Олжасу
Степной травы пучок сухой…
Султан Бейбарс остановился и сжал кулаки. Слово опять шевельнулось в горле. Он чуть не крикнул его, и горький вкус остался на губах.
Оно всегда было с ним, это слово. Не слово, а чей-то неясный плач. Словом оно стало сегодня утром, когда он открыл глаза, и у него вот так же сдавило горло. Откуда оно?..
Бейбарс впервые чего-то не понимал. Он тронул рукой грудь, там, где сердце, оглянулся по сторонам. Осторожно, не до конца разжал он пальцы и неслышным шагом пошел по садовой дорожке. Дверь в Розовый Дом была открыта. Девочку помыли, но ничем не натерли. Бейбарс не любил никаких запахов.
Она лежала на широкой красной тахте, там, где ей приказали. В открытых глазах был обычный испуг. Свет падал из высоких окон в потолке, и узкие ромбы его пламенели на бархате тахты. Один из этих ромбов выхватывал половинку ее недоспелой груди и наискось ударял туда, где только начиналась белая, уже не детская нога. Из-за этой ноги ромб света был шире других. Девочка спрятала бы свое тело в темноту тахты, но ей сказали, чтобы она лежала так…
Он увидел ее вчера, когда пришел в дом бея Турфана. Пройдя к фонтану, где купались дочери бея, он показал на одну пальцем. У Турфана тряслись руки. Этими тяжелыми, в буграх, руками поломал он когда-то саблю, схватил большой камень и рвался на политую скользким маслом стену Мансуры, разбивая головы беловолосых франков!.. Таких надо все время больно бить. По носу, по глазам, как львов. Львы быстрее всех становятся собаками и лижут палку, ноги, жрут навоз под ногами повелителя. Турфана он давно не трогал. Тем больнее нужно было ударить…
Бейбарс почему-то долго смотрел в ее лицо. Неужели из-за этого странного слова, что пришло утром?.. Он разделся, положил на нее руку. Как у всех девочек, грудь ее была маленькой и твердой. И холодной. Наверное, от ожидания. Они всегда долго ждали так, готовые к его приходу…
Девочка дрожала под рукой. Ноги у нее были хорошие: крупные и гладкие. И тоже холодные. Потом она громко вскрикнула от боли. Все было, как всегда…
Одеваясь, Бейбарс задержался, посмотрел вдруг на свое тело. Оно было сильным и нежирным, хоть ему больше пятидесяти. На сколько больше, он не знал…
Девочка теперь ждала, не зная, что ей надо делать дальше. Они встретились глазами. Такого еще не было у Бейбарса. Он вышел в сад… Куке!.. Что значит это слово?
Долго смотрел он на посыпанную речным камнем дорожку в саду. Дорожка была такой, как всегда, иначе бы он сразу обратил на нее внимание. Но сейчас он увидел, что среди круглых серых камушков есть красные, а один — синий. Они здесь лежали всегда.
Дорожка упиралась в стену. Серые гладкие камни были одинаковыми. Было тихо, потому что он запретил подходить к стене с той стороны. Когда-то там был базар…
Бейбарс обвел взглядом сырую стену. Круглые башни молчали. Ему потребовалась другая тишина, и он уже знал, что это из-за слова. Бейбарс приказал дежурному Эмиру Сорока седлать лошадей. Глухо ухнув, сигнальные трубы придавили к земле искусственную тишину Цитадели…
Выехав, он придержал зачем-то коня, посмотрел на стену с этой стороны. Здесь она была сухой. В пыли валялась стрела. Из бойниц в стене предупреждали тех, кто нарушал запрет… Старый султан Салих сам выезжал когда-то на базар и толкался в толпе. Люди поэтому радовались, когда ему перерезали горло. Собаки боятся орла, пока видят только его тень…
Бейба рс отпустил коня. Сорок Эмиров Пяти давно умчались вперед, перекрывая улицы и проходы. Еще сорок скакали с ним, держа слева — на левых и справа — на правых локтях напряженные луки. Сорок двигались сзади, снимая посты. Отрывисто, предупреждающе ухали сигнальные трубы.
Пустые улицы Эль-Кахиры никогда не вызывали его внимания. Бейбарс не привык смотреть по сторонам. Но сегодня посмотрел. Сырые от нависших крытых балконов переулки уходили в темноту. В глубине их, казалось, стояла черная вода…
Перед мечетью ибн-Тулуна лежали аккуратные горки желтого кирпича. Им обновляли подход, стершийся от ног верующих. От старых кирпичей остались острые, гладкие осколки…
Ветер обжег лицо. Эль-Кахира кончилась. Мощно заревели навстречу большие военные трубы Оплота Веры — старого Фустата. Конь весело заплясал с задних на передние ноги. Но Бейбарс рванул его в сторону, туда, где ломался горячий воздух.
Он осадил коня у самой воды. На подсохшем берегу зеленели влажные следы потревоженных трубами крокодилов. Шамил, Эмир Сорока Эмиров личной охраны, дал знак отстать…
Бейбарс смотрел в грязную речную даль. Отсюда, с низкого берега, Остров был похож на спину медленно плывущей черепахи. Дважды в году Река становилась коричневой и быстро поднималась там до корней семиствольного дерева, не выше. Барат, которого он сделал Начальником Острова, хотел недавно срубить это дерево. Оно мешало постройке учебной стены, такой, как у франков. Мамелюки должны уметь прыгать на нее с лестниц.
Бейбарс запретил рубить дерево. Без дерева это был бы только кусок твердой земли. Мамелюки — люди, надо удовлетворить их потребность в гордости. Просто кусок земли не может быть родиной. Для этого нужно зеленое дерево, чтобы оно им снилось. Бахр — Речные воины, они так и называют себя. И гордятся, что все Эмиры Тысячи — с этого Острова. Бурджи — Башенные воины, те что в Фустате или Дамиетте, тоже гордятся. Напротив каждой башни есть свое дерево. Пока оно снится им, он может посылать их на какие захочет стены. Они не сомневаются.
Он знал это твердо. На Остров его тоже привезли Ниоткуда. От семиствольного дерева начинается его жизнь. Под этим деревом наковали ему когда-то на левую руку широкий серебряный браслет со знаком султана Мелик-эс-Салиха Эйюба. Это было правильно. Султанский браслет на руке должен всегда быть связан с деревом, которое снится. Тогда распилить его будет трудно, как это дерево…
Бейбарс приподнял к лицу свою левую руку. Сразу за запястьем был твердый коричневый бугор. Выше его не росли волосы. Много лет назад распилил он свой браслет. Речные и Башенные мамелюки носят теперь браслет со знаком Абуль-Футуха — Отца Победы, султана Бейбарса Эль-Мелик-эд-Дагера. Но он носил браслет и знает его силу. Этот браслет был вчера у Турфана, когда он отнял у него дочь.
И те, что лишены права носить браслет, пусть чувствуют себя недостойными… Бейбарс вспомнил черную болотную воду в переулках Эль-Кахиры. Их много миллионов, одинаковых людей в этой стране Миср[5], куда привезли его Ниоткуда. А Речных было две тысячи, и они надели стране Миср его браслет. Это можно было сделать здесь, где столько пирамид и старых каменных львов с человеческими лицами. Когда он увидел первую пирамиду, то сразу понял того, кто ее строил…
Конь дернул головой, попятился. В мутной воде показалось серое костяное бревно с глазами. Оно медленно приближалось к отмели. До половины приоткрылась бледная страшная пасть… Люди страны Миср чтят этих зубастых. Те, что строили пирамиды, были мудры. Мертвые, они не позволяют живым распилить браслеты. В таких странах нужно только менять клеймо. Он сразу приказал мамелюкам не трогать священных крокодилов…
Отсюда казалось, что дерево растет из воды. Но он знал, что это не так. К дереву спускалась широкая утоптанная дорога с мягкой травой по обе стороны. Раз в четырнадцать дней им привозили в лодках женщин: по одной на пятерых. Каждый раз других, чтобы они не привыкали. Это было правильно — удовлетворять потребность в женщинах. Иначе мужчины будут портить друг друга, а это позволительно сборщикам налога или правителям канцелярий. Воины от этого слабеют. Им нужны женщины.
Он оставил все, как было тогда, при султане Салихе. Раз в четырнадцать дней мамелюкам привозят на Остров женщин: по одной на пятерых. И разных, чтобы они не научились жалеть. Старый султан понимал жизнь. Но к старости он размяк и начал выезжать на базар, к людям. Людям страны Миср…
Что делает сейчас Барат там, на Острове?.. В это время мамелюков выстраивают ровными рядами, по сорок в ряд. Они замирают по команде с вынутыми из ножен клинками и поставленными перед собой луками. Греет солнце, и пахнет кожаными ремнями. Начальник Острова обходит ряды, проверяя оружие. Потом Барат идет в конюшни. У каждых сорока — своя конюшня, и Эмиры Сорока в синих сапогах боятся, что лошади испачкают пол как раз к приходу начальства. Барат идет медленно, не поворачивая головы, но острые глаза его все видят: ослабевший пояс на животе мамелюка, плохо отточенный клинок, пыльную лошадь. А вечером Барат сядет в большую лодку с черными гребцами и приплывет к нему, в Эль-Кахиру. И они будут пить вино, которое делают в Александрии из красного винограда спокойные, рассудительные греки…
Их, первых Речных, сначала было немного. Они собирались на берегу и жадно рассматривали приближающиеся лодки. Это было хорошее время!.. Куке… Нет, там, на Острове, он не слышал этого жалобного слова.
Бейбарс дал коню свободу. Конь отошел от воды боком, вздрагивая и храпя… Твердая желтая пыль лежала на клейких листьях хлопковых кустов. Мягкие сапоги тянули за собой тяжелые жирные ветки. Конь вышел из нескончаемого поля, стал лизать свои ноги. Потом двинулся к желто-серым оливам у поднимающего воду колеса. Бейбарс тихо отвернул его навстречу сухой мгле, красящей страну Миср в один цвет. Лицо сразу высохло от пота, глаза пришлось сощурить.
Желтая неровная полоса долго отодвигалась. К полям ее не пускала колючая трава без листьев. Жесткие хитрые прутья не боялись пустыни. Листья только мешали бы этой траве.
Конь остановился, потянул горячий воздух и уже прямо пошел по скованному острыми камнями твердому песку. Ничего здесь не отвлекало его.
Бейбарс оглянулся. Охрана разъехалась в обе стороны, прячась за дальними холмами. Шамил понимал, какая ему требуется тишина. Ничего не двигалось в застывшем каменном море. Ветер был ровный, пустой, без запахов.
Ку-у-ке… Слово было связано с человеком в кожаных штанах. Но он никогда не мог вспомнить лица этого человека. Если бы он вспомнил, то знал бы, откуда в нем это слово…
Человек в кожаных штанах пришел из безвременья. Он был всегда. Штаны его пахли теплой дорожной пылью и морем. Это он помнил.
Потом его били;, и он хотел есть. Человека в кожаных штанах уже не было в его жизни. Были другие люди с длинными, рвущими спину бичами и одинаковыми глазами. Справедливые люди, раздающие еду. Те, Что рядом, были враги, вырывающие еду. Ноги, фуки, тело становились больше. Нужно было отбивать еду у других. Он убивал, потому что не отдавали.
А В первый раз он задушил того, который был рядом, и съел его хлеб. Его привязали к кольцу в земле на ровном солнечном месте. Каждый вечер его били, а других заставляли смотреть. Потом отвязали, и было плохо. У него не хватало сил защищать еду. Справедливость человека с бичом спасла его. Тот отгонял других от его еды, пока он не смог это делать сам…
Тогда пришло в первый раз это слово. Он лежал ночью, привязанный к кольцу, и липкая обугленная спина уже не принимала холода земли. В середине было легко и пусто. Черное спокойное небо опускалось все ниже, к самому лицу. Во рту стало вдруг горько, и криком сдавило ему горло. Так, как сегодня… Утром его развязали и дали хлеб.
Но тело росло. Другого он ударил серпом в живот. Его привязали и били. Он был уже больше и скорее окреп.
После этого он бил слабых ночью, а днем они отдавали ему половину своей еды. Он быстро стал сильнее всех. Когда привезли еще одного, который отбирал хлеб, им пришлось драться всю ночь. К утру он перегрыз другому руку у локтя и не отпускал, пока не вытекла кровь. Сам он тоже не мог встать. Его вынесли из сарая и били. Потом дали окрепнуть, надели цепь и повели к морю…
Там, откуда повели его, они копали землю и срезали колосья короткими острыми серпами. Зимой они сидели в сарае и рвали руками пахучую мягкую шерсть. Чтобы не задерживалась в горле шершавая пробка, они плевали на серый холодный пол… Хорошо было перед тем, как их запирали на зиму в сарай. Они подрезали тяжелые виноградные гроздья, складывали в высокие корзины и носили к дому с трубой. Люди с бичами понимали жизнь и не трогали их, когда они отрывали зубами пыльные сладкие ягоды. Они отрывали бы все равно, даже если бы их били. Животы становились хорошими: круглыми и теплыми.
Плохо было, когда после долгой зимы их выгоняли из сарая копать землю. Жирная земля качалась перед глазами. Она пахла вкусным паром, а еду им давали одинаковую. Тогда, весной, он и задушил того, кто был рядом. Тот был маленький и плакал, крепко прижимая к животу свой хлеб… Где это было — по ту или эту сторону моря?
Конь шел медленно, объезжая плоские острые камни. Слово не приходило. Бейбарс нетерпеливо дернул повод и расправил плечи…
Это было время его славы. Абуль-Футух его назвали потом, когда в Айн-Джалуте он разгадал мысли Безбородого Хана. А Бейбарсом он сам себя назвал, чтобы боялись твердости его имени. В море была его настоящая победа. Другие пришли сами.
Моря он не увидел, но слышал всегда. Оно шуршало за широкой плотной доской возле его скамьи. Свет и соленый воздух приходили через отверстие для весла. Когда шорох кончался и начинало гулко бить в доску, оттуда брызгала соленая вода. Все качалось вокруг, и люди затихали.
Их было по четыре на весле — по двенадцать с обеих сторон. Там, где сходились широкие доски, был помост, на котором сидели пристегнутые к длинной цепи запасные гребцы. Это он увидел утром, когда его разбудил человек с бичом. Ночью он ничего не видел, кроме пятен, пахнущих человеческим потом.
В то утро услышал он море. Сначала, когда их разбудили, двое с ведрами воды обошли скамьи, смывая утренние нечистоты. Грязная вода стекала в узкие щели у пола. Потом им отстегнули от весел руки, и многие начали молиться. Одни прижимали лицо к полу, другие трогали сложенными пальцами лоб, живот и плечи или только шептали что-то, накрывшись черными платками. Таких, которые молились, он знал в сарае, откуда его привели. У них легче было забирать хлеб.
Те, что молились, говорили всегда о каких-то людях, которые где-то гладили им головы, чмокали их губами и даром давали хлеб. Они называли по-разному этих людей, странными влажными именами. И непонятно почему плакали. Он был доволен, что не было в его жизни отца и матери. Это были плохие люди, делавшие человека слабым…
Им разнесли хлеб. По большому куску, какого никогда не давали в сарае. Хлеб был светлее и пахнул черной весенней землей… К его хлебу протянулась рука. Он ударил сведенными цепью кулаками по руке и по упавшей на весло чужой голове. Весло стало скользким и теплым.
Потом он посмотрел туда, где сходились широкие доски. Он сразу увидел на помосте Маленького с неподвижными глазами, возле которого сидели самые сильные. Они не молились…
Маленький не посмотрел в его сторону, а только сделал знак. Двое с цепями на ногах быстро оттащили мертвого на середину, а весло обмыли водой. Собранный хлеб отнесли Маленькому, и он раздал его тем, которые сидели вокруг. Когда вернулся человек с бичом, все ели и молчали.
Человек с бичом ничего не сказал. Оттягивая руку, он коснулся сразу всех спин по обе стороны прохода и показал на пол. Мертвого понесли и вытолкнули наверх через круглую дыру в потолке.
Один из тех, кто мог ходить, взял палки и подошел к круглому барабану на помосте. По знаку человека с бичом он ударил палками в гулкую кожу. Гребцы, медленно валясь на спину, потянули тяжелые гладкие весла. И тогда зашуршало море…
Барабан бил все быстрее. Сквозной соленый ветер постепенно уносил запах утренних нечистот и свежей крови. Человек с бичом два раза ожег ему мокрую спину. Он еще не научился попадать в такт и мешал другим. /поди с бичами всегда были справедливы…
Он не смотрел на Маленького и ждал. Вечером, когда руки стали тугими и тяжелыми, его отстегнули от весла и повели на помост. Там его пристегнули к общей цепи. Он уперся спиной в широкую доску и приготовился. Но Маленький не поворачивался к нему.
Человек с бичом принес и раздал по большому куску соленого рыбьего мяса. Двое отстегнутых обошли всех, забирая лучшие куски. Все мясо принесли Маленькому. Самый большой кусок выбрал Маленький и протянул ему. Он взял и съел.
Он слышал, как злобно крикнул что-то Длиннолицый, и все понял: Длиннолицый хотел занять место Маленького…
Поэтому и не пошевелился Маленький, когда через три дня он, навалившись на Длиннолицего, задушил его цепью. Так он занял свое место возле Маленького и стал Бейбарсом.
Их было девять с Маленьким. Они много ели и не садились к веслам. Их отстегивали, и они могли ходить между скамьями.
Тех, которые служили им, называли шакалами. Они приносили собранный на скамьях хлеб и били непослушных. За это им оставляли еду. Остальные были те, которые у весел. Это было справедливо, и люди с бичами не вмешивались в их жизнь.
Каждый из девяти имел другое имя. Маленький был Гюрзой — змеей, которая убивает молча. Длиннолицего, которого он задушил, называли Молот — за тяжелые твердые кулаки. Он слышал, что есть пятнистые звери, одной лапой ломающие спину человеку, и назвал себя Беем этих зверей. Когда он сказал это, Маленький остро посмотрел на него — так, как три дня назад на Длиннолицего Молота.
Но им еще было рано. Сначала он помог Маленькому убрать через дыру в потолке Кривого, Льва — Аслана и остальных. Каждый хотел занять место Маленького.
Его стали бояться больше Гюрзы, и пришло его время. Он сразу это почувствовал по тому, как хвалил его силу Маленький. Ему теперь давали куски лучше, чем новым девяти, и они злобно молчали.
Они хотели убить его ночью. Но вечером, когда Маленький подвинул ему самый большой кусок, он неожиданно прыгнул и поломал Маленькому спину… Новых девять он тоже менял по очереди. Тому, кого не хотел видеть возле себя, он давал лучшие куски…
Потом все было правильно. Он забирал хлеб и справедливо делил его, отдавая сильным больше. Он убивал кого хотел. Им, слабым, нужна была опора в качающейся темноте. Они были рабы и не могли жить сами. И он стал их опорой, потому что забирал у них хлеб и убивал их.
Все быстрее гремел барабан. Те, что у весел, пели песню о нем, Бейбарсе. Они пели о его силе и справедливости…
Конь остановился над обрывом. Рыхлыми каменными уступами все дальше спускалась пустыня. На другой ее стороне были другие города и страны…
Это было по ту сторону пустыни. Раздав утром хлеб, люди с бичами размотали длинную цепь и первым приковали к ней его, Бейбарса. Остальных пристегнули сзади по двое. Потом ему показали на дыру в потолке. Люди с бичами знали, что только он сможет шагнуть туда, куда выносили мертвых.
Он увидел Солнце. Круглое и белое, оно висело совсем близко над головой. Там, где он копал когда-то землю, не было круглого Солнца. Или он забыл…
Все, кто вышел с ним наверх, сразу перестали видеть. Уцепившись руками за железные кольца, шли они за ним по длинной качающейся доске на землю…
Они не могли сразу пойти по земле. Люди с бичами заставили сгибаться их ноги. Земля была большая. На ней было много людей, домов и деревьев. Он не верил в это раньше.
На площади, куда привели их, он впервые увидел женщин. Их держали отдельно. Сзади заволновался кто-то, начал дергать цепь. Он удивленно оглянулся…
Их приковали на ночь к железному столбу… Они не могли уснуть без доски, за которой шуршит море; Рядами стояли столбы на широкой базарной площади, и всю ночь звякало железо. В эту ночь он услышал слово…
Он не знает, спал он или нет, но кто-то на площади тихо позвал: «Ку-уке!» Воздух сразу стал горьким. Он вскочил, начал рвать цепь. Но люди с бичами не спали. Они знали, что в такую ночь люди становятся глупыми и часто убивают себя.
Он лежал неподвижно, прижимая горячее тело к земле. Медленно наливалась красным огнем светлая полоса неба. И тогда он услышал трубы.
Люди на больших лошадях с блестящими кривыми ножами у пояса въехали на базар. Они стали у железных столбов, ожидая молитвы. К тем, кто» молился, они потом не подошли.
Человек с кривым ножом, в синих, обшитых золотом сапогах остановился, посмотрел ему в глаза и сделал знак. Люди с бичами, суетливо кланяясь, бросились распиливать цепь. Он удивленно смотрел. Они были шакалами, люди с бичами!.. Руки у него стали вдруг совсем легкими, и было неприятно.
Двадцать было тех, кому распилили цепь. Человек в синих сапогах сделал им знак идти, но они стояли. Тогда другой, молодой, засмеялся и толкнул их одного за другим грудью лошади. И они пошли. Люди с кривыми ножами ехали впереди и сзади. Они пахли кожаными ремнями, и на левой руке у каждого был браслет.
Снова качалась длинная доска, и он с облегчением увидел черную дыру в палубе. Оттуда пахло утренними нечистотами и человеческим потом. Но их не пустили туда…
Прямо на палубе очистили им от волос голову и тело. Потом помыли их и показали человеку в красных сапогах. Двое не понравились ему: у одного слезились глаза, а другой дернул головой, когда подняли перед его лицом руку. Этих двоих сразу отделили и толкнули в дыру под палубой. Тем, которые остались, дали одинаковые синие штаны, широкие кожаные ремни и серые сапоги.
Потом им дали мясо. Он заволновался от свежего запаха. Мясо отрезали теплыми большими кусками и жарили прямо на палубе на железных палках. Они ели, пока глаза не завесил туман и головы не упали на доски. Человек в красных сапогах внимательно смотрел, как они ели…
Проснулся он успокоенный. За доской опять шуршало море. Глухо бил барабан, и плавно качался черный мир. Но когда он открыл глаза, то увидел гору недоеденного мяса. Горел факел. Люди с кривыми ножами на поясах играли маленькими твердыми костями. Они бросали их с размаху, и кости со стуком рассыпались.
Он приблизил к лицу руки и с силой развел их. Они разошлись, но тут же сошлись снова. Цепи не было, но рукам так было лучше…
Бейбарс посмотрел на свои руки. Они были сведены на лошадиной холке. Он не стал разводить их. Конь осторожно сошел с уступа и пошел по осыпающемуся гребню к старой дороге.
Найдя ее, конь пошел быстрее. Гладкие треснувшие камни лежали по обе стороны. Их когда-то возили для храма. А потом обратно к Реке. Возить готовые камни было легче, чем обтесывать…
Человека в синих сапогах, который купил его на базаре по ту сторону пустыни, звали Икдын. Он был Эмир Сорока. А в красных сапогах с блестящими коричневыми глазами был Котуз. Начальник Острова сам покупал мамелюков, и это было правильно.
Барат лежал рядом с ним на палубе. Он был таким, как и сейчас, — жилистым и молчаливым. Они с Баратом сразу нашли друг друга среди восемнадцати. Другие поняли и подчинились. Мяса было много, но первыми брали он с Баратом.
Икдын увидел это и тоже понял. Когда нужно было сказать что-нибудь всем, Икдын говорил ему. Так было и потом, на Острове. Барат не завидовал. Он всю жизнь был хорошим помощником…
Барабан бил внизу ровно, не переставая. На второе утро из дыры в палубе вытащили голое тело с разорванным горлом. Это был тот, у которого слезились глаза. Не сняв цепи с рук, его бросили в море. Мертвые коричневые глаза Котуза не ошибались в людях…
Море долго было синее. Прошло шесть дней, и они увидели желтую воду страны Миср. Потом они увидели желтый берег. Опять там были люди, дома и деревья. Вода делалась гуще, пока не стала Рекой…
Еще три дня плыли они, пока не прорезались в небе синие столбы мечетей Эль-Кахиры. Мимо провезли их, на Остров. Это было правильно. Нельзя мамелюкам близко видеть жителей страны Миср…
Их было триста на Острове, купленных в то лето. В лодке с голубым и красным бархатом приплыл на Остров султан Салих. Эмиры Пяти личной охраны были с ним, и Эмиры Тысячи в красных сапогах… Он уже знал, что самые сильные носят красные сапоги. И когда купивший его Котуз переглянулся с громадным Айбе-ком, он все понял. Внимательно посмотрел он на султана…
У старого султана было белое мягкое лицо и глаза человека, который молится. Он не осматривал каждого, как Котуз. Вяло махнул голубым платком султан Салих, и всем им наковали браслеты на левую руку. По кривых ножей им не дали. По пять, по десять и по сорок сначала разделили их. И учили ездить на лошадях и стрелять из луков. Через четырнадцать дней им привезли в лодках женщин. Он сделал так, как другие, и почувствовал облегчение. После этого он сильно захотел есть…
Лучше этих дней у него не было. Даже когда стал он Абуль-Футух и исчезли границы исполнения его желаний. Он быстро привык к равенству с теми, кто давно носил ножи на поясах, и занял свое место у своих сорока. Когда один не послушался, они с Баратом задушили его и бросили на песок, где грелись крокодилы. Эмир Сорока Икдын знал, но сказал Начальнику Острова, что один убежал. Потому что боялся уже его Икдын.
Котуз внимательно посмотрел тогда на Икдына и кивнул головой… Ночью они встретили Котуза, когда несли мертвого к Реке. Начальник Острова стоял в тени дерева, а они шли в белом свете луны. Котуз видел их с мертвым, но кивнул головой.
Да, Котуз видел. Поэтому Котуз сделал его Эмиром Пяти, потом Десяти, а в разлив Реки, когда все они носили уже кривые тяжелые ножи, — Эмиром Сорока вместо Икдына… Среди сорока у него было уже своих девять, и они слушали его, а не Икдына. Девять потом всегда держал он возле себя, как в море. Это было правильное число. Им было трудно сговориться, девяти. И видеть он мог сразу всех…
Икдына послали куда-то далеко охранять с другими сорока башню у дороги. Через много лет он, Абуль-Футух, нашел и убил Икдына. Он нашел и убил всех, кто вместе с Икдыном покупал его на базаре у моря. Он всегда помнил лица людей, даже если видел один раз…
Он долго носил синие сапоги, и Котуз брал его с собой, когда плыл через море покупать мамелюков. Тех, кого он приводил с базара, не нужно было отсылать в палубную дыру. Котуз покупал все больше, и они оставались на Острове, учились ездить на лошади и стрелять из луков. Потом им давали кривые ножи…
Они радовались, когда на далеких башнях Фустата ревели трубы. Это значило, что снова где-то люди страны Миср нарушали порядок и справедливость. Тогда они садились вместе с лошадьми в большие лодки, плыли к берегу и мчались потом через бесконечный хлопок, пачкая сапоги и лошадей жирной зеленью.
Люди страны Миср были худые и несильные. Они всегда кричали что-то, показывая на небо, и в глазах их была молитва. Наказывать их было нетрудно. Тех, у кого глаза были без молитвы, убивали. И если приходилось на четырнадцатый день, забирали у них женщин.
Были еще братья султана Салиха Эйюба. Они правили городами и странами по ту сторону пустыни и не могли справедливо разделить их. Эйюбы воевали друг с другом и с франками. Они просили мамелюков у старого султана.
Там впервые увидел он франков. Они были белые, как мамелюки-сакалабы[6]. И хоть громко пели песни своему богу, прозрачные глаза их смотрели прямо, не отвлекаясь…
Старая каменная дорога была прямая и гладкая. Сухой ветер ровно жег лицо. Бейбарс забыл слово, за которым ехал…
Котуз был умный и знал все. Среди каждых сорока на его Острове были девять, которых боялись остальные. И Эмиром Сорока Котуз делал главного из девяти. Это было правильно. Глупый не становился раисом[7].
Так делал Котуз — Раис Острова. И так делал большой Айбек — Раис Охраны Султана. Другие Эмиры Тысячи не делали так. Они были людьми страны Миср и назначали у себя эмирами тех, кто быстрее стелил коврики, когда их снимали с лошади. И их самих назначил старый султан потому, что они умели рассказывать ему о его славе. Шакалы правили страной Миср, и это было несправедливо.
Когда франки приплыли в страну Миср, у Котуза на Острове было уже сорок эмиров, носивших синие сапоги. Среди них у Котуза были свои девять. И первым был у девяти он, Бейбарс…
Франки были дикие барбарои[8], и бог не путал их мысли. Они носили одинаковую одежду, и раисом у них мог стать лишь достойный. А в Дамиетте, там, где желтая вода страны Миср смешивается с синей водой моря, мамелюков тогда не было. Там были солдаты страны Миср со старыми эмирами, подстилающими коврики. И они бежали от франков из Дамиетты в Мансуру, а потом из Мансуры. И старый султан страны Миср кашлял, и не мог он сидеть на настоящем коне.
С франками было трудно воевать. Когда они поднимали руку, чтобы ударить, их не отвлекали сомнения. Но у них было слишком много достойных, и каждый делал свое. А мамелюки знали только своего Эмира Тысячи. И они вошли в Мансуру, отрезая головы у франков.
Тогда он мог погибнуть, когда франки начали лить масло под ноги. Он упал на жирной каменной стене, и большой светлобородый франк с красным крестом на грязном плаще уже колол его копьем. Но Турфан бросил тяжелый камень в голову франка, а Барат отсек ему голову. И шрам у глаза остался у него от копья франка…
А потом они с Баратом, Турфаном и Шамуратом догнали и сбили с лошадей франкского султана и двух его братьев. За них франки заплатили султану Салиху четыре корзины золота: две — за святого султана Лудовика и по одной — за его братьев. Франки сами ушли из Дамиетты и больше никогда не приходили в страну Миср… Быстрый и ловкий, как маленькая кошка, был Шамурат. Он убил сразу Шамурата, когда стал Абуль-Футух.
После Мансуры он не поехал на Остров. В Эль-Ка-хиру взяли его Айбек с Котузом. Старый султан долго смотрел на него и потом закрыл глаза. Айбек с Котузом переглянулись, и он стал Эмиром Сорока личной охраны султана…
Они всегда были непонятными, люди страны Миср. У них были пирамиды и бог, который раздваивал мысли. Человек с раздвоенными мыслями бьет вполсилы, и стрела его не попадает в цель. Этот бог всегда придерживал их руку, когда они поднимали клинок, и дергал их лук, когда они отпускали тетиву, Поэтому они всегда проигрывали и были плохими солдатами. Почему они благодарили бога?
Люди страны Миср тоже делали это по-разному: одни пять раз в день прижимались лицом к земле, другие крестились и громко пели, как франки. Были и такие, кто привязывал ко лбу коробочки и накрывался с головой, чтобы отделить себя от жизни, которая вокруг. Они напрасно ссорились. Это всегда был один и тот же бог, который делал их слабыми. Им, как женщинам, была неприятна кровь и знакомы слезы.
Были в стране Миср люди, которые умели писать и читали написанное другими людьми. Эти были совсем глупые. Султан Салих давал им деньги, и они молились богу, считали звезды и рисовали на желтых дощечках круги и треугольники. В Аль-Азхаре[9] жили они с учениками, и он сопровождал к ним султана. Непонятное говорили они и всегда просили деньги…
Султан Салих умел читать. Он неподвижно сидел на подушках и смотрел в развернутые свитки. И когда отставлял их, глаза его были, как у беззащитной собаки.
А на обеих руках эмира Айбека были у запястья твердые коричневые бугры. Такие бугры были у всех, когда-то прикованных к веслам. И у Котуза на руках были бугры.
Султан Салих смотрел на них странными глазами, на Айбека и Котуза, на него. В глазах его не было страха, просьбы, гнева. Так смотрели львы с человеческими лицами, которые стояли у начала страны Миср.
Все чаще выезжал старый султан на базар. Он становился в стороне и подолгу смотрел, как торгуются покупатели, кричат друг на друга женщины, играют в пыли голые дети. Люди страны Миср замолкали и уходили в сторону…
Пришел вечер, и Котуз сделал знак войти туда, где был султан. Когда они подошли к тахте: Айбек, Котуз и он, султан Салих посмотрел на них и закрыл глаза. И они ударили его в сердце и перерезали горло маленькими острыми ножами, которыми бреются и режут дыни. И когда уходили они, круглоголовый Айбек остался в Розовом Доме с Шадияр, светлоглазой женой султана…
Утром Айбек сказал, что султан Салих умер от кашля. И Эмиры Тысячи страны Миср молча кивнули головами и коснулись ладонями лица и бороды. И Эмиры Канцелярии Султана коснулись ладонями лица и бороды. И Эмиры всех городов: Дамиетты, Мансуры, Александрии, Бени-Хасана, Эль-Амарны, Асуана коснулись ладонями лица и бороды. И ученые люди Аль-Азхара, умеющие писать и читать написанное, испуганно коснулись ладонями лица и бороды…
Это было правильно — сказать, что султан умер от кашля. Люди страны Миср не любят слышать плохое, и в этом их радость… Они знали, как умер султан, люди страны Миср. И шепотом говорили об этом друг другу. Но слову из Цитадели верили они, потому что так им было спокойней. Они радовались и ругали султана. Пирамиды были у них, и не могли они простить, что он выезжал к ним на базар…
И браслет поэтому надели большой стране Миср. Для этого нужно было, чтобы объединились девять эмиров, у которых на запястьях были твердые бугры. И чтобы были на Острове всего сорок раз по сорок мамелюков, у которых не было хватающего за руки бога, не было делающих человека слабым отца и матери и которые были барбарои — чужие люди в стране Миср. И нужно было, чтобы мамелюки беспрекословно слушались Эмиров Пяти, а Эмиры Пяти слушались Эмиров Сорока, а Эмиры Сорока слушались Эмиров Тысячи. И тогда это нетрудно сделать. Богатая и бессильная страна Миср всегда носила браслет…
И когда сказали, что Тураншах, беспокойный сын старого султана, утонул в Реке, тоже радовались люди страны Миср. Он и Барат пустили по стреле в голую спину буйного Тураншаха. И не мог уже уплыть Тураншах от их ножей…
У большого Айбека была круглая бритая голова, круглые глаза и широкий рот с крепкими зубами. И твердые коричневые бугры от галерных цепей были на его руках. Он правильно шел к власти и стал первым. Но он остался с Шадияр, светлоглазой женой султана, когда убил его…
И сразу перестал все понимать эмир Айбек, потому что остался надолго со светлоглазой женщиной. Не султаном назвал он себя, а атабеком — воспитателем Халила, сына Шадияр аль-Дурро. Последним Эйюбом был маленький Халил, сын старого султана, и не живут долго последние…
И не султаном стал Айбек, а только мужем аль-Дурро — Золотой Шадияр, когда эмиры признали его право. Неправильно это было. Каждому эмиру позволил он думать, что дорого их согласие. И не были никогда спокойными эмиры. И все это случилось потому, что не в четырнадцать дней один раз приходил Айбек к женщине. И не менял он женщину каждые четырнадцать дней. И не по мужской необходимости шел к ней…
Каждый день был Айбек у Шадияр. И круглый рот его раздвигался до ушей, и круглые глаза сияли, как начищенные пряжки на поясах мамелюков. И перестал он видеть прямо, и захотел, чтобы у всех в стране Миср был раздвинут рот и сияли глаза. И не бывает так, чтобы все были счастливыми…
Все начал разрешать Айбек людям страны Миср. И сразу перестали они работать, и в глазах их уже не было молитвы. Стрелы метали они в мамелюков, приезжавших за хлебом и женщинами. И Река перестала подниматься до корней семиствольного дерева. И начался голод и болезни. И франки из Акры и Антиохии стали все ближе подходить к границам страны Миср.
Браслеты распилил Айбек у мамелюков. И разрешил он всем носить синие и красные сапоги. Нельзя было узнать больше, кто раис, а кто стрелок. Крикливые становились впереди молчаливых. И бежали мамелюки с Острова в пустыню и становились там дикими разбойниками. По Реке к морю бежали мамелюки, забирали корабли с гребцами и на море становились разбойниками. И купцы перестали плыть в страну Миср…
И так затемнены были мысли Айбека от женщины, что не убил он Котуза. И никого из девяти не убил он, кто убивал с ним старого султана. Справедливость и порядок нарушил эмир Айбек. И они убили его…
Твердые бугры были на руках Айбека. И больше Котуза был Айбек, но обессилел от женщины. А блестящие коричневые глаза Котуза были, как у ожидающей гиены.
Раисом Острова был Котуз и сам покупал мамелюков. Его и Барата сделал он Эмирами Тысячи. И не сразу Котуз убил Айбека, потому что умел ждать.
Маленький Халил, последний Эйюб, утонул в Реке раньше, чем убили Айбека. Совсем мало крови было у прыщавого Халила. И, как отец, смотрел он на нож, и в глазах его ничего не было. Мертвый ушел он в Реку и не выплывал больше, потому что был последний. Люди страны Миср рассказывали, что священный крокодил 9унес маленького Эйюба, и показывали место, где это произошло. И стали они с Баратом Эмирами Тысячи…
Охрану оттеснили они и на части изрубили Айбека, когда приехал он на Остров делать смотр. Даже круглой головы не осталось, чтобы посадить на пику и показать жителям Эль-Кахиры для утверждения порядка. И светлоглазая Шадияр знала, что ждут они Айбека на Острове. Потому что женщины — как люди страны Миср, и не любят они тех, кто ходит к ним каждый день…
Конь вдруг остановился, замотал головой и начал сходить с ровной дороги. Бейбарс потянул повод…
Он сам убил светлоглазую женщину, когда приказал Котуз. Закрытую привез он ее на середину Реки. Белая, как солнце, была луна. И снял он покрывало, и долго смотрел в лицо Шадияр.
И она в первый раз смотрела ему в лицо. И глаза ее становились все больше. Совсем светлыми стали они. И засмеялась она. И руки его перестали вдруг быть тяжелыми. Луна вдруг упала в воду, и остановилась вода…
И он сощурил тогда глаза, и ударил кривым мамелюкским ножом, где раздваивалась у нее грудь. И смеялась она, и закрыла глаза, счастливая…
В пустой лодке сидел он. И не брал весла. Светлая вода была кругом… И не пошел он на четырнадцатый день к женщине…
Котуз хорошо умел ждать. И знал он, что такое большая власть. Раньше, чем стать султаном, захотел он остаться без девяти, которые были возле него. И сделал правителем он человека, который не сам выбрал себе имя. Байгушем — Птицей, жрущей падаль, называли этого человека Бахр — Речные мамелюки. Бурджи был он — Башенный мамелюк из Фустата. И выбрал его Котуз, потому что чужой он был среди Речных.
И делал Байгуш то, что хотел Котуз. Все эмиры были убиты при нем, которые мешали Котузу. И в Реке утонул Байгуш, когда пришло его время. Остался только он, Бейбарс, из девяти, которые были с Котузом…
Новых девять выбрал себе Котуз, когда стал султаном. И громко хвалил Котуз его силу, и дарил ему самых красивых лошадей и самых толстоногих женщин из своего гарема. И знал он поэтому, что пришло его время…
Но был уже он Раисом Острова и имел своих девять. Барат, Турфан и Шамурат были всегда с ним. Трудно было Котузу, но он умел ждать. Все чаще посылал его Котуз через пустыню тревожить франков. Там и увидел он монголов…
Они обогнали слух о себе. Потные, безбородые, с ночным птичьим уханьем бросались они, не спрашивая, кто впереди. Тело к телу и конь к коню, не давая подняться пыли из-под копыт, ехали монголы, и остановить их было нельзя.
И мамелюки повернули коней и разбежались по пустыне, спасаясь от звонких монгольских стрел. И не всех он собрал потом у сторожевых башен на дороге в страну Миср…
И легкая горячая стрела вошла ему в левое плечо, когда отворачивал он коня от монголов. С черными жесткими перьями была стрела. Тихо свистнул тонкий волосяной канат, сорвал его с коня и бросил спиной на землю. И тогда прыгнул со своего коня длиннорукий Барат, и перерезал канат, и взял его на своего коня…
Он долго стоял у сторожевых башен на дороге в страну Миср, рассылая во все стороны мамелюков. И ему привозили живых монголов. И он долго смотрел каждому в глаза. У них были узкие равнодушные глаза, в которых совсем не было бога. Послушно садились они на корточки и ждали удара клинка, не отворачивая головы Страха они не понимали… Это были дикие барбарои, как франки. И знали они своего Эмира Тысячи, как мамелюки. И эмиры их никого не знали, кроме Безбородого Хана.
И пахло от них, как от франков, грязным потом и шкурами. Кобыльим молоком пахли монголы. И чем-то горьким еще пахли они, как не пахли франки и мамелюки. Это был непонятный запах, который мешал ему правильно думать…
А потом побежали в страну Миср люди, которых обогнали на своих оскаленных лошадях монголы. Люди из Басры, из Багдада, из Урфы и Мосула. Они бежали днем и ночью мимо сторожевых башен, и один только бог был в их глазах.
И говорили они, что Безбородый Хан монголов — сын христианки и не трогает он тех, кто крестится. И еще говорили они, что монголы привязали всех сыновей халифа правоверных к хвостам своих диких лошадей. Всех братьев халифа и всех везиров халифа привязали они к хвостам лошадей и погнали всех лошадей в пустыню. Самого халифа правоверных привязали они к четырем лошадям, и гнали их в четыре стороны, пока не разбежались лошади…
И он дал отдохнуть мамелюкам и вернулся в страну Миср. И опять ждал Котуз, потому что побежали уже в страну Миср люди из Халеба и Дамаска, а Речные мамелюки знали теперь только его, Бейбарса. И стало известно, что франкские эмиры из Акры и Антиохии принимают у себя везиров Безбородого Хана, и вместе говорят они, что пришло время страны Миср…
И о том, что пришло время страны Миср, кричал в Эль-Кахире перед мечетью Ибн-Тулуна оборванный человек из Багдада. Братом халифа правоверных называл он себя, оторвавшимся от хвоста монгольской лошади. И кричал он это перед мечетью Аль-Акмары, и в Аль-Азхаре, и перед мечетью халифа Хакима. И Котуз сказал, чтобы схватили его и бросили в яму под Фустатом, где сидели нарушившие справедливость и порядок…
Он шел к Айн-Джалуте, а монголы шли ему навстречу. Они были барбарои и шли всегда прямо, не сворачивая. А на длинной монгольской дороге были города и страны, где эмиры умели писать и читать написанное. И люди в этих городах и странах знали бога, который мешал им смотреть прямо. И они всегда искали непрямой путь к спасению. А монголы шли прямо, и их путь был всегда самый короткий.
В море стал он Бейбарсом и знал прямой путь. Не было другого пути в качающейся темноте, когда прыгнул он Маленькому на спину. Твердые бугры с тех пор на его руках… Девять тысяч мамелюков взял он с собой, Бахр и Бурджи — Речных и Башенных. Быстро шел он к Айн-Джалуте, чтобы не успели франки соединиться с монголами. Знак бога рисовали франки на своих плащах и на своих щитах, но не успел еще бог ухватить их за руки…
Монголы не знали других путей, кроме прямого, и это был самый правильный путь. Когда они увидели мамелюков, то начали съезжаться плечо к плечу и конь к коню, поворачиваясь в их сторону. И он дал знак, и ухнули боевые трубы, и мамелюки тоже начали съезжаться плечо к плечу и конь к коню, поворачиваясь к монголам. И, как монголы, прижались они друг к другу, и пыль из-под копыт не могла пробиться между их телами.
И монголы удивились, потому что в первый раз увидели идущих к ним прямым путем. И когда столкнулись мамелюки и монголы возле Айн-Джалуты, то монголы рассыпались.
И кончились монголы, когда рассыпались, потому что не знали они пути, кроме прямого. Никого не знали они, кроме своего эмира, и были, как слепые щенки, каждый в отдельности. В разные стороны побежали монголы, бросив луки и круглые кожаные щиты. В грязи и навозе было их хвостатое знамя цвета теплой крови.
До конца он пошел прямым путем. Плотными отрядами по сорок разъехались мамелюки по пустыне, догоняя монголов и отрезая им головы. И собрал он все отрезанные головы и построил из них красную пирамиду на высоком берегу Евфрата. Никогда больше не шли монголы в страну Миср. И дальше не шли они через страну Миср в страны франков, потому что он остановил их в Айн-Джалуте. Так стал он Абуль-Футух — Отец Победы.
И когда он вернулся в Эль-Кахиру, Котуз приготовил ему белый дом с двенадцатью фонтанами. И ждали его там черные мамелюки с отравленными ножами. Но он прыгнул первым и на площади перед мечетью Ибн-Тулуна, где встречал его Котуз, он убил его. И сам он отрезал голову Котуза с блестящими коричневыми глазами, и бросил ее на стертые кирпичи перед мечетью Ибн-Тулуна…
Конь шел ровно… Из-за холмов поднимался храм. Люди построили его, которые строили пирамиды. На стенах нарисовали они своих богов, об их мудрости и силе написали они. Но победили их барбарои — люди пустыни, чей бог был простой. Прямую дорогу знал тогда этот бог, и Пророк его не умел писать.
И стали люди пустыни брать гладкие камни из этого храма. И построили мечети в Эль-Кахире, мечети в Мансуре, в Тель-эль-Яхудие и в Эль-Лахуне мечети с красивыми высокими минаретами. У людей страны Миср научились они растить хлопок, рисовать треугольники и считать звезды. И научились писать их пророки, и бог из пустыни перестал видеть прямую дорогу. И сами стали они людьми страны Миср, которым неприятна кровь и знакомы слезы…
Мечети и башни построили из гладких каменных плит. И только один угол храма пошел на это, такой он был большой. С той стороны, где брали камни, въехал Бейбарс на крышу храма. И конь остановился, опустив голову…
Он сразу назвал себя султаном, когда убил Котуза. И всегда он был Абуль-Футух, потому что отнял у франков Цезарею и Арсуф. Яффу и Антиохию он тоже отнял у франков, потому что франки были уже другие. Они научились мыться горячей водой и перестали носить бычьи шкуры. И стали они одеваться в муслин и атлас, как люди Дамаска и Багдада, и под верхней одеждой стали носить нижнюю, и часто меняли эту одежду. И бороды уже красиво подстригали франки, как люди Дамаска и Багдада. Сахар они ели, которого не знали раньше.
И многие из франков умели писать и читать написанное, и учились они у людей из Аль-Азхара и Низамийи[10] рисовать треугольники и считать звезды. И не умели уже идти прямым путем навстречу мамелюкам. Только в каменной Акре остались франки, рисовавшие крест на своих плащах. Он, Абуль-Футух, положил предел им по эту сторону моря, куда пришли они на могилу своего бога.
И монгольские ильханы за Евфратом быстро научились мыться горячей водой, носить мягкую одежду и есть сахар. Бога нашли они себе, и писать научились, и перестали быть опасными.
Никто не мешал ему теперь идти с мамелюками на Восток, в богатую армянскую Киликию, и на Запад никто не мешал ему идти, в Барку и Ливию. И на Юг, в святые города Хиджаза. И в Эфиопию, за черными рабами…
Бесплодны люди, не умеющие смотреть прямо… На стене храма из белых каменных плит стоит его конь. В черном кожаном седле сидит он, Бейбарс, и смотрит на Восток, и на Север, и на Юг. И видит только желтый песок, скованный острыми камнями, которые ранят копыта лошадей. На небо смотрит он. И видит круглое белое солнце. Вниз смотрит, и каждую травинку видит внизу. Суслика видит он, который побежал от круглой норки. И камнем метнулась тень орла по земле. И твердые когти вошли в мягкое тело, и красные брызги остались на белом камне. Брызги почернели сразу, потому что камень горячий… Все это так, как он видит. И у того, кто видит не так, косые глаза.
Они смотрят на желтый песок и говорят, что это не простой песок, потому что ехал по нему Пророк. И на человека смотрят они и говорят, что это не просто человек. И на женщину смотрят они и говорят, что это не просто женщина. И второе, и третье имя дают они всему, что видят.
Он прямо видит все, и поэтому он Абуль-Футух. И он понял, что такое гуманус и культура, о которых говорил ему генуэзец Джакомо в кожаных штанах. Это писк суслика, который не услышал он отсюда. Никогда его лицо не было мокрым!.. Белый и зеленый мрамор привозит в Эль-Кахиру генуэзец на своих кораблях. И ездит в Аль-Азхар, чтобы срисовывать треугольники. И руки у купца гладкие, без бугров…
Он Бейбарс и смотрит прямо. И он все вернул страде Миср, что отнял у нее Айбек. Султаном назвал он себя. И надел мамелюкам браслет на левую руку. Только клеймо изменил он на браслете. И вернул Эмирам Тысячи красные сапоги, а Эмирам Сорока — синие сапоги.
И дал он мамелюкам власть в стране Миср. Землю у Реки и людей страны Миср для ее обработки дал он каждому эмиру. В Эль-Кахиру отправляют все, что собирают с этой земли. И только мамелюки могут быть эмирами городов и областей, потому что носят его браслет.
Под зеленым деревом на Острове наковывают мамелюкам этот браслет, чтобы была у них родина. И детские дома сделал он на Острове и в Фустате. Крепких мальчиков от мамелюков забирают в эти дома, чтобы не знали они отца и матери, которые делают человека слабым.
И выпустил он из ямы под Фустатом человека, назвавшегося братом халифа правоверных, и назвал его братом халифа. И сажает он его на ковер, чтобы знали это люди страны Миср, и люди Дамаска, и люди Кордовы, и все другие люди, которые пять раз в день прижимают лицо к земле, когда молятся. Пусть в Эль-Кахире будет их бог.
И раз в году разбрасывают перед мечетями хлеб от него людям страны Миср, чтобы знали они, что он о них заботится. И не видят его никогда люди страны Миср, потому что только тени орла боятся собаки.
Это было правильно — все сделать по-старому в стране Миср, где мертвых хранят в пирамидах. И отдать их с землей мамелюкам было правильно. Руку, которая бьет, лижут собаки. Опора, нужна им в качающемся мире, потому что рабы они, и хуже смерти для них ответственность за себя. Отцом страны Миср назвали они его. И песни поют о нем, когда собирают в фартуки хлопок, и раньше имени бога кричат с минаретов его имя, и именем его называют детей. И когда умрет он, святым будет в стране Миср все, чего он касался…
Как собаки, доверчивы люди страны Миср. Айбеку с Котузом нетрудно было обмануть их, умеющих писать. Оправдание всему, что делают, ищут они, и нерешительны поэтому. И думали люди страны Миср, что Айбеку с Котузом тоже необходимо оправдание, и не видели бугров на руках у Айбека с Котузом.
Опасны, у которых бугры. Их нужно всегда менять, которым отдал он страну Миср. И раньше всего — девять первых эмиров, которые рядом. Айбек не сделал этого, и круглой головы его не осталось, чтобы показать на базаре. И Котуз пропустил время, и голова его долго катилась по стертым кирпичам перед мечетью Ибн-Тулуна. Нельзя пропускать время…
Длиннорукий Барат по его знаку убил одного за другим всех эмиров, которые были с ним в Мансуре, когда франк направил на него копье. И тех убил он, которые рубили с ним Айбека. И тех, кто в Айн-Джалуте был, когда взял его к себе на коня Барат. И многих других убил он, время которых пришло. Нельзя оставлять жизнь тем, кто был рядом…
И первым пришло время быстрого, как кошка, Шамурата, который морщил лоб, когда не ему дарил он коня или женщину. И Турфан был последним, которого задушили вчера по его знаку, после того как он забрал у него дочь. Давно отстранил от себя он Турфана. Но львы, ставшие собаками, видят неправильные сны…
И один Барат остался возле него из тех, которые были рядом. И глаза Барата сегодня утром смотрели в сторону…
Бейбарс поднял правую руку, и всадники показались на ближних и дальних холмах. Ухнули сигнальные трубы, и помчались к Эль-Кахире первые сорок Эмиров Охраны, оставляя посты. И ждали уже внизу еще сорок с напряженными луками на локтях. И еще сорок съехались плечо к плечу и конь к коню, чтобы охранять его спину…
Конь, осторожно переступая, сошел вниз. На стене, откуда брали камни, рядами шли одинаковые люди Страны Миср с одинаковыми длинными глазами. Одинаково вытянув вперед правую руку, несли они богу положенное. Это было правильно — то, что делали люди, строившие пирамиды. Султан у них был богом. И ему были пирамиды.
Бейбарс посмотрел вокруг. Гладкие каменные колонны уходили в небо. Он вспомнил, зачем поехал сюда, и удивился. Какое-то слово мешало ему утром.
Он Бейбарс и презирает слова. Прямо смотрит он и все видит. Ничего не было утром, только глаза Барата Смотрели в сторону!
Ожидание знака было в черных глазах Шамила — Эмира Охраны. И браслет его был начищен песком с серой. Шамил будет Раисом Острова, пока не придет его время. Молодой он, и руки его крепко держат кривой мамелюкский нож. И хорошо, что он Бурджи, Чужим будет он среди Речных, и не скоро найдет своих девять. И не будет он смотреть прямо, когда найдет. И придет тогда его время…
Бейбарс дал знак, и с горячей желтой мглой, красящей страну Миср в один цвет, понеслись они к Эль-Кахире…
Красное солнце легло в Реку. И красной стала желтая мгла. Желтый песок и серые камни стали красными. И красной была Река, и синие минареты Эль-Кахиры были красными от солнца. И он видел это прямо, а не так, как люди страны Миср. Кровью пророка Хусейна называли они простую вечернюю зарю.
На новых кирпичах перед мечетью Ибн-Тулуна молились они, расстелив мягкие коврики. Во дворах и на улицах молились. И на крышах домов молились, повернувшись лицом к Мекке. Он трогал рукой камень в Мекке, которому молились они, и испачкал руку…
Тяжело ухнули трубы Цитадели, заглушив муэдзинов на минаретах. Через железные ворота въехали они на стертый каменный двор. И бросив повод, коня черному рабу, пошел он с Шамилом и Эмирами Пяти в Зал Приемов.
И ждали уже там двадцать четыре бея и эмира, которым отдал он страну Миср. И Эмиры Тысячи в красных сапогах ждали. Знатные люди страны Миср ждали, которым позволил он видеть себя. И ждал тот, кого назвал он братом халифа. И склонились они, прижав руки к животам.
Прямо смотрел длиннорукий Барат, который был Раисом Острова, но утром он смотрел в сторону. И Бейбарс сделал знак черному рабу. И принес черный раб высокую золотую чашку с красным александрийским вином. Взял он у раба чашку, и передал Барату, и сощурил глаза. И Барат выпил красное вино, потому что пришло его время.
На ковер сел Бейбарс, и ждал со всеми, пока у Барата побелели губы. И побелели губы Барата, и бритая голова его ударилась о край фонтана. Тогда Бейбарс встал и вышел в сад. Все розы были красные в саду. И листья были красные. Камни на дорожке были красные. И Розовый Дом был красный, и дверь в него была открыта…
Девочка была там, где утром. Она спала, и маленькая рука ее лежала под пухлой щекой. И ног ее не увидел он, потому что скорчилась девочка от вечерне? го холода. И грудь ее была детская. Оттопыренные губы и мокрое обиженное лицо были у нее.
Красное солнце горело в высоких окнах. Стены и потолок были красные. Зеленый ковер на полу был красный. И только красная тахта была черной от вечернего солнца. И всхлипнула во сне девочка…
Куке-е!.. Словом вдруг разорвало ему горло. Горькими сразу сделались губы. И он все вспомнил…
Это высокая горькая трава пахнет так, красная от вечернего солнца. И красный песок становится чернее. А на песке лежит человек, и это его куке. И плачет мальчик, и тянет своего куке за большую руку. Только стрелу он боится трогать с черными жесткими перьями…
Чернеет песок. И все вокруг чернеет. А запах становится гуще, и такой уже горький он, что нельзя облизать сухие губы. И зеленые точки совсем близко в горькой темноте. Их все больше вокруг, и все ближе они. И он прижимается к большому холодному куке, и тепло ему, и не страшно так…
А потом опять белое солнце в белом небе. И трава белая. И только песок, на котором растет она, красный. Весь мир — этот твердый красный песок, потрескавшийся от белого солнца. И ничего больше нет. И куке лежит, примяв горькую траву. И не хочет вставать куке, потому что стрела с черными перьями прошла через его горло. А там, где вышла она, черные капли на красном песке… А когда снова краснеет трава, и начинает пахнуть, появляются откуда-то большие мохнатые ноги. Медленно ступая, идут они мимо, все идут и идут. И мерный звон стоит над черным песком. Кто-то трогает острым копьем открытые глаза куке.
— Тут мертвый кипчак! — ясно говорит чей-то голос. И похож он на голос купца Джакомо…
И отрывают его руки от холодного куке, и передают его человеку, сидящему на верблюде. И человек этот похож на Джакомо, а кожаные штаны его пахнут дорожной пылью и морем…
И дальше идут верблюды. А слезы легко текут из его глаз. И тянет он руки назад, и плачет, задыхаясь горьким воздухом:
— Ку-у-ке-е!..
Бейбарс тронул рукой лицо. Оно было мокрое. Тихо ступая, подошел он к тахте и прикрыл девочку накидкой от холода.
Потом Бейбарс пошел обратно в Зал Приемов. Беи и эмиры, которым отдал он страну Миср, пили красное александрийское вино. Из высоких золотых чашек пили они, которые берут в пирамидах, и твердые коричневые бугры были у них на руках.
Чашка Барата стояла пустая. Бейбарс сам налил eet выпил и вышел в сад. Эмиры молчали, скованные непониманием…
Так умер Бейбарс Эль-Мелик-эд-Дагер, четвертый бахритский султан, по прозвищу Абуль-Футух, побег дитель монголов и крестоносцев. С 1260 по 1277 годы от р. Хр. правил он страной Миср. И плакали люди страны Миср, и с минаретов кричали его имя раньше имени бога, и святым стало в стране Миср все, чего он касался.
И как жил он, так и умер — чтобы не знали, где его могила. В Дамаске показывают ее, и в Эль-Кахире, и в других местах…
Это случилось в год смерти Бейбарса…
Твердый красный песок был вокруг, потрескавшийся от белого солнца. И горькая белая трава. Ничего больше не было в мире…
С четырех сторон налетели монголы на маленький род Берш. Падали кипчаки, потому что с четырех сторон летели к ним легкие стрелы с жесткими черными перьями. Быстро связали монголы живых мужчин. Молодых женщин они тоже связали и положили в толстые шерстяные мешки на седлах. Длинногривых кипчакских лошадей монголы согнали в один табун. Только больных и стариков не взяли они. И маленьких детей не взяли, которых нужно долго кормить, чтобы продать. Это были дикие монголы, которые не знали Великого Хана в Каракоруме.
И высокого старика со шрамом у левого глаза не взяли монголы, который пришел утром. Старик пришел откуда-то и сел у огня крайней семьи. Ему дали поесть, и не спрашивали ничего, потому что он молчал. И старик не поднял руки, чтобы закрыть лицо, когда ударил его камчой молодой красноглазый монгол, потный от крови.
Он стоял и смотрел, как убивали монголы, как вязали они мужчин и валили на песок женщин. И молчал старик.
И когда умчались монголы, ничего не осталось у кипчаков. Совсем мало их было, старых и больных. Они засыпали красным песком мертвых и зажгли собранную в кучи сухую горькую траву емшан. И заплакали они все, и подняли руки к белому солнцу. Высокий старик поднял со всеми руки, и лицо его было мокрое.
А когда стала краснеть от вечернего солнца белая трава, и почернел красный песок, высокий старик собрал оставшихся. И они пошли за ним, ничего не спрашивая…
Он вел их к Северу, где были холодные леса, которых не любят монголы. Зеленые точки были совсем близко в горькой темноте, и они прижимались друг к другу. Тихо шли они, и только мальчик на руках у одной старухи все плакал и тянул назад руки:
— Ку-у-ке-е!..
Так слово победило человека… По-разному рассказывают об этом в Красных Песках: путают имена и страны. И русский летописец услышал только один рассказ о белой горькой траве, запаха которой не в силах забыть человек[11]. А Красные Пески большие…
Нет, он был совсем не такой… Голова — вполоборота, сжатые губы… Да, он был горд, но никогда не держал так голову. Ведь он был очень умен.
А каменная властность в очертании губ… Он знал свою власть над людьми. Но это была не та власть, от которой так презрительно и брезгливо складываются губы.
И непреклонность — полная, не признающая возражений… Разве мот быть таким поэт, который всегда мучается, сомневается? А он был настоящим поэтом. Иначе не пели бы уже двести лет его песни.
В парке играют дети. Вокруг шумит яркий Ашхабад. А юноша в вышитой рубашке, по-видимому, студент, уже добрых десять минут разглядывает памятник. В глазах — раздумье. Едва заметно пожав плечами, он отходит…
Таким был совсем другой человек. Это он держал так голову, слегка повернув ее на короткой шее. Самодовольно и пренебрежительно кривились его губы. Весь подобравшись, готовый вылезть не только из халата, а из своей шкуры, слушал его собеседник. А поэт сидел в стороне и в который уже раз приглядывался к знакомому лицу.
Как хорошо он знал и как ненавидел это гладкое лицо с сероватыми нетуркменскими глазами. Сколько раз он слышал властный голос, гулкий и сильный, как из нутра хивинского карная. Сейчас он думал над тем, откуда берутся такие люди.
Поэт заметил, что губы его кривятся, как у хозяина дома. Он невольно повторял жесты, движения людей, когда хотел понять их. Думая за другого, он порой забывал о себе.
Но с Сеид-ханом это не получалось. Он мог в точности повторить каждое его движение, но что думал этот человек, не представлял себе. И не потому, что очень уж сложным был Сеид-хан. Его желания просты и ясны для каждого, как желания любого зверя, который хочет рвать зубами живое мясо. Просто они совсем разные люди — поэт и правитель этого края.
Бот хозяин встал с подушки и выпрямился во весь свой маленький рост. У этого человека, одного имени которого боялись люди, были узкие плечи, непомерно большая голова и короткие ноги. Но держаться он старался прямо, и от этого зад его оттопыривался, как у маленькой обезьяны. У поэта мелькнула мысль, что во всем виноват низкий рост. Он не раз в жизни замечал, что люди маленького роста хотели казаться большими, страшными. От этого росли в них самолюбие, подозрительность, жестокость. В каждом встречном они видели врага, готового смеяться над их ничтожеством. Поэтому они зло мстили большим людям, старались унизить их… Но нет, все это не так просто. Сколько встречал поэт маленьких людей с большим, сердцем!
Сеид-хан, прихрамывая, прошелся по ковру, потрогал дорогую афганскую саблю, которая по перенятому у арабов обычаю висела на стене. Как каждый трусливый в душе человек, он очень любил оружие. Вот и халат на нем всегда военный. А ведь этот чело-век никогда не сидел в боевом седле. Когда-то, лет двадцать назад, при осаде Исфагана, он доставлял лошадей для разбойничьих отрядов Каджаров[12]. С тех пор он считает себя военачальником — сердаром. И хромает он не от боевой раны. Кто знает, где прошла его юность, где подобрали его Каджары, когда еще только мечтали о шахском троне…
Сеид-хан вернулся и сел на подушку. Он старался не хромать и поэтому дергался при ходьбе, как парализованный. А в народе его так и называли Хромым. Правда, здесь, в городе, при разговорах друг с другом его еще звали Яшули — глубокоуважаемый. Но какая нехорошая улыбка появлялась у людей, когда они применяли по отношению к этому человеку такое хорошее слово.
Кем стал бы Сеид-хан, если бы не нашли его Каджары? Поэт мог представить его мирабом, торговцем или просто погонщиком верблюдов. И был бы он таким, как все мирабы, купцы или погонщики с их обычными человеческими слабостями. Может быть, труд поднял бы со дна его души и доброту и жалость к людям. Страшная власть над людьми, над их жизнью и смертью, детьми и имуществом сделала этого человека таким, каким стал Сеид-хан. И как быстро начинают верить ничтожные, злые люди, что они родились повелевать.
Гость Сеид-хана снова заговорил о своих делах, заглядывая, как большая голодная собака, в самые его глаза. Это был здоровый, сильный человек с красивым мужественным лицом. Когда на таких лицах видишь угодливость и раболепие, противно становится жить.
Там, в приморских аулах, которыми правил Мамед-сердар, много было людей, отравленных дьяволом — власти. В глаза они льстили ему, но что ни день посылали доносчиков к Сеид-хану и самому шаху. Они съедали его заживо, как жадные гиены. Съедали точно так, как он сам съел своего предшественника. От Сеид-хана зависело, сколько еще времени ему быть правителем. Глядя по-собачьи в глаза Сеид-хана, Мамед-сердар старался угадать его решение.
Подходили новые люди. Одним Сеид-хан собственноручно бросал бархатные подушки, других приглашал сесть простым кивком головы.
Поэт хорошо знал всех их. Вот по правую руку Сеид-хана тяжело опустился на подушку Какабай-ага — гора разбухшего мяса. Это давнишний друг и, кажется, родственник Сеид-хана. За спиной его неслышно присел тощий Мухамед Порсы, его верный помощник. Время от времени он что-то шептал хозяину, и тот жмурился. Этого хитрого шакала ненавидели и боялись больше самого Какабая — правителя города и окрестных аулов. Все знали, что Мухамед, как хочет, вертит своим заплывшим от обжорства ленивым хозяином.
Слева от Сеид-хана сидел Дурды-хан, свирепый властитель горного края. Маленький, злой, он чем-то был похож на Сеид-хана.
Уверенный в себе, прямо и важно сидел на подушках чернобородый, узкоскулый Ходжамурад-ага. Сам Сеид-хан почтительно передавал ему пиалу с чаем. Небольшой род Ходжамурад не платил никаких налогов, не выставлял даже всадников для шахских набегов. Сам пророк Мухамед считался его основателем. И люди Ходжамурад во время кровавых войн ездили в Хиву, Бухару и Иран. Никто не смел поднять на них руку. Это был род святых ишанов и купцов.
Но поэт знал, что святой. Ходжамурад-ага еще в молодости утопил в Атреке двоюродного брата, стоявшего на его пути к власти. А совсем недавно era поймали с чужой женой, и он откупился от мести жизнью невинного человека. Шепотом говорили об этом друг другу в городе.
В ряд сидели по степени своей власти над живыми людьми другие сердары и правители: Ходжагельды-хан, Коушут-ага, Сапарли-хан… Каждый из них готов был разорвать Сеид-хана, чтобы занять его место на бархатной подушке. Но все они сидели тихо, глядя ему в рот.
Тугие толстые животы, блестящие от терьяка глаза, дрожащие руки. В одно страшное оскаленное лицо сливались они в глазах поэта. О, как бы он рассказал о них в своих песнях! Как с разных сторон показал бы их людям! У поэта сжались кулаки и загорелись глаза…
Но вот плечи его снова согнулись, кулаки постепенно разжались. Пришедшие на ум слова сразу как-то потускнели и потеряли свое значение. Глаза его стали обычными, как у всех, сидящих на огромном гокленском ковре в доме Сеид-хана. Сейчас поэт уже не был тем глупцом, которому так много доставалось в молодости. Долгие годы гонений и скитаний сделали его мудрым. Что ж, таков мир, где сильный гнетет слабого. Человек рождается для страданий. Так было и будет. Как он не мог понять такой простой мудрости жизни! Ведь многие его друзья поняли это уже в двадцать лет, другие к тридцати, а ему…
Ему скоро пятьдесят. И песни поэта давно полны тем, за что через много лет умные осторожные люди назовут его творчество «противоречивым».
Поэт снова обвел взглядом сидящих. Сейчас они уже не казались ему такими плохими. Видно, они лучше него понимают смысл жизни. Где-то в глубине души. поэту было приятно, что его пригласили на совет правителей. Он быстро отогнал от себя эту мысль и с достоинством выпрямился. Тонкие губы наблюдавшего за ним Мухамеда скривились в нехорошей усмешке…
Хивинский хан обрушил свой гнев на йомудов. Так было всегда, когда они за воду не платили кровью. Йомуды снова не дали всадников для большой ханской войны на Севере. Тогда хан закрыл каналы. Йомуды открыли воду силой, и хан наказал их. Все хивинское войско прошло по их землям, и сейчас живые бегут сюда. По дороге хивинцы напали и на балканских теке. Хан сказал, чтобы между Бешеной рекой — Джейхуном и землями шаха не осталось ничего живого.
Это рассказывал Дурды-хан, и голос его был спокойным. Он понимал хана Хивы.
Как принять беглецов? Голодные и жадные, они ничего не принесут с собой. И, пройдя Черные Пески, остановятся ли хивинские всадники на виду у Хорасана?
Каждый говорил, наклонив голову к Сеид-хану… Пусть идут на Мангышлак. Пропустить, пусть идут в земли курдов. А хан Хивы не посмеет тронуть людей, которые служат льву Ирана. Молчал лишь Дурды-хан. Поэт слышал, что в горах уже тайно перехвачены две сотни йомудских кибиток. Снова на невольничьих рынках Измира и Дамаска появятся бритые туркменские головы.
Жизнь темная, жуткая, и не видно в ней просвета. Аллах проклял эту землю. И поэту можно петь лишь о воле рока. Нечего волновать людей несбыточными мечтами. Все на свете преходяще. Рабом или шахом родится человек — его ждет могила. Она ждет и поэта. Все чаще думал он теперь о смерти, и губы его шептали красивые и безнадежные слова.
Такие слова из века в век повторяли здешние поэты. А когда им становилось невыносимо тяжело, они начинали петь о радости минуты, о счастье быть с любимой, пить запретное вино и погружаться в мрак пьяного небытия…
Сеид-хан по установившемуся обычаю выслушал всех. Потом принял решение. Да, пусть идут куда хотят. Не пускать йомудов в гокленские селения под страхом смерти и не давать им ни воды, ни лошадей. Объявить об этом во всех аулах. Пусть видит хан Хивы, что нет у нас с ними ничего общего.
Сеид-хан не успел закончить, как его перебили.
— О мудрый повелитель! — вскричал Караджа-шахир.
Поэт, уйдя в свои думы, не заметил его прихода. Круглый, гладкий, с жирным холеным лицом и черными глазами, Караджа-шахир был похож на бойкого преуспевающего купца из Тавриза. Он занимался самой постыдной торговлей — торговлей словом. Поэт помнил его еще красивым мальчиком, который умел петь хорошие песни. Но Караджа-шахир еще в пятнадцать лет понял мудрость жизни, которую до седых волос в бороде не мог понять он. Сейчас у Караджа-шахира три дома в городе и добрых пять или шесть тысяч овец в горах. Правда, он совсем разучился владеть словом. Но зачем это ему: за кусок хлеба и крышу над головой сочиняют для него хорошие песни другие люди. И на советы правителей и вождей родов его зовут уже много лет. А поэта, чье слово знают в Хиве и в Багдаде, позвали только сейчас.
Почему же они наконец позвали его? Нет, неправда, он ведь, как и раньше, пишет прекрасные стихи. Но писать почему-то стало труднее, он долго не может найти слово, злится на себя, на всех. Все чаще он уже не ищет этого слова, а пишет обычное.
Может быть, это старость. Но не такой уж он старый. Или… мешает, что он понял наконец простую мудрость жизни? Рано или поздно ее начинают понимать все, даже поэты… Почему же его стал звать Сеид-хан на свои советы?!
Ели плов из розового ханского риса. Потом слушали песни Караджа-шахира. В них было много одинаковых женщин с тугими толстыми ногами, розовым телом и длинными змеями-косами. Пел он, смачно причмокивая, как будто расхваливал этих женщин для продажи. У старого Хошгельды-хана изо рта капали слюни.
Сеид-хан на прощание милостиво пошутил с поэтом. И поэту снова стало приятно…
Он шел к своему дому и думал об этом. Да, ему стало приятно. Как все же слаб человек!
На улицах было людно. Город готовился к завтрашнему базару: ехали груженые арбы, гнали скот. У городского водоема дорогу поэту пересекла Красивая армянка с кувшином на голове. Он посмотрел ей вслед и вздохнул. Раньше, видя красивую женщину, он расправлял плечи и ловил ее взгляд. Ему нравилась жизнь. Он считал, что аллах поступил мудро, создав ее такой. Теперь при виде женщины он как-то сразу ощущал грузность своего тела, седину бороды и стыдился самого себя. В молодости он привык к быстрым женским взглядам, внезапно вспыхивающему румянцу на их лицах, ответным улыбкам…
Пройдя вверх по улице, поэт остановился передохнуть. Тяжело поднималась и опускалась грудь, сжималось и ныло сердце. Уже два или три года чувствовал он эту тупую боль в груди.
Жил он на окраине, в ауле, где всегда селились туркмены. Узкие, пыльные улицы города не нравились им. Там жили тюркские, иранские, армянские купцы, сборщики пошлин, писцы, менялы. Лишь совсем обедневшие или изгнанные из своих родов туркмены шли в город. Сдавленные высокими дувалами, оглушенные непривычным шумом и суетой, они быстро чахли, начинали кашлять кровью и умирали, тоскуя по тишине песков.
Зато здесь, на окраине, им было легче. Отсюда видны были голые красные горы, а через ущелья ветер приносил родные запахи емшана, горькой колючки и раскаленного песка. Да и дома здесь строились дальше друг от друга. Они были сделаны из вязкой каменной глины, с узкими щелями для света. Но возле каждого дома стояла крытая шерстью легкая кибитка, Огромные желтые собаки с квадратными мордами стерегли покой семьи.
Каждую осень кибитки разбирали, грузили на верблюдов и уходили на север, в Черные Пески. Оставались лишь самые бедные, в роду, кому не нужно было заботиться об овцах и верблюдах. Они уже навеки связали Себя с землей и копались в ней, как черные жуки.
Таким был сосед поэта — Сахатдурды. Он и сейчас работал возле своего дома. Поэт остановился и долго смотрел на земледельца. Стоя по колено в воде, тот выбрасывал лопатой мокрую серую землю, перекрывая в нужных местах арык… Это был совсем другой мир, ничем не похожий на мир Сеид-хана. Сахатдурды нисколько не интересовало, кто будет правителем города: Какабай-ага или Сапарли-хан, который хочет занять его место. Он знал только, что, когда едет правитель, лучше убираться с дороги.
Но при этом он родственно связан с Ходжамурадом-ага. Ведь Сахатдурды тоже принадлежит к этому святому роду. Но он не купец и не ишан. У него нет даже лошади. Когда надо защищать интересы рода, ему дают коня богатые родственники. Но скоро сосед выбьется из беды. Сам Ходжамурад-ага берет его дочь в жены.
А вот и девочка. Ловкими движениями выгребает рна горячую золу из тамдыра. Как красивы и быстры ее движения! Поэт и не заметил, как выросла дочь соседа. Она повернулась и глянула в его сторону такими глубокими черными глазами, что страшно смотреть в Них. И какая-то неженская смелость в ее взгляде. Нет, не у газели такие глаза. У газели они красивые, но пугливые и бездумные.
Уже много лет самых красивых женщин забирает себе род Ходжамурад. И никогда еще ни одна женщина не ушла из этого святого рода.
Девушка прошла к дому, и он заметил на шее у нее кольцо из серебряной проволоки. Значит, она уже обручена. Никто, кроме Ходжамурада-ага, не станет теперь ее мужем…
Дома он сел за работу. Тонким подпилком резал он ^Темноватый серебряный диск. Гульяка — нагрудное украшение женщины — была почти готова. Причудливые разводы и узоры расходились от середины круга. Оставалось вытравить отверстие и вставить прозрачные багряные камушки, которые привозят купцы с берегов Кульзума — Красного моря.
Он был хорошим мастером по серебру, но не любил свою работу. Она требовала усидчивости и терпения, а он с детских лет был нетерпеливым. Но за песни и-стихи, которые знали все, не платил никто. Один убыток приносили они поэту. Он был ученым муллой, познавшим свет духовной науки в знаменитом медресе Ширгази. Только молитвы о браке люди почему-то старались заказывать муллам, не сочинявшим стихов. Их молитвы казались вернее.
Немного поработав, поэт отложил гульяку в сторону и взялся за ножны от боевой сабли. Сверху донизу были они изрезаны чудесными узорами, перевитыми тонкими замысловатыми линиями. Они чем-то напоминали его стихи: такие же плавные, выразительные, полные глубокой внутренней силы. На стыках узоров сверкали дорогие камни, но не красные, а черные и синие. Это были ножны от его сабли, которая переходила из рода в род, пока не пришла к нему. Зачем ему сабля и ножны? Он вспомнил родовую заповедь. В бою эта священная сабля может стать на локоть длиннее, чтобы нанести последний удар врагу истинной веры. Кому он передаст ее, если в доме его не слышно детского крика?
Но это была работа для души. Очень уж не любил, поэт работать на заказ. Поэтому он отложил в сторону гульяку и принялся вырезать узор на ножнах.
Равномерно и тихо двигался по послушному металлу подпилок. Мысли постепенно отвлекались от всего, что его мучило.
Наступил час вечерней молитвы. Он долго бездумно стоял и не мог сосредоточиться. Губы его шептали принятое обращение к аллаху, а мыслей не было. Снова тяжело ныло сердце.
Ночью он лежал с открытыми глазами и смотрел в откинутую дверь кибитки на небо. Как сложен мир, который казался ему раньше таким простым. И что такое мир? Он изменчив, как бегущая вода. Каждый видит его по-разному. У его соседа Сахатдурды один мир, у него самого — другой, у Сеид-хана — третий. Какой же из них настоящий, созданный аллахом? Он знал, что богохульствует, гнал от себя грешные мысли, но они приходили снова и не давали ему спать.
Никогда еще не чувствовал он себя таким слабым, жалким и беспомощным. Не было просвета в этой жизни. Волей аллаха послана она как испытание людям, и ей нужно покоряться.
На следующий день к нему в гости пришел Мухамед Порсы, помощник правителя города. Он ел мясо, аккуратно поддерживая его куском лепешки, и умно расхваливал поэта…
Они не любили друг друга. Мухамед сам когда-то пробовал стать шахиром. И как всякий неудачник, он жестоко ненавидел людей, которым дал аллах высокое искусство владеть словом. Ничего нет страшнее и мучительнее этой ненависти. Как змея, сосет она. и гложет сердце завистника, и нет ей утоления. А поэт просто не любил бездарных людей.
Сколько подлостей делал ему этот тощий желтолицый человек! Но вот сейчас он хвалил поэта, и тому это нравилось. Не таким уж ничтожным начинал казаться ему Мухамед. Поэт снова подумал о слабости человека.
Зачем все же пришел к нему этот хитрый Порсы? Прошло то счастливое время, когда поэт без разбора верил людям.
Мухамед издалека подошел к делу. Он долго говорил о мудрости Сеид-хана, о его благородстве. Имея дар, он обязательно прославил бы его в стихах. Сеид-хан, конечно, оценил бы это. Он простил бы даже песни, приписываемые поэту. У кого не бывает заблуждений в молодости! Кстати, скоро Сеид-хан устраивает большой той. Если бы спели там хорошую песню, хозяин остался бы доволен.
Поэт вежливо поблагодарил гостя за совет. О, он понимал этого человека! Как хотелось ему, чтобы поэт при всех показал, что он ничем не лучше его самого!
И опять после ухода гостя тяжелой волной навалилась грусть. Не та прозрачная грусть, от которой сладко ноет сердце, а мутная, безысходная… Что же, Мухамед умнее его. Так же, как Караджа-шахир, он раньше И глубже понял смысл жизни. Не имеющий никаких достоинств, этот человек лучше устроил свою судьбу, чем он, владеющий высоким даром аллаха. И что такое ум? Самым умным человеком в этих краях считался когда-то его отец. Но поэт хорошо помнит шемахин-ского торговца Мустафу, который каждый раз обманывал отца в цене и локтях при покупке тканей. Кто же из них был умнее — невежественный Мустафа или его отец, постигший- глубины науки ислама и обучавший других? Мустафа лишь усмехался про себя. Отца поэта, конечно, он твердо считал самым большим дураком в городе.
Но что же делать? Как он сможет написать что-нибудь доброе в честь Сеид-хана? Поэту сразу ярко представилось: он идет по улице, и люди смотрят ему в глаза. Горячей волной прилила кровь к лицу. И тут же увидел другие глаза: Какабая-ага, Сапарли-хана, Мухамеда. Какое в них тайное самодовольное торжество! А какие разговоры пойдут по аулам — ведь той будет большим.
Нет, не напишет он! Пусть не думают, что у благородного волка выпали зубы! У него снова сжались кулаки. Он вскочил на ноги и заходил по мягкой кошме» В голове лихорадочно рождались гневные, едкие слова. Но поэт обманывал себя. В глубине души он уже знал, что напишет стихи к празднику Сеид-хана. Он знал это, как только заговорил Мухамед. Он стал ходить медленнее, остановился, постоял немного и сел.
Ночью он опять лежал с открытыми глазами и уже прямо думал о том, как писать. Не будет он, конечно, славить хана, валяясь в прахе у ног его, как Караджа-шахир. Просто он опишет охоту, умение хана терпеливо ждать в засаде хищного зверя, твердость его руки. Это не будет ложью: говорят, Сеид-хан — хороший охотник…
Утром он выпил чаю, съел лепешку с виноградом и сел писать. Два раза откладывал он жесткий свиток и снова возвращался к нему. Потом дело пошло лучше. Он увлекся, как увлекался иногда обычной резьбой по серебру. Ровные красивые слова текли из-под белого пера и сами вели его. Так раньше не было. Он писал и одновременно как бы со стороны наблюдал за собой, за своими мыслями, ощущениями…
Все это было не так трудно, как казалось. Он перечитывал, и ему даже нравилось написанное. Промелькнула мысль: пускай Караджа-шахир попробует так написать.
Писал он весь следующий день. И увлекался все больше, не переставая холодно наблюдать за собой. Из всего написанного могла родиться мысль, что человек, умело и храбро убивающий зверя, такой же уверенной и мудрой рукой правит людьми. Он заколебался — развивать ли дальше эту мысль? Но скоро утешился; услышав его стихи, Сеид-хан сам захочет быть хорошим и добрым. Но все же поэт решил, что не прочитает хану последние стихи.
Это случилось внезапно, как удар грома в горах. Был праздничный солнечный день. Спокойным, размеренным шагом шел поэт к дому Сеид-хана. В руках его был тугой свиток со стихами. А другой, поменьше, в котором славился хан — правитель людей, он спрятал под халатом. Но достать его можно было сразу.
И вдруг наступила тишина. Такая тишина, что перестало биться сердце. Поэт медленно повернулся и увидел их… Они ехали посередине улицы, ряд за рядом. Осторожно опускались в мягкую дорожную пыль конские копыта. И на каждой лошади, по одному и по двое, сидели мальчики без рук.
Это было до того противоестественно, что крик замер в горле. А они все ехали, безмолвные йомудские мальчики. Там, где у всех запястья, у них краснели клочья ваты. Всадники хана Хивы обрубили им руки, чтобы никогда не смогли они держать кривые сабли.
Сколько их было: десять или сто?.. Кто мог пересчитать их! Ему казалось, что всем детям на земле отрубили руки, и они едут сейчас перед ним по этой пыльной улице нескончаемыми рядами… Как всегда, высоко несли свои головы измученные до смерти благородные кони. А дети сидели на них тихо, с сухими, широко открытыми глазами…
Вел их высокий, совсем юный текинец. Он тихо ехал впереди на черном ахалском коне. Красный полосатый халат его сверху донизу вспороли страшные сабельные удары. Он весь был залит кровью, своей и чужой. В крови было лицо, и даже белый высокий тельпек был в красных пятнах. Но ехал он ровно и спокойно. Только горели черные глаза.
Один из всего рода отбился он от хивинских всадников. На старом заброшенном колодце нашел умирающих детей, перевязал их раны и повел за собой. По дороге к ним пристало несколько уцелевших от хивинцев човдурских и текинских семей. Днем они лежали в горячей пыли барханов. Когда становилось темно, текинец по очереди усаживал мальчиков на коней. Ночь за ночью в призрачном свете луны двигались через Черные Пески скорбные молчаливые тени. И сейчас они пришли к людям…
Молча стояли люди вдоль дороги. И ни одна рука не притронулась к сердцу, чтобы произнести слова приглашения. Они знали, что значит нарушить приказ наместника Каджаров.
Вот дрогнул и зашатался конь, на котором сидел безрукий мальчик. Другие лошади остановились. Они беспокойно поводили ушами, не понимая, что происходит. Лошади не помнили случая, чтобы после тяжелой дороги в песках их не поили и не кормили в зеленых селениях. Лишь безрукие дети ничему не удивлялись и напряженно смотрели куда-то вдаль.
Как будто легкий ветер прошел по толпе. Сотни твердых мужских рук, не спросясь разума, потянулись к падающему калеке-ребенку. Но тут же рванулись обратно: каждый вспомнил, что рядом, за спиной, стоят свои дети. Прямо перед людьми горячили свежих, сытых коней Сеид-хан и его гости. С праздничного тоя прискакали они сюда, прослышав об этих мальчиках. В высоких бархатных седлах сидели маленький Дурды-хан, налитый тяжелой кровью огромный Какабай, синегубый старый Хошгельды-хан…
Лошади постояли и медленно тронулись с места. В душной тишине едва слышно захлопали мягкие удары копыт по теплой пыли. Падающая лошадь последними отчаянными усилиями пыталась оторвать колени от земли. Она билась на пыльной дороге, и в кротких безумных глазах ее стояли слезы.
И вдруг прямо через дорогу прошел человек. Он подошел к лошади и снял с нее больного ребенка. Потом., не обращая внимания на Сеид-хана, повернулся и посмотрел на людей. И люди сразу бросились к детям. По двое, по трое они уводили их в разные стороны. Живое, яркое солнце светило над землей!..
Сеид-хан молчал и только, сощурившись, смотрел на поэта. А поэт просто забыл про него. На руках у поэта, запрокинув голову, лежал больной ребенок. И что по сравнению с этим безруким мальчиком все остальное в мире!
Сеид-хан и его гости, не зная, что делать, не трогались с места. Лишь Дурды-хан не спускал с поэта глаз. Но он не смел ничего сделать. Когда последнего безрукого ребенка увели с дороги, Дурды-хан начал яростно хлестать камчой собственного коня. Он рвал страшными ударами гладкую лошадиную спину и не отпускал поводья. Обезумевший конь храпел и крутился на одном месте. Клочья кожи и кровь падали в мягкую пыль. Белая пена закипала на лошадиной морде.
Мальчик тихо плакал и метался в тяжелом сне. Но какой сон мог присниться ему страшнее жизни? Поэт не помнил, сколько времени сидел он так и молча смотрел на спящего ребенка. Неслышной тенью входила и выходила его жена. Женщина с помутившимся разумом, она досталась ему после смерти старшего брата. Когда его любимую, его Менгли, отдали другому, он не представлял себе, что может быть на земле большее горе. Сколько жгучих стихов написал он об этом страшном горе! Но разве мог он себе представить тогда настоящее человеческое горе? То, что явилось сейчас к нему в дом с безруким йомудским мальчиком?
После многих лет скитаний он снова встретил Менгли. В груди шевельнулось что-то, заныло сладкой болью. Но не эта самая обычная женщина с узким лбом и широкими скулами была тому причиной. Просто он вспомнил молодость. А потом он каждый день встречал Менгли, и в груди его было пусто. Где-то в юности затерялась стройная темноглазая гокленка, единственная на свете…
А вот это горе не пройдет даже с его жизнью. Мальчик плакал и водил во сне руками. Ему казалось, что он хватает ими что-то.
Комок подкатил к самому горлу поэта. Он поднес руку к глазам и увидел, что они влажные. Но на этот раз поэт не вскочил с места и не сжал кулаки. Он медленно придвинул светильник и взял перо. Глухая ночь была вокруг. Прямо перед ним горел и метался на одеяле больной ребенок. А он писал, и, казалось, само его сердце исходило словами. И он понял, что никогда еще не был откровеннее с аллахом.
Слезы и кровь текут по земле. И Фраги плачет с вами, люди. Это слезы Фраги и кровь Фраги. Потому что он — человек…
Он сам не заметил, откуда пришло это слово: Фраги — Разлученный со счастьем. Но никаким другим не назовет он себя отныне. Ведь рядом был безрукий мальчик.
И Фраги не только плакал. В раскаленных словах обнажал он ужас жизни… Поэт не мог с ним мириться…
Повеял утренний ветер. Ребенок успокоился и дышал ровнее. Откинув руку с пером, Фраги смотрел на пробуждающийся мир.
Что-то твердое давно уже давило ему в бок. Он сунул руку под халат и вытащил свиток со стихами в честь Сеид-хана. Какими маленькими и ничтожными показались ему сейчас мысли и сомнения, мучившие его в последние дни! Да, высокий дар аллаха для человека одновременно и наказание. Как бы низко ни хотел он согнуть голову, талант выдаст его. Дар аллаха сильнее слабого человека. В этом проклятие таланта… И в чистое утро, сидя на простой белой кошме возле безрукого ребенка, Фраги всей душой возблагодарил аллаха за это его наказание.
Дрожа и давясь, ел мальчик теплую лепешку из его рук. Он далеко вытягивал тонкую шею и старался откусить побольше. За дверью послышался стук копыт. Зарычала собака. Мальчик сжался. Фраги вышел и увидел молодого текинца. Он почему-то был уверен, что текинец придет к нему, и не удивился.
Сейчас, когда джигит обмыл свои раны, он казался совсем юным, почти мальчиком. Но он был громадного роста, могучий и статный. В спокойных глазах его чувствовались сила и решимость. Это был мужчина, настоящий юный батыр. Фраги протянул ему руку и пригласил в дом.
Они почти не говорили друг с другом в эту первую их встречу. Текинец сказал, что будет пока жить у одного знакомого их семьи. Молча пили чай. Потом Фраги взял свиток и начал читать то, что написал этой ночью. Только ему, юному батыру, и мог бы он сейчас читать свои стихи. Гость никак не выражал своего отношения к ним. Но Фраги верил его спокойным глазам. Люди с такими глазами понимают поэзию…
Когда гость уходил, мальчик вдруг всхлипнул и прижался головой к его халату. И то, что сейчас увидел Фраги в глазах молодого текинца, огромной радостью отозвалось в сердце. Значит, есть на земле большие, сильные люди, которые могут любить и жалеть!.. А ведь он уже перестал верить в людей.
А когда они вышли во двор, случилось то, что каждый миг случается на земле. Молодой джигит и дочь его соседа Сахатдурды увидели друг друга. Фраги почувствовал это сразу. Лишь на одно мгновение встретились они глазами: юный батыр и девушка. Но могучая таинственная сила сразу связала их. Разве не самим аллахом была предуготована их встреча!
Девушка только на мгновение взглянула на джигита и сразу же быстро отвернулась. Она продолжала ломать сухие ветки саксаула, но движения, поворот плеч, вся она стали совсем другими. В спокойных до сих пор глазах текинца застыло удивление. Даже рот был по-мальчишески приоткрыт. Как всякая женщина, она была мудрее его и поняла все сразу. А он еще ничего не понял…
Текинец сел на коня и еще растерянно оглянулся. А она посмотрела на него лишь тогда, когда он поскакал по пыльной дороге…
Ему вдруг до боли в груди захотелось увидеть Менгли. Она вспомнилась ему такой, какой была в их первую встречу. Неужели этот больной ребенок разбудил дремавшую в нем жизнь?! Все сегодня было не так, как в последние годы.
Мальчик снова заснул. Фраги погладил его по голове и вышел. Он не знал точно, куда и зачем идет. Но мысль рисовала глухой темный дувал, узкую калитку, дом, где живет она уже много лет.
Люди и раньше почтительно здоровались с поэтом. Но сегодня Фраги, оторвавшись от своих дум, увидел в глазах людей что-то необычное, давно забытое. Какое-то особенное уважение было в их приветствиях. Что же случилось? Или все просто кажется ему не таким, как всегда? И вдруг он все вспомнил: падающего ребенка, сощуренные глаза Сеид-хана, пену на губах Дурды-хана… До сих пор он не думал о том, что сделал.
Несколько раз проходил он мимо калитки в дувале. Никто оттуда не выходил. Обругав самого себя, Фраги решительно повернулся и пошел домой.
Идя через город, он встретил Мухамеда Порсы. Тот сделал вид, что не заметил поэта. Лишь по тонким губам его скользнула улыбка. Так, наверно, улыбались бы змеи, если бы могли.
Святой Ходжамурад-ага стоял возле лавки, где продавались женские украшения. Он ответил на слова привета, но тут же холодно отвернулся. Это был совсем плохой знак. Ходжамурад-ага считал для себя обязательным вежливо улыбнуться каждому человеку.
Да, теперь его не оставят в покое. Они не посмотрят на то, что он мулла. Но Фраги почему-то совсем не боялся сейчас гонений.
Когда он переходил мост над мутной речкой, сзади послышался лошадиный храп. Конь прижал его к перилам. Он должен был ухватиться за них, чтобы не упасть в воду. Прямо над собой он увидел бешеные глаза Дурды-хана. Маленький хан выругался и, чуть не задев его гибкой камчой, ускакал.
И тут Фраги испугался. Холодным, потом залило спину. Но испугался не за себя. Ему вспомнились молодой текинец и девушка. Он вдруг ясно увидел ужас их положения. Гокленка и текинец, да еще из презренного рода бывших рабов. А она из самого рода Ходжамурад. И обручена! Ни на миг не появилась мысль у Фраги, что они могут забыть друг друга. Ведь он был поэт…
Текинец пришел на следующий день. Так же молча слушал он поэта.
И поэт забыл в эти дни обо всем на свете. Мальчик и стихи, которые он писал ночами, сидя возле него, были жизнью Фраги. Ребенок кричал по ночам.
Каждый вечер читал Фраги свои стихи юному батыру…
Вот лежат они, Черные Пески. Открытые всем ветрам, перемешанные с горькой солью, опаленные неистовым солнцем, как проклятие аллаха посланы они людям.
Самый несчастный народ на свете живет в этих песках. Рвут друг друга на части коварная Хива, хитрая Бухара и свирепый Иран. А самые страшные раны остаются на теле этого народа. За право пить воду его всадники идут впереди хивинских, бухарских и шахских отрядов. Чтобы не умереть от жажды, брат убивает брата. Текинцы, йомуды, гоклены, салоры на одном родном языке проклинают друг друга. И на том же языке плачут по мертвым сыновьям туркменские матери.
Не от ханов ждать спасения. Потерявшие облик человеческий, жадные и похотливые, они продадут отца за один милостивый кивок шаха или эмира. Слава тому батыру, который поднимет меч объединения!
Втянув голову в худенькие плечи, слушал стихи безрукий мальчик. Фраги увидел, что губы его повторяют слова. И в один из вечеров, когда они сидели так втроем, Фраги взял дутар, и мальчик тихо запел его песню.
Горло сжалось у обоих мужчин. Чистый, слабый голос ребенка пел горькие слова поэта. Казалось, сама эта бедная, измученная земля, такая неприветливая и родная, плачет в песне безрукого мальчика.
Но вот голос его стал крепнуть. В нем слышались железо и ярость мужественных стихов Фраги. И сабли сами вырывались из ножен, от грозного топота коней сотрясались Черные Пески, мщение и смерть настигали врагов!
А жизнь шла путями, намеченными аллахом; Ночью, выйдя к арыку, Фраги увидел две тени.
Маленькая яркая луна лила свой чистый свет. В белой таинственной мгле лежала спокойная земля. Бесшумно переливалась вода в арыке. Для чего-то прекрасного создал аллах эту лунную тревожную тишину.
Не таясь, в тени дерева, стояли и смотрели друг на друга текинец и девушка. Поэт знал, что они пришли сюда, не договариваясь. Ни одного слова в жизни не сказали еще они. Просто им нельзя было не встретиться.
Так и стояли они молча, боясь бога и всем своим существом благодаря его за дарованную жизнь. Какая молитва аллаху сильнее той, которую излучали их глаза?.. Было так тихо на земле, что он ясно слышал, как бьются их сердца. А может быть, это билось собственное сердце Фраги…
Кто имеет право мешать им? Поэт повернулся и медленно пошел к дому…
А днем он снова ходил у глухого дувала, и тревожной болью отдавался в сердце каждый стук калитки.
Фраги совсем забросил свое узорное серебро и только писал. И мальчик повторял во сне певучие слова.
В городе знакомые прятали глаза. А если останавливались для разговора, испуганно озирались по сторонам. Лишь простые люди окраины заходили сейчас в его дом.
Он снова пошел к арыку. Сидя на покатом берегу, текинец держал руки девушки в своих и говорил прекрасные, волнующие слова. Сердце поэта дрогнуло. Эти слова шептал он своей Менгли. Юноша не знал, чьи это стихи. Все влюбленные уже много лет считали их своими.
Сейчас луну закрывали синие тучи. Когда она на миг показалась, девушка подняла кверху глаза. В лунном свете блеснула вокруг ее смуглой шеи тонкая белая полоса. Это было кольцо обручения…
Спать он не мог. Со своей вечной Менгли, с самой юностью виделся Фраги в эту ночь там, у арыка. Он снова переживал горечь разлуки, безумно ревновал ее к другому, сильному и богатому. Рыдания душили ему горло, как и тогда, перед вынужденной поездкой в Хиву. Лихорадочно вспоминая, повторял он забытые строки.
Нет, что-то не так сделали люди. Не рукою аллаха были написаны слова корана о женщине. Любовь, мир, жалость —.все это олицетворено в ней богом. И пока будет она молчать в присутствии мужчины, не будет в мире добра и справедливости.
В этот раз он встретил Менгли. Она спокойно смотрела на него: обыкновенная, измученная заботами сорокалетняя женщина. Нос, рот с закушенным платком молчания, тяжелый борык на голове — все такое же, как у тысяч других.
Но что это? Увидев его глаза, юные глаза Фраги, она вздрогнула. Рука ее прижалась к сердцу. Знакомые припухлые губы выпустили платок. Широко открылись и чудесно заблестели большие глаза. Перед ним стояла его Менгли! Ничего, что возле дорогих глаз морщины, что щеки не горят молодым румянцем, что волосы стали серыми. Это была она. Они стояли и смотрели друг на друга, как двадцать пять лет назад. Потом, не сказав ничего, разошлись. Слова им были ни к чему.
Время бежало незаметно, как в юности. Фраги знал, что черные тучи сходятся над его головой, но не хотел думать об этом. Что для мира его маленькая судьба!
Он писал, читал написанное, слушал, как наливается оно живой болью и слезами в голосе маленького безрукого певца. Ему казалось, что они вечно знали друг друга: поэт, мальчик и батыр. Мальчик как-то вытянулся за эти дни, печать глубокого страдания сделала его старше. А батыр, большой и сильный, был спокоен. Но кто лучше Фраги знал, что скрывается под этим спокойствием!
Выходя к арыку, он не видел их в лунном сиянии. Они уходили в тень дерева. Так и должно было быть…
В последний раз Фраги показалось, что не один он наблюдает за влюбленными. Когда он шел обратно, от куотов с этой стороны арыка метнулась чья-то тень. Люди снова вмешивались в дела бога…
Впервые юный батыр опустил глаза. Уши его горели, и он не знал, куда деть свои руки: большие, железные руки, воина. Но вот он посмотрел прямо в глаза поэта и попросил выслушать его просьбу. Фраги знаком остановил его и молча кивнул головой.
Долго сидел он так, глядя в огонь светильника, а текинец, сдерживая дыхание, ждал. Наконец Фраги спросил, есть ли у него поручитель. Юноша открыл рот. Откуда этот человек знал, о чем он будет просить его? Наверно, он святой. Но Фраги был только поэтом…
У текинца был поручитель, лихой човдур, приставший к нему в пустыне после хивинского разгрома. Но где найти поручительницу краденой невесты? Какая женщина решится на это?! Фраги молчал и смотрел и огонь светильника. Он знал такую женщину.
Они сидели перед ним на праздничном ковре, смущенно отвернувшись друг от друга. Рядом с юным текинцем присел човдур, рослый мужчина со смелыми глазами. А со стороны девушки сидела Менгли. Не колеблясь, пришла она по зову поэта.
Фраги надел свой самый лучший зеленый халат. На голове его была ровно закручена снежно-белая чалма. С серьезной торжественностью задавал он положенные вопросы. Кто этот юный джигит? Кто был его отец? Кто был дед? Из какого он рода, и не было ли в этом роду недостойных? Не совершал ли сам он чего-либо не достойного мужчины?
Отвечал свидетель-поручитель. Он не скрыл ничего. Дед текинца был рабом. И до седьмого колена в его роду не было свободных. Сам же он достоин называться мужчиной. Фраги поднял руку и сказал, что труд раба так же угоден богу, как и труд свободного.
Потом отвечала Менгли. Да, отец, и дед, и прадед этой девушки из святого рода Ходжамурад. К самому пророку уходят его корни. Но девушка сорвала со своей шеи кольцо обручения… Фраги увидел, что тонкая серебряная проволока оставила на шее девушки розоватую полоску. Он сказал, что так было угодно аллаху.
Три раза обращался он по очереди к ней и к нему. Хотят ли они жить вместе по всем законам, установленным богом. И все три раза, как и следовало по закону, за них отвечали поручители. Тогда Фраги соединил их мизинцы и обратился к аллаху.
Никогда еще не делал он этого с таким самозабвением. Немало в жизни соединял он супружеской нитью стариков с молодыми, красивых с уродами, да и молодых с молодыми. Но делал это без вдохновения. Даже ника, молитву о браке, читал поэт скороговоркой, пропуская целые строфы…
Но сейчас он почему-то волновался. Пропустить одно слово в молитве казалось ему кощунством. Каждое слово бога, соединяющего этих двух влюбленных, хранило свой глубокий смысл.
Ровно горел светильник. Затаив дыхание, сидели люди. Лишь Фрага вполголоса говорил с небом. Именем своего доброго, мудрого человеческого бога утверждал он вечную связь этих двух жизней. Как никогда, был Фраги чист перед ним.
Люди перевели дыхание. Протянув вперед руки, он разъединил пальцы и объявил их мужем и женой. Теперь и безрукий мальчик был допущен в комнату. Човдур внес плоский казан жареного мяса. Из середины его достал он полусырое сердце барана. Оно было разрезано на две равные половины. Одну из них дали текинцу, другую — девушке. И, скрепляя свой союз по древнему обычаю Черных Песков, они съели это сердце, которое только что было живым.
Они вышли из дома. Дул осенний порывистый ветер. Тревожное небо было закрыто тучами. Два оседланных коня с курджумами у высоких степных седел стояли возле кибитки. Текинец и девушка поблагодарили всех, сели на коней и, стараясь не шуметь, уехали в ночь.
Човдур попрощался с поэтом, сел на своего коня и поскакал в другую сторону. Фраги повернулся и прижал руки к груди. Так же молча ответила ему Менгли, Потом она погладила по голове мальчика и, закрыв рот платком молчания, пошла к своему дому.
Долго еще стоял Фраги прислушиваясь. Где-то в предгорьях плакали шакалы. Он привлек к себе мальчика и вошел в опустевшую кибитку.
Утром на улице послышался глухой шум. Фраги вышел и увидел всадников. Человек сорок горячили коней возле дома Сахатдурды. Это был весь род Ходжамурад.
Степным растянутым строем помчались они к горам мимо его дома. Ни один не повернул головы в сторону поэта. Фраги стоял и молча смотрел им вслед. Он знал, на что идет. Ни с ним, ни с его детьми и внуками не заговорит теперь человек из святого рода. Никому не прощал этот род своих обид. И никто никогда еще не наносил такого страшного оскорбления роду Ходжамурад!
Но что же они хотят делать? Ведь все уже знают, что слово бога связало текинца с девушкой…
Не легла еще пыль на дорогу, как новый отряд пронесся в сторону гор. У Фраги сжалось сердце. Он узнал гуламов — собственных стражников Сеид-хана, настоящих зверей в человеческом облике.
В городе встревоженно перешептывались. Когда он приближался, замолкали. На него смотрели с тайным ужасом. Люди не представляли себе, как можно совершить то, что он сделал. Теперь уже никто не подходил к нему. Молча проходил Фраги через город, не глядя на людей. Он понимал их и прощал.
На третий день весь город вышел к мосту. Люди смотрели вдаль и ждали. Мутная, пыльная мгла стояла в холодном осеннем воздухе. Плотной колючей стеной несло ее из Черных Песков. Туркменским дождем называли в городе этот слепой песчаный ветер.
Всадники появились из темной пыли, как будто их несло вместе с нею. Сейчас они ехали сплошной массой, конь к коню. У людей были злые, оскаленные лица. Они везли шесть трупов.
Мертвых положили возле чайханы, прямо на дощатый настил. Широкими красными полосами были иссечены их халаты. У старшего брата Сахатдурды чернело разорванное горло…
Они догнали беглецов к вечеру, на выходе из ущелья. Текинец повернул к ним коня. В страшном клубке сбились на горной тропе всадники. Когда они разъехались, двое остались на камнях. Снова бросились они к текинцу, и опять один остался лежать, разрубленный пополам.
Лишь в третий раз сумели они избежать его руки. Старший брат Сахатдурды набросил на текинца тонкий ременный аркан. Все, кто был там, навалились на него. А он, опутанный, бился на земле, подминая их своим могучим телом.
И вдруг ослабел тонкий ремень. Поднялись на дыбы испуганные. кони. Та, о которой совсем забыли, молча бросилась к державшему аркан. Это был брат ее отца. Он свалился уже на землю, она все била его маленьким широким ножом.
Но в этот миг с звериным гиканьем налетели на них гуламы Сеид-хана…
Черный соленый песок мчался над землей. Их привезли к месту, где сходились дороги. Его отвязали от спины лошади, и он упал в пыль. Толстыми шерстяными канатами было опутано сильное тело текинца. Он молчал и смотрел вверх.
Потом раскатали плотную серую кошму и выбросили оттуда ее. Девушка сразу забилась, пытаясь разорвать, перегрызть веревку. Она каталась в пыли, и кровь текла из растертых веревками ран. Но когда их привязали спина к спине, она сразу успокоилась.
Сангсар-даш, Камень Проклятия, древний закон пустыни, осуждал их за это. Раз ею, обрученной, овладел другой, земля и небо отвернутся от них обоих. А людям остается одно: связать виновных и бросить на большую дорогу. И каждый, кто пройдет по ней, обязан во имя справедливости Черных Песков поднять Самый большой камень и швырнуть в них. Так и умрут они, засыпанные камнями. И проклята будет самая память о них.
Но ведь эти двое были связаны словом бога! Не сильнее ли оно самых старых людских законов? Кому, как не роду Ходжамурад, знать это!
Сотни людей стояли в напряженном ожидании. Подъезжали и слезали с коней все новые люди из окрестных аулов. Толпа молчала. Только оборванный сумасшедший Мамед проклинал текинца. Он кричал, что всех этих теке и йомудов надо вырезать до одного, и нечеловеческие глаза его не могли на чем-нибудь Остановиться. Люди слышали хриплый вой терьякеша[13] и ждали.
Но вот толпа заволновалась. Через мост от города рысью шли всадники. Это был Сеид-хан со своими людьми. Рядом с ним ехал сам святой Ходжамурад-ага. Они подъехали и остановились. Ходжамурад-ага неторопливо слез с лошади и сделал знак Сахат-дурды.
Медленно вышел из толпы отец девушки, поднял круглый гладкий камень, размахнулся и бросил. Дочь смотрела прямо на него. Камень ударился в маленькую девичью грудь. Сахатдурды, не поворачиваясь, сделал несколько шагов назад и опустил руки… Ходжамурад-ага сдвинул брови, и уже несколько камней с разных сторон полетело в связанных. Сумасшедший Мамед подскакивал и радостно смеялся при каждом удачном ударе. Большинство камней не попадало в лежащих.
Вдруг те, кто уже размахнулся, застыли с камнями в отведенных руках. Толпа раздвинулась. Прямо напротив связанных стоял Фраги. На нем был все тот же зеленый халат и белая чалма на голове.
Люди пятились от него… Как он посмел прийти сюда?! Или этот неудачный мулла надеется, что белая чалма защитит его голову?
Но Фраги не надеялся ни на что. Он должен был прийти сюда с безруким мальчиком и видеть все с начала до конца.
Что для них слово бога! И что это за слово, которое так послушно воле этих людей!.. Все они смотрели на него: надменный Сеид-хан, тупой Какабай, слюнявый Хошгельды-хан, огромный Ходжамурад-ага. И со всех сторон глядели на него люди. Разные были у них глаза: злые и добрые, тупые и умные, мутные и честные. Прямо перед ним, как две черные звезды, блестели огромные девичьи глаза.
Только ровный гул холодного ветра стоял в воздухе. Чего они ждали от него? Чтобы он начал кричать, просить их, заклинать именем бога? Он знал, что все это бесполезно. Что им любые законы! Они не признали связанного им брака. Так они захотели. И мысли не должно появиться у людей, что можно безнаказанно нарушить их закон. И бог, их бог, всегда буч дет на их стороне. Ну, а его бог, добрый, человеческий?
Сам святой Ходжамурад-ага наклонился и поднял большой камень. Тяжело ступая, подошел он почти вплотную к ним и с силой ударил камнем в лицо текинца. Тот даже не посмотрел на святого. А Ходжамурад-ага зашел с другой стороны, снова взял большой камень и бросил его в лицо девушки. Дикий вопль пронесся над толпой. Десятки, сотни камней полетели в связанных. Текинец бешено заметался, головой и ногами загребая глубокую дорожную пыль. Своим огромным телом он стремился прикрыть, защитить девушку от этих ударов. Но камни сыпались со всех сторон. Люди сразу озверели при виде крови. Пьяный от терьяка Мамед плясал и кривлялся. Он, кого не пускали на порог самого последнего дома, вдруг получил власть над жизнью и смертью двух людей. И он убивал их, как убивала бы связанного льва грязная, вонючая гиена. Рыча, вырывали друг у друга камни гуламы Сеид-хана.
Спокоен, как всегда, был лишь святой Ходжамурад-ага. Он поднимал камень за камнем и бил теперь одну лишь девушку. Громадный, злой, подлый старик убивал ее за то, что она не захотела его объятий.
Ветер усиливался. Все больше мутной соленой пыли нес он с собой. Фраги стоял и поверх этих беснующихся людей смотрел в грязное небо. Дрожа, прижимался к нему безрукий мальчик.
Связанные уже не двигались. А их все били и били камнями. Глухо ударялись они в неподвижные тела. Серая дорожная пыль слипалась от теплой человеческой крови. Только открытые глаза юноши были еще живыми.
Опрокидывая встречных, влетел в толпу маленький всадник. Это был опоздавший. Дурды-хан. Человеческая кровь притягивала его. Раздавая удары камчой, он пробился к связанным и начал дико хлестать неподвижные тела. Тяжелый ременный конец камчи попал в открытый глаз текинца. Фраги опустил глаза и посмотрел на людей. И вдруг увидел, что все они смотрят на него. Прищурившись смотрел на него Сеид-хан, гаденько улыбались глаза Хошгельды-хана, непримиримым был взгляд Ходжамурада-ага. Даже Дурды-хан, избивая мертвых, глядел на него. Но самой лютой, открытой, всепоглощающей ненавистью горели глаза Мухамеда Порсы! Да, ведь он был неглупым человеком, этот Мухамед. И никто лучше него не мог чувствовать сейчас свое ничтожество…
Но вот ускакал Сеид-хан со своими людьми. Толпа быстро начала расходиться. Те, кто бросал камни, как будто очнулись от пьяного сна. Теперь они не смотрели друг на друга и не знали, куда деть руки. Люди искали своих коней, спеша поскорее покинуть место убийства.
Скоро лишь четверо гуламов, присланных Сеид-ханом, остались на дороге. Они развели огонь и поставили на него чугунный кумган для чая. Один из них пнул ногой сумасшедшего Мамеда, который мешал им своими криками, и тот, жалобно воя, побежал к городу.
Заслонившись от ветра черными бурками, грелись у огня бородатые гулами. Время от времени они поглядывали на поэта. А Фраги по-прежнему стоял, прижав к себе мальчика. Оба они не спускали глаз с высокой груды камней на дороге… Он так верил в спокойные молодые глаза юного батыра, что не мог поверить в смерть. Мысли гудели в голове, как этот холодный, свирепый ветер. Но ни разу не обратились они к небу.
Время от времени на дороге показывалась одинокая арба или всадник. Проезжий останавливал лошадей, искал камень и бросал его в кучу. С твердым стуком ударялся камень о камень.
Три раза еще в течение этого дня гуламы расстилали в пыли молитвенные коврики. Повернувшись лицом к Мекке, они стояли неподвижно, потом падали на колени и, выбросив вперед руки, прижимались лицом к земле. Фраги молча смотрел на них.
Холодная ночь накрыла землю. Ветер стал еще сильнее. Мальчик дрожал от холода, прикрывшись полой халата. Фраги еле стоял на ногах. Но они не уходили.
Когда потухли последние далекие костры в городе, старший из гуламов плюнул на груду камней. Все четверо сели на коней и уехали.
Затих грохот копыт по деревянному мосту, и они подошли к каменной груде. Камень за камнем начал Фраги сбрасывать с огромной кучи. Сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Мальчик, как мог, помогал ему обрубками рук. Неверный, мятущийся свет догоравшего костра заставлял прыгать их тени: большую и маленькую…
Руки их стали липкими. Но вот рука Фрага почувствовала тепло! Большое, мощное плечо текинца было еще теплым. С невероятной силой дернул его к себе Фраги, и последние камни посыпались на дорогу. Он перерезал веревки, но холодное тело девушки нельзя было оторвать от живого. Рукояткой ножа пришлось разжимать ему пальцы текинца…
Немного прошло времени, пока догорели последние угли. Ночь стала еще глуше. Смазанные колеса не скрипели. Холодная луна то показывалась желтым пятном сквозь несущийся песок, то совсем исчезала. Когда Фраги поднимал на арбу текинца, он увидел в трех шагах человека. Лунное пятно посветлело, и он узнал своего соседа Сахатдурды. Но Фраги поднял на арбу и тело девушки.
Фраги взял лошадь под уздцы и повел прочь от города. Сидящий на арбе мальчик все время оглядывался. Не догоняя и не отставая, шел за ними человек.
Долго ехали они так. Потом Фраги остановил лошадь и лопатой начал рыть землю. Он посадил в яму мертвую девушку, засыпал и воткнул в холм палку с белой тряпкой. Они поехали дальше, но человек уже не шел за ними. Он остался у холма.
Когда они поднимались в гору, мальчик тронул за плечо Фраги и показал назад. Там рвался и качался на ветру яркий огонь. И хотя было очень далеко, Фраги узнал свой дом…
Долго стоял и смотрел он на дальний пожар. Потом снова тронул коня и, не оглядываясь, пошел вперед.
Кончилась холодная зима. Старики не помнили столько ветра и снега. Бешено крутил мокрым песком Новруз, день, когда тепло приходит на смену холоду. Зато никогда еще не было в Черных Песках такой зеленой травы, таких красных маков, такого синего неба…
И этой буйной весной по кровавому морю маков ехали от аула к аулу три всадника. Быстрая молва летела по пустыне. Когда они проезжали, люди уже ждали их. Один из них играл на дутаре, а безрукий мальчик пел. И столько боли, гнева и человеческой ярости было в его песнях, что сердца людей уже не могли биться спокойно. А пока они пели, третий — молчаливый одноглазый батыр со шрамами — только переглядывался с молодыми джигитами. И такой был у него взгляд, что после их отъезда мужчины, не сговариваясь, проверяли оружие.
Да, это были они: самый великий поэт, самый лучший певец и самый большой воин, которые когда-нибудь рождались в Черных Песках. Меч объединения везли они с собой. И ножны этою меча были украшены чудесными, как стихи, узорами.
Фраги всей грудью вдыхал чистый, свежий ветер пустыни и уже не чувствовал боли. Он расправлял плечи и открыто улыбался женщинам. А они отвечали ему быстрыми взглядами, ответными улыбками, и яркий румянец вспыхивал на их лицах. Он был мудр безумной мудростью юности, Фраги, самой высокой мудростью на земле!
В груди и в голове его каждый миг рождались новые образы. И слова текли свободно и просто, как эти белые тучи над головой. Именно в эти годы и написал он свои самые прекрасные стихи.
Муж Азад-Сарв ученый в Мерве жил…
О предках славных записи хранил.
Я их прочел и здесь перескажу,
Но зданье слов по-своему сложу.
От женщины, которая прочтет предание о Вис и Рамине, целомудрия не ждите!
Базар смеется над дворцом.
Луне подобен шах был, а вельможи
Казались на созвездия похожи…
Да, шаханшах Мубад был. авторитетный государь. Мужи и витязи, которые съехались к нему с четырех сторон света, были бронзовотелые и слоноподобные, а женщины — скромные и луноликие.
Дело было летом, и Мубад приказал расстелить ковры и кошмы прямо на берегу арыка, текущего через большой царский сад. За день перед этим слуги расчистили широкую площадку и обмазали ее хорошей мервской глиной с саманом, чтобы гостям было гладко сидеть.
Пир начался вечером, когда громадное мервское солнце растворилось в песках, а тонкая мервская пыль начала медленно опускаться на плоские крыши благословенного города. В это время воздух в Мерве пахнет сушеными дынями — бахрман и пушистой шапталой — сдавленными с двух сторон медовыми персиками.
Гости расселись в определенном порядке: мужи и витязи на левой стороне площадки, женщины — на правой, хоть и происходило это задолго до рождения Пророка, определившего женщине ее место. Просто так было удобней и мужчинам и женщинам, Главное для человека — не чувствовать себя стесненным.
Слути расстелили на коврах чистое синее полотно, расставили высокие узкогорлые кувшины с пахучим маргианским вином, разрезали на удобные куски тяжелые и звонкие золотые дыни — бахрман, набросали целые горы хорошо промытого в арыке винограда, персиков, сочного инжира. Кунжутная халва с орехами была заранее расколота, а густая белая мешалда, которую делают из свежих куриных яиц с козьим молоком и пчелиным медом, слегка подогрета и взбита. Жаркими, как солнце, кругами лежали на полотне только что из тамдыра белые лепешки из бронзовой хорасанской пшеницы.
А в стороне уже с утра ждали громадные глиняные миски с молодым мясом, перемешанным с зернами красного гурганского граната и сдобренным пахучей армянской травкой, сладким фарабским луком и жгучим, как уголь, чачским перцем. Тяжелыми камнями было придавлено мясо, — и прозрачный багряный сок поднимался до краев, заливая камни. И жаровни уже были готовы, и плоские медные котлы уже стояли на камнях, и сухой саксаул был аккуратно сложен под ними.
Было, как бывает на таких пирах: мужи с достоинством разговаривали друг с другом о государственных делах, витязи помоложе пересмеивались с луноликими на правой стороне. Все затихли, когда Мубад по присвоенному праву зажег священный огонь. Он недаром собрал больших и малых царей и всех их союзников. Раз в десять лет надо напоминать людям, у кого в руках ключи от рая. Ведь он был Мубад, а это значит на великом и древнем языке пехлеви не просто шаханшах, а уста самого Ормузда.
Кроме того, нужно было решать обычные дела. Систанцы снова угнали у забулистанцев две отары овец и убили пастуха. Большая драка случилась на базаре в Герате, где арийцы подрались с гурцами и дело дошло до ножей. Неспокойно в последний год и на горной дороге Махабада, что ведет в Арташат и страну Шаш[15]. Весной мидяне ограбили там исфаганского купца: забрали восемь верблюдов с черным китайским шелком и самую молодую жену. Пришлось посылать туда вазира Зарда с войском. Шелк мидяне вернули, а жена купца до сих пор у них. Зард говорит, что она сама не хочет вернуться…
Черное каменное масло, которое привозят амульские купцы из-за Каспиды, было подлито в жертвенник, и священный огонь вспыхнул, чуть не опалив крашенную хной бороду Мубада. Он слегка отстранился, обвел твердым взглядом царей и начал свою речь. Раньше всего он сказал о великом Ормузде, вселяющем в душу человека при рождении правду, доброту и рассудительность. Но не дремлет злой Ахриман и его дэвы: с ранних лет стремятся они отравить чистую человеческую натуру ядом обмана, ненависти, слепого упрямства. Дело самого человека — отстаивать Ормузда в собственной душе от проникшего туда Ахримана. Благословен и воистину счастлив тот, кто победил себя…
Потом Мубад напомнил о бессмертном Зардуште[16] — человеке из города Рей, который разъяснил людям смысл добра и зла. Как дикие волки и онагры шатались по земле люди до него. Это он запретил кровь и насилие, научил приручать зверей и сеять пшеницу. Скоро, очень скоро наступит время, когда клыкастый полосатый тигр сядет рядом с маленьким беззащитным козленком, и будут мирно есть они из одной миски…
Мубад говорил, закрыв глаза, но все видел из-за полуопущенных ресниц. Мужи слушали привычные слова, глядя прямо перед собой, а какой-то старый царь из Кухистана явно спал. Он сидел ближе всех к шаханшаху, и осторожный храп его врывался в святые слова в самом неподходящем месте. Среди молодых витязей стоял легкий шум. Длинноногий и долговолосый по киммерийской моде Виру из Махабада, укрывшись за спинами, играл с Рамином, младшим братом шаханшаха. Рамин кошачьими движениями выбрасывал кости, невинно посматривая по сторонам. Маленький паршивец здорово играл, обставляя зрелых мужей…
Женщины слушали со скучными лицами, и только махабадская царица Шахру не сводила больших зеленых глаз с Мубада. Мидянка была в том возрасте, когда глаза женщины уже не искрятся и не лукавят. Мудрая, спокойная откровенность в них, и это волнует настоящего мужчину больше, чем исчезающая пена быстрых взглядов и аромат красных глупых щек.
Мубад покосился на князя Карана, которого неизвестно за что выбрала себе в мужья оставшаяся десять лет назад вдовой красавица Шахру. Простоватый великан-мидиец сидел, тупо уставившись перед собой. Все знали, что Шахру сохраняет ему верность…
Витязи давно уже ерзали, нетерпеливо поглядывая по сторонам, и даже испытанные мужи начали поворачиваться на своих подушках. Мубад понял, что наступила пора, когда святые слова начинают раздражать людей, и поднял руку…
— Великий учитель дал верное средство против происков Ахримана, — сказал он. — Когда начинает туманиться чистое сознание человека? Когда сгущаются черные силы зла в его душе? Когда кровь приливает к голове и руки тянутся к железу? Тогда это происходит, когда желудок человека пуст, когда кожа его шершава от холода, когда слепо жаждет он женщину. Лучший союзник зла — воздержание. Мысли голодного всегда неправильны. Вот почему, прежде чем решать государственные дела, мы должны подавить в себе подлого Ахримана!..
В торжественной тишине взял шаханшах Мубад факел от священного огня и поднес его к сухому дереву под самым большим котлом. Вспыхнуло оно, и сразу зашумели, заговорили гости, придвигая к себе кувшины с вином.
Все котлы и жаровни обошел Мубад, зажигая под ними огонь. Веселые костры загорелись со всех сторон, разгоняя наступившую темноту. Мясо доставали из гранатового сока и жарили надетым на железные иглы. Пьянящий запах его быстро пропитал воздух, и все собаки Мерва сразу подобрели. Даже в рабадах[17] замолчали они.
Когда Мубад садился на большой царский ковер, он снова увидел глаза мидянки: влажные, восхищенные, близорукие от откровенной покорности. Мубад выпрямился, развел плечи. Безудержное, как в молодости, веселье подкатилось откуда-то снизу, заполнило грудь, ударило в голову. Он вылил в себя царский рог крепкого и сладкого вина. А когда гости уже целовались друг с другом, Мубад встал, сделал ей знак глазами и пошел в сад. Мидянка опустила ресницы, а через минуту, скользнув спокойным взглядом по Карану, пошла между темнеющими деревьями. Каран, сведя густые брови, беседовал со старым кухистанским царем…
Они ничего не сказали друг другу, просто Мубад взял ее прохладную руку в свою, и они вместе пошли в темноту сада. У самой стены, где срослись карагачи, а из-за кустов инжира нельзя было ничего разглядеть, даже пригнувшись, они остановились. Мубад потянул ее за плечи, сразу опустил руку ниже. И она не сопротивлялась. Наоборот, она помогла ему. Со спокойной предусмотрительностью постелила она на траву свою легкую накидку. Она действительно была царицей, Шахру!..
А потом… Потом они сразу вдруг услышали, что поют соловьи. Весь сад был наполнен соловьями. Пахло в саду тяжелыми осенними розами. И не могли перебить этот чудный запах сушеные дыни — бахрман, медовая шаптала, и даже прозрачный терпкий дым от мяса, пропитанного гранатовым соком. Розами пахло в ту ночь…
Не одни они были в саду. Трепетные тени жались уже ко всем деревьям, и волнующим шепотом полна была темнота. Ахриману здесь нечего было делать…
Сначала вернулась она, а потом он… Лишь негодяй Рамин смотрел на них, и веселое понимание было в его быстрых глазах. Мубад хлопнул его слегка по шее и жадно выпил еще один рог холодного вина. Кровь кипела, как много лет назад. Уверенность молодости вернула ему женщина. Радостная щедрость переполняла его. Мубад вдруг вскочил и легко подтянувшись, гибкими, сильными движениями полез на дерево. Он снова был молодым и безрассудным. Мощно встряхнул он старое дерево, и море тяжелых золотых персиков обвалилось вниз, освобождая усталые ветви. Крупные спелые плоды разбивались о плечи, спины, лица, и благородным душистым соком брызгало вокруг. А Шахру сидела, высоко подняв голову, удовлетворенная обманом и гордая…
Это потом уже, через много лет, она говорила, что ничего такого не было. Просто шаханшах Мубад, восхищенный ее необыкновенной красотой, умом и рассудительностью, предложил ей стать его женой. Он посадил ее на золотой трон и положил к ногам весь мир. Любое ее желание было для него законом. Он плакал и умолял ее, Мубад!
Но она, конечно, отказалась, объяснив, что ей уже не тринадцать. У нее созревшие сыновья, среди которых самый знаменитый — витязь Виру, мощью своей посрамивший слонов. Вот когда ей было тринадцать, тогда она действительно была красивой. Солнце тускнело при ее появлении, а Луна стыдливо убегала за тучи. Прямее среброствольного тополя была она. Целый год потом пахло жасмином там, где утром проходила она. Все властелины мира были у ее ног, а лучшие витязи не знали сна. Войны начинались из-за одного ее взгляда. А теперь… теперь прошла весна, и красота ее померкла…
Тогда шаханшах принялся уверять ее, что она и теперь заткнет за пояс любую молодую. И он представить даже не может, какой она была в молодости, если сейчас от ее красоты у него меркнет разум. Счастлива мать, родившая такую дочь, и пусть будет счастлив род, имеющий такую пери!
И тут шаханшах взял с нее слово, что если родится когда-нибудь дочь у Шахру, то она отдаст эту дочь замуж за Мубада, чтобы он всегда видел в ее облике черты Шахру. Без этого он жить не может. И Шахру пришлось обещать ему, так как был он безутешен. К тому же не думала она, что в ее возрасте у нее еще родится дочь…
Мы знаем, как все было на самом деле, но так рассказывала потом Шахру. Ведь она была не только царицей, но и женщиной. Во всяком случае, ее слова, пересказанные многими доверчивыми людьми, дошли до наших дней. Все остальное — только подозрения…
Когда были удовлетворены все потребности гостей, быстро решились и государственные дела. Еще в самом начале пира арийцы перецеловались с гурцами и поклялись в вечной братской дружбе до конца своих дней. Систанцы твердо обещали взамен угнанных овец отдать забулистанцам табун лучших парфянских лошадей и возместить серебром за случайно подвернувшегося под нож глупого пастуха. Много и других важных вопросов было решено. И только жену не удалось вернуть ограбленному купцу. Шахру, махабадская царица, встала на ее сторону. Плачущего купца решили обеспечить другой молодой и красивой женой за счет шаханшаха, и он тоже успокоился.
Были потом различные игры, скачки, царская охота, после чего гости, умиротворенные и усталые, разъехались на все четыре стороны света. Стоя на самой высокой башне, махал им рукой Мубад, пока не растаяли они в горячих песках. Но чаще махал он в сторону спокойного заката, куда уезжала великая мидянка Шахру. Не молодым глупцом и не старым дураком — счастливым и мудрым был он тогда, шаханшах Мубад!..
Судьба, плутая, шла путем превратным,
Нежданное смешав с невероятным.
Никто не предполагал этого, и прежде всего сама Шахру. Тем не менее через несколько лет после знаменитого шахского пира, когда можно было уже смело сказать, что ей далеко не тринадцать, Шахру родила дочь…
Упоминая об этом, никто из написавших предание о Вис и Рамине не останавливается на подробностях. А писали многие. Достаточно назвать поучительного Тмогвели или не по чину любящего поэзию царя Арчила[18]. Солнечный Руставели не раз вспоминает о Вис и Рамине. И разве не повторяют их на далеких сырых берегах белокурые Тристан и Изольда![19].
Но мы останемся верными доброму, лукавому персу Гургани[20]. Он первый записал эту древнюю историю, которую пересказывали за тысячу лет до него. Простим ему, когда он путает названия стран и городов, обозначая их современными ему именами. Никто ведь не знает, когда жили Вис и Рамин, и правда ли все, что о них рассказывают. Не был он благородным дихканом[21], как великий Фирдоуси. А с базарной площади всегда виднее, что делается там, у царей. Он любит их, своих Вис и Рамина. Наше же дело: во всем следуя Гургани, уточнить некоторые подробности…
Нет, не называет Гургани царицу Шахру старухой, нежданно-негаданно родившей дочь. Он лишь поражается тому, что засохший ствол вдруг снова оделся листвой. А когда, озарив, как Солнце ночь, появляется на свет Вис, он деликатно упоминает, что она, как две капли воды, была похожа на мать.
Так уж было принято тогда у царей, и Шахру сразу же отправила Вис на воспитание мамке-кормилице в Хузан. Известно, что в Хузане самые здоровые кормилицы, и никто лучше их не воспитывает девушек. Если прибавить к этому чистый сельский воздух, то можно понять Шахру.
Хоть и долго рассказывать, какой ослепительной выросла Вис, мы не можем пройти мимо этого… Прежде всего, она никогда не была одинаковой. Если с первого взгляда ее можно было сравнить с весенним цветником, в котором глаза — нарциссы и тюльпаны — щеки, то через минуту Вис превращалась в созревший плодовый сад с готовыми лопнуть гранатами. Легче тростника был ее серебряный стан. Самая богатая царская казна померкла бы рядом с ее рубиновыми губами и дивным перламутром зубов, а губы при этом были сладкие, как сахар. И щеки у Вис были не просто красные. Цвета молодого вина пополам с молоком были они. Горным хрусталем сверкали ее руки. А завершали все десять пальцев из слоновой кости, и ногти на них были не ногти, а горсти лесных орешков!..
Мы специально так подробно останавливаемся на перечислении всех достоинств Вис, чтобы одного намека в дальнейшем было достаточно. И, тем не менее, нам каждый раз придется дополнять эту картину, потому что красота Вис была бесконечной.
Соответственно и воспитывалась Вис. Кормилица в ней души не чаяла. Парча, атлас, соболь, горностай — вот что было одеждой Вис. Ела и пила она, как и подобает, только из золотой посуды. И при всем этом оставалась хорошей, пока… Дело в том, что здесь, в Хузане, у другой мамки воспитывался подросший к тому времени Рамин, младший брат шаханшаха. Мубад отправил его сюда сразу после знаменитого царского пира. И они каждый день видели друг друга — Вис и Рамин.
И вот однажды, когда Рамин подсаживал Вис на дерево за гранатами, зеленая ветка обломилась, и Вис сползла по гладкому стволу прямо в руки Рамина. Он долго, очень долго не разжимал рук, позабыв про гранаты, которые росли на дереве. Незнакомо пахли волосы и белая кожа Вис. Ни одного облачка не было в синем небе Хузана…
Мамка откуда-то позвала Вис, и она пошла, медленно переставляя отяжелевшие почему-то ноги. А Рамин в тот же день уехал в Мерв. Шаханшах Мубад требовал его ко двору, где он должен был служить в войске, чтобы стать настоящим витязем.
С того дня и переменилась Вис. Что с ней произошло, лучше всего видно из сохранившегося письма мамки царице Шахру. Пользуясь своим положением, мамка прямо обвинила Шахру, что она плохая мать. Ей, мамке, не совладать уже с Вис. Девушка полна причуд, все не по ней. Желтое она не хочет надевать, потому что этот вульгарный цвет впору потаскухам, белое — старит, в синем обычно ходят вдовы и уродки, в двухцветном — базарные бабы. Все она сразу стала понимать. То ей нужно не меньше восьмидесяти знатных девушек для услуг, то гонит всех и плачет. Сад созрел и нуждается в садовнике…
Шахру обрадовалась этому письму и немедленно вызвала дочь к себе. Увидев Вис, она тут же решила выдать ее замуж за своего сына Виру. Такие уж нравы были у зороастрийцев, и ничего тут не поделаешь…
Как само солнце, был красив и отважен Виру. А греки, считающие Венеру богиней красоты, не видели Вис. Лишь росписи художников Китая могли соперничать с ней в яркости. Понятно, почему Шахру на старости лет захотела оставить в своей семье эти два сокровища. Мудрые астрологи поняли это, и вращенье светил совпало с замыслами царицы. Месяц Азармах, на который указали светила, обозначал начало весны и счастливую жизнь без войн и болезней. Когда наступило нужное число и прошло ровно шесть часов от начала темноты, Шахру соединила руки Вис и Виру. Этого было достаточно. Когда женится брат на сестре, не нужны жрец, печать и свидетели. Благословение Луны и Солнца тогда на них…
В тот ранний час. когда Луна бледнеет при виде Солнца, в махабадском дворце все было готово для свадебного пира. Были расстелены ковры во дворе, приготовлены котлы и жаровни, приглашены музыканты. Ночь уползала, укрываясь в горных ущельях. Светлый радостный день вставал над страной Мах. Как вдруг тень минувшей ночи наплыла со стороны реки. В черную тучу превратилась тень, гром срывающихся в пропасти камней стремительно приближался к Махабаду. И все увидели, что это не туча, а витязь на вороном коне скачет в горах, вздымая черный прах из-под копыт. Как черная гора был всадник, и плащ, сапоги, пояс, головная повязка были на нем тоже черные. Въехав на царский двор, он соскочил с коня, отбросил с лица накидку, и все узнали Зарда…
Как только Зард привез такой ответ.
Лег на лицо Мубада желтый цвет.
Да, это был могучий Зард — брат, вазир и военачальник шаханшаха. Глаза его были рубиновые от дорожной пыли, и гневные морщины бороздили темное Лицо, Ни слова не говоря, он приблизился к Шахру и вручил ей свиток с большой государственной печатью. Царица, как принято, приложила письмо шаханшаха ко лбу, поцеловала печать и вскрыла его. А когда она прочла письмо, вид бедной Шахру стал, как у ишака, завязшего в дорожной грязи перед самым въездом в Махабад…
Мы упоминали, что весь разговор Шахру с Мубадом на знаменитом шахском пиру много лет назад записан со слов самой Шахру. Но дыма без огня не бывает. Возможно, и пошутил тогда Мубад насчет будущей дочери Шахру, да и она шутя согласилась. Так или иначе, но в письме сейчас шаханшах самым серьезным образом требовал в жены Вис.
«Главное в жизни — это правда, — писал шаханшах Мубад. — И бог всегда видит ее. Поэтому ты должна быть справедлива и выполнить свое обещание. Дороже всех жемчужин мне твоя дочь, и я хочу видеть ее в Мерве… Я-то не тороплюсь, но что ей делать в Махабаде? Ты же сама знаешь, какие там у вас в горах мужчины. Ни стыда, ни совести! Все развратники — старики и молодые. Ни одну женщину не пропустят!.. А женщины по природе своей мягкосердечны: первый встречный нашепчет ласковое слово, и сразу пускают в постель. Все они такие, даже самые умные и достойные. На первый взгляд и не подходи, только и разговору о любимом муже и своей честности. А попробуй сказать, что Луна и Солнце меркнут перед ее красотой — и готово!.. А не готово, то нужно заплакать и сказать, что днем и ночью умираешь от любви. И только одна она может спасти тебя от смерти, дав ухватиться за свой подол. Самая непорочная не устоит перед такой отравой! И когда подумаю только, что какой-нибудь мерзавец… Нет, я знаю, что Вис хорошо воспитана и чужда порока, но все же лучше будет избавить ее от искушений. Дело уже сделано. Большие деньги розданы нищим в честь будущей свадьбы. Вис будет хорошо со мной, а тебе я дам столько золота, сколько пожелаешь. Что касается Виру, то ему я воздам почет, как сыну. Мой дом — его дом. Пусть берет из него любую жену!..»
Почти слово в слово пересказано здесь письмо Мубада к Шахру… Да, много лет прошло с того знаменитого пира. Совсем старым стал Мубад, а ничего на свете нет хуже старых шаханшахов. Они уже не могут с аппетитом есть, хорошо спать, громко смеяться… многого не могут они. И Ахриман прочно поселяется в их душах, вытесняя последние остатки Ормузда…
Шахру, прочтя письмо, так и не смогла вымолвить ни слова. Зато весь Махабад загудел от негодования. Все вокруг кричали, размахивали руками друг перед другом и подпрыгивали в ярости, хватаясь за кинжалы. Но Зард и бровью не шевелил. Он знал махабадцев…
Тогда подошла к нему сама Вис, царская дочь. Она обошла удивленного Зарда, осмотрела его со всех сторон.
— Ты, я вижу, умный человек, — сказала Вис. — Все у вас в Мерве такие, да?
— Я — Зард, вождь и советник шаха, не ведающий боязни, — ответил он гордо. — И конь мой — вороной!
— Ай, молодец! — похвалила его Вис. — А не можешь ты мне сказать, что любезней молодой красивой девушке: упругий стройный кипарис или бесплодный дряхлый ствол?
Зард только хлопал глазами.
— Так садись на своего вороного коня, поезжай в свой Мерв и спроси это у того старого дурака, который тебя послал… Только пустись, как стрела из лука, да! А то приедет с охоты мой дорогой муж Виру, и у нас двойной праздник будет: свадьба и похороны одного невежды!..
Зарду ничего не оставалось делать. Снова загрохотали камни в горах, поднялась пыль, и когда она постепенно рассеялась, шаханшахский посол был уже далеко за пределами страны Мах. А толпа царских гостей и родственников (в Махабаде все — родственники) уже рассаживалась по коврам, громко восхваляя необыкновенный ум и рассудительность Вис…
Нет, не желтым стало лицо шаханшаха Мубада, когда выслушал он своего брата и посла Зарда. Оно стало зеленым. Сначала закипел он, как струя неперебродившего вина в тазу, а потом зашипел, как парфянская кобра. И сразу слева и справа послышался скрип. Это скрежетали зубами от гнева шахские придворные…
Давно прошло время мудрых примирительных пиров в шахском саду, когда окружали Мубада веселые незлопамятные люди. Теперь он ел наедине, подозрительно принюхиваясь к пище. Вина и мяса Мубад и не видел. Один отварной рис без соли позволяли ему врачи. Спал он тоже плохо, а об остальном и говорить не приходится. Где уж тут было ждать от него доброты и государственного благоразумия!
Зато он нашел в другом удовлетворение, и тут уже не знал воздержания. Слишком много злобы накопилось в нем от отварного риса. На золотом троне теперь сидел Мубад, и чтобы зайти к нему, нужно было ползли на животе от самых ворот дворца. Одежду он тоже носил только золотую, и все окружающие были в золоте. А когда очень уж противным становился ему отварной рис без соля, он приказывал отрубить голову Какому-нибудь врачу, и голый рис казался ему тогда Душистым пловом…
Между тем скрежет вокруг шахского трона усиливался. И Мубад дал знак говорить.
— Шахру осмелилась нарушить слово, жену владыки выдать за другого! — начали слева.
— Звезду, что светит шахскому двору, — твою жену как мог отнять Виру! — подхватили справа.
— Не только брату не дадим сестру, но отберем и царство у Шахру! — угрожающе подсказали слева.
— На землю Мах, всесилен и жесток, из тучи грянет гибели поток! — перебили справа.
— Едва в ту землю вступит наша рать, начнем страну громить и разорять! — дрожа от преданности шаханшаху, взвизгнули слева.
— Повсюду будет литься кровь расплаты, все люди будут ужасом объяты! — рычали справа.
Так началась эта война. Кубад, может быть, и собрал бы остатки своего благоразумия, но шаханшахов всегда окружают люди, стремящиеся доказать, что болеют за его дела больше самого шаханшаха. И поди разберись, кого теперь винить за это — шаханшаха или его окружение…
Мир заболел куриной слепотой,
Источник солнца был в пыли густой…
Велел, чтоб вышли с войском боевым
Табарисан, Гурхан и Кухистан,
Хорезм, и Хорасан, и Дхистан,
Синд, Хндустан, Кита, Тибет, Туран,
И Согд, и земли сопредельных стран.
До нас не дошло, таким образом, войска каких еще сопредельных государств участвовали в походе шаханшаха Мубада на Махабад. Не сохранилось и подробностей похода: могли ли солдаты менять пропотевшее белье во время марша через пустыню, завелись ли у них нехорошие насекомые, и многое другое. Авторы того времени не акцентировали внимания читателя на трудностях войны. Известно только, что Мубад не застал врасплох махабадцев. Узнав о его замыслах, Виру выставил объединенные силы Истарха, Хузистана, Исфагана, Азербайгана, Рея и Гиляна.
Как две горных цепи встали войска друг против друга на отведенной для войны равнине. Удивление вызывало, как может земля вынести на себе столько людей и железа! В должном тактическом порядке построили свои армии Мубад и Виру: середина каждой была как булатный кинжал, а крылья напоминали рычащих львов.
И только первый луч Солнца ослепил темную землю, мир вздрогнул и отпрянул в ужасе. Это взревели боевые трубы! Все, что было живого на земле, попадало от их рева. Сама Природа пустилась бежать из этих мест. А трубам уже вторили грозные барабаны, вопили изумленные горны, плакали литавры, и жалобно стонал сантур[22].
Но все было ничего, пока с обеих сторон не приказано было поднять над войсками овеянные славой знамена со львами, орлами, симургами, павлинами и другими благородными животными. И тогда закричали в ярости воины, затрубили боевые слоны, зарыкали львы, заревели верблюды, заржали лошади и мулы. А опытные полководцы все еще не давали знака к битве. Они ждали, пока достаточно покраснеют глаза у солдат. По их приказу шум был усилен. И только, когда глаза героев засверкали, как дорогие рубины на перстнях красавиц, Мубад и Виру махнули платками. Вздрогнула и пошатнулась земля, а пыль поднялась до самой Луны.
И ничего нельзя было уже разобрать в этой пыли. Она плотно забила рты, глаза и уши воинов. Но это не мешало им. Они выпускали стрелы, тыкали копьями, рубили саблями и делали многое другое. Первыми они убивали родных и соседей, которые стояли рядом, впереди или сзади. А потом уже бегали в пыли, находя друг друга по голосу. Точно страсть, входило в грудь копье. Как портные иглой, трудились люди, прошивая им друг друга. Меч спешил добраться до мозгов быстрее мысли, И метались между людьми, не зная куда убежать, трусливые львы и слоны.
Это была настоящая война! Жаль только, что из-за пыли не удалось увидеть всех совершенных в этот день благородных подвигов…
Но вот все постепенно стало затихать, пыль медленно опустилась, и полководцы увидели, что день был хороший. Ни одного лентяя не оказалось в их войсках. Земля на равнине была, как виноград в давильне. Уцелевшие воины, затыкая пальцами раны, собрались возле своих полководцев, и армии двинулись каждая в свою сторону.
Когда все хорошо отдохнули и отпраздновали победу, Мубад и Виру снова повели своих витязей на войну. Но перед решающим сражением шаханшах Мубад узнал радостную новость. Хоть и женился Виру на Вис, но мужем так и не успел стать. Справедливая Луна помешала их замыслам, а жена зороастрийца, как известно, должна в этот период удалиться от супруга на целую неделю. Выяснив, что ничего не потеряно, шаханшах Мубад решил в таком деле посоветоваться со своими братьями: Зардом и Рамином.
Может быть, и оставалось в памяти Рамина воспоминание о синем небе Хузана, откуда как-то сползла по гранатовому стволу прямо в руки ему теплая большеглазая девочка с недетской грудью. Или вспомнил, как уходила она тогда от него на зов кормилицы?..
— Кто знает, что такое любовь! — задумчиво сказал он. — Ее нельзя завоевать или купить, как человека. При этом вспомни свои годы, шах и брат. Осень и весна — каждая имеет свои цветы. Ледяной коркой станешь ты для нее, и как первая весенняя трава, будет рваться она к теплу из-под тебя. Бесполезным будет твой запоздалый плач, потому что нет лекарства от таких болезней…
— Ай, какая там любовь! — махнул рукой Зард, — Где видел ее? Какого она цвета?.. Не об этом речь. Совет мой настоящий, не ребячий. С одной стороны — пригрози гневом и окружи Махабад войсками, с другой — пошли Шахру хорошие подарки. Страх и золото — между ними качается мир!
Шаханшахи иногда принимают советы. И в этот же день неисчислимые войска мервского владыки со всех сторон окружили славный Махабад. К главным воротам города подошел караван, начало которого уже входило в Махабад, а конец еще не вышел из Мерва. Сто верблюдов с пышными шатрами, пятьсот верблюдов с жемчугом, пятьсот верблюдов с алмазами и рубинами, кроме того — еще двадцать тюков румийского жемчуга, отдельно сто ларцов с жемчугом, триста золотых венцов, семьсот хрустальных и золотых чаш, сто боевых коней, сто вьючных мулов и триста таких томных и красивых девушек, что, казалось, жемчуг катится из их уст, — вот лишь немногое из того, что посылал в подарок царице Шахру шаханшах Мубад, Вместе со всем этим добром он тайно передал ей и одно маленькое письмо…
И Шахру… Шахру не выдержала, увидев все это богатство. Она ведь не была уже той Шахру. Она тоже все забыла!., Голова закружилась у нее от жемчуга, Ничего больше не могла она уже любить. А уговорить себя, что ей очень жалко тех молодых витязей, которые должны пасть завтра в битве, ей было нетрудно. Шахру велела позвать дочь и села писать тайный ответ шаханшаху…
Когда Виру узнал, что похищена его любимая жена Вис, у него из клеток мозга улетели все мысли, Скоро он пришел в себя, но было уже поздно. Шаханшах Мубад вместе со всем своим войском что есть духу скакал к Мерву, унося драгоценный рубин из чужого ларца…
Шумит в его душе любви базар!..
Случилось это по дороге в Мерв. Рамин скакал рядом с верблюдом, на котором в золотом паланкине везли Вис. Беззаботно поглядывал он по сторонам, совсем забыв о маленькой девочке из Хузана. Как вдруг легкий ветерок подергал и отбросил на мгновение парчовую занавеску…
Да, это была она! Но совсем не похожая на голоногую девочку, рвавшую гранаты. Все у нее было другое: матово-белое лицо, мягкий поворот плеч, открытая шея. И глаза… Совсем другие, непонятные глаза!.. Это уже потом он все пытался вспомнить. А тогда Рамин упал почему-то с коня и лежал без движений. Вся армия всполошилась и окружила его, не зная, что делать. Кто-то сказал, что брат шаханшаха заболел падучей.
Постепенно все же кровь начала возвращаться к лицу, с губ сошла синева, и он кое-как вскарабкался в седло. Но теперь Рамин уже не ехал рядом с паланкином, а, испуганно поглядывая на него, плелся где-то сзади. Он и желал и смертельно боялся, что снова налетит ветерок и качнет занавеску… Как полны тревог мы, как хлопочем, когда заболеет человек паршивой лихорадкой. И смеемся обычно, когда трясет его. от настоящей любви!..
На нетронутый райский сад во времена первого человека был похож Мере, встречающий победителей. Все крыши города почернели от народа, Играла музыка, пели и плясали молодые колдуньи из храмов Солнца. Для утехи народа знать щедро разбрасывала по улицам жемчуга, а чернь — яблоки, орехи и пряники.
Как щеки самой Вис, пламенели при въезде туда розы. Но не этой Вис, которую привезли в золотом паланкине с парчовой занавеской. Щеки у нее были от горя желтые, как шафран, и дрожала она, как ветка на ветру…
И ничего не помогало, когда хотели развеселить ее. Не ела и не пила она. Тонким, как иглы хвои, стало ее тело. Только посмотрит на Мубада, как начинает громко кричать и рвать на себе волосы. Кто знает, чем бы все это кончилось, если бы не мамка-кормилица. Та самая, из Хузана…
Мы уже знаем, чьего молока больше пошло на Вис. И как только узнала мамка о ее положении, так сейчас же приказала оседлать тридцать быстроходных верблюдов. Нагрузив их хорошим хузанским провиантом, она, ни часу не мешкая, отправилась в Мерв и через семь дней была на месте. А увидев, в каком состоянии Вис, она тут же села на пол с ней рядом и, раздирая одежды, так заплакала, что весь Мерв притих.
— О, поникший тюльпан! — плакала мамка. — Гиацинт в золе! Похитили тебя в глухую ночь, — украли у меня покой и дочь! Ты без родных осталась ночью темной, — без дочери я сделалась бездомной!..
И так горько причитала она, что Вис, совсем расстроившись, начала царапать себе лицо ногтями. Поплакав как следует, мамка вытерла слезы и придвинулась к Вис.
— Зачем царапаешь такое красивое лицо? — сказала она. — Чем же любоваться будут тогда витязи всего мира? Луной? Так она на печеное яблоко похожа рядом с тобой! И высуши глаза, а то веки отсыреют и станут красными, как у зайца… Что же. Виру, конечно, молод и красив. Но разве победишь судьбу! Да и не так уж она неблагодарна к тебе. Ты умна, красива, жена царя царей! А с Виру кем была бы? Паршивой махабадской царицей. Что толку в его длинных волосах, за которыми он лучше смотрит, чем за женой!.. Теперь зато ты — шахиня. Как говорится, серебряного яблочка лишилась — апельсин из золота нашла. Бог закрыл одну дверь — распахнул другую, задул свечу — зажег звезду… А счастья захочешь, так здесь его — полный дворец. Только выбирай, и каждый за пояс заткнет тысячу Виру. Стоит лишь услышать тебе их мольбы!..
Говоря так, мамка расчесывала Вис, клала холодные примочки на глаза, сурьмила ей брови. Попутно она испекла душистые пироги с красной хузанской тыквой, которую привезла с собой, потому что ее очень любила Вис. А когда кончила она разговор, у Вис уже порозовели щеки. Такая была она в шахском платье, что Солнце просило одолжить у нее немножко света. Но мамка видела, что Вис все думает о чем-то, и прямо спросила об этом.
— Ветка радости обломилась в моем сердце, — тихо сказала Вис. — И у судьбы нет запасных дверей. Об одном тебя прошу: сделай так, чтобы хоть один год не звал меня на свое ложе этот шаханшах, позвать бы ему лучше туда свою смерть. Пусть потеряет мужскую силу на это время. Зарежу себя, если приблизится он ко мне сейчас, да!..
Махабадцы всегда прибавляют к своим словам это певучее «да!», когда волнуются. И так сверкнули большие глаза Вис, что мамка не стала спорить. Поругав ее для приличия, она принялась за дело.
В Хузане ведь все — колдуньи. И мамка была не последняя среди них. Она быстренько разогрела кусочек бронзы и изваяла из нее голую фигурку шаханшаха. Пошептав нужные слова, мамка надломила его мужскую силу. В темную глухую ночь отнесла она этот талисман к реке и зарыла в прибрежном холодном иле. Пока будет лежать это в холоде, — объяснила она Вис, — шаханшах не запылает страстью. Холод — самое полезное в таком деле!..
Мамка предупредила Вис, что это только на один месяц, а потом она достанет талисман и расколдует шаханшаха. Но бедная Вис и этому обрадовалась, дав слово, что будет веселой и любезной…
Так и случилось, что когда вышла Вис к шаханшаху, погасив Луну и наполнив солнечный день сумраком своих кудрей, тот лишь мог смотреть на нее, как нищий на чужую золотую монету. Словно голодный лев на цепи, видящий перед собой сочную дичь, метался шаханшах. Но цепи такого страшного колдовства никому не расковать.
Это бы еще ничего. Но в ту самую ночь, когда закопала мамка шахский талисман в прибрежном иле, река вышла из берегов. То ли пошли сильные дожди, то ли снег начал быстрее таять в горах, но Мургаб вздулся, разлился по равнине, ломая дамбы, затопляя города и селения. Половина Мерва была смыта в одно мгновение. А уж куда вместе с илом был унесен жалкий маленький талисман, никому не известно. Так что положению шаханшаха можно было не завидовать!..
Мы склонны думать, что в беде шаханшаха было виновато не одно хузанское колдовство. Немалую роль сыграл отварной рис без соли. И нам кажется, что мамка учитывала это…
Я видела, что он со мной лежал,
В своей руке он грудь мою держал…
То страсть горит в глазах огнем безумья,
То в голову приходят ей раздумья.
Рамин давно уже не был мальчиком. Придя в себя от потрясения, он немедленно начал искать пути к излечению своего недуга. А на пути этом стояла мамка из Хузана, которая одна имела влияние на Вис, ела и спала с ней. И Рамин обратился к мамке.
За всю свою жизнь не слышал он столько проклятий, сколько высыпалось сразу ему на голову. Как только ни называла она его: бесстыдником, вором, дураком, головорезом. В наши дни и произносить стыдно такие слова, какие говорила она ему. А потом выгнала вон и сказала, чтобы тени его больше не появлялось на камнях перед их домом. Но Рамин все ходил и ходил. И вот как-то…
Кто-нибудь может подумать, что если мамка, то обязательно — старуха. Ничего подобного: это была здоровая полнокровная хузанка с хорошими деревенскими ногами и. будто молоком налитыми полными плечами. Однажды, уговаривая ее, Рамин задержал свой задумчивый взгляд на этих плечах. А Рамин носил уже гонкие черные усики над верхней губой. Как молодой гилянский дуб был он — узкий в талии, широкий в плечах, с мужественным румянцем на смуглом лице. Черные, как ночь, брови были у него и горячие голубые глаза. Но самое главное — усики! И когда положил он свои красивые сильные руки на эти теплые белые плечи, она… она уже не могла ему ни в чем отказать… Ох, уж эти зороастрийцы!
А потом мамка пришла к Вис с разговором. Был этот хитрый разговор, как ожерелье, рассыпавшееся по сердцу: что слышно от матери, пишет ли брат, почему скучная сидишь. И Вис рассказала, что снился ей Виру такой, каким никогда его не видела. Молодой, горячий, как солнце, сильный. И был он ночью рядом, совсем рядом, обнимал и целовал ее всю!.. И она разрыдалась.
Мамка принялась утешать ее. Она сказала, что так уж мир устроен, в котором все влюбленные страдают, не одна Вис. Вот недавно она видела юношу. Кипарис на восходе солнца! Разъяренный трехлетний барс! Тончайший волос пробивает копьем! А только полюбил — лицо, как солома, пожелтело. Даже страшно становится за него. Дни и ночи тоскует. Землю целует, где проходит та счастливица…
Как ни грустно было Вис, она все же спросила, в кого мог так влюбиться несчастный витязь. Вроде нет таких уж красавиц при этом паршивом дворе. Только после долгах уговоров мамка сказала, что это Вис. Совсем не желая этого, мучит она бедного юношу. Имени витязя мамка так и не назвала.
Три дня Вис все заводила разговор о том, как изменчивы и вероломны мужчины. Хоть и не видела их близко она, но хорошо знает, чего стоят их уверения в любви. Тысячи сетей расставляют, чтобы уловить в них невинную девушку. Мольбами, грустными взглядами, искусной лаской, а чаще всего силой добиваются они своего. И сразу не узнать их. Ее же и называют блудницей, потому что уступила. С презрением сторонятся они той, на которую вчера еще молились, Холодная зола там, где бушевало пламя… А женщина запуталась уже в цепях желаний… Как на медленном огне горит несчастная, и одно горе у нее от любви. Нет, не понимает она тех женщин, которые хоть на выстрел из лука подпускают к себе мужчин!..
Мамка слушала и молчала, пока Вис не рассердилась.
— Почему совсем не споришь со мной, да?! — спросила она. Но мамка отвечала, что согласна с ней.
Теперь, о чем бы ни заходил разговор, Вис обязательно переводила его на мужское непостоянство. А заканчивала тем, что просила назвать того бедного витязя, который имел несчастье полюбить ее. Разве мало вокруг интересных молодых женщин, которые с радостью пошли бы на все? Как не повезло ему, что влюбился в такую порядочную девушку, как она. Нужно сказать ему, что это совершенно бесполезно!..
Много прошло времени, пока мамка согласилась. Так и быть, — сказала она, — завтра на шахском приеме…
На следующее утро Вис проснулась раньше мерв-ских разносчиков воды. То она бледнела, как Луна на заре, а то вдруг струя молодого вина ударяла от ее сердца к щекам. Пять раз переодевала она платье в этот день…
Приемы у шаханшаха проходили теперь без угощений. Он терпеть не мог обжор и пьяниц, зато очень любил серьезную музыку. И Рамин в этот вечер пел, аккомпанируя на чанге[23]. Печальна была его песня, и слезы отчаяния стояли в прекрасных голубых глазах. А руки, смуглые, сильные руки, нежно перебирали струны, и благородный чанг плакал и жаловался на судьбу вместе с Рамином!
Не знал он, что Вис совсем близко. Дальними переходами привела ее сюда мамка. Чуть отведя балконный занавес, Вис посмотрела… Голубое небо Хузана качнулось, закружилось, и она начала медленно сползать вниз. Уже не детские, сильные мужские руки подхватили, понесли ее к Солнцу. И одна из этих рук властно и нежно легла ей на сердце…
Очнулась она в своей комнате, куда притащила ее мамка, Сильный жар был у Вис. Она металась по голубым шелковым подушкам, и звала, звала… Вечером, когда мамка провела его в сад, Вис протянула свои хрустальные руки к Рамину…
Но Вис от страсти так изнемогла.
Что стала и бесстрашна, и нагла…
Пусть буду заперта я на замок,
Но вор уже похитил все, что мог!
Три мешка золотых динаров, дорогой красивый ларец, шесть нитей жемчуга, пятнадцать золотых колец с крупными алмазами и два фунта мускуса дал Рамин мамке в благодарность за ее доброту, И еще сказал, что целует землю у нее под ногами и отдает ей свою душу до конца дней. Но мамка не взяла подарков, а лишь оставила себе на память недорогой перстень без рубина. Ты как… как сын родной мне, — сказала она, всхлипнув, — и твой нежный взгляд для меня дороже золота!..
Так хорошо распределились звезды на небе в это время, что шаханшах Мубад поехал в Кухистан на охоту. Рамин притворился больным. Он так сильно похудел и такие большие синие круги были у него под глазами, что шаханшах приказал получше кормить Рамина в его отсутствие…
Что делали, как проводили время Вис и Рамин?.. Дни и ночи мелькали без перехода. Яркое Солнце стояло ночью у них в глазах, и прохладная черная ночь была в яркий день. Вот почему, только в третий раз перечитав письмо, понял Рамин, о чем пишет ему шаханшах. В Кухистан зовет его — стереть ржавчину с сердец веселой охотой. И Вис он требует захватить с собой, чтобы не скучала, бедная, без шаханшаха…
Легок и светел был путь их через пустыню. Они уходили ночами далеко от дымных походных костров и ложились на горячий песок. Звезды сыпались с теплого неба. Ухали песчаные совы, плакали шакалы, барсы мяукали возле самой их головы. Но никто не трогал их, потому что не трогают дикие звери людей в это время…
Когда приехали они в Кухистан, Мубад обрадовался веселому блеску в глазах Вис. Какой шаханшах не уверен, что все чахнет без него и расцветает от одного его присутствия. А Вис действительно стала похожа на хорошо ухоженный цветок. Рамин был худой, но веселый.
Поохотившись как следует в Кухистане, все они поехали в Махабад. Пора было уже мириться с родственниками. Еще когда Мубад тайно увез Вис, мудрые люди посоветовали Виру не связываться. — Умный царя не оскорбит, — сказали они. — Чего добивается петух, бросаясь на лисицу?.. А молодой Виру, хоть и носил длинные волосы, был человек солидный и рассудительный. Вот почему он вместе с Шахру выехал навстречу шаханшаху с шахиней и поцеловал перед ними землю.
Много было тут радости, родственных объятий и поцелуев. День за днем шли праздничные игры и состязания, в которых всегда побеждали Виру и Рамин. Как-то вдвоем решили они съездить поохотиться в горы Армении. А Вис теперь дня не могла прожить, чтобы не видеть Рамина. И мамка побежала на рассвете разбудить ее.
— Скорей иди на крышу! — шепнула она Вис. — Оттуда все увидишь и сможешь помахать рукой своему Рамину. Только тише, чтобы твой старый лопух не услышал!..
Рев разъяренного слона оглушил вдруг их обоих. Это вскочил раздетый шаханшах, который не спал и все слышал.
— А-а-а! — кричал он, махая руками. — Старая собака, потаскуха, сводня проклятая! Пусть крепкий град упадет на поля Хузана! Страна греха и блуда — Хузан! Одни подлость и разврат царят там, и для злодейства рождены хузанцы! Пусть все молоко выльется у. их кормилиц, потому, что одна зараза от этого молока! Лучше слепого взять в сторожа, чем хузанку в воспитательницы! Куда, кроме кладбища, приведет ворон-поводырь!..
Так громко кричал шаханшах, что весь дворец сбежался в их спальню.
— Опозорила меня твоя дочь, Шахру! Бесстыдная сестра у тебя, Виру! — плакал в гневе шаханшах, раскачиваясь и дергая себя за усы. — Грязной изменой отплатила мне за мою доброту! Возьми ее, Виру, и пройдись хорошенько по ней утюгом, чтобы образумилась! И заберите скорей их обеих от меня, потому что, боюсь, изувечу подлых без всякой меры!.. Ослепить распутницу! На виселицу — мамку! Не брат мне Рамин! Выгнать за границу негодяя!..
Но тут вдруг Вис в одной нижней рубашке выпрямилась на ложе, ослепив всех своими хрустальными руками. И так бесстыдно посмотрела на шаханшаха, что тот замолчал от удивления. Она и не думала оправдываться.
— Ты прав во всем, что говоришь, могучий шах, да! — сказала Вис. — Тебе с Виру я принадлежу, и в вашей власти меня ослепить, отдать на корм диким зверям или с позором пустить босую по базару. Но ты только человек, хоть и шах. А может ли человек выколоть глаза любви? И что могут поделать с любовью дикие звери? Где ты видел, чтобы любовь испугалась стыда? Я люблю Рамина!..
Шаханшах крутил головой, ничего не понимая. Но тут разгневался Виру, схватил за волосы Вис и с криком потащил к Шахру.
— Весь наш род стыдом покрыла, проклятая! — разошелся он. — С самим шаханшахом, царем царей, как разговариваешь! Мужа не уважаешь! И себя, и меня на весь свет позоришь! При всех говоришь, что любишь этого Рамина!.. Да кто он такой, твой Рамин! Гуляка, пьяница, стихи только сочиняет. С евреями дружит, да!!!
Шахру со своей стороны набросилась на дочь, справедливо ругая ее за низкое поведение. Вис обвиняла во всем мать и брата, кляла шаханшаха. Такой шум стоял три дня в царском дворце, что невозможно было торговать на знаменитом махабадском базаре напротив…
Постепенно все успокоились, и пребывание шаханшаха в Махабаде закончилось старой конной игрой в мяч. Сам шаханшах Мубад участвовал в ристалище и, по единогласному мнению, играл лучше всех, Рамин и Виру не успевали почему-то к мячу, и шаханшах каждый раз опережал их, Мяч в этот день взлетал от его ударов до самого Сатурна. Даже Вис ласково махнула ему платком с крыши…
Отчаянье Рамином овладело.
Не знал покоя дух и ложа тело…
Не знала сна, ни пищи, ни надежды,
В ней страсть жила, сорвав свои одежды.
Прекрасен Хорасан! Тому, кто знает пехлеви, ясен смысл. Хор и асан — Солнечный восход. И тому, кто не знает, понятно это радостное слово. Хорасан!.. Если в раю синее небо, сладкий воздух, а трава и деревья полны свежей зеленой кровью, то здесь второй рай! А есть ли в первом раю такой матовый виноград, такой крупный белый урюк, такие дыни — бахрман?!. И если носят в первом раю прозрачные и легкие, как мечта, шелковые платья, то это из хорасанского шелка. Если и там есть бедняки, которым не по карману натуральный шелк, то они надевают блузки из хорасанского тонковолокнистого хлопка. А уж если бывает в настоящем раю зима, и приходится покупать пальто, то воротники на них несомненно из хорасанского каракуля. Разница только в цене: самый дорогой, конечно, сур — золотой каракуль, подешевле — серебряный, и для основной массы — обычный черный по полдирхема шкурка…
Неповторим Хорасан. Но есть в нем жемчужина, перед которой весь он со своими полями, садами и тучными пастбищами, как сухая безжизненная пустыня. Эта жемчужина — Мерв!
Туда, в Мерв, и возвратился шаханшах Мубад с родней и советниками после поездки в Махабад. Со своей благородной женой Вис поднялся он на крышу большого шахского дворца. И сели они там на золотые стулья, как Сулейман с Балкис[24]. Солнце померкло от ослепительного величия шаханшаха, а Луйа и не показывалась, боясь сравнений с Вис.
Весь Хорасан был виден отсюда. Зеленые волны садов заливали со всех сторон Мерв. Словно перегруженные белые корабли, плыли дворцы и библиотеки. Простых домов и видно не было, так глубоко утонули они, И совсем потерялся где-то скромный виновник этого праздника — ласковый Мургаб. Протянув друг другу самые большие ветки с обоих берегов, спрятали его от чужих глаз прижимистые карагачи. А может быть, принеся сюда жизнь с далеких Индийских гор, сам он захотел отдохнуть от горячего Солнца!..
— Разве не велик Хорасан! Не лучше ли он, чем твой Махабад? — спросил шаханшах Мубад у Вис. На свое горе спросил!..
Не Хорасаном интересовалась Вис. Даже если бы настоящий рай можно было увидеть с этой крыши, она бы не взглянула в ту сторону. Лишь один раз за всю дорогу увидела она Рамина, и то издали. Он как будто избегал ее!..
Совсем маленькими казались отсюда люди. Но большие глаза Вис сразу заметили молодого стройного всадника в мервском переулке, ведущем от базара. Он медленно ехал вдоль арыка, красиво положив руку на бедро и разговаривая с кем-то на теневой стороне. Ветки карагачей поредели, и в горящий уголь превратилось бедное маленькое сердце Вис. Он говорил с женщиной!!!
— Сто таких городов у меня, как Махабад! — не унимался шаханшах. — И мир лежит в прахе у моих ног, как твой Виру!..
Витязь остановился, погорячил коня и перескочил вдруг арык. Он спрыгнул на землю и взял ту, подлую, за руку! Зеленые круги завертелись перед глазами Вис, а когда они пропали, никого уже не было и у арыка…
— Что же ты молчишь? — взорвался шаханшах. — Опять об этом Рамине думаешь?..
Вис посмотрела на него. Так отвратительны вдруг сделались его большие крашеные усы, что она не выдержала. Ей было уже все равно.
— Кого хочу — того люблю, да! — закричала она. — Да! Да! Да! Из-за него и тебя терплю! Ты для меня как острые шипы на его розе! А он, жестокий… он…
— Ах ты, сукина дочь, да! — захрипел шаханшах. — От вавилонских проституток твой род! И мать твоя Шахру тридцать ублюдков родила. Если есть среди них два от мужа, то хорошо!.. Вот видишь три дороги: одна в Гурган, другая в Демавенд, а третья — в Хамадан. По любой из них убирайся к чертовой матери! И пусть самые острые камни подвертываются тебе под ноги, и глаза твои пусть ослепнут от дорожной пыли!..
Вис не ругалась. Она вежливо поблагодарила царя царей и пошла собираться в дорогу. Легко и пусто было у нее на сердце.
— Есть ли на свете кто-нибудь несчастнее меня! — сказала она мамке, вздохнув. — У других женщин — добрые, хорошие мужья. И любовники у других не такие!..
С шаханшахом она простилась по-хорошему.
— Одно горе было у тебя со мной! — честно признала Вис. — Найди себе любящую жену. Сто таких, как я, служанок, приставь к этой достойной женщине. Будь счастливым без меня, а без тебя и я буду счастливей…
Весь Мерв плакал, когда она уезжала. Кто знает, почему любили ее…
Что горе всего Мерва по сравнению с рыданиями Рамина, когда узнал он об отъезде Вис! Деревья вяли вокруг и трава не росла там, где падали его слезы… Он, действительно, не подходил близко к Вис, чтобы не прогневить шаханшаха. И у такого витязя было, конечно, в Мерве немало хороших знакомых. Не мог же он так, сразу, порвать с ними…
Мир опустел без Вис. Такие же пушистые волосы и большие глаза были у его мервских знакомых. Так же светились их хрустальные руки, тот же был гранатовый сад, те же белые ноги. Может быть, даже лучшие ноги. Но только Вис была нужна Рамину… И уехала она, не простившись. Значит, не имеет он для нее значения… И к кому она так торопилась?!.
Словно большой майский скорпион заполз в его сердце. Днем и ночью не давал он ему спать, как художник, рисуя в памяти все подробности свиданий с Вис. Только теперь не его, а чужие беззастенчивые руки ласкали ее. И Вис отвечала на эти ласки!.. Рамин вскакивал и бегал в отчаянии по комнате. А когда почувствовал он, что ни одной минуты не может больше быть без нее, сел и написал шаханшаху письмо.
«Шесть месяцев болел я, а теперь почти уже здоров, — было сказано там. — И леопарды мои скучают без добычи. Соколы совсем разучились падать с неба на жирных куропаток. Мой конь — верный Рахш — еле передвигает ноги. Сердце, мое устало биться от безделья, а голова кружится от скуки. Нет счастья в неподвижности. Пусть разрешит мне великий и мудрый царь царей, гроза и услада Вселенной, поохотиться во славу его в Гаргане и Сари, где много пернатой дичи. Оттуда я поеду в Амуль, который славится дикими свиньями. На козлов и онагров я поохочусь в Кухистане, на ланей — в Азербайгане…».
Все поднебесные страны, кроме Махабада, перечислил Рамин, и всех зверей, кроме той серны, для которой готовил стрелу. Но не такой еще дурак был шаханшах, каким он стал потом. Пока не дал ему Рамин честное слово, что как черную чуму будет обходить Вис, шаханшах не отпускал его. На дорогу он посоветовал Рамину найти себе хорошую жену в Кухистане. Там, говорят, хоть и не очень красивые, но порядочные и домовитые женщины. Что еще надо молодому человеку, да?.. В Хорасане теперь все прибавляли к своим словам протяжное махабадское «да-а».
Как стрела, пущенная из лука метким стрелком в хорошую погоду, устремился Рамин прямо в Махабад. Всех леопардов и соколов отпустил он по дороге, чтобы не задерживали его. Черной чумы Рамин не боялся…
Ну, а Вис? Что она делала все это время?.. Родня есть родня. Поругав старого дурака за плохое отношение к молодой жене, да еще из такой хорошей семьи, ей выделили самую лучшую комнату в махабадском дворце. Окна ее выходили на Восток…
Совсем не узнать было Вис. Она уже не подводила бровей, не красила ногти, в тугую косу заплетала волосы. Платье носила простое, из махабадского полотна. Светлым стало ее лицо. Каждое утро садилась Вис у окна и смотрела на пылающий Хорасан. Первое, самое чистое Солнце видела она, и сердце ее нагревалось от радости и предчувствий.
И вот как-то не одно, а сразу два Солнца встали на Востоке, и Вис ослепла, задохнулась от счастья. Это был Рамин…
Семь месяцев они видели только друг друга и не устали. Все дело было в шах-туте, царском тутовнике, которым славится Махабад. Кто не знает его целебных свойств? Полные шапки теплых фиолетовых ягод приносили им дети. Рты, подбородки, руки у Вис и Рамина уже ничем нельзя было отмыть. С утра до вечера и с вечера до утра ели они один шах-тут, и где только не оставалось у них сладких лиловых пятен. Солнцем и горами пахли Вис и Рамин…
Распивая крепкое, как огонь, тутовое вино, не заметили они, что пришла зима. Холодный порывистый ветер дул из Хорасана, горстями бросая в окно к ним то дождь, то мокрый снег. В один из таких дней, когда совсем черно было за окном от снега, страшно заревели невидимые трубы. Рамин едва успел натянуть рубашку и выскочить через заднюю дверь. Шаханшах приехал за Вис…
Очень удивился он, застав жену в простой домашней одежде, не накрашенную и с распущенными волосами. Даже не умыта была она: с испачканным синим ртом и руками. Вис спокойно пригласила сесть озябшего в дороге шаханшаха, приказала хорошо проварить для него рис и вела себя так, будто ничего не было между ними в Мерве. Не знал что и подумать шаханшах, увидев Вис в такой обстановке. Проклятия, которые накопились в нем за дорогу, выветрились из головы. Так и не сказал он ни одного плохого слова…
Две недели назад получил шаханшах Мубад небольшое письмо без подписи. Какой-то хороший человек сообщал ему, что Рамин живет у Вис в Махабаде. Буквы были неровные, как будто пьяные. Кто мог написать такую клевету?! Когда шаханшах рассказывал об этом, у Виру все время вздрагивала от возмущения левая рука. Она у него дрожала потом всю жизнь. А на старости лет отсохла…
Как бы между прочим, спросил шаханшах и о Рамине.
— Разве он в Махабаде?!. — удивилась Вис, и глаза ее сделались еще больше. — Ах да, я его как-то осенью в окно видела. Некрасивый такой, усы сбрил… Совсем мальчишка!
Шаханшах погладил свои пышные усы.
Не беспокойся ни о чем, живи
Лишь для любви, лишь для одной любви!
Только взяв клятву с шаханшаха, что не будет больше приставать с недостойными подозрениями, согласилась Вис поехать с ним обратно в Мерв. Шаханшах помолодел сразу от радости. Взяли они с собой и оказавшегося тут же в Махабаде Рамина…
Но все ту же рисовую кашу без масла продолжал есть шаханшах, и талисман его никак не находился. Поэтому не прошло и недели, как начал он себе в усы, а потом все громче говорить, что только ради проклятого Рамина сидела она так долго в Махабаде. Если бы Вис, как все порядочные женщины, любила мужа, то и половины того времени, которое провела она в Махабаде, хватило бы, чтобы соскучиться. Вис молчала и думала, что ему, наверно, легче бы стало от ее признания.
— Я решил тебя испытать! — сказал ей однажды утром шаханшах. — Все очищающий огонь есть частица самого Солнца. Лишь Ахриману страшен он, а честная и непорочная пройдет сквозь него, не закоптив носа…
Вис подумала сначала, что он шутит. Но когда увидела, что полсотни мулов с утра возят сухие дрова на площадь между дворцом и главным храмом, ей стало не по себе. А шаханшах собрал уже всех жрецов, военачальников и советников. Со всего города бежали люди посмотреть, кого собирается сжечь царь царей.
— Сначала дашь клятву верности, а потом не спеша пойдешь через огонь! — учил шаханшах жену. — Только не торопись. Как прохладный ветерок будет он для тебя, если ты невинна. Это самый удобный случай доказать, что неправду говорят о тебе с Рамином…
Шаханшах сам вынес из храма священный огонь и поджег костер. Камфарою разжигал он его, а чтобы Вис было приятней, подбрасывал сандал, амбру и мускус. Как вулкан разбушевался костер, и словно второй — огненный небосвод встал над миром. Языки пламени лизали небо. А весь Мерв удивлялся, не понимая, что происходит. Культурные люди давно забыли этот варварский обычай.
— Видишь, что придумал старый болван, да! — сказала Вис Рамину.
— Не такой он болван, как тебе кажется! — ответил Рамин и внимательно посмотрел на шаханшаха. Радостный, возбужденный, как перед свиданием, ходил тот вокруг огня. Клочковатые усы его дымились, в слезливых глазах прыгали два сумасшедших костра. Чуть заметная улыбка кривила его губы.
— Так пусть сам сгорит от злобы царь царей! — сказала Вис. Под видом того, что ей надо приготовиться, она пошла во дворец. Там у задней стены ее уже ждала мамка с хорошей шерстяной веревкой. Захватив золото и жемчуг из ларцов, они перелезли на ту сторону, где стоял Рамин, переодетый женщиной.
Легче найти потерянную в море жемчужину, чем человека в мервских переулках. Одни сонные собаки встречались им по дороге. Все трое быстро дошли туда, где приготовлены были лошади. Когда шаханшах, удивленный долгим отсутствием Вис, пошел искать ее во дворец, они уже были далеко. Если бы шаханшаха не удержали, он сам бросился бы в свой костер…
Почему у таких, как Рамин, кругом бывают друзья?.. Другие честно женятся, работают не покладая рук, не пьют и не курят, а люди почему-то обходят их. Вот Виру, например…
Один из самых лучших друзей Рамина жил в Рее. Звали его Бехруз, а все называли Шеру — Счастливым. К нему на десятую ночь постучались Вис и Рамин.
— Тебя ли вижу, дорогой Рамин! — вскричал толстый Бехруз, обнимая и целуя друга. — Сам не знаю, как захватил сегодня на ночь лишний кувшин вина из погреба. Сердце подтолкнуло руку!..
На ковре уже стояли стаканы, лежала различная еда и, словно для Рамина, валялся в стороне чанг. Омыв руки теплой водой из кумгана, они через каких-нибудь десять минут с аппетитом ели и пили, поднимая стаканы за хорошую дорогу, за благополучный приезд, за хозяина дома, за его торговлю. Как всякий воспитанный человек, Бехруз не спрашивал, что за Луну привез с собой Рамин и почему сам он приехал в юбке и под покрывалом.
— Разве ты не знаешь, почему зовут меня Счастливым? — сказал Бехруз, когда Рамин рассказал ему все. — Потому что живу я для дружбы… Посмотри на людей. Одни блудливо поводят глазами и все время втягивают носом воздух. Это те, кого одолевает мелкая похоть. Возле каждой юбки задерживаются они, не интересуясь, какое лицо под покрывалом. Свое счастье они обычно находят там, где ищут… У других — недоверчивый взгляд и дрожащие руки. Счастье их в деньгах. А умирают они от запора… Но хуже всего тем, кто ищет счастья во власти над людьми. Они дальше всего от него. Посмотри в их угрюмые лица, в холодные неумные глаза. А если бы мог заглянуть в их сердца, то ничего не увидел бы там, кроме мокрой пакли. Нет у них друзей, и умирают они друг от друга…
А я счастливый, когда у меня в доме друзья. И ничего больше мне не нужно. В моей маленькой лавке на базаре всегда много народу, потому что люди любят счастливых. В этом маленьком саду ветки каждый год ломаются от тяжелых плодов, потому что земля радуется людям. И вино мое никогда не киснет, хлеб мой не черствеет, соль не бывает горькой. Все здесь — ваше. И чем вам приятней будет у меня, тем лучше проживу я свои дни!..
Сто дней играл Рамин на чанге для Вис и разговаривал о тайне жизни с Бехрузом. Тихая Луна плыла куда-то над ними. Глухая глиняная стена сада отгораживала их от беспокойного мира. Но на сто первый день опять заревели военные трубы.
— Сам Ахриман, я думаю, закричал, будь он проклят! — заметил Бехруз. — Теперь все коровы у нас перестанут молоко давать. Не любят они шума. Чем громче кричишь, тем хуже доятся…
Это снова был шаханшах Мубад… Через неделю после бегства Вис и Рамина удалился он в пустыню. Рассказывали, что там он плакал и стенал, проклиная себя за жестокое отношение к Вис. Но те, кто лучше знал шаханшаха, ничего не говорили. Он уже не раз удалялся в пустыню, и добром это не кончалось.
Так случилось и на этот раз. Вернувшись из пустыни, шаханшах решил начать новую войну. Все чаще вместо слабеющих мозгов в государственных делах участвовало у него пищеварение. Теперь он объявил поход в Гилян и Азербайган, обвинив их, что они скрывают Вис и Рамина.
Мир от войны спасла тогда старая мать шаханшаха. Она знала, где ее младший сын Рамин, и написала, чтобы он возвращался вместе с Вис. Шаханшах поклялся матери, что простит их и не будет больше злобствовать. Рамин согласился, но предупредил мать, что у него тоже есть голова и руки. Когда-Нибудь и он будет шаханшахом, да!..
Я пожелтел, как золото, гляди, —
Прижми меня к серебряной груди!..
Однажды сидели на пиру шаханшах Мубад с Вис. Тут же, конечно, играл на чанге Рамин. Шаханшах мало изменился за это время, зато Вис все больше напоминала молодую Шахру. Ее громадные темные глаза чаще и чаще приобретали спокойный зеленоватый отлив, таинственные ямочки появились на округлившемся лице, царским стал уверенно очерченный рот. И грудь Вис уже не была острой, мягче и нежнее еде-дались ее белые плечи. А негромкий голос Вис, как сдержанный горный поток, волновал душу… Шаханшах теперь даже с некоторым испугом смотрел на ее властную красоту. И Рамин иногда не верил себе, что эту гордую женщину обнимал он здесь в саду, и в Махабаде, и у Бехруза за глиняной стеной. И еще в пустыне, когда падали звезды…
Теперь на шахских пирах снова было вино. Так приказала Вис, и шаханшах согласился. А сегодня ему взгрустнулось, и, плюнув на всех врачей, он налил и себе пару рогов вина…
И сразу прояснился ум шаханшаха, обострились слух и зрение. Он увидел, как посмотрел Рамин, поднося к губам золотой рог, как вспыхнули и ответили ему глаза Вис. До конца выпила она свое вино… Шаханшах приказал налить себе еще. Уже не считаясь со стариком, коснулся Рамин руки Вис, и она не отняла ее.
— За то, что только мы с тобой знаем! — тихо сказал Рамин. Она кивнула и опять медленно выпила, полузакрыв глаза.
— Побольше пой, поменьше говори! — заметил шаханшах.
Рамин взял чанг и заиграл так, как никогда еще не играл. Жадную песню любви пел он. Призыв и восхищение были в ней. Медленно поднималась и опускалась стянутая белым шелком грудь Вис, приоткрыты были ее губы. Шаханшах снова приказал налить вина…
Когда они шли к себе, Вис слегка опиралась на шаханшаха. Он мягко усадил ее, сам уложил в изголовье подушки. А она затуманенно смотрела на него и так была сейчас похожа на Шахру, что ему вдруг почудился аромат роз. Далеких роз из его сада…
— Я слышал, о чем говорил тебе Рамин! — сказал шаханшах. — Много знал я женщин. Таких красавиц нет теперь, которые любили меня. На край света ко мне прибегали от своих мужей, яд принимали, со скалы прыгали!..
Шаханшах ходил по комнате, размахивая руками. Вис сидела на постели прямо, опустив ресницы.
— Нет, не было раньше такого бесстыдства! — решил он и покачал головой. — Было, конечно… Но чтобы при муже, на глазах у всех…
— И никакой Рамин мне не нужен, — совсем трезвым голосом сказала вдруг Вис. — Никого не хочу, кроме тебя…
И она протянула свои белые руки, закрыла ему рот жадными влажными губами. Любопытство, нетерпение, восхищенная покорность были в ее туманных, золотых от гаснущего светильника глазах. Это была Шахру! И так обняла она его, что… что… Наверно, Солнце пригрело» где-то в это время талисман…
Шаханшах сразу уснул, а она отрезвела. Глядя открытыми глазами в темноту, молча лежала Вис. На дворе выл ветер, холодным дождем заливало окна. Здесь, на горе, ветер был особенно сильным. И вдруг чуткое ухо Вис уловило какой-то посторонний шум. Словно кто-то тихо ходил по крыше… Осторожно встав, она позвала мамку. У шаханшаха была нехорошая привычка вскакивать среди ночи и внимательно смотреть, на месте ли жена. Поэтому Вис попросила мамку лечь на шахскую постель и прикрыла ее до головы шелковым одеялом. Сама же набросила на голое тело широкую накидку из белых горностаев и пошла наверх.
Дождь с мокрым снегом залепил ей лицо. Рваные синие тучи неслись по черному небу, задевая крышу. На самом краю неподвижно стояла какая-то тень. Вис подошла и увидела Рамина. Он смотрел на нее и ничего не говорил. Она протянула руку к его глазам и увидела, что они мокрые. Это был не дождь… Рамин весь дрожал. Вис сняла с себя накидку и, обвернувшись с ним вместе, легла на крыше. Он быстро согрелся. И на всей земле никому не было теплей и лучше, чем им…
Как убитый проспал шаханшах всю ночь. Под утро он проснулся и протянул руку к жене. Нежно погладил он ее, но когда дошел до бедра, насторожился. Хузанки это не какие-то там худосочные хорасанки!!. Шаханшах быстро взял ее за руку и почувствовал, что она литая как чугун, и шершавая. Всю стирку для Вис приходилось делать мамке… Так и не выпустив ее руки, страшный крик поднял шаханшах!..
Рамин вскочил и схватился за кинжал. Сейчас он готов был убить брата. Но Вис встала и, сделав знак Рамину, чтобы потише двигался, спокойно пошла вниз. Пройдя в темноте к постели, она села рядом с мамкой.
— Скорей зажигайте огонь! — ревел как тигр шаханшах. — Интересно посмотреть, какую ведьму бросил Ахриман в мои. объятия!..
— Не пора ли залить водой рассудка костер твоей злобы! — негромко сказала Вис.
Шаханшах сразу замолчал от удивления и выпустил руку мамки. Когда он спохватился и снова нащупал в темноте руку, это была уже Вис. Мамки и след простыл.
— Что же ты молчала, когда я так нервничал? — спросил шаханшах упавшим голосом.
— Ты так сдавил мне руку, что было не до разговоров! — заплакала Вис. Дорого обошлось шаханшаху в этот день его ночное поведение…
Может быть, и приплели эту историю к рассказу о Вис и Рамине. У кого теперь узнаешь?..
Еще с войны, царю служить повинна,
Не возвратилась войска половина.
Не распустила поясов другая,
Повинность годовую отбывая…
Да, все чаще ревели теперь военные трубы над миром. На этот раз шаханшаху угрожал с Запада румийский кайсар[25]. Он обвинял царя царей, что гот хочет войны. Надо было убедить кайсара, что он ошибается. И шаханшах снова велел собирать войско.
Был бы шаханшах помоложе и не одолевали бы его домашние неприятности, он бы нашел способ договориться с кайсаром. Тем, у кого дома все в порядке, нет нужды гордиться… На беду, и у кайсара дома было не все благополучно. А преданные советники имелись у обоих. И такая гордость поднялась вокруг, что даже серых мервских ишаков ставили в пример белым румийским!
Слышались, правда, осторожные голоса, что воевать стало невозможно. В последнее время придумали наливать черное земляное масло в горшки, поджигать и бросать на врага. Это была уже не честная война с помощью львов и слонов, а сплошное убийство… Шептунов быстро переловили, понимая, из чьей реки песок, которым засоряют они чистые души.
Такое войско собрали шаханшах и кайсар, что целый год пришлось его избивать. В язвах от стрел, искусанные и обожженные, вернулись солдаты домой. Не успели они сходить в баню, как опять загремели трубы…
Чтобы узнать, почему случилось это, придется вспомнить о Вис и Рамине… После пьяной ночи шаханшах чуть не умер от сердечной слабости. Целый месяц его мучила изжога. И уже не отварной рис, а голый отвар прописали ему врачи.
Совсем сошел с ума шаханшах, и почти не осталось врачей в Хорасане. По два часовых с каждой стороны кровати ставил он теперь на ночь, а сам спал с острой саблей в руке. В это время и принесли ему письмо от кайсара, которое царь царей разорвал, плюнул на него и бросил обратно румийскому послу. При этом он посматривал на Вис и крутил усы. Но она ела орехи…
Самая большая в мире крепость Ишкафти Диван[26] была у шаханшаха. На высокой горе стояла она недалеко от Мерва. Пять ворот надо было пройти, чтобы попасть туда. В этой крепости шаханшах и запер Вис с мамкой, уходя на войну. На десять лет обеспечил он их водой и припасами. Но лично закрыл все ворота, поставил на каждом замке большую государственную печать, а ключи вручил своему старшему брату и ва-зиру Зарду. Его он оставил с большой армией стеречь крепость.
Когда войско дошло до Гургана, неожиданно заболел Рамин. Пришлось его там оставить. Как только осела пыль за войском, Рамину стало лучше. Он сел на своего Рахша и помчался в обратную сторону от Рума…
Мы видели крепость Ишкафти Диван. Восемьдесят три метра высотой эта искусственная гора сейчас, на которой она стояла. А были на горе еще высокие стены, которые обвалились за две тысячи лет. Так что, если правда, что Рамин забросил туда четырехгранную киммерийскую стрелу со своей меткой, а потом влез по тонкому шелковому канату, сплетенному из ночных рубашек Вис, то он был храбрым витязем. И на войну не пошел, потому что был занят делами поважнее…
Рассказывают еще об одной молодой и красивой колдунье Зарингис, дочери туранского хакана[27]. Она при помощи ворожбы выведала о пребывании Рамина у Вис в Ишкафти Диване и рассказала все возвратившемуся с войны шаханшаху.
Возможно, и была в Мерве какая-то Зарингис, у которой имелись свои счеты с Рамином. Но скорей всего шаханшах сам решил двинуться к Ишкафти Дивану. До него ведь дошли неосторожные слова Рамина, которые он писал матери. А хорасанцы во время войны пекли хлеб из сочной зеленой травы, от которого в их душах было раздолье Ахриману. Иначе чем объяснить, что царь царей не распустил войско, а повел его к своей же крепости? На такие дела у самых глупых шаханшахов ума хватает…
Так или иначе, но придя к Ишкафти Дивану, шаханшах даже не посмотрел на приветствовавшего его Зарда. Он лишь пробормотал себе в усы что-то нехорошее, отчего у Зарда стало холодно в животе.
— А где наш дорогой брат Рамин? — спросил как ни в чем не бывало Зард, чтобы охладить гнев царя царей. Так охлаждают неопытные люди холодной водой горячую сковородку с маслом. Если правда все, что рассказывают, то от гнева шаханшаха потухло Солнце, и звезды разбежались с неба.
Этим, очевидно, и воспользовался Рамин. В наступившей темноте он быстро спустился вниз на другую сторону крепости и убежал в горы. Ему нетрудно было это сделать, потому что Вис за всю войну так и не успела развязать уже известную нам веревку. Эта веревка и погубила ее.
— Что это такое, да?1 — спросил шаханшах, показывая на связанные рубашки. Но Вис не слышала. Сердце вырвал и унес с собой Рамин. Пустое окно видела она и ногтями царапала свое чистое лицо. Красная роса капала на ее грудь и живот, на голые ноги. Боли она не чувствовала.
И шаханшах пнул ногой в голый живот. А когда согнулась и упала на пол Вис, он начал бить ее в лицо и грудь. Но чаще всего он старался попасть в живот. От золотых подковок на сапогах царя царей большие пятна вспухали на теле Вис. Янтарными были эти пятна, а также цвета дорогой яшмы и рубина.
Не отрывая глаз от окна, доползла Вис до тахты с золотыми львиными ножками. Шаханшах сбросил ее оттуда и взялся за плетеный кнут с украшенной драгоценностями рукояткой. Чтобы не закрывала она свое лицо, он связал ей дорогим серебряным поясом руки за спиной. Почему не кричала глупая Вис?..
Зато закричала, заплакала, завыла вдруг мамка, которая пряталась все это время под тахтой. И шаханшах тогда бросил Вис и взялся за мамку. Хорошей железной кочергой прошелся он по ее плотной спине, кулаками подправил оба глаза, но быстро устал от ее крика…
В грязный сырой погреб под крепостью Ишкафти Диван бросил их обеих шаханшах; чтобы не видели они никогда Солнца. Черствый хлеб и неотстоявшуюся воду из арыка приказал давать им. А стражу сменил, потому что лучше волку доверить стадо, чем ослу. Так он сказал Зарду…
Подруги наши и грешны и хрупки, —
Всегда прощай возлюбленной проступки!
— Теперь воздух здесь очищен от разврата! — сказал шаханшах, войдя в свой мервский дворец. Он отдохнул, попил рисовый отвар и приказал позвать гостей. Мудрейшие мужи, непобедимые витязи, самые тонкоголосые поэты собрались у него. Словно триста шестьдесят пять Лун сразу засветились придворные красавицы. Самый лучший в мире игрок на чанге был приведен к шаханшаху. Давно уже не было такого пира в Хорасане.
Как четыреста соловьев, запел и заиграл знаменитый музыкант, но шаханшах махнул рукой, чтобы тот замолчал. Больной и грустный сидел царь царей. В глазах его была недостойная повелителя тоска, усы совсем повисли. Места не находил себе старик…
Как хорошо было раньше, — подумал шаханшах. — Здесь вот сидел Рамин, а не этот прилизанный горлодер. Напротив сидела Вис. Рамин красиво пел и шептал ей всякие нехорошие слова, а шаханшах делал вид, что не слышит. Но он внимательно следил за каждым их шагом… Нет, тогда ему не было скучно!..
Шаханшах сделал знак гостям, чтобы они шли домой, Долго ходил он по пустому дворцу, останавливался и вздыхал… Вот из-за этого угла он увидел однажды, как Рамин прижал Вис к белой колонне и полез к ней за пазуху… На тахте у окна он застал их целующимися. Вис объяснила тогда, что у нее закружилась голова и пришлось прилечь. А через другое окно Рамин залез как-то ночью и сказал, что торопился поздравить шаханшаха с победой над врагами…
Царь царей разделся, взял, как всегда, саблю в руки, но бессильно выронил ее. Зачем ему теперь сабля?.. Так и не уснул он в эту ночь. Даже спать ему было неинтересно. А утром, когда приехала извещенная обо всем Шахру и зарыдала, забилась на кирпичном полу, шаханшах заплакал вместе с ней…
Собрались люди, стояли в стороне и смотрели. А они горько плакали, взявшись за руки. О чем они плакали, шаханшах Мубад и царица Шахру?..
Потом привезли Вис, и начался пир. Она умылась, припудрила синяки, подвела брови и еще ярче прежнего засияла над миром. Отыскался и Рамин, который прятался на чердаке для голубей. Он взял в руки чанг и сел по правую руку шаханшаха. Вис села напротив, а шаханшах навострил уши. Все было на месте, хорошо, привычно. Давно уже не чувствовал себя царь царей таким счастливым. А ночью, взяв саблю в руку, он сразу заснул как убитый…
Было у них еще несколько скандалов. Последний случился, когда царь царей снова уехал на небольшую войну по соседству. Старые шаханшахи для того и затевают войны, чтобы увести подальше крепких витязей от своих молодых жен. Молодым витязям война не нужна. У них хороший аппетит, и им хватает любовных кровопролитий. Рамин сбежал, конечно, с первого привала и ночью был уже под окном у Вис.
Но шаханшах все предусмотрел на этот раз. Проходы, двери, окна во дворце были окованы решетками из крепкой хиндустанской стали. Лучших румийских мастеров вызвал шаханшах, чтобы они поставили кругом секретные замки. Собственной рукой закрыл он тяжелые литые ворота и навесил золотые печати.
Но это было еще не все. Ахриман давно уже стал верным другом старого шаханшаха. Он и подсказал, кому оставить ключи от дворца.
— Кто лучше вора постережет лавку, — сказал царь царей мамке-хузанке. — Видно, честные дураки не для государственных дел. Пусть они стихи сочиняют. Испытаю тебя, раз уж не обойтись без воров шаханшаху. А чтобы в голову плохие мысли не забрели, пересчитай пока жемчуг, который я дарю тебе вместе с этим сундуком. Только не сбейся со счета. Когда вернусь, скажешь, сколько его там. Правильно посчитаешь — дам еще столько же!..
Вот почему Рамин не мог достучаться в большие дворцовые ворота. Мамка внимательно считала жемчуг, а его как раз было на всю войну. Сколько ни пел за воротами Рамин, ничего на этот раз не помогло. Так и уснул он в саду под забором, где сросшиеся ветки карагачей закрывают небо, а из-за кустов инжира нельзя ничего разглядеть даже пригнувшись…
Но Вис… Вис услышала зов Рамина. Как весенняя тигрица, метнулась она вниз к мамке. Но та посмотрела на нее такими пустыми глазами, что Вис отпрянула в страхе. Губы бедной хузанки шептали что-то, дрожащие руки она прятала в большом сундуке.
Вис побежала наверх, заметалась по комнатам. Кругом были глухие решетки, и даже руку нельзя было просунуть между ними. Вис села на пол и заплакала. Горько, как маленькая девочка, плакала она. Потом вдруг вскочила и начала сдирать с себя платье, туфли, шелковые шаровары. Один жемчуг остался на ней. Она бросилась к окну и начала рваться через решетку…
Как уж это получилось, мы не знаем. Но брызнул, рассыпался под Луной крупный белый жемчуг, а Вис покатилась по крыше. Разрывая влажные ночные ветки карагачей и инжира, упала она в сад прямо на Рамина… Это — единственное место в повести, вызывающее у нас серьезные сомнения. Мы видели, какие в Мерве решетки наокнах… А впрочем, нужно было увидеть Вис в саду. Ободранная в кровь, простоволосая, босая, без единой жемчужинки на теле — что ей были какие-то решетки! Луна потемнела от зависти, увидев, как схватил ее Рамин. Ветер взметнулся над Хорасаном, унося в пустыню счастливый стон Вис…
Этот ветер и разбудил шаханшаха в походной палатке. Накануне светила полная Луна, а сейчас было темно, как в желудке у Ахримана. Шаханшах потрогал рядом походную постель, но Рамина на ней не было. Как тонущий в болоте осел, заревел царь царей!..
Под утро вместе со всем войском он был уже в Мерве. Приказав не шуметь, шаханшах открутил золотые печати, снял сапоги и прокрался к мамкиной комнате. Там у него сразу отлегло от сердца. Все войско можно было заводить к ней, и она бы не услышала. Мамка считала жемчуг…
Уже не скрываясь, прошел шаханшах в спальню и встал на пороге. Вис не было. Он побежал обратно к мамке, но ключи были на месте. Не зная, что подумать, старик выругался и пнул ногой сундук с жемчугом. Он забыл, что был без сапог, бедный шаханшах. А сундук был кованый!..
Вся любовь вылетела из головы у Рамина, когда он услышал вой шаханшаха. В один миг перенесся он через стену и пропал в темном переулке. А Вис спокойно закрыла глаза и ждала, пока ее найдут.
Ждать ей пришлось недолго. Восток уже посветлел, а шаханшах помнил тихий уголок сада у самой стены. Без сапог, хромой, бросился он туда…
На мягкой зеленой траве, безмятежно раскинувшись, спала Вис. Светлые холодные жемчужины были разбросаны вокруг. Прорвавшись через карагачи, ударил первый, самый чистый луч Солнца, и царь царей не посмел, разбудить ее!..
Окаменелый сидел он и смотрел на жену. Порозовели жемчужины в траве, теплее стал воздух. Вис сладко потянулась и открыла свои прекрасные зеленые глаза. Она улыбнулась шаханшаху, обняла его за сухую жилистую шею и поцеловала в крашеные усы.
Удивленно оглянулась Вис, когда шаханшах спросил, как она попала в сад. И он решил, что это дэвы перенесли ее спящую сквозь стену, чтобы испытать царя царей. Еще больше уверился в этом шаханшах, когда увидел Рамина. Во весь опор скакал Рамин ко дворцу на своем верном Рахше. Ехал он с той стороны, где ночевало войско, а к седлу был привязан убитый на охоте джейран…
Так и прошло бы это безнаказанным, если бы не певец Кусан. Они часто, певцы и поэты, подсказывают шаханшахам, где собака зарыта. Из самых добрых побуждений спел Кусан на шаханшахском пиру свою песню. А что получилось?!.
Я дерево увидел на вершине.
Взглянув на ствол, забыл я о кручине…
Под ним бежал родник прозрачный, чистый,
И были травы вкруг него душисты…
У родника, где так трава сладка,
Увидел я гилянского бычка…
Пусть вечно это дерево растет!
Да будет сень его — как небосвод!
Пусть вечно льется чистый родничок,
И пусть пасется рядом с ним бычок!
Дослушав до конца, шаханшах схватил Рамина за горло. Дело было еще в том, что царь царей снова решил перехитрить свой талисман. Он ведь не знал о хузанском колдовстве и подумал, что вино опять выручит его. Три полных рога, один за другим опрокинул шаханшах Но вместо юных соков забродила в нем одна горькая старческая безрассудность.
Пока шаханшах выпил свои три, Рамин успел задрать кверху девять рогов. И он так хватил старшего брата рогом по носу, что тот упал и закатил глаза… О чем тут рассказывать дальше? Еще и не такое случалось у зороастрийцев!..
Жил в Хорасане звездочет, прозванный за красноречие Бехгуем-Убеждающим. Он не раз поил Рамина проточной водой мудрости. Но Рамин предпочитал устоявшееся вино греха. Теперь же ему ничего не оставалось делать, как послушать мудреца.
— Плетью обуха не перешибешь, — сказал великий звездочет. — Выше лба уши не растут. С сильным не борись!..
— А как же Вис? — уныло спросил Рамин.
— Мало других на свете, да?!.
И Рамин сел писать письмо шаханшаху. Ничего, кроме усталости, не было в его сердце. Теперь уже не нужно будет красться ночью в чужой сад, ожидая стрелы в поясницу. И не надо будет все время смотреть в дорогие зеленые глаза. Солнце, ветреные сады, радостные улицы можно будет опять увидеть. Только вчера прошла мимо него одна колдунья с легкими, чуть двигающимися плечами. Она еще оглянулась… Когда Рамин кончил писать, мир для него уже сиял, как после тюрьмы или болезни.
И старый шаханшах вздохнул с облегчением, прочитав письмо. Рамин просил назначить его правителем в какую-нибудь дальнюю страну, где он делами своими смог бы прославить шаханшаха. Только Вис молчала…
Она хорошо приняла пришедшего проститься Рамина. Но когда, оглянувшись, он схватил ее, Вис спокойно освободила руку. О дорожных заботах поговорила она, приветливо кивнула головой на прощанье. Веселые переборы чанга доносились из ее окна, когда спускался Рамин по ступеням дворца…
Что женская любовь? Пустой обман:
На камне разве вырастет тюльпан?
С хвостом ослиным их любовь сравни:
Не станет больше, сколько ни тяни!
Ослиный этот хвост я долго мерил…
Так думал Рамин, идя по потускневшему Мерву. Горько и обидно было. ему. Она забыла его еще до отъезда…
Шла навстречу та самая колдунья с двигающимися плечами. Грустно посмотрел Рамин, и она закусила край покрывала. Безучастный ко всему, пошел он домой и лег на тахту. Впервые увидел Рамин, что балки на потолке прогнулись. Слишком много земли клали на мервские крыши, чтобы не прогрело их Солнце…
Потолок темнел, расходились стены. Ослы в рабаде прокричали полночь. Мертвый свет упал на левое плечо — к болезни. Но Рамин не плюнул три раза налево — от острой молодой Луны. Не поблекнет еще она, и выедет он через желтые каменные ворота на пыльную хамаданскую дорогу. Когда подобреет и округлится эта Луна, где будет он?..
Рамин поднял голову. Кто-то тихо назвал его имя… Закутанный в покрывало, неслышно шел он за мамкой. Лунное лезвие кралось за ним между заборами. У Вис были холодные руки…
Нет, не дала ему радости эта ночь. Никогда не мешала ему раньше Луна. Вис молчала… Облегчение почувствовал он, когда выехал из узких ворот Мерва.
Почему Рамин женился на Гуль?.. Как цветущий сад были ее щеки. Тростниковым сахаром пахли губы. А когда она смеялась, звездный свет плеяд отражали ровные белые зубы. В быстрых глазах ее засело по смелому абхазскому лучнику. Золотая рыбка в чистой воде была Гуль!
Но не этим пленился Рамин. Простой тоненький поясок захлестнул его отдохнувшее сердце. Такой милый был поясок, так плотно стягивал гибкую талию, что хотелось взяться за нее сразу двумя руками. Не пошел бы уже Вис такой поясок…
Мы знаем, как ведут себя в Гурабе. Не успел Рамин открыть рот от восхищения, как Гуль подъехала и поцеловала его в губы. И он сразу почувствовал себя с ней легко и просто. Ему не пришлось придумывать всякие сложные слова для разговора. Они сами выскочили изо рта.
— Сколько стоит сахар на твоих губах? — весело спросил Рамин. — Жизнь возьмешь — продешевишь!..
Какая девушка в Гурабе устоит на ногах перед такими словами. К тому же по отъезде из Мерва Рамин снова отпустил красивые усики. Через три дня состоялась свадьба…
Кто не знает, что Гуль — значит Роза! Целый Гулистан достался Рамину. И не нужно было вечно прятаться, клясться в любви, по десять раз в день попадать из огня в прорубь и обратно. За месяц Рамин незаметно поправился. Рахш каждый раз недовольно поводил ушами, когда хозяин взбирался на него.
При Луне особенно пахнут розы. И Рамин каждую ночь считал их в цветнике Гуль.
— Разве это Луна, да?! — сказал он как-то. — Черной сковородкой кажется она мне рядом с твоим лицом. Как персик твои щечки, уста — рубины, полумесяцем бровь. На две половинки нужно разрезать самое сладкое яблочко, чтобы сравнить с твоей грудью. Совсем как Вис ты при этой Луне!
Кто не пожалеет розу под дождем, когда холодный ветер обрывает шелковые лепестки и бросает их в грязь! А что делать, если заплачет сразу целый цветник? Пришлось Рамину встать, зажечь светильник и писать письмо Вис. Ррзотелая Гуль стояла. рядом и всхлипывала, когда он задумывался.
— Дурак я был, да! — писал Рамин. — Прельстившись твоим серебром, не знал я, что есть на свете золото. В Гурабе я нашел его полный кошелек. Кому нужно дырявое ведро, если есть дубовая бочка. Полжизни замазывала, ты мне глаза. Теперь я понял, в чем настоящее счастье. И видеть тебя больше не хочу…
А в конце письма Рамин написал такое нехорошее слово, что и переводить его с пехлеви не хочется.
В те времена не было всяких глупых законов, и письмо Рамина попало прямо шаханшаху. Весь дворец собрал царь царей и прочел его вслух. Особенно обрадовался он последнему короткому слову. На весь зал выкрикнул его тонким голосом шаханшах и посмотрел на Вис, Она смеялась!..
Шаханшах вынул платок и протер глаза. Все смеялись уже вместе с ней. Пришлось посмеяться и царю царей.
Рассказывают, что десять писем отправила Вис Рамину. По ее поручению писал их самый грамотный в Хорасане человек — Мушкин, а отвозил быстрый Азин. Целый месяц плакала, глядя в сторону Гураба, Вис…
Не могло этого быть, потому что в ту же ночь Луна оказалась в созвездии Рака. Если бы не это обстоятельство, трудно было бы врачам определить, почему заболела Вис на следующее утро. Ведь накануне вечером она весело смеялась, а сейчас лежала с открытыми глазами и не слышала, когда говорили с ней…
То, что не ела ничего Вис, мамку не беспокоило. Больше всего испугали ее эти открытые глаза. Ни днем, ни ночью не закрывала их Вис…
И не посылала Вис мамку в Гураб. Мамка сама поехала на том старом хузанском верблюде, который привез ее в Мерв. И Рамину она ничего не сказала. Просто слезла с верблюда и стала молча у дороги, по которой ехал Рамин на охоту.
— Опять ты, старая ведьма! налетел он и замахнулся плетью — Мало твоей Вис, что говорят кругом про нас. На базаре стыдно появиться… Нет, хватит позора и безрассудств. Скажи ей, что не дети мы уже. Пора жить, как все люди…
Рамин не ударил мамку. Еще что-то хотел он сказать, но только ожег плетью коня и ускакал прочь, А мамка взобралась на верблюда и поехала назад.
Когда мамка вернулась, Вис посмотрела на нее и впервые за много дней закрыла глаза. Полежав так намного, она, встала, и принялась за свои дела…
Стареет все, но манят вновь и вновь
Отечество и первая любовь!
Гуль теперь редко надевала поясок. А когда розы день и ночь перед глазами, рад будешь последнему чертополоху. Только бы не пахнул и покрепче кололся…
В это утро Рамин проснулся с привычной тростниковой сладостью на губах. Гуль, как всегда, была без пояска. Он посмотрел на персики, яблочки, рубины, полумесяцы и зевнул. Потом он увидел прекрасные синие горы Гураба. Белый пар лился над полями. Недвижные гурабскне кедры стыли у самой крыши, на которой они спали. Внизу слышался визгливый крик вперемежку с кашлем. Это Рафед, отец Гуль, ругал пастуха за горькое молоко. Бездельник гонял коров поближе к дому, где росла одна полынь.
И вдруг дрогнули кедры, зашевелилась трава на полях, вспыхнули и сразу прояснились горы. Гневным взмахом ресниц стер ночь с остывшей земли Хорасан!
Горячим светом обожгло Рамина. Было синее небо Хуэана, теплая ночная пустыня с падающими звездами, мокрая крыша с белой горностаевой нежностью. Ветки карагачей трещали от летящей с неба любви…
Рамин недоуменно смотрел на женщину, спавшую рядом. Ничего не понимая, дотронулся он до чужой розовой груди. Она была холодная, как пузырь. Перекрученный поясок валялся в изголовье…
Почему он здесь, что делает?!. Рамин вскочил и, надевая на ходу одежду, скатился вниз. Рахш уже ждал, повернувшись к Хорасану. В пылающее Солнце помчался Рамин…
Сухая пыль дороги, ободранные карагачи, грязная вода в арыках — все было такое обычное, что Рамин заплакал. Едущие с базара люди поглядывали на него, но ни о чем не спрашивали. Рахш стоял смирно…
Только когда закатилось за спину Солнце, тронул Рамин коня. Неслышно ступил Рахш на пыльные листья, нападавшие между заборами. Осень была в Хорасане…
Безлунная ночь пропитала Мерв сырым туманом. Темные переулки молчали. Упершись головой в холодную стену, остановился Рахш.
Рамин поднял голову. Слабая звезда расплывалась между оголенными ветками. Хриплым голосом позвал он Вис…
Голос тоже расплылся в тумане. Тогда он крикнул громче. Но как мокрая вата была ночь. Он кричал и плакал внизу, Рамин…
— Почему ты не слышишь меня, Вис?! — жаловался он. — Жизнь проходит. Пустая, холодная ночь вокруг. А я, усталый и растерянный, стою под твоим окном. Вспомни все и посмотри на мою голову. В серебряной паутине запуталась она. Я пришел к тебе, потому что некуда мне больше идти…
Молча плыла между ветками сырая звезда. Жались друг к другу птицы на деревьях. Рамин опустил голову…
Утром Вис впустила его. Она сидела на высоком троне и смотрела на приближающегося Рамина. Никогда не видел он ее такой: в золотом платье, с шахской короной на голове. Из алебастра было ее лицо, и холодные зеленые камни в глазах были прикрыты ресницами. Все это снилось ему: небо Хузана, пустыни и крыши, ночи белого горячего счастья. Рамин покосился на львиные лапы шахского трона. По широким ступеням поднялся он и протянул к ней руки. Но Вис толкнула его, и Рамин упал.
— Это не твое место, — сказала она. — Седой и плешивый, так и не стал ты мужчиной. В болтовне и изменах прошла твоя жизнь. Иди на базар и читай там свои слезливые стихи. Такие же седые толстые мальчики ждут тебя у винной бочки. Перебивая друг друга и заглядывая под каждое проходящее покрывало, вы будете крикливо ругать шаханшаха. А потом разойдетесь по своим цветникам, гордые и удовлетворенные. И будете разбивать фонари по дороге… Что еще тебе нужно?!
И Рамин ушел.
Кровью набухали синие дымные тучи. Рамин прошел к мамке и попросил у нее зеркало. Он долго смотрел на себя, потом вынул прямой парфянский нож и сбрил усики. Мамка испуганно шептала хузанские молитвы…
Рамин сбросил с себя рубашку с шелковыми шнурками и вышел на площадь перед дворцом. Там уже были люди. Откуда узнали они о его приезде и чего ждали?..
С шипением расползались тучи. От мелких холодных капель потрескивало пламя в храме Огня. Жрецы запели грозную песню Восхода. И когда кровь брызнула из Хорасана, Рамин поднял навстречу руки.
— Что ты сделал со мной, старый шаханшах! — сказал он. — Почему я всю жизнь должен красть то, что принадлежит мне по праву?.. Ты ограбил мою молодость. Съежилась любовь и увяла вера от твоего гнилого дыхания. Даже душу мою, сделал такой, маленькой, что. смог заткнуть за свой блестящий сапог… Нет, я оторву твои мертвые пальцы от своего горл?!
По праву шаханшаха зажег Рамин священный огонь. И молитву шаханшаха прочел он, объявляя день в Хорасане. Тогда вазир Зард подошел к Рамину и поднял меч, чтобы убить его. Но Рамин вырвал меч у брата и отсек ему голову. С кровью на руках вернулся он во дворец. И Вис протянула ему свою руку…
Но тут клыки вонзил в него кабан
И распорол все сердце до утробы —
И место для любви, и место злобы!
Да, не Рамин убил шаханшаха. Его и не было в то время во дворце. Между двумя войнами решил старик поохотиться. И вдруг большая свинья выбежала из камышей, опрокинула коня и распорола живот шаханшаху. Никто не видел этого, но так рассказывают…
Откуда мы пришли? Куда свои путь
вершим?..
В чем нашей жизни смысл?..
Мертвый камень отражался в глазах человека. Вздыхали, беззвучно плакали верующие. Губы их неслышно выговаривали знак бога и имя пророка его…
Человек смотрел на камень. Всю жизнь знал он его тупую, беспощадную тяжесть. И вот наконец увидел прямо перед собой…
Было жарко, но камень был холодным. Или это только казалось ему… Когда же впервые почувствовал он этот проникающий холод?..
Растерянно, с немым вопросом поднял он тогда глаза к небу. Небо, как всегда, утонуло в его глазах. Но было оно уже не таким, как всегда.
Мальчик сидел на плоской, остывшей за ночь крыше… Даже сейчас, через столько лет, он отчетливо помнил вмазанный в крышу стебель джугары. Черно-красный муравей полз по желтому стеблю.
А в саду молился старик. Он стоял неподвижно. Потом опускался на колени, выбрасывал вперед руки и прижимался лицом к земле. Перед тем, как осесть на колени, шейх привычно поворачивал голову: направо и налево. Пророк учил, что прежде чем обращаться к богу, следует посмотреть на созданный им мир…
Почему именно это далекое утро так четко вошло в жизнь человека?.. Да, если бы старик тогда просто забрал у них сад, это было бы только несправедливо. Мальчика уже били те, кто сильней. Но старик молился в их саду, Это была первая несправедливость именем Бота. Та, что раскалывает мир…
Другие дни плавали в прозрачном тумане. От них остались лишь припухшие рубцы в памяти…
Остался солнечный день с первой неясной тревогой.
Ученики сразу почувствовали это… Нет, огромный, плотный базар оглушал еще издали. Но был чуть тише обычного. И они пошли шагом.
На настиле большой чайханы сидели те же люди. Те же неторопливые слова выговаривали их губы. Но, выплескивая грязно-зеленые остатки из белых пиал, все они бросали какой-то очень уж равнодушный взгляд в сторону.
— Мальчик повернулся и посмотрел. Темно-серые башни Шахристана[28] неподвижно висели в горячем воздухе…
Ах, да! Исказители слов Пророка убили младшего брата султана… Играть не хотелось, и он пошел домой. Это он точно помнил…
Когда люди из Шахристана увели гончара, у мальчика похолодело в груди… Гончар был маленький и близорукий. Ходил он мимо их дома и нес всегда завернутое в виноградный лист мясо. А учитель говорил р необыкновенных людях. Они не признавали единого Пророка и убивали правоверных…
Узнав о гончаре, отец покосился почему-то на соседний сад. За Арыком молился старик… Он не был тогда очень уж старым, их сосед. Но мальчику шейх казался стариком…
Где услышал он это, в чьих глазах прочел? Или мысль сама пришла потом, когда он стал старше и Несправедливость именем Бога перестала быть немыслимой… Младший брат мешал старому султану. Молодого, приветливого, его любили…
Отца забрали перед второй молитвой. Стражники были кафирами[30]. Один из них наступил на молитвенный коврик. Отец шел, согнув плечи. Черные капли крови остались в горячей пыли. Мальчик обошел эти капли…
В калитке отец обернулся и посмотрел на соседний сад. Шейх уже молился… И мальчик вспомнил. Это было сразу после того, как убили брата султана. Сосед говорил, что хочет купить часть их сада. Он любил розы, а в их саду они росли лучше. Отец почтительно склонял голову, но не продавал. Старик тогда досадливо скривил губы…
Днем, выйдя на улицу, мальчик встретил соседа. Большой, строгий, шейх не посмотрел в его сторону. У него было плоское лицо. А вот какие глаза были у шейха?..
Кажется, в тот же день пошел мальчик к Шахристану. Он смутно помнил белые зубы всадников. Людей отгоняли от стены…
С каламом[31] и свитком в кожаной сумке он пришел в школу. Кроме моргающих глаз учителя, он сейчас-ничего не помнил. От этого дня остался лишь холодный голос длинного Садыка; Тот подговаривал закатать его в кошму и бить ногами. Так велит вера поступать с отродьем предателя…
Его не побили. Но когда Садык отобрал у него свиток, все вокруг скакали и смеялись…
Только на улице догнал его ясноглазый Бабур. Он потоптался в пыли босыми ногами, погладил его, руку и добежал обратно в школу…
Мальчик все ходил к Шахристану. Люди старались передать еду тем, кто сидел в ямах под южной стеной. На ямах были решетки. Два раза его чуть не растоптали лошади. Может быть, это у лошадей так белели зубы?…
И вот сосед перешагнул арык. Пройдя из конца в конец по их саду, он показал прислужнику, где сажать розы… И снова в памяти выплыло плоское лицо.
Какие все же у шейха были глаза?.. От прошедших через жизнь людей остались руки, халаты, движения. Глаза были у немногих.
Потом — это утро… Отец уже вернулся. Приехал везир, и всех, кто остался живой, выгнали из-под валов Шахристана…
Старик в саду стоял неподвижно. Снова опускался на колени, выбрасывал вперед руки и прижимался лицом к земле… Розы уже к тому времени выросли. Набухшие красные бутоны сочились вокруг разговаривающего с богом шейха. Темные капли падали в серую пыль. Шейх молился по эту сторону арыка. Там, где всегда молился отец…
У отца жалко дрожали губы. Он расстелил свой коврик прямо на крыше. Суетливо огляделся и выбросил вперед руки…
Мальчик понимал бога буквально. Он внимательно посмотрел направо и налево. Во дворах и садах, на бесчисленных крышах люди выбрасывали руки в ту. же сторону. Где-то там. был подаренный богом Камень. Первый холод голой формы заставил, поежиться мальчика…
Черно-красный живой муравей полз по желтому стеблю…
Что ушло с тех пор? Полвека?.. Жизнь?.. Когда, неистовый и покорный, уходил он по пустой хамаданской дороге, постаревший Бабур уже не догонял его. Невыносимо прямые линии сходились в пылающий горизонте. Он шел пыльным, избитым миллионами ног путем хаджа. Шел сюда, к завещанному Пророком Камню…
Сзади стыли серые стены Мерва. Всю жизнь и сам он старался загнать своего бога в каменный квадрат… Он вспомнил сейчас свой жалкий человеческий страх, когда, втянув голову и опустив плечи, выходил ч^ерез узкие каменные ворота великого города. Они могли сомкнуться:, уводящие в небо башни. Люди сами создавали камни для этих башен: заваренные на крутом белке желтые маленькие прямоугольники. Миллионы их давили один на другой, цепенея в тупой неподвижной тяжести… Нет, они не сомкнулись. Он должен был сам подавить своего бога. Селение за селением, год за годом шел он сюда. Они хотели утвердить этим торжество своего Вечного Камня… Разве боги каменеют? Недаром же пророк запретил называть само имя бога!
Это для его маленького друга Бабура бог на всю жизнь остался важным стариком в расшитом золотом халате. А он никогда не знал бога геометрически точно. Даже мальчиком, в то бесконечно далекое утро^ на крыше. Черно-красный муравей на сухом стебле прошел через всю его жизнь. Видения бога не было…
Его всегда волновал Пророк. Человек со строгими глазами и высоким лбом, знающий истину и передавший ее людям… Он всегда понимал того Пророка, который реально проступал сквозь время и миражи чужой далекой пустыни.
Но Пророк менялся. Менялся с каждым прожитым мгновением. Борода его чернела, становилась обычной, в глазах загорались человеческие гнев и радость, резче поворачивалась голова, через поры на лбу проступали искринки пота… Не мог Пророк оставаться прежним, если сошлись в бесконечности две параллельные линии, вошла в жизнь ничтожная и недосягаемая Рей, а холодный камень все острее проявлялся в своей вечной арифметической тупости…
Каким же был для него Пророк тогда, на крыше?.. Борода еще оставалась сказочно белой. Все склонялось в восхищенной гармонии.
В теплые нишапурские ночи мерещились мальчику туманные видения Хиджры: гордый путь из Мекки в Медину[32]. Потоки людей в белых одеяниях шли через пустыню в предчувствии истинной веры. Зажженный Пророком огонь горел в глазах. Он вел их к незыблемой справедливости. А острые камни ранили ноги лишь в Мягком голубом отражении…
Но черно-красный муравей все полз по желтому стеблю.
Камень был послан людям в знак вездесущей реальности бога. Но почему же Камень?! Зачем нужно было Пророку облекать истину именно в эту форму?
Человек посмотрел вокруг. О чем думали сейчас эти люди перед святым Камнем? Зачем шли сюда, сбивая ноги, через горы и пустыни? Что принесли своему ощутимому богу?.. Каждый маленький бабур вспоминал здесь свою жизнь в принятом порядке, день за днем, как впервые взял в руку кетмень или весы, познал женщину, поцеловал ребенка, убил человека… Но почему они плакали, о чем тосковали?..
Он снова смотрел на камень. Живые зрительные образы детства вспыхнули и погасли. В правильной временной связи замелькали понятные бабурам периоды. Нишапурская школа Насир ад-Дина Шейх Мухаммед Мансура[33], моргающие глаза учителя. Потом школа в Балхе, полные схваток отточенной мысли самаркандские диспуты, плавные уступчивые споры бухарских мудрецов, исфаганские попойки, интриги, друзья, враги… Это была оболочка жизни, от которой не осталось даже ясно запомнившихся звуков.
Жизнь была в другом. Привычные бабуровы реальности сразу теряли смысл. Все здесь было относительно: время, пространство, равновесие. Заискрились синие волны ассоциаций…
Две параллельные линии сошлись нескоро. Он всегда знал, что они сойдутся. Это было в нем…
Великие недоговоренности чисел! Он читал, ощущал их у всех больших учителей. Они заставляли кровь биться в голове, отрывали мысль от тела, уносили от земли…
Для него числа никогда не были неумолимыми. Первый же знак, который он записал когда-то, дрожа от неумения, никак не хотел каменеть. Сразу же дрогнула струна. Заиграл один из оттенков радуги. Числа утверждались потоками звуков, волнами красок. Надолго ли?.. Тот же знак, выведенный вторично, прозвучал совсем иначе, переместился через всю радугу…
Числа слагались в бесчисленные вариации, в неперечислимые гаммы красок. Они гремели, рвались за барьер жалкой точности. Бескрайнее синее небо, пылающее солнце, теплая земля, черно-красный муравей на желтом стебле выражались таинственной симфонией переменных величин. Живая кровь пульсировала в них…
Там, в бесконечности, за барьером симметрии, сошлись две параллельные линии. Отвлеченная алгебра смыкалась с геометрией, утверждая поэзию непрерывного движения. Молнии Диалектики взрывали арифметическую тупость!..
Этот холодный камень — и теория переменных величин, к которой он привел математику! Как совместить камень с идеей движения? Его алгебра была уже научным искусством. Мог бы он дать ей такое определение, если бы не разработал «Трактат по теории музыки»?.. А бесконечная математическая прелесть рубои![34] Такое понятное единство поэзии и Математики!.. Рей была во всем: в музыке, радуге, переменных величинах.
Евклид не знал этой поэтической призмы. Большой грек не смог стать великим…
И разве можно было сказать, где и, когда приходило к нему это. Где и когда — всегда было важно для Маленького Бабура. Что же, стоя сейчас перед этим камнем среди сотен просветленных бабуров, он легко может призвать понятные им образы… Колыхание теплых листьев инжира, запах городской пыли, тахта над коричневым самаркандским арыком. Там за один день написал он «Трактат об объяснении трудного в заключениях в книге Евклида». И только через семь лет — два других: «Трудные вопросы математики» и «Необходимые предпосылки пространства». Как объяснить бабурам, чем занимался он эти семь лет, что делал следующие семь лет или предыдущие. Ведь они все это время изо дня в день ткали полотно, сидели за прилавками, переписывали законы. У них были свои бабуровы думы, радости и огорчения. Их пугали откровения рванувшегося в бесконечность разума. Непонятному они могли или молиться, или отвергать… Сослаться на ощутимо звонкие рубои?.. Маленький Бабур знал их на память, но в последнюю встречу искренне удивился, почему их так немного. Одного вечера хватило, чтобы перечитать их дважды…
Нет, для честных восторженных бабуров куда понятней был тот громадный с желтыми костяными подставками трон, на который сажал его когда-то рядом с собой в Шухаре легкомысленный хакан Шаме ал-Мулк[35], последний Караханид. И разве не потускнели сразу в глазах бабуров его рубои, когда недовольно скривились губы правителя Мерва. Страшнее всего была для них ответственность оценки… И все же, что тянуло их к рубои, кроме музыки и точности?..
Этот камень всегда был на его пути… Он радостно кричал свои откровения. Мысль была бесконечно щедрой. Эха не было. Камень тупо, скрадывал музыку.
Он растерянно оглядывался… Глаза Бабура были ведь ясными. Почему они не рвались за барьер?!
Бабур и потом гладил его руку. Но уже не при всех. Все чаще прислушивался он к шагам длинного Садыка. Повзрослевший Садык мог отнять уже не только свиток… Это были каждый раз другие Бабур и Садык. Много прошло их через его жизнь…
Менялась оболочка. Сущность оставалась: мягкий Бабур, холодный Садык, радостно прыгающие вокруг дураки, черные капли крови в серой пыли… Излучение бесконечности в его глазах раздражало. Он не понимал этого и пытался руками расталкивать камни.
Что еще было?.. Черный провал в куполе крыши, тысячи ночей наедине с небом. В Мерве он вычислил самый точный в мире календарь!..
Сухие камни обсерватории. Слезящиеся глазки расцвеченных старцев, претворяющих арифметику нег ба. в варварские видения. Скорпионы и тельцы, определяющие маленькие бабуровы судьбы. Круглые Сабуровы глаза, очарованные геометрией светил. Ведь им понятны и страшны были прямые линии. Шкурой своей знали они их тупую жестокость…
Что угадывалось там, за черным барьером неба?.. Да, Пророк всегда был самой большой его мукой. Ему не нужно было вспоминать книгу Пророка. Он изумлял бабу ров, читая ее на память с начала до конца и с конца до начала… Что же обещал Пророк?
… САДЫ, ПО КОТОРЫМ. ТЕКУТ РЕКИ, РЕКИ ИЗ МОЛОКА И ВИНА, ИЗ МЕДА ОЧИЩЕННОГО… ЖЕМЧУГА, ЗОЛОТЫЕ ЗАПЯСТЬЯ, ЗЕЛЕНЫЕ ОДЕЖДЫ ИЗ ШТОФА И АТЛАСА… БЛАГОУСТРОЕННАЯ. ЖИЗНЬ, ПЛОДЫ И ВСЕ, ЧЕГО ТОЛЬКО ПОТРЕБУЮТ… ВИНО НАИЛУЧШЕЕ, ЗАПЕЧАТАННОЕ, ПЕЧАТЬ НА НЕМ — МОСХУС, ОНО РАСТВОРЕНО ВЛАГОЮ ХАСНИМА — ИСТОЧНИКА, ИЗ КОТОРОГО ПЬЮТ ПРИБЛИЖЕННЫЕ К БОГУ… ПОДНОСЫ С МЯСАМИ ПТИЦ, КАКИХ ПОЖЕЛАЮТ… ПОДКЛАДКА ИЗ ШЕЛКОВЫХ ТКАНЕЙ… ЛОТОСЫ, НЕ ИМЕЮЩИЕ ШИПОВ… ТЕНИСТАЯ ТЕНЬ…
Смысл обещанного эдема! Ощутимые арифметические радости в квадрате?.. В кубе?!
Может быть, вечная Рей?…
У гурий зовуще розовели тела…
СКРОМНЫЕ ВЗГЛЯДАМИ, ВОЛООКИЕ, ПОДОБНЫЕ БЕРЕЖНО ХРАНИМЫМ ЯЙЦАМ… ДЕВАМИ ПРИХОДЯТ ОНИ К МУЖЬЯМ…
Рей с удовольствием купалась во всех трех источниках, сидела в тени, жадно перебирая сверкающие камни. А потом вдруг рассмеялась. И арифметический рай рухнул до последней травинки!
Простейшее построение требовало закономерной для него противоположности…
РАСПЛАВЛЕННАЯ МЕДЬ В ЧРЕВЕ, КАК КИПИТ КИПЯЩАЯ ВОДА… КОГДА ОНИ БУДУТ УМОЛЯТЬ О ПОМОЩИ, ИМ ПОМОГУТ ВОДОЮ, ПОДОБНОЙ РАСТОПЛЕННОМУ МЕТАЛЛУ, КОТОРАЯ БУДЕТ ЖЕЧЬ ИХ ЛИЦА…
Бог этот утверждался в прямой линии…
НИ ОДИН ЛИСТ ДРЕВЕСНЫЙ НЕ ПАДАЕТ БЕЗ ЕГО ВЕДОМА, ВСЯКОМУ ИМЕЮЩЕМУ ДУШУ НАДО УМЕРЕТЬ СООБРАЗНО КНИГЕ, ОПРЕДЕЛЯЮЩЕЙ ВРЕМЯ ЖИЗНИ…
Книга!.. А как же непрерывное движение? Не по прямой, а там, за барьером, где сходятся параллельные линии!..
Почему же тогда он все глубже верил Проржу? Не потому ли, что глаза Пророка становились человеческими? Где-то в глубине их угадывалось страдание…
Все резче проступали видения Хиджры. Пустыня делалась ощутимей. Белые одежды грубели, пыль садилась на лица, камни все больнее ранили ноги.
Сколько раз разбивал он руки о камни! Дробились пальцы, ногти срывались, открывая беззащитное мясо. Было больно, и он кричал… Что руки! Живой кровоточащий Бог бился в каменном квадрате!
Бог был вечным обновлением. Камни стыли…
Всю жизнь его обвиняли в безбожии. Революция бесконечности была недоступна прямой линии. Все, что не было твердым и холодным, не существовало. Противоположности сглаживались идеей Камня.
Бога не умели понимать? Или не хотели? Нет, кому-то нужен был каменный бог. Он взглянул наконец в глаза Садыка!..
…БОГ КУПИЛ У ВЕРУЮЩИХ ЖИЗНЬ ИХ И ИМУЩЕСТВО ИХ.РАДУЙТЕСЬ О ВАШЕМ ТОРГЕ, КОТОРЫМ ВЫ СТОРГОВАЛИСЬ С НИМ, ЕСЛИ ВЫ ДАЕТЕ В ССУДУ БОГУ ХОРОШУЮ ССУДУ, ОН В ДВА РАЗА ВЕРНЕТ ВАМ… МЫ — САМЫЙ ВЕРНЫЙ ИЗ СЧЕТОВОДЦЕВ.
ОНИ ХИТРИЛИ; И БОГ ХИТРИЛ, НО БОГ САМЫЙ ИСКУСНЫЙ ИЗ ХИТРЕЦОВ, БОГ БЫСТРЕЕ ВСЕХ В УХИЩРЕНИЯХ, ХИТРОСТЬ ВО ВСЕЙ СВОЕЙ ПОЛНОТЕ У БОГА…
Этому богу удобно было в каменном квадрате, При-… были надежно ограждались от людей. О, как бесконечно, злобно ненавидел каменный, идол настоящего бога! Ведь живой бог отрицал арифметического. А прибыли выражаются точными цифрами…
Садык был не дурак. Он быстро понял каменного бога. В его холодной тени можно было обобрать свиток, изнасиловать, убить. И все прикрыть демагогией Необходимости… Этот свиток подарил отцу купец из Китая. Белая гладь светилась. Сколько свитков отбиралось потом каждое мгновение, но первая потеря была невосполнимой!..
Снова промелькнули далекие тени… В горячем воздухе висели башни Шахристана. Султан убивал брата, Садык вырывал свиток, сосед переступал арык…
Набухшие красные бутоны сочились вокруг разговаривающего с богом шейха. Темные капли падали в серую пыль. Шейх молился по эту сторону арыка, в их саду…
Привычно поворачивалась голова шейха: направо и налево, равномерно подгибались колени, точным движением выбрасывались руки. Когда шейх прижимался лицом к земле, коврик не давал ему испачкаться…
Лицо у шейха было плоское. Бога в глазах не было. Они бы тогда запомнились… В тени вульгарной арифметики безбожники клялись именем бога!
Кем же был тогда их пророк?.. Полный гнева и отчаяния, увидел он наконец неприкрашенную Хиджру!..
Пустыня каменела, на разбитых ногах гноились язвы, одежда воняла потом. Всклокоченная борода пророка стала серой от пыли. Но надо было идти вперед. Ятрибские разбойники вели нечестную игру. Они стали брать такой бакшиш, что честные купцы рвали на себе бороды. За прохождение одного верблюда с шелком приходилось отдавать сто сорок динаров! При одном воспоминании пламенели глаза пророка…
Последние караваны приходили, полные плача; В каждом шатре от Басры до Кульзума был свой бог. И он разрешал грабить все и вся на три конных перехода вокруг. Треть шла ему. Какой бог удержится!..
Пророк оглядывался назад… Глаза этих мекканских задолюбов заплыли жиром. Они не хотят видеть чего-нибудь, расположенного выше пояса. Боятся отвадить многобожников от своей Каабы![36] Паршивый камень ведь тоже приносит деньги. Как же, в своих вшивых караван-сараях они потом так обдирают этих многобожников, что возвращают все убытки. Разве не привезли ятрибцы в уплату за общение с Каабой тот шелк, который взяли с его каравана!.. Но у тех, кто идет сейчас за ним, нет караван-сараев. Они живут торговлей, и бакшиш ятрибцы сдирают с них!..
Нет, для честной торговли нужен один бог. В каждом шатре он будет хозяином, этот бог. И меч ему в правую руку. Десять молодых рабов в одной цене сейчас с верблюдом шелка. Или с тремя верблюдами шерсти. Или с двенадцатью верблюдами хлопка. Или с пятью верблюдами под седлом с твердыми ногами и влажными губами…
Чужие купала Медины синели впереди. Они были ниже куполов Мекки… Можно в конце концов передать богу и Вечный Камень. Пусть успокоятся владеющие караван-сараями. Они тоже не останутся в накладе. Бог еще молод и не сообщил пока все свои веления людям… Пророк усмехнулся…
Сто сорок динаров за проходящего верблюда с шелком!..
Пророк яростно стегнул усталого коня.
Это тоже было правдой. Но разве только это?
Не таким был Пророк! За твердостью стиха угадывалось сомнение…
МОЖЕТ БЫТЬ, ВЫ БУДЕТЕ СЧАСТЛИВЫ…
Это повторялось из главы в главу Книги.
Арифметика и сомнение были несовместимы. В камне могла выражаться лишь точная уверенность смерти.
Это было в Исфагане. Полный сомнений, блуждал он в лабиринтах окраин. Как нигде утверждалось здесь отрицание камня. Покинутые людьми стены распадались, крошились. С тихим шорохом оплывали в ночи тяжелые глыбы. Камень оживал в своем разрушении…
Что-то все сильнее волновало его. Тьма дрогнула тревожным предчувствием. Впереди был огонь. Колеблющийся, бесконечно уходящий…
Перебираясь через камни, проваливаясь в прах, раздирая колючие переплетения, шел он вверх. Дорога становилась круче. Земля затихала где-то внизу. И вдруг он увидел Рей!..
Сколько стоял он? Вечность?!
Горение без начала и конца… Ее нежная грудь светилась навстречу огню. Тени менялись. Расплывалась геометрия тела. Бесконечно обнажаясь, оно каждое мгновение сбрасывало оковы классической точности. В задумчивых глазах ее непрерывно умирал и возрождался Бог…
Рей была там, за барьером…
Он вспомнил, как на следующий день нашел Рей. Она жила в развалинах старого города, где содержали приюты греха поклоняющиеся огню…
Он пришел молиться на нее, а Рей деловито отдала ему свое розовое, пахнущее потом тело. Грудь ее отбрасывала точные тени, бесстыдные руки притворялись, в глазах желтела примитивная хитрость. Она тут же почувствовала необычное и, воспользовавшись, стащила с его пальца тяжелое кольцо…
Потом он пошел на гору… Чадя, горел огонь. Старик-огнепоклонник в заштопанном балахоне подливал в жертвенник маслянистую вонючую жидкость. Где-то неподалеку ссорились женщины…
Долго смотрел он на огонь. Без Рей его не было…
Он видел узколобую Рей, продающуюся за хивинский платок слезливому старику, вид ед с испуганным юношей. Однажды, она подралась с соседкой и долго ходила с расцарапанном, лицом…
И снова возрождалась Рей!.. Безмерное солнце заливало остывшую за ночь землю. Теплым молоком струились поющие радостные блики. Ребенок жадно прильнул к ней, и грудь, руки, глаза Рей щедро, излучали переполнившего ее Бога.
Снова расплывалась геометрия. Линии становились символами. Рей бесконечно обновлялась в своем падении…
Разве Пророк не знал Рей?!.
Он шел по лунным улицам Балха, Бухары, Самарканда. «Светлыми ночами страшны были застывшие кубы мечетей. Скованные холодным камнем причудливые узоры кричали в немом бессилии. Резное орнаменты усложнялись, повторяясь от порогов до верхушек Минаретов. Мысль билась в камне, не умея оставаться бесплодной…
Он хорошо помнил купца из древней великой страны на самаркандском базаре. У купца было неподвижное лицо и сухие искусственные косички. Шумел пыльный базар. Купец упорно раскладывал свой товар…
Он не мог отвести глаз от вынутого из мешка узорного белого камня на серебряной подставке. Миллионы тончайших линий симметрично закруглялись, создавая невыносимую иллюзию примирения мысли со смертью. Что ушло на выточку этих узоров? Человеческая жизнь? Что этим было доказано? Как ни истязала себя мысль, в камне она оставалась мертвой…
Купец раскладывал товар. Рисовое зерно с начертанной на нем поэмой, узкоглазого божка равновесия, тазик фокусника. Каменные болванчики в такт кивали головами, поднимали и опускали руки. Зачем? Чтобы создать иллюзию движения?.. Как будто можно обмануть Бога!..
Он чувствовал эту бесплодную в своей древности страну. Там пытались убить саму Рей. Маленькой девочке надевали на ноги деревянные колодки. Вырастая, она не могла двигаться… Вечный покой всегда был воинствующей философией этой усталой страны.
Кому же нужно было все это: скованная мысль, неподвижная девочка, в такт кивающие болванчики?
Садыку!..
С трудом он отвел глаза от резного камня, внимательно посмотрел вокруг. Те же узоры повторялись в коврах, халатах, тюбетейках. Камни притягивали бабуров…
Чем только не обманывал он себя!.. Блага… Опыт… Мудрость… Сколько раз сам он вписывал бессмысленные узоры в камень. Невозможное казалось достигнутым. Но в последний момент симметрия нарушалась, камень давал трещину, мысль вырывалась в бесконечность. Он так и не научился ползать…
Понимай нереальность воплощения Бога в камне, он все же начинал сначала. Разве самой не объяснял когда-то зависимость истины от геометрии светил, не кивал головой в такт болванчикам, не грелся в тени каменного бога?! Нет, не Бога он хотел обмануть. Садыка!..
Тем яростней ненавидел его Садык.
Камни, камни, камни!.. Они чудовищной тяжестью давили голову. Все чаще вызывал он иллюзию освобождения. Пустея, каменный кувшин становился легким, невесомым. В прокаленной огнем глине начинали позванивать отголоски неведомых жизней…
Фарси-дари, божественный язык фарси, они тоже одевали в камень!..
Слова-камни! Теплые когда-то, они быстро умирали, затертые таблицей умножения. Цветистые и значительные, слова эти были бесплодны, как бумажные вееры в руках болванчиков.
Он знал диалектику древних языков. Сначала каменели слова, потом фразы, цитаты, книги. Языки умирали. С ними умирали народы…
Языки могли жить только за тем барьером, где сходятся параллельные линии. Там терялись очертания, обновлялись формы, термины становились противоположностями. Чем больше слов вырывалось в бесконечность, тем уверенней был язык.
Слова давно ждали его. За внешней хрупкостью: таилась бесконечная потенция сопротивления. Ободранные в кровь, слова выбирались из-под камней и тут же устремлялись в небо. Даже раздавленные, они кричали.
Кувшин пустел… Что могло быть точнее термина! Слова послушно укладывались в размеренные квадранты. Строфы, рифмы, ритмы выражали прямую линию. И обманутый каменный бог благосклонно принимал их в свою тень…
Пройдя через все муки закованной мысли, он нашел наконец уязвимое место каменного бога. Голая мысль была беззащитна перед его тупой тяжестью. Слово бросало ему вызов. Оно упорно просачивалось в камень, взрывая его изнутри. От волшебного слова, — раздвигались горы. Люди оживали, это не было просто сказкой.
Сначала сам он не понимал этого. В слове виделось лишь убежище, где можно было успокоить разбитые Пальцы, молиться Рей. И вдруг каждое слово молитвы стало безудержно преображаться. Внешне покорное, оно таило вулканическое сомнение. Камни плавились от его скрытого жара!..
Так нашел он выход. Мысль, краски, звуки освобождались в слове. Оно все принимало: бурю переменных величин, неиссякаемую Рей, вечное сомнение Бога…
Его рубои были просты, как жизнь. Чем проще было слово, тем быстрее лопались цветистые камни. От них ничего не оставалось в памяти. А ведь искусственные слова высекались на красивых твердых камнях. Чтобы время не стерло, их щедро освящали кровью!..
Нет, никогда не считал он рубои занятием; Вина и любви в них было неизмеримо больше, чем видел он в жизни; В последнюю их встречу седой Бабур с восторгом расспрашивал о пьяных любовных приключениях, и лицо его потело при этом.
— Выражение радости жизни было понятно бабурам только в атрибутах, в форме, в камне. Они искренне считали его веселым пьяницей, ищущим мудрости в пивных. Чувствуя то неясное, бесконечное, что было скрыто за звонким барьером рубои, и не понимай, они понимающе переглядывались. Как обезьян к сетям их влекла не мысль, а ее скандальность. И через тысячу лет бабуры разных стран будут в честь него создавать клубы, пить там вино и, подвывая, читать рубои. По ним и угадают его…
Каменный бет молчал. Четкие квадраты рубои успокаивали его. Но был литературный Садык в безбожии своей злобной посредственности. Это он указывал на слово пальцем и, надрывая глотку, кричал о безбожии; И камень обрушивался всей своей тяжестью…
Что еще оставалось делать Садыку? Цветистые слова-камни ведь кормили его. Он торговал ими, как торговал бы халвой, если было бы выгодней.
Кувшин пустел…
Память посылала все это бескрайними приливными волнами. Вскипая, они разбивались о камень.
Камень требовал тишины. И когда он пошевелился, чтобы размять затекшие колени, худой желтый паломник слева яростно сузил глаза…
Сверкающие волны прилива растаяли где-то, оставив влажную лопающуюся пену. Уже в следующее мгновение память дала новую вспышку. Это были совсем другие отражения: неторопливые, перегруженные подробностями недавних событий…
«Он убоялся за сваю кровь и схватил легонько поводья своего языка и пера и совершил хадж по причине боязни, а не по причине богобоязненности…»
Так оно и было, как напишет потом стремившийся к точности Ибн-ал-Кифти[37]. Настоящего Бога нечего было бояться. В страхе людском нуждаются выдуманные боги…
Ослы взламывали черную тишину Мерва. Из рабада, со всех, четырех, сторон-обрушивался на город самозабвенный хриплый рев. Ночь была полна им до предела…
Но вот рев начал стихать, все чаще, слышались глухие страстные придыханья. Воздух успокаивался. Когда вернулась тишина, он встал, посмотрел на открытый сундук.
Чего юн медлил? Никто из друзей не придет проститься. Бабуры вместе с ним успели вырасти и состариться. Он знал это и все-таки ждал…
Тишина становилась слышней… Он поднял и положил на плечо сумку, взял палку от собак. Вчера ее вырезал из ореха соседский мальчик.
Еще раз посмотрев на сундук, он задул огонь… Перед дверью задержался…
Он давно ждал этого. С того самого дня, когда увидел глаза нового султана. Это были глаза Малик-шаха. Такие глаза были у всех Сельджукидов[38]: бешеные и неморгающие.
Бешенства во взгляде султана Санджара было меньше. Зато прибавилось что-то новое, чужое…
Малик-шах мог собственноручно перерезать горло невинному человеку, отобрать чужую жену, поджечь какой-нибудь город. Родился он в степи и был честным в своей ковыльной дикости. Так же просто он накормид и защитил бы гостя, не дал в обиду соседа, простил бы город…
Как-то он объяснял Малик-шаху пути светил. Тот, задрав голову, долго слушал. Потом вдруг зевнул, повернулся и ушел. Больше султан не заглядывал в обсерваторию. Небо было непонятным, а притворяться Малик-шах не умел.
Лучше всего старый султан чувствовал себя в степи. Там были джейраны, которых надо было догнать и убить. Можно было мчаться, не разбирая дороги!
Бог для Малик-шаха тоже был чем-то непонятным. Смутно помнились еще пестрые степные боги, простые и< незлопамятные. Их тоже не стоило обижать, тем более, что они и немногого требовали. Ему и в голову не приходило смешивать чье-либо непочтение к нему с безбожием. Врагам он мстил открыто…
Новый султан начал с того, что, собрав надимов, принялся разъяснять им наиболее сложные, по его мнений), главы учения пророка. Мысли были беспредельно примитивны, Язык мучил уши. Но какой восторженный шум подняли стосковавшиеся по премиям надимы! Сразу затерялся где-то сам пророк с его мудростью…
Они честно зарабатывали свой хлеб. «Надим должен быть согласным с правителем государства. На все, что произойдет или что скажет правитель, он должен как можно скорей отвечать словами «Отлично!», «Прекрасно!..». Так определил их необходимую для государства службу в мудрой «Сиясет-наме» великий Низам-ал-Мульк[39].
Султан Малик-шах тоже любил речи дежурных надимов. Они способствовали пищеварению. Зато новый султан ревниво вслушивался в каждое их слово…
В «Сиясет-наме» тонко говорилось и другое: «Кроме надимов прославляющих, умные правители государства делают своими надимами врачей и астрологов, чтобы знать не только свою мудрость, но и каково мнение каждого из них…» Когда он в первый раз показывал молодому султану пути планет, тот строго поправил его. и дал свои указания. Для султана Санджара стихи корана были ясными и законченными. Осилив их четкую форму, узколобый варвар искренне уверился в своей, власти над небом. Тем более, что об. этом днем и ночью кричат достаточно умные люди…
Что ему оставалось делать?.. Коснувшись рукой лба и поцеловав пальцы, он горячо восславил мудрость великого султана, которой подчиняются жалкие светила. Лишь на миг блеснули его глаза. Он ничего не мог поделать с ними. И в этот миг султан посмотрел…
Глаза всегда выдавали его!.. Сколько раз он притворялся дураком, подражал рабам с их мудростью молчаний. Но дерзость мысли в глазах была ему неподвластна…
Дальше было то, что повторялось всю жизнь: настороженное молчание, ласковые усмешки врагов, ускользающие взгляды друзей. И, конечно же, толки о безбожии. Он чувствовал это привычное стягивающееся кольцо…
Дадут ли ему уйти?
Он переступил порог, прошел к невидимой калитке, вышел на улицу…
Скоро он стал различать заборы. Они темнели с обеих сторон, становились выше или ниже, но не кончались ни на мгновение. Заборы вели, не выпуская…
Уже через сто шагов он почувствовал, что спина становится влажной, холодной. Дыхание было прерывистым. С невеселой усмешкой подумал он, что у него совеем белые волосы, ссутуленная спина, сухие морщинистые руки. Как пройдет он долгий путь хаджа? Дадут ли ему начать этот путь?
Заря застала его у большой мечети. Когда минарет стал розовым, он расстелил коврик. Сняв обувь, стал на него…
Сначала он смотрел прямо перед собой. Где-то там находился Вечный Камень. Кто знает, не шел ли он к этому камню всю свою жизнь…
Потом он плавно повернул голову направо… За глиняными переплетениями заборов поднимались к небу чудовищные валы Гяуркалы. Не верилось, что тысячу лет назад их строили маленькие земные люди: Еще выше, под синими облаками коченела громада Цитадели. Это туда забрасывал письма своей Вис неистовый Рамин. Они летели, привязанные к стрелам… Солдаты Искандера Двурогого проламывали и снова возводили. эти стены. Утверждая единство Запада и Востока, справлялась там когда-то его свадьба с царицей Роушан….
Две точки показались на отрогах Цитадели. Так и есть: старый Махмуд со своим ишаком. На древних стенах хорошо росли дыни, только воду приходилось возить снизу…
Он повернул голову налево… Здесь, внизу, было еще темно. Из-за большой чинары выступал, серый угол будущей гробницы султана Санджара. Дальше виднелись новые крепостные стены. Они были намного ниже старых. Зато хитрее располагались бойницы, больше было ловушек для тех, кто пришел бы их разрушать. Из века в век верили люди в прочность глиняных стен… Кто станет здесь сажать дыни? И какие стены придумают люди, когда освободятся от веры в эту прочность?
Он снова смотрел вперед. Постояв, опустился на колени. Выбросил руки, прижался лицом к земле. От коврика пахло сундуком… Зачем все же он закрыл сундук перед уходом?..
Подняв коврик, он встряхнул его, аккуратно свернул и положил в сумку… Медленно приближались новые крепостные ворота. Они строились из маленьких прямоугольных кирпичиков. Глину замешивали на яичном белке, потом трижды обжигали.
Уже виден был каждый камушек!.. За воротами он начинает принадлежать богу. На всем пути его уже не станут трогать. Сейчас решится, что они хотят с ним сделать!..
Надвигались, росли с обеих сторон глухие башни. Какой безмерной тяжестью становятся маленькие желтые кирпичики, если их все класть и класть друг на друга… Ноги его тоже стали словно каменные. Ему показалось, что башни сходятся!..
И лишь пройдя узкий качающийся мост, он все понял. Им нужна была его покорность, а не мимолетная жизнь. Непохожих так просто не убивают!..
Таял в горячем воздухе купол будущей гробницы, расплывались линии Цитадели. Ни разу не оглянувшись, уходил он по пыльной хамаданской дороге…
Дорога была древней и безлюдной. Она осела под тяжестью проходивших здесь армий и народов. Рядом с ним на уровне груди двигалась пустыня. Ровные, прямые края дороги сходились где-то там, куда погружалось солнце…
Когда стемнело, слева от дороги замигал огонек. Залаяла собака. Навстречу вышел худой скуластый человек, пригласил в дом…
Дав указания домашним, хозяин вернулся к гостю, молча, сел на кошму. Мальчик принес медный кумган с чаем, выщербленные пиалы. Со двора падал свет от очага. Там возилась женщина, плакал ребенок…
Потом пришел сосед, высокий угрюмый старик с большими руками. Говорили о том, что лето прохладное, плохое для хлопка. Зато легче огородникам и пастухам. Мясо будет дешевле, а пшеница снова подорожает. Сосед рассказывал про какого-то Расула-ага, с которым случилась беда: вспорол себе руку серпом…
Болели растертые с непривычки ноги, ныла поясница- Но ему было хорошо. Он жадно слушал забытые разговоры, беспокоился о ценах на хлеб, всем сердцем жалел незнакомого Расула-ага.
Ужинали во дворе на перекинутой через арык тахте. Лепешки были черные, с травяными примесями. Но никогда не ел он такого вкусного хлеба. Даже простой белый лук, который хозяин нарезал кружками к супу, был необычно сладким.
Нет, ему не улыбались, не прикладывали каждый раз руку к сердцу. Все было естественно: человек нуждался в еде, и его кормили…
Он лежал на тахте и смотрел в забытое небо… Вот уже двадцать лет из ночи в ночь он видел небо замкнутым. в четыре стены Башни Наблюдения. Оно было со всех сторон опутано заборами, пахло печной глиной, железом, старыми книгами.
Настоящее небо было мягкое, бесконечно свободное. Ровный ветер пропитывал все запахом остывающего песка, терпким дымом далеких костров. Мерно шумела вода в арыке, чавкал верблюд, шелестела пустыня…
Слезы выступили на глазах, но он не заметил их. Неизмеримо, далеки были каменные стены, блеклые страсти, призрачные друзья и враги. Может, они приснились ему?..
Не потому ли и хадж установлен Пророком? Вырвать человека из паутины повседневности, дать ему увидеть мир со стороны?.. Об этом он подумал, уже засыпая…
Впервые, за много лет спал он крепким сном. Ему снился черно-красный муравей на желтом стебле… Мальчик посмотрел вниз. Шейха не было в их саду. Отец тряс урюк и крупные белые плоды разбивались о землю, брызгая во все стороны душистым соком. Чистое раннее солнце било в глаза… Он проснулся.
Все так же плыли в горячем воздухе башни Шахристана, качался и гудел внизу базар. Стоя на каменном от зноя холме, он смотрел на свой Нинапур…
Сзади были спокойные, имеющие глубокий смысл дни и ночи дороги. Он весь был полон пустыней: ее запахами, звуками, невидимым дымом. Даже молитвенный коврик на самом дне сумки перестал пахнуть сундуком…
Вблизи все с каждым шагом становилось чужим… Не раз приходилось ему проезжать через этот город. Всегда он был занят какими-то делами, и некогда было возвращаться к своему детству. Сейчас время принадлежало только ему. Но он не пошел быстрее…
Под тутовником на школьном дворе сидел такой же учитель. И кошма была похожа… Он знал, что среди этих бритых мальчиков есть Бабур и Садык. Но это совсем другие Бабур и Садык. Может быть, этот Бабур будет умнее, а Садык — добрее!..
А что стало с теми?.. Он поехал учиться дальше в Балх, а Бабура дядя увез в Герат. Там и прожил он. жизнь, искренне радуясь и никого не обижая… Садык, говорят, был сборщиком налогов, потом стал купцом. Сейчас он уважаемый человек где-то в Казвине. Кажется, старшина духовной общины.
В базарной чайхане люди пили чай из белых пиал, выплескивали в пыль грязно-зеленые остатки. Он обернулся и посмотрел на Шахристан… Долго стоял он у высокой стены. Бородатый стражник — кафир не обращал на него никакого внимания. Лошадь лениво отгоняла хвостом мух. Зубы у стражника были желтыми от тертого наса[40]… Значит, все же у лошадей тогда белели зубы…
В груди была спокойная пустота, когда переступил он порог родного дома. Даже деревья здесь выросли другие… Разве он лежал на этой крыше и смотрел, как молится шейх?!. Да, там сейчас высокий глухой забор. Тогда еще отгородил сосед захваченный участок; А отец умер вскоре: так и не оправился от Шахристана. Шейх донес, чтобы отобрать у них сад!..
Живущих здесь людей не было дома. Мальчик лет десяти с удивлением смотрел на чужого старика в полосатом дорожном халате. Старик зашел во двор и долго стоял, глядя на их крышу…
И только выйдя на улицу, он вздрогнул: у соседней калитки грелся на солнце человек. Волосы его потемнели от глубокой старости, воротник мягкой шубы поддерживал неподвижную голову. Это была лишь чудом сохранившаяся оболочка человека. Но он сразу узнал…
Когда он подошел, шейх не пошевелился: глаза его. давно уже ничего не видели, уши не слышали. Шейху было холодно: ни солнце, ни шуба не могли уже согреть того, что осталось от этого человека.
Старец, видимо, почувствовал, что от него заслоняют солнце. Высохшие синие руки дрогнули, маленькая жилка забилась на тонкой шее…
Он повернулся и пошел. Ни минуты не мог он оставаться в этом городе!
Что-то непонятное происходило с ним… Оставив позади тесные улицы, он пошел тише. Сердце постепенно успокаивалось…
Откуда же вырвался вдруг этот бурный поток сил?! Тело стало гибким, невесомым, захотелось бежать с горы. Он остановился, не понимая…
Мальчиком он много раз бывал здесь, на окраине. Где-то совсем наверху чуть слышно шумели деревья, пели птицы, струйками лилось солнце. В световых проемах блестели паутинки. И вдруг он понял…
Деревья цвели!.. Тяжелая знойная осень усыпляла остывающую землю. Все сытое, расчетливое готовилось зарыться поглубже, уйти в небытие. А тугие радостнее бутоны раскрывались навстречу тупому холоду. Тревожным соком бродили дерзкие молодые побеги, почки вот-вот должны были лопнуть…
На опушке садовник молча поливал цветы. Вода тяжело падала на светлые лепестки. Они лишь вздрагивали. Холодные капли скатывались вниз, на теплую землю. Пахло дождем, грозами. Пчелы двигались в неподвижном воздухе, неслышно опускались на тяжелые бутоны…
Здесь не было заборов, и деревья цвели дважды в году!
В Исфагане он пошел на гору, где молились когда-то поклоняющиеся Огню. Кумирня была разрушена. Грубым бурьяном поросли тропинки… Долго стоял он в отдалений, глядя на то место, где увидел когда-то Рей… Внизу, в старых трущобах, висели вниз головами летучие мыши. Местный дихкан повел жестокую войну с пороком. Дома греха были уничтожены, кувшины разбиты, безбожники изгнаны!..
Черепки усеивали землю…
Уже уходя из города, он увидел в глухом переулке двух правоверных. Судя по чалмам и халатам, это были не простые люди. Ухватив собеседника за рукав, один из них что-то громко кричал о развратных безбожниках. Ноги его подгибались… Ветерок донес резкий запах. Да, он не ошибся: борцы с пороком были пьяны, как свиньи!
Он уже привык к дороге… Одно и то же волновало невыдуманный мир: мясо стало дешевле, зато пшеница дорожает. Сначала это говорили круглолицые тюрки, потом рассудительные персы, подвижные армяне, смуглые узкоскулые арабы. И каждый печалился о своем Расуле-ага, который ранил руку серпом, стоял у кузнечной печи, умирал, оставляя детей…
Это и было дорогой: долгой, полной высокой земной мудрости…
Он знал, что Мекка такая. Маленькие слепые улицы, своры голодных собак, крикливый базар. И пыль… Прямо в пыль клали торговцы пустые мешки. Сверху липкими кучками рассыпали изюм, колотые орехи, финики. Мелкие злые мухи прилипали к лицу. Лапки их были сладкими…
В караван-сарае купец ругался с хозяином. Купца: с вечера напоили и обокрали- Хозяин кричал, что не отвечает. за дураков, которые пьют с первым встречным в таком городе. Оба через слово поминали бога…
На пути к Каабе он задержался… В пыли возились дети. Они весело бросали ею друг в друга, и пыль набивалась в глаза, нос, уши. Звеня колокольчиками, шли над ними тяжелые дикие верблюды. Мальчик закатился под широкую мохнатую ногу. Верблюд стоял с поднятой ногой. И не опустил ее, пока ребенок не выбрался…
Обычный камень, каких сотни падает с неба, был перед ним. Чтобы не оставалось и тени сомнения, камень был вправлен в геометрически точный куб храма. Трудно было найти более яркое воплощение мертвой Догмы!..
Это мог сделать лишь поэт… Через всю жизнь он должен был совершить свой трудный хадж, чтобы понять Пророка. Нет, не был Пророк только важным напыщенным патриархом, как и не был он только хитрым купцом. Человеком был Мухаммед, сын Абдаллаха из Гашима — рода важных патриархов и хитрых купцов.
Не одни прибыли или слава вели Пророка из Мекки в Медину, Разве не пылала в его глазах всепобеждающая вера в. любовь и братство, которые нес он людям? И пошли бы. разве за ним без этой страстной веры? Никогда еще голая арифметика не вдохновляла людей!
В Ночь Предопределений — двадцать седьмую ночь месяца Рамадана — передал Мухаммеду божественное учение архангел Джебраил…
Пророк не лгал… Творчество — всегда чудо. Когда к нему самому приходили истины переменных величин, сходились параллельные линии, рождалось слово, не принимал разве он это за откровение самого Бога?!
Не злое и поддельное, обычные для его времени понятия добра и справедливости внушал Пророк. Любя и беспокоясь, заковывал он их в камень. Пророк хотел сделать людей счастливыми. навеки!..
А Рей?.. В ней ведь отрицалось само понятие камня. Пророку казалось, что с камнем она погубит и человека. В своей наивности гения он закрыл лицо Рей…
Через сколько времени услышал Пророк, как, ругаясь в караван-сарае, купцы призывают бога в свидетели?! Закованный в камень бог сразу становился догмой. И как всякой догмой, ею тут же начинали спекулировать…
Вот когда появилось страдание в глазах Пророка! Пытаясь спасти учение, возводил он все новые стены, сам угрожал вечными страданиями, требовал покорности. Старые, давно знакомые людям догмы использовались как пугала и приманки… Это лишь ускорило крушение. Уже не купцы клялись в караван-сараях. Брат доносил на брата, оправдываясь затертым знаком бога и именем еще живого Пророка его!
Мухаммед, сын Абдаллаха из рода Гашим, пытался расталкивать камни. Но было уже поздно: пальцы его дробились, ногти срывались. Умирая, Пророк кричал…
Паломники заволновались. Один за другим они поспешно стали уходить в пустыню. Ему кричали что-то, звали, но он не пошел… Из Мекки он нес большую тяжелую чалму. Кому нужна она?..
Задумавшись, сидел он под истертой верблюжьими боками пальмой. Неслышно текла вода из-под камня. В вязком горячем воздухе висела тяжелая тишина. Узкие твердые листья скручивались в ожидании бури…
Послышался неясный шум, раскатистое ржание. Что-то зазвенело. Он поднял голову… Одетые в железо люди были уже близко. Железо держали их руки. Железом были закрыты тяжелые лохматые лошади. Все покрывали длинные белые плащи с красными крестами через всю спину…
Их было человек тридцать. Подъехав к воде, они начали помогать друг другу слезать с лошадей, расстегивать тяжелую одежду. Он с удивлением увидел белый сверток в руках одного…
Одетый в железо человек положил сверток на землю и направился к нему. Холодно смотрели синие немигающие глаза. Вились мягкие светлые волосы, окаймляя твердые скулы и широкий тупой подбородок: Постояв, варвар ударил его по лицу. Боли он не почувствовал, лишь вкус кровй во рту.
Еще раз поднялся большой кулак. Одетый в железо человек смотрел ему в глаза…
Варвар не ударил его во второй раз… С ним уже бывало, когда готовый броситься бык мотал вдруг головой и отходил в сторону.
Он встал и пошел в пустыню… Кто знает, что заставило его остановиться. Видимо, белый сверток. Сев на камень, он стал издали смотреть на одетых в железо людей…
Они уже расседлали лошадей, напоили их. Воткнув в песок сбитый из дерева крест, варвары опустились на колени и хриплыми нестройными голосами запели что-то… Он слышал об этом прибитом к кресту боге. Бог плакал от боли, а люди увековечивали его слезы в мертвом дереве!.. Воздух густел. Листья все скручивались.
Пение неожиданно оборвалось. Одетые в железо люди вскакивали с колен, что-то кричали, седлали лошадей. Выстроившись в плотный ряд, они опустили длинные железные копья…
Из-за холма выехали другие. Эти были смуглые, подвижные, на длинношеих лошадях. Они остановились напротив…
Один из одетых в железо людей, тот самый, оглянулся на свой сверток. Потом посмотрел по сторонам, нашел старика в чалме со странными глазами…
Духота стала невозможной. Высыхающий пот был липким и горячим. Листья скрутились в тонкие жесткие трубочки…
Дрогнула верхушка пальмы. Первый порыв бури сдвинул тяжелый воздух. В ту же минуту качнулись всадники. Исступленно выкрикивая своих богов, они слепо мчались навстречу друг другу…
Пальма вдруг прогнулась, закачалась во все стороны. Налетевшим вихрем подняло, бешено закрутило раскаленную пыль. В самой середине этого грязного воющего кольца завертелся дикий клубок остервенелой человеческой плоти…
Пальма вздрогнула в последний раз, отряхиваясь от пыли. Словно после боя разворачивались твердые зеленые листья. Вихрь понесся дальше, оставив присыпанную пылью груду бесформенных человеческих тел. С ветром умчались и уцелевшие лошади…
Он медленно подошел… В лицо пахнуло застарелой грязью, потом, конским навозом. Но все перекрывал Острый запах крови. Она еще не успела остыть и расползалась во все стороны, пропитывая песок. Было совсем тихо. Он наклонился, развернул белую ткань.
«Рыцарь Фицджеральд молит бога об этом ребенке…» Он не понимал языка, но знал, что написано на плотном куске пергамента. При чем здесь были выдуманные боги — каменные, деревянные. Или книжные!.. Размочив в роднике лепешку, он кормил ребенка. Мальчик жадно сосал хлебную кашицу, и в синих глазах его было удовольствие…
С ребенком на руках шел через пустыню человек. Тускло блестели каменные уступы. Холодно молчали звезды. Сгорающие камни чертили пустое небо…
Его звали Гияс-ад-Дин Абу-л-фатх Омар ибн Ибрахим. Он шел к своей юности — к черно-красному муравью на желтом стебле, к всепобеждающей мысли, к своей вечной Рей. Туда, где деревья цветут и осенью…
Хайям — Создающий шатры. Это арабское имя он сам придумал. Шатры нужны в дороге…
Дорогой памяти
Бориса Андреевича Лавренева
Пощади мое сердце
И волю мою укрепи.
Потому что мне снятся костры…
Эти кони истлели,
И сны эти очень стары.
Почему же мне снова приснились…
Нет, это сны революции!
Комиссар Савицкий задумчиво смотрел в мерцавшую ночными светлячками пустыню. Восемь дней и ночей по плоским такырам и сыпучим барханам гнался отряд за бандой. Сегодня ночью ее остатки укрылись за стенами старой крепости. Особый отряд атаковал ее на рассвете вместе с колючим ветром — афганцем. Ворвавшись туда, увидели только стреляные гильзы да несколько трупов. Кровавого Шамурад-хана среди них не было. Главарь белобасмачей исчез вместе со своим помощником — жандармским приставом Дудниковым. Обыскали каждый могильник, каждый сухой кустик, но никого не нашли. Ровный упругий ветер пустыни быстро засыпал гильзы и трупы.
К вечеру афганец стих. Расставив секреты, отряд спал. Измученные кони всхрапывали у древней стены.
Комиссару не спалось. Нервное напряжение последних дней и глухой клокочущий кашель вызвали болезненную бессонницу. Не давала покоя мысль: куда мог деться Шамурад-хан? Но пустыня после песчаной бури дышала легко и спокойно. Вид темных крепостных стен на фоне мягкого бархатного неба успокаивал и заставлял думать о чем-то неведомом, давно минувшем.
— Шел бы спать, Григорий.
Комиссар оторвался от своих мыслей и повернулся к часовому. Плечистый сормовец Телешов называл его по старой партийной кличке, под какой знали его на заводе. А настоящее-то его имя — Николай.
Внизу, в покинутом разрушенном ауле, залаяла собака.
— Бедно тоже живут тут… — Телешов ткнул в темноту спрятанной в рукав самокруткой. — Я думал, хуже, чем у нас, в Нижегородской, не найдется голи. А тут два барана да штаны — хозяин…
Комиссар молчал. Телешов уперся сапогом в отколовшийся кусок стены, и тот мягко покатился вниз, в темноту. Не успел затихнуть шорох от падающей глины, как оба насторожились. Возле большого могильника, где сложены были боеприпасы, послышался неясный шум. Крепость охранялась со всех сторон, и никого чужого здесь быть не могло…
Над могильником поднялся кто-то в мохнатой шапке и неслышными шагами двинулся в сторону, на мгновение остановился, потом направился прямо к ним.
— Стой! — негромко приказал Телешов и щелкнул затвором карабина. Человек остановился в трех шагах…
Комиссар зажег спичку. На него в упор смотрели черные немигающие глаза. Космы темной бараньей папахи свисали на лоб и узкие точеные скулы. Неизвестный стоял спокойно и ждал. Когда загорелась вторая спичка, он что-то коротко сказал. Комиссар уловил имя Шамурад-хана.
— Вот что, Степан: разбуди Рахимова, пусть с ним поговорит!..
Пока часовой ходил, ночной гость стоял как изваяние и смотрел куда-то в степь. Комиссара встревожил этот взгляд, и он правой рукой нащупал рукоятку нагана.
Подошел взводный Рахимов с фонарем. Комиссар внимательно разглядывал гостя Это был молодой туркмен, лет двадцати. Худое бесстрастное лицо его ничего не выражало. Такими же бесстрастными и холодными были глаза. Он смотрел прямо, не мигая.
Рахимов о чем-то спросил у него вполголоса. Тот, как бы нехотя, что-то ответил.
— Говорит, нет Шамурад-хана, бежал. А сам в наш отряд хочет… — перевел Рахимов. Пока он говорил, гость настороженно смотрел на него.
— Спроси его, как он попал в крепость, — сказал комиссар.
Гость, ничего не ответив, повернулся и пошел к могильнику. Телешов хотел его остановить, но комиссар сделал знак рукой и пошел за неизвестным.
В отряде уже никто не спал. Группа бойцов собралась возле могильника. Командир Пельтинь, высокий сухощавый латыш с рукой на свежей перевязи, как всегда молчал и угрюмо смотрел на гостя. Тот уверенными движениями разбрасывал сухой бурьян у края древней полуразрушенной ниши. Под ним оказался узкий глубокий проход. Гость прыгнул туда и исчез в темной впадине. Бойцы переглянулись. Комиссар шагнул вперед.
— Давай я раньше!.. — сказал Рахимов и, взяв фонарь в одну, а маузер в другую руку, полез вниз. Вслед за ним спрыгнул сменившийся с поста Телешов. Последним в темную дыру спустился комиссар.
Вниз вели неровные каменные ступени. Комиссар насчитал их уже двести, а конца спуска не было видно. Но вот он кончился. Теперь они шли по ровной, выложенной плоским желтым кирпичом галерее. Временами приходилось нагибаться. Вскоре начался подъем, и минут через пять они оказались в большой пещере. Перебравшись через камни, которыми был засыпан вход в нее. вышли к подножию скалы.
Крепость темным пятном выделялась на фоне пустыни. Рахимов осмотрелся, потом несколько раз поднял и опустил фонарь. Из крепости ответили тем же.
— А где же этот парень? — спросил комиссар.
— Вот… только был сейчас…
Телешов растерянно оглядывался и разводил руками.
— Эй, джигит! — позвал Рахимов.
Никто не отозвался. Комиссар озабоченно покачал головой, оглянулся на пещеру, и они медленно пошли к крепости. Пройдя полдороги, комиссар вдруг снова увидел молодого туркмена, который спокойно шел рядом с ним.
— Фу ты черт! — выругался с сердцем Телешов. — Откуда это ты взялся?
Рахимов спросил по-туркменски. Тот что-то ответил.
— Говорит, все время там стоял, — перевел Рахимов.
— А почему не откликался?
— Молчит…
Командир развернул карту. Положение стало ясным. Шамурад-хан с тремя-четырьмя ближайшими приспешниками ушел по подземному ходу, прорытому еще во времена Сасанидов. Путь в горы был для него открыт.
Покамест командование отряда совещалось, молодой туркмен безучастно стоял в стороне. Перебросившись с ним несколькими фразами, Рахимов сказал, что он назвался Чары Эсеном, чабаном. Знает он ход под землей потому, что жил в этом ауле, возле крепости. Почему хочет в отряд, не говорит…
— Что ж, возьмем его? — спросил комиссар.
Рахимов пожал плечами. Командир молчал.
— Утро вечера мудренее… — подвел итог Телешов.
Отряд спал. Телешов предложил Чары лечь на солому рядом с ним, но туркмен отошел в сторону и сел у стены. Часовому было приказано присматривать за ним.
Утром Телешов, как будто все уже было решено, подошел к командиру и спросил, какую лошадь выделить новичку. Командир кивнул на тонконогого красавца гнедого, захваченного вчера у басмачей. Телешов подвел коня к Чары Эсену и сунул ему в руки уздечку. Тот принялся подтягивать высокое туркменское седло, но, заметив серпообразную метку на ухе коня, опустил руку и отошел.
— Что, конь не нравится? — строго спросил Телешов.
Новичок молчал.
— Эх, хорош конек!..
Телешов потрепал гнедого по шее и неожиданно вскочил в седло. Конь сразу заплясал под ним.
Через полчаса отряд на рысях выходил из крепости.
В последней паре первого взвода среди желтых кожанок и серых буденовок особистов выделялись черный тельпек[41] и перевязанный платком красный полосатый халат. Молодой туркмен ровно и привычно сидел на кауром иноходце. Бойцы подшучивали над Телешовым, не привыкшим к туркменскому седлу. Чары Эсен не захотел взять даже седло с гнедого.
Когда проезжали через развалины аула, взводный Рахимов попытался заговорить с новичком. Он что-то спросил, указывая на размытые дождями рухнувшие дувалы селения. Но тот молчал, как глухой.
— Ишь ты, бирюк!.. — сказал кто-то неодобрительно.
Новичок обвел смотревших на него кавалеристов холодным недобрым взглядом.
К полудню третьего дня подъехали к полотну железной дороги и свернули влево. Тут, на маленьком, разбитом снарядами полустанке, размещалась основная база отряда.
Откатываясь под ударами Закаспийского фронта к морю, белая армия разваливалась по дороге. От нее откалывались крупные и мелкие банды. Часть их ушла за горы через границу, другая объединилась с отрядами басмачей, которыми командовали местные феодалы. Для борьбы с белобасмаческими бандами, связанными с заграницей и ставшими серьезной угрозой, выделили несколько кавалерийских отрядов особого назначения. Отряду, которым командовал Пельтинь, было поручено разгромить крупную басмаческую группу и во что бы то ни стало захватить главаря — поручика белой армии Ильясова, или Шамурад-хана, как звали его в этих местах. Но Шамурад-хану удалось уйти, и бойцы вернулись на базу угрюмые и злые. В отряде знали, что не пройдет и двух недель, как снова начнутся бандитские налеты на полустанки, поезда и селения у подножия гор, жителям которых не мог простить кровавый хан захвата своих бесчисленных стад.
Сразу по возвращений новичку выдали новое обмундирование; широкое кавалерийское галифе, гимнастерку, кожанку и остроконечную буденовку. Все это взводный Рахимов положил перед Чары Эсеном или Эсеновым, как записали его в списки отряда. Новичок ничего не говорил и переодеваться не собирался. Только когда взводный коротко пригрозил, что ему придется уйти из отряда, если не наденет обмундирования, Чары Эсен пошел за насыпь и быстро переоделся там.
— Вот теперь кавалерист как следует!.. — попробовал кто-то подбодрить его, но тут же осекся под сумрачным, тяжелым взглядом новичка.
В отряде было четверо туркмен. Каждый из них по-своему отнесся к новичку. Взводный Рахимов, серьезный и рассудительный рабочий Кизыл-Арватских железнодорожных мастерских, казалось, не замечал Эсенова. Он никогда не смотрел в его сторону, не делал ему никаких замечаний. Если тот ошибался, взводный подходил, молча показывал, что нужно делать, и Эсенов повторял прием. Этим ограничивались их отношения.
Два брата Оразовы, лихие конники бывшей «дикой» дивизии, брошенные в семнадцатом году Корниловым на красный Питер и распропагандированные в пути, относились к новенькому немного свысока. За их спиной было три года мировой и пять фронтов гражданской войн. Они по справедливости считали, что ничего в своей жизни не видавший чабан из пустыни должен ловить каждое их слово. Но Эсенов выказывал к обоим презрительное равнодушие, и они сами скоро перестали обращать на него внимание.
Правда, на пятый день пребывания в отряде, после каких-то шутливых слов одного из братьев, новичок вдруг побелел от гнева, потряс карабином и злобно выкрикнул что-то. Произошло это на плацу за полустанком. Оба брата сразу же подобрали поводья и отъехали от него.
— Что там случилось у вас? — спросил комиссар. Младший брат посмотрел на старшего. Тот покачал головой.
— Что он кричал? — строго повторил комиссар.
— Не любит он всех в отряде… И нас еще больше не любит… — ответил он наконец.
Сколько ни допытывался комиссар, о чем кричал новичок, братья только вздыхали и молчали.
И лишь четвертый туркмен, разбитной красноводский грузчик йомуд[42] Мамедов, сразу же резко враждебно отнесся к новичку. Он и не скрывал своих чувств. Уже на второй день явился он к комиссару и заявил, что если они с командиром хотят гибели отряда, то пусть держат змею под халатом.
— Он басмач, враг! — кричал Мамедов. — В этих местах все люди такие. Им старую уздечку нельзя доверить. Из них один только и есть хороший человек — Рахимов…
Когда Мамедов видел Эсенова на плацу, он дрожал от ярости, готов был броситься на новичка, и только авторитет командира и комиссара удерживал его.
Комиссар решил поговорить с Рахимовым.
— Правильно говорят о нем! — подтвердил взводный, — Не любит он нас, ненавидит…
— Так что же делать? — спросил комиссар.
— Ничего не делать… Пусть живет, служит…
Рахимов явно уклонялся от разговора на эту тему.
Неожиданную поддержку получил новичок со стороны командира Пельтиня. Суровый латыш, послушав разговоры о подозрительном поведении нового бойца, вдруг коротко бросил:
— Прекратить!
Бойцы удивленно переглянулись. Командир Пельтинь мог произнести одно слово за целую неделю. А с такими словами считаются.
Потянулись однообразные дни учебы. На рассвете — побудка. До обеда — занятия, на плацу. После обеда — стрельбы и политчас.
Ездил и стрелял новичок хорошо. Уже на втором занятии он точно выполнял все сложные кавалерийские команды. Как-то на плацу к Телешову подъехал его старый, приятель по. Сормову взводный Димакин.
Они несколько минут наблюдали, как Чары Эсеновв очередь рубит лозу.
— Уж больно у него выправка гвардейская… — сказал как бы невзначай Димакин.
Телешов нахмурился — он как раз подумал об этом.
— Я в семнадцатом в Питере одного котика зацепил, — продолжал между тем Димакин. — Сверху армячишко. Бороденка, лапти, как полагается: мужичок с рынка. Только гнуться никак не может, прям уж очень. И смотрю: лапоть-то лапоть, а ногу не сгибает и на всю ступню ставит. Я сам когда-то в лейб-гвардии был… Вот я спереди зашел, вытянулся перед ним и — парадным. Он от неожиданности — раз руку к голове: позабыл, что без погончиков…
Телешов угрюмо слушал. Отьезжая, они с Димакиным перехватили полный ненависти взгляд, каким смотрел на новичка Мамедов. Заметив, что за ним наблюдают, Мамедов выругался и, огрев коня камчой, ускакал с плаца.
Особый отряд был интернациональным. Основу его составляли сормовичи. Кроме них в отряде были мадьяры, чехи, татары, два австрийца и один китаец. Людям рабочим, им не нужно было особенно хорошо знать русский язык, чтобы понять, о чем говорил комиссар на политзанятиях.
Чары Эсенов на политзанятиях сидел неподвижно, глядя в одну точку, иногда закрывал глаза, будто засыпал. Но комиссар угадывал, что он не спит.
— Ты бы Переводил ему понемногу, поговорил бы с ним… — предложил комиссар Рахимову.
— Не надо, — ответил тот и поспешно добавил: — Ему не это нужно, он не хочет слушать…
Комиссар старался разгадать новичка, понять странные отношения, установившиеся между ним и Рахимовым, братьями Оразовыми, Мамедовым, но не мог. Среди русских все было как-то проще.
Не прошло и полумесяца, как в одну из темных ночей была вырезана охрана соседней небольшой станции. Просидевший всю ночь в сухом заброшенном арыке» стрелочник рассказал, что среди басмачей он видел двух русских белогвардейцев и Шам у рад-хана.
Когда командиру докладывали об этом, Димакин тронул комиссара за рукав и показал глазами на Эсе-нова. Неизвестно откуда взявшийся в эту минуту, он настороженно стоял у стены полустанка. Заметив взгляд комиссара, Эсенов спокойно повернулся и пошел к конюшням.
— Провалиться мне, если этот парень не понимает по-русски, — сказал Димакин.
Вскоре отряд на рысях шел вдоль линии. Через четыре часа подошли к разбитой станции. Мрачно чернели остовы обгоревших домов. Возле полотна лежали рядышком прикрытые брезентом трупы. Бойцы помрачнели, а новичок равнодушно проехал мимо… Отсюда свернули налево, в пустыню. Вчера только прошел дождь, и следы сотни басмаческих коней оставили четкие отпечатки на серой глине такыра.
До вечера прошли километров тридцать. Привал сделали у самой границы песков.
Костров не зажигали. Молча жевали сухари и курили, прикрыв огоньки полами шинелей. Спали. на холодном песке. Кожанки и шинели не могли укрыть от осеннего сырого ветра, и бойцы жались друг к другу.
Комиссару снова не спалось. Он лежал на спине и смотрел в звездное, освободившееся на ночь от туманов небо. И то ли снится комиссару, то ли нет, но он ясно видит свою комнату в Канавине, где он жил, бежав из омской пересыльной тюрьмы. В комнате собрались Димакин, Телешов и другие, называвшие его «товарищ Григорий». Распахнулась вдруг дверь, ветром задуло лампу, и Телешов почему-то уже в кожанке, с маузером на боку, осторожно трясет его за плечо…
— Вставай, Григорий, дело есть!
Комиссар сразу встал на ноги.
— Что случилось?!
— Новенький исчез… — вполголоса сообщил Телешов.
Разбудили командира, обошли часовых. Никто из них не видел Чары Эсенова. Конь его стоял среди других со спутанными ногами.
— Что ж, утром разберемся… — сказал комиссар. На всякий случай усилили охрану и легли спать. Уже под утро, перед самым рассветом, Телешов снова разбудил комиссара и сообщил, что новичок вернулся. Сделали вид, что никто ничего не заметил, и на заре Эсенов занял свое место в строю.
В этот же день произошла первая стычка с басмачами. Засада Шамурад-хана неожиданно обстреляла разведку отряда. На следующий день завязался настоящий бой. Засев за дувалами возле одного из колодцев, басмачи открыли частый ружейный и пулеметный огонь по наступающему отряду. Кавалеристы спешились. Появились первые раненые.
Задача была ясна. Нужно было охватить противника с фланга, замкнуть кольцо и постараться никого из него не выпустить. Но Шамурад-хан поставил на флангах два пулемета. Кроме того, он выслал по обе стороны в пески мелкие, по три-четыре человека, группы, которые тревожили наступающих и сообщали о малейшем их передвижении. Шамурад-хану во что бы то ни стало нужно было задержать особый отряд, пока не будут угнаны к дальним колодцам в пустыню захваченные им стада. Именно там решил создать он Основную базу для беспощадной, жестокой войны с новой властью.
В самый разгар боя Димакин, лежавший в цепи рядом с комиссаром, указал ему на новичка. Тот неотрывно глядел в сторону неприятеля. Вдруг он начал проявлять беспокойство, то поднимал, то опускал голову, потом встал во весь рост, снова лег и, ухватившись за бйнокль Телешова, потянул к себе. Телешов отдал ему бинокль и Эсенов стал разглядывать ближайший бархан, который со стороны басмачей господствовал над местностью. И комиссар начал наблюдать за барханом. Он увидел, что там тоже мелькнул зайчик бинокля и на мгновение приподнялась голова в белом тельпеке. Еще кто-то в цепи, видимо, заметил это, потому что в ту же минуту над вершиной бархана взвилось несколько струек песка от ударившихся туда пуль.
Медленно, но упорно продвигались вперед особисты, оставляя в песке длинные взрытые полосы. Песок лез в глаза, рот, уши, набивался в карманы и сапоги. Часа через два Шамурад-хан понял, что колодец ему до вечера не удержать. Оставив небольшой заслон, он начал быстро уходить к северу, в глубь песков. басмаческий заслон был немедленно сбит, и к вечеру отряд начал догонять банду. Ночью при проверке боеприпасов выяснилось, что Эсенов в этот день не сделал ни одного выстрела…
Весь следующий день продолжалась погоня. Кони еле вытаскивали ноги из сыпучего уплывающего песка. Если бы не прошедший накануне дождь, то двигаться здесь вообще было бы невозможно.
Басмачи явно нервничали. Они бросались то вправо, то влево, стремясь отвлечь отряд от огромной овечьей отары, которую они угоняли в пески. Но следы овец замести было невозможно.
Наутро третьего дня услышали далекую стрельбу. Она продолжалась часа полтора. Подъехав к небольшому такыру, бойцы остановились, пораженные страшным, невиданным зрелищем. Трупы многих тысяч овец устилали поле чуть ли не до самого горизонта. Кое-где слышались еще предсмертные овечьи крики. То один, то другой жирный курдючный баран начинал вдруг биться на земле в предсмертной агонии. Видя, что овец не угнать, басмачи уничтожили всю отару. Вместе с овцами они перестреляли чабанов. Люди лежали среди овец лицом вниз. По окровавленному полю бегали озверевшие лохматые овчарки с обрубленными ушами…
Дальше следы басмачей дробились. Разделившись на мелкие отряды, они разъехались в разные стороны, чтобы через несколько дней вновь собраться на каком-нибудь из дальних колодцев. Операция снова не удалась. Шамурад-хан накапливал силы и не рисковал вступать в открытый бой.
Еще один раз пропадал ночью Чары Эсенов. Случилось это на обратном пути, во время ночевки у заброшенного колодца. Так же, как и в прошлый раз, он ушел, когда все легли спать. Часовые его не видели. Не видели они и того, как ушел вслед за ним Мамедов. Часа через два новичок вернулся. А Мамедов пришел только на рассвете, обозленный до крайности.
Утром Димакин решил переговорить с комиссаром.
— Бойцы недовольны, Григорий. Больно уж носимся мы с этим!.. — хмуро сказал он, кивнув в сторону Чары Эсенова.
Комиссар долго смотрел на новичка.
— Не то слово выбрал, Димакин, — сказал он наконец. — Здесь тебе не Сормово, где все уже давно ясно…
— Восточную политику ведешь! — усмехнулся Димакин.
— Что ж, политику… Это ты более подходящее слово нашел, — серьезно ответил комиссар.
На этот раз передышка была еще короче. Уже через два дня после возвращения отряда на базу пришло сообщение о нападении басмачей на большой аул, в предгорьях. На следующий день был обстрелян красноармейский обоз. А еще через два дня басмачи крупными силами напали на соседнюю станцию.
Предупрежденные о приближении Шамурад-хана, путейцы и бойцы железнодорожной охраны укрылись за насыпью и целый день отстреливались от басмачей. К вечеру «кукушка» подвезла два вагона особистов, и банда снова рассыпалась по пескам.
Ясно было, что Шамурад-хан затевает большую операцию. В предгорных аулах появились его агитаторы, которые призывали к священной войне против русских. Когда один старик спросил, почему же в отряде Шамурад-хана есть русские казаки, ему прострелили голову.
На совете командиров и партийцев отряда решено было отойти к аулу, который разграбил Шамурад-хан, и вести оттуда разведку.
Половина кибиток в ауле была сожжена. Шамурад-хан приказал мобилизовать здесь для пополнения своих сил сотню джигитов. Но большинство юношей из аула, узнав об этом, ушло в горы. Тогда басмачи сожгли их жилища и перебили всех родственников.
Отряд расположился в старых байских конюшнях на окраине аула. Оставшиеся в живых жители испуганно шарахались в сторону, когда кто-нибудь из бойцов отряда заговаривал с ними. Шамурад-хан предупредил, что головы полетят с плеч за разговоры с красными. Мрачными ходили по аулу Рахимов, братья Оразовы, Мамедов. А новичок спокойно смотрел на трупы и обожженные камни. Лицо его по-прежнему было бесстрастным.
Нетрудно было заметить, что Чары Эсенова в ауле знают. Жители смотрели на него не то со страхом, не то с тайным почтением.
Под вечер следующего дня во время чистки коней к Телешову подлетел Мамедов и зашептал что-то на ухо, указывая камчой в сторону гор.
— Ты не ошибся? — спросил Телешов.
— Не ошибся, — загорячился Мамедов. — Он с обеда собирался… Карабин проверял. Подпруги затягивал. Я давно за ним смотрю!..
По приказанию комиссара, Димакин, Телешов и Мамедов выехали из аула и поскакали к горам. Когда поднялись на первый пригорок, Мамедов показал вперед. В наступивших сумерках ясно был виден всадник, двигавшийся спокойной рысью вдоль ущелья. Подтянули поводья и поскакали вслед за ним. Когда стали нагонять его, Димакин придержал коня и сделал предупредительный знак рукой. Поехали тоже рысью, держались в полукилометре от Чары Эсенова. Луна вставала за их спиной, и он был виден как на ладони.
Так двигались часа полтора. Вдруг на одном из пригорков всадник остановился. Замерли и особисты. Слышался лишь далекий шакалий плач. Чары Эсенов в остроконечной буденовке отчетливо выделялся на пригорке.
Вдали послышался мерный стук копыт. Приближался еще один всадник. Он так близко проехал мимо застывших у подножия скалы особистов, что они ясно видели его лицо под космами белого как снег тельпека. Шагах в тридцати от них он сбросил с плеч чопан[43], вытянулся на стременах и тихо свистнул. Чары Эсенов съехал с пригорка и приблизился к нему. Они, не слезая с коней, стали о чем-то говорить.
Когда Чары Эсенов кончил разговор с неизвестным всадником и они начали разъезжаться, Мамедов огрел камчой коня, гикнул и вылетел из засады. В ту же секунду грохнул выстрел. Всадник в белом тельпеке стегнул коня, и тот, распластавшись, как громадная птица, понес его в степь.
— Стой! — взвизгнул Мамедов и стал посылать вслед беглецу одну за другой пули из карабина; Под тем был, видно, добрый конь. Наперерез ему вынеслись Димакин с Телешовым, но он легко проскочил мимо них. Через пять минут уже стало ясно, что погоня бесполезна. Неизвестный всадник растаял в ночной пустыне.
Бросились назад искать Чары Эсенова, Объездили все ближайшие холмы, прочесали долину между ними и, лишь когда начал сереть восток, оставили поиски.
В аул вернулись, когда солнце уже поднималось над горизонтом. Отряд строился повзводно возле конюшен. На левом фланге первого взвода спокойно стоял Чары Эсенов. Конь под ним был как всегда вычищен, амуниция в полном порядке… Мамедов, Димакин и Телешов, ни слова не говоря, разъехались по своим местам.
Доложили обо всем комиссару и командиру. Пельтинь лишь хмурил брови. Савицкий задумчиво барабанил пальцами по футляру бинокля…
— Разменять надо… Басмач… — настаивал Мамедов. Димакин склонялся к тому же мнению. Но комиссар качал головой. Телешову с Мамедовым приказано было не спускать глаз с новичка. Особенно во время боя.
— А разменять в случае чего всегда успеем, — коротко закончил комиссар.
Мамедов даже плюнул с досады.
Уже к обеду Чары Эсенов, или человек, назвавшийся этим именем, стал проявлять беспокойство. Может, раньше этого и не заметили бы, но сейчас бойцы неусыпно наблюдали за ним.
С утра возле сухого арыка шли политзанятия. Новичок сидел, как всегда, с устремленными в одну точку глазами. Когда солнце встало над головой, он поднялся и, никого не спрашивая, пошел к конюшням. Пройдя за ним, Телешов увидел, что он седлает коня.
После занятий Чары Эсенов не пошел к полевой кухне, где бойцам раздавали обед. Он все стоял поблизости от комиссара, время от времени посматривая на восток. Казалось, он чего-то напряженно ждет. Когда, пообедав, бойцы разошлись — кто постирать портянки, кто написать письмо родным, — новичок еще больше заволновался. Раза два он подходил к комиссару и, потоптавшись на месте, уходил…
В полдень прискакал связной и доложил, что басмачи сделали налет еще на одну станцию и взорвали мост через широкий арык, перерезав железнодорожное сообщение. На станции разграблены два эшелона. То, что басмачи не успели унести с собой, они сожгли; Произошло это на рассвете. Сейчас с востока, в обхват Шамурад-хана, двинулся другой особый отряд. Басмачей нужно было взять в клещи.
Едва завидев связного, Чары Эсенов побежал в конюшню. Еще не было дано сигнала тревоги, а он уже сидел в седле в полном походном снаряжении. Теперь уже и Телешов не сомневался, что дело здесь нечисто. Новичок явно знал о готовящемся нападении басмачей…
На этот раз Шамурад-хану не повезло. Попытавшись уйти с награбленным в восточном направлении, он натолкнулся на отряд, авангард которого уже обходил басмачей с севера, отрезая им отступление в пустыню. Пельтинь двигался с запада. Два взвода под командой Димакина заняли горный проход на юге. Шамурад-хан заметался в кольце.
Банду неуклонно отжимали от гор к полотну железной дороги. Два дня шел жестокий бой у одного йз полустанков. Около двухсот басмачей разбежались или сдались в плен. Главари с группой верных им людей бежали к холмам, где и были окружены.
Телешов с Мамедовым ни на шаг не отходили от Чары Эсенова. Как и в первом бою, он за все время не выпустил ни одной пули и опять раза два просил у Телешова бинокль.
Особую нервозность начал проявлять Чары Эсенов, когда стало ясно, что Шамурад-хану вряд ли удастся вырваться из окружения. Несмотря на частый огонь, который басмачи вели из. засад на вершинах холмов, он то и дело вскакивал и напряженно всматривался вдаль. Он, казалось, был уверен, что пули басмачей его не тронут, и это еще больше укрепило подозрения Телешова.
Во время одной из перебежек Телешов вдруг потерял из виду новичка. Он начал беспокойно оглядываться и тут заметил Мамедова, который что-то кричал, показывая на левый фланг басмачей. Телешов взглянул туда и оцепенел от неожиданности. Прямо у подножия холмов он увидел человека в буденовке. Тот бежал к басмачам, размахивая карабином. Приложившись к биноклю, Телешов узнал Чары Эсенова. В этот момент Мамедов с колена выстрелил по бегущему. Но было уже поздно. Тот прыгнул в какой-то ров и исчез из виду…
Вскоре остатки банды были атакованы с двух сторон. Басмачи встали из-за камней и подняли вверх руки. Их оказалось шестьдесят человек. Пленные были тут же обезоружены и выстроены. Рахимов с двумя дайханами из разоренного аула прошел по рядам, заглядывая каждому в лицо. Шамурад-хана среди пленных не было. Не нашли особисты и нескольких его приспешников, в том числе двух русских и одного англичанина, которые, по совершенно точным сведениям, находились в банде.
— Где Шамурад-хан?.. — Мамедов бросался от одного пленного басмача к другому. Он встречал равнодушно тупые усталые взгляды. Лишь один из них, рябой детина со злыми глазами, коротко бросив:
— Нет Шамурад-хана, улетел!.. — и насмешливо показал на небо.
Тогда вмешался Рахимов. Он приказал увести рябого и стал по одному опрашивать остальных. В отсутствие рябого пленные стали отвечать. Выяснилось, что Шамурад-хан приказал держаться до последнего, а сам с группой главарей ушел по высохшему руслу ручья, который от холмов прорезал долину. Рябой дал приказ усилить в этот момент огонь.
На вопросы о перебежчике в буденовке басмачи ничего определенного не сказали. Только один из них как будто видел, что тот тоже пошел вниз по ручью с Шамурад-ханом…
Группой, которая отправилась в погоню, командовал сам комиссар. Уже через двадцать шагов на дне оврага заметили следы подков нескольких лошадей. Проехав оврагом около двух километров, у выхода из него наткнулись на двух красноармейцев соседнего отряда. Один из них был мертв, другой оглушен. Оглушенный уже приходил в себя и, когда Телешов вылил ему баклажку воды на голову, совсем очнулся.
Он рассказал, что его с товарищем оставили здесь для наблюдения за местностью. Они слезли с коней и спокойно следили за боем на холмах. Вдруг из оврага выехали несколько всадников в тельпеках и начали стрелять по ним. Товарища в перестрелке убили, а он успел поймать коня и только хотел вскочить в седло, как кто-то дернул у него повод. Обернувшись, он увидел чернявого парня в буденовке, но повода не отдал. Тогда тот огрел его прикладом по голове, и он потерял сознание…
Следы еще некоторое время вели к северу, потом начали забирать к западу и наконец повернули в юго-западном направлении. Шамурад-хан явно хотел скрыться в горах. Басмачи, видно, очень торопились. Взрытые следы копыт говорили о том, что коней гнали галопом. Через полчаса прямо на пути заметили валяющийся бинокль. Видно, кто-то из басмачей уронил его, но так спешил, что не остановился поднять…
Еще через час увидели труп басмача в тельпеке и халате. Он был убит выстрелом в лицо. Рядом лежал его винчестер. Шагов через триста наткнулись на другой труп. Под буркой на нем виднелся офицерский мундир.
Уже в предгорьях обнаружили сразу два трупа. Басмачи лежали недалеко друг от друга, оба простреленные в грудь навылет. В одном из них узнали англичанина, которого давно уже искали особисты.
Пятый труп нашли возле ущелья. В груди его торчала рукоятка прямого туркменского ножа. Мамедов соскочил с коня, вырвал нож и с явным удивлением принялся рассматривать рукоятку. Потом он обтер нож полой халата убитого и спрятал его в карман… В убитом опознали ближайшего помощника Шамурад-хана.
Дальше следы пошли вдоль цепи гор. Показались развалины аула и старая полуразрушенная крепость на кургане. Следы вели прямо туда…
Въехав в источенные временем ворота, увидели еще двух убитых. Один, в красном халате, лежал лицом вниз. Другой — это был Чары Эсенов — лежал на спине с двумя пулевыми отверстиями в боку и в груди. По краям раны на груди опалилась гимнастерка: выстрел был сделан в упор. Глаза были заклеены зеленой от наса слюной.
Все спешились и стояли вокруг убитых. Молчание нарушил Мамедов. Он вынул из кармана найденный нож и положил возле Чары Эсенова.
— Это его нож… — тихо сказал Мамедов и отошел в сторону.
Телешов вдруг нагнулся, стал на колени и приложил ухо к груди Эсенова.
— А ведь он, братцы, еще дышит!.. — дрогнувшим голосом сказал Телешов.
Буйная зелень раньше всего пробивается между камнями Карры-кала[44]. Еще жмутся к Колет-Дагу гонимые ветром с севера орды угрюмых туч, а уже нет-нет да прорвется между ними яркий столб солнечного света И склоны старой крепости покрываются кудрявым зеленым каракулем.
А еще через несколько дней/ когда отгремят последние ливни, вся пустыня, насколько хватает глаз с высокой крепостной стены, превращается в бескрайнее зеленое море. Оно шумит и волнуется. Кто назовет сейчас эту степь пустыней, а тем более Черными Песками?!
В одно голубое утро цвет степи меняется, как в сказке. Она становится багряной, кроваво-красной. И старая бабушка Аннагуль, кряхтя и охая, взбирается на крепостной вал и долго глядит вдаль неподвижным зорким взглядом. Отсюда кажется, что какой-то сказочный Див вылил в пустыню живую горящую кровь, плеснул ею на скаты кургана, облил горные склоны.
Каждую весну приходит сюда Аннагуль в день цветения маков и тюльпанов. Потом, когда солнце выжигает степь, превращает ее в пустыню, Аннагуль сидит за ковровой рамой вместе с внучкой Бибитач. А когда пустыня становится белой от мягкого мокрого снега, приезжает торговец Ибрагим.
Ибрагим — свой человек. Он, слава аллаху, дает за ковер шерсть, краски и списывает, с семьи часть старого долга в сто двадцать рублей, которые взяли они в год удачной покупки жены, для ее сына Эсена.
Не один торговец Ибрагим был хорошим человеком. Первый защитник рода людей, живущих у Карры-кала, — всеми уважаемый и почтенный Ильяс-хан… Он богатый, очень богатый и значительный человек. Не раз приезжал к нему в гости пристав. Два раза он принимал у себя самого начальника области, когда тот с группой офицеров объезжал границу. Для русских гостей в его желтом каменном доме отведены отдельные комнаты с кроватями, диванами в столами. Сам же он простой, хороший человек и, не в пример многим другим богатым-людям, принимает с почетом каждого, кто приходит к нему в дом.
Рвутся на толстой цепи звероподобные собаки. Сам Ильяс-хан выходит унять их и сердечно здоровается с Эсеном. После установленных приветствий он приглашает его в дом, и тот, снимая чарыки, заходит. Снимает свои маленькие галоши и Чары.
— Большой у тебя джигит! — хвалит его Ильяс-хан. Эсен, рослый широкоплечий мужчина, смущенно улыбается. Он очень любит своего- младшего сына. Старший, Берды, уже вырос и сам скоро станет хозяином. Кстати, о нем-то и пришел говорить Эсен.
Но начинать деловой разговор рано. Они сидят и беседуют о самых различных вещах: о последних скачках на празднике, о новом ишане, что приехал вместо умершего, о том, что падают нравы и находятся уже люди, которые забывают старые обычаи.
— Все это с тех пор, как пришли русские! — вздыхает Ильяс-хан. Он не любит русских, но говорит, что нужно уметь с ними ладить. Поэтому и отправил он своего младшего сына Шамурада в Петербург, где он учится на офицера вместе с сыном самого начальника области. Шамурад ему рассказывал, что два раза видел самого царя…
Входит Мухамед, старший сын Ильяс-хана. Говорят, он пьет водку и гуляет в городе с русскими женщинами.
Не в отца пошел Мухамед-хан. Он едва поздоровался с гостем и, даже не взглянув на него, сел в углу прямо на подушку. Лицо у него зеленое. Ночью его привезли со станции еле живого от Белого Мамеда, как называют в ауле русскую водку.
Не любит Мухамед-хан кулов. Он считает, что иг[45]не должен даже рядом сажать возле себя полукровок. Их всего пять семей в ауле — чистых игов, и они быстро потеряют авторитет, если будут якшаться с кулами. Так, пожалуй, дойдет до того, что какой-нибудь Кул захочет взять в жены девушку из семьи игов, как случилось в соседнем ауле. Но там быстро осадили наглеца. Воспитанные кулы сами знают свое место в жизни. Тем более должны знать его иги.
Ильяс-хан не спорит с этим. Но он мудр и считает, что лаской и хорошим обращением всегда большего добьешься, чем криком и угрозами. Вот, например, Эсен. Он знает и понимает, что Ильяс-хан неизмеримо выше его не только потому, что богаче, но и потому, что Ильяс-хан — иг. И любое слово Ильяс-хана — закон, которого Эсен никогда не переступит. А хорошим обращением укрепишь это уважение.
Сначала пьют геок-чай. Потом Курт, счетовод Ильяс-хана, вносит в большой глиняной миске шурпу[46]. По указанию хозяина он специально для маленького Чары приносит желтовато-коричневый сахар. Хозяин с гостем выкладывают на лепешки куски мяса и начинают есть шурпу деревянными ложками. Мухамед-хан не ест.
Снова пьют чай. То, что осталось в миске, передается для женщин, на их половину. Не потому, что у Ильяс-хана мало шурпы — так требует старый закон.
Теперь можно поговорить и о деле. Эсен начинает издалека. Он говорит о своей семье. Не дал аллах ему возможность иметь двух или трех жен, а дал одну. Но он доволен ею. Она родила ему двух сыновей и лишь одну дочку. Два сына — это, не так много для мусульманина, но и на том спасибо. Каждый корень пускает побеги. Даже колючка в пустыне и та разбрасывает семена.
Долго говорит Эсен. Терпеливо слушает его Ильяс-хан. Он знает, зачем тот пришел к нему. Недаром каждое утро услужливый Курт докладывает ему не только о его делах, но и о делах каждого жителя аула.
Все законы вежливости соблюдены. Можно переходить к самой сути. И Эсен говорит о том, что пора ему женить старшего сына — Берды. Не говоря уже о том, что ему минуло двадцать лет, их семья нуждается в воде. Достойный Ильяс-хан ведь знает: норма воды стала в два раза меньше, чем в старые годы. Ее едва хватает на огород и десяток лоз винограда. О пшенице и говорить не приходится: нужно покупать. А семья у Эсена немалая. Более зажиточные люди в ауле женили своих сыновей сразу после их рождения и тут же стали получать на них «никах-су» — норму воды на женатого человека. Но у него после рождения сыновей не было денег на покупку для них жен. Если вода вздорожала вдвое, то и жена, приносившая с собой в семью лишнюю долю воды, тоже вздорожала вдвое…
Но сейчас уже деваться некуда. Он, Эсен, не бедняк. У него есть собранные им и старой Аннагуль сто двадцать рублей, есть десяток баранов. Если достать еще рублей сто пятьдесят, можно купить неплохую девушку. Шахскую дочь на эти деньги, конечно, не купишь, но им ее и не надо.
Ильяс-хан прекрасно знает, в каком ауле и у кого собирается приобрести жену для сына простодушный Эсен, но он молчит и сосредоточенно о чем-то думает. Эсен — воспитанный человек. Он ждет ответа с видимым равнодушием.
Ильяс-хан наконец берется рукой за бороду.
— Вот какой ответ я дам тебе, Эсен. Другому, может быть, и не дал бы я денег. Но тебя я знаю и уважаю. Ты человек достойный доверия. Можешь взять эти деньги, и да поможет тебе аллах в твоих начинаниях.
Ильяс-хан делает знак рукой Курту, и тот приносит из другой комнаты сто пятьдесят рублей. Пока он ходит за ними, все молчат. Хозяин берет у Курта и передает их Эсену. Тот с почтением принимает двумя руками зеленоватые бумажки. Завязывает их в платок и кладет за пазуху праздничного халата.
— А условия мои не трудные, — продолжает Ильяс-хан. — Эти деньги будут платой за ту долю воды, что получишь ты на жену своего сына. Считай, что ты продал мне эту воду.
— Но ведь по адату нельзя человеку продать отпущенную ему воду, — говорит смущенно Эсен, но тут же спохватывается и опускает голову. Ему становится мучительно стыдно. Он просто забыл, что в последние пять лет Ильяс-хан скупил половину воды у жителей аула. Не подумав, он невольно обидел хозяина в его собственном доме.
Ильяс-хан читает мысли гостя. Он ободряюще треплет Эсена по плечу.
— Этот старый закон до сих пор неправильно толковали, — говорит он ласково.
Эсен задумывается. Что же они будут делать в увеличенной семье без той доли воды, на которую они так рассчитывали? Но Ильяс-хан успокаивает его.
— Я дам тебе свою землю и воду в пользование, — говорит он. — А ты будешь сеять, что я скажу, и половила полученного тобой будет моя. Лет за пять подработаешь деньги и купишь лишнюю долю воды. И аллах не все создавал сразу…
Ильяс-хан долгим оценивающим взглядом смотрит на мальчика, прижавшегося в углу.
— Сколько ему лет?
— Десять, яшули[47], — отвечает отец.
— Что ж, пусть пойдет помогать моим чабанам, и каждый год в моем стаде будет прибавляться по три твоих овцы. А там и его, молодца, женим…
Небо белое-белое, а песок такой горячий, что даже собаки не рискуют на него ложиться. У собак квадратные морды, обрубленные уши и хвост и такая густая шерсть, что самому зубастому волку не добраться до шкуры. Волки и не пытаются этого делать. Волчья голова вся без остатка спрячется в страшной пасти чабанской овчарки. Редкий барс отважится выйти против нее один на один.
Собакам не нужно подниматься на бархан, чтобы увидеть чужого. Они и без того узнают о его приближении за много верст. Пустыня вокруг пахнет лишь высохшей до звона колючкой и овечьим пометом. Любой посторонний запах заставляет собак глухо ворчать.
Огромная отара рассыпалась по пустыне. Кажется, что могут найти здесь овцы среди раскаленной пыли и безжизненных, мертвых колючек? Но к осени они нагуливают такие курдюки, что им трудно двигаться.
На песчаном пригорке воткнута в землю длинная палка. На ней висит старая кошма. В тени ее на другой кошме сидит старый Аллаяр и пьет чай. На нем толстый стеганый халат и густой тельпек, которые спасают тело от жгучего воздуха пустыни. Когда-то и он бегал в одних штанах, не боясь солнца, как делает это Чары. И у него было ловкое загорелое тело. Таким же мальчиком купил и отправил его в пустыню дед Ильяс-хана, и с тех пор он не покидает ее… Годам к сорока отец Ильяс-хана купил ему жену: одноглазую, рябую и злую, как дух тьмы. Но, видно, продешевил хозяин. Через два года она умерла. Аллаяр прожил еще сорок лет, но больше никогда уже не просил хана о новой жене.
Мальчик подбегает к старику и просит разрешить ему съездить на коне в соседнюю отару… Быстрее ветра летит тонконогий ахальский конь. А Чары видит себя то Кеймир-Кером[48], то грозным, непобедимым сердаром разбойников из старых сказок.
Ох, эти сказки!.. Каждый вечер, когда большой красный шар солнца касается земли, высокие темные столбы встают над пустыней. Издали кажется, что невиданные пожары охватили весь горизонт. Но это не дым. Это высоко в небе стоит в неподвижном воздухе черная каракумская пыль, поднятая многими тысячами острых овечьих копыт. Неистово блея, валит к воде овечья стена. В двух шагах ничего не видать. Горло, нос, уши забиваются сухими непробиваемыми пробками.
А вот и колодец. Глубину его легче всего измерить по узкой верблюжьей тропе. С восхода до заката ходит по ней впряженный в веревку тощий, облезлый верблюд. Никто не смотрит за ним, никто не направляет. Вот он идет от круглой дыры в песке: двадцать шагов, тридцать, сто, сто пятьдесят, пока не показывается из колодца пузатый кожаный мешок. Булькая, течет прозрачная вода в деревянный желоб. Верблюд знает, сколько нужно на это времени. Вот он уже идет обратно, Тонкая веревочная змея локоть за локтем исчезает в колодезной яме. И так все время: туда и обратно, туда и обратно…
Сухой воздух пустыни свободно пропускает звездный свет. Поэтому небо здесь кажется темнее, а звезды ярче и ближе. И до глубокой ночи с другими чабанами слушает мальчик сказки старого Аллаяра о злых падишахах, бедных влюбленных, горячих сердцах и мудрых хитростях вечно юного бедняка поэта…
Зимой холодный мокрый ветер гонит по пустыне низкие туманы. Они насквозь пронизывают старый чопан, обнимают посиневшие голые ноги в размокших от грязи чарыках. И негде укрыться от беспощадного порывистого ветра, проникающего, кажется, в самое сердце…
Пять лет пасет уже Чары хозяйских овец. Он вытянулся, стал почти взрослым. Исчез из глаз веселый, живой огонек: Черные Пески с детских лет приучают быть молчаливым и замкнутым.
А дома плохо. Вчера только приехал с колодцев Чары и не узнал родной кибитки. Три года подряд был неурожай. Хозяин в последнее время заставляет своих арендаторов сеять один лишь хлопок, а его почти начисто выедала тля. Потом пошел мор на овец. Прошлой зимой, закончив последнюю стежку на громадном ковре, тихо скончалась старая Аннагуль. Денег теперь ждать неоткуда. Но хуже всего с водой. Все меньше становится су — норма воды на кибитку. С тех пор как пришли русские, кончились войны. Сеять стали больше, а воды не прибавилось. Из соседних аулов власти переселили уже часть людей в другие края…
Еще раз идет к Ильяс-хану Эсен, взяв с собой младшего сына. Все повторяется, как в прошлый раз. Таким же приветливым и добродушным остался хозяин. Он нисколько не переменился за эти годы. Все то же расположение светится в его глазах. Зато переменился Эсен. Плечи его теперь сильно согнуты, а борода поредела и побелела. Снова идет разговор о старых обычаях, о добрых временах, когда жить было легче. Снова едят шурпу. Только Чары замечает, что когда отец берет мясо, руки его дрожат, а во взгляде светится голодная жадность.
Замечает это и хозяин. И когда речь заходит о дедах, он предлагает Эсену самый простой выход из положения. Пусть продаст ему, Ильяс-хану, право на свою последнюю долю воды. Хан не даст ему умереть С голоду. Всей семье Эсена найдется, что делать в хозяйстве Ильяс-хана.
Опустив голову, долго думает об этом страшном предложении Эсен. Но хозяин легко развеивает его сомнения. Когда улучшится положение и у Эсена появятся деньги, он легко выкупит обратно свой су…
Слова отца слышит появившийся на пороге Мухамед-хан. Он раскатисто смеется и, не здороваясь, уходит обратно. Старший сын хана теперь всегда пьян…
Через неделю Чары снова в песках. Летом его опаляет горячий, как из тамдыра[49], ветер пустыни, и поднятая овцами пыль заслоняет от него свет. Зимой он дрожит от стужи и сырости. Но теперь ему легче переносить все это. У Чары появился друг — смелый и отзывчивый Таган, внук брата старого Аллаяра. Они похожи друг на друга, Таган и Чары, им нельзя было не сдружиться. Оба они пасут тех же овец, оба едят одну лепешку и оба слушают сказки старого чабана.
Для кого это сказки, а для них — вся жизнь, великолепная, огромная, сверкающая изумрудами халифских дворцов, пленительными улыбками шахских дочерей и эмирских наложниц. И они мечтают о том времени, когда подрастут и с шайкой верных друзей-разбойников уйдут на быстрых как ветер конях в смелый аламанский[50] набег. И откроются перед ними халифские клады сокровищ, будут робко и застенчиво улыбаться им шахские дочери, а они, гордые, непобедимые, с нескончаемым караваном награбленного добра, вернутся в родной аул. И все будут удивляться их силе и храбрости и будут с почтением кланяться им. Даже сам Ильяс-хан с сыновьями…
Не смог уже больше вернуть свою воду Эсен. Два года он кое-как перебивался. Но на третий год случилось непоправимое.
За неделю до этого коровы и овцы стали проявлять беспокойство. Собаки тоскливо выли, повернув к юго-востоку лохматые головы. Тревожно посматривали туда и люди. Самые невероятные слухи бродили по предгорным аулам.
Буря налетела неожиданно, среди бела дня. Могучее черное облако грозной тенью надвинулось на солнце. Стало темно и страшно. И в ту же минуту сотни тысяч тонн мягкой зеленой слизи обрушились на поля, сады и виноградники.
Эсен со старшим сыном, женой, невесткой, дочерью и внуками метались у хлопкового поля. Они жгли сухой бурьян, пускали в канавы воду. Но неумолимая свирепая масса в пять минут засыпала все. Зашипели и погасли костры. Всепожирающая саранча навалилась на узкие зеленые полоски. На глазах оголялись ветви. От развесистых свежих кустов оставались лишь прутья, негодные даже на то, чтобы истопить там дыр.
Но его и не нужно будет топить. Не к чему будет примешивать растущую в заброшенных арыках и вязнущую в зубах траву, которую вот уже два года мелко рубит и запекает в лепешки жена Эсена, верная и работящая Нургозель.
И на этот раз не оставил в беде, выручил Ильяс-хан. Он дал денег и муки. Но закон есть закон. Недаром тысячи лет назад его устанавливали мудрые предки. Взявший в долг и не вернувший в срок обязан со всем своим родом бесплатно работать на того, кому он должен. Рабство длится до тех пор, пока сполна с процентами не будет заплачен долг… Уже следующей весной вся семья Эсена сажала хлопок на хозяйском поле. И уже не половина, а весь урожай шел Ильяс-хану. Год был удачный, и они почти сполна расплатились за наросшие за зиму, весну и лето проценты.
Совсем не узнал сына Эсен, так переменился и возмужал Чары. Он стал крепким и стройным джигитом, с красивыми серьезными глазами… И Чары, приехав из песков, не узнал отца. Согнутый, седой старик кряхтел, охал и все жаловался на боль в пояснице и в ногах, которые так много ходили по топкой грязи политого поля.
В семье оставалась единственная надежда. Пятнадцатый год уже живет на свете дочь Эсена — красавица Бибитач. Немалый калым можно получить за такую девушку, и это, как думает отец, может поправить дела. В соседних аулах знают о красоте Бибитач. Два раза уже приходили с предложениями к старому Эсену. Но он отговаривался, боясь продешевить. Да и не в каждую семью можно продать девушку из их рода!
Наконец он согласился. Жил в соседнем ауле дальний родственник Эсена — Овезкурбан, состоятельный и уважаемый человек. Он собирался женить своего единственного сына — Халлы. Несколько раз приезжал он на белом ишаке к Эсену и вел переговоры, к которым допускалась и жена Эсена — Нургозель. В один из таких приездов позвали Бибитач и надели ей на шею кольцо из тонкой серебряной проволоки. Отныне она считалась обрученной, и если должна была кому-нибудь принадлежать, то только Халлы, либо богу. Горе ей, если будет нарушен этот договор. Горе тому мужчине, кто посмеет нарушить его!
Началось все с того, что шла Бибитач по тропинке с поля и несла на голове миску с зернами молодой джугары. Сзади послышался мерный лошадиный топот. Нельзя женщине идти по дороге впереди мужчины хотя бы за сто шагов. Девушка сбежала с тропинки и взяла в рот край платка.
Но всадник не проехал мимо. Он тоже свернул с дороги и наклонился к Бибитач. От него пахнуло перегаром. Лишь на миг подняв длинные ресницы, она увидела мутные, с кровяными прожилками глаза Мухамед-хана. Ничего не сказал ханский сын. Лишь тронул камчой коня и поехал дальше.
Недели через две праздновал Ильяс-хан приезд на побывку младшего сына. Ловкий и исполнительный, Шамурад-хан, несмотря на молодость, получил уже чин гвардейского поручика и состоял в личной охране дворца. По старой романовской традиции приближали к себе цари княжеских, эмирских и ханских сыновей.
Большой той устроил старый хан. Было чинно и тихо, пока не приехали со станции городские друзья Мухамед-хана: несколько молодых офицеров, господин пристав и трое сыновей самого богатого в области купца. Ящик за ящиком вносились в комнаты. Пустые бутылки выбрасывались прямо из окна.
Вечером озверевший от водки Мухамед-хан заявил, что ему не хватает женщины и он должен немедленно ехать на станцию и в город.
— Неужели не завели себе здесь штучки?.. Не ве-рю-с… Не верю-с!.. — Толстый и самодовольный господин пристав погрозил пальцем Мухамед-хану. Тот вдруг вспомнил о чем-то и, шатаясь, пошел к выходу. За ним по его знаку вышел ханский счетовод Курт.
В ауле почти все уже спят. Только женщины кое-где заканчивают домашнюю возню. Не спит и Бибитач. Большой трехведерный кувшин с надбитым горлышком стоит в углу глиняной мазанки. За день накаляются горы и воздух. Тяжело становится дышать даже в густой тени. А кувшин в сыром углу сохраняет воду прохладной и чистой. Но заполнять его нужно с вечера. И, взяв другой кувшин, поменьше, идет Бибитач к потоку.
На самом краю аула живет семья Эсена. Шакалы порой дерутся за отбросы у самой кибитки. Мимо оставшихся еще у них шести лоз винограда идет за водой девушка в тень шелковицы, растущей возле потока.
Спокойно шелестят кусты. Бибитач наклоняется к воде. Тихим звоном отвечает кувшин на удар холодной струи. Все глуше становится этот звон, пока совсем не замирает. Ловким движением вытаскивает девушка полный кувшин. И в этот момент ее хватают сильные руки. Она вскрикивает. Но большая рука с платком зажимает ей рот, нос, глаза. Ее бросают через седло» и она теряет сознание от удушья.
Просыпается она от предутреннего холода и видит вокруг темнеющие громады башен. Бибитач встает, придерживает на себе изорванное в клочья платье, выходит из старой крепости и медленно спускается к дому. Она не заходит ни в мазанку, ни в кибитку, а забивается в проход между кучей сухой колючки и стеной сарая. Там она дожидается первых лучей солнца. Ласково согревает оно остывшую за ночь землю, брызжет ослепительным светом на деревья, траву, овец, собак. Не всходит оно для одной лишь маленькой девочки Бибитач…
Отец, согнувшись, проходит в сарай. Суровый и замкнутый, берет он кетмень, лежащий возле колючки, но не видит ее… Он знает, что она здесь, та, что звалась его дочерью и даже носила женское имя. Но он уже знает и то, что произошло этой ночью. У него уже нет дочери. Нет ее и у Нургозель, как нет сестры у Чары и Берды. Законы Черных Песков неумолимы… Понимает это спрятавшая в коленях голову и закрывшая ее обеими руками Бибитач. Поэтому она ни на что не жалуется и только тихо, про себя, стонет…
В разговорах, которые пошли по аулу, был упомянут Сангсар даш — Камень проклятия. Виновата девушка или нет — неважно. Договор обручения нарушен — земля и небо должны отвернуться от нее.
Под вечер вышел из своего большого дома Ильяс-хан. Медленной, степенной походкой идет он по аулу, вежливо здороваясь со встречными. Провожаемый любопытными женскими взглядами, тяжело поднимая ноги из пыли, направляется старый хан к жилищу своего должника и батрака Эсена.
Пригнувшись, входит он в кибитку. Хозяин молча указывает ему место на кошме. Потом Эсен выходит и что-то говорит старшему сыну. Через несколько минут бьется в предсмертных судорогах последний баран, оставшийся у семьи. Перед гостем ставят полную миску жареного мяса, ломают я кладут половинки только что испеченных лепешек. Хозяин съедает первый кусок и больше не ест. Гость съедает два-три куска и тоже отстраняется. Он пробует завязать разговор, но хозяин молчит. Ни слова не слышит от него Ильяс-хан, кроме приглашения есть. Озабоченный, но внешне спокойный, покидает хан кибитку Эсена…
А Бибитач уже не живет на этом свете. Только руки ее еще шарят каждую ночь в отбросах, чтобы продлить ток крови в теле до тех пор, пока совершит она предрешенное. Каждую ночь приходит к сарайчику высокий суровый старик с длинной бородой и направляет ее мысли. Он говорит страшные слова, и, сжавшись в комочек, слушает его девочка. Она готовит себя к необыкновенному дню.
И день этот наступает. С утра, когда все уходят в поле, она собирает у кибитки обрывки старых тряпок и ваты. Все это она навязывает на свое худое, грязное, посиневшее от холода тело. Дико спутаны ее черные волосы. Добела сжаты губы.
Еле хватает в тоненьких руках сил поднять над головой большой жестяной бидон. Противная желтая струя бьет ей в рот и уши, ослепляет и оглушает ее. Ничего, это недолго… Шатаясь, подходит она к горке высыпанных из тамдыра углей и тычет туда кусок ваты…
Страшный живой факел загорается над аулом. Ветер рвет и гонит поверху клочья синего дыма. Дикий, заставляющий дрогнуть и каменное сердце вопль проносится над полями, перелетает стены крепости, достигает гор, ударяется о них и катится над пустыней. Факел бежит через поле, падает и догорает куском черного спекшегося мяса…
А на следующую ночь пропадает из дому старший сын Эсена — Берды. Не ночует дома и Халлы, человек, кому предназначалась в жены Бибитач.
Еще через день привозят Ильяс-хану труп его старшего сына. Сердце его насквозь пробито длинным туркменским ножом. Нашли Мухамед-хана недалеко от станции.
В эту же ночь исчезает из аула семья Эсена. На месте, где стояла его кибитка, валяются лишь старые тряпки и обрывки веревок. Неизвестно, где взял Эсен верблюда, но крупные верблюжьи следы ведут от покинутого дома в пески. По этим следам и бросился десяток всадников во главе с поручиком Шамурад-ханом.
Чары торопит коня. Тревожное предчувствие стискивает грудь. Конь выносит его на бархан и вдруг оседает назад, беспокойно поводя ушами. Справа слышатся выстрелы и одинокий крик. Конь заржал и тронулся. Где-то рядом ему отвечает другой конь. Вот и сам он вылетает из-за бархана и галопом несется к такыру…
Но что это? На длинном ремне волочится за белым красавцем конем человеческое тело. Не думая, гонит вслед своего коня Чары и с налету острым, как бритва, чабанским кинжалом перерезает ремень.
Человек связан по рукам и ногам. Чары разрезает кожаные путы и поворачивает труп на спину. Пустыми кровавыми глазницами смотрит в синее небо старый Эсен, его отец.
Минуту, час или день сидит Чары над мертвым отцом, он не знает. Кто-то трогает его за плечо. Вздрогнув, он медленно поворачивает голову и видит морду белого коня, вернувшегося к своей страшной ноше. На ухе белого — косой серп. Такая ж метка на ухе коня; Чары. Ведь кони чабанов тоже из ханских табунов…
Чары молча укладывает труп отца на высокое степное седло и тихо едет рядом. Следы белого коня приводят к высохшему озеру. Ровным ослепительным блеском сверкает на солнце соль. Прямо на белой ее пудре лежит убитый верблюд. Рядом валяются поломанные стойки кибитки, черепки разбитой посуды, старый почерневший казан. А вокруг лежит весь род Чары. Стянутый-ремнями труп Берды, догола раздетая и окровавленная его жена, двое мальчиков с переломанными спинами и старая Нургозель с рассеченной надвое головой. Высоко в небе парит над пустыней белоголовый когтистый гриф…
Сбылись мечты юности. В смелый аламанский набег идет джигит Чары. Полсотни крепких, выносливых коней поднимают пыль над пустыней…
Не помнит он, сколько дней и ночей провел на соленом озере. Ганлы — долг кровью до седьмого колет на — будет платить ему род Ильяс-хана. Иначе Чары недостоин будет ходить по земле, дышать, смотреть на небо, называться мужчиной. Закон Черных Песков ждет от него, единственного живого представителя рода, получения кровавого долга от рода врага. Отныне не съест он куска хлеба спокойно, не выпьет спокойно глотка воды, пока собственной рукой не зарежет последнего представителя рода Ильяс-хана. А последний представитель этого рода — Шамурад-хан…
Большую облаву устроили на Чары родственники и приспешники Ильяс-хана. Все в ауле понимали, что пока жив сын Эсена, не может спокойно ходить по земле ни один человек из ханского рода.
Два раза стреляли в Чары, когда он прятался в горах. Один раз чуть не убили его на пороге кибитки старого друга их семьи. И Чары пришлось на время уйти из этих мест.
В соседних краях связался пастух Чары с бандой лихих аламанов. Далекий поход через пустыню на север задумали они. И вот, растянувшись длинной цепочкой, уже скачут через Черные Пески аламаны.
Скачут день, другой, третий… И вот уже усталые до-смерти кони еле вытягивают ноги из плывущего песка. Уже кончилась вода в притороченных к седлам кожаных хуржумах, уже видятся им за каждым барханом бескрайние водные глади.
В темную беспросветную ночь доскакали до цели аламаны. Жарко пылают в ночи сухие кибитки. Стон, плач, дикие, истошные вопли. В щепки разбиваются раскрашенные плоские сундуки, вытряхиваются из них праздничные халаты, кетене и серебряные браслеты, бросаются поперек седел рыдающие женщины… А мужчинам нет пощады. Чем больше останется здесь трупов, тем меньше всадников уйдет в погоню за алеманами. И со свистом падают удары направо и налево.
Лежит с рассеченной головой полураздетый дайханин, рядом валяются два его мертвых сына. А там, вдоль горящих кибиток, несется всадник, волоча на аркане задушенного старика.
Нет, не такими представлял себе Чары смелых аламанов, когда слушал у колодца сказки старого Алла-яра! И, закрыв лицо руками, без дороги скачет он от пожаров, крови и проклятий прямо в ночную тьму. Скачет, сам не зная куда, лишь бы уйти поскорее от этой страшной ночи…
Веселый усатый хирург Демидко в ярко-красном щегольском галифе носит в боковом кармане гимнастерки две пули, вынутые из тела Эсенова. Пули у него хранились во всех карманах. Когда раненый выздоравливал и выписывался, Демидко вручал ему на память маленький кусочек металла, выплавленный чаще всего на заводах Бирмингема.
Но особисту Эсенову еще не скоро выписываться: пуля прошла на полпальца от сердца. Только сегодня он пришел в себя.
Сестра милосердия сидела, свесив побелевшие за зиму босые ноги с порога санитарной теплушки, и задумчиво глядела на мятежное весеннее небо. Вдруг она почувствовала на себе упорный взгляд. Только один раненый, самый тяжелый, остался у них с последнего басмаческого набега. Обернувшись, сестра увидела, что он смотрит на нее в упор серьезными немигающими глазами. От неожиданности она растерялась, и они с минуту молча смотрели друг на друга.
— Ну вот видишь!.. — сказала она ему, как будто он о чем-то спорил с ней. Когда сестра подошла, раненый закрыл глаза.
Чары всей грудью вдохнул свежий весенний воздух и сразу открыл глаза. Через прорезанные в стенах закрытые марлей окна лился ровный дневной свет. А в раздвинутую настежь дверь теплушки врывалось яркое солнце и буйные запахи цветущей степи… Свет ослепил его. Он на миг зажмурил глаза, но, испугавшись, что снова вернутся мучившие его сны, быстро открыл их. В два ряда стояли восемь, крытых белым, упругих кроватей с никелированными шарами, реквизированных в одном из веселых домов Ташкента. Прямо перед дверью стоял крепкий дубовый стол из конторы торгового дома братьев Чибисовых, на котором усатый Демидко делал свои операции. А в дверях спиной к нему сидела женщина. Волосы у нее были темно-русые. Солнце золотило их, а ветер трепал вместе с рукавом белого халата.
Вдруг она обернулась и быстро встала на ноги. Он еще не встречал в пустыне женщин, которые бы так прямо смотрели на него, да еще такими большими серыми глазами. Это поразило его, и он подумал было, что начался другой сон. Но она подошла к нему и что-то сказала очень звонким голосом. Тогда он закрыл глаза.
Потом приходил высокий усатый мужчина, которого он раз уже видел в штабе отряда, спрашивал его о здоровье, а он молчал и смотрел в потолок…
Раненый снова заснул, а когда проснулся, был теплый весенний вечер. В тупик, где стояла теплушка, долетали с полустанка слова кавалерийской команды. Задрожали пол и стены. Осветив на минуту ярким светом окна, прогромыхал тяжелый товарный поезд с побитыми, расшатанными вагонами. А раненый лежал, смотрел в темный потолок и вспоминал…
Много дней блуждал он по пустыне после аламана. Сначала пал под ним конь. Потом сам он едва не погиб от голода и жажды. Почерневший, обессиленный, лежал он под барханом, когда наткнулись на него кочевники-казахи. Семейств пятнадцать их с верблюдами и кибитками заготовляли в песках саксаул и отвозили в город на продажу. Так, привязанным к связке саксаула, чтобы не упал с верблюда, и привезли его на городской базар.
Чары долго ходил по городу, пугаясь встречных. Потом он приспособился помогать сгружать ящики на складе у богатого купца. За это его кормили. Ночевать он ходил на станцию, где паровозы выбрасывали отработанный шлак. Там было тепло и сухо.
Чары рассчитывал пережить тут зиму, а потом вернуться в родные места и ждать своего часа. Но вышло иначе. Однажды днем увидел его на базаре ханский счетовод Курт, приехавший в город за покупками. Через полчаса Чары арестовали, и дородный жандарм с шашкой на боку отвел его в участок. Сам пристав допрашивал его несколько раз, обвинял в убийстве Мухамед-хана. Там, в участке, и выбили у него несколько зубов.
Голодный, избитый, лежал он на тюремных нарах и так же, как теперь, молча глядел в потолок. Он давно погиб бы от лишений и побоев, если бы не поддерживала его память о кровавом долге, не оплаченном еще родом Ильяс-хана. Серым степным волком видел себя в мечтах Чары. Это давало ему силы не умирать и страшно, по-волчьи, смотреть на допросах в глаза пристава.
— Я тебя все равно убью, зверское отродье!.. — кричал ему белый от гнева пристав, встречая этот упорный взгляд. Возможно, что пристав и выполнил бы свое обещание, но ему помешали.
Как-то ранним утром до камеры, где лежал Чары, долетели с улицы незнакомые звуки. Играла музыка, громко кричали по-русски. Вскоре двери тюрьмы открылись, и арестанты бросились к выходу. На улице толпились люди. Махали шапками, пели и обнимались. Над толпой горели красные флаги. Господин пристав исчез. Пришел февраль семнадцатого года.
Пока говорились жаркие речи, ничего не понимавший Чары прокрался вдоль забора и, волоча ноги, побрел прочь из города в пески.
В первом же ауле он нанялся в чабаны и ушел на дальние колодцы. Окрепнув за лето и осень, он зимой купил себе коня и подался в родные края.
В мире творилось что-то непонятное. Перестали подвозить в аулы керосин, соль и спички. Ходили слухи, что будут увеличивать нормы воды, раздавать народу коней и баранов. И действительно, пришли в аулы туркмены из города и стали делить государственные земли. К тому времени почти вся вода в соседних аулах принадлежала Ильяс-хану. Эту воду распределили между всеми дайханами. Сам Ильяс-хан поступил, как всегда, мудро. Он собрал свои пожитки и, оставив дом на попечение Курта, ушел через горы в Персию к своим дальним родственникам. Большой караван верблюдов, груженных ханским добром, отправился вместе с нем. Но когда стали перегонять с колодцев громадные ханские стада, люди из города запретили это.
Чары добрался до знакомых мест, когда Ильяс-хан был уже за горами. Шамурад-хана тоже не было.
Долго стоял Чары у старой разваленной мазанки и смотрел на шесть высохших лоз винограда. Потом медленно пошел в крепость и сел на валу… Нет, не ослабевала в нем старая, не знающая пощады ненависть. Окрепшая в тяжких испытаниях, она разрослась в груди и холодным лезвием колола сердце. Скорей умрет он, чем простит врагам кровь своего рода… Терпеливо будет ждать он их возвращения.
На другой день встретил Чары своего друга Тагана. В белом тельпеке и дорогом халате ездил он на чистокровном ахальском коне. Таган рассказал, что недалеко отсюда один из соседних ханов собирает удалых молодцов. Они теперь правят там и делают, что хотят.
— Такая жизнь, как у нас, тебе понравится!.. — сказал Таган. Но Чары отверг его предложение и снова пошел в чабаны.
А события шли своим чередом. На станции громыхали пушки. Далекий гул их долетал до старой крепости и эхом отдавался в горах. В один из жарких летних дней появился в ауле Шамурад-хан в парадном халате поверх гвардейского мундира. С ним было несколько русских офицеров. По станции ходили британские колониальные солдаты в светлых гетрах. Один за другим проходили на восток эшелоны с длинноствольными английскими пушками.
Шамурад-хан послал гонцов по аулам с требованием дать джигитов. В приказе о мобилизации говорилось про «священную войну за свободу». Первое, что сделал Шамурад-хан, — снова отобрал воду и в наказание разорил у Карры-кала больше половины дайханских кибиток. В память о брате Мухамед-хане вырезал он весь род Халлы, бывшего жениха Бибитач. Самого Халлы привязали за руки и ноги к хвостам четырех ахальских коней и стегали их камчами до тех пор, пока они не разорвали Халлы на части.
Целый отряд послал Шамурад-хан для поимки Чары, но, предупрежденный соседями, Чары вовремя ушел с колодцев.
Снова блуждал он в горах, гонимый, как зверь, людьми Шамурад-хана. Ему нельзя было показаться ни и одном из аулов. Как-то поутру выследили, его два родственника ханского счетовода Курта. Целый день гнались они за ним по осыпающимся горным кручам. Под вечер им удалось ранить его в ногу. Забившись в узкую шакалью расщелину, он ждал их приближения. И когда один из них полез было вверх по скале, Чары коротким ударом ножа в шею зарезал его, как барана. Забрав у убитого винтовку, он тут же, в темноте, прострелил голову и другому — глаза чабана привыкают видеть и ночью.
И снова, волоча раненую ногу, ходил он по горам, как одинокий барс, такой же злой, голодный и страшный…
Нога постепенно зажила. Он нашел далеко в горах небольшую пещеру и там устроил себе логово. О нем знал один лишь Таган, который время от времени приезжал в горы и привозил ему лепешки, геок-чай и патроны.
Почти год прожил в горах Чары. Лишь два раза спускался он в аулы. По непреложному закону дайхане принимали его, кормили и высказывали добрые пожелания. Но сам он хорошо знал, что грозит каждому из них, если всесильный Шамурад-хан узнает об этом. А ханские соглядатаи были на каждом шагу.
Снова гром пушек отдавался в горных ущельях. На этот раз эшелоны везли солдат в белых гетрах в обратном направлении. В аулы группами и в одиночку возвращались джигиты, мобилизованные на фронт Шамурад-ханом. Однажды ночью сам он исчез неизвестно куда вместе со своими друзьями, предупредив напоследок, что «священная война» не кончилась. Она только начинается.
Вскоре по мало кому известным тропам пошли через горы караваны. Вместе с терьяком и сушеными финиками везли они новенькие винчестеры, разобранные трехногие пулеметы и тяжелые светло-желтые обоймы, аккуратно уложенные в длинные, наглухо забитые ящики. И запылали непокорные аулы, в страшных мучениях умирали привязанные к конским хвостам дайхане, которые осмелились коснуться ханского добра.
Тогда и выделены были отряды особого назначения для борьбы с басмачами.
Чары спустился с гор… В одном из своих набегов Шамурад-хан окончательно разорил аул возле старой крепости и взорвал водораспределители. Дайхане собрали свой скарб и откочевали: кто в пески, кто в соседние аулы. Полуразрушенные мазанки присыпало песком. Сиротливо торчали из земли обгоревшие колья. Здесь, на развалинах родного аула, еще раз встретился Чары с Таганом. Пока в аулах было безвластье, соседний хан, в отряде которого служил Таган, враждовал с Шамурад-ханом. Они не признавали друг друга. Теперь же, с возвращением красных, он по чьей-то команде из-за гор подчинился Шамурад-хану. Таган сейчас сам командовал басмаческой полусотней у Шамурад-хана.
Но дружба двух джигитов крепче дамасской стали. До Шамурад-хана добраться сейчас Чары невозможно. Единственный путь, который одобрял Таган, — пойти в один из красных отрядов и в стычке взять хана за горло. Он, Таган, поможет ему в этом. Тагану в конце концов нет дела до Шамурад-хана. У него есть свой сердар, которому он будет верен, пока служит у него.
Всю ночь проговорили друзья. Они условились о способах, которыми будут связываться друг с другом, о местах встреч. Наутро Таган ускакал, а Чары принялся ждать очередного набега басмачей и прихода красного отряда. Таган сообщил ему, что уходить от преследования Шамурад-хан будет этой дорогой, мимо Карры-кала, в ущелье…
Чары не представлял себе, что такое красный отряд и как он туда придет. Таган только сказал ему, что там все русские. А охотятся они в первую очередь за Шамурад-ханом и русскими офицерами, что помогают ему.
Чары до сих пор почти не знал русских. Они были для него чужими. Первым русским, с которым свела его близко судьба, был господин пристав. Память об этой встрече осталась у него навсегда. Помнил он хорошо и другого русского — соседа по тюремной камере, бандита-рецидивиста Тришку Шпандыря, как звали его. друзья. Когда в первый раз втолкнули Чары в камеру, жандарм подмигнул Тришке, и тот устроил новичку «крещение с вышибанием под нары».
И вот теперь он должен будет пойти в русский отряд. Но он пойдет и туда, если там проходит ближайший путь к горлу Шамурад-хана! И Чары терпеливо ждал.
На десятый день с севера послышалась стрельба. Чары засел в разваленной мазанке и наблюдал оттуда.
Сначала промчалась к крепости группа всадников в халатах и тельпеках. Следом за ними с двух сторон подошел большой кавалерийский о гряд. Солдаты в остроконечных шапках проскакали так близко, что ему пришлось лечь на землю.
Пули свистели над самой головой Чары и глухо ударялись в сухую глину дувалов. Совсем рядом с ним громко и четко заговорил пулемет. С флангов ответили другие. Выглянув из-за укрытия, Чары увидел, как заволакиваются ровными строчками пыли верхушки знакомых крепостных стен. Кое-где обрывались вниз большие глиняные глыбы. Желтые кирпичики разлетались мелкими брызгами.
Стрельба стихла сразу, как по команде. Солдаты двумя цепочками въезжали в крепость… Когда стемнело, над крепостью замигали отсветы костра. Чары встал и пошел им навстречу. Но вдруг кто-то крикнул по-русски и два раза выстрелил в его сторону. Тогда, далеко обходя крепостные башни, он двинулся к заваленной камнями пещере. Здесь ему было все знакомо. Отвалив камни, он вошел и начал спускаться вниз.
Выход из-под земли в крепость был разрыт. Кто-то, видимо, недавно воспользовался им. Чары выбрался наружу и, присыпав ход сухим бурьяном, пошел к догоравшему костру. Рядом щелкнули затвором. Чары увидел на валу две тени и направился прямо к ним. Ему приказали остановиться. Он остановился и сказал, что Хочет поступить в отряд, чтобы убить Шамурад-хана.
Они не поняли его. Один из них ушел и вскоре вернулся. С ним пришел третий, который заговорил вдруг с Чары на чистом туркменском языке. Это его удивило. Он повторил свои слова о том, что хочет поступить в их отряд, а когда спросили, как он попал в крепость, повернулся и пошел к могильнику, чтобы показать подземный ход.
Выйдя из пещеры, Чары заметил у края скалы лоскут от халата. Зоркие чабанские глаза его рассмотрели в темноте след бескаблучного кавалерийского сапога. Это была нога Шамурад-хана. Такой же след, маленький, твердый, прямой, он видел там, на соленом озере, где пал весь его род. След этот он узнал бы днем и ночью среди тысячи других… Чары долго смотрел на этот след и молчал. Из ущелья доносился до него лишь ровный глухой шум потока.
Обернувшись, он увидел, что фонарь русских, следовавших за ним, удаляется в сторону крепости. Бесшумно прыгая через камни, он скоро догнал их…
На полустанке, куда прибыли они на третий день, ему принесли такую же одежду, какую носили все в отряде. Чары не хотел ее надевать. Тогда командир, говоривший на туркменском языке, — его звали Рахимов, — коротко сказал, что, если он не переоденется, ему придется убраться из отряда. Чары переоделся. Свой старый халат и тельпек он аккуратно свернул и отдал на хранение в склад отряда. Он не думал долго задерживаться здесь.
Оказалось, что Рахимов не единственный туркмен в отряде. Другим был Мамедов, который так зло смотрел на него, что Чары ощупывал у пояса нож. Один раз Мамедов сквозь зубы сказал, что видит его мысли, как в чистой воде, и все равно до него доберется. Чары ничего не ответил. У него была своя цель, и он не хотел отвлекаться от нее. Ради нее он переживет все.
Но в соседнем взводе неожиданно увидел Чары двух братьев-туркмен. Они были чистые иги; прямые, с ровной походкой, несросшимися бровями, белолицые и крутолобые. Братья были, пожалуй, еще большие иги, чем род Ильяс-хана.
Вопреки законам пустыни, Чары возненавидел всех игов. Впервые это чувство возникло у него там, на соленом озере, и окрепло во время долгих одиноких скитаний в горах. И когда давно позабывшие в Красной Армии о своем превосходстве братья Оразовы подъехали к нему и весело его приветствовали, Чары не сдержался и угрожающе потряс карабином.
Братья отъехали от него и больше с ним не говорили. Но Чары ждал теперь от них мести. Он знал, что проявил невоспитанность, грубо говоря с игами, и что рано или поздно по закону пустыни последует возмездие. В этом Чары не сомневался.
Прошло еще несколько дней. Нетрудно было выросшему в седле человеку научиться кавалерийскому строю. Он сидел как влитой в седле, а лоза ложилась у него как срезанная молнией. Стрелял он, пожалуй, лучше всех в отряде… Что же касается рассказов высокого командира, то они не интересовали Чары. Раз нужно ходить в строю, стрелять, стоять на перекличке, он будет это делать. Остальное его не касается. К тому же он по-русски понимал лишь несколько слов. На политзанятиях Чары уходил в свои мечты.
Присмотревшись, заметил он в отряде кроме туркмен много других нерусских людей. Первым он выделил китайца Чена, маленького белозубого и черноглазого пулеметчика. Тот всегда приветливо улыбался всем. Чары не отвечал на его улыбки, ему не было дела ни до кого, но терпеливый китаец, казалось, не замечал этого и продолжал при встрече улыбаться, показывая все свои зубы.
Чары не понимал, что понадобилось всем этим разным людям в Черных Песках, зачем они собрались сюда и лезут под пули, если даже халаты и тельпеки не делят между собой. Но он не стал думать об этом. У них было какое-то свое дело, а у него — свое.
Из русских больше всего обращал на него внимание тот широкоплечий плотный человек, что задержал его ночью в крепости. В отряде его называли Телешовым, а красноармейцы помоложе — дядей Степаном. Этот все Пытался о чем-то говорить с Чары, старался помочь ему.
Вообще все они как будто чего-то ждали от него. Чары это хорошо чувствовал. Но он не мог забыть пристава, «крещения» под тюремными нарами. Он не доверял доброте этих людей, как не доверял всему миру, за их добротой крылось что-то непонятное. Он, Чары, им явно для чего-то нужен. А ему, кроме крови Шамурад-хана, ничего не нужно.
В поход Чары пошел с радостью. Равнодушно смотрел он на прикрытые брезентом изуродованные трупы на станции — что ему до каких-то чужих убитых людей!
В одном из дайхан, укладывающих рельсы на разгромленной басмачами станции, Чары узнал переодетого Тагана, ханского разведчика.
— На первой стоянке сделаешь ночью тысячу шагов к востоку… — шепнул ему Таган.
Ночью, на привале, Чары виделся с Таганом. Тот рассказал ему о планах Шамурад-хана.
У Чары не было никаких счетов с басмачами. Его интересовал лишь один из них. На следующий день Чары увидел своего врага. Его зоркие чабанские глаза заметили белый тельпек Шамурад-хана. Но он не стрелял. Отсюда было очень далеко, а Чары хотел бить наверняка, и не из карабина, а ножом.
Он чувствовал на себе подозрительные взгляды, слышал разговоры о себе, хоть и не все понимал по-русски. Возможно, это и заставило бы его уйти, если бы в отряде не было людей, которые верили ему. Когда Телешов, комиссар или Чен смотрели на него, Чары казалось, что они откуда-то знают всю его историю. Командира он не понимал. Пельтинь холодно смотрел на Чары своими серыми глазами. И тот, давно уже не боявшийся ничего на свете, побаивался взгляда командира.
Однажды Чары стоял за углом казармы и смотрел в сторону гор. Было уже темно. Лишь едва заметная светлая полоска подчеркивала далекие черные вершины.
И вдруг чья-то большая рука ласково погладила его голову. Чары вздрогнул, поднял глаза вверх и увидел командира. Здесь, в темноте, он впервые заметил, что у командира совсем седые виски.
Пельтинь постоял немного, потом повернулся и ушел своим тяжелым размеренным шагом.
Еще два раза виделся Чары с Таганом. Во второй раз их неожиданно обстреляли неизвестные люди, в которых Чары узнал особистов. Но он не чувствовал за собой никакой вины и вернулся в отряд.
И вот остатки банды прижаты к холмам. Все туже сжимается петля на шее Шамурад-хана. Чары лежит в цепи. Здесь не раз перегонял он по весне отары с зимних пастбищ на летние. Вон там, на большом холме, зажигал всегда старый Аллаяр свой костер, а внизу проходил овраг. Буйные весенние воды неслись по нему с гор. Но теперь овраг должен быть сухим. Его отсюда не видно. Особисты и не подозревают, что осталась еще одна узкая лазейка для Шамурад-хана… Что это мелькнуло над оврагом? Не белый ли тельпек? Чары выхватывает бинокль у Телешова, встает во весь рост и смотрит туда… Так и есть. У самого подножия холма видны конские спины и тельпеки. И, бросив бинокль, Чары бежит прямо туда, к уходящему от него врагу.
Ему что-то кричат сзади, но он не слышит. Взвизгнув, скрежетнула о камень пуля, но Чары уже спрыгнул в овраг. Бегом за Шамурад-ханом, пока тот не унес свою голову!..
Трудно угнаться за конными. Когда Чары наконец выбегает из оврага, он видит только вдали семь или восемь скачущих всадников… Чары бросается к оседланной лошади, рвет повод из рук у какого-то человека. Тот не дает ему… Тогда он с маху бьет его карабином по голове и вскакивает в седло.
Кони летят по пустыне. Всадники заметили погоню и хлещут по их гладким, блестящим от пота спинам. Но упорный одинокий преследователь не отстает. Именно потому, что тот один, он вселяет в них суеверный ужас.
От группы отделяется всадник с винчестером наперевес и движется навстречу Чары. Как скошенный валится он из седла, выбитый меткой пулей, а конь, заржав, уносится в степь. Никакого зла не имеет Чары к этим людям, окружающим Шамурад-хана, но пусть не мешают они ему свершить правосудие.
Второй всадник поворачивает назад. Серые глаза смотрят так же холодно, как дуло нагана в его руке. Спокойно поднимая наган, он чуть-чуть усмехается, презирая этих дикарей, испуганных одиноким преследователем… Но потухает улыбка, валится из рук наган, а вслед за ним падает на сухой куст колючки обмякшее тело. Распахивается красный полосатый халат и открывает старый офицерский мундир.
Но вот сразу двое завертелись на месте и понеслись: один навстречу, другой в обход. Первого, чернобородого туркмена со свирепыми глазами, Чары снял сразу. Второй, видно, хочет уйти в сторону. Чары не знает этого бледнолицего с темными усиками, но тот дружит с Шамурад-ханом, а от друзей врага всего можно ждать, и его пуля сбивает с коня второго.
Еще один всадник поворачивает коня.
— Не стреляй, Чары дорогой!.. — кричит он, спешившись и протягивая вперед обе руки. Чары узнает Курта, ханского счетовода. Тот виноват перед ним, но расчетов кровью между ними нет. Пусть живет!
В ту минуту, когда Чары пролетает мимо него, Курт прыгает вперед, виснет всей тяжестью на его руке и тянет на землю. Свободная рука Чары нащупывает у пояса нож брата и вгоняет его по рукоятку в грудь предателя.
Родные горы, они уже близко. Через разрушенный аул Шамурад-хан несется прямо к крепости Карры-кала. С ним остался только один… По родному заброшенному полю стучат копыта коня. Чары выносится к насыпи и с ходу влетает в древние ворота.
Шамурад-хана не видно. Но против ворот стоит басмач и целится в Чары из винтовки. Пуля срывает с него буденовку. Подскакав, Чары стреляет в упор в басмача. И тут же хватается за бок и падает с коня. Из-за камня выходит его кровный враг с пистолетом в руке. Он медленно подходит, и они долго — кажется, целую вечность, смотрят в глаза друг другу.
— Что, грязный раб, безухая собака, дождался своего конца?! — говорит Шамурад-хан. — Вот этой рукой я убил твоего отца, твоего брата, всех змеенышей из твоего подлого рода… Я бы тебя тоже привязал к хвосту коня, но у меня нет времени и желания пачкаться о твою нечистую шкуру, нюхать твой вонючий пот… Я сейчас с наслаждением убью тебя. Но прежде я плюну в твои глаза!..
Он плюет зеленым насом прямо в широко открытые глаза Чары. Потом он приставляет пистолет к груди и стреляет прямо в сердце…
Бесшумно поползла вправо вагонная дверь. Утренняя свежесть сразу вытеснила аптечные запахи. Подобрав одной рукой полы белого халата, держась другой за железную скобку, поднялась в теплушку сестра милосердия. Чары прямо, не мигая, смотрел на нее. Сестра улыбнулась ему, как старому знакомому, и вынула из кармана халата бутылку с молоком, заткнутую бумагой.
— Будем пить молоко.». — оказала она и, приподняв сильной рукой его плечи и голову, взбила подушку.
Чары не хотел молока, но невольно стал пить, не спуская глаз с ее белой руки, твердо держащей чашку.
— Вот и все!
Поставив на стол чашку, сестра села на койку возле двери и стала смотреть наружу. Послышались голоса.
— Тут пришли к тебе!
Она шагнула в сторону и пропустила в вагон двоих: Мамедова и Телешова. Это были люди, которых он видел когда-то в тревожном сне.
— Ну, как самочувствие? — спросил Телешов, присев на край стула.
Чары молчал и смотрел в потолок.
— Ведь ты геройский парень, прямо тебе скажу. Наши ребята одобряют тебя. Вот хоть его спроси… — Телешов ткнул пальцем в Мамедова. — Говорят: свой, пролетарский, значит, человек…
Они посидели немного. Телешов, положив свою чугунную руку на руку Чары, попрощался и сразу ушел, а Мамедов задержался. Раненый настороженно смотрел на него. Он помнил его злобу и вражду. Мамедов за все время не сказал ни слова. Он мялся, тер себе руки и только после ухода Телешова вытащил из кармана платок, развернул его и положил возле Чары так хорошо знакомый ему нож с костяной, правленной серебром рукояткой. У Чары загорелись глаза. Мамедов радостно улыбнулся и, пожелав здоровья и успехов, как желают очень уважаемому человеку в пустыне, выпрыгнул из теплушки.
В полдень Чары перебинтовали. Сестра легко касалась его груди кончиками теплых пальцев, и он каждый раз вздрагивал при этом. Демидко осмотрел раны и уверенно сказал:
— Теперь, хлопец, дело пойдет на поправку!..
Вечером пришел пулеметчик Чен. Он, как всегда, скалил зубы в ослепительной улыбке и смешно сутулил плечи. Слова он сыпал быстро, как горошины, так что слышались только отдельные слоги.
— Молодес, товалиса!.. — выкрикнул он, рассекая воздух маленьким кулачком. — Стреляй холосо… Ко мне плиходи… Пулемет учи мала… Настояси класнолмейса будес!..
Вечером его посетил Рахимов. Этот спокойный человек, никогда не надоедавший ему никакими вопросами, молча сел на табуретку у постели. Чары лежал и глядел в потолок. Казалось, он что-то вспоминал. Может быть, своего отца, брата Берды, шум потока за садом, старую Аннагуль, греющуюся на солнце… Рахимов посидел и ушел, так и не сказав ни единого слова. Скорее всего их и не нужно было ему говорить.
На другое утро вскоре после сигнала побудки прибежал Мамедов. Он передал сестре милосердия большую пачку зеленого чая, ставшего к тому времени редкостью, и две большие белые лепешки, завернутые в кусок новехонькой портяночной фланели. Кивнув головой раненому, Мамедов убежал на занятия.
В этот день в теплушке перебывало много народу. Все задавали Чары один и тот же вопрос — о здоровье. Потом чаще всего молча сидели и, проговорив на прощанье несколько одобряющих слов, уходили.
Зашел и командир Пельтинь. Он не присел, как другие, а ходил из угла в угол. От его тяжелых шагов вздрагивали все предметы на столе. Подойдя наконец к кровати, он положил возле подушки раненого большие серебряные часы с тройной крышкой и, пробормотав что-то, вышел таким же ровным тяжелым шагом. Так и не узнал никогда Чары, что часы эти принадлежали лучшему другу командира Августа Пельтиня, убитому в бою под Орлом, когда они вместе в цепи красных латышских стрелков шли в атаку на деникинские позиции…
И в следующие дни раненый редко оставался один.
Мамедов забегал к нему по нескольку раз на день, приносил лепешку, каурму и смотрел на Чары восторженным преданным взглядом. Часто заходил и Телешов. Ни разу не пришли к раненому только братья Оразовы.
На все знаки внимания к нему со стороны бойцов отряда Чары отвечал холодным, сумрачным взглядом.
До сих пор он никому не был нужен. И никто, кроме отца и друга Тагана, не заботился о нем.
Чары упорно думал над тем, зачем он понадобился этим людям. Почему они ходят к нему, говорят с ним, дарят часы? Зачем подобрали его, полумертвого, и лечат теперь. Так или иначе, они все еще были для него чужими людьми, у которых есть свои какие-то цели. А он, Чары, не желает знать об этом. У него есть одна цель, свой долг, который он выполнит или умрет…
Комиссар в эти дни отсутствовал. Когда он наконец появился в вагоне санчасти, Чары мог уже сам поднимать голову с подушки. Но он не поднял ее навстречу комиссару, а продолжал лежать, угрюмо глядя в стену.
Комиссар пришел вместе с Телешовым. Они посидели, поговорили с сестрой. И вдруг комиссар понял, что новичок необыкновенно красив. Раньше он не обращал на это внимания. И сейчас не думал об этом. Просто комиссар вдруг перехватил взгляд сестры милосердия, смотревшей на раненого…
Болезненно бледное лицо Чары Эсенова поражало правильностью своих черт, тонких и мужественных. Все портили лишь глаза. Тоже необыкновенно красивые, они горели таким зловещим, холодным огнем, что хотелось поскорее выйти из теплушки в живой весенний мир.
Но смотревшую на Чары девушку как будто не пугал этот холод.
Чары, должно быть, сам не знал, что с ним творится. Он был спокоен, если сестра милосердия была рядом. Когда она хоть на минуту отлучалась, он начинал нервничать, прислушиваться к малейшим посторонним звукам и чего-то ждать. Когда она возвращалась, раненый смотрел на нее. За все время он не сказал ей ни слова…
Однажды вечером у него поднялась температура. Пришел Демидко, осмотрел рану, успокоил сестру и ушел. Температура скоро упала, и Чары заснул. Проснулся он неожиданно, как будто что-то толкнуло его. Чуть приоткрыв ресницы, Чары увидел, что сестра сидит за столом и, отодвинув в сторону лампу и книгу, которую читала с вечера, смотрит на него странным затуманенным взглядом. Она долго сидела так, потом встала и подошла к кровати. Чары лежал не шевелясь. Вдруг он услышал ее дыхание… Все ближе, и он почувствовал едва ощутимое прикосновение к своему лбу теплых девичьих губ.
Сестра тихо отошла и села на свое место. Подняв голову, она увидела, что раненый смотрит на нее расширенными черными, как уголь, глазами. Она вспыхнула и быстро отвернулась. Потом прикрутила лампу и вышла из теплушки.
Все утро Чары настороженно наблюдал за нею. Но она не смотрела в его сторону, а потом ушла, чего не было за все эти дни.
Вечером к теплушке подошли два особиста. Сестра звонко смеялась вместе с ними. Раненый лежал, стиснув зубы.
Проходили дни. Сестра вовсе не обращала на него внимания. Она даже стала грубоватой с ним.
Раненый уже вставал. Вечерами он выбирался из теплушки и садился на старую прогнившую шпалу. Со станции доносились протяжные волжские песни. Порой в песню входил звонкий женский голос, и Чары вздрагивал. Так сидел он, пока она не возвращалась. Каждый раз кто-то провожал ее до теплушки. Завидев издали сестру, раненый уходил в вагон…
Однажды вечером сидел он, как всегда, возле вагона и вдруг увидел, что от станции идут двое: часовой и с ним какой-то туркмен. Присмотревшись, Чары узнал своего друга Тагана.
— Вот, знакомый ищет тебя! — сказал часовой и, подозрительно посмотрев на Тагана, ушел. Они остались вдвоем…
Утром сестра милосердия не нашла раненого. Постель была аккуратно прикрыта синим госпитальным одеялом. На столе лежали большие серебряные часы с тройной крышкой.
Телешов и Мамедов побежали к комиссару.
— Что же делать будем?.. — растерянно спросил Телешов. — Ведь пропадет парень. Он же еле ходит. Искать надо…
— Не надо искать… — заговорил вдруг Рахимов и убежденно добавил: — Не надо!
— Это вчера того басмача нелегкая принесла! — с сердцем сказал Димакин. — Провалиться мне, если я его у Шамурад-хана не видел…
По гладкому такыру, опустив поводья, едут всадники. Они направляются к горам, стеной встающим на пути горячих северных ветров. Один из них заботливо поддерживает другого. Чары еле сидит в седле. Под халатом водны белые полосы бинтов, перехлестнувшие грудь и плечи. Едут они долго, пока горы не закрывают полнеба. У подножия их выступает вперед холм с полуразрушенными башнями наверху — часовой, принимающий на себя первые удары песчаного моря.
Чары больше нечего было делать в отряде, Таган сообщил ему, что Шамурад-хан уехал далеко за горы, а может быть, еще дальше, и теперь не скоро вернется, Чары решил уйти из отряда.
Отец Тагана вернулся с семьей в разоренный аул возле крепости. Таган предложил другу пожить у него, а потом податься к старому сердару Тагана, который нуждался в таких молодцах. Там он и дождется возвращения Шамурад-хана, чтобы сполна получить с него долг. Тем более, что сердар сам ненавидит Шамурад-хана не меньше, чем русских.
Чары согласился пожить в семье Тагана, но пойти к басмачам он отказался. Может быть, придется столкнуться сердару Тагана с особым отрядом. А стрелять в Рахимова, Телешова, китайца Чена, командира Пельтиня Чары никогда не станет. Он подлечится, отдохнет и будет искать Шамурад-хана.
Каждый день ходит Чары в Карры-кала, стоит и долго, часами, смотрит на то место, где лежал он и враг плевал ему в глаза. Страшно в это время смотреть на него…
Потом он выходит на крепостной вал и сидит там до самого вечера. Издали кажется, что неподвижная фигура в тельпеке тоже высечена из камня.
Чары видит перед собой разрушенные дувалы аула. Вон там, у самого края, стояла их кибитка… Вечерний, приторно-сладкий дым родного тамдыра снова щекочет его ноздри. Одинокая, горькая, как сок зеленой колючки, слеза выкатывается из глаз и, скользнув по окаменевшим скулам, падает в пыль.
Быстро темнеет в пустыне. Вот уже сидит Чары в кибитке, глядя через откинутую дверь на веселые отсветы очага. Отец Тагана, высокий мудрый старик, не одобряет образа жизни, выбранного сыном. Помолившись, входит он в кибитку и садится напротив.
— Аллах все создал для жизни… — говорит он Чары. — Земля, вода и воздух нужны всему живущему, и великий грех совершает тот, кто хочет отнять у другого эту милость аллаха…
Наперекор пескам, уже хлынувшим на заброшенный аул, очистил старик клочок своей земли, пробил в глине узкий арык и снова посадил здесь несколько лоз винограда. Они дали уже свежие зеленые побеги.
— Самый почетный, самый угодный аллаху труд — это труд земледельца… — так говорит старик.
Быстро заживают раны. Грудь совсем уже не болит. Чары снял грязные бинты. Теперь он каждый день понемногу помогает старику в хозяйстве. Жизнь вокруг кажется мирной и тихой. Никто не появляется возле древних стен Карры-кала.
Вечерами сидит Чары у огня и слушает мудрого старика.
А ночами он разговаривает во сне с Рахимовым, Телешовым, Мамедовым, командиром Пельтинем и комиссаром Савицким. Он им что-то объясняет, доказывает.
Однажды утром Чары седлает коня и, попрощавшись со стариком, уезжает.
Еще издали Чары заметил, что на станции не все как обычно. Он увидел нескольких особистов, быстро едущих через плац к тому месту, где проводятся политзанятия. Там собралась большая толпа. Серо-зеленые гимнастерки перемешались с красными халатами.
Чары едет мимо караульного помещения и вдруг застывает на месте. Открывается дверь, и, жмурясь от солнца, выходит… господин пристав!
Они смотрят друг на друга. Пристав как будто узнает его и отводит глаза в сторону. Позади пристава блестит штык часового.
Господина пристава ведут туда, где волнуется толпа. Чары едет сбоку. Он видит, что грозный начальник Постарел, обмяк и осунулся. На плечах его болтается Потертая офицерская шинель со споротыми погонами. Он не знает, куда деть свои длинные руки, и нервно сует их то в карманы шинели, то за спину.
Чары садится на то самое место, где сидел он с закрытыми глазами на политзанятиях. Но теперь глаза у «его широко открыты. Чары не спускает их с пристава, который сидит перед ним под охраной часовых.
Комиссар на своем всегдашнем месте. Он входит в Состав особого трибунала, который рассматривает дело бывшего полицейского пристава Дудникова.
Все как на политзанятии. Только стол накрыт красной материей и рядом с комиссаром сидят четверо. Один из них в бараньем тельпеке. Да еще сзади, за спиной Чары, больше людей, чем обычно. Из всех окрестных аулов приехали сюда представители.
Один за другим выходят свидетели в ватниках и халатах. Отвечая на вопросы переводчика, они говорят Лихими голосами, недоверчиво поглядывая то на подсудимого, то на судей. Говорят о сожженных аулах, Вырезанных семьях, привязанных к конским хвостам дайханах… Все это делал Шамурад-хан рука об руку со Своим верным помощником, вот этим самым, который Сидит сейчас, втянув голову в плечи, нервно сжимая и разжимая кулак с рыжими волосами на пальцах.
Чары, конечно, помнит этот кулак, может быть, он даже ощущает во рту привкус крови от выбитых зубов. Подсудимый время от времени ловит на себе тяжелый взгляд Чары, и в его глазах мечется Страх.
Подсудимому предоставляется последнее слово. Он встает, моргает и тупо молчит. Ему нечего сказать.
Председатель читает приговор: «…именем Революции, освободившей народ от гнета царских палачей… к смертной казни».
— Расстрелять в двадцать четыре часа! — добавляет председатель уже от себя.
Всю ночь Чары сидит против караульного помещения и смотрит на дверь.
Не он один не спит в эту ночь. Вокруг станции горят костры. Дайхане хотят увидеть своими глазами, действительно ли расстреляют русские господина пристава…
Когда сереет рассвет, Телешов выстраивает отделение. Дудникова выводят на пустырь за станцией и ставят к старому дувалу. Чары стоит в десяти шагах и ждет.
Жесткий, незнакомый голос у Телешова. Таким голосом он никогда не разговаривал с Чары.
— По классовому врагу… — говорит Телешов.
Короткое: «Пли!», и господин пристав, дернувшись, валится на землю. Чары подходит, смотрит и отходит в сторону. Примолкшие, задумавшиеся дайхане разъезжаются по аулам.
— Вернулся? — спрашивает сестра. — Ты чего же не долечившись удрал?! Дурачок…
Она ведет Чары в санитарную теплушку, и он послушно идет за нею. Демидко осматривает рубцы и хлопает его здоровенной ладонью по плечу.
— Здоров, як бык!..
После этого он дает Чары два маленьких кусочка металла.
Совсем по-другому встретили Чары в отряде. Командир Пельтинь отвернулся от него. Комиссар строго смотрел прямо в глаза.
— Вот что, джигит, — сказал ему Рахимов. — Если ты хочешь служить рабочим и крестьянам, служи как нужно. У нас тут не аламаны! А за самовольную отлучку из отряд, а командир дает тебе десять суток ареста. Повторишь — пойдешь под трибунал. Иди переоденься!..
Чары надевает свое армейское обмундирование, тут же отдает пояс, и его ведут в караульное помещение. Он лежит на тех самых нарах, где сутки назад лежал господин пристав.
Не спится Чары. Мерные шаги часового за стеной такие же, как и там, в городской тюрьме. Но это совсем не то. Ведь только прошлой ночью лежал здесь и слушал их господин пристав, которого утром расстреляли. А там, в тюрьме, он выбил Чары зубы…
По классовому врагу!.. Где Чары слышал эти слова? Ах да, их много раз повторял комиссар в то время, когда Чары сидел с закрытыми глазами… Господин пристав — классовый враг. И еще Шамурад-хан. Но с Шамурад-хана раньше всех получит свой долг он, Чары.
Утром Мамедов приносит свежую лепешку. Но начальник караула Телешов забирает ее.
— Служба есть служба… — говорит он строго. — Не царю служим!
Всегда горячий и задиристый Мамедов на этот раз опускает голову и отходит, не сказав ни слова. А через минуту Чары ловит на себе теплый, как всегда, взгляд Телешова.
Встретившись глазами с Чары, Телешов отворачивается. Он по-прежнему суровый и строгий начальник караула. Но Чары не боится его.
Днем Чары работает: чистит картошку на кухне, моет полы в казарме, убирает конюшни, а ночью думает…
Шамурад-хан объявился так же внезапно, как в прошлый раз. Банда у него значительно меньше. Больше он не рискует нападать на железнодорожные станции.
Шакалом петляет он по пустыне, угоняя и уничтожая стада. Где-то в глубине Черных Песков создал он свою базу. И особый отряд уже две недели кружит по его следам.
Неверны эти следы. Вот ступил конь на мягкий сыпучий песок. С верха потревоженного бархана бесшумно оплывает песчаная лавина. Ветер разравнивает ее. И никто никогда не догадается, что здесь только что проехал всадник.
Кони и люди долго пьют холодную и чистую, как слеза, воду. Верблюд сегодня ходит по своей тропе дольше, чем обычно. На этом колодце отряд будет ждать рассвета.
Комиссар замечает, что чабаны здесь хорошо знают Чары Эсенова. Они сидят рядом, задают ему односложные вопросы. Он так же коротко отвечает. Когда заканчивают ужин, один из стариков достает дутар. Он трогает струны, слегка касаясь их всеми пальцами, и вдруг начинает петь резким, сильным голосом песню, совсем не похожую на широкие, протяжные песни русской равнины.
И в этот момент громко смеется молодой красноармеец Копылов. Улыбка появляется еще на двух-трех лицах.
Комиссар внимательно оглядывает всех. Он видит, что внешне спокойный Чары Эсенов натянут сейчас, как струна. Чары смотрит на Копылова, потом переводит тревожный вопросительный взгляд на комиссара. Взгляд этот перехватывает Телешов.
— Ты чего это зубы скалишь? — спокойно спрашивает он у Копылова. — У одного над песней посмеешься, у другого тебе нос не понравится. А человечества — вон их сколько, не одна Рязань…
— Так я ничего, дядя Степан… — У Копылова сползает с лица улыбка.
— То-то же! Не нравится — не слушай. А смеяться нечего. Тебе смешно, а человека так можешь обидеть, что всю веру у него подорвешь…
Комиссар не спускает глаз с Чары Эсенова. Разговор идет по-русски — понимает ли он? Чары уже понимает.
Шамурад-хан затерялся в песках. Может быть, погиб он где-нибудь, засыпанный ими, а может, снова перебрался на ту сторону гор и залечивает там свои раны. Так или иначе, слухи о нем перестали гулять по пустыне. Захватив в разных местах два десятка его приспешников, отряд вернулся на базу.
Там уже ждали его новый приказ и эшелон. Отряду предписано было погрузиться в течение суток для отправки на большую операцию в район Ферганской долины.
Тридцать человек должны были остаться на месте. Чары Эсенов полдня беспокойно ходил вокруг штаба, потом зашел и, увидев Рахимова, попросил оставить его здесь.
— Я не буду говорить комиссару об этом, — ответил Рахимов. — Ты записан в список отъезжающих и поедешь с нами. Не хочешь — уходи сразу и не возвращайся!..
Понурив голову, пошел Чары в конюшню, вывел Коня и повел к вагону.
— Чего нос повесил? Заходи на остановках чай Пить! — крикнули ему из санитарной теплушки. Он Досмотрел туда отсутствующим взглядом и ничего не ответил.
После многих рывков и толчков эшелон тронулся наконец с места. Чары, сидя на корточках у отодвинутой двери, тоскливо смотрел на далекие горы. Он вставлял здесь родной курган с крепостью и неотмщенные могилы своего рода. И Чары, качая головой в Такт колесам, едва слышно, почти про себя, запел песню, что пел у колодца старый бахши…
Ничего, он уже уезжал отсюда и возвращался. И на этот раз вернется. Не уйти Шамурад-хану от его справедливой мести.
Уже полгода носится Чары Эсенов по зеленой Ферганской долине, глотает красную пыль Кызылкумов; держа коня в поводу, перебирается через белые ледники Памиро-Алая. Только сегодня проделал особый отряд добрых полторы сотни верст вдоль буйной Кара-Дарьи и вышел к Андижану, где ждал его бронепоезд «Роза Люксембург».
Комиссар, обходя эшелон, в котором базировался отряд, остановился, привлеченный резким гортанным Голосом Чена. Китаец быстро жестикулировал, объясняя что-то Эсенову. Оба они сидели на корточках между путями. Напротив них на стрелке устроился Телешов. Он курил и внимательно слушал китайца, время 6 т времени одобрительно кивая головой. Рядом стоял Мамедов. Этих четверых теперь всегда видели вместе…
Но вот китаец вскочил, и комиссар увидел в его руках грифельную доску из штабного вагона. На ней с большой точностью был изображен дайханин с кетменем, по колено в воде, каких ежедневно видели бойцы по обе стороны от дороги. Еще несколько быстрых штрихов — и верхом на изможденном земледельце уселся толстый самодовольный бай в дорогом халате с пиалой в руках.
— У-у! Классовый враг!.. Стреляй будем!.. — выкрикнул Чен и погрозил баю кулаком.
— Классовый враг! — четко повторил Чары Эсенов и вдруг, забрав у китайца мелок, начал по-своему дорисовывать фигуру бая.
Чары не сидит уже на политзанятиях с закрытыми глазами. Все больше понимает он беседы комиссара» Сама жизнь помогает ему понять их. Повидал он много чужого горя. Немало видел сожженных аулов. Были они узбекские, таджикские, киргизские, но большой разницы между ними не было. И люди, за которыми гонялся теперь Чары по горам и долинам, хотя носили другие халаты и тюбетейки, но злыми делами были похожи на Шамурад-хана, его кровного врага…
Как только возвращается отряд в Андижан, Чары каждый вечер приходит к санитарной теплушке. Они сидят и подолгу смотрят друг на друга.
— Ну что молчишь?! — бойко спрашивает она. А он молчит и не знает, что ей сказать…
На вокзале, в буфете, работает Машенька, смешливая, курносая и задиристая. Она густо красит брови и при встречах с командирами томно щурит глаза. Проходя как-то ночью мимо сложенных, штабелями бревен, Чары услышал глубокий вздох. При ярком свете ферганской луны он увидел за бревнами Машеньку. Рядом сидел здоровенный парень, командир взвода из расквартированного в Андижане Казанского полка, тискал ее… Чары круто повернулся и пошел к своему вагону. До него долетел сзади возбужденный, счастливый смех женщины…
Всю ночь не мог заснуть Чары. На следующий вечер он пошел, как всегда, к санитарной теплушке, где столько дней провел между жизнью и смертью.
Он долго смотрел на полураскрытую дверь теплушки и вздрогнул, когда в ней появилась сестра. Она спрыгнула к нему на полотно дороги.
— Что же ты молчишь?! — спросила она.
— Аня!.. — сказал он тихо. Она широко открыла глаза. Он впервые назвал ее по имени.
Кофточка на ней была точно такая же, как у буфетчицы Машеньки… Он неожиданно протянул руку и тронул ее грудь. Она, оторопев, смотрела на него…
И вдруг он почувствовал сильный толчок и резкий удар по лицу.
— Ты!.. Ты! — всхлипывала она; потом, расплакавшись навзрыд, бросилась в вагон. В соседних теплушках послышались голоса.
Чары повернулся и, пошатываясь, пошел от вокзала по пыльной андижанской улице.
Густо задымив, бронепоезд «Роза Люксембург» начал набирать скорость. Особый отряд вместе с другими частями рассыпался по степи…
Все было закончено в несколько дней. Бухарский эмират рухнул, как старый, подточенный временем дувал. Кто куда разбежались гвардейские офицеры в высоких белых тюрбанах, заплывшие салом чиновники, изнеженные и сварливые эмирские жены.
Когда атаковали дворцовые укрепления, Чары зацепило левую руку. Пуля пробила мякоть чуть выше локтя. Телешов туго обмотал ему рану бинтом, а сверху — разорванной на полосы гимнастеркой.
Группа особистов стояла у ограды дворца. Курили, смеялись, делились впечатлениями боя. Мимо талоном проносились повозки армейского обоза. Одна из них на минуту задержалась. С нее соскочила сестра милосердия и побежала к особистам.
— Кто… как ранен?! — спросила она, тяжело дыша.
Увидев сидящего на краю арыка Чары, сестра бросилась к нему.
— В руку? А мне сказали…
И, не договорив, принялась разматывать телешовскую повязку. Осмотрев рану, она совсем успокоилась, ловко наложила новую повязку и повесила ему руку на перевязь.
— Утром зайдете… — сказала она, не глядя на него.
Но он смело взял ее за руку.
Недели через две, когда ликвидированы были оставшиеся от эмира банды, отряд получил приказ о возвращении на прежнюю базу. В Черных Песках снова свирепствовал Шамурад-хан.
Сидя на корточках перед открытой настежь дверью теплушки, Чары Эсенов напевал про себя все ту же старую песню. В вагон задувал теплый, ласкающий ветерок. Он нес с собой пьянящий запах емшана, горький дымок от горящей колючки и едва уловимый привкус соли… По всей пустыне разбросаны высохшие за лето озера. На дне тонким сверкающим слоем лежит белая соленая пудра. Ветерок подхватывает легкие невидимые кристаллики, и они гуляют с ним из края в край над тяжелыми песками. Вот почему появляется иногда на обветренных губах привкус соли.
Отряд атаковал колодец, который пришлось уже однажды брать ему весной. Басмачи теперь не принимали открытого боя. Рассыпавшись за барханами, они время от времени открывали редкий прицельный огонь.
Чен сидел, как всегда, за «максимом». Кто-то в желтой кожаной куртке полез к нему сзади. Чен мазанул рукой, показывая на простреливаемый противником участок, и снова стал наблюдать за боем. Подобравшись сзади, переодетый басмач выпустил ему в спину три пули…
На площадке возле старого засыпанного колодца лежал пулеметчик Чен. Он умирал в полном сознании. Молча стояли вокруг бойцы отряда. Телешов, Чары и Мамедов были рядом с комиссаром и командиром возле умирающего. Чен улыбался им своей ослепительной улыбкой. Но черные раскосые глаза его уже смотрели в лицо смерти. В последний раз взглянул он на всех и закрыл веки.
Еще долго стояли все, не веря в смерть. Потом Телешов наклонился и поцеловал Чена. Вслед за Телешовым стал на колени Мамедов. И весь отряд, один за другим, прошел мимо, наклоняясь и целуя товарища Чена.
А Чары стоял и смотрел на суровых людей с буденовками в мозолистых руках. Когда все прошли, Чары наклонился и последним поцеловал мертвого друга. Выпрямившись, он долго смотрел в ту сторону, куда через пески и топкие солончаки ушел Шамурад-хан…
Трижды полоснул воздух сухой залп. Четкой дробью попрощался с хозяином старый «максим». Отряд ушел дальше на север. А посреди пустыни остался одинокий холмик, сложенный из кусков старого дувала. Сверху лежала краснозвездная буденовка. Ветер уже успел занести за ее отвороты первые песчинки. На два метра ниже с тремя пулями в спине лежал в сухом каракумском песке китаец Чен, сын рыбака Вана, приехавший сюда с берегов Желтого моря воевать за революцию.
Хотя Чары оставался замкнутым и неприветливым, но как-то незаметно для себя он сблизился почти со всеми особистами. И только двоих не мог он терпеть. Братья Оразовы лучше других понимали это и сами сторонились его.
И вот, уйдя в разведку, старший брат не вернулся. Три дня искал его отряд. Три дня не ел ничего младший Оразов, никогда в жизни еще не садившийся есть без старшего. На четвертый день разведка наткнулась в песках на пропавшего.
Через полчаса весь отряд подошел к этому месту. Оразов лежал раздетый, с отрезанными ушами и выколотыми глазами. Темно-багровая от спекшейся крови пятиконечная звезда была вырезана от одного плеча к другому. Кровавая корка еще больше подчеркивала белизну тела.
Над трупом, глядя прямо в лицо ему, неподвижно сидел младший Оразов. Вырыли в песке могилу, обложили ее бурым саксаулом, а он все сидел и держал руку брата. Никто не решился подойти к нему.
Тогда вышел вперед Чары Эсенов, мягко тронул за плечо Оразова, сказал два слова на родном языке. И тот вместе с ним отошел в сторону. Так и стояли они рядом, пока над завернутым в брезент старшим Оразовым не выросла песчаная горка.
И снова долго смотрел Чары в ту сторону, куда ушел Шамурад-хан…
Отряд возвращался к югу. Справа, крайним в боковом охранении, ехал Чары Эсенов. И вдруг зоркие глаза его разглядели далеко в стороне белую точку. Не говоря никому ни слова, он повернул коня.
Белая точка замерла на месте. Подъехав ближе, Чары заметил, что точек три: одна белая и две черные. Они начали быстро удаляться. Чары погнал коня. Неожиданно точки разошлись в разные стороны. Но сердце не обмануло его. Он повернул влево, наперерез белой. Минут через двадцать Чары разглядел белоснежный тельпек и прибавил ходу. Передний всадник выехал на высокий бархан, покрутился там, подняв облачко пыли, и погнал коня напрямик к завешенной утренним туманом цепи гор. Чары уже знал, кто впереди.
Далеко позади остался отряд. Давным-давно пропали за горизонтом и черные точки. Еще раз выехал на бархан всадник в белом тельпеке. Теперь он был куда ближе… Сверкнули зайчики бинокля, и тут же полоснул выстрел. Шамурад-хан тоже узнал Чары.
Они гнали коней ровным шагом. Оба они были опытными кавалеристами.
Солнце описало в небе полукруг. Горы поднимались над горизонтом сплошным широким массивом. А Шамурад-хан и Чары все мчались, не сбавляя шага.
Медленно сокращалось расстояние между ними, но все же сокращалось. Это знали они оба. И вдруг Шамурад-хан исчез.
Но Чары на этот раз не бросился напрямик. Он объехал бархан с другой стороны и осторожно спустился к такыру. Еще не расслышав выстрела, он лежал на песке. Пуля свистнула над самой головой. И снова понеслись всадники уже по ровному такыру. На один-два пальца был размашистей шаг коня у Чары, но это давало себя знать. Он уже видел, как топорщатся складки халата Шамурад-хана. Тот начинал нервничать. Пять раз он оборачивался, и пять раз гремел короткоствольный английский карабин. Чары не отвечал…
Кончился такыр. Опять пошли пески. Каменное дно неуклонно поднималось.
Как только начались пески, расстояние между всадниками сразу сократилось. Шамурад-хан больше не оборачивался. Солнце било в глаза и мешало выбирать дорогу. Загнанные кони спотыкались о крученые корни саксаула. Неожиданно Шамурад-хан выбросился из седла и, став на колено, выстрелил. Дико заржал и забился всеми четырьмя ногами на песке конь Чары. Шамурад-хан засмеялся и, вскочив в седло, перетянул камчой своего мокрого коня. Но не проехал он и сотни шагов, как конь осел на задние ноги и повалился набок. Только после этого прокатилось по пескам эхо выстрела…
Теперь они шли к горам, тяжело вытаскивая ноги из плывущего песка.
Зем-зем застыл, слегка повернув свою страшную, но безобидную голову. Теперь этот громадный ящер Черных Песков еще больше напоминал крокодила. Из-под старого корня струйкой скользнула змейка со светлой отметинкой на голове. Увидев зем-зема, она окаменела от ужаса. Но тому было не до нее… Он вдруг рванулся и пропал в старых корнях. Только яростное шипение говорило о его присутствии. Сверкнув черной молнией на солнце, пропала змейка. Сухо треснул пистолетный выстрел, и послышались тяжелые торопливые шаги человека.
Они были одни в огромной безбрежной пустыне. Два затерявшихся в песках человека, два последних представителя двух родов.
На Шамурад-хана напал панический страх. Он расстрелял две обоймы из карабина и швырнул его в сторону. Потом сорвал с головы и отбросил легкий белый тельпек. Каждую секунду ждал он выстрела сзади и бежал зигзагами, как затравленный джейран. Но Чары не стрелял. Сдвинув брови, шел он упорно вперед. Между ними оставалось теперь шагов пятьдесят. Оглянувшись, передний ясно увидел лицо того, кто шел за ним. Он дико закричал, выхватил пистолет и начал стрелять с лихорадочной быстротой. Пистолет прыгал в его руке. А Чары все шел…
Вяло щелкнул боек, не найдя очередного патрона. Тогда Шамурад-хан бросил пистолет и кинулся бежать, не выбирая дороги. Там, впереди, уже ясно вырисовывались древние башни и стены.
До них оставалось немного. Солнце все быстрее скатывалось к западу. Шамурад-хан несколько раз падал и лежал все дольше, хватая ртом теплый осенний воздух. Когда он падал, Чары садился и тяжело дышал, не спуская с него глаз.
Так и подошли они к крепости. Когда длинная тень угловой башни слилась с их тенями, между ними не было и двадцати шагов. Тогда, собрав последние силы, Шамурад-хан пошел вверх. У ворот он упал и, обдирая руки, пополз вперед, оставляя в древней пыли капли крови.
Чары встал, глубоко вздохнул и пошел за ним, упираясь в землю прикладом карабина. Взобравшись наверх, он передохнул и двинулся прямо в ворота. На тех самых камнях, где остался он когда-то умирающий, с заплеванным лицом, лежал теперь его кровный враг, убийца всего его рода.
Шамурад-хан приготовился к смерти. Сложив руки на животе, он смотрел безразличным взглядом в багровое от заката небо. Чары медленно подошел и, чтобы не упасть, оперся о карабин.
Он долго стоял так и смотрел в лицо врага. Взгляды их встретились.
— Убивай, собака, раб!.. — хрипло прошептал Шамурад-хан и закрыл глаза. Чары сунул руку за пояс и вытащил острый нож с серебряной насечкой, заправленный в узкие кожаные ножны. Нож его брата Берды… Чары посмотрел на нож и сунул его в карман. Потом прикладом толкнул лежащего..
— Встать! — коротко сказал он по-русски.
Они шли обратно через пустыню. Руки Шамурад-хана были спутаны за спиной толстым кожаным ремнем, как ноги пасущегося верблюда. Было темно и тихо. Туманная мгла заволокла звезды. Но оба они хорошо знали эти места.
В полночь завыли шакалы. Тогда они сделали привал. До самого рассвета Шамурад-хан лежал, а Чары сидел рядом и держал обмотанный вокруг руки конец ремня. Потом они пошли дальше. И когда солнце стояло высоко над головой, вдали сверкнула белая гладь. Казалось, раздвинулись пески и легкие волны ходят по чистой воде. Минут через двадцать они уже рвали сапогами застывшую корку соли. Здесь они сделали привал. Это было то самое озеро. Увязнувшие в соли, торчали поломанные стойки кибитки, валялись черепки посуды.
Шамурад-хан лежал не двигаясь. Чары подошел к нему.
— Встать! — приказал он.
И они пошли дальше.
Во фляге оставалось немного воды. Слюна у них стала липкой и тяжелой. Язык прилипал к губам. Они все чаще садились отдыхать. Но вот Шамурад-хан попробовал встать и, приподнявшись, тяжело повалился на песок. Тогда Чары отстегнул от пояса фляжку и приставил ко рту пленника. Тот жадно глотал воду, а когда напился, выбил вдруг головой фляжку из рук Чары. Песок впитал остатки воды. Шамурад-хан радостно засмеялся. Чары, ни слова не говоря, подобрал пустую фляжку и снова пристегнул к поясу.
К вечеру Шамурад-хан совсем выбился из сил. Тогда Чары повесил на грудь карабин и взвалил пленника на плечи.
Сырой ночной туман спустился на Черные Пески. Разрывая его, тяжело шагал человек, неся на спине другого. Он опускал его на землю и подолгу лежал рядом, прижимаясь твердыми потрескавшимися губами к отсыревшему песку. Потом снова вставал, взваливал лежащего на спину и, шатаясь, шел дальше.
Отряд строился на поверку. Держа в поводу коней, особисты равняли ряды взводов. Вдруг все замерли. Из-за конюшни бежал подчасок. Он еще издали что-то крикнул командиру. Все разом повернулись к конюшне.
Из-за длинного приземистого здания вышли двое. Передний, в порванном запачканном халате, ковылял, втянув в плечи голову. Задний был бойцом отряда. Пояс туго стягивал статную фигуру. Но такое черное, изменившееся лицо было у него, что только по горевшим лихорадочным огнем глазам узнали рядового Чары Эсенова.
Подойдя к командиру, он приказал переднему остановиться. Потом круто повернулся.
— Товарищ командир! Классовый враг Шамурад-хан… Взят в Карры-кала!.. — доложил он четко. И тут только устало опустился на землю.