Вот уже сорок лет она живет в сумрачном мире и давно перестала понимать саму себя. Знает лишь, что и сердце не всегда ладит с душой. Со временем собственная жизнь стала казаться ей наказанием Божьим: всего-то и радости осталось — поглядывая свысока на соседских женщин, на каждую в отдельности и на всех разом, кичиться пустой своей независимостью и свободой.
…Не прошло и двух недель со дня прихода Чатри и его гостя, как ей стало чудиться в себе что-то неладное. Она старалась не вспоминать о прошлом, не с начала своей жизни, конечно, а с тех пор, как исчез Доме. Ее разум больше не подчинялся ей. Стоило задуматься о чем-либо, как начинали слышаться чужие голоса, гомон людской, в котором не было места ее собственному слову. Иногда звучали и голоса близких, дорогих ей людей. Эти голоса властвовали над ней, вводили в трепет, в то состояние, когда она начинала ненавидеть саму себя. Они ставили ей в вину, возводили в смертный грех всю ее прошлую жизнь. И она, замирая, боялась той страшной двойственности, когда звучание родного голоса согревало ей душу, а смысл произнесенного поражал в самое сердце. Голоса ткали над ней серую паутину страха, и она жила в постоянном ожидании приговора: если близкие обходились с ней так сурово, проклиная и отрекаясь от нее, то чего же было ждать от других? И в то же время она понимала, что не столько боится самих голосов и тех, кто скрывается за ними, сколько того, в чем ее обвиняли. Она старалась не слышать, не думать об этом, ей хотелось забыть их, эти голоса, родные и желанные для ее слуха, отрешиться и жить сегодняшним днем, но она внимала им и помимо своей воли подтверждала их правоту, чувствуя себя ничтожной, готовой саму себя втоптать в грязь.
Она боялась, а испуганная душа ищет утешения, испуганное сердце держится на подпорках самооправданий, и она находила, придумывала их для себя. Она придумывала их, стараясь хоть за что-то зацепиться в этой жизни, и какое-то время сама в них верила, но продолжалось это недолго, все начиналось сначала и, отчаявшись, она созывала соседских женщин и устраивала шумную пирушку. Или произносила на людях что-то непристойное, непотребное, и это сразу же привлекало к ней внимание, и чувствуя косые взгляды и посмеиваясь в ответ, она забывалась на миг и вновь чувствовала радость вольной жизни. Все это могло отвлечь, но не вело к спасению. Когда сказанное ею доходило до ее собственного разума, и бесстыжие слова, провоцирующие ссоры и столкновения в селе, повторялись в памяти уже для самой себя, она готова была провалиться сквозь землю, понимая, что только добавила себе позора. И то же самое начинали говорить вновь зазвучавшие голоса, и ей уже не казались жалкими оскорбленные ею односельчане, жалкой становилась она сама. Те, кого она унизила только что, обескуражила своей дерзостью, теперь смотрели на нее как бы сверху вниз, и она злилась, уходила, искала укромное место и там ругалась сама с собой.
Так было и в последний раз.
«Что ты делаешь?! — налетела она на себя. — Какая муха тебя укусила? Или, может, ты стала завидовать людям, может, ты хуже всех в этом селе?»
«Господи, — сокрушалась она, — как же я могла сказать такое? А если бы меня услышал тот парень, гость Чатри, который так похож на моего сына?»
«Чтоб ты пропала, Матрона, — упрекнула она себя. — Ты, наверное, постарела, боишься жить одна и хочешь умереть в чужом доме? Не потому ли ты застеснялась, как молоденькая невестка?»
И тут же, словно дождавшись своего часа, зазвучали голоса ее близких:
«Достоинство, Матрона, ты теряешь достоинство… Если себя не стыдишься, то подумай хотя бы о нас. Не позорь наши имена, не бросай на нас тень»…
Матрона услышала эти слова по-своему, и они глубоко запали ей в душу. В ней вспыхнула вдруг надежда — и не гасла уже, горя небольшим, но ровным пламенем.
Теперь, если кто-то из сельских пытался не по делу завести с ней свару, она отвечала спокойно и смиренно:
— Что я плохого вам сделала, что плохого? Почему вы не даете мне покоя? Почему среди вас так трудно жить бедному человеку?.. У меня ведь тоже есть родные и близкие, и если вы со мной не считаетесь, то постесняйтесь хотя бы их…
«У меня ведь тоже есть родной»… — ей хотелось произнести это именно так, в единственном числе, но она не могла решиться, не осмеливалась даже наедине с собой.
«У меня тоже есть сын», — твердило ее сердце.
Эта мысль стала овладевать ею. Вернее, не мысль, а предчувствие, какая-то постоянная сдавленность сердца, не отпускавшая ее ни на минуту. Она и верила, и сомневалась, и, находясь в состоянии постоянного ожидания, ничего не хотела предпринимать, а то, что делала все-таки, казалось ей неверным, случайным — она сомневалась в каждом своем поступке, в каждом произнесенном слове. «А может, я не права? — взвешивала она каждый свой шаг. — Может быть, надо было как-то иначе?» Она сомневалась не только в совершаемых действиях, но и в чувствах своих, думах, переживаниях.
Те голоса, что звучали в глубинах ее души, стали приобретать ясность, определенность, и если раньше она их скорее чувствовала, чем слышала, то теперь они звучали, как наяву. И, конечно же, чаще всего ей слышался голос сына, и не только те слова, которые стали ее проклятьем, но и другие, из той коротенькой жизни, которую они прожили вместе; все это одушевлялось в ней, наполняя жизнь какой-то свежей, тревожной сутью.
И появился новый голос, который следовал за ее мальчиком, повторяя каждое его слово, подражая в оттенках и интонациях и даже детскому дыханию подражая. Но это был голос взрослого человека, иногда усиливающийся и заглушающий лепет ребенка, и она знала, кому принадлежит новый голос, она отличила бы его от тысячи других. Это был голос Доме, гостя Чатри.
Что же нужно было ему, незнакомому ей человеку, зачем он вторгся в ее жизнь, которая худо-бедно устоялась после всего, что довелось ей перенести? Почему он живет в ее мыслях? Почему она не может отрешиться от него?
Как-то раз ей приснился Доме, ее пропавший мальчик. Но не он явился ей, а она пошла к нему — на автостанцию, к скамейке, на которой оставила его спящим. Всякий раз, когда она устает искать его во сне, когда изнемогает от бесконечных и бесполезных усилий, ей — также во сне — приходит спасительная мысль: «Я же оставила его на скамейке, значит, там его и надо искать». Она бросается туда и, если находит, радости ее не бывает конца, и, даже проснувшись, она еще некоторое время чувствует себя счастливой. Если же ребенка на скамейке не оказывается, сердце ее обливается кровью, и она начинает думать, что это Бог наказывает ее за грехи, не давая ей даже во сне полюбоваться на сына.
Господи, сколько же лет блуждает она между своим селом и той проклятой скамейкой…
В этот раз она нашла его: мальчик спокойно спал себе и никак не реагировал на ее взволнованный, сбивчивый рассказ о том, как она убивалась, потеряв его, как искала, терпя адские муки, и как счастлива, что, наконец, нашла. Он тихонько посапывал во сне, оставаясь равнодушным и к горю ее, и к радости, его не трогало и то, что после стольких лет разлуки они вновь обрели друг друга. Казалось, ему и без того было хорошо, и он продолжал спать так же сладко и безмятежно, как все эти долгие годы. Она упала перед ним на колени и, не осмеливаясь плакать в голос, но обливаясь слезами, смотрела и не могла насмотреться на него. Он совершенно не изменился. Как был, так и остался похожим на светлолицее, смеющееся солнышко.
Она жадно всматривалась, стараясь запечатлеть в памяти все, до самых мелочей, даже детскую грязь под его ногтями — все это тысячу и тысячу раз вспомнится, согревая ее в ненастные дни, — и, глядя на родимое пятнышко над его бровью, похожее на крохотную гусиную лапку, она обрадовалась вдруг до невозможности, голова ее закружилась, и уже не помня себя, не сдерживаясь, не боясь разбудить ребенка, она протянула к нему руки, протянула, но не смогла дотянуться и, удивляясь, открыла глаза и увидела… что стоит на коленях, но не перед скамейкой на автостанции, а у себя дома, перед столом, за которым сидят Чатри и Доме, гость Чатри. Она смотрела на родимое пятно над бровью этого другого, взрослого Доме, и оно было похоже на маленькую гусиную лапку.
Она помнила, как только что радовалась этому пятнышку, тянула к нему руки, она и теперь хотела бы радоваться, но настроение было уже не то: ей показалось вдруг, что гость Чатри нарисовал это у себя на лбу — узнал откуда-то, что ей это будет приятно, и пришел с нарисованной гусиной лапкой. И все же, сомневаясь, она протянула руку к его лбу и снова не смогла дотянуться. Встревожившись, подалась вперед, стараясь достать, дотронуться, но перед ней уже не было ни гостей, ни стола — она стояла на коленях перед портретом Джерджи, тянула к нему руки, и Джерджи был похож на ее недавнего гостя…
Портрет замутился, исчез, кто-то схватил ее, потащил куда-то, она пыталась крикнуть, позвать на помощь сына, но не смогла и, наконец, проснулась.
В комнате было темно. Она чувствовала себя усталой, разбитой, страх еще не прошел и, боясь уснуть и снова пережить кошмар, она встала, включила свет и, вернувшись, села на кровать. Вспомнила свой сон — с самого начала — и встрепенулась: над бровью у ее гостя была точно такая же гусиная лапка, как и у ее мальчика. Она заметила это сразу, как только он следом за Чатри вошел в дом, и сердце ее потеплело, но тогда ей почему-то не вспомнилось другое — что у ее сына было точно такое же родимое пятнышко.
Она стала сравнивать лицо ребенка и телосложение, осанку Джерджи с обликом гостя, их голоса, и, конечно же, главное, отличительный знак над бровью, и совпадений было так много, что ей стало страшно, ее бросило в дрожь, и она напряглась, сомкнув руки на груди, втянув голову в плечи и боясь шевельнуться, упустить что-то. Но этот страх не давил, не пригибал ее к земле, напротив, ей казалось, что она вместе с кроватью, постелью и всем домом возносится над миром, поднимается все выше и выше, и теперь ей было страшно упасть с этой высоты. Она схватилась за спинку кровати и хрипло, через силу произнесла:
— Это мой сын…
И сразу же поняла, что достигла той высоты, упав с которой, разобьешься насмерть.
— Это мой сын, — беззвучно выдохнула она, и в глазах у нее потемнело.
Она знала, что почувствовала это сразу, едва увидев его — какое-то томление в душе, неясное предчувствие, — но таилась, боясь признаться себе, живя надеждой, и только теперь осмелилась, смогла сказать, произнести это вслух. Сказала, но не для посторонних ушей. Предчувствие и уверенность — это не одно и то же, и хоть она уже почти не сомневалась, но чем обернется дело, ей не дано было знать. Говорить об этом с кем-либо она не хотела, боясь людской молвы и зная из своего печального опыта, что лучше попусту надеяться, чем горько обмануться. И, тем не менее, ей надо было хоть что-то разузнать об этом человеке, неожиданное явление которого перевернуло всю ее жизнь.
Как бы между прочим, интересуясь вроде бы сватовством, она попросила Нату, жену Чатри, съездить в то село, поинтересоваться у дочери: кто эти люди, что говорят об их парне — свой он у них или приемыш? Но Ната все никак не могла вырваться, да, впрочем, не оченьто и старалась. Когда Матрона раз, другой напомнила ей о своей просьбе, та вдруг заважничала, загордилась, будто и не Ната она вовсе, не жена Чатри, а принцесса в панбархате: хочет — казнит, хочет — милует. И это та самая Ната, которая всю жизнь боялась поднять при ней голову, которой стесняется собственный муж, которая даже обед приготовить, как следует, не умеет. А если уж случается ей попасть на люди, только и может, что какую-нибудь околесицу понести, чушь несусветную. И вот дождалась, наконец, взяла верх над Матроной, всем своим видом дает понять, что держит ее судьбу в руках и как распорядится ею, так оно и будет. Откуда ей знать, убогой, что не о сватовстве волнуется Матрона, что не горит она желанием выскочить на склоне лет замуж, перебраться со своими тряпками в чужой дом.
Иногда, отчаиваясь, она порывалась намекнуть Нате о своей печали, но всякий раз сдерживалась, понимая, что даже открыв всю боль своей души, ничего хорошего не добьешься: Ната просто-напросто, да еще и с удовольствием, разнесет по селу новую сплетню.
И Доме не появлялся больше, ни с Чатри, ни сам по себе. Если бы он пришел, она сказала бы ему: так, мол, и так, прежде, чем ответить, я хотела бы побывать в вашем доме, посмотреть, как вы живете, поговорить, а уж потом можно было бы решить — да или нет. Ей бы только попасть в их село, а там уж она сумела бы и поговорить с кем надо, и все, что надо, разузнать. Но Доме все не появлялся, а сама она знала в том селе только дочь Чатри, но как отправишься к ней одна, без Наты?
Доме все не шел, и она устала, до изнурения устала ждать. Знала, чувствовала, что он появится, но каждый час ожидания казался ей бесконечным, и она поймала себя на том, что начала сердиться на Доме так, как только мать может сердиться на сына, забывающего за делами зайти, проведать ее. А его все не было и не было, и ей оставалось лишь одно — снова идти к Нате, просить, унижаться, смотреть, как она пыжится, взирая с высоты своей глупости на ее душевные муки.
А дни между тем шли своей чередой. Чатри привел к ней Доме в самом начале сенокоса. А теперь сенокос уже заканчивался…
Матрона дошла до крайности и решила все же навестить Нату, сказать, что сама собирается поехать к ее дочери. Услышав это, Ната не удержится, хотя бы из любопытства навяжется в попутчицы, и дело, таким образом, сладится. Матрона знала, что эта невеликая хитрость не оченьто ей поможет: все равно придется унизиться, выслушивая бредни Наты по дороге и терпя покровительственное отношение в доме ее дочери.
Но все получилось иначе.
Дочь Наты, Венера, или Нене, как называли ее близкие, сама приехала проведать родителей и забрать домой свою дочку, гостившую у них.
Утром, когда Матрона выгнала скотину со двора, — к сельскому стаду, шагающему на пастбище, — маленький сын Чатри сказал ей, явно хвастаясь своей значимостью:
— Сегодня будем твое сено собирать.
— А ты будешь копны складывать? — спросила она с улыбкой.
— Не знаю, — ответил он неторопливо, по-взрослому. — Нене и наш зять, Солтан, приехали вчера вечером. Наверное, Солтан и будет складывать. Как будто он лучше меня умеет…
«Как будто кто-то больше меня рад этому», — подумала, улыбаясь мальчишке, Матрона, но расспрашивать его ни о чем не стала, а поспешила домой и в охотку, с настроением стала готовить обед для своих работников. Ее сено было скошено неделю назад и сразу же попало под проливной дождь. Это, в общем-то, большого вреда не принесло, но вот уже несколько дней нещадно палило солнце, и сено пересохло. Если и дальше его оставить несобранным оно измельчится, превратится в труху, потеряет вкус и качество.
Она вздохнула: что за дом, из которого во время сенокоса не выходит косарь? Сколько же можно зависеть от соседей, от односельчан?
Сенокос в горах — это главная работа, и сельский дом тем крепче, чем больше косарей выходит из него. А если выйти некому, и ты ходишь по людям, днем с огнем ищешь того, кто скосил бы твою делянку, великим ли почетом будет пользоваться твой дом? Да еще надо найти тех, кто соберет сено с рядов, сложит копны, и обо всем этом нужно просить, а у людей и своей работы по горло; кто-то, наверное, и отказал бы тебе, да не может, соглашается — по-соседски, по-родственному или за плату, — но смотрит на тебя, как на помеху, и ты благодаришь униженно, и о достоинство твоего дома можно вытирать ноги.
Обед она приготовила на славу — испекла пироги, сварила курицу; с праздника святилища Раг у нее оставалось пиво — хранилось в подвале в стеклянной бутыли, оставалось немного мяса от принесенного в жертву ягненка — она сварила и его. Только у нее, единственной в селе, был холодильник. В доме не хватало мужчины, и это ставило ее в заведомо униженное положение среди односельчан, и она старалась хоть как-то восполнить свою ущербность, хоть в чем-то превзойти других — пусть даже и с помощью купленного раньше всех холодильника… Еда уже была готова, и оставалось только дождаться, когда Ната понесет свой обед косарям. Матрона не хотела появляться там первой. К тому же она догадывалась, что за обед состряпает Ната, и хотела задеть ее, поставить на место — пусть знает, что и в бедном доме не всегда бывает пусто, и у нее, у Матроны, не трясутся от скаредности руки, когда она готовит еду.
Обед понесла не Ната, а Венера.
Это была еще одна удача — можно по дороге расспросить ее, поговорить с глазу на глаз. Зять, он и есть зять — человек со стороны, чужак, при нем особенно не разговоришься. Матрона догнала Венеру на полпути. Та заметила ее еще издали и остановилась, положив узелок на землю и ожидая.
— Какой у тебя праздничный вид, Матрона! — улыбнулась Венера.
— А как же! Несу обед работникам, — Матрона обняла ее. — Как ты ononkmek`, Нене, и выросла как-будто! Наверное, в мужнем доме тебя не обижают.
— Да они на руках меня должны носить, но где теперь найдешь носильщиков? — засмеялась Венера.
— Если муж и жена друг друга понимают, им под силу и земной шар нести на руках.
— Ой, хорошо бы, да где они, такие мужья!
От молодой женщины веяло дыханием счастья. Стоило глянуть ей в глаза, как все становилось ясно.
— Ты бери его с собой, когда едешь сюда: надо же разобраться — зять нам получше полагался, или хватит и этого.
Венера улыбнулась:
— А он здесь.
— Он тоже на лугах?
— Да.
Они шли, беспечно болтая, и если Венера вела себя естественно, то Матрона вскоре почувствовала усталость от постоянной напряженности: уже дано пора было начать разговор о другом, о главном, но она никак не могла решиться, стесняясь почему-то и боясь, что Венера поймет ее по-своему и осудит, а то и посмеется про себя — тоже, мол, нашлась невеста, спятила на старости лет, замуж ей не терпится выйти. Матрона ждала, что Венера сама заговорит об этом, а та, наверное, ждала, когда ее спросят, и они шли себе и болтали о пустяках, как две подружки, встретившиеся после долгой разлуки.
Вскоре показались луга.
Увидев косарей, Матрона опечалилась. Как не знала она ничего, так и не вызнала, и все из-за собственной неловкости. Надо было расспросить Венеру, поговорить с ней, пока никого не было вокруг, а теперь все, конец, ищи другого случая. Озлившись на себя, придя в отчаяние, Матрона готова была пасть на землю, разрыдаться, закричать, махнув рукой на приличия: «О, люди, я устала быть всю жизнь одна, быть за мужчину и за женщину в своем пустом доме, делать то, чего я уже не могу, на что не хватает моих сил. Не бойтесь, я не прошу вас кормить меня, ухаживать, как за старухой, мне нужно совсем другое — хоть раз услышать от вас доброе слово, спросить о чем-то и получить добрый совет, в котором так нуждается моя беспутная голова. О, люди, люди, придите и посмотрите — я ведь тоже человек и тоже нуждаюсь в заботе и ласке. Я хочу слышать дыхание близких людей, тревожиться и переживать за них, гордиться и радоваться. О, люди, я уже дошла до края, я рассказываю вам о своей душевной боли, делюсь с вами самым сокровенным. Посочувствуйте мне, помогите узнать, этот парень действительно мой сын, или меня обманывает мое проклятое сердце. Многого мне не надо, знать бы только, что мой ребенок, сын мой жив и здоров, услышать бы хоть слово из его уст, и все, больше я ни о чем не прошу вас. Только бы узнать, что он жив, и больше мне ничего не нужно на этом свете».
Сердце ее колотилось, она едва сдерживала слезы, но, как и раньше, когда все накопившееся у нее в душе, выплескивалось безмолвным криком, ей стало легче вдруг, и вскоре она успокоилась.
Работа на лугу была в самом разгаре: уже высились четыре копны и поднималась пятая. Складывал их действительно зять, а Чатри и его маленький сын подавали сено. Ната же сгребала его с рядов. Зная, что пока не будет закончена пятая копна, обедать они не сядут, Венера и Матрона положили свои узелки под ствол ясеня с обрубленными нижними ветками. Их срубили, наверное, чтобы подложить под копны, но Матрона словно обожглась, увидев уродливые культи старого дерева, и подумала, вспомнив пословицу, что чужой рукой лишь колючки рвать. На своей делянке Чатри бы такого не сделал… Хотя бы листья собрал, отнес овцам.
— Ой, сколько у меня работников! — воскликнула она, приближаясь к мужчинам. — Дай Бог вам сил и здоровья!
Услышав ее, Ната выпрямилась, глянула сердито:
— А ты сама-то где прячешься, Матрона, где прячешься?!
— Мне же не привыкать, Ната, я всю жизнь в прятки играю! — Матрона улыбалась, но слова Наты были ей неприятны — можно подумать, что они задаром взялись помочь соседке.
Зять же, услышав их голоса, воткнул вилы в сено и заулыбался, радуясь приходу Венеры, конечно, ну и Матроне заодно, и она поняла его настроение и подыграла сама:
— Сынок, тебя не заморили здесь?
— А что мне будет? С зятя что взять?
— Ну да, некоторые зятья думают, что их дело только за праздничным столом сидеть, — немедленно вступила Ната, — но у нас такое не принято, ничего не поделаешь.
Ей, видимо, надоело работать, она прислонила грабли к копне и направилась к дочери.
— Ох, устала! Целый луг сгребла в одиночку. Пойдем, посидим под деревом, они и без нас закончат.
— Давай, я вместо тебя, — вызвалась Венера, — я быстро.
Матрона сразу же догадалась: она не просто матери помочь собралась, она хочет большего — быть рядом с мужем, делать с ним одно дело. И тот уловил, засветился весь, но промолчал, продолжая работать. Это был единый порыв двух близких людей, великое чувство, которого они и сами, наверное, не понимали, да и незачем им было понимать — они действовали по наитию и не могли ошибиться. Такое счастье редко кому выпадает. Но и те, кому оно достается, не всегда дорожат своей удачей, привыкают к ней, не замечая своего отличия от других, считая, что все это дело обычное, обыденное, будничное, и со временем дарованное им свыше обесценивается, истирается о суету жизни, и хорошо, если остаются хоть воспоминания о прекрасных, но безвозвратно ушедших временах. Такое счастье могут оценить лишь те, кому оно выпало вроде бы по жребию, но сразу же было отнято какой-то чужой, неодолимой силой, те, кому суждено было низвергнуться с заоблачных высот в самую грязь жизни.
Ната же в этом ничего не смыслила:
— Нет, нет, — сказала она дочери, — потом сгребем.
— Тогда я воды принесу, будет чем руки помыть…
Венера стояла на своем. Она любовалась ладной работой мужа и хотела, чтобы и он имел возможность любоваться ею, чтобы все смотрели на них и видели, как они подходят друг другу, как красивы и счастливы.
— Везет тебе, Матрона, — не без ехидства произнесла Ната, едва усевшись под ясень, — эти люди не забывают про тебя.
Матрона сразу же поняла, что речь идет о сватовстве, но ей не хотелось слышать это от Наты и в то же время не терпелось узнать хоть что-то.
— Я же девушка на выданье, Ната, — отшутилась она, — почему бы женихам не обивать мои пороги?
— Нет, нет, я правду говорю, — перебила ее Ната. — Наверное, и наши там тебя расхвалили, и ихнему парню, говорят, ты пришлась по душе. В общем, парень так и сказал, если, говорит, она согласна выйти за моего отца, пусть скажет, чтобы не откладывать больше, не тянуть время.
— Но как же я могу согласиться? — усмехнулась Матрона. — Надо бы хоть краем глаза на жениха глянуть, это ж тебе не прежние времена, когда невесту никто не спрашивал.
— Не скажи, — Ната сощурила свои и без того узкие глаза, — ты ведь уже стоишь ближе к мертвым, чем к живым. А выламываешься так, будто двадцатилетний парень топчется у твоего порога.
Матроне было неприятно слышать это, и вспомнив обо всех своих горестях, она и прокляла все разом:
— Чтобы он с неба на землю свалился, Бог богов, за его дела!
— Оставь в покое Бога, — разозлилась Ната. — Подумай о своей старости! Хоть для кого-то еду будешь готовить, хоть для чего-то будешь нужна.
В чем-то она была права, по-житейски, по крайней мере, и Матрона сникла, пригорюнившись. «Чтоб ты пропала, Матрона, — корила она себя, — даже Ната учит тебя уму-разуму! За что ж такое наказание? Где твоя справедливость, Господи? Эта непутевая варит обед на всю семью, а я что ни приготовлю, сама же и съедаю. Даже в этом я обделена, что ж тут говорить о другом… Никто не скажет — как вкусно, Матрона! Никто не обругает — ты что это сварила, Матрона?! Эта глупая Ната, которая так и не научилась толком готовить, усаживает за стол мужа и детей, и все довольны, привыкли уже к ее стряпне. Довольны и тогда, когда она ничего не успевает приготовить, и пожевав всухомятку, они ложатся спать. А ты хоть царский стол накрой — все равно он никому не нужен, кроме тебя самой. И не евши никто, кроме тебя, не останется… Пусть же голодная смерть постигнет того, кто осчастливил меня такой жизнью! Пусть собственной желчью подавится!»…
Ната продолжала что-то говорить, и Матрона делала вид, что слушает ее, но думала о другом, печалясь о нескладной своей жизни. Вскоре мужчины закончили класть копну и подошли к ним. Над лугами плыл теплый запах свежего сена, и когда они подошли, этот запах, смешавшись с их потом, ударил в ноздри, напомнив Матроне ее лучшие годы, и она вдохнула полной грудью, вспомнила о своем одиночестве и подумала, как должны быть счастливы те женщины, чьи мужья и сыновья, вернувшись вечером с лугов, приносят в дом пряный запах сенокоса, объединяющий семью в единое целое, — запах труда, благополучия, запах самой жизни.
— Надо бы руки помыть, — Чатри сбросил с себя рубашку с короткими рукавами.
Венера зачерпнула кружкой воды, но переглянувшись с мужем, перемолвившись о чем-то на языке взглядов, стала в сторонку, и вид у нее был такой, словно ей выпала нечаянная радость. Чатри умывался, отфыркиваясь, и капли сверкали, отлетая и падая на землю. Майка, потемневшая от пота, прилипшая к животу, оттеняла белизну его крепких рук, совсем не загоревших выше локтей; коренастый, заросший курчавой шерстью, Чатри напоминал матерого медведя.
Матрона смутилась, поняв, что занятая своими мыслями, слишком долго смотрит на него, и тут же перехватила злобный взгляд Наты, которая, конечно же, истолковала все по-своему. Венера тоже заметила, что мать разозлилась отчего-то, но это заняло ее лишь на мгновение, и тут же переведя взгляд, она незаметно для окружающих, но с горделивой радостью продолжала смотреть на своего мужа.
Когда остальные умылись, она сказала ему:
— Давай, я полью тебе. Снимай рубашку.
Он помедлил чуть, глянул на жену, все объяснив ей взглядом, и завернув ворот рубахи, стал умываться. Венере хотелось, чтобы он помылся до пояса, чтобы тело его вздохнуло после долгой работы на солнцепеке, но то, что он постеснялся ее родителей, как и положено зятю, понравилось ей, и она быстро, но выразительно глянула на мать — вот, мол, какой он у меня! Ната уловила ее взгляд, но опять все поняла по-своему. Ей показалось, будто дочь похваляется своим мужем, давая понять, что он, не в пример Чатри, никогда — даже в мыслях — не падет до женщин, подобных их соседке. Ната резко отвернулась и, негодуя, глянула сначала на мужа, затем на Матрону.
А Матрона держалась так, словно не видит ничего, не знает и вспышка эта не имеет к ней никакого отношения.
— Ну что ж, мои голодные работники, — сказала она, глядя на мужчин, — закусим, чем Бог послал. Я-то знаю, какого угощения вы достойны, но что поделаешь, если человек беден, если нет у него возможности… Приходится иногда и сухим чуреком обойтись…
Она говорила, а на белой скатерти, расстеленной на траве, появлялись куски мяса, пироги, курица и следом — бутылка водки. Когда Матрона достала большой кувшин с пивом, лица мужчин просветлели.
— Вот это дело! — радовался Чатри. — В такую жару даже самую красивую женщину можно променять на холодное пиво!
Он засмеялся, но глянув на потемневшую от злости жену, умолк, недоумевая, и обратился к зятю:
— Ну-ка наливай, парень!
— Такое пиво не отказался бы пригубить и сам Господь Бог! — наливая и говоря это, зять и думать не думал задеть таким образом тещу. Она же посмотрела на него так, что он осекся сразу же, а Венера, перехватившая ее взгляд, не на шутку испугалась за мужа и, не понимая происходящего, но стараясь развеять сгущавшуюся тучу, с деланной улыбкой обратилась к матери:
— А мы что, унесем свой обед обратно?
Слова ее возымели действие.
— Сладким должно быть то, что в твоих руках, — сердито проговорила Ната и выложила свои пироги, которые, конечно, не шли ни в какое сравнение с теми, что уже лежали на скатерти. Отметив это и отведя глаза, Ната продолжила строго и назидательно: — Если бы человек думал только о своем животе, чего бы он стоил? Конечно, есть и такие, кто только о самом себе печется, но Бог им судья…
Лишь зять и маленький сын Чатри не догадывались, в чей адрес это сказано, и теперь, опять же кроме этих двоих, все понимали, что здесь бушует огонь затаенной ссоры.
Матрона едва сдерживалась. Она так разозлилась, что слова не могла вымолвить. Да и помогут ли тут слова? И все же она думала, как ответить, как задеть ее, дать понять, что уважения достойны вовсе не такие, как она, эта убогая Ната, прости ей, Господи, немалые грехи ее. Матрона думала и о том, что причиной всех ее несчастий стали люди, чемто напоминающие эту глупую, напыщенную курицу. Это они следили за каждым ее шагом, совали немытые носы во все щели, безудержно лезли в ее жизнь, опутывали сплетнями, завидуя и убивая своими погаными языками все, чему можно позавидовать, это из-за них она потеряла сына, из-за них льет ночами горькие слезы в пустом доме, это они сгубили ее удачу — сглазили, съели, сожрали, чтобы в ничтожестве своем утвердиться на этой земле…
Матрона вдруг осеклась, почувствовав холод в сердце. «А кто сейчас лезет в чужую жизнь? — спросила она себя. — Кто собирается наброситься на этих людей и разрушить их маленькое счастье? — спросила и ответила себе: — Ты, Матрона, ты!» Она попыталась отделаться от этой мысли, от чувства вины, но и принять неправду не могла: «Ты, Матрона, ты… Взгляни на них — они живут, как умеют, работают, стараются быть не хуже других, и вот являешься ты и хочешь унизить, растоптать мать их семейства. И хочешь, чтобы они после этого ели и нахваливали твое угощение. Разве они просили тебя о нем? Это ты обратилась к ним за помощью. Кто бы собрал твое сено, если бы не они? Ты хочешь накормить их лучше, чем Ната, но при этом отравить им жизнь. Да им сухой чурек покажется слаще твоих разносолов… Почему тебя так разозлили слова Наты? Если бы она, как и ты, жила одна и заботилась лишь о себе, она бы тоже нашла, что выложить на скатерть. Но ей приходится думать о семье, а их вон сколько ртов. Может, у нее и нет ничего, кроме этих бедных пирогов… Вот и скажи теперь, Матрона, кто кому отравляет жизнь — Ната тебе, или ты ей? В чем она провинилась перед тобой? Если ты мстишь за свои несчастья, то почему выбрала именно ее? И чем тогда ты лучше тех, кого презирала всегда? Оставь их в покое, Матрона»…
— Эх, Ната, — проговорила она задумчиво, — разве дело в том, сколько чего на столе? Человеку и краюшки хлеба достаточно, лишь бы делить ее со своей семьей. Была бы дружба в семье, а прожить можно и подаянием.
Услышав это, Ната растерялась.
— Будь у меня такие дети, как у тебя, — продолжала Матрона, — я согласилась бы и с голоду умереть. Ей богу, Ната, глядя на них, можно позавидовать твоему богатству… Не то, что я, одна на всем белом свете…
Женское сердце податливо, тем более, когда речь заходит о детях, и Ната, расчувствовавшись, едва не прослезилась:
— Дай Бог тебе здоровья, Матрона. Пусть все, кому ты дорога, станут твоей опорой.
— Кому я нужна, Ната? — вздохнула она. — Что сталось бы со мной, если бы не такие, как вы? Я и живу-то благодаря вам…
Венера прямо засветилась, прислушавшись к их неожиданно теплой беседе.
— Не прибедняйся, Матрона, — улыбнулась она, — стоит тебе захотеть, и ты попадешь в такую семью, что все тебе завидовать будут.
— А кстати, что они там думают себе? — поинтересовалась Ната.
— Вот Солтан, — Венера кивнула на мужа. — Его прислали посредником. Доме пришел, попросил, узнай, мол, что и как, лучше тебя никто с этим делом не справится.
В голосе ее слышались просительные интонации, и все поняли — она хочет, чтобы послушали ее мужа, чтобы все видели: ему доверяют важные дела, значит, он пользуется авторитетом в своем селе, а раз так, то и относиться к нему надо соответственно — такой, вот, у нее муж. Все умолкли в ожидании, а он смутился, замялся, но понимая, что отступать некуда, прокашлялся и начал:
— Они и в самом деле хорошие люди. Не потому их хвалю, что они мои родичи… Уако самый порядочный человек в ущелье. Это любой вам скажет. И Доме весь в него — настоящий мужчина. Никому не отказывает в помощи. Если что-то нужно сделать для села, едут к нему, в город… Так вот, — Солтан глянул на Матрону, — он сказал, чтобы я попросил тебя дать окончательный ответ…
Венера слушала внимательнее всех, и было видно, что она довольна речью своего мужа. Когда он умолк, она еще некоторое время смотрела на него, ожидая продолжения, но он вытер пот со лба, давая понять, что все сказано, и Венера кивнула головой, соглашаясь: все ясно, к чему лишние слова.
Молчание прервала Ната:
— Не понимаю, Матрона, чего ты сомневаешься? Все говорят одно и то же — они хорошие люди. Значит, и тебе будет хорошо. Сколько можно сидеть одной в пустом доме? Когда мои домашние отлучаются хоть на день, я места себе не нахожу, так переживаю, будто воры обнесли мой дом, оставили меня среди голых стен… Соглашайся, Матрона…
— Как будто она не хочет! — усмехнувшись по-взрослому, вставил маленький сын Чатри.
Она слушала, смотрела на них и видела все происходящее как бы глазами сердца. Мальчик, конечно, чьи-то чужие слова повторил. Разве ребенок может понять, что человеку, который все в своей жизни уже пережил, ничего больше не нужно. Чего еще можно хотеть, если ни одному из твоих желаний не суждено было исполниться? Чего может пожелать женщина ее возраста, кроме счастья своих детей? А их у нее нет. Нет детей, нет желаний. А жизнь из них-то, этих желаний, и состоит — закончились желания, кончается и жизнь. И если она, Матрона, еще и живет пока, то лишь надеждой…
И снова ей привиделась та злополучная скамейка, на которой спал ее ребенок, свет ее очей, спал спокойным, безмятежным сном. Она смотрела на свое маленькое солнышко и видела над его бровью родимое пятно, похожее на гусиную лапку, и лапка эта росла, увеличивалась и уже была похожа на растопыренную мужскую пятерню; Матрона почувствовала в ней угрозу, и сердце ее сжалось. Но чувство это не угнетало, наоборот, именно оно заставляло ее жить, внушая надежду, последнюю, отчаянную, и она не могла уже остановиться, готовая идти до конца, до последнего вздоха.
— Сынок, — обратилась она к Солтану, — я слышала, что Доме им не родной сын…
Ната и Чатри настороженно переглянулись.
— Он не родной им, но дай Бог, чтобы у каждого отца был такой сын! — ответил Солтан, и в голосе его слышалось искреннее уважение.
— Чего ты боишься, Матрона? Родной, не родной, — Ната развела руками. — Сделай просто: не продавай пока свой дом, и если тебе не понравится там, можешь вернуться назад.
Опять глупая Ната возомнила себя умной.
«И ничего не скажешь, — подумала Матрона. — Если человек упал, каждый смотрит на него сверху, мнит себя великаном».
— Когда вы собираетесь обратно? — спросила она Солтана.
— Завтра.
— Хорошо, — сказала она, — вечером я зайду к вам, скажу свое слово…
Домой она пришла такая уставшая, будто сама и сено сгребла и копны сложила. Кое-как доплелась до деревянной тахты и упала, как подкошенная.
— Что делать? — слышала она стон своей души. — Что делать?
Она еще не знала, даст ли свое согласие, но от одной только мысли об этом чувствовала себя униженной, не понимая, как это можно — взять и на старости лет податься в чужой дом, жить в чужой семье. Они там трудились, наживая по крохам свое добро, а ты являешься на готовое, оглядываешь все это и объявляешь себя хозяйкой. И даже больше — ты становишься хозяйкой не только их добра, но и самой их жизни, сложившейся и устоявшейся задолго до тебя. Имеешь ли ты право на это? А если у тебя не будет никаких прав, сможешь ли ты выдержать такую жизнь? Возьмешься ли убираться в доме, готовить, выйдешь ли двор подмести или просто посидеть на скамейке у ворот — везде будешь чувствовать, будто кто-то невидимый следит за тобой настороженным и вопрошающим взглядом, и всюду будет слышаться тебе:
— Кто она такая? Как попала сюда? Что она делает в этом доме?
«А если ты знаешь все заранее, — думала она, — если понимаешь, что дом этот чужой для тебя и никогда своим не станет, то почему же так стремишься туда? Может ты рехнулась на старости лет, и сама уже не соображаешь, что делаешь? Отчего вдруг так немил тебе стал твой бедный, старый дом, с которым ты словно пуповиной связана?»
— Этот парень, — произнесла она в задумчивости, — этот парень…
Ей послышался голос ее сына, веселый, радостный голос ребенка, и она попыталась увидеть, представить себе его лицо, но оно расплывалось белым пятном, и пятно это ширилось, затуманиваясь и теряя очертания, и она привстала в испуге, напряглась, пытаясь усилием воли оживить свою память, то единственное, что связывало ее с этим миром, но пятно продолжало расплываться и, казалось, вместе с ним уходит из нее и сама ее жизнь.
Но Матрона была все еще жива и как бы со стороны видела саму себя, сжавшуюся в комок на старой тахте. И спрашивала молча: ради чего ты мучаешься, ради чего? И слышала свой голос:
— Ради тебя, сынок мой, ради тебя. Я знаю, чувствую, что ты недалеко, и мне бы только узнать, как ты устроился в этой жизни. Счастлив ли ты, здоров ли? Мне ничего не надо, сынок, только бы понять: ты и в самом деле мой сын, или явился в наказание за мои грехи. Не бойся, я не стану приставать, навязываться, не потребую сыновней любви. Я не достойна ее, мой золотой, такая мать, как я, только позор для сына. Я и сама это знаю и не хочу, чтобы из-за меня ты жил с опущенной головой. Я не достойна твоей любви, родной, но позволь мне хотя бы слышать твой голос. Позволь наглядеться на тебя, ничего другого я не прошу. Если ты отвернешься, если родная мать покажется тебе чужой, я не обижусь, мое солнышко. Я не осмелюсь подойти, приласкать тебя, но само твое дыхание согреет мое сердце…
Она плакала молча и, глотая слезы, молча взывала к нему, и он, ее взрослый сын, был вроде бы рядом, стоял перед ней — стоило только руку протянуть, — но она не могла собраться с духом, явственно ощущая холод ecn отчужденности, и готова была отступить, отрешиться, вернуться к прежней жизни и дожить, как придется, до конца покорившись судьбе. Но в то же время ее грела надежда, и как-то само собой думалось о будущем, о том, что, войдя в новый дом, она не должна признаваться — на первых порах, по крайней мере; да и позже не следует, и вообще — он ведь сын, он не может не почувствовать тепло материнского сердца. Он узнает в ней свою мать, и чужой дом станет для нее родным.
И вернется счастье.
Согретая надеждой, она будто после тяжелой болезни встала, ощутив вдруг давно забытую и потому непривычную легкость, когда каждое движение отзывается пьянящим чувством телесной радости. Вечером, собираясь, как и обещала, к Чатри, она уже не только не сомневалась, но и удивлялась себе, не понимая причины столь долгой своей нерешительности. О каком позоре могла идти речь, если это сватовство, это позднее замужество приближает ее встречу с сыном? Что же касается людских пересудов, то она и раньше не очень-то обращала на них внимание, а теперь — тем более.
Семья Чатри была в сборе. За стол не садились, видимо, ждали ее. На этот раз Ната расщедрилась — в честь зятя и дочери, надо думать: на столе были пироги из молодого сыра и много чего другого. Наверное, ее все же задело сегодняшнее угощение Матроны — Ната и курицу сварила, не пожалела на этот раз. Когда все уселись, она еще раз осмотрела стол, что-то переставила, что-то поправила и, наконец, присела, глянув на Матрону с усталой, но горделивой усмешкой. Видишь, читалось в ее взгляде, все недосуг бывает, а так — велика ли важность стол накрыть? Чатри и зять выпили, и Матрона не стала отнекиваться, опрокинула для храбрости. О деле никто не заговаривал до тех пор, пока Чатри не произнес, как положено, тост в ее честь. Ната, словно только и ждала этого, подняла рог, поддерживая тост мужа, выпила и участливо, ласково почти спросила:
— Ну что, Матрона? Что ты решила?
Матрона знала, что ей зададут этот вопрос, и вроде бы готова была ответить, но сделать это оказалось трудней, чем ей думалось, и она молчала в растерянности, не решаясь вымолвить слово, которое, прозвучав, станет ее судьбой. Все притихли, ожидая, и эта возникшая вдруг тишина тяжким гнетом легла на нее, заперев дыхание, и стараясь освободиться, Матрона торопливо проговорила:
— Какие решения могут быть у таких, как я? Не знаю, что и сказать. — Тут она запнулась и вдруг спросила, обращаясь скорее к самой себе, чем к кому-то другому: — А куда я дену свои пожитки?
За столом все задвигались разом, заговорили: ее вопрос был принят, как ответ.
— Дай Бог тебе долгой жизни! — заулыбалась Ната. — Надо было сразу сделать так, как лучше… А за пожитки свои не беспокойся, ты же в дом войдешь, туда и повезешь их, чтобы никто не мог сказать — пришла, мол, с пустыми руками. Не гостьей, хозяйкой там будешь.
И Венера засветилась, как весеннее солнце. С горделивой радостью глянула на мужа, словно награду ему вручая. Она-то знала, только такой человек, как он, умный и обходительный, мог склонить Матрону к согласию.
Муж понял ее и решил довести дело до конца.
— Ну, что ты беспокоишься, Матрона? — кивнув жене, сказал он. — Доме сказал мне, если, мол, она согласится, передай ей от моего имени: все, что есть у нее — принадлежит только ей, и пусть она поступает со своим добром, как хочет. Лучше, если продаст все, а деньги положит на свое имя, никто из нас на них не позарится. — Высказавшись от имени Доме, зять добавил и от себя: — Так будет лучше всего, Матрона. Не беспокойся, ты в хороший дом идешь. Нуждаться ни в чем не будешь. Доме со своей семьей давно живет в городе. Отец же, Уако, один остался, а каково одному — сама знаешь. В город он переезжать не хочет, здесь, мол, родился, здесь и доживу свой век.
— Он правильно говорит, — вступила, не удержавшись, Ната. — Продай все, что есть, и поступай с деньгами, как хочешь. Дом у тебя неплохой, покупатели найдутся. То же самое и со скотиной. Мы и сами можем у тебя корову купить…
— Если ты согласна, — продолжал зять, — назови свой срок. Закончи за это время все дела, продай то, что тебе не нужно будет, а мы в назначенный день приедем на машине. Я тоже приеду. Все, что захочешь взять с собой, погрузим и увезем.
Она молчала. Ждала, что скажет Чатри. Тот слушал зятя, потом жену и снова зятя и, наконец, не выдержал:
— Чего вы пристали к ней — продавай да продавай?! Она свое добро всю жизнь наживала, это вам не козленка продать! Пусть приедут еще раз и обо всем, как надо, договорятся. Может, они передумали, может, что другое решили, а вам не терпится, заторопились! Хотите, чтобы у нее не осталось ни кола, ни двора?
— О чем ты говоришь?! — возмутилась Венера. — Доме не такой человек, чтоб обмануть кого-то. Он бы и сам приехал, если б не узнал, что Солтан собирается сюда. Так что Солтан говорит от его имени. Потому что он доверяет Солтану…
— Вы еще дети несмышленые, ничего не понимаете! — оборвал ее Чатри. — Нельзя нажитое враз разбазаривать!
Венера потемнела лицом. Ей не понравилось, что отец назвал ее мужа несмышленышем, не посчитался с мнением человека, которому люди поручают самые важные дела. Она и о другом подумала и в упор уставилась на отца: может, не зря поговаривают, что и он не миновал теплой матрониной постели? Потому и не хочет отпускать ее из села. Уедет, и ему не о чем будет вспомнить на старости лет…
О том же самом думала и Ната.
— Разве наш зять говорил от своего имени? — набросилась она на мужа. — Попросили его, вот он и сказал!
Чатри знал свою жену, и сразу же понял истинный смысл ее слов.
— Каждый волен поступать, как считает нужным, — махнул он рукой. — Мое дело — сторона.
Матрона слушала их, и произойди эта затаенная семейная ссора в другое время, она бы не удержалась, подбросила хвороста в огонь, но сейчас и настроение было, не то и обстоятельства не располагали к веселью. Приятно, конечно, что Чатри заступился за нее, (он всегда был ей добрым соседом), но она знала — он не столько ее защищал, сколько честь села отстаивал, того самого села, в которое она пришла молоденькой девушкой и в котором прожила долгую и трудную жизнь. Она уйдет, и село будет уже не то, что раньше, и сама она станет другой, покинув свой дом. И Чатри, понимая это, хотел все сделать по-людски, чтобы никто не мог сказать о ней, а значит, и обо всем селе — вот, мол, вышвырнули человека за околицу, как бездомную собаку. Внимание Чатри было ей приятно, но и он не догадывался о главной ее заботе, и речь за столом шла об обыденном, о том, что меньше всего волнует ее и волновало когда-либо, а они распалялись, обижались, спорили, стараясь по-своему обустроить ее жизнь, и, слушая их, она чувствовала себя потерянной, и душа ее полнилась печалью.
— Я же не сам, не от своего имени выступаю! — горячился Солтан. — Меня Доме попросил, так и сказал: я, мол, чужой все-таки, меня она застесняется и может не согласиться. Он и ей говорил, — Солтан показал на свою жену, — ты, мол, из их села, тебе она скажет, все, что думает.
Венера встрепенулась, с ласковой одобрительностью глянула на мужа и согласно закивала головой.
— Вот и скажи, Матрона, — вступила Ната, — скажи свое слово.
Матрона устала, ей надоело слушать, как то, сокровенное, к чему она пришла после долгих раздумий, становится всеобщим достоянием, вязнет в многоголосице пустых советов и суждений, покрывается коростой житейщины.
— Хорошо, — проговорила она через силу. — Я согласна.
Едва вымолвив это, она почувствовала перемену за столом. Все смолкли и смотрели на нее с таким удивлением, будто речь до сих пор шла о чем-то несбыточном, и теперь, когда все получилось, никто не мог в это поверить. Она могла бы понять удивление Чатри, но поведение остальных казалось ей странным. Можно было подумать, что вовсе не они убили весь день на уговоры, и не они так трогательно упрашивали ее согласиться.
А может, это был розыгрыш?
Сердце ее похолодело: а что если и вправду разыграли ее?! Не дай Бог! Она сделает такое, чего никогда еще не видывали в Осетии! Опозорит их, сотрет с лица земли!.. Они же — Чатри, Ната, Венера, Солтан — смотрели на нее с какой-то непонятной растерянностью, и душа ее рвалась на части. Первой пришла в себя Ната:
— Дай Бог тебе жить до скончания света! Давно надо было согласиться! — она произнесла это с улыбкой, но в голосе ее слышались жалость.
Тут-то Матрона и поняла, наконец, чем было вызвано их удивление: в тот миг, когда она дала согласие на замужество, прежняя Матрона — независимая, дерзкая, гордая — исчезла, канула в прошлое, и перед ними предстала старая женщина, бедная, жалкая, несчастная в своем одиночестве, готовая на все, лишь бы приткнуться к чьему-то теплому обжитому углу. Она увидела себя их глазами и выпрямилась, словно вырываясь из оков, и уже вдохнула, чтобы сказать, отречься от своих слов, но вспомнила о сыне — ради него она и не такое готова была вытерпеть.
— Матрона! — радостно вскрикнула Венера, кивнув на Солтана: — Теперь у них будет две невестки из нашего села! Ты и я.
Она не нашла других слов, чтобы выразить свои чувства, но возместила это, глянув на отца взглядом победительницы и как бы говоря: теперь-то ты не скажешь, что мы дети, мы вон какое дело провернули!
Солтан тоже не стал скромничать:
— Что им передать? Когда ты будешь готова? — спросил он тоном человека, знающего себе цену.
Матрона задумалась. Ее печалил недоуменный взгляд Чатри. В селе никто ничего еще не знал, и ей оставалось лишь догадываться, как будет принята эта новость. Может, кто-то усмехнется ей вслед, кто-то посмотрит косо, а кто и словцом острым кольнет — все это придется вытерпеть, выдержать, пережить.
— Сегодня воскресенье, — заговорила она как бы сама с собой, — нет, к следующему воскресенью не успею, лучше в ту среду. К тому времени я разберусь со своим имуществом… Конечно, было бы хорошо, если бы он еще раз приехал до этого, вместе бы обсудили, уладили все дела.
— Кто? — с хитрецой спросила Венера. — Доме или его отец?
Во взгляде ее Матрона уловила отсвет затаенной насмешки — вы гляньте-ка, невеста наша жениха не прочь увидеть! Ей стало обидно — обращаются с ней, словно с девчонкой, будто она в том возрасте, когда мечтают, торопятся найти свое счастье; однако обида не заслонила главное.
— Как кто? — она с упреком посмотрела на Венеру. — Конечно, Доме. Пусть он приедет.
— Хорошо, — беря на себя эту заботу, согласился зять, — может, мы еще наведаемся к тебе. Конечно, разное бывает, если и не удастся почему-либо, в назначенный срок мы будем здесь. Постарайся к этому времени уладить все свои дела.
Все было сказано, и она понимала — пора уходить, но почему-то медлила, хотела вроде бы поговорить еще о чем-то, но никак не могла вспомнить о чем.
А Венера прямо светилась вся, поглядывая на мужа. Она знала, что он любит ее, верен ей, настоящий мужчина, одним словом, любое дело ему по плечу. Потому и живут они в мире и согласии, не то что ее отец и мать. Любуясь мужем, чувствуя себя счастливой, она помимо воли осуждала отца, который никогда не относился к ее матери с уважением, а о верности и говорить нечего, если он не пропускал даже таких, как эта Матрона. Она была привязана к матери, и той передалось ее настроение. Уловив жалостливый взгляд дочери, она все поняла, вернее, почувствовала и с укором посмотрела на Чатри, как бы говоря ему: «Видишь, как ты ошибался. Глянь, на кого ты менял меня, если осталось еще на что глядеть». Чатри, в свою очередь, понял и дочь свою, и жену и, помрачнев, отвернулся.
Все это не укрылось и от Матроны, и ей еще раз пришлось сдержаться, но оставаться здесь она больше не могла.
— Счастливого пути, молодые, — сказала, прощаясь, — завтра, наверное, я вас не увижу.
— Хорошо, Матрона, — кивнул Солтан. — В назначенный день мы приедем за тобой. — Помолчав, он с некоторой опаской добавил: — Только смотри, чтобы мы зря не приехали.
— Как это? — озадачилась Матрона.
— А вдруг ты передумаешь?
— Правда, правда, — всполошилась Ната, — не сделай так, чтобы нас прокляли.
«Каждому в моем деле нужно больше меня», — с грустью усмехнулась Матрона.
— Нет, сынок, нет, — сказала она Солтану. — Приезжайте.
Выйдя из дома, она приостановилась, ожидая услышать смех за спиной, но не дождалась. Значит, они посмеются позже, обсуждая ее на все лады, и после каждого слова будет раздаваться взрыв хохота.
Человек, наверное, боится смерти еще и потому, что никогда больше не увидит близких, дорогих ему людей. Но разве умершему нужно что-то видеть? Труднее оставшимся: сам-то он ни о чем уже не думает, не страдает и знать не знает, каково приходится тем, что жили с ним рядом и вдруг потеряли навсегда — ни взглядом переброситься, ни словом перемолвиться, ни рукой дотронуться — не дотягивается до него рука. Был и нет его. И остается лишь горькое чувство утраты… Так же и с вещами, которые достаются тебе тяжким трудом, хранят тепло твоих ладоней, следы пота и слез, и вдруг наступает день, когда ты расстаешься со всем этим, и тоже навсегда, как с жизнью расстаешься. Уходит то, что всегда было рядом с тобой, было частью твоей памяти, уходит твое прошлое, а будущего знать тебе не дано, и зыбкое благополучие твое сменяется тревогой распутья. Может, человек и трудится лишь для того, чтобы привязать себя к какой-то точке на земле, обрасти пожитками и засвидетельствовать, таким образом, приблизить к вечности свое пребывание в этом мире?..
Срок подошел, и, встав рано утром и оглядев свой дом, Матрона почувствовала себя предательницей. Сердце ее ныло, она суетилась бестолку, не зная за что схватиться, что делать. Вещи были собраны, уложены, стояли по углам, от голых стен веяло холодом заброшенности, словно здесь давным-давно души живой не было. За день до того закололи поросенка, мясо лежало на столе, разрубленное, и Матроне чудился запах крови, слабый, но муторный, и она чувствовала себя так, будто совершила убийство и теперь не знает, как замести следы. Она стояла, опустив руки, посреди комнаты, тупо смотрела по сторонам и никак не могла сообразить, что ей делать, с чего начать. Доме так и не приехал больше, прислал еще раз Солтана и тот подтвердил — в среду, то есть сегодня, они прибудут за ней. Кое-что из ее вещей сразу же увезут с собой, а за оставшимся приедут позже. Торопясь поспеть к назначенному сроку, она распродала скотину; в воскресенье сельские парни погнали отару на базар, и она попросила прихватить и ее овец. «Какую цену вам назовут, за ту и отдайте», — напутствовала она парней, и к вечеру они привезли ей деньги. Корову же и телку и гнать никуда не пришлось, на месте купили. На корову глаз положила Ната. Матрона желала бы своей корове хозяйку получше, но Ната соглашалась на любую цену, и отказать ей не было повода. Принимая деньги, Матрона предупредила ее:
— Чего не бывает, если вернусь вдруг, за эти же деньги отдашь мне корову обратно.
Ната и с этим была согласна, даже корову, постеснявшись, не забрала пока, и вспомнив об этом, Матрона пошла ее доить.
Нашлись покупатели и на дом, но она отказалась его продавать. «Торопиться некуда, — сказала себе, — продать всегда успею. А то ведь и у разбитого корыта остаться недолго». Она сидела, прижавшись лбом к теплому коровьему боку, и снова перебирала в памяти свои вещи — вроде, все, что понадобится ей на первых порах, собрано и уложено. И все равно дел еще было невпроворот. Тем временем с улицы послышался крик пастуха, гнавшего сельское стадо на пастбище. Она поднялась, поставила подойник с молоком на ступеньку лестницы, открыла калитку и выгнала корову к стаду. Уходя, та обернулась к ней и, словно чуя разлуку, замычала прощально:
— Му-у-у!
Мычание коровы показалось ей горьким плачем. То ли коровьи глаза были в слезах, то ли ее собственные, Матрона не разобралась. Чувствуя, что разрыдается сейчас прямо на улице, на людях, она бросилась домой. Провела рукой — слез не было, глаза словно какой-то влажной пеленой заволоклись. Она снова огляделась — нужно было с чего-то начинать, но делать ничего не хотелось. Нагромождение вещей, голые стены, беспорядок — где-то она уже видела такое, но где и когда? Вспомнила, наконец: когда умерли ее родители — сначала отец, потом мать, — остался дом, какая никакая мебель, имущество, одним словом, и надо было что-то делать. Дом она продала вскоре, а кое-что из мебели, из вещей перевезла к себе. В тот день, когда она собрала все это, понавязала узлов, родительский дом — голые стены, вещи, распиханные по углам, — выглядел точно так же, как сегодня ее собственный. Но тогда дом обезлюдел, и она управлялась с наследством, оставшимся после родителей. Все, что они нажили, тогда перешло к их дочери, их единственному ребенку, а куда она везет свой скарб сегодня, кому оно достанется? Тогда и теперь она чувствовала себя до боли одинокой, но, как ни странно, эта похожесть успокаивала, ласкала ей сердце. «Все, что есть у родителей, — думала она, — должно переходить к детям. Может, и добро, нажитое ею, достанется тому, кто и должен был стать хозяином этого дома?» Она осторожно порадовалась собственной мысли, и сразу вспомнила и достала, покопавшись в уложенных вещах, заветный сверток — вещи ее маленького сына, которые она берегла почти сорок лет, — достала и прижала к груди. Она прижимала их к груди, сидя на голой деревянной тахте, и просидела бы так, наверное, целую вечность, но со двора ее окликнули, и, спрятав сверток, она вышла на веранду. Это были соседские женщины. Они сразу же взялись за работу, а она стояла возле них и, как послушное дитя, делала то, что ей говорили. Они не могли позволить ни себе, ни ей, чтобы она уехала кое-как. Развели огонь, поставили на него котел с поросячьим мясом, стали месить тесто, чистить картошку, готовить закуски. Когда ее спрашивали о чем-либо, она лишь машинально кивала головой, соглашаясь.
Им было жаль, что Матрона покидает село, и они пытались скрыть это за напускной веселостью, но она, конечно, почувствовала их настроение, и на душе у нее потеплело. Тем более, что у каждой из них хватало своих забот — заканчивался сенокос, и надо было сгребать и копнить сено. Но женщины все подходили, словно договорившись, вот и Ната пришла, и Зара следом за ней, и ей было приятно их появление, и она думала о том, что прожила среди этих людей всю свою жизнь, и много вытерпела из-за них, ссорилась, ругалась с ними, но теперь, при расставании, они казались ей близкими и родными. Деланная живость их вызывала в ее памяти что-то знакомое, пережитое, и она пыталась вспомнить, что именно, но отвлеклась и перестала думать об этом. Ближе к обеду послышался шум машин, и появились те, кого они ждали. Доме, Солтан и шофер грузовика. Доме приехал на собственной машине, Солтан сидел рядом с ним. Когда машины остановились у ворот, женщины всполошились вдруг:
— Где мужчины? Гостей должны встречать мужчины!
Ната подозвала кого-то из крутившихся рядом мальчишек:
— Наш дома сейчас. Беги, скажи-ка ему, пусть идет сюда.
Как только Доме и Солтан вышли из машины, их окружили дети, двинулись навстречу женщины. Солтан, как и полагается зятю, вел себя по-свойски: перешучивался с женщинами, балагурил, подбадривал своих спутников.
— В дом вы нас пустите, или нет?! — притворно сердился он. — Или в вашем селе забыли о гостеприимстве?
Матрона не вышла на улицу и не спустилась во двор. Стояла на крыльце, смотрела на гостей, на Доме и повторяла про себя: «О, сынок, сынок, похожий на моего пропавшего мальчика, как хорошо, что ты здесь и я вижу тебя, наконец, как хорошо, что ты вернулся».
Гости прошли через двор, стали подниматься на крыльцо. Солтан похозяйски протянул ей руку, поздоровался. Он явно взял на себя роль распорядителя торжества. Шофер оценивающе оглядел ее и тоже поздоровался за руку. Последним поднялся Доме. Пожал ей руку и заговорил с чувством:
— Спасибо. Спасибо, что не отвергла нас. Теперь я буду относиться к тебе, как к матери.
Эти слова резанули ее, словно ножом по сердцу. Она ждала чего-то другого, надеялась почувствовать тепло сыновнего дыхания, уловить возникшее в нем предчувствие.
А женщины тем временем накрывали стол.
— Войдите в дом, — пригласила она гостей.
Солтан тут же взялся командовать.
— Пировать не будем, — сказал он Доме и шоферу, — посидим немного и в путь.
Услышав это, Ната не выдержала, расщедрилась:
— Матрона не простая женщина, не каждый мужчина с ней сравнится. Так что придется вам посидеть, как следует!
Появился Чатри. Поздоровался, обнял Доме, протянул руку Солтану, но не просто как своему зятю, а с уважением, давая понять Доме, что тот хоть и большой человек, но без Солтана с этим делом не справился бы, не сумел. Солтан же в присутствии свекра засмущался и отступил в сторону, открывая вход в дом и уступая заодно бразды правления. Мужчины постояли, поговорили на крыльце. Пока говорили, подошел Кола.
— У вас уже все готово? — обратился к женщинам Чатри. — Или нам еще подождать?
— Когда это мы были не готовы?! — притворно возмутилась Ната.
Женщины сновали взад и вперед. Матрона, потерявшись, как ребенок, стояла в стороне, на веранде, не зная, что делать. Хотела зайти в дом, побыть возле мужчин, послушать Доме, но не решилась, понимая, что в ее положении это неудобно. Спустилась во двор. Зашла в хлев. Там было пусто и убрано. Вышла, закрыла хлев на замок. Подумала, позвала когото из мальчишек, попросила забить дверь гвоздями. Постояла, не зная в какую сторону податься, зашла в летнюю кухню, опустилась на чурбан и заплакала, уткнув лицо в ладони. Плакала и вспоминала, как давнымдавно Джерджи застал ее здесь с Цупылом.
Но предаться воспоминаниям ей не дали. Женщины, видимо, хватились ее, начали искать и, конечно же, нашли. Стали по одной, по две заходить к ней, стали подбадривать ее, шутить, смеяться. И снова в этой деланной их оживленности ей почудилось что-то очень знакомое, и снова память ее молчала. Она бы посидела еще немного, слушая разглагольствования женщин, но пришла вдруг Ната и напустилась на нее:
— Ты что себе думаешь?! Мужчины скоро встанут из-за стола, а ты так и не заглянула к ним!
Когда она вошла в дом, мужчины и в самом деле уже собирались вставать. Увидев ее, Чатри велел наполнить рог:
— Ну, Матрона, пусть сегодняшний день окажется для тебя счастливым! — произнес он и повернулся к Доме: — Знай же, Доме, Матрона равна мужчине — и умом и мужеством. Она достойно жила среди нас, в нашем селе никто не скажет о ней ничего худого. Дай же Бог, чтобы с ее приходом в ваш дом и она сама, и вы вместе с ней знали только радость!
— Спасибо, Чатри, — ответил Доме, — большое вам всем спасибо. То, что вы сделали для нас, я никогда не забуду. А Матрона в нашем доме будет чувствовать себя, как в собственном. Мы все постараемся, чтобы так оно и было.
Выпив, мужчины вышли во двор. Женщины начали убирать со стола.
— Пора подумать о дороге, — послышался голос Чатри. — Надо погрузить вещи в машину.
В доме все пришло в движение. Одни продолжали убирать, мыть, складывать посуду, другие выносили вещи к машине. Грузить помогали и мужчины, и дети. Все, кроме Матроны, беспокоились, тревожились, торопились. Слышался скрежет подвигаемой мебели, звяканье-бряканье мелкой утвари, звенела детская разноголосица, перекликались женщины, звучали рассудительные голоса старших. Она наблюдала за всей этой сумятицей и снова ей казалось — такое уже было в ее жизни, что-то похожее на это, и она снова мучилась, не могла вспомнить, понять, и когда дом опустел, освободившись от вещей, и вдруг пахнуло запахом свежевымытых тарелок, сердце ее дрогнуло: такое бывает на годовых поминках, когда скорбь по усопшему уже поумерилась и собравшимся приходится стараться, изображая печаль и сострадание. То же самое, только наоборот, происходило сегодня в ее доме. Напускное веселье женщин, их оживленность, шутки, попытки ободрить ее, развеселить никак не соответствовали грустным, а порой и тревожным взглядам, которые иногда ей удавалось перехватить. Они-то и отражали истинное настроение людей…
Когда дом закрыли на замок и женщины, прощаясь, стали обнимать ее, когда она уселась, наконец, в машину и, отъезжая, махала рукой остающимся, ее все не покидала, преследовала эта мысль: поминки окончились, и все расходятся по домам.
Все, кроме нее.