Мода всегда имела и будет иметь свой день, однако только правда во всем будет длительной и заслужит славу в потомстве.
Письмо Эдгару:
«Мне было очень приятно услышать, что в вашем портрете не придрались ни к чему другому, кроме слишком шероховатой поверхности. Поскольку это обстоятельство должно способствовать увеличению силы общего воздействия и тому, чтобы критики картины видели, что перед ними оригинал, а не копия (так как гораздо труднее сохранить силу мазка, чем создать некоторую гладкость), мне даже приятнее, что они выискивают такого рода вещи, чем если бы они, созерцая на известном расстоянии, нашли бы глаз сидящим на полвершка дальше, чем следует, или неправильно нарисованный нос.
По-моему, человек, прильнувший носом к холсту и заявивший, что краски неприятно пахнут, не был бы смешнее, чем когда он порицает шероховатость фактуры, так как что касается воздействия или рисунка картины — одно так же важно, как и другое. Сэр Годфрей Кнеллер обычно говорил этим людям, что картины делаются не для того, чтобы их нюхали.
Я надеюсь, сэр, что вы простите мне это рассуждение относительно мазка и колористической манеры, так как если даже я этим ничего лучшего не достигну, кроме того что доставлю вам и мистеру Глуббу повод для смеха, когда вы в следующий раз встретитесь под знаком «Кружки», то я буду доволен и этим…
Я являюсь, сэр, вашим благодарным, послушным и преданным слугой.
Томас Гейнсборо».
Читая эти слова, мы знакомимся с личностью явно незаурядной, обладающей большим тактом и запасом юмора, позволяющим переносить все трудности нелегкой профессии портретиста с чисто пикквикским стоицизмом.
Но вдумайтесь, сколько горечи скрыто за добродушными, почти смеющимися строками. Как открыт любому мало-мальски посвященному в дела искусства читателю ответ на претензии светских обывателей, любящих гладкую, зализанную, салонную живопись и не очень разбирающихся в ценности мастерства живого, непосредственного, но истинно артистичного и реального.
Этот диалог между не очень подготовленным эстетически зрителем и живописцем современен и ныне.
Однако художник XVIII века — портретист Томас Гейнсборо, обладавший высшей категорией мастерства, — имел право на полную достоинства, благодушную критику в адрес не слишком понимавшего живопись заказчика; а некоторые нынешние художники, иногда пишущие поверхностные и огрубленные портреты, понапрасну брюзжат о «безграмотной» публике, не склонной оценить положительно их «опусы».
Написав эти слова, я мгновенно почувствовал устремленный на меня строгий взор искусствоведа, усердно восхваляющего примитивные и порою деформированные изображения людей и оправдывающего эти полотна, в которых с трудом проглядывается образ человеческий, как поиск, новацию. Но позвольте, неужели XX век, создавший чудеса науки и техники, не достоин полновесного и духовного изображения того, кто сотворил все эти дива дивные?
Неужто портреты Леонардо, Веласкеса, Тициана, Рембрандта, Франса Хальса, Гейнсборо, Гойи, Ореста Кипренского, Эдуарда Мане, Валентина Серова старомодны? В них живет, радуется, страдает и мыслит Его Величество Человек.
Нет, думается, наш век, сама эпоха требуют искусства большого, реалистического, впитавшего лучшие традиции мировой культуры. Мы должны стремиться открыть новую красоту человека нашего времени.
Правда, это очень трудно. Но, к счастью, во многих прекрасных портретах наших мастеров старшего и среднего поколений и в некоторых полотнах молодых уже найдены замечательные грани этой нови. Примечательно, что талантливая молодежь особенно пристально изучает творения Рафаэля, Боттичелли, Вермера Делфтского, Александра Иванова. Это говорит об очень многом. Верится, что новое поколение примет эстафету искусства высокого гуманизма, духовной наполненности и нравственности, свойственных нашей эпохе социалистической цивилизованности.
Дети, бегущие от грозы.
Искусство будущего видится как истинно глубокие картины — будь то многофигурные композиции либо портреты — исполненные высокой гражданственности, написанные кистью новаторов, познавших, однако, все тайны великих традиций. Но становление нового в искусстве — процесс непростой.
Один из самых разительных парадоксов современной живописи — так называемый маньеризм, часто носящий внешне весьма респектабельный вид. Прочтите эти заметы Джона Констебля, написанные будто сегодня:
«Маньеризм всегда обольщает… Он всегда сопровождается некоторым очарованием, видимым, правдоподобным и действующим на глаз. Так как манерность выявляется постепенно, питаемая успехом в обществе, лестью и т. д., все художники, желающие стать действительно крупными, должны постоянно быть в этом отношении начеку».
Но все же возвратимся вновь к автору письма Эдгару.
Как удивительна и каждый раз уникальна встреча с новым для себя автопортретом любого большого художника. Что больше всего поражает? Психологическая раскрытость живописца, хотел ли он показать свой внутренний мир или желал скрыть свое «я».
Исполин Леонардо потому и нарисовал свой единственный автопортрет в глубокой старости, а мудрый Вермер Делфтский посадил себя спиной к зрителю.
Но уж если автопортрет написан, он будет говорить с вами и расскажет о его создателе все или почти все.
Еще одна особенность: иногда эти холсты-автобиографии бывают весьма неожиданны. Я никогда не представлял себе именно таким Томаса Гейнсборо, этого певца английской природы, среди которой свободно располагаются милые дети, прекрасные дамы и их спутники.
Думалось, что он внешне более галантен и улыбчив.
Самое примечательное, что никаких видимых правил для начертания автопортретов нет. Да и не может быть.
Портрет Дюпонта.
Таково искусство. Таково самовыражение каждого настоящего художника.
Оно первично.
Можно только иногда удивляться, как живописец порою схож или несхож со своими творениями (как в случае с Гейнсборо). Иногда великие мастера пишут себя почти как персонажей своих полотен.
Таков Рембрандт ван Рейн, по холстам-автопортретам которого можно проследить всю его жизнь вместе с изменением манеры письма и, что самое главное, изучить драматургию судьбы. Тут биографы должны ликовать. Вся ткань жизненного пути мастера перед ними.
Но такие случаи бывают нечасты.
Так, близкие ему по времени блистательные Рубенс и Ван Дейк оставили свои изображения в виде героев изысканного и сверкающего спектакля своей жизни. Но не ищите в их изумительных автопортретах глубину тревог, стрессовых ситуаций, которые, несмотря на всесветную славу, постигали и их. Это все же парадный фасад бытия. Хотя и он отлично дает возможность понять эпоху.
Но, повторяю, самое разительное — это полотна, которых не ждешь, зная творческое лицо знаменитого художника по его известным всему миру картинам, портретам, и которые все же дают ключ к пониманию процесса творчества. Так иногда автопортрет мастера раскрывает то сокровенное, что скрыла толща времени.
«Автопортрет» Томаса Гейнсборо. Вглядитесь в лицо странного, взъерошенного, как будто только разбуженного человека. Взгляд его карих, по-птичьи острых глаз пронзительно внимателен, словно ощупывает вас. Взор несколько ироничен. Он много видел и много знает об этом сложном и часто завуалированном мире. Лоб невысок. Крупные черты, пухлые, чувственные губы, крепкий подбородок говорят о характере недюжинном, уме, скепсисе и склонности к импульсивным, решительным поступкам.
Да, он умен, очень умен и добр, этот сын торговца сукном, потом обедневшего.
Мальчик в голубом.
Томас Гейнсборо родился в 1727 году в маленьком провинциальном местечке Сэдберри, что в Саффолке. Мальчишка рос, бродил по берегам реки Стур, ловил рыбу со сверстниками, учился в школе, как все. Но его увлечение рисованием было так неудержимо, и наброски так хороши, что небогатый отец все же решился послать своего тринадцатилетнего сына в столицу Британии. Жизнь и учение его в Лондоне почти не известны. Однако ясно одно: он преуспел в овладении мастерством. Помог ему француз-гравер Гюбер Гравело. Тонкость, элегантность и чеканность линий свойственны рисунку Гейнсборо и отличают все его творчество. Именно Гравело познакомил молодого Гейнсборо с Хогартом — крупнейшим художником, чья «Девушка с креветками» поныне считается одной из вершин мирового портретного искусства.
Здесь, в школе, именуемой Академией святого Мартина, шлифовал свое дарование юный Томас.
Но недолго удержали его стены школы. Своенравный и независимый темперамент будущего живописца влек к деятельности на свой страх и риск. Уже в семнадцать лет он открывает собственную мастерскую. Гейнсборо с самого начала противостоял официальной Академии с ее канонами, схемами и классической лакированностью.
Девятнадцати лет на этюдах в пригородах столицы он встречает девушку, в которую влюбляется, и незамедлительно женится. Это был шаг кардинальный, свойственный пылкому сердцу художника. Он не ошибся, прожил со своей подругой счастливую жизнь и вырастил любимых детей. Словом, через два года он уже в родном Сэдберри и зарабатывает свой хлеб насущный. Нужда не заглядывала к нему в дом, ибо его супруга (по некоторым данным, незаконная дочь герцога де Бофор) принесла ему в приданое небольшое состояние.
Так уверенно и твердо начинал свой путь молодой человек, которому суждено было стать гордостью английской школы живописи и одним из тончайших портретистов мира. Первые его картины напоминают полотна голландцев, но с годами все четче определяется почерк художника, видевшего свое время необычно, оригинально и свежо. Судьба забрасывает его в Бат — модный курорт, где он прожил почти пятнадцать лет, до 1774 года. Там он знакомится с творчеством великого портретиста Ван Дейка, любимого живописца английской аристократии. Но Гейнсборо воспринимает прежде всего не виртуозную, артистичную манеру; его привлекала трепетная духовная ткань портретов Ван Дейка, и это влияние было для Гейнсборо решающим. Потом, уже достигнув славы, он никогда не изменит первому своему правилу писать не «кожу», а «душу» человека. Это не означает, что его портреты непохожи на оригиналы, но картины Гейнсборо отличает удивительная одухотворенность, интимность. Особая черта была свойственна этому выдающемуся мастеру. Он писал свои модели не в аллегорических одеяниях, не на условных репрезентативных фонах. Нет. Гейнсборо изображал своих героев в их привычных одеждах, в окружении милого его сердцу пейзажа родной Англии. И именно пейзажи Гейнсборо заслуживают высшей похвалы.
Сара Сидонс.
Человек и природа.
Вот тема многих портретов Гейнсборо. И неизменно сложная партитура его композиций носит следы понимания и проникновения в гармоническое начало бытия человека.
Это качество бесконечно отличало Томаса Гейнсборо от знаменитого современника, президента Академии художеств Джошуа Рейнольдса.
И когда вглядываешься в портреты одних и тех же людей, написанные этими художниками, ощущаешь разницу между ними. Беллетристическая аллегоричность у одного и глубокий взволнованный лиризм и тончайшая духовная инструментовка у другого. Тут даже не стоит и вспоминать о колорите, ибо Рейнольдс — великолепный мастер — писал в условной классической горячей гамме красных, коричневых, теплых колеров в отличие от Гейнсборо, который творил в жемчужно-серой и сине-голубой тональности.
До того обыденного лондонского осеннего утра Гейнсборо редко посещала сумеречная мысль о неотвратимости смерти… Это происходило, наверно, потому, что он слишком любил жизнь и был чуть-чуть юмористом, и если говорить правду, то Томас был вечно занят то учебой, то бесконечными переездами из города в город, то поисками моделей для портретов, и всегда — и это, пожалуй, главное — живопись, живопись заполняла его целиком.
Пролетело полвека…
Утренняя прогулка.
И вот из крохотного окошечка кареты художник будто впервые увидел подернутые влажной дымкой улицы столицы Англии. Мерное цоканье копыт по мостовой, бой старых курантов заставили почувствовать как-то особенно жгуче неумолимое движение времени. Нет. Он не устал. Слава Гейнсборо, казалось, достигла апогея. Простолюдин писал членов королевской семьи, стал любимым художником знати. Но горький запах мокрой, прелой листвы, бег серых, угрюмых облаков, задевающих колючие крыши зданий, что-то еще неуловимое, грустное и желанное вдруг вползло в его душу.
Величавый старик с седыми бакенбардами открыл перед ним массивные двери. Мраморные ступени будто побежали за спиной Гейнсборо. Внезапно он увидел в холодных отблесках паркета хозяйку дома, свою модель. Она глядела приветливо. Тяжелая высокая прическа словно заставляла ее слегка наклонить голову. Милые, чуть-чуть раскосые глаза, казалось, улыбались. Бледно-розовые, чуть потрескавшиеся губы слегка приоткрылись, и были видны белые ровные зубки. Черная лента обнимала стройную шею. Легкие, почти прозрачные тени запутались в воздушной ткани ее платья.
— Я рада вас видеть, сэр Томас, — проговорила дама.
Гейнсборо стал у мольберта, его ждали палитра, кисти, краски. Неожиданно художник, может быть, впервые почувствовал, как никогда остро, мимолетность и краткость нашего земного бытия. Именно в тот миг все, все увиденное и услышанное им сегодня: туманные улицы столицы Британии, порыжевшие газоны, черные стволы деревьев, терпкий дым осенних костров в лондонских парках, еле ощутимый аромат духов и шелест дорогих тканей — все это слилось в единый поток ассоциаций. Гейнсборо горько и тоскливо понял, что этот миг не вернешь никогда.
И снова и снова гулко отбивали время огромные старинные часы с блестящим бронзовым маятником.
Чудилось, что звук каждого отмеченного получаса отзывался в самом сердце живописца.
Художник не спешил, его кисть привычно и легко касалась холста. Ведь никто в Британии так, как он, Гейнсборо, не чувствовал колдовства валера.
Эти неуловимые переливы холодных и теплых тонов, колеры, взаимосвязанные в тайную трепетную систему, известную и доступную лишь великим.
Герцогиня де Бофор.
О, как светоносно женское лицо с еле приметным румянцем. Как прелестны миндалевидные, почти бархатно-темные глаза. Как прекрасны эти благородные тона на глубоком лессированном фоне. До чего изыскан камертон голубой ткани, чуть примятой тонкой рукой!
Гейнсборо, конечно, не мог знать, что только через столетие в Париже группа художников, которых после будут именовать импрессионистами, и среди них Эдуард Мане и Огюст Ренуар, попытаются уловить эти ускользающие от нас мгновения …
Мастер творил. Для него это было так же необходимо и естественно, как дыхание, как выпитый глоток воды или съеденный кусок хлеба. Это была его жизнь. Все, все, что он знал, весь перенятый опыт знаменитых живописцев прошлого, портреты которых он изучал годами, — все меркло в эти часы перед неуемным, неодолимым желанием остановить время. Запечатлеть неповторимый миг бытия человека.
Да, Томас Гейнсборо доселе никогда так тревожно не задумывался о смерти. Он слишком дорожил жизнью любил свою старую Англию, обожал жену, детей, боготворил свое призвание. Но именно в те осенние считанные дни, когда он писал портрет прекрасной дамы, он впервые ощутил прожитые полвека и невероятную краткость этого пути. Художник хотел оставить людям свое преклонение и восторг перед бесценным чудом мимолетности нашего пребывания на земле.
Томас проживет еще с десяток лет. Он создаст еще свои знаменитые шедевры, войдет в плеяду величайших портретистов всех времен и народов. Но это небольшое полотно — «Портрет герцогини Элизабет де Бофор» — останется одним из его самых сокровенных полотен. Он никогда не забудет его. В этой жемчужине творчества Гейнсборо словно сошлись все его мечты о непосредственности, свежести и единственности первичного ощущения натуры. Ведь никакая академия со всей ее иерархией, ни изучение классических портретов Ван Дейка, ни даже несовершенное, но задуманное путешествие в Италию не могли заменить Гейнсборо его природного дара ощущать и видеть неуловимое. Ибо прекрасное, заложенное в природе и в человеке, не всегда раскрыто перед каждым художником. Эту мудрую книгу надо уметь прочитать и рассказать людям.
Рассказать внятно.
Портрет Софии Шарлотты Шеффилд.
Мое свидание с Элизабет де Бофор произошло на людях. Это было в огромном дворце, стоявшем на берегу царственной реки. Вход в здание охраняли могучие атланты. Парадная лестница из белого мрамора вела в великолепную анфиладу зал. Герцогиня встречала людей неизменно приветливо. Милая улыбка, легкий наклон головы, прижатая к сердцу тонкая рука — все, все говорило о ее добром характере. Но какая-то затаенная грусть, а может быть, меланхолия придавала ее красоте особое очарование, заставлявшее задуматься о том, что еле приметный грим, богатая одежда из дорогих тканей — всего лишь светская оболочка, за которой живет, переживает какие-то свои невзгоды человек, как и мы все.
И чем дальше я приглядывался к этой изысканной придворной даме, тем все явственнее и явственнее проступала сквозь флер наигранной и годами привитой любезности именно ее душа, сложная, ранимая, поэтическая. Должен признаться, что раз от разу (встречи с мадам де Бофор разделяли годы), я, естественно, становился старше; из юноши постепенно превратился в пожилого человека. Однако герцогиня оставалась неизменно молодой. Прожитые годы не только не состарили ее, но, наоборот, как будто сделали более юной и женственной. Скажу, что со временем я узнавал подробнее о превратностях ее судьбы, и главное, все более восторгался ее создателем — чудесным английским художником второй половины XVIII века Томасом Гейнсборо … Ведь пленительная герцогиня де Бофор была всего лишь полотном, заключенным в старинную золотую раму, написанным мастером в семидесятых годах того далекого от наших дней столетия. Этот дивный холст — одно из сокровищ ленинградского Эрмитажа.
Поражало в портрете — небольшой, очень, казалось бы, непринужденно и легко написанной картине — необычайное внутреннее движение самых заповедных нюансов души, показанное в этом произведении, истинном шедевре мирового искусства. Совершенно своеобычен и новаторски неповторим живописный язык полотна. Художник поставил задачей передать единственный миг сердечного состояния своей модели. Еле заметные касания кисти живописца создали ту чудодейственную, мечтательную среду, в которой так тонко и таинственно раскрыт характер совсем незнакомой для тысяч зрителей женщины. Серебристо-серые кол еры, насыщенный фон лишь позволяют еще пронзительней ощутить мимолетность и жизненную правду человеческого бытия. Не парадная схема, не расхожий штамп салонной ремесленной кисти, носящей лишь приметы внешнего сходства. Бездонный по глубине лирический анализ характера человеческого, объемный по мировидению холст создал Томас Гейнсборо.
Зима.
Не скрою, что понимание масштаба озарения, достигнутого английским живописцем, пришло ко мне не сразу. Помню, лишь при первом свидании с картиной меня потрясла почти не скрытая от пристального взгляда, невероятная по своей сокровенной ткани манера живописи Гейнсборо. Это была система вал еров, нанесенная а-ля прима. Холст, казалось, дышал. Где-то сквозил рисунок руки, обозначенной волшебной краской, почти рядом были на первый взгляд бегущие прикосновения кисти художника — мазки дробные и, мнилось, почти хаотические. Но стоило отойти от портрета шаг-другой, как вся трепетная живописная масса обретала слитность и почти иллюзорную жизненность. Но, повторяю, как далека была эта правдоподобность от тушеванной и тупой натуралистической перечислительности, которая так иногда поражает глаз неподготовленного зрителя в творениях салонных мастеров, не мудрствующих лукаво, а держащих в своих крепких дланях кисть и муштабель и выводящих не дрогнув, последовательно очи, перси и уста своих почти лубочных див.
Чем больше живешь на свете, чем шире ряд картин, проходящих перед твоим взором, тем все яснее и яснее проявляется одна непреложная аксиома. Как непостижимо близки, хотя, может быть, далеки по манере и по времени, разделяющему их, полотна великих мастеров. Их объединяют присущие всем шедеврам живописи черты — человечность, духовность, трогающая сердце каждого мало-мальски любящего искусство зрителя истина. Непостижимая, щемящая любовь больших художников к природе, к правде, к красоте человека. И пусть кажется, что страшные «Слепые» Брейгеля на первый взгляд полярно отличны от венецианских красавиц Тициана. Пусть зловещий «Расстрел» Франсиско Гойи безумно далек от пленительно солнечных творений молодого Валентина Серова. Но глубочайший смысл, заложенный во всех этих столь разных картинах — утверждение жизни, пусть через отрицание уродства у одних, в песенном утверждении бытия у других. Сила классического наследия, величие реалистической живописи в невероятной эмоциональности, энергии, вложенной замечательными художниками в борьбе за свет, красоту и правду жизни. «Искусство — это не прогулка, это борьба, это схватка», — сказал француз Франсуа Милле. И в этой короткой фразе, написанной, казалось, весьма «мирным» художником, огромный смысл.
Живописец, постигающий эпоху и отражающий ее в своих картинах, не может равнодушно, бездумно, ремесленно фиксировать приметы своей эпохи.
Он творит любя и ненавидя.
Отрицая и утверждая.
И эта его святая приверженность к поискам тайны своего времени, к постижению характера современника, к раскрытию его душевных качеств, к борьбе за светлое начало — гуманизм — и есть та вечная, присущая талантам черта, которая сразу отличает салонные поделки от настоящего искусства.