С Линдой Ян Глебович столкнулся в коридоре, в том конце, где были кабинеты «глухарей». Этот тупик именовался «наша половина», хотя, конечно, до половины не дотягивал. Даже до четверти; коридоры в здании на Литейном были длинными, и ни один отдел не мог похвастать, что занимает половину.
Линда будто ждала его, стояла, постукивая туфелькой о туфельку, посматривала в сторону лифта, крутила пальцем длинный темный локон. Глухов старался смотреть мимо нее, на потолок, на дверь «майорской» или кабинета Олейника и, приближаясь, делал серьезный вид, сопел и хмурился. Все эти маневры были лыком шиты, и он отлично это понимал, но ничего не мог поделать. А что тут поделаешь? Пялиться на женщину или зажмурить глаза? Он предпочел бы пялиться – на милое ее лицо, на стройные линдины ноги, высокую грудь, и на все остальное, что было между ногами и грудью. Не отводил бы взгляда, будь помоложе лет на десять… или хотя бы на пять… Взгляд, он ведь о многом говорит, о слишком многом – особенно, когда глядишь на женщину… Глухов об этом не забывал и, торопливо двигаясь к Линде, пересчитывал трещины на потолке.
– Добрый день, Ян Глебович.
Он поздоровался и осторожно пожал узкую белую ладошку. Пальцы у Линды были длинными, мягкими, не такими, как у Веры – у той кулачок был невелик, да крепок. Но ощущение точно такое же – нежности, гладкости, теплоты…
Линда смущенно улыбнулась, и он отпустил ее руку.
– К вам капитан приходил, Ян Глебович… молодой такой, вежливый, в тужурке с надраенными пуговицами… Вот, велено передать.
Она протянула Глухову папку с листами, разрисованными красным карандашом. Ян Глебович кивнул.
– Пуговицы, гмм… Это Джангир Суладзе. Очень аккуратный юноша. И очень толковый. Знает, кому доверять. Везде и повсюду ищет женщин. Вот и вас нашел… не Верницкого, не Караганова, а именно вас… Странно, да?
– Странно, – согласилась Линда, искоса посматривая на Глухова. – Мог ведь у Надежды Максимовны оставить.
– Вот в этом ничего удивительного нет. Он лишь красивым женщинам доверяет… красивым и, желательно, молодым. Тем, кто в сфере его интересов.
Щеки у Линды порозовели.
– Это я заметила… насчет интересов и сферы… целый час у меня просидел, вас ожидал и делал комплименты… – Она улыбнулась не без лукавства и вдруг, будто решившись, произнесла: – А я и не подумала, Ян Глебович, что вы тоже комплиментщик. Вы…
– Я тоже человек, хоть вдвое постарше Джангира, – со вздохом признался Глухов и начал бочком-бочком отступать к своей двери. Но Линда вдруг ухватилась за рукав его плаща, так что перед дверью пришлось затормозить.
– А раз человек, могли бы иногда заглянуть и выпить со мной чаю. Просто так, по-человечески…
– Надо же! – преувеличенно изумился Глухов. – Я ведь к вам, Линдочка, каждый день заглядываю и чай пью. Бывает, и кофе.
Она помотала головой, темные локоны заплясали, рассыпались по плечам. Пахло от нее духами и чем-то еще, смутно знакомым Глухову. Приятным, но почти забытым.
– Нет, Ян Глебович, нет… вы не ко мне приходите, а к моему компьютеру, к бумагам нашим и к работе… Понимаете разницу?
– Понимаю. – Опираясь спиной о дверь, Глухов наощупь сунул ключ в замок и повернул. Дверь открылась. – Понимаю, Линда. Не такой уж я старый идиот.
Ее глаза насмешливо блеснули.
– Ставьте правильно акценты, подполковник. Не старый, но идиот!
Тут Глухову помнилось, будто качнулся пол, а может вместе с полом дрогнули и стены, словно находился он не в Петербурге, а в каком-нибудь Сан-Франциско, где, говорят, по землетрясению каждый день, не исключая праздников. Он ухватился за дверной косяк, вытянул шею, бросил взгляд вдоль коридора (было тихо, только в дальнем конце сновали суетливые фигурки), заглянул Линде в лицо и охрипшим голосом промолвил:
– Сегодня – никакой совместной работы, майор. Сегодня я тружусь один. Работаю… – он посмотрел на часы, – с четырех до семи. А в семь прихожу на чай. Потом провожаю вас к дому. Кажется, нам по дороге?
– По дороге, – кивнула Линда. – Всем одиноким по дороге, Ян Глебович.
Она скрылась за дверью «майорской», а Глухов сбросил плащ, сел за стол, подпер кулаками щеки и уставился на верину фотографию. Вдруг подумалось ему, что женское одиночество круче и безнадежней мужского, ибо мужчина – стрелок и охотник, прыгает там и тут, сеет при случае семя, а значит, на старости лет может прифантазировать, что есть у него где-то потомки, дочери и сыновья, пусть незнакомые и никогда не звавшие его отцом, а все-таки родная кровь, плоть от его шаловливой плоти. Но одинокой женщине отказано даже в таком утешении; женщина в точности знает, кого родила. Или не родила.
– Прости меня, дурака… – прошептал Глухов, поглаживая кончиками пальцев верино лицо. – Прости… И подожди. Вот встретимся на небесах, там и разберемся.
Он придвинул к себе папку, вытащил бумаги, перелистал их и убедился, что под каждой фамилией и адресом было написано хотя бы десять строк, а в иных местах – побольше, целое сочинение. Почерк у Суладзе был разборчивый, строчки получались ровные, и самое важное он обводил рамочкой – тоже красным карандашом.
– Молодец парень, – пробормотал Ян Глебович и приступил к изучению первой странички, но тут раздался телефонный звонок.
– Товарищ подполковник? Это Суладзе. Папку вам передали?
– Передали. – Глухов помедлил, взглянул на часы и сокрушенно покачал головой. – Прости, Джангир, уговаривались встретиться в два, а я только сейчас к себе добрался. Ждал?
– Ждал, но с удовольствием, Ян Глебович. У майора, соседки вашей. – Джангир поцокал языком и сообщил: – Какая женщина! Топ-модель, высший класс! Все на месте, включая мозги. А их на трех генералов хватит.
– Даже на четырех, – согласился Глухов и добавил: – Знаешь, она ведь тоже от тебя в восторге. Вежливый, говорит, и пуговицы блестят. Жаль, что слишком молодой.
– Ну, это дело поправимое, – промолвил Суладзе с легкомыслием юности. – Это как бомбежка по Белграду: сегодня зелен и красив, а завтра весь в руинах и пуговицы не блестят… Кстати, Ян Глебович, вы что полагаете насчет Балкан и НАТО? В своем они праве или как?
– Или как, – буркнул Глухов. – Я полагаю, двое дерутся, третий не лезь. Но если уж заявился, так разнимай без палки, без поножовщины, и не топчи траву. Трава-то чем провинилась? А кто б ни сражался, ей достается в первый черед.
– Однако растет.
– Растет… До поры, до времени.
Творившееся в Югославии отнюдь не радовало Глухова, но подтверждало некий тезис, казавшийся ему бесспорным. Он считал, что раз законы созданы людьми, то, следовательно, отражают несовершенство человеческой природы, и лишь с большим приближением их можно считать критерием истины и справедливости. Но Справедливость – тот Абсолют, которому он служил – была, разумеется, выше Закона, ибо являлась ничем иным, как нравственным чувством, прерогативой психологии и философии, а вовсе не юриспруденции. И это чувство возмущало Глухова против убогой простоты Закона. Всякое деяние Закон трактовал в черно-белых тонах, интересуясь, кто прав, кто виноват, но в жизненных перипетиях сплошь и рядом виноваты были все – вожди, их партии, их армии и целые народы.
Суладзе, обеспокоенный долгой паузой, кашлянул.
– Я что звоню, Ян Глебович? Я насчет поручений… Завтра-то чем мне заниматься? А то начальник увидит, что без дела болтаюсь, и запряжет. Вы-то знаете – у Стаса Егорыча не погуляешь!
– Будет тебе поручение, – пообещал Глухов, вернувшись к реальности из мира философских категорий. – Будет. Сейчас соображу.
Он снова смолк, разглядывая бумаги на столе. Читать и читать, вникать и вникать… И вспоминать об утренней беседе – вдруг что-то всплывет, намек, обмолвка, интонация…
Но думать о той беседе не хотелось. С утра Ян Глебович встречался с депутатом Пережогиным, кузеном Мосоловых, мужчиной увертливым и скользким, точно обмылок в машинном масле. Промаял он Глухова до трех часов, по каковой причине не состоялось рандеву с Джангиром, и ничего полезного не сообщил, ни о кузенах, ни, разумеется, о собственной супруге, ни о ее аптечном бизнесе. Глухов мог бы его прижать – имелась информация, что с депутатского фонда Пережогина кормились разные фирмы и фирмешки, и среди них – «Диана», принадлежавшая Мосолову, однако решил не торопиться. Вроде чутье подсказывало, что депутат-обмылок на руку нечист, но осторожен – в явном криминале не замешан и от разборок и трупов держится в стороне. Жил он от выборов до выборов, а в паузах вкладывал средства туда и сюда, осуществляя круговорот финансов между политикой и бизнесом: сегодня я помогу тебе, а завтра ты купишь моих избирателей. Словно кот, норовящий сожрать сметану, не перемазав усов… Все заботы – сожрать кусок послаще и угодить покровителям… Вот только кто они, эти таинственные покровители?
– Знаешь, Джангир, – произнес Глухов, перекладывая бумаги на столе, – завтра у нас суббота, и по такому случаю я тебя премирую. За усердие и проницательность. Ты мне рассказывал про Марину, учительницу из «Бенедикт скул»… А встретиться с ней не желаешь?
– Еще как желаю, – с энтузиазмом признался Суладзе и громко сглотнул. – Что-нибудь выяснить надо, Ян Глебович? Про Орловых?
– Про Орловых – ни к чему. Узнай, любит ли она мороженое, и если любит, пригласи в кафе, поболтай о том, о сем, развлеки девушку. Такое вот тебе задание… В понедельник отзвонишься, доложишь.
– Все ясно, товарищ подполковник!
– Тогда выполняй, – произнес Глухов и положил трубку.
До шести он работал с бумагами, читал и раскладывал их в определенном порядке, что-то поближе, что-то подальше, на край стола. Ближних дел оказалось четыре: юрист, писатель, художник-реставратор и актриса – хоть из кукольного театра, зато прослужившая в нем без малого сорок лет. Юрист – точней, адвокатша по фамилии Деева – была из репрессированных, семьи не завела и, по отзывам коллег, отличалась деловитостью и на редкость угрюмым нравом; к себе не приглашала, но ходили слухи, что все заработанное тратится ею на предметы старины. Однако не всякие и любые, а чем-то памятные ей – быть может, с эпохи безоблачного детства или счастливой довоенной юности. Наследников у нее не нашлось, квартира со всем добром отошла государству, и сколько чего в ней было, знал лишь всеведущий Господь. К справке, составленной Суладзе, прилагались описи и акты приемки из Русского музея, разумеется, в копиях; ознакомившись с ними, Глухов присвистнул и поскреб за ухом. Выгодная профессия – адвокат! Даже в советские времена!
Писатель Симанович был ему знаком – хранились дома две-три книжки, памятник соцреализма и нерушимого братства народов. Из прочих богатств была у писателя библиотека, которую дочь, заокеанская подданная, вывезла в Новый Свет – на память и в назидание писательским внукам. Дочь прилетела быстро, на третий день, похоронила отца и встретилась со следователем Новодворской – та готовила заключение по факту внезапной смерти. Джангир созвонился с Новодворской и приписал на соответствующем листе, что, по смутным ее воспоминаниям, вроде бы заходила речь о каких-то деньгах, присланных дочерью Симановича, сумме весьма значительной и не обнаруженной в квартире покойного. Новодворская пыталась прояснить ситуацию, но тут заокеанская леди опомнилась, сообразила, что деньги переданы нелегально, и сразу встанет вопрос, кто и как протащил их через таможню. В общем, дело замяли ввиду отсутствия претензий, что было в данном случае вполне разумным шагом. Писатели – люди неглупые, и Симанович, вероятно, свою наследницу умом не обделил.
А вот с другим покойником, с Надеждиным, случился неприятный казус – правда, расхлебывать его пришлось новосибирским родичам, сестре с племянником, на коих было оформлено наследство. За пару месяцев до смерти Надеждин взял на реставрацию пейзаж французского художника, предположительно – Бурдона; семнадцатый век, вид на Альпы вблизи деревушки Тревизио, владелец – картинная галерея Приходько. Бурдон был живописцем не из последних, его картины тянули тысяч на пятьдесят, а в случае неустановленного авторства – на восемь-десять, причем не в долларах, а в фунтах. Заказ оформили как полагается, официально, Надеждин получил аванс и выполнил работу с блеском, но сдать владельцу не успел, а после его кончины полотно исчезло. Ни в мастерской, ни в квартире художника его не обнаружили, Приходько подал в суд, наследство взяли под арест, и дело затянулось, поскольку авторство Бурдона – а значит, сумма компенсации – были моментом неясным и спорным. За этот срок картина не всплыла нигде – ни у богатых коллекционеров, ни при попытке вывоза за рубеж; выходит, если ее похитили, то исключительно с эстетической целью, для любования и наслаждения. Такой расклад был Глухову понятен – он сам не отказался бы повесить у себя Бурдона.
Что же касается актрисы, женщины старой, одинокой, но общительной, похоронившей трех мужей, то ее квартира и добро перешли пасынку, сыну второго мужа, немолодому преподавателю из Выборга. Он был так счастлив переселиться в Питер, что на имущество мачехи внимания не обратил; его супруга, разыскав сундук с шитыми бисером туалетами, веерами и кружевами, сдала все оптом в антикварную лавчонку, и денег как раз хватило на мраморный могильный обелиск. Наследник, побуждаемый Джангиром, припомнил, что у отца, служившего в Ираке торговым атташе, имелся арабский кинжал, а может, что-то подлиннее, и это «что-то» хранилось у мачехи – но, по всей вероятности, было продано, как предмет дорогой, но не нужный в хозяйстве. Во всяком случае, его супруга не нашла ни сабли, ни ятагана, ни кинжала.
Глухов просмотрел остальные бумаги, потом, вернув их обратно на край стола, сделал пометку: затребовать материалы о процессе, касавшемся Бурдона. Вдруг что-то всплывет… какие-то мелочи, детали… хотя бы описание картины, а лучше – снимок или слайд… Впрочем, можно его получить у владельца, подумал Ян Глебович; пейзаж дорогой, наверняка не раз переснимали.
Вытащив чистый лист из тумбочки, он принялся задумчиво водить карандашом, посматривая то на фотографию жены, то на дверь, за которой раздавался дружный топот. Конец рабочего дня, люди вольнонаемные устремились к лифтам и лестницам, а служивые сидят, и сидеть еще будут долго… И Караганов, и Верницкий, и Голосюк, и Вадик-практикант… И Линда…
Он покосился на рисунок – получался женский профиль, чем-то похожий на Веру и на Линду, с массой вьющихся локонов, буйных, словно штормое море. Несколькими точными движениями Глухов изобразил поверх прически шляпку в форме парусного корабля и начал трудиться над виньеткой из виноградных листьев и цветов шиповника.
Это помогало думать. А думал он о том, что во всех пяти ситуациях, если приплюсовать генеральшу Макштас, прослеживаются сходные моменты: и возраст усопших, и диагноз, и их одиночество, и внезапное переселение в лучший мир – ночью, в собственном жилище или в постели; а что еще важней, если задуматься о сходстве – их благосостояние, явное и в то же время неопределенное, смутное, будто вид на старинный дворец, затянутый флером тумана. Можно предположить, что дворец велик и отделан с подобающей роскошью, но сколько в нем этажей?.. и сколько башен?… Есть ли крыльцо, конюшня, трубы, сад, фонтаны, цветники? Дубовые двери с резьбой, колонны, витражные окна и изваяния в саду?
Туман скрывает все детали, туман провоцирует похитителя… Колонны он не украдет, равно как трубы и окна; слишком громоздко, тяжело, да и заметно. В самом деле, какой дворец без окон, без колонн и труб?.. Вот если статуи в саду… пусть небольшие, но драгоценные… скажем, работы мессира Челлини… или хотя бы Эрнста Неизвестного… Предметы, которых никто не видел, а если и видел, то бог его знает, куда они делись – то ли почивший хозяин их продал, проел и пропил, то ли нечистая сила стянула, то ли наследник морочит голову…
Все это условно пропавшее, о чем вроде бы помнили, да не нашли, ассоциировалось у Глухова со статуэтками из дворцового сада, в который – он был почти уверен – пробрался незаурядный ловкач, умевший взять по-тихому, по-крупному. Где деньги, где картину… И этот таинственный гость – если только он не являлся глуховской фантазией – был удивительно растропен: он не опаздывал, он приходил за смертью, шагая по ее следам, и точно знал, чем стоит поживиться. Что можно брать, а что – нельзя… И сколько брать… Знал в подробностях, в деталях: у Симановича унес все деньги, а у вдовы-генеральши – столько, чтобы не вызвать подозрений.
– Хитрый, черт!.. – пробормотал Глухов, соображая, с кем и в каких обстоятельствах могли откровенничать старики. Что же касается факта доверительных бесед, то он не подлежал сомнению – были беседы, были! И не одна… И перечислялись родичи, еще живые и уже покойные, и говорилось о друзьях-товарищах, об усопших женах и мужьях, об одиночестве, о пролетевшей юности и памятных вещицах, малых весом, дорогих ценой… С кем говорят о подобных материях? С человеком, допущенным близко к телу, а значит, и к сердцу… С тем, кто помогает, изгоняет боль, проклятие стариков, перед кем не стыдно раздеться и душу обнажить…
Значит, все-таки врач, подумал Ян Глебович. Не тот доктор… Какой-нибудь экстрасенс, мануолог или массажист… Из тех, что таскаются по домам, то ли лечат, то ли калечат…
Эта загадочная фигура была столь же неясной и призрачной, как связь событий и шаткие гипотезы, объединявшие их в конструкцию, где главным строительным материалом был песок, немного смоченный слюной воображения. Все было зыбко, неопределенно, основано на смутных аналогиях, на интуиции и на возможности того, что может быть свершилось, может – нет, или могло свершиться в каких-то случаях, тогда как другие были совсем ни при чем – хотя, на первый взгляд, неплохо вписывались в общую картину. Глухов это понимал, а потому торопился перебраться из зыбкой трясины домыслов на твердую почву фактов.
Он бросил взгляд на часы. Половина седьмого… Не лучшее время, чтобы беседовать с Грудским… С другой стороны, они созвонились на прошлой неделе, и Лев Абрамович обещал, что непременно добудет спеца, причем такого, чтоб разбирался в массаже получше прозекторов. Сам он мог поделиться лишь общеизвестными истинами – вроде того, что любой массажист может прикончить любого клиента, если надавит на горло коленом, а локтем – на солнечное сплетение. Или, к примеру, в турецкой бане, где делают массаж ногами… Влезет на спину здоровый лось, попрыгает, покуражится и саданет в помидоры… Враз коньки отбросишь!
Такая манера выражаться была свойственна Грудскому, ибо он, порезав множество трупов и изучив их желудки, влагалища и черепа, все же остался шутником и даже оптимистом. Правда, юмор его носил физиологический оттенок, что временами коробило Глухова, хоть повидал он не меньше трупов, чем Лев Абрамыч. Однако тут имелась разница: для Глухова всякий труп был погибшим человеком, а для прозектора – грудой костей и мышц, которую полагалось разделать в полном соответствии с нормативами.
Лев Абрамович откликнулся после первого гудка. Судя по голосу, его сегодняшний норматив был перевыполнен: восемь, а то и девять трупов, рюмка до и рюмка после. Впрочем, рюмки были небольшие, граммов по двадцать пять.
– Янчик, ты?! – с нескрываемой радостью рявкнул прозектор.
– Ты знаешь, что я отскреб? Нет, не перебивай, послушай… Послушай, говорю, дорогой! Такое услышать – бутылки не жалко! Приносят, значит, мне ханурика… шкаф двенадцать на восемнадцать, ножки стола под ним прогибаются… Сам бритый, с татуировкой, расписан от бровей до пят, задница – под Рубенса, на животе – Сезанн, и член колечками… Да, еще дырка имеется в ребрах, сзади… здоровая такая, не иначе, как ледорубом саданули или отбойным молотком. Такая дыра – ну, прямо ку-клукс-клан твою мать! Делать нечего, вскрываю расписное брюхо, откачиваю кровь… кровища – по потолка!.. меняю маску, смотрю, куда ему въехали… здорово въехали, от печени до поджелудочной… Дай, думаю, в желудке покопаюсь… и покопался… Ты не поверишь, что я там сыскал! Тебе, сыскарю, и не снилось!
Была у Льва Абрамыча страстишка – вещицы, что извлекались из желудков и кишечников, ушей, ноздрей, прямой кишки и прочих потаенных мест, используемых не по назначению. За тридцать лет прозекторского стажа набрал он любопытную коллекцию, в которой были гвозди и булавки, монеты, кольца, пуговицы, капсулы с наркотиком, десертные ложки и пробки всех размеров – и от бутылок с шампанским, и от аптечных пузырьков. Среди всей этой утилитарщины встречались изумительные экспонаты – крохотная чашечка для саке, миниатюрный консервный нож, фарфоровая киска, зажигалка, а также латунная пряжка с джинсовых брюк, выдранная, очевидно, с мясом – на ней остался след зубов отпрепарированного Львом Абрамычем покойника. Теперь нашелся новый раритет, и выслушав, какой, Глухов чуть не обронил телефонную трубку. Этот бритый шкаф с задницей под Рубенса был большим оригиналом! Очень большим! За что, вероятно, его и проткнули от печени до поджелудочной железы.
Наконец восторги прозектора поутихли, и Ян Глебович смог вставить словечко.
– Лев Абрамыч, я насчет своей просьбы. Помнишь, ты мне массажиста обещал? Самого лучшего, для консультаций… Ну, разыскал такого?
– Если насчет консультаций, так тебе не массажист нужен, а эксперт, – прогудел Грудский. – Хороший эксперт. А массажистов кругом как блох в собачьей шерсти… лучших, худших, всяких… даже массажистки есть, персонально для генеральных прокуроров. Время такое, понимаешь, шизофренично-радикулитное… нервное время, особо для мужиков в наших с тобою годах. Лишь массажем и спасемся. Чтобы не выйти до срока в тираж, кушай виагру и делай массаж…
– Ты мне зубы не заговаривай, – с легким раздражением сказал Глухов. – Ты мне внятно скажи: нашел эксперта или нет?
Грудский хмыкнул в трубку.
– Внятно говорю: нашел. Тебе, брат, про Тагарова слышать не доводилось? Про Номгона Дагановича, первостатейного знахаря с тибетских палестин?
Имя было Глухову знакомо. Что-то он про Тагарова слышал или читал, но в положительном ракурсе или наоборот, вспомнить не удавалось.
Ян Глебович поскреб щеку, уже заросшую щетиной, и осторожно поинтересовался:
– А он, этот Тагаров, не жулик?
– Он – монах. Учитель, – с явным уважением пояснил Грудский.
– Ба-альшой, понимаешь, специалист! Под восемьдесят старику, а на шпагат садится. Ест просяную кашу и живую водицу пьет. Водицу, слышал я, аж с Гималаев привозят. Раньше-то он байкальской пробавлялся, поскольку бурят, а теперь и Байкал загадили… Так что ближе Гималаев нет живой воды.
– Что он еще умеет? – спросил Глухов. – Кроме как на шпагат садиться и гималайскую воду хлестать?
– Умеет кое-что… Сам я его не знаю, не удостоен этакой чести, однако условился через друзей-приятелей – примет он тебя. Может, и поговорит… это уж как получится. Так что ты наведайся к нему в ашрам, хочешь, так в субботу или в выходной. Ты, брат, учти, у него все стоящие питерские массажисты и мануологи практиковались, а кто монашьей ординатуры не прошел, тот не лекарь, а фуфло, янь от инь не отличит. Иными словами, пенис от сиськи. Ясно, следак?
– Ясно, прозектор, – откликнулся Ян Глебович. – Как ему позвонить?
В трубке раздалось сочное хрюканье – Грудский хихикал.
– Па-азвонить!.. Ну, уморил!.. Я стараюсь, договариваюсь, всех приятелей на уши вздернул, а он – па-азвонить! Думаешь, у монаха телефоны в каждом углу понатыканы? Нет у него ни телефонов, ни пейджеров, ни компьютеров. Он лично общается, дорогой. Взглянет на человека и решит, то ли говорить с ним, то выкинуть за порог. Выкидывает, заметь, без грубостей, только усилием воли… Так поедешь или нет?
– Поеду, – сказал Глухов. – Объясняй, куда.
– В Парголово. Там, говорят, часовенка есть Николая-угодника, за ней – сосны да елочки, ну, а за елками – ашрам. Построен из бревен, только не по-нашему – бревна торчком стоят. Такое чудо не пропустишь.
В трубке прерывисто загудело, и Глухов опять посмотрел на часы. Восемнадцать сорок семь… Работать больше не хотелось. Он сложил в папку бумаги, исчирканные красным, сунул папку в стол и попробовал вообразить, чем сейчас занята Линда. Тоже перебирает бумажки? Или работает с компьютером? Или сидит, уставившись в экран, и думает… О чем? О предстоящем чаепитии? Что ей скажет подполковник Глухов, и что ему она ответит… идиоту старому… Или не старому, но идиоту…
Что же еще она сказала? Что-то важное, что-то такое, о чем он уже думал… Собственно, не думал, а мечтал… Раньше… Вам на Измайловский, Ян Глебович? И мне в ту сторону… Нет, не так; она сказала – нам по дороге… всем одиноким по дороге…
Глухов представил себе этот путь, точно зная, куда он ведет и чем закончится; представил длинную дорогу, где расстояния измерялись не километрами, а годами, где разрешалось двигаться лишь в одном-единственном направлении и с неизменной скоростью, где не было ни поворотов, ни развилок, ни тротуаров, ни обочин, ни мест для отдыха. Безостановочное движение, только вперед и вперед, из сумрака в сумрак, из рассвета в ночь – и ничего в том не изменишь, не сможешь замедлить шаг, чтоб подождать отставшего, и ускорить тоже не сможешь, так как судьбу нельзя ни обманывать, ни торопить. Что-то, разумеется, можно – в сущности, очень немногое, подумал Глухов: выбрать попутчика и занятие по душе. Но и эти возможности человек теряет, потому что он молод и глуп или же стар и глуп; вначале кажется ему, что счастье впереди, в конце – что позади. А счастье – не в прошлом и не в будущем, но рядом. Может быть, рядом. В десяти шагах. Здесь. За стеной, в соседней комнате…
Он снова посмотрел на часы, поднялся и распахнул дверь.