На второй день утром к особняку Наркомата иностранных дел на Спиридоновке муравейным шествием подъезжали легковые автомобили. Распахивались похожие на обрубленные крылья дверцы, и из недр машин, наклоняя головы, выходили обремененные предстоящими делами солидные мужчины средних и молодых лет. Они были одеты в темные или темно-серые костюмы, некоторые из-за прохлады ранней осени в легких плащах; все прижимали к себе папки с документами или держали на весу одутловатые портфели.
С таким же портфелем вышел из своей эмки Алексей Иванович Шахурин — нарком авиационной промышленности. Он тоже был в темном цивильном костюме, в белой рубашке с тесноватым воротником и при галстуке, хотя привык к генеральской форме. Молодой, коренастый, излучавший всем своим обличием необузданную энергию, он с каким-то ожесточением размышлял над тем, как ведется эвакуация подчиненных его наркомату заводов на восток, как упростить и ускорить поставки предприятиям нужных материалов. И досадовал, что затерялось на железных дорогах восточной части Заволжья немало эшелонов с авиационным оборудованием и вооружением, которые надо было разыскать и направить туда, где их ждали самолетостроители.
Забот столь много, что трудно было переключить мысли на предстоящие переговоры, тем более что Берия, позвонив ему по кремлевскому телефону, с надменной повелительностью предупредил: «Ты не очень там распускай язык! Неизвестно, с какими целями господа капиталисты приехали к нам…» Какая уж после такого внушения может быть союзническая доверительность?! Председатели других комиссий, видимо, тоже получили подобные напоминания… Минуя кордон строгой охраны, проверявшей документы, Шахурин зашел в просторный вестибюль со старинными скульптурами, в лепных украшениях, с живыми цветами в лотках и кадках. В глаза ударил яркий свет. На площадке, к которой вела широкая лестница с причудливыми чугунными решетками перил, хлопотали кинооператоры. Лучи осветителей медленно передвигались вверх, сопровождая Гарримана, Бивербрука, послов их стран и членов делегаций. Шахурин вспомнил, как Молотов в его присутствии, еще до прибытия высоких зарубежных гостей, напоминал Сталину о том, что Бивербрук страдает слабостью — любит сниматься в кинохронике и коллекционировать ленты со своим изображением. Сталин тогда же распорядился о киносъемках делегаций, где бы они ни пребывали: на переговорах, в театрах, на концертах, при посещении предприятий и учреждений, военного госпиталя и даже на футбольном матче — таков был заранее намеченный план.
«Потом коробки с копиями проявленных пленок преподнесем господину Бивербруку в качестве сувенира», — сказал Сталин Молотову.
Открытие совещания представителей СССР, Великобритании и Соединенных Штатов Америки состоялось в белом мраморном зале, богато декорированном в парадном стиле ампир (здесь, в этом главном зале особняка, некогда принадлежавшего текстильному фабриканту Савве Морозову, собиралась до революции высшая московская знать на всякого рода торжества). Посредине зала стоял круглый стол, над которым сверкала хрусталем огромная люстра. На столе были закреплены флажки трех держав. Против них, вокруг стола, — кресла для глав делегаций, а чуть сзади, образуя круг, теснились в несколько рядов стулья для участников переговоров.
Первое совещание как бы давало ход переговорам между комиссиями, которые надо было еще образовать. Вначале выступил глава советской делегации Молотов. Это была, в общем, приветственная речь, призывавшая к взаимному доверию и сотрудничеству между союзническими странами. Ответные речи произнесли Бивербрук и Гарриман, разделившие точку зрения Молотова о непреклонной решимости и единодушии в борьбе с гитлеровской Германией.
Затем Молотов предложил на утверждение глав делегаций порядок дальнейшей работы образованных комиссий — авиационной, армейской, военно-морской, транспортной, медицинского снабжения, сырья и оборудования.
Сталин будто незримо присутствовал на открытии совещания государственных представителей трех стран, и в то же время его воспаленное воображение воспроизводило тяжелейшую обстановку в войсках, защищавших московское направление. Ему виделась почти неизбежно грядущая катастрофа, угрозу которой трудно было ликвидировать; последствия ее непредсказуемы. Над Москвой взметнулся могучий меч, удар которого надо было упредить или перекрыть не менее могучим щитом.
А ведь казалось, что щит создан надежный: могучая линия обороны войск Западного фронта длиной в 340 километров, от Осташкова до Ельни, на ней шесть армий пусть и не полностью укомплектованных, но прочно зарывшихся в землю, прикрытых минными полями, колючей проволокой; их танкоопасные направления держала под неослабным контролем артиллерия. В тылу Западного фронта, на расстоянии 60—100 километров, — второй оборонительный рубеж. Длиной в 300 километров, он был занят четырьмя армиями Резервного фронта, да еще двумя армиями этого же фронта в первом эшелоне южнее Западного. С юго-востока прикрывали Москву четыре армии Брянского фронта. Все вроде бы разумно и прочно…
Да, разумно и прочно, однако не в высшей степени. Все-таки Ставка и Генеральный штаб просчитались, именно так расположив войска в оборонительные боевые порядки. После утреннего доклада маршала Шапошникова стало яснее ясного, что Западному и Резервному фронтам надо было не только выделить самостоятельные полосы обороны, чтобы каждый отвечал за свой передний край, но и за всю глубину своих оборонительных позиций. А тут еще из-за недостатка сил вклинили две армии Резервного фронта — 24-ю и 43-ю — между левофланговой армией Западного фронта и правофланговой Брянского. Такое построение, утверждает Шапошников, затруднит управление войсками уже в самом начале оборонительного сражения, которого, по данным разведки, не избежать. Да и растянутость остальных армий Резервного фронта, занимавших позиции в затылок войскам Западного, не создавала нужной глубины обороны даже на направлениях предполагаемых главных ударов противника. И проявили другую недальновидность — не отработали планы отвода войск на тыловые оборонительные рубежи, если прорывы противника сквозь нашу оборону окажутся неотразимыми, — это тоже из размышлений начальника Генштаба. Надеялись, что такого не случится, уповая на собственные контрудары.
Теперь, если случится худшее, надежда только на Можайскую линию обороны, как главный оплот защиты Москвы от вторжения врага. Правда, первая четырехсоткилометровая полоса Можайской линии, простершаяся в 50 километрах восточнее Резервного фронта, еще не занята нашими войсками. Но в сотне километров за ней, а потом в пятидесяти — еще две другие. Борьба на их рубежах, возможно, и решит судьбу Москвы.
Борис Михайлович, высказываясь о значении этих рубежей, прикрывавших самые ближние подступы к столице, с глубокой приязненностью отзывался о первом секретаре Московского комитета партии Александре Сергеевиче Щербакове, о командовании Московского военного округа и Московской зоны обороны, особенно генералах Артемьеве и Телегине, которые неисчерпаемостью своей энергии и мудростью организаторов сумели, выполняя решение Ставки, собрать силы и средства для строительства этих рубежей. А ведь находились скептики, утверждавшие их бесполезность, сетовавшие на неразумность столь гигантского строительства, исходя из предположения, а то и уверенности, что немцам не удастся приблизиться на такое расстояние к столице.
…Да, обстановка на советско-германском фронте немилосердно томила грозной загадочностью. Разве можно было не учитывать, что немецкая армия и ее штабы, покорив Европу, имели колоссальный опыт ведения войны, четкого взаимодействия пехоты, артиллерии, танков и авиации? Военно-промышленный потенциал Германии и ее сателлитов намного превосходил наши возможности. И пока не угасал у фашистов завоевательный дух.
Не надеясь на свою память, Сталин подошел к рабочему столу и придвинул к себе картонную папочку, на которой красивым почерком кого-то из генштабистов-разведчиков было крупно начертано: «Соотношение сил». Раскрыл ее, увидел цифры и почувствовал в груди повеявший от них холодок опасности. Сейчас на советско-германском фронте немецкий вермахт вместе с вооруженными силами своих европейских союзников имел 207 дивизий, а в составе советской действующей армии находилось 213 стрелковых, 30 кавалерийских, 5 танковых дивизий, 2 мотострелковые дивизии, да еще некоторое количество бригад разных родов войск. Но главное не в количестве соединений: если в среднем немецкая пехотная дивизия состояла из 15,2 тысячи человек, а танковая из 14,4 тысячи, то средняя численность нашей дивизии была всего лишь около 7,5 тысяч человек, а танковой — 3 тысячи человек… Так что, дивизия дивизии рознь. Да еще умение немцев выгодно концентрировать свои силы и избирать направления для первого и главного штурма. Разведка доносит, что такой удар может обрушиться не сегодня завтра в районе Брянских лесов.
Сталин в своих размышлениях вплотную прикоснулся к трагической истине…
Но пока было только 29 сентября. Наступал вечер, и близилось время, назначенное для очередной встречи Сталина с Бивербруком и Гарриманом.
И вот 19 часов. Кремль. Кабинет Сталина. Они увидели советского руководителя в весьма дурном расположении духа и поняли, что поторопились торжествовать успех вчерашних переговоров. Со временем Аверелл Гарриман будет вспоминать об этом так:
«Следующий вечер проходил довольно шершаво. Сталин производил впечатление человека, который был недоволен тем, что мы ему предлагаем. Ему казалось, будто мы хотим увидеть Советский Союз уничтоженным Гитлером, иначе предлагали бы помощь в гораздо больших количествах. Он показывал свое подозрение в очень резкой манере…»[4]
Лорд Бивербрук попытался усмирить раздражение Сталина. Глядя на него с добродушной улыбкой, он сказал:
— Я позволю себе внести на ваше рассмотрение предложение о том, чтобы господин Сталин выступил в четверг на нашей конференции и сообщил о достигнутых результатах и отметил роль Соединенных Штатов Америки. — Бивербрук, всматриваясь в непроницаемо-мрачное лицо Сталина, пояснил мотивы своего предложения: — Такое выступление создало бы атмосферу триумфа, укрепило бы общий фронт и произвело бы сильное впечатление на Англию, США и даже Францию. Я добиваюсь наилучших результатов в интересах всех трех стран.
Сталин оторвал взгляд от Литвинова, который, подавляя в себе волнение, переводил сказанное Бивербруком, затем хмуро посмотрел на молчавшего Молотова и, зашагав по кабинету, после мучительной паузы с холодной отчужденностью заговорил:
— Я не вижу необходимости в моем выступлении… — Он остановился рядом с Литвиновым и, будто жалуясь ему, продолжил: — К тому же я очень занят. Я не имею времени даже спать. Я думаю, что будет вполне достаточно выступления Молотова…
Затем перешли к согласованию о поставках союзниками танков, самолетов, артиллерии. Сталин удивлял собеседников своими знаниями тактико-технических данных, касающихся разных видов вооружения и боеприпасов. Но говорил об этом сдержанно, соглашаясь с теми или иными предложениями Бивербрука и Гарримана или монотонно отвергая их: «Нет, не нужны…» Все ощущали в нем бьющуюся напряженную мысль. О чем она? Тревога звенящей тишиной заполняла паузы в переговорах. Вдруг Сталин обратился с вопросом к Гарриману:
— Почему США могут поставлять мне в месяц только тысячу тонн бронированного стального листа для танков?.. И это страна с производством стали в пятьдесят миллионов тонн?!
— Америка в настоящее время имеет мощность в шестьдесят миллионов тонн, — уточнил Гарриман. — Но спрос на бронированный лист очень велик, и потребуется время…
Сталин не стал слушать его объяснения и рассерженно изрек:
— Ваши предложения о помощи отчетливо показывают, что вы хотите увидеть поражение Советского Союза!..
Бивербрук и Гарриман изнемогали от беспомощности перед гневом Сталина. За время двухчасовой беседы о безотлагательных нуждах Советского Союза он проявил живой интерес только тогда, когда Гарриман предложил поставить из Америки пять тысяч «виллисов».
— Это хорошо! — воскликнул Сталин. — А побольше нельзя?
— У нас есть только пять тысяч, — ответил Гарриман. — Мы можем предложить вам броневики под экипаж в два-три человека.
— Не надо, — коротко ответил Сталин. — Ваши броневики — это машины-«ловушки»…
Потом Бивербрук напишет Черчиллю:
«Сталин был очень уставшим, но все время ходил по кабинету и беспрерывно курил. Он также проявил невоспитанность…»
— И Бивербрук пояснил: когда он вручил Сталину письмо от Черчилля, тот открыл конверт, взглянул на письмо и положил его на стол, так больше и не прикоснувшись к нему за всю встречу. Когда Бивербрук и Гарриман, удрученные плохим настроением главы Советского правительства, заручились его согласием встретиться еще и завтра, 30 сентября, Молотов напомнил Сталину о непрочитанном письме. Сталин, мрачно взглянув на Молотова, взял со стола письмо, вложил его в конверт и передал Поскребышеву.
Только Молотов мог объяснить взвинченность и грубость Сталина в часы переговоров: он был под впечатлением предвечернего доклада маршала Шапошникова о положении на фронтах. Оно было крайне угрожающим, а конкретных решений Генштаба о том, как предотвратить смертельную угрозу Москве, не было…
А Бивербрук запаниковал по поводу своей дальнейшей карьеры. Когда они с Гарриманом приехали из Кремля в британское посольство, лорд впал, как потом будет вспоминать Гарриман, в глубокую депрессию: ему представилось, что переговоры со Сталиным провалились, и это нанесет урон его репутации в правительстве Великобритании. Свою судьбу посланник Черчилля, кажется, ставил если не выше, то на один уровень с трагическими событиями Второй мировой войны. И он стал умолять Гарримана взять на себя лидерство в третьей, завтрашней, встрече со Сталиным: если она закончится неудачей, то в Лондоне удар по Бивербруку все-таки будет смягчен. В предвидении провала переговоров он послал Черчиллю тревожный телеграфный отчет о несговорчивости Сталина. А на второй день, 30 сентября, получил бранный ответ совершенно непредвиденного содержания, ошеломивший Бивербрука.
Да, жизнь — великая мастерица на неожиданности. Дело в том, что Бивербрук и Гарриман за завтраками, обедами и ужинами, подаваемыми им из кухни ресторана гостиницы «Националь», поражались обилию и богатству русских закусок. Бивербрука особенно приводила в восторг осетровая икра. В Лондоне о ней позабыли даже члены правительства, а каждый британец был рад традиционному яйцу, если он мог получить его на завтрак… И Бивербрук попросил одного из младших офицеров посольства, Джона Рассела, купить для него и Гарримана 25 фунтов икры, намереваясь поделиться «русским съестным сувениром» и с Черчиллем. Но надо же было сболтнуть об этом Филиппу Иордану, московскому корреспонденту лондонской «Ньюс Кроникл»!.. Как истинный представитель буржуазной прессы, Иордан тут же «протрубил» через свою, а точнее, бивербруковскую газету о том, что премьер-министру Великобритании приготовлен в Москве деликатесный подарок — 25 фунтов «осетровых яиц», то есть икры. Эту новость подхватила «Дейли экспресс», другие газеты, заверстав информацию из Москвы рядом с сообщениями о потерях Великобритании от подводных лодок Гитлера, о том, что в Северной Африке немецкий генерал Роммель окружил Тобрук, продвинулся далеко на восток и угрожает Каиру…
Гневу Черчилля не было предела, и он выплеснул его в телеграмме в Москву, адресованной Бивербруку… Лорд в свою очередь накинулся на корреспондента «Ньюс Кроникл», но Иордан уже ничего не мог поправить, готовый к тому, что его карьера будет испорчена.
В этот вечер Сталин принял посланцев Черчилля и Рузвельта более радушно и ответил согласием на предложение Гарримана закончить конференцию как можно быстрее «с удовлетворением, пусть и при общей встревоженности».
— Тем более, — с усмешкой добавил Сталин, — что Берлинское радио уже передает заявления о полном провале нашей с вами конференции. Берлин уверяет, будто западные страны никогда не смогут договориться с большевиками. Теперь только мы втроем можем доказать, что Геббельс лгун.
Переждав, пока Литвинов переводил его слова и с удовлетворением отметив веселую реакцию на них присутствующих в кабинете, Сталин вдруг спросил, обращаясь к Бивербруку:
— А как поживает у вас Гесс?
Широкое лицо Бивербрука расплылось в улыбке, посветлело, морщины на нем разгладились. Сталин понял, что лорд сейчас поведает нечто небезынтересное. И верно:
— Я был у него восьмого сентября! — почти воскликнул Бивербрук, окидывая всех взглядом, призывавшим к вниманию.
— Разве он так гостеприимен? — Сталин не мог скрыть иронии и в то же время собираясь угадать, знает ли Бивербрук, что именно английская разведка заманила к себе первого чиновника Гитлера, дабы затеять переговоры с Германией о взаимном мире и возможном совместном походе против Советского Союза.
Бивербрук словно уловил тайную мысль Сталина и с видимым удовольствием стал рассказывать:
— Он находится в доме, обнесенном проволокой, с решетками на окнах и под надежной охраной… Именно мне вручил Гесс меморандум в сорок — пятьдесят страниц, собственноручно им написанных, где развивается тезис против России. Он жалуется, что его, прилетевшего спасти Англию, держат за решеткой и не позволяют даже переписываться с родными. Особенно настаивает, чтобы ему разрешили снестись с Гитлером. — Лорд вновь обвел всех энергичным взглядом, как бы удостоверяясь, слушают ли его с должным вниманием, ибо собирался сказать, с его точки зрения, самое главное. — По моему личному мнению, которого не разделяет Черчилль, Гесс появился с чьего-то ведома в Англии… Рассчитывал приземлиться и встретиться со своими сторонниками, настроить их против английского правительства с целью замены Черчилля другим премьером, готовым на сговор с Гитлером, а затем улететь обратно. Но его, очевидно, не встречали в условленном месте или не подавали нужных сигналов. Горючее у самолета кончилось, и Гессу пришлось спуститься на парашюте… Черчилль же думает, что Гесс ненормален.
Наступило тягостное молчание. Все смотрели на Сталина, дожидаясь, что он скажет в ответ на услышанное.
Устремив глаза на пепельницу, в хрустальных ложбинках которой дробился отраженный свет потолочной люстры, он положил в пепельницу трубку, шевельнул в раздумье усами и приглушенно спросил, будто обращаясь к самому себе:
— А если бы господин Гесс, разумеется полетевший к вам с согласия Гитлера, обратился непосредственно к премьеру Черчиллю и предложил ему с соответствующими гарантиями мир с Германией в предвидении войны Германии против нас или даже совместный с Великобританией поход против Советского Союза?.. Ведь господин Черчилль не устает глаголить о своей ненависти к коммунизму?.. Как бы при такой ситуации развернулись события?..
Краем глаза Сталин заметил, как в руке Молотова сверкнул белизной платок, которым он стал промокать лоб, услышал, как тяжело задышал Литвинов. Понимал: допустил чудовищную недипломатичность и поставил Бивербрука в тяжелейшее положение. Но не сожалел о сказанном. Мысли его будто набирали разбег по холодной брусчатке ожесточения. Хотелось говорить еще и еще — о том, как враждебен мир капитала социализму и сколь кровожаден фашизм, алчность которого даже при классовом родстве буржуазного мира не признает границ. Так бывает, когда, оказавшись в одной банке, сильная крыса пожирает слабую. Впрочем, человечество тысячелетиями ведет войны, которые питают друг друга. Но то — в прошлом…
Кабинет будто наполнялся холодом, и тишина в нем становилась нестерпимой.
Наконец Сталин поднял глаза на Бивербрука и сказал:
— Я не требую от вас ответа. Я просто размышляю. А мы сейчас в таком положении, что можем задавать себе вопросы без дипломатического этикета… Давайте вернемся к нашему делу.
— Да-да! — впервые подал голос Молотов. — Мы несколько сбились с курса. Нас ждут конкретные дела.
Сталин с пониманием посмотрел на него, грустно улыбнулся и, видя, что Гарриман взял в руки листы бумаги с напечатанным текстом, сказал ему:
— Мы слушаем вас, господин Гарриман.
Посланец Рузвельта, обращаясь к Литвинову, как переводчику, стал медленно читать записку, содержавшую ответы британской и американской делегации., по отдельным пунктам списка советских заявок, составленных с учетом мнений совместных рабочих комиссий. Затем вручил записку Сталину и тут же положил перед ним список товаров, которые желательно получить Англии и США из СССР.
Никто не понял, почему Сталин, взглянув на бумаги, хмыкнул. Ему показалось забавным, что записка о возможных поставках союзников Советскому Союзу изложена на английском языке, а списки поставок из СССР — на русском. Всмотревшись в документы, он сказал:
— Мы могли бы взять восемь — десять тысяч трехтонных грузовиков в месяц. Если невозможно, то согласны были бы взять часть полутора- и двухтонными. Более тяжелые машины нам не нужны — многие наши мосты не очень грузоподъемны…
Итак, пункт за пунктом обсуждали весь «список предметов снабжения».
Список, в общем-то, был внушительным. США и Англия брали на себя обязательство с 1 октября 1941 года по 30 июня 1942 года ежемесячно поставлять в Советский Союз 400 самолетов, 500 танков, 2 тысячи тонн алюминия, зенитные и противотанковые орудия, автомашины, полевые телефонные аппараты, олово, свинец — всего около семидесяти наименований.
Когда завершилось обсуждение и уточнение списка, Сталин пристально посмотрел на Молотова, словно собираясь задать ему какой-то важный вопрос, но ни о чем не спросил и обратился к Гарриману:
— Я полагаю, что эти замечательные результаты наших переговоров должны быть завершены нашим с вами письменным соглашением.
Такое предложение было неожиданным для Гарримана. Его утонченное интеллигентное лицо покрылось румянцем, и он, взглянув на Бивербрука, сбивчиво ответил:
— Господин Сталин, у меня нет полномочий подписывать что-либо… А для получения инструкции из Вашингтона требуется время…
— Это ненужная формальность, — поддержал коллегу Бивербрук. — Ведь соглашение о взаимопомощи между США и Великобританией тоже является неофициальным.
— Вам проще, — настаивал Сталин. — У вас банковские связи, сотрудничество корпораций. Да и конференции на сей счет у вас не было… А кроме того, в нашем документе мы закрепим обязательства Советского Союза о сырьевых поставках Англии.
Гарриман заколебался, но при этом сказал:
— Соединенные Штаты посылали миссию к Чан Кайши и поставляли ему вооружение тоже без подписания какого-либо документа…
— И мы нескольку месяцев назад отправили в Китай самолеты и артиллерию для их борьбы с японцами, — сказал Сталин.
— Как?! — удивился Гарриман. — У вас же с Японией договор о нейтралитете!
— В договоре нет пункта, запрещающего нам отправлять оружие китайцам… Кстати, надо изобретать клин, чтобы вбить его между японцами и немцами, исходя из того, что Япония не терпит какой-либо зависимости. Япония — это ведь не Италия.
Тема переговоров иссякла. Все сошлись на том, что вопрос о трехстороннем письменном соглашении будет решен завтра с Молотовым при участии послов США и Великобритании.
Упоминание о послах неожиданно вызвало разговор, который, как окажется позже, приведет к отзыву из Москвы сэра Стаффорда Крипса и посла США Штейнгардта, а из Вашингтона — советского посла Уманского.
— Ваш Штейнгардт — явный пораженец, — скрывая раздражение, сказал Сталин и, поднявшись из-за стола, начал прохаживаться, дымя трубкой. — Он, как и его ближайшие сотрудники, кликушествует о якобы нашем грядущем поражении. Его беспокоит только личная безопасность. За шесть первых недель войны Штейнгардт дважды паниковал и требовал, чтобы его вместе с посольством отправили за Волгу.
Гарриман не хотел соглашаться со Сталиным.
— У нас другое мнение о Штейнгардте, — утверждал он. — Наш посол сделал все возможное для улучшения советско-американских отношений.
— А как там в Вашингтоне чувствует себя наш посол Уманский? — неожиданно спросил Сталин.
— Дипломат высокого класса, — с непонятной холодностью ответил Гарриман. — Но с крайностями. Он усерден в своей деятельности до ненужной степени. Он с таким энтузиазмом обращался ко многим влиятельным людям по вопросам поставок в Советский Союз, что они больше раздражались, чем проявляли доброжелательность.
— Что вы скажете о Майском? — Сталин остановился перед лордом Бивербруком.
— Более искусного дипломата я в своей жизни не встречал! — восторженно ответил Бивербрук. — Умен, образован, прекрасный оратор, умеет растопить лед отчуждения самых ярых противников. Но…
— Что «но»? — насторожился Сталин.
— Временами он бывает слишком суров с нами.
— Не пытается ли он обучать членов вашего правительства положениям коммунистической теории?
— Такой возможности я никогда не предоставлю господину Майскому, — серьезно заверил Бивербрук и тут же спросил: — А как вам наш посол господин Криппс? — Бивербрук постарался скрыть свое отчуждение к нему.
— Он вполне нас устраивает.
Бивербрук гготом напишет Черчиллю:
«Понаблюдав за Криппсом, я пришел к выводу — с ним все в порядке, за исключением того, что он зануда. Когда я сказал об этом Сталину, он спросил, можно ли в этом плане сравнить Криппса с Майским. Я ответил: нет, только с мадам Майской, имея в виду ее милый характер неутомимой говоруньи… Сталину шутка чрезвычайно понравилась».
Гарриман же в докладе Рузвельту скажет и о Молотове, но с откровенным нерасположением к нему:
«Властен и неприятен, с неиссякаемой энергией, полным отсутствием уступчивости и чувства юмора, менее готовый к компромиссу, чем сам Сталин… У нас будут большие трудности с Советами, пока Молотов будет в этих отношениях существенным фактором».
Как покажет время, Рузвельт, к великому разочарованию Гарримана, именно Молотова пригласит в Вашингтон весной 1942 года. Это будет беспримерный перелет в бомбовом люке наркома иностранных дел и первого заместителя главы Советского правительства через океан…
Но переговоры в Москве продолжались, и Гарриману приходилось считаться с «трудным характером» Молотова, которого смущала некоторая уклончивость главы американской делегации в формировании обязательств союзников о поставках в СССР оружия и военной техники.
Протокол конференции представителей трех держав был подписан 1 октября после того, как главы делегаций в торжественной обстановке обменялись речами.
Вечером того же дня в Екатерининском зале Кремля был устроен правительственный прием. О нем Гарриман будет писать с некоторой долей иронии, а местами сарказма, как бы глядя на себя и окружающих со стороны:
«Сталин сидел между Бивербруком и Гарриманом, разговаривая с ними настолько любезно, что нельзя было и подумать о неприятных словах, произнесенных им во время переговоров. Этот прием своей расточительностью заставил Гарримана подумать о том, какая пропасть разделяет в Советском Союзе правящих лиц и тех, кем они управляют. На застолье было приглашено более ста человек: в полном составе миссии Бивербрука и Гарримана, экипажи обоих самолетов Б-24, доставивших часть делегаций в Москву, сотрудники английского и американского посольств и десятки советских высокопоставленных лиц. Столы ломились от множества холодных закусок — икра, разнообразные сорта рыб, молочные поросята; затем ужин с горячим супом, цыплятами и дичью, с мороженым и пирожными на десерт. Было много разных фруктов не с общественного рынка, а, наверное, доставленных специально из Крыма.
Перед каждым стояли бутылки перцовой водки, красного и белого вина, русского брэнди.
Сталин после первого тоста выпил полрюмки перцовой водки, затем остаток перелил в фужер и потом пил только красное вино из этой рюмки, часто наполняя ее. Рюмка была очень маленькой. Когда подали к сладкому шампанское, он выпил его из той же рюмки. Затем другой рюмкой прикрыл бутылку с шампанским, пояснив, что так сохранятся пузыри.
Гарриман подумал о резком контрасте между приемом в Кремле и приемами в Лондоне на Даунинг стрит, 10: Черчилль всегда проводил их в соответствии с продовольственными рационами Великобритании, в то время как столы русских высокопоставленных лиц гнулись от деликатесных блюд, а народ голодал.
Тридцать два тоста было сказано в тот вечер в Кремле: за героизм советских солдат и за сражающихся союзников, за победу над гитлеровской Германией, за важность инженерных сил для победы в механизированной войне и среди них также за летчиков американских бомбардировщиков Б-24 (майора А. Л. Харвея и лейтенанта Л. Т. Райхера), за их беспосадочный полет на расстояние 3200 миль из Пресивика, Шотландии, по маршруту, избегающему территории Норвегии, оккупированной немцами… Это был самый длинный и самый рискованный перелет военных самолетов с пассажирами. Этот тост произнес русский посол в США Уманский, один из пассажиров самолета. Выслушав его, Сталин прошел вдоль всего длинного стола и чокнулся с летчиками. Гарриман заметил, что Сталину нравилось после тоста, перед тем как выпить, хлопать в ладоши. В течение всего вечера было много таких аплодисментов…
Лорд Бивербрук, как истинный трезвенник, с сожалением посматривал на пьющих и на… икру — черную и красную. Но ни к той, ни к другой не прикоснулся, веселя этим Гарримана и повергая в недоумение Сталина».