие убедительные доводы почерпнул бы лысый литератор для подкрепления своей теории, как много нового мог бы он сказать и написать о честолюбии и зависти, ведущих женщину к нарушению границ, начертанных для нее природой и великими авторитетами, если бы он имел возможность в это мгновение проникнуть в мысли шедшей по улице Марты!
Выйдя из книжной лавки, она в первую минуту была словно оглушена и ко всему безучастна. Она ни о чем не думала и ничего не ощущала. Первую сознательную мысль, пришедшую ей в голову, можно было бы выразить словами: «Какие они счастливые!» Первым внятно заговорившим в ней чувством была зависть.
Марта шла по улице, на которой высится великолепный дворец Казимира. По просторному двору сновали юноши с оживленными лицами, в красивой форме студентов университета. Одни держали подмышкой толстые книги в простых переплетах или совсем без переплета, потрепанные от долгого употребления, другие заворачивали в бумагу какие-то металлические предметы — вероятно, приборы, которые они несли домой, чтобы производить научные опыты. Некоторое время во дворе слышен был говор, то громкий, то тихий. Молодые люди толковали между собой, оживленно жестикулируя; по временам то в одной, то в другой группе звучал молодой смех или громкие восклицания, в которых чувствовался юношеский задор и увлечение науками. Потом студенты стали расходиться. Они прощались друг с другом и, одни весело, другие задумавшись, третьи — продолжая беседовать, парами и поодиночке выходили на улицу, вливаясь в толпу прохожих, сновавших по широкому тротуару.
Марта шла очень медленно и все смотрела на это большое здание, которое казалось ей храмом и словно обладало таинственной притягательной силой. Веселые студенты с книгами подмышкой казались ей счастливцами, которым судьба дала привилегии, достойные разве полубогов. Бедная женщина глубоко вздохнула.
— Счастливые! Ох, какие счастливые! — шептала она, оглядываясь на великолепное здание, оставшееся позади. — Почему же я там не училась? Почему я сейчас не могу поступить туда?
«Но почему не могу? Почему не имею права? — пришла новая мысль. — Какая разница между мной и этими людьми? Почему они получают то, без чего так трудно жить, а я этого не получила и получить не могу?»
Впервые в жизни в сердце Марты вспыхнуло страстное возмущение, глухой гнев, едкая зависть. Но вместе с тем она испытывала чувство невыразимого, гнетущего бессилия. Ей казалось, что лучше всего было бы упасть лицом на плиты тротуара, под ноги прохожих. «Пусть меня растопчут! — думала она, — большего я не стою, я слабое, неприспособленное, никчемное существо!»
В это время сверток, который она держала, выскользнул из рук молодой женщины и упал к ее ногам. При падении он развернулся; нагнувшись, чтобы поднять его, Марта увидела между страницами рукописи две трехрублевые бумажки.
Это было подаяние сострадательного книгопродавца, который, не приняв ее перевод, хотел, однако, дать ей вещественное доказательство своего сочувствия. Марта выпрямилась, держа рукопись в одной руке, а шелестящие бумажки — в другой. Глаза ее сверкали острым блеском, она вся тряслась от сдерживаемого глухого смеха.
— Да, — промолвила она почти громко, — для них — учение и труд, для меня — милостыня.
Слова эти свистящим шепотом срывались с ее губ, почти таких же белых, как бумага, которую она держала в руках.
«Ну, хорошо, пусть так! Почему не дали мне того, чего от меня сейчас требуют? Почему требуют от меня того, чего мне не дали? Так пусть же дают мне теперь деньги… да, деньги… подачки… а я их буду брать… пусть дают!..»
Быстрым нервным движением она сунула кредитки в карман поношенного платья. Она шаталась. Только сейчас, когда душа ее снова была ввергнута в пучину, страданий, желудок потребовал пищи и напомнил ей, что она голодна, что десятки ночей провела над работой, которая ей ничего не дала. Она не могла идти дальше. Сквозь туман, застилавший ей глаза, она увидела перед собой ступени. Это была паперть Свентокшиского костела. Марта села на ступени, опустила голову на руки и закрыла глаза. Скоро ее застывшие черты смягчились, лед, сковавший ее душу, начал таять, из-под опущенных век по мраморно-белым щекам полились бурные слезы, тяжелыми каплями падая меж худых пальцев и скрываясь в складках траурного платья.
В это время по Краковскому предместью проходило двое людей: женщина и мужчина. Они шли быстрым и легким шагом и вели оживленный разговор. Женщина была молода, красива и нарядно одета, мужчина — так же молод, элегантно одет и очень красив..
— Говорите, что хотите, клянитесь, сколько угодно, а я все равно не поверю, что вы хоть раз в жизни были по-настоящему влюблены!
Молодая женщина смеялась, говоря это. За ее коралловыми губками виднелись два ряда белых и мелких зубов, карие глаза блестели и бросали вокруг быстрые взгляды. Мужчина вздохнул. Это была пародия на вздох, в нем было больше шутливости и веселья, чем даже в смехе женщины.
— Вы не верите мне, прелестная Юлия, но, бог свидетель, я в течение целого дня был не только по-настоящему, но безумно, без памяти влюблен! Представьте себе такую божественную красоту: высока, как тополь, глаза огромные, черные, кожа — чистый алебастр, косы, как вороново крыло, длинные и свои, уж поверьте мне, что не привязные, а свои, я в этом разбираюсь… Печальная, бледная, несчастная… богиня! и это еще не все. Она мне сразу понравилась, однако я сказал своему сердцу: «Молчи», так как знал, что моя сестра не на шутку полюбила эту женщину и решила беречь ее от меня, как от огня… Но, когда она пришла к моей сестре и своим прекрасным, нежным, соловьиным голоском сказала: «Я не могу учить вашу дочь…» Ведь я вам, панна Юлия, уже рассказывал эту историю… Так вот тогда я и влюбился в нее по-настоящему. И потом целый день ходил, как ошалелый, разыскивая по всем улицам мою богиню…
— И не нашли?
— Не нашел.
— Вы не знали, где она живет?
— Не знал. Сестра-то знала, но увы!.. Сколько я ни просил ее дать мне адрес прекрасной вдовы, она мне неизменно отвечала: «Почему ты не идешь в контору, Олесь?»
Женщина прыснула.
— Видно, сестра у вас очень строгая! — воскликнула она.
На этот раз мужчина не рассмеялся и не вздохнул.
— Не будем говорить о моей сестре, панна Юлия, — сказал он решительным тоном. — Послушайте-ка лучше продолжение драмы моей жизни. Ах, какая это была драма!.. Представьте себе, что, встретив в тот день на улице панну Мальвину, я только поклонился ей издали, а мимо ресторана Стемпкося прошел с опущенной головой! Я с печалью в сердце прочел на афише, что идет «Прекрасная Елена», но в театр не пошел. Словом, я впал в такое мрачное отчаяние, что, если бы добряк Болек не повел меня на следующий день в небезызвестную вам квартиру на Крулевской улице, где я увидел прекраснейшую из земных богинь…
— Ох, ох! — со смехом и кокетливым возмущением прервала его женщина. — Только без комплиментов, пожалуйста, без комплиментов!
— Я бы уже давно отыскал ту, которая скрылась с моих глаз…
— И которую вы больше не искали…
— Не искал…
— И забыли…
— Нет, не забыл. Ох, не забыл. Но сердечная рана понемногу затягивалась… Что делать, vivre c'est souffrir…[29]
Сказав это, молодой человек меланхолически закатил глаза и стал негромко насвистывать арию Калхаса из «Прекрасной Елены».
— Ах! — вскрикнул он вдруг, перестав свистеть и остановившись.
Женщина, шедшая рядом с ним, посмотрела на него с удивлением. Взгляд веселого Олеся был устремлен в одну точку, и — о, чудо! — неизменная улыбка сбежала с его лица. Мягкая линия его рта, так же как и все его черты, то и дело менялась, как это бывает у людей впечатлительных под влиянием внезапного волнения.
— Что там такое? — спросила красивая женщина недовольным тоном. — Нет, право, — добавила она кокетливо, — я на вас в обиде, пан Олесь! Я иду рядом, а вы смотрите куда-то в сторону.
— Это она! — шепнул Олесь. — Ну, до чего же хороша!
Молодая и стройная женщина, которую он называл Юлией, искала взглядом предмет, привлекший внимание ее спутника. Вдруг она наклонилась и, взмахнув собольей муфтой, в которой прятала руки, вскрикнула:
— Да ведь это Марта Свицкая!
Они стояли в нескольких шагах от ступеней костела, на которых сидела женщина в трауре, в накинутом на голову черном шерстяном платке.
Марта уже не плакала. Видимо, в потоках беззвучных слез она выплакала и часть тех горьких чувств, бурный наплыв которых обессилил ее и бросил в полуобмороке на эти ступени. Теперь лицо ее было бело, как мрамор, а сухие горящие глаза устремлены в голубое небо… Она сидела неподвижно. Ни разу не дрогнули ни веки поднятых вверх глаз, ни сжатый рот, ни озябшие руки, терявшиеся в складках платья. Издали ее можно было принять за статую, украшающую вход в великолепный храм, символическое изображение души, молящейся и вопрошающей бога.
Марта смотрела в небо, в глазах ее была жаркая мольба и вместе с тем какой-то страстный, почти настойчивый вопрос.
— Как она прекрасна! — тихо повторил веселый Олесь и, наклонившись к своей спутнице, добавил еще тише: — Если бы ее вместе с этой лестницей перенести в театр, на сцену… вот был бы эффект!
— Да, она в самом деле красавица, — так же шепотом ответила дама. — А ведь я ее хорошо знаю!.. Что с ней случилось?.. Почему она сидит здесь? И как одета! Нищенка она, что ли?
Обмениваясь такими словами, молодая пара все ближе подходила к женщине, привлекшей их внимание.
Марта не заметила, что за ней наблюдают. В то время как она, обессиленная, терзаемая бурей чувств, сидела здесь, быть может, многие смотрели на нее, проходя мимо, но она никого не замечала. Душа ее бродила где-то в той выси, куда был обращен ее взгляд. Там искала она ту силу, добрую и могучую, которая может победить преследовавший ее рок. Но вот над головой задумавшейся женщины раздались два голоса:
— Пани! — произнес мужчина, невольно понижая голос то ли от волнения, то ли от чувства глубокого уважения.
Марта не услышала этого голоса.
— Марта! Марта! — окликнул ее другой, женский голос.
Этот голос дошел до нее. Он был ей хорошо знаком. Марте показалось, что в эту минуту ее прошлое зовет ее. Медленно, с трудом оторвала она глаза от высокого неба и остановила их на лице женщины, которая стояла около нее. А та бросила на снег соболью муфту и протянула к Марте маленькие руки в сиреневых, блестящих перчатках.
— Каролина! — пробормотала Марта удивленно, а потом словно светлый луч пробежал по ее лицу и оживил застывшие черты.
— Карольця! — сказала она громче и, встав, схватила протянутые к ней руки.
— Карольця! — повторила она. — Боже мой, неужели это в самом деле ты?
— Ты ли это, Марта? — спрашивала в свою очередь женщина в атласе и соболях, с грустью глядя на бледное, исхудалое лицо, при виде нее засиявшее радостью.
Но грусть, видно, не привыкла долго гостить в глазах Каролины. Женщина в атласе засмеялась и, обратившись к своему спутнику, сказала:
— Вот видите, пан Александр, какие встречи бывают в жизни! Ведь мы с Мартой знаем друг друга с детства!
— Да, с детства! — повторила Марта, теперь только заметив Олеся и приветствуя его кивком головы.
— По ком ты носишь траур? — спросила панна Каролина, быстрым взглядом окидывая жалкую одежду Марты.
— По мужу.
— По мужу! Значит, ты овдовела! Жаль! Интересный был у тебя муж… Где же ты живешь? В деревне или здесь, в Варшаве?
— Здесь.
— Здесь? А почему ты не вернулась к себе в деревню?
— Через несколько месяцев после моей свадьбы отцовское имение было продано с торгов.
— С торгов! Вот как! У тебя, значит, не осталось никакого состояния? Ну, конечно, Ясь любил тебя безумно и, должно быть, тратил на тебя все, что зарабатывал. Что же ты теперь делаешь? Как живешь?
— Я швея.
— Тяжелая работа! — со смехом сказала женщина в атласе. — И я пробовала ею заняться, но у меня ничего не вышло.
— Ты, Каролина? Ты была швеей? — удивилась Марта.
Женщина в атласе снова засмеялась.
— Ну, я же говорю — пробовала, да не вышло! Что поделаешь? Такова воля провидения, и я на него не жалуюсь…
И она снова засмеялась. Этот часто раздававшийся смех, беспечный и кокетливый, казалось, вызывался скорее привычкой, чем искренним весельем. Марта окинула взглядом богатый наряд стоявшей перед ней женщины.
— Ты замужем? — спросила она.
Каролина снова рассмеялась.
— Нет! — воскликнула она. — Нет, нет! Замуж я не вышла, моя дорогая! То есть как тебе сказать?.. Нет, нет, замуж я не вышла…
На этот раз смех был какой-то неприятный, наигранный. Веселый Олесь, не спускавший глаз с Марты, при последнем ее вопросе взглянул на Каролину, погладил ус и усмехнулся.
— Однако что же это я? — воскликнула та. — Своей болтовней я задерживаю вас на холоде. Ведь можно взять извозчика и поехать ко мне. Поедем, Марта, да? Поговорим по душам и расскажем друг другу историю нашей жизни…
Она опять засмеялась и, бросая вокруг себя быстрые взгляды, добавила:
— Ах, эти истории жизни! Какие они бывают забавные! Расскажем их друг другу, не правда ли, Марта? Едем!
Марта колебалась.
— Не могу, — сказала она. — Дочка ждет меня.
— А, у тебя есть ребенок! Ну так что же? Подождет еще немножко.
— Не могу…
— Ну, тогда приходи ко мне через час… хорошо? Я живу на Крулевской улице.
Она назвала номер дома и сжала руку Марты.
— Приходи, приходи! — твердила она. — Я буду ждать… Вспомним былые времена.
Былые времена всегда полны очарования для тех, кому новое не принесло ничего, кроме слез и горя.
Марту приободрила и взволновала встреча с неожиданно найденной подругой юности.
— Хорошо, — сказала она, — через час я приду к тебе, Карольця…
Когда Марта оказала «приду», Олесю неудержимо захотелось высоко подпрыгнуть и закричать: «Ура!» Однако он не сделал ни того, ни другого, только отступил назад и щелкнул пальцами. Черные глаза его горели, как раскаленные угли, и были прикованы к бледному лицу Марты, которое сейчас осветила улыбка. Когда молодая женщина ушла, веселый Олесь обернулся к своей приятельнице:
— Клянусь жизнью, никогда я не видел такого милого, такого привлекательного создания! Как идет к ней даже этот омерзительный платок!.. Я одел бы ее в атлас, в бархат, в золото…
Пани Каролина подняла вдруг голову и посмотрела в разгоряченное лицо молодого человека.
— В самом деле? — спросила она, растягивая слова.
— Да, — ответил Олесь, многозначительно глядя ей в глаза.
Женщина в атласе засмеялась холодным, отрывистым смехом.
Зимний день близился к концу… В гостиной, окнами выходившей на Крулевскую улицу, в камине за железной решеткой искусной работы пылал уголь, распространяя вокруг приятную теплоту.
У камина стояла кушетка, обитая тёмнокрасным штофом, и низкое кресло-качалка, покрытое цветистым ковром, со скамеечкой для ног, на которой, была вышита шерстью длинноухая охотничья собака.
На кушетке полулежала стройная женщина в черном платье, обшитом внизу траурной белой каймой.
На качалке, вытянув маленькие ножки в изящных туфельках, покачивалась другая женщина — в модном платье из фиолетового атласа, богато отделанном бархатом и бахромой того же цвета, в белоснежном воротничке тончайшего полотна, заколотом большой, оправленной в золото камеей; светлые, слегка припудренные волосы были высоко зачесаны над лбом и длинными локонами спадали на плечи, шею, грудь. Белые ручки, полускрытые манжетами, лежали на атласном платье, и на пальце сверкало большим бриллиантом единственное, но очень дорогое кольцо.
Гостиная, в которой сидели обе женщины, была невелика, красиво убрана. Шелковые портьеры закрывали два больших окна и высокие двери; в большом зеркале отражались расставленные у стен низенькие, мягкие кресла, на камине стояли большие бронзовые часы, а на столах и столиках — хрустальные вазы с цветами, серебряные безделушки, резные бомбоньерки и канделябры. В раскрытую дверь видна была погруженная в полумрак смежная комната с пушистым ковром на полу, с круглым полированным столом посредине, над которым висела большая лампа с абажуром из розового стекла. Тепличные цветы наполняли маленькую квартирку нежным ароматом. Около камина, отгороженного зеленым экраном, стоял стол с фарфоровым сервизом и остатками ужина.
Женщины у камина молчали. Лица их, освещенные розовым отблеском углей, сильно отличались друг от друга.
Марта положила голову на диванную подушку, глаза ее были полузакрыты, руки бессильно лежали на черном платье. Впервые после многих месяцев она сегодня поела вкусно и досыта, впервые сидела в теплой комнате, среди красивых, со вкусом подобранных вещей. Теплота и нежный аромат цветов пьянили ее, как вино. Только теперь она почувствовала, как утомлена, сколько сил отняли у нее холод, голод, тоска, гол пения и борьба.
Полулежа на мягком диване, согретая теплом, ласкавшим ее иззябшее тело, она дышала медленно и глубоко. Глядя на нее, казалось, что в голове ее замерли, все мысли, что она отогнала все назойливые заботы и горести и, зачарованная тишиной, ароматом, прелестью этого рая, в котором она очутилась, отдыхала, прежде чем снова сойти в мрачные глубины ожидавшей ее действительности.
Каролина широко открытыми глазами внимательно и пытливо смотрела на подругу. На ее белых щеках играл свежий румянец, губы напоминали кораллы, а темные живые глаза молодо блестели. И все же Каролина выглядела не очень молодой. Все в ней было молодо и (по крайней мере на вид) безмятежно, кроме лба. На этом лбу опытный наблюдатель сумел бы прочесть длинную и неоконченную еще историю сердца, а может быть, и совести. По сравнению с лицом, молодым, свежим и красивым, лоб казался увядшим, почти старческим. Он был изрезан едва заметными, но частыми поперечными морщинками, и между темными бровями навсегда залегла глубокая складка. Несмотря на свежесть щек и губ, блеск глаз и богатый наряд Каролины, ее лоб мог вызвать у внимательного и вдумчивого физиономиста три чувства: недоверие, любопытство и сострадание.
Несколько минут длилось молчание. Марта первая прервала его. Она подняла голову с подушки и, глядя на подругу, сказала:
— Твой рассказ, Карольця, сильно удивил меня. Кто бы мог подумать, что пани Герминия поступит с тобой так жестоко! Ведь она воспитала тебя и, кажется, она тебе близкая родственница…
Каролина откинулась на спинку кресла и, нажав сильнее маленькой ножкой на вышитую собачку, стала раскачиваться быстрее. С легкой улыбкой на губах, устремив глаза в потолок, она заговорила:
— Близкой родственницей пани Герминия мне не была, но, несмотря на дальнее родство, мы носили одну фамилию. Этого было достаточно для гордой, богатой дамы, и она воспитала меня, сироту, в своем доме и держала меня на положении компаньонки. Она действительно оказала мне большое благодеяние, и, как бы потом ни сложилась мои жизнь, я могу гордиться тем, что воспитывалась вместе с любимыми собачками известной в большом свете пани Герминии!.. Воспитывали меня и собачек одинаково, и образ жизни их мало чем отличался от моего: и я и они спали на мягких подушках, бегали по навощенным паркетам, лакомились отборной едой, и единственная разница между нами была та, что они носили шелковые попонки и золотые ошейники, а я шелковые платья и золотые браслеты, что они остались жить в этом раю, а меня пани Герминия изгнала оттуда, как ангел мести и гордыни…
Тут женщина в фиолетовом платье снова засмеялась своим резким, отрывистым смехом. Этот смех так же не соответствовал ее наружности, как и морщины на увядшем лбу, и также вызывал к ней недоверие или сострадание. Марта, видимо, испытывала последнее.
— Бедная Каролина, — сказала она, — немало ты, должно быть, натерпелась, оказавшись одинокой, без всяких средств к существованию…
— Прибавь к этому, моя дорогая, — с несчастной любовью в сердце! — воскликнула Каролина, все еще глядя в потолок. — Да, — она выпрямилась и перевела взгляд на Марту, — я любила по-настоящему, безумно любила сына пани Герминии, того пана Эдварда (ты его, верно, помнишь), который пел так нежное «О ангел, слетевший на землю!» У него были бирюзовые глаза, и мне казалось, что они смотрят мне прямо и душу… Да, я очень его любила… я имела глупость влюбиться в него.
Все это она говорила шутливым тоном и при последних словах разразилась громким, раскатистым смехом.
— Да, — говорила она сквозь смех, — я была такая дурочка… любила!., о! до чего же я была глупа!..
— А он? — с грустью спросила Марта. — Он любил тебя тоже по-настоящему? Как же он поступил, когда его мать выгнала тебя из дому, обрекла на нищету, одиночество и скитания?..
— Он? — с преувеличенным пафосом отозвалась Каролина. — Он целый год смотрел на меня своими прекрасными бирюзовыми глазами так, словно хотел проникнуть в глубину моей души; пел за фортепиано романсы, от которых у меня таяло сердце, пожимал мне руку во время танцев, потом покрывал мои руки поцелуями и клялся небом и землей, что будет любить меня до гроба. Он посылал мне из одной комнаты в другую пламенные и красноречивые послания. А когда его мать случайно перехватила одно из этих писем и приказала мне идти куда глаза глядят, он поехал, на масленицу в Варшаву и, встретив меня там на улице, голодную, несчастную, чуть ли не в лохмотьях, покраснел, как пион, опустил глаза, прошел мимо, будто не узнав меня, а несколько дней спустя в костеле… перед алтарем поклялся в вечной любви и верности красивой наследнице большого состояния… Вот как он любил меня и как поступил со мной…
Каролина снова засмеялась, но на этот раз как-то очень уж коротко.
— Негодяй! — тихо сказала Марта.
Каролина пожала плечами.
— Ты преувеличиваешь, моя дорогая, — сказала она совершенно равнодушно. — Негодяй? Почему? Не потому ли, что он воспользовался тем правом, которое дано ему и всем ему подобным? Не потому ли, что для забавы он избрал себе бедную девушку, настолько глупую, что она поверила в его любовь? Нет, дорогая, пан Эдвард, конечно, не святой и не герой, но напрасно ты его называешь негодяем. Он делал только то, что вполне дозволено в свете; он пользовался своим правом быть таким, как все молодые, да часто и немолодые мужчины.
Она говорила это совершенно серьезно, без малейшей шутки или насмешки, тоном глубокого убеждения. Потом скрестила руки на груди и, не отрывая взгляда от потолка, стала тихонько напевать песенку из «Десяти дочерей на выданье». Марта посмотрела на нее с изумлением.
Скоро Каролина перестала напевать, переменила позу и, опершись локтями на колени, подперев ладонями щеки, наклонилась к подруге.
— В конце концов, когда судишь о людях, — сказала она все тем же рассудительным тоном, — надо учитывать их привычки, взгляды на жизнь. Если бы, например, цвета белый и черный обладали способностью мыслить и чувствовать, то первый, привыкнув к главенству, которое за ним признали люди, вполне мог бы вообразить, что черный цвет на то и создан, чтобы доставлять ему, белому, всевозможные удовольствия, забавы и развлечения. Главную роль в человеческих отношениях играет разница положений, а между мною и паном Эдвардом разница была огромная…
— Конечно, — с живостью перебила Марта, — он был богатый человек, а ты — бедная девушка, но разве богатство дает право издеваться над теми, кто его не имеет?
— Отчасти дает, — ответила Каролина. — Но не о богатстве и бедности я думала, говоря о разнице между людьми. Если бы я была не бедной женщиной, а бедным мужчиной, пан Эдвард, у которого много хороших черт, никогда не позволил бы себе оскорбить меня и причинить зло. Никакой богатый мужчина, если это благородный человек, не обидит и не оскорбит бедного мужчину; если бы он поступил так, это бросило бы на него тень и его бы строго осудили в обществе. Но я не мужчина, а женщина; а обида, нанесенная женщине, такая, какую мне нанес Эдвард, совсем не то, что обида, нанесенная мужчине. Ca ne tire pas á consequence[30]. Напротив, это создает мужчине лестную репутацию, называется успехом, мужской доблестью, делает молодого человека интересным. «Молодчина Эдвард!», «Ну, и сердцеед!», «Родился в сорочке», «Везет же ему в любви!», «Ему ничего не стоит вскружить голову девушке!» и так далее и так далее. Каждому человеку, дорогая моя, очень приятно, когда его хвалят, а осуждения он боится, как огня. Множество людей не делают подлостей только потому, что боятся осуждения, и делают добрые дела в надежде на похвалу. Пану Эдварду я нравилась, и не удивительно: мне тогда было восемнадцать лет, я была красива… И он, не сдерживая себя, поступал так, как ему было приятно, и в этом тоже не было ничего удивительного: он хорошо знал с детства, что это — его неотъемлемое право, и, если он им не воспользуется, его назовут в те разиней и простофилей, а если воспользуется, то стяжает лавры победителя женских сердец, «интересного» юноши. Он поступил так, как поступил бы на его месте всякий другой, поэтому я не имею к нему никаких претензий, даже наоборот — я благодарна ему… Он толкнул меня в жизнь, благодаря ему я научилась понимать ее законы.
Она протянула руку к столу, взяла с хрустального блюдца засахаренный лепесток розы и, покусывая его белыми зубами, опять сильно нажала маленькой ножкой на вышитую шерстью собачку. Качалка пришла в движение. Глаза Каролины, медленно переходившие с предмета на предмет, в этот миг сверкали, как бриллиант на ее пальце, искрились радужным блеском, как лед на солнце.
А глаза Марты, устремленные на лицо подруги детства и юности, были задумчивы и полны мучительного беспокойства.
— Он толкнул тебя в жизнь, говоришь ты, — медленно сказала она упавшим голосом. — Но разве это благодеяние? Жизнь для бедной женщины так страшна… Он раскрыл перед тобой ее законы? Не те ли законы, которые разверзают между женщинами и мужчинами бездонную пропасть, — а ведь женщина такой же человек! Это ужасные законы! Не бог их создал, их создали люди…
— Да нам-то какое дело? — воскликнула Каролина. — Бог ли их создал, или люди, — они существуют, эти законы, и они говорят мужчине: «Ты будешь учиться, работать, добывать и наслаждаться», а женщине: «Ты будешь игрушкой для развлечения мужчин!» Эти божеские или человеческие законы мы должны знать для того, чтобы не терзаться напрасно, не тратить молодость на попытки поймать неуловимые солнечные лучи; не надо хотеть того, что существует не для нас, иначе, в погоне за добродетелью, любовью, уважением людей и другими прекрасными вещами, умрешь с голоду…
— Да, — едва слышно проговорила Марта, — не умереть с голоду — вот высшее счастье, о котором может мечтать, на какое вправе рассчитывать бедная женщина!
— Ты так думаешь? — протяжно спросила Каролина и, указывая на окружающие предметы тем пальнем, на котором сверкал бриллиант, добавила: — Однако… смотри! Погляди вокруг!..
Марта не посмотрела. Она открыла рот, чтобы задать какой-то вопрос, но не задала. Обе женщины довольно долго молчали. Каролина, покачиваясь в кресле, грызла конфету за конфетой и смотрела в лицо Марте, а та сидела в глубокой задумчивости, опустив глаза и подперев голову рукой.
— А знаешь, Марта, — прервала молчание Каролина, — ведь ты настоящая красавица! Какой рост — ты по меньшей мере на полголовы выше меня! Нужда тебя еще не обезобразила; правда, сейчас розовый отблеск огня делает тебя красивее, потому что румянец на щеках очень хорошо сочетается с твоими черными волосами! А какова бы ты была, если бы вместо этого некрасивого, порыжевшего платья надела что-нибудь яркое, изящно сшитое, если бы вместо гладкого полотняного воротничка украсила шею кружевом, сделала прическу повыше и украсила ее алой розой или золотыми шпильками… Ты была бы просто очаровательна, дорогая, и стоило бы тебе появиться несколько раз в ложе бель-этажа на премьере модной комедии, чтобы вся молодежь Варшавы завопила в один голос: «Кто она? Где живет? Позволит ли она нам сложить к ее ногам дань восхищения?..»
— Каролина! Каролина! — прервала Марта, выпрямляясь и окидывая подругу полным изумления взглядом. — К чему ты говоришь все это? Ты забываешь о том положении, в котором я нахожусь, о моей вдовьей скорби и материнских заботах? К чему мне красота? К чему богатые наряды?
— К чему? К чему? Ого!
Эти восклицания перемежались смехом, таким же отрывистым, как они.
Наступило молчание, на этот раз более продолжительное.
— Марта! Сколько тебе лет?
— Недавно пошел двадцать пятый.
— А мне двадцать четвертый. Значит, я моложе тебя на год, — а насколько опытнее! Насколько я дальше пошла и большего достигла в жизни, чем ты, бедная жертва иллюзий и самообмана!
Они снова помолчали. Наконец Марта с выражением решимости подняла голову.;
— Да, Каролина, я сама вижу, что ты, должно быть, опытнее меня и большего добилась. Ты богата и не беспокоишься, вероятно, о завтрашнем дне; если бы у тебя, как у меня, был ребенок, тебе не пришлось бы оставлять его на попечении чужих людей и смотреть, как он у тебя на глазах слабеет, бледнеет, тает… Я знаю тебя с тех пор, как себя помню; наше детство и юность проходили рядом, и мы любили друг друга… И все же я до сих пор не решаюсь спросить тебя, откуда у тебя это богатство, каким путем удалось тебе вырваться из нужды, из нищеты, о которой ты упоминала в разговоре… Я не решалась спросить тебя об этом, потому что заметила, что тебе неприятны мои расспросы, но, прости меня, Каролина, это нехорошо с твоей стороны!.. Подруге детских игр, которой ты еще не так давно поверяла свои юные мечты, ты должна сказать, как тебе удалось победить рок, который на каждом шагу преследует бедную женщину, и угнетает ее… может быть, это и мне поможет найти дорогу в жизни, прольет какой-то свет…
— Да, прольет, прольет, несомненно прольет яркий свет, который озарит твой путь! — подхватила Каролина. Глаза ее снова стали похожи на льдинки, мерцающие радужным блеском, по губам скользила усмешка, но голос звучал спокойно и уверенно.
Марта продолжала:
— Когда я, совершенно одинокая, начала бороться за существование свое и ребенка, мне сказали, что женщина только тогда сможет выйти победительницей из этой борьбы, если она в совершенстве изучила какую-нибудь специальность или обладает подлинным талантом… А у тебя была какая-нибудь специальность, Каролина?
— Нет, Марта, никакой. Я умела только танцевать, забавлять гостей и красиво одеваться.
— Я никогда не слышала, чтобы у тебя был какой-нибудь талант…
— Никакого таланта у меня не было.
— Так, может быть, у тебя были богатые родственники, которые оставили тебе состояние?
— Богатые родственники у меня были, но они не дали мне ничего.
— Так значит… — начала Марта.
— Так значит, — перебила Каролина и неожиданно встала с качалки, которая со стуком ударилась о паркет. Каролина остановилась перед кушеткой, на которой сидела Марта.
— Я была красива, — сказала она, — и поняла, какой путь для меня единственно возможен…
— Ах! — тихо вскрикнула Марта и сделала такое движение, словно хотела вскочить. Но стоявшая перед ней женщина словно приковала ее к месту своим взглядом. Каролина стояла неподвижно, на ее светлых волосах играли розовые отблески пламени. Подняв брови, она в упор смотрела на Марту, и в глазах ее горел мрачный огонь.
— Ну? — начала она. — Ты испугалась, наивное создание, хочешь бежать?. Хорошо, иди! Ты имеешь полное право поднять с земли ком грязи и швырнуть мне в лицо. Кто может отнять у тебя сегодня это право? Сегодня ты еще его имеешь…
Марта прикрыла глаза ладонью.
— Ты закрываешь глаза, не хочешь на меня смотреть? Ты спрашиваешь себя, действительно ли это я, та невинная, наивная Карольця, которая бегала с тобой по цветущему лугу вашего имения и порхала в вальсе по блестящему паркету в доме пани Герминии? Карольця, которая страстно любила белые розы и запах ландышей, которой в лунном свете грезились бирюзовые глаза пана Эдварда? Да, это я, та самая… И, если мой вид тебе очень неприятен, можешь не смотреть на меня… Выслушай только…
Она села на кушетку рядом с Мартой.
— Выслушай меня, — повторила она. — Спрашивала ли ты себя и отдавала ли себе когда-нибудь ясный отчет в том, что такое женщина? Вероятно, нет. Так вот я тебе скажу. Не знаю, как там обстоит дело с божескими законами, о которых ты только что говорила… но по законам и обычаям нашего общества женщина — не человек, женщина — вещь. Не отворачивайся от меня! Это правда!.. Во всяком случае доля правды в этом есть. Посмотри на мужчин. Каждый из них сам себе хозяин, и к нему не нужно приписывать какую-нибудь цифру для того, чтобы он перестал быть нулем. А женщина — нуль, если с ней рядом не стоит мужчина. Женщине нужна блестящая оправа для того, чтобы она, как искусно отшлифованный алмаз в ювелирной лавке, привлекала возможно большее число покупателей. Если же она не найдет для себя покупателя или, найдя, потеряет его, то покроется ржавчиной вечной скорби, беспросветной нужды, снова станет нулем. Она похудеет от голода, будет дрожать от холода, ее одежда превратится в лохмотья, а все попытки вырваться из нужды окажутся напрасными. Вспомни всех старых дев, брошенных или овдовевших женщин, которых ты знала, посмотри на работниц в мастерской Швейц, посмотри на самое себя… какова ваша роль в жизни? На что вы можете надеяться? Какие у вас возможности выбраться из трясины и идти туда, куда стремятся люди? Вы, как растения, выращенные в теплицах, не в силах бороться с ветрами и бурями. И так должно быть во веки, раз пророки и мудрецы назвали женщину «прекраснейшим цветком природы». Да, женщина — цветок, женщина — нуль, женщина — вещь, лишенная всякой самостоятельности. Нет для нее ни счастья, ни хлеба без мужчины. Женщина должна обязательно прилепиться, как-нибудь уцепиться за мужчину, если она хочет жить. В противном случае она попадает в швейную мастерскую Швейц и медленно умирает. А что ей делать, если ее томит страстная жажда жизни? Догадайся! Ну что, догадалась? Отлично! Закрой глаза обеими руками, чтобы тебе даже краешка моего платья не было видно, но слушай дальше…
Я была молода, красива, привыкла к роскоши, к праздной жизни. Когда богатые родственники выгнали меня, все мое имущество составляли несколько платьев, золотой браслет, оставленный мне матерью, да то колечко с голубой эмалью, которое ты, Марта, мне подарила в день твоей свадьбы. Я продала браслет и кольцо, рассчитывая, что вырученных денег мне хватит на то время, пока я подыщу работу. Вообразив себя человеком, я сделала глупую ошибку, из-за которой несколько месяцев терпела адские муки. Мне, вероятно, пришлось бы страдать еще дольше, если бы, к счастью, я не встретила на улице пана Эдварда. Я еще любила его. Когда же он прошел мимо меня, не поздоровавшись, мне стало ясно, что я — вещь, которую можно взять и бросить, когда вздумается. Можно ли поступить с человеком так, как поступил со мной тот, о ком я думала постоянно, чье лицо вызывала в памяти в дни голода и страданий? С той минуты, как я потеряла веру в свое человеческое достоинство, кончились мои мучения. Ты слышала, может быть, о молодом пане Виталисе, у которого старая жена, богатое имение под Варшавой и прекрасный дом в самой Варшаве? Он часто заходил в лавчонку на Птасьей улице, где я помогала хозяйке продавать свечи и мыло, за что она разрешала мне спать на сеннике в углу детской и давала тарелку супа и стакан молока в день. Конечно, за мой труд следовало бы получать гораздо больше, но эта добрая женщина эксплуатировала работницу, которую подобрала на мостовой в лохмотьях, усталую, голодную. Через два дня после той встречи с паном Эдвардом, после двух ночей, о которых мне слишком тяжело рассказывать, я перестала продавать свечи и мыло… Я сказала пану Виталису: «Да!», покинула лавку и каморку, в которой орали и дрались пятеро грязных ребятишек. И поселилась здесь…
Марта словно окаменела. Из-под руки, которой она закрывала глаза, видно было ее лицо, бледное и словно застывшее. Она едва заметно вздрогнула, когда у самого ее уха раздался короткий, резкий смешок, напоминавший трещотку ночного сторожа.
— Не знаю, право, с чего это я вдруг перешла на такой трагический тон! — сказала Каролина. — Это твое траурное платье, Марта, омрачило мою гостиную. Я не люблю мрака, люблю яркий свет, люблю смотреть и театре комедии, чтобы можно было посмеяться, а дома грызу конфеты… Поверь мне, так лучше…
Она ближе придвинулась к вдове и взяла ее за руку.
— Слушай, Марта, — заговорила она, наклонясь почти к самому уху подруги, — я когда-то любила тебя, и теперь мне тебя очень жаль… Колечко твое кормило меня несколько недель, теперь моя очередь помочь тебе советом и делом… Будет рассуждать, перейдем от теории к практике. Рядом с моей квартирой сдаются три комнаты, почти такие же, как эти… Хочешь? Завтра будем соседками. Ты перевезешь сюда свою дочку, ей будет здесь тепло и удобно… Послезавтра ты снимешь это гадкое траурное платье…
Марта отняла руку от глаз.
— Каролина, — сказала она, вставая, — довольно! Ни слова более!..
— Как? Ты не хочешь? — воскликнула Каролина.
Марта с минуту молчала. Лицо ее выражало мучительную боль и пылало багровым румянцем, голос дрожал и обрывался, когда она заговорила:
— Еще совсем недавно, если бы кто-нибудь осмелился говорить со мной так, как ты, Каролина, я была бы смертельно оскорблена. И даже взбешена… А теперь я не испытываю ничего, кроме горя и стыда. Должно быть, я и вправду уже утратила человеческое достоинство, если, ни в чем не провинившись, не сделав ничего дурного, стремясь только к честному труду, я могла выслушать то, что выслушала… О! Как же низко я пала!.. И за что? За какую вину?
Она с минуту стояла, мрачно глядя в пространство. Потом несколько мягче промолвила:
— Я не буду презирать тебя, Каролина, не брошу в тебя, как ты говоришь, ком грязи. Боже мой! Ведь я же знаю, как горька жизнь бедной женщины… Я веду такую жизнь вот уже несколько месяцев… и сегодня я отведала самого горького, что есть в ней. Я не презираю тебя, но идти по твоим стопам не могу… нет, никогда… никогда…
Она снова умолкла и посветлевшим взглядом засмотрелась куда-то вдаль, где воображение рисовало ей картину прошлого.
Это было воспоминание не о былом веселье и счастье. Марта видела своего мужа — единственного человека, которого любила, — на смертном одре.
Лицо, тронутое рукой смерти, застывало, дыхание слабело, но взгляд, в котором тлели еще последние искорки жизни, не отрывался от ее лица и пальцы, сведенные предсмертной судорогой, сжимали ее руку. «Бедная моя Марта, как ты будешь жить без меня!» С этими словами он покинул ее навеки.
— Как я его любила! И как люблю еще теперь! — шепнула вдова; руки ее повисли вдоль платья, грудь подымалась от тяжелых вздохов. — Нет, Каролина! Ни за что, нет! — воскликнула она, повернув к подруге бледное лицо, отражавшее внутреннее волнение. — Я была счастливее тебя. Для человека, которого я любила, я не была вещью. Он женился на мне, любил, уважал. Даже умирая, он думал обо мне и о моем будущем. Я все еще люблю его, хотя его уже нет в живых, уважаю его имя, которое ношу. Любовь к нему и память о нем — для меня алтари, перед которыми всегда горит лампада, полная слез моего сердца и озаряющая мой печальный путь…
— Этот путь скоро приведет тебя в Елисейские поля, где ангелы соединят тебя с твоим покойным мужем! — сказала Каролина, сердито усмехаясь.
Марта стояла в нескольких шагах от нее и уже надевала на голову свой черный шерстяной платок.
— Прощай, бедная Каролина, прощай! — воскликнула она сдавленным голосом и выбежала в соседнюю комнату, где над круглым столом красного, дерева уже горела розовая лампа. Марта была уже у дверей, когда почувствовала прикосновение руки, удерживающей ее. Подле нее стояла Каролина. Взгляд ее был угрюм, на губах дрожал смех, на увядшем лбу резко обозначились мелкие морщинки.
— Послушай, Марта, — сказала она, — это, право, смешно! Ты такая экзальтированная, такая наивная! Ты просто большой ребенок. Все-таки мне тебя жаль, не знаю даже почему. В сущности какое мне дело до того, что с тобою будет? Для меня даже лучше, если ты не будешь моей соседкой: ты слишком хороша собой… Но… но колечко твое кормило меня несколько недель… и, какова бы я ни была, неблагодарной я оказаться не хочу.
Одной рукой она удерживала Марту за плечо, другой указала на окно.
— Подумай! — говорила она. — Там так холодно, и среди этой толпы ты так одинока. Толпа тебя затопчет, пустота поглотит… Вернись…
— Нет, пусти меня! — порывисто шепнула Марта. — Я тебя не осуждаю, но говорить с тобой не могу… Я пришла сюда в надежде найти дружбу и минуту отдыха, а испытала только новое страдание и величайший стыд… пусти меня!
— Еще одно ты должна выслушать… Тот молодой человек, который шел сегодня со мной, безумно влюблен в тебя… он отдаст все, что имеет…
— Пусти! — уже громко простонала Марта и с судорожной силой вырвалась из рук Каролины. Она бросилась к двери.
Она была уже на ярко освещенной лестнице, когда услышала позади шуршание атласа.
— Вернись! — кричал голос сверху. — Ты станешь нищенкой!
Женщина в трауре, не отвечая, бежала вниз по лестнице.
— Ты будешь воровать! — раздалось ей вдогонку.
Женщина не повернула головы и продолжала спускаться.
— Ты умрешь с голоду вместе с твоим ребенком!
При последних словах женщина остановилась, обернулась, подняла кверху смертельно побледневшее лицо и устремила мрачный взгляд на фигуру Каролины, залитую ярким светом газового рожка; фиолетовое платье Каролины отливало серебром, на крупной камее играли голубоватые отблески, золотые серьги качались среди густых локонов, которые развевал ветер, врываясь в открытую внизу дверь. Каролина стояла, наклонившись вперед, провожая Марту сверкающим взглядом своих холодных глаз. Одно мгновение Марта смотрела на нее сухим, горящим, испуганным и мрачным взглядом, потом стремительно отвернулась, бросилась бежать и через мгновение исчезла в полумраке улицы.
Через несколько минут в ту же дверь, за которой скрылась Марта, вбежал веселый Олесь. В несколько прыжков он поднялся по лестнице и очутился в квартире Каролины.
— Ну что? — спросил он, стоя в дверях гостиной со шляпой в руке. — Ушла? Кажется, я видел ее на той стороне улицы. Когда же она опять придет?
Он задавал эти вопросы торопливо, отрывисто; в черных, блестящих глазах светилось нетерпение безвольного и безрассудного человека, поддающегося первому впечатлению.
— Она не придет больше, — ответила Каролина, сидевшая у камина на том же месте, на котором за несколько минут перед тем сидела Марта. Руки ее были скрещены на груди, взгляд устремлен на тлеющие угли. Она не взглянула на вошедшего молодого человека, а на его нетерпеливые вопросы отвечала коротко, тоном более чем равнодушным, даже с неудовольствием.
— Не придет? — воскликнул Олесь, входя в комнату и бросая шляпу на кресло. — Как, не вернется? Ведь вы с ней подруги детства?
Каролина молчала. Молодой человек проявлял все большее нетерпение.
— Что же она сказала? — настаивал он.
— Сказала, — не спеша ответила женщина, не меняя ни позы, ни направления взгляда, — сказала, что до сих пор еще любит своего мужа…
Олесь широко раскрыл глаза.
— Мужа? — проговорил он, словно не веря своим ушам. — Умершего мужа?
Он откинул голову и громко захохотал.
— Мужа! — повторил он. — И что ей нужно от бедняги? Ведь его уже нет на свете! О, верное сердце!.. Безутешная вдова! Как это трогательно!
Он все еще смеялся, но в смехе его звучали теперь фальшивые нотки, что-то вроде досады и раздражения.
— Ей-богу! — начал он снова, широкими шагами ходя по гостиной. — Это необыкновенная женщина! любить мертвеца, который вот уже несколько месяцев в могиле? Какие высокие чувства! А что же это было бы, если бы она полюбила кого-нибудь живого! Ох, как бы я хотел быть этим счастливцем!
— Вполне возможно, что вы могли бы стать им, — заметила сидевшая у камина женщина, не повернув головы и не шевельнувшись. Олесь подбежал к ней. Яркий румянец окрасил его щеки.
— Правда? — воскликнул он. — Значит, она не совсем лишила меня надежды! О прекрасная, очаровательная, золотая, бриллиантовая пани Карольця, смилуйтесь надо мною! Я действительно безумно влюблен! Я мог бы быть этим счастливцем, если бы я… Подскажите же, умоляю, заклинаю вас!
Каролина впервые взглянула на него. В глубине ее глаз, в приподнятых бровях, в подвижных уголках губ таилось непередаваемое выражение насмешки.
— Если бы вы, — она говорила с расстановкой, — если бы вы добивались ее руки и хотели на ней жениться.
Эти слова произвели на Олеся ошеломляющее впечатление. Некоторое время он стоял неподвижно, словно остолбенев, с полуоткрытым ртом, во все глаза глядя на внимательно смотревшую на него женщину.
— Жениться! — повторил он сдавленным голосом. Губы его дрогнули, как будто он хотел засмеяться; но он не засмеялся, а только махнул рукой, пожал плечами и, бросив полусердито, полуравнодушно: «Вы шутите!», отошел от камина. Женщина следила за ним холодным и насмешливым взглядом. Выражение лукавства, иронии и презрения с быстротой молнии сменялись на ее лице. Веселый Олесь снова остановился перед ней.
— Вы жестоки, пани Каролина! — воскликнул он. — Вы говорите мне о женитьбе! Можно ли представить себе что-либо более нелепое? Связать свою жизнь с женщиной, которой я почти не знаю, с вдовой, которая все еще любит своего покойного мужа! Стать вдруг отцом чужого ребенка, надеть на себя ярмо, закрыть перед собой все пути, взять на себя такую ответственность, столько забот? Вот идеал, поистине достойный обывателя, мечтающего о вкусной домашней кухне и дюжине толстощеких ребятишек! Я полагаю, что вы сказали это не всерьез: я знаю, что вы любите шутить!! — это одна из ваших главных прелестей.
Каролина пожала плечами.
— Конечно, я пошутила, — ответила она и снова стала смотреть на раскаленные угли.
Веселый Олесь проявлял все большее возбуждение.
— В каком вы сегодня мрачном настроении! — сетовал он. — Неужели я ничего больше не узнаю?
— Вы мне смертельно надоели! — отрезала женщина.
— Где она живет? — настаивал молодой человек.
— Не знаю, я забыла спросить ее.
— Вот так история! Что же я теперь буду делать? Мне придется искать ее, но город — как лес, и пока я отыщу ее, я успею снова ее забыть…
Он сказал это сердито и с обидой в голосе. Он опасался, как бы непостоянство и множество ежедневных впечатлений не отвлекли его от той, которой он был теперь так страстно увлечен. Вдруг он щелкнул пальцами, издал радостный возглас и снова подбежал к камину.
— Эврика! Ведь она шьет? Где? В какой мастерской? Прекрасная, восхитительная, золотая моя пани Карольця, скажите!
Каролина встала и громко зевнула.
— Да там… на улице Фрета, в мастерской Швейц, — сказала она с выражением безмерной скуки. — А теперь уходите, мне надо одеваться, я еду в театр…
Олесь очень обрадовался.
— У Швейц! Знаю! Знаю! Я у нее бывал! У нее одна дочь — та, которая кроит, — страшилище, но другая, молоденькая, жена пивовара, и внучка, панна Элеонора, дочь ее покойного сына, право недурны. Так, значит, там находится моя богиня! О, завтра… завтра… бегу, мчусь, лечу!
Олесь схватил шляпу и остановился уже на пороге.
— До свидания! — воскликнул он, закрывая за собой дверь.
Но он еще раз вернулся с дороги.
— Пани Карольця, вы сказали, что собираетесь в театр, а что сегодня идет?
Женщина стояла у дверей спальни с зажженной спетой руке.
«Флик и Флок»! — ответила она.
«Флик и Флок»! — воскликнул вечный весельчак. — Я непременно пойду тоже, хочу увидеть Лауру в египетском танце! Только успею ли? Мне еще надо зайти к Больку! До свидания! до свидания! Бегу, мчусь, лечу!
Во всех больших городах, а в Варшаве в особенности, есть известное число мужчин различного возраста, пользующихся прочно установленной и громкой славой покорителей женских сердец и губителей женской чести.
Эти люди, с того возраста, когда мать-природа покроет их верхнюю губу первым пушком, и до тех пор (а иногда и дольше), когда она же украсит их головы белым инеем седины, наслаждаются женскими прелестями — платонически в тех случаях, когда иначе нельзя, и не платонически всюду, где это им удается. Они считают это чем-то вроде своей специальности и ежедневно практикуются в ней. Обычно такие мужчины очень приятны, жизнерадостны, остроумны, веселы, услужливы, их любит общество, их обожают в кругу приятелей. Они нередко обладают не только чувствительным, но и добрым сердцем; сознательно, умышленно, обдуманно они никому не хотят причинить зло, а если все-таки часто это делают, то снисходительный человек, способный их понять, не может, если он справедлив, сказать о них ничего, кроме евангельского:; «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят!» Впрочем, и сами они и все их дела настолько ничтожны, что роль этих людей в общественной жизни крайне незначительна. Они — мелкие пешки на огромной шахматной доске человечества, они — мошкара, легко порхающая там, где другие с трудом прокладывают себе путь. Может быть, не стоило бы и говорить об этих веселых гурманах и даже с усмешкой припоминать вопль нашего знаменитого поэта о «ничтожных пушинках»[31], если бы эти «ничтожные пушинки», вечно суетящиеся в жизни пешки, эта якобы безобидная, вечно веселящаяся мошкара не представляла собой смертельной опасности для некоторой категории людей: бедных женщин. Речь здесь идет даже не о разбитых сердцах, ибо сердце как под шелковой, так и под шерстяной и ситцевой кофточкой так называемого прекрасного пола легко уязвимо и беззащитно, — его легко может ранить и быстро завоевать всякий, что нередко ведет к отчаянию, слезам и стонам; женщины рвут на себе волосы и скрежещут зубами в гостиных так же, как на чердаках. А вот репутацию женщин эти милые проказники губят не в гостиных, а на чердаках и в подвалах, в швейных и других мастерских. Иные из этих молодцов без особых усилий и даже без умысла одними лишь своим приближением к женщине губят ее доброе имя, так как их появления вполне достаточно, чтобы навести людей на подозрения. Таковы благодетельные плоды их прочно установившейся и громкой славы соблазнителей. Плоды, поистине благодетельные для них, ибо свет считает это доказательством мужской силы, богатой впечатлениями жизни, влияния этих людей на окружающих, считает это молодечеством. Но не так благодетельны таланты их для тех женщин, которых они удостаивают внимания…
Вот перл творения, покоритель сердец идет по улице большого города, размахивая тросточкой, как жезлом. На голове — элегантная шляпа, на руках — перчатки с двойным швом, блестящая золотая цепочка вьется на темном фоне пиджака, сшитого руками великого портного Шабу. Какой шик! Напевая вполголоса песенку из «Прекрасной Елены», он бросает вокруг быстрые взгляды. Часто прикладывает руку к шляпе, со всеми раскланивается, все кланяются ему, он всех знает, все знают его. Какое почетное положение в обществе! Вдруг он обрывает песенку, вытягивает шею и делает стойку, как лягавая, выследившая дичь, напрягает зрение, улыбается… На углу мелькнула хорошенькая мордочка, белое личико с черными глазами… Вперед! Вперед, в погоню! Внимание! Дичь уже близко! Надо ее поскорее догнать, не то ускользнет!
Он заходит сбоку, почтительно (какая ирония!) снимает шляпу, кланяется и, подражая интонациям актера, исполнявшего вчера роль Париса в оперетте, спрашивает:
— Разрешите вас проводить?
Разрешает? Тогда он идет с ней. Не разрешает? Все равно идет. Разве он не властелин мира? Дорогой он встречает знакомых (их у него столько, сколько капель воды в море) и лукаво подмигивает, указывая глазами на свою спутницу. Иногда сердце начинает сильнее биться у него в груди. Что это? Первая вспышка однодневной, мимолетной любви или, быть может, упоение своим успехом? Чаще всего — то и другое вместе. Всякий раз, как он видит красивое или хотя бы привлекательное женское личико, он клянется всем и прежде всего самому себе, что он безумно, смертельно влюблен. И сам искренно верит в это. Сердце его — вулкан, извергающийся по нескольку раз в день. При этом он отлично знает, что глаза людей с интересом следят за новым эпизодом великой эпопеи его жизни. Они до того привыкли считать его непобедимым, что уже с первой страницы романа угадывают победу на последней!
Подошел — следовательно, очаровал; взглянул — значит, победил. Ни он сам, ни другие не допускают, что может быть иначе. Слава ловкого малого растет; добрая слава бедной женщины гибнет. В лавровом венке, украшающем его голову, вырастает новый листок, а на ее печальном челе появляется пятно… Таков был и веселый Олесь, один из многих. Уже одно его приближение компрометировало женщину, разговор с ним обрекал ее на бесчестие.
У Швейц было три дочери и несколько молоденьких внучек, поэтому Олесь бывал у нее в доме, и даже, как она сама говорила, одна из ее дочерей, та самая, которая вместе с матерью занималась кройкой, по его милости осталась в девицах. Девушка эта, правда, была некрасива, но обладала стройной фигуркой и острым язычком, чем и привлекла когда-то внимание властелина мира. Так что не удивительно, что Швейц, увидев однажды утром, что одна из ее мастериц идет по двору в сопровождении непобедимого Олеся, поправила очки и прильнула лицом к стеклу. Бледные девушки в поношенных платьях, с полинявшими бантами в волосах, тоже поглядывали в окно, обмениваясь многозначительными взглядами и улыбками. Заметив это, дочь Швейц, стоявшая у круглого стола, встала на цыпочки и посмотрела в окно. Со своего места она могла видеть лишь усики и бородку Олеся, но этого было достаточно, чтобы на нее нахлынули воспоминания и она почувствовала волнение. Она еще больше вытянула шею и увидела черный платок на голове его спутницы.
— Мама! С кем это из наших работниц идет пан Александр?
Швейц отошла от окна.
— Со Свицкой, — проговорила она, подходя к столу. На лбу почтенной матроны собрались грозные тучи: фамилия Марты так и зашипела на ее губах.
Работницы помоложе украдкой переглядывались: выражение лица и голос хозяйки не сулили ничего хорошего.
Одна из них тихо сказала:;
— Будет нагоняй!
— А может, она даже ее уволит! — заметила другая еще тише.
— Ну вот! — шепнула третья совсем тихо. — Я думаю, теперь это Марту не испугает.
В это время в мастерскую вошла Марта. Выражение ее лица могло бы привлечь все взгляды, если бы они и без того не были устремлены на нее. Глаза, словно угасшие, обведены были темными кругами, на впалых щеках кроваво-красными пятнами горел румянец, между бровями пролегла глубокая складка. Входя, она подняла набухшие веки, и взгляд ее встретился с множеством устремленных на нее глаз. Она не выразила ни удивления, ни какого-либо иного чувства. Сняв платок с головы, она взяла полотно, приготовленное для нее на табурете, и молча принялась за дело. Руки ее дрожали, как в лихорадке, когда она развертывала полотно и вдевала нитку в иголку. Низко наклонив голову, с растрепавшимися косами, она углубилась в работу. Ее дрожащая, красная от холода рука быстро поднималась и опускалась, словно в такт с лихорадочно скачущей мыслью. Она дышала тяжело и часто, несколько раз открывала рот, чтобы глотнуть воздуха, которого ей, казалось, не хватало. За круглым столом две пары ножниц позвякивали как-то особенно резко.
Швейц бросала из-за очков косые взгляды на Марту. Уголки ее оттопыренных губ опустились книзу, что означало дурное расположение духа. Она перестала кроить и, не выпуская ножниц из морщинистых рук, своим тягучим голосом негромко проговорила:
— Пани Свицкая, вы вчера не были в мастерской.
Услышав свою фамилию, Марта подняла голову.
— Вы мне что-то сказали?
— Пани Свицкая, вы не были вчера в мастерской!
— Да, у меня были дела в городе, и я не могла прийти.
— Неаккуратное посещение мастерской приносит ущерб делу.
Марта низко склонила голову. Она шила и молчала.
Теперь за круглым столом лязгала и скрипела только одна пара ножниц, но все резче и резче: возмущение девицы, не вышедшей замуж по милости непобедимого Олеся, все возрастало.
Ее мать стояла, повернувшись лицом к мастерицам, ножницы были неподвижны в ее смуглой руке.
— Я вас вчера видела, пани Свицкая. Вы стояли у ступеней костела с двумя людьми.
Марта все еще не отвечала. Что она могла сказать?
— И я знаю мужчину и даму, с которыми вы, пани Свицкая, разговаривали вчера на улице. Эта женщина несколько лет тому назад работала в нашей мастерской. Однако недолго, очень недолго, потому что я сразу заметила, что поведение этой особы может подать дурной пример другим. Пани Свицкая, вы хорошо знаете эту женщину? Ее общество может быть очень опасно.
— Не для меня, — отозвалась, наконец, Марта.
Она не подняла головы от работы, но в ее дрожащем голосе прозвучало глухое, едва сдерживаемое возмущение.
— Ах! — Швейц протяжно вздохнула. — Нельзя быть такой самоуверенной! Гордость — мать всех пороков. Лучше избегать, гораздо лучше избегать таких опасных друзей… А пан Александр Лонцкий тоже ваш близкий знакомый, пани Свицкая?
Ножницы перестали звенеть. Некрасивая девица, привлекшая когда-то внимание покорителя мира, подняла голову.
— Мама, он, должно быть, ее близкий знакомый, если пани Свицкая с ним ежедневно гуляет.
Можно было подумать, что эти слова, как змеи, обвились вокруг Марты, вонзили свои жала в каждую клеточку ее тела, — так стремительно она выпрямилась, подняла голову и впилась широко раскрытыми глазами в лицо девицы Швейц.
— Что это значит? — сказала она глухим шепотом, обводя всех взглядом.
Мастерицы, даже те, которые обычно сидели неподвижно, ко всему равнодушные, теперь подняли головы и смотрели на нее. Их лица выражали различные чувства: жалость, любопытство, насмешку. Марта на минуту словно окаменела. Алые пятна на ее щеках стали расплываться и залили лоб и шею.
— Не надо сердиться, пани Свицкая, не надо сердиться! — начала Швейц. — Уже более двадцати лет и содержу мастерскую, в которой работает всегда двадцать девушек и больше, так что опыт у меня немалый. Притом я знаю свои обязанности по отношению к душам, которые провидение отдало под мою опеку; я не могу оставаться равнодушной, когда одна из них добровольно подвергает себя опасности. К тому же у меня есть дочери и молоденькие внучки. Что подумали бы и них люди, если бы в нашей мастерской, упаси боже, были испорченные девушки! Наконец, на наш двор выходят окна квартиры одной состоятельной и богобоязной дамы, покровительницы нашей и подлинной благодетельницы. Что бы подумала эта святая женщина, увидев под ее и моими окнами одну из моих работниц с молодым светским кавалером! А быть может, она уже и видела! Не знаю, что и ответить нашей покровительнице, если она меня спросит об этом. Ответить ей, что я уволила эту работницу? Но, может быть, это будет не по-христиански?
— Скажите ей, что работница, которая имела несчастье встретить во дворе этого молодого светского кавалера, ушла отсюда сама, добровольно.
Слова эти, сказанные громко и внятно, были слышны во всех углах комнаты. Марта встала с места и, высоко подняв голову, смотрела прямо в лицо Швейц. Ее губы дрожали.
— Я очень бедна, — продолжала Марта, — но я честная женщина, и вы не имели никакого права так говорить со мной. Не провидение отдало меня под вашу опеку и привело сюда, а моя беспомощность. Я пришла сюда, потому что для работы в другом месте у меня не хватало умения: вы это очень хорошо знаете, и вы использовали мое положение с большой выгодой для себя. Мой труд стоит в несколько раз больше того, что, вы мне платите… Но не об этом я хочу говорить. Я добровольно согласилась на ваши условия. Терпеть нужду я вынуждена, но выслушивать оскорбления… нет, этого я, несмотря ни на что, еще не могу! Прощайте!
Сказав это, Марта накинула платок на голову и направилась к двери. Работницы смотрели ей вслед, молодые — с симпатией и даже восхищением, пожилые — с жалостью и крайним изумлением.
Все, что пережила Марта со вчерашнего дня: разочарование, испытанное у книгопродавца, горькое чувство зависти, впервые овладевшее ею при виде Казимировского дворца и студентов, полных надежд на будущее, свидание на Крулевской улице, оскорбительное предложение, сделанное ей там, бессонная ночь, которую она провела в слезах, воспоминания о пережитом унижении и, кроме всего этого, встреча с человеком, который (она знала это) преследовал ее с оскорбительными для нее намерениями, — все это привело ее в состояние лихорадочного напряжения, которое не могло долго продолжаться и при малейшем толчке неминуемо должно было перейти в страшную бурю. Таким толчком были слова Швейц и ее дочери. Натянутая до предела струна лопнула в груди Марты — и не с жалобным стоном, а с воплем возмущения. Хорошо ли она сделала, что, поддавшись неудержимому взрыву женской гордости и человеческого достоинства, бросила к ногам оскорбившей ее женщины последний кусок хлеба? Она не думала об этом, когда бежала через длинный двор к воротам на улицу.
Но, подойдя к воротам, она отшатнулась, словно увидела какой-то омерзительный призрак, и на лице ее появилось выражение смертельной обиды. У ворот еще стоял Олесь, разговаривая вполголоса с каким-то молодым человеком. Марта бросилась в сторону. Она надеялась незаметно проскользнуть вдоль стены, но может ли быстрая серна укрыться от глаз опытного охотника?
— Пани! — повернувшись к ней, воскликнул Олесь. — Какой сюрприз! Я не предполагал, что вы так рано выйдете сегодня из этой ямы, ставшей для меня, — тут он понизил голос, — с некоторых пор раем, куда меня влечет моя мечта!
Мужчина, разговаривавший с Олесем, вышел на улицу и, бросив беглый взгляд на женщину, к которой обратился его собеседник, стал напевать веселую арию из «Флика и Флока», чтобы скрыть двусмысленную улыбку. Марта стояла у стены, выпрямившись, бледная, глаза ее метали молнии. Веселый Олесь подошел к ней, улыбаясь и томно глядя на нее.
— Что вам от меня нужно? — воскликнула Марта.
— Пани! — перебил ее покоритель сердец. — Четверть часа назад вы сурово оттолкнули меня, однако я не теряю надежды, что мое постоянство…
— Что вам от меня нужно? — повторила женщина, когда к ней вернулся голос. — Да, — продолжала ома, — я ушла из этой ямы и потеряла единственную возможность заработать кусок хлеба для меня и моего ребенка. А ушла я из-за вас. По какому праву вы, господа, встаете на нашем пути, который и без того очень тяжел? Будь у вас хоть немного совести и жалости, вы не стали бы преследовать женщину, которая и так не знает, как ей прожить на свете. Вам-то ничего не грозит. Вас за это только похвалят, нас — будут чернить. Мм лишаемся честного имени, а нередко и последнего куска хлеба, вы — отлично позабавитесь…
Она говорила быстро, почти без передышки, с едкой насмешкой в голосе и во взгляде.
— Позабавитесь, — повторила она, горько усмехаясь, — но позвольте женщине, которую вы решили сделать предметом своей забавы, напомнить вам известную поговорку: «Кошке игрушки, мышке слезки».
Сказав это, она прошла мимо остолбеневшего от изумления Олеся и скрылась за воротами.
Оставшись один, он опустил голову, потрогал ус, растерянно уставился в землю и простоял так довольно долго.
Лицо его выражало стыд и сожаление. Он был пристыжен своей неудачей и сожалел, что от него ускользнула эта соблазнительная и недоступная женщина (недоступность делала ее только желаннее). Возможно также, что вид этой женщины с горящими глазами и нахмуренным лбом, с губами, дрожащими от оскорбленной гордости, расшевелил в нем какое-то более серьезное чувство. Может быть, он понял, что поступил дурно, что, сам того не желая, обидел человека?. «Мышке слезки!» — сказала она.
Что она хотела этим сказать? Разве у него было намерение губить ее? Ничто в мире не было более чуждо его нежному сердцу, не склонному к драмам!
А с какой силой она говорила это! Какие молнии метали ее глаза, как она была бледна и как прекрасна! В этот момент Олесь без колебания отдал бы несколько лет своей легкомысленной, счастливой жизни за то, чтобы увидеть ее, умолять о прощении, загладить свою вину, если он провинился, и… проводить ее домой.
Но где же она живет? Этого он не знал. Он нахмурился, нетерпеливо щелкнул пальцами и, подняв голову, воскликнул почти со злостью:
— Теперь я, должно быть, уже не найду ее!
В эту минуту в ворота вбежала молоденькая девушка, почти подросток, в плотно облегавшей ее шубке и изящных ботинках. При появлении девушки у Олеся вдруг изменилось выражение лица. Он поспешно снял шляпу и, кланяясь красивой девочке, сказал с улыбкой:
— Давно я не имел счастья вас видеть, панна Элеонора!
Девочке эта встреча, видимо, была не так уж неприятна.
— А! Хороши же вы, пан Александр, нечего сказать! Месяц уже как у нас не были! Бабушка и тетя несколько раз говорили, что это очень неучтиво с вашей стороны.
Пан Александр мечтательным взглядом следил за движением щебечущего розового ротика.
— Пани, — сказал он, — сердце влечет меня к вашему дому, но разум не велит.
— Разум! Интересно знать, почему разум не велит вам у нас бывать?
— Я боюсь потерять покой! — шепнул покоритель сердец…
Девушка покраснела до ушей.
— Ну, пожалуйста, не бойтесь и приходите, а то бабушка и тетя по-настоящему на вас рассердятся.
— А вы?
Минута молчания. Глаза девушки смотрят на гвоздь, торчащий в воротах. Глаза покорителя считают золотые кудряшки, выбившиеся из-под шляпки на белый лоб.
— И я тоже.
— О! Если так, то я приду, приду непременно!
Девушка бежит по двору, но он не смеет следовать за ней. Ведь это не бедная мастерица, а внучка женщины, в доме которой он бывает. Панна Швейц, у которой, как говорят, около ста тысяч злотых приданого! С ней прогуливаться вдвоем по двору неудобно.
Олесь выходит на улицу. В его воображении мелькают два женских образа: один — работницы с пламенным взглядом, другой — красивого подростка с золотыми локончиками вокруг белого лба. Он уже и сам не знает, какая из них красивее и соблазнительнее.
«Та, — думал он, — богиня, гордая и пылкая; эта — прехорошенькая маленькая фея! Ученые правы! Какие богатые дары есть в запасе у природы! Сколько оттенков, сколько видов! Даже голова идет кругом и сердце тает, когда приходится человеку делать выбор. Но зачем выбирать? Tous les genres sont bons, hors le genre vieux et laid!»[32] О мужчины! Ничтожные пушинки! Ветреные головы!
А Марта?
Марта после испытанных ею волнений снова целиком погрузилась в грошовые подсчеты. Шесть рублей, полученных от книгопродавца, она отдала управляющему домом, уплатив таким образом неоплаченный долг и обеспечив себе кров еще на две недели.
— С вас следует еще за мебель, — сказал управляющий, получив деньги.
— Возьмите ее, пожалуйста, из моей комнаты, потому что за нее я больше не могу платить.
Какой-то состоятельной семье, живущей на втором этаже, понадобились стол для кухни или передней, несколько стульев и кровать. К вечеру этих вещей уже не было в комнате Марты. Она расстелила свою жалкую постель прямо на полу и села на пол у нетопленой печки. По другую сторону печки уселась Яня. Мать сидела неподвижно, словно оцепенев, девочка съежилась и дрожала от холода, а может быть, от волнения. Два бледных лица в полумраке наступающего вечера, в глубокой тишине пустой комнаты, представляли печальное зрелище. Печальное, как и судьба этих двух несчастных существ, сидевших у холодной печки. Каков-то будет их конец?
Яня спала в эту ночь тревожно и часто просыпалась.
Прежде она часто плакала днем, но ночью по крайней мере спала спокойно. А в этот вечер унесли из комнаты ее последние игрушки: два старых колченогих стула. Ей жалко было с ними расставаться, словно с добрыми друзьями, с которыми она играла, которым потихоньку поверяла свои горести, жаловалась на голод, холод и пинки дворничихи — инстинкт чуткого ребенка подсказывал ей, что жаловаться матери не следует. Девочка горько плакала, глядя, как выносят ее любимых хромых старичков, потом, укладываясь спать на полу, вспомнила свою кроватку красного дерева с сеткой, покрытую вязаным шерстяным одеяльцем, на многоцветной кайме которого она училась различать цвета, удивляясь их красоте…
Было уже около полуночи. Девочка металась на своей постели, стонала и плакала во сне. Марта все еще сидела на полу у печки, в полной темноте, терзаемая угрызениями совести.
Она горько упрекала себя за свое поведение у Швейц. Зачем она поддалась чувству оскорбленной гордости? Зачем бросила место, где имела возможность хоть сколько-нибудь зарабатывать? Правда, оскорбление, брошенное ей в лицо, было незаслуженным, ужасным, вопиющим, но что же из этого? Позволительно ли женщине в таких обстоятельствах из гордости отказаться от куска хлеба, хотя бы даже черствого, горького? Если ничего не можешь сделать для того, чтобы избавиться от унижений, то надо терпеливо сносить обиды и удары судьбы. Какая непоследовательность:: из-за своей беспомощности позволить себя эксплуатировать такой, как эта Швейц, потом требовать от этой женщины уважения и справедливости! Как глупо!
«Нет! — думала Марта, — одно из двух! В жизни надо быть или сильной и гордой, или слабой и покорной. Надо уметь сохранять свое достоинство или отказаться от всяких притязаний на него. Я слаба — значит, должна быть покорна. Если я не могу с помощью своего труда завоевать себе уважение людей, то мне нечего и требовать уважения. И в самом деле за что людям уважать меня? А сама я разве уважаю себя? Могу ли я без стыда и угрызений совести смотреть на этого ребенка? Я должна быть ему опорой и поддержкой, а я никуда не гожусь! Могу ли я без чувства глубочайшего унижения думать, что я, как беззащитная и глупая овца, гну спину перед бессовестной женщиной, прося и даже умоляя ее, чтобы она разрешила мне и поте лица работать на нее и ее детей? За кого в конце концов принимают меня люди? Один отвергает мою работу, потому что она не годится, другой не дает ее мне, уже заранее уверенный в том, что я ее не сумею сделать, третий жестоко эксплуатирует меня именно потому, что я не умею работать, четвертый, наконец, видит во мне не человека, равного себе, а лишь женщину, которая недурна и которую можно купить! Почему же я требую от Швейц того, в чем весь мир отказывает мне, чего я не сумела завоевать ни у людей, ни у самой себя?»
Ночь отступала перед серым зимним рассветом. А Марта все еще сидела неподвижно, опершись локтями о колени, поддерживая голову руками. Она смирилась, окончательно смирилась, она усмехалась при мысли, что еще вчера могла требовать к себе уважения, она знала, что никогда больше не будет восставать против своего унижения.
Вместе с утренним светом в комнатку на чердаке пришли повседневные заботы. Марта достала из кармана последний злотый. Теперь у нее не было больше денег, не было и заработка.
«Придется просить милостыню!» — подумала она.
Она вышла из дому и направилась в знакомый книжный магазин, к сострадательному человеку, который в первый раз дал ей работу, во второй — подаяние.
Открывая дверь в магазин, Марта сама себе удивлялась. Выходя из дому, она думала, что ей очень тяжело будет переступить этот порог, что у нее язык не повернется просить подачки. Она ошиблась. Сердце ее не забилось сильнее, краска не залила лица, когда взгляд ее встретился с глазами книгопродавца.
Он стоял, как обычно, за конторкой, склонившись над кипой бумаг и счетов. Когда он, услышав звонок, поднял голову, его лицо было уже не так приветливо, как прежде, в глазах читалось беспокойство. Он был, очевидно, чем-то озабочен или удручен. Может быть, ему не повезло в каком-нибудь деле или кто-то из его близких или друзей заболел? Он посмотрел на вошедшую уже не так радушно, как прежде. Марта заметила это. Несколько дней тому назад она повернулась бы и ушла или по крайней мере умолчала о цели своего прихода; теперь же она, подойдя к конторке и поздоровавшись, сказала:
— Вы были так добры, что помогли мне советом и деньгами, так вот я снова пришла к вам…
— Чем я могу быть вам полезен?
Он говорил вежливо, но значительно холоднее, чем раньше. Его рассеянный взгляд поминутно обращался к лежащим на столе бумагам.
— Я потеряла работу в белошвейной мастерской, где зарабатывала сорок грошей в день. Не знаете ли вы, где можно получить работу? Любую работу…
Книгопродавец опустил глаза и постоял минуту в раздумье. К его озабоченности примешивались теперь некоторая неловкость и даже нетерпение.
— Эх, пани! — сказал он после непродолжительного молчания. — Надо что-нибудь уметь, непременно надо что-нибудь уметь…
Марта теребила концы своего платка.
— Так что же мне делать? — сказала она не сразу.
Она сказала это таким тоном, что книгопродавец внимательно посмотрел на нее. Голос звучал отрывисто и резко, впалые глаза пылали, но уже не страдание выражалось в них, не трогательная мольба, а с трудом сдерживаемый глухой гнев. Глядя на нее и слушая ее голос, можно было подумать, что она зла на человека, с которым говорит, что в душе она винит его в своих невзгодах.
Книгопродавец подумал еще немного.
— Мне тяжело, — сказал он, — очень тяжело видеть в таком положении жену человека, которого я знал и уважал. Думается мне, что я смогу еще кое-что для вас сделать… хотя это опять будет только попытка. Моим знакомым, господам Жонтковским, нужна женщина — для… для… домашней работы… Согласитесь вы пойти на такую работу?
— Да, спасибо, — не колеблясь ответила Марта.
— Хорошо, тогда я напишу несколько слов Жонтковским, и вы пойдете к ним с моей запиской…
— Пойду непременно!
Быстро написав несколько слов на листке бумаги, книгопродавец вручил записку Марте. Он, видимо, спешил и был чем-то расстроен. Отдав ей записку, он поклонился. Этот поклон означал: «У меня нет времени, и ничего больше я сделать не могу!»
Марта вышла из книжного магазина. Записка, которую она держала в руке, не была запечатана. Она то развертывала, то свертывала сложенную вдвое бумажку. Казалось, она искала чего-то внутри. И действительно, у нее мелькнула мысль, не вложил ли книгопродавец в записку деньги, как позавчера. Но денег не было.
«Жаль, что он ничего не дал!» — подумала Марта.
Книгопродавец был человек добрый и сострадательный. Он охотно протягивал руку помощи, но сострадательные люди не всегда бывают в хорошем расположении духа, отчего страдают те, кто нуждается в их помощи. Даже самый лучший человек не всегда бывает расположен творить доброе дело. Добрые дела — своего рода роскошь, а не хлеб насущный для души.
Какая перемена! Несколько месяцев назад Марта застонала от боли и стыда, получив подачку, а теперь она сожалела, что не получила ее!
Взглянув на адрес, Марта свернула на Свентокшискую улицу и скоро входила уже в кухню просторной богатой квартиры. Там она увидала кухарку, которой и отдала записку. Кухарка отправилась в комнаты. Марта села на деревянную скамейку и просидела так минут десять. Господа Жонтковские, видимо, советовались. Наконец в кухню вошла пожилая, хорошо одетая женщина приятной наружности, держа в руке записку. Она подошла к Марте, вставшей при ее появлении, и внимательно посмотрела на нее.
— Извините, — сказала она с некоторым смущением, — несколько дней назад нам действительно нужна была горничная, но теперь уже не нужна… очень сожалею… извините.
Сказав это, дама поклонилась Марте гораздо вежливее, чем кланяются горничной, и вышла из кухни.
В комнате, куда она вошла, сидел седой мужчина с трубкой, у окна вышивали две молодые девушки.
— Что же? — спросил пожилой мужчина, — ты не приняла ее?
— Конечно, нет… Она — вдова чиновника и, наверное, у нее большие требования. И такая худенькая, хрупкая, где уж ей комнаты убирать или целыми часами простаивать за гладильной доской… Возможно, что она не умеет даже ни стирать, ни гладить. Нет, она доставила бы нам только одни хлопоты…
— Это верно, — сказал муж пожилой дамы, — а все-таки жаль, что ты ее отпустила ни с чем. Она, должно быть, очень нуждается, если, несмотря на то, что она вдова чиновника и, как ты говоришь, очень хрупкая, согласилась идти в горничные. Быть может, стоило бы попробовать…
— Что ты, Игнаций! Пан Лаурентий пишет, что у нее ребенок! Не говоря уже обо всем прочем — разве мы можем принять служанку с ребенком?
— Да, да, это правда! С ребенком невозможно, большие расходы и беспокойство… бог знает, что еще за ребенок… Но я опасаюсь, как бы не обиделся Лаурентий, что мы ее так ни с чем отправили, и не счел бы нас бессердечными…
— Ну, так надо дать ей что-нибудь! Я предпочитаю дать один раз хотя бы рубль, чем стеснять себя, приняв такую горничную… да еще брать в дом чужого ребенка…
Марта была уже на лестнице, когда услышала позади себя быстрые шаги и дважды повторенный возглас:
— Пани, подождите!
Оглянувшись, она увидела красивую девушку, которая бежала за ней, запахивая плотнее теплую кофточку.
— Простите, — сказала девушка, догнав ее. — Мама очень просит извинить нас за то, что вам пришлось напрасно побеспокоиться… сегодня такой холод, а вы пришли к нам… мама просит извинить ее!
Она проговорила все это очень быстро и смущаясь. В заключение несмелым движением протянула руку с рублевой бумажкой. Марта колебалась не более очной секунды, взяла из рук девушки шелестящую бумажку, сказала: «Спасибо» — и ушла. По дорого домой она купила вязанку дров, немного черного хлеба, муки и молока. Хлеб предназначался для нее, молоко и мука для ребенка.
В этот день Марта уже не выходила из дому. Она приготовила молочный суп, вылила его в глиняную миску и поставила перед Яней.
Но девочка ела мало. Она была молчалива и очень серьезна. У нее, видимо, болела голова, и девочка поддерживала ее худенькой ручкой; поев, она села на пол рядом с матерью, положила голову к ней на колени и заснула тяжелым сном.
Марта испугалась, когда при свете раннего утра взглянула в лицо дочке. Яня была еще бледнее вчерашнего, в ее запавших, обведенных темными кругами глазах светилась тихая, но хватающая за душу жалоба. Отвернувшись к окну, молодая женщина судорожно заломила руки…
«Если я не создам ей лучших условий, она заболеет… Лучшие условия — какая дикая мысль! Через два-три дня мне не на что будет купить дров, чтобы затопить печь и приготовить ребенку что-нибудь горячее!»
«Да! — рассуждала она сама с собой, — делать нечего! Пойду поклонюсь Швейц!»
Она отправилась на улицу Фрета. Открывая дверь мрачной мастерской, Марта удивлялась себе еще больше, чем тогда, когда входила в книжную лавку. Правда, она испытывала чувство унижения, но гораздо сильнее было желание вернуть себе работу, от которой она сама отказалась два дня назад.
Швейц нисколько не удивилась ее приходу. По толстым губам почтенной матроны пробежала усмешка, и глаза ее злобно сверкнули из-за очков. Работницы, подняв головы, смотрели на пришедшую, одни с любопытством, другие с насмешкой и злобным удовлетворением. Щеки и лоб Марты запылали под взглядом более двадцати пар глаз.
Это была ужасная пытка, но продолжалась она не более минуты. Хозяйка перестала кроить, ожидая, видимо, что скажет бывшая работница.
— Пани, — обращаясь к ней, сказала Марта, — два дня тому назад я вспылила и вела себя безрассудно… Меня обидело то, что вы мне сказали, и я была резка с вами. Простите меня. И, если можно… я хотела бы снова работать у вас.
Лицо Швейц не выражало никакого торжества и, так же как раньше, никакого удивления. Она слащаво улыбнулась и приветливо кивнула головой.
— Ах, милая пани Свицкая, — начала она сладеньким голоском. — Я не сержусь, ничуть не сержусь! Господи, да что тут особенного — выслушать дерзость, услышать неприятное слово. Ведь спаситель наш повелел нам повторять за утренней и вечерней молитвой: «И остави нам долги наши, яко и мы оставляем должникам нашим!» Если бы я сердилась на вас, пани Свицкая, я нарушила бы заповедь господню… но принять вас в мастерскую я не могу. Очень жаль, но, право, не могу, потому что на ваше место уже взята новая мастерица.
Говоря это, она указала ножницами на молодую женщину, сидевшую на месте Марты.
— Наше предприятие, слава богу, имеет прекрасную репутацию… мы не пользуемся машинами, которые так ужасно выматывают силы и подрывают здоровье работниц. Поэтому женщины идут к нам толпами. Дня не проходит, чтобы две-три не обратились с просьбой дать им работу. В работницах, слава богу, нет недостатка, да, недостатка нет, а лишних набирать мы не можем, чтобы нам с дочерью не пришлось слишком обременять себя работой. Так что теперь работниц у нас более чем достаточно, и для вас, пани Свицкая, места нет…
— Мама, а может быть, найдется все-таки работа и для пани Свицкой? — шепнула некрасивая панна Швейц, наклонясь к матери. Она уже несколько минут внимательно и с любопытством смотрела на Марту. В ее немного раскосых глазах мелькало что-то вроде жалости.
Но Швейц пожала плечами.
— Нет, — сказала она, — работы нет, нет работы! Не можем же мы ради того, чтобы принять пани Свицкую, которая ушла от нас по собственному желанию, отказать панне Зофье, принятой вчера на работу?
Услышав последние слова, девушка, сидевшая на месте Марты, подняла голову и испуганно посмотрела на хозяйку.
— Значит, не примете? — спросила Марта. — И не подадите мне никакой надежды?
— Никакой, дорогая пани Свицкая, никакой! Очень сожалею, но место уже занято… не могу!
Едва заметно кивнув головой, Марта вышла из мастерской. Закрывая за собой дверь, она слышала за спиной шепот и приглушенное хихиканье. Она поняла, что стала предметом насмешек и ненужной жалости двадцати женщин, и снова ощутила жар в груди и голове. Но когда она вышла, все заглушила одна-единственная мысль:
«Не могу я вернуться домой с пустыми руками! Сегодня надо получше натопить, а завтра приготовить для девочки что-нибудь мясное… Иначе она заболеет…»
Некоторое время Марта шла так, словно не знала, куда идти: сворачивала то вправо, то влево, останавливалась посреди тротуара и задумывалась, опустив голову. Потом уже увереннее зашагала прямо по Длугой улице и стала внимательно разглядывать витрины. У одной из них она остановилась. Это был ювелирный магазин, не очень большой и шикарный. Очевидно, молодая женщина такой именно искала, потому что после минутного раздумья она открыла стеклянную дверь. Но, войдя, она убедилась, что ошиблась: магазин оказался не таким скромным, как выглядел снаружи. В нем было много изделий из золота и драгоценных камней, и лучшие из них почему-то — то ли по недогадливости, то ли умышленно — не были выставлены в витрине.
В том, что хозяин магазина не из тех, кто заботится о внешнем эффекте, можно было убедиться, глядя, как он работает наравне со своими помощниками и учениками. Это был человек приземистый, румяный, седоватый, с добродушной улыбкой и умными серыми глазами. Увидев входившую женщину, он привстал и спросил, что ей угодно.
— Простите, пожалуйста, может быть, я не туда попала, — сказала Марта, — я думала, что вы можете купить у меня одну золотую вещицу…
— Отчего же нет, сударыни, отчего же нет? — ответил ювелир. — А что это за вещица?
Марта ответила не сразу. Она стояла посреди магазина, неподвижно глядя в землю. Казалось, она продолжает еще мысленный разговор сама с собой и собирается с духом, чтобы высказать, наконец, вслух решение, принятое после тяжкой внутренней борьбы.
— Что же это за вещь? — повторил свой вопрос ювелир, нетерпеливо посматривая на свою работу.
— Обручальное кольцо, — ответила женщина.
— Обручальное кольцо! — протянул ювелир.
— Обручальное кольцо, — перешепнулись помощники ювелира, поднимая головы.
— Да, обручальное кольцо, — повторила Марта, вынимая из-под грубого платка озябшую руку и снимая с тонкого пальца золотое кольцо.
Она пошатнулась и в состоянии, близком к обмороку, инстинктивно искала какой-нибудь опоры.
— Пожалуйста, садитесь, садитесь, сударыня! — воскликнул ювелир, и с его губ сразу сбежала улыбка.
Один из его помощников пододвинул Марте табурет. Но она не села. Она переживала сейчас одну из самых тяжелых, может быть, даже самую тяжелую минуту, какую пришлось ей пережить с тех пор, как она начала свой тернистый путь по дорогам нищеты. Когда она снимала с пальца золотое обручальное кольцо, ей казалось, что она снова и уже навсегда расстается с единственным человеком на земле, которого она любила, расстается со своим счастливым, незабвенным прошлым. Сердце ее судорожно сжалось, в голове зашумело. Но она взяла себя в руки. Усилием воли поборов слабость, Марта подала ювелиру кольцо.
— Это необходимо? Боже мой, неужели это необходимо? — сочувственно спросил ювелир.
— Необходимо, — коротко и сухо ответила женщина.