Этот зануда старший политрук Васильский все-таки уговорил редактора газеты послать его вместе с Иванютой в Москву, к Ирине Чумаковой. Васильскому уже лет под тридцать (старик в представлении Миши), и пришлось пригласить его сесть в кабину редакционной полуторки, за рулем которой царствовал в засмальцованном ватном одеянии шофер Аркаша.
Полуторка громыхала по выбоинам Волоколамского шоссе навстречу машинам, груженным ящиками со снарядами, минами и еще чем-то, таившимся под брезентами. Иногда попадались тягачи с пушками и отдельные танки, тормозившие движение. Над дорогой стояла плотная белесая мгла, сквозь нее близко и призрачно темнел за обочинами лес, а в рассветном молочном небе плыл еще не утративший сияния месяц, неотступно следуя за полуторкой. Мише чудилось, что месяц ощущает его томящее чувство, поэтому не отстает от машины, стремительно рассекая мглисто-туманную, беззвездную высь.
Никогда еще Миша Иванюта так жестоко не презирал себя, не корил свою совесть, как в эти последние дни. Ведь что может быть сейчас страшнее, чем нависшая над Москвой опасность вторжения в нее фашистов! Правда, в такую возможность Миша не очень верил, хотя и не мог толково осмыслить причины своего неверия. Ну конечно же — не быть фашистам в Москве, и все тут! Кто-то болтал, что за самовольный переход через канал Москва-река — Волга последует расстрел на месте… Что за чушь? Кто это может без приказа позволить себе переход через канал? Да и не пробиться немцам к каналу. Часто бывая на передовой, Миша видел, во что обходится врагу даже малейшее продвижение вперед… Тысячи трупов!.. Правда, и нашей крови льется немало. Много крови, большие потери… Да, идет такая невероятно тяжкая война, немец, говорят, уже видит в стереотрубы Кремлевские башни, а он, гвардии старший политрук Иванюта, орденоносец, подписывавший в самые трудные дни обороны Москвы вместо погибшего редактора газету гвардейской дивизии, распускает слюни, позволяет себе размышлять о любви, томиться в тревожных предчувствиях только потому, что в его полевой сумке лежит фотография очень красивой московской девушки Ирины Чумаковой. Когда думал о ней и в его воображении всплывало ее милое, юное лицо, запечатленное на фотографии, то ощущал озноб и такое теснение в груди, что трудно было дышать. И будто умом тронулся: что бы ни делал — ползал ли между блиндажами на передовой, записывал ли в блокнот рассказы бойцов о том, как бьют они немцев, или корпел над заметкой для газеты, — все время какой-то побочной мыслью был устремлен к ней, Ирине Чумаковой, и будто видел ее рядом с собой, слышал напевную нежность слов девушки…
Наваждение, и только! Ну не дурак ли?.. Может, она не пожелает и разговаривать с ним!.. От нелепости своих чувств, от сомнений и от упреков самому себе Мишу бросало то в жар, то в озноб. Но ничего не мог поделать с собой: что-то родилось и упрочилось в нем сильнее его самого, что-то предсказывало счастье, и он ехал навстречу ему со страхом, неверием и надеждой.
Ладно, как будет, так и будет! Во всяком случае, он, Миша Иванюта, сделает для семьи Ирины Чумаковой одно доброе дело: передаст гостинец (скажет, что от всей редакции) — вещмешок с продуктами. Всем ведь известно: Москва живет сейчас не сытно, Миша же, узнав о своей предстоящей поездке в столицу, запасся кое-чем: несколькими банками мясной тушенки, сливочным маслом, сахаром, с передовой привезенными пятью плитками трофейного шоколада, печеньем… Все это лежит в вещмешке под брезентом, рядом со свертком старшего политрука Васильского, который тоже везет в Москву для своей маленькой семьи сэкономленные им продукты.
У развилки, где Волоколамское шоссе вливалось в Ленинградское, замерла колонна грузовиков: впереди был контрольно-пропускной пункт, и там шла проверка документов. Уже почти рассвело.
Дошла очередь и до их полуторки. Закоченевший пожилой сержант с красным от мороза и ветра лицом потребовал документы и у Миши. Иванюта, расстегнув полушубок и меховую безрукавку под ним, неторопливо, чтоб сержант мог увидеть на его груди орден, достал из кармана гимнастерки редакционное удостоверение личности. И тут заметил, как были непослушны от холода руки сержанта, когда брал он документ, и какая тяжкая усталость гнездилась в его глазах. Стыд за свое хвастовство горячо ударил в Мишине лицо, и он спросил первое, что пришло ему на ум:
— Курящий, папаша?
— Известное дело. — Сержант посмотрел на Иванюту каким-то потухшим взглядом.
— Тогда угощаю! — Миша достал из кармана ватных брюк теплую, еще не распечатанную пачку «Казбека» и протянул ему. Глаза сержанта чуть оживились, в них проскользнуло недоумение.
— Очень даже благодарю, — сказал он и, спрятав папиросы на груди под полушубком, начал рассматривать Мишине удостоверение с удвоенным вниманием.
— А где разрешение на въезд в Москву?
— У старшего политрука, в кабине. — Миша с огорчением догадался, что своим подарком вызвал у сержанта подозрение.
— Курмангалиев! — хрипло крикнул сержант своему напарнику, который проверял документы у Васильского. — Бумага на въезд имеется у них?
— Порядок бумага, — послышался ответ.
Миша Иванюта въезжал в Москву с испорченным настроением, досадуя, что по доброте своей расщедрился и одарил сержанта папиросами, помня, конечно, что в его полевой сумке с продуктами лежала еще пачка.
Еще в редакции Иванюта и Васильский договорились сразу же по приезде в Москву разыскать завод (у Миши имелся адрес его комитета комсомола). И шофер Аркаша уверенно вел машину по знакомым ему улицам и переулкам. Да и для сидевшего рядом с ним старшего политрука Васильского Москва была родным домом.
А Мишу вдруг стали томить недобрые предчувствия. Удастся ли им разыскать Ирину Чумакову?.. А если удастся? Каким будет знакомство и что последует за ним?.. Понравится ли он Ирине? Какие он скажет ей слова?
Завод разыскали в тихом переулке. Это было продолговатое осанистое здание с потемневшими кирпичными стенами давней кладки. Поставили машину в хвосте небольшой колонны грузовиков, голова которой упиралась в широкие решетчатые ворота. Сквозь них виднелся захламленный железными отбросами двор; в дальнем его конце высились штабеля деревянных ящиков.
«Готовая продукция, — догадался Миша, оглядывая двор с высоты кузова полуторки. — Мины…» И тут же увидел, как за соседний дом медленно опускался с неба, трепеща под ударами ветра, огромный аэростат воздушного заграждения — будто серебристая гора садилась на крышу здания. В это время к машине вернулся старший политрук Васильский, бегавший куда-то за разрешением пропустить их на территорию завода. Полуторка тронулась с места, обогнула колонну ЗИСов и направилась в раскрывавшиеся перед ней железные ворота.
«Этот Васильский из вареного яйца цыпленка высидит», — с завистью к пробивным способностям коллеги подумал Миша.
Вскоре Иванюта и Васильский в сопровождении бородатого и сутулого дяди Коли шествовали по длинному цеху, оглушенные гудением токарных станков и визгом железа под резцами, вдыхая запахи горячей стружки, испарения технических масел, еще чего-то удушливого. С некоторой оторопью смотрели на тепло одетых девушек и подростков, стоявших за станками.
Где-то посредине цеха остановились, и дядя Коля указал однопалой рукавицей на неуклюжую фигуру девушки. Серый пуховый платок по-крестьянски пеленал ее голову и грудь, обнимал концами подмышки и был завязан на спине — так в морозную пору кутают на улице детей. Под платком была стеганая фуфайка, на ногах — черные, подшитые войлоком валенки, в которые заправлены ватные брюки.
— Ириша! — окликнул девушку дядя Коля. — Выключи станок! К тебе гости с фронта пожаловали!
— От папы?! — Девушка тут же усмирила визг станка и проворно соскочила с деревянной подставки на цементный пол.
— Не от папы, а от кавалеров минометных войск! — Дядя Коля хитро подмигнул: — Говорят, твои мины не лезут в минометные трубы потому, что ты к ним любовные записочки прилепляешь!
— Я прилепляю? К минам?.. Дядя Коля, я вас на дуэль вызову! Ведь мины к немцам летят! А записки кому адресованы?
— Виноват, Иришенька! — Дядя Коля чуть смутился. — Разбирайтесь сами: кому записки и к кому гости, приехали.
— То-то же! — Ирина с любопытством повернулась к Васильскому и Иванюте.
Оба старших политрука всматривались в лицо Ирины с растерянностью: они почти не узнавали девушку, ибо на фотоснимке в их газете она выглядела совсем по-другому.
Неловкую паузу нарушил Васильский, представив Ирине себя и Иванюту, а затем объяснив причину их появления на заводе.
Миша же никак не мог выйти из состояния потрясенности; мысли его сделались неподвластными ему, отчего трудно было произнести хоть одно вразумительное слово. Ирина не только мало походила на хранившийся в его полевой сумке портрет, но и категорично не нравилась ему! Исхудалое, испятнанное каким-то темно-рыжим порошком лицо было почти отталкивающим; ее большие глаза неестественно сверкали белками, а зрачки — как две тусклые кляксы неопределенного цвета… Рот широк, нос истонченный, с белесой горбинкой… Вот только брови изогнулись двумя изящными дугами… Впрочем, лицо как лицо. Но что-то в нем казалось нарушенным, какое-то несоответствие лишало его привлекательности.
Ирина, повернув голову к Мише, вдруг строго и даже чуть надменно спросила:
— Почему вы на меня так смотрите? Будто прицениваетесь?
Миша, не найдя, что ответить, и будучи не очень искушенным в правилах хорошего тона, сдвинул на поясе полевую сумку, чтобы достать фотографию Ирины. Но все-таки в последнюю минуту сообразил, что не надо делать этого, и вынул газету с фотопортретом девушки.
— Понимаете, — начал выкручиваться Иванюта, — наш редакционный художник так заретушировал ваш снимок, что я не могу сообразить, как лучше вас сейчас фотографировать при таком плохом освещении.
— Вы боитесь, что читатели вашей газеты не узнают меня? — Ирина расхохоталась, угадав причину замешательства Иванюты.
— Ну, не совсем так. — Миша смутился еще больше и умоляюще посмотрел на Васильского.
Тот поспешил ему на выручку:
— Узнают! У нас пленка высокой чувствительности. К тому же нам не обойтись снимками в цехе. Вначале сфотографируем вас у станка, в рабочей одежде, чтоб передать атмосферу труда для фронта, а потом — в домашней обстановке… Но вам, Ира, придется пригласить нас к себе на чашку чаю.
— Приглашаю! — Ирина вновь расхохоталась. — Может, помирите меня с мамулей. У нас сегодня свидание с ней — приедет из своего госпиталя… Только не называйте меня Ирой… Ир-р-ра-а… Неблагозвучно… Зовите Ириной. — И опять засмеялась, но уже устало, с безразличием.
Однако смех Ирины острым коготком приятно царапнул Мишине сердце. И голос ее — бархатный, переливчатый — тоже стал нравиться Иванюте. Но так и не оставляло чувство, что все-таки это не та девушка, которую он тайно и безмолвно носил в своем сердце уже вторую неделю и которую его фантазия наделила необыкновенно ослепительными чертами. Эта — не его мечта… И почти обрадовался столь неожиданному прозрению и душевному раскрепощению. Была любовь — и нет ее! Ехал в Москву с надеждой и страхом, а теперь сердцу легко — ни надежды, ни страха, ни сомнений, все стало просто, обыденно, как и раньше, однако было и печально от несбывшейся мечты… Как же понять самого себя?
Почувствовав, что Ирина его больше не смущает, Миша Иванюта принялся выполнять свои журналистские обязанности. Вынув из сумки блокнот, он деловито засыпал девушку вопросами о том, как ей работается за станком, устает ли, какая норма выработки за смену, с кем она дружит. Васильский в это время целился в Ирину фотоаппаратом, заставляя девушку то встать за токарный станок, то подойти к подругам… И без устали щелкал затвором объектива, сокрушаясь при этом, что освещение в цехе все-таки было слабым.
В дальнем углу цеха дверь почти не закрывалась — входили отдохнувшие девушки и подростки, одетые потеплее, и начинали принимать у отработавшей смены станки. На место Ирины встал курносый парнишка лет четырнадцати — в валенках и длинном, не по росту, пальто с подвернутыми рукавами.
Васильский и Иванюта привлекли к себе всеобщее внимание: у станка Ирины собралось немало любопытствующих. Васильский решил воспользоваться этим и, сделав несколько групповых снимков, обратился главным образом к девушкам, так как они были постарше:
— Друзья, у нас к вам просьба! В нашей редакции во время последней бомбежки погибло несколько человек… В том числе и один корректор. Вы знаете, что такое корректор?
— Знаем! Знаем! — раздались редкие голоса.
— Чтобы опечаток не было в газете! — подала голос и Ирина.
— Не только опечаток, но и ошибок вообще! — пояснил со знанием дела Миша Иванюта. — Чтобы все соответствовало присланным из секретариата в типографию материалам — корреспондентским и тассовским!..
— Нет ли у кого-нибудь из вас знакомого корректора? — уже конкретно поставил вопрос старший политрук Васильский.
Наступила тишина, если не считать шума нескольких станков, которые уже были включены в разных местах цеха.
— А девушка может быть корректором? — настороженно спросила Ирина.
— Конечно может! — ответил Васильский.
— Тогда меня приглашайте! — Лицо Ирины будто посветлело, а из глаз улетучилась усталость. — У меня всегда были пятерки по русскому языку, и сочинения я писала на «отлично».
— И я бы поехала! — подала голос рыжеволосая девушка из новой смены.
— Я тоже согласна!..
— И я!..
Ирина вдруг вскочила на деревянную подставку своего станка и обратилась к собравшимся:
— Товарищи, я ведь дочь военнослужащего, генерала! — Ее усталый, хрипловатый голос звучал взволнованно. — Мне знакома военная терминология! У нас весь род военный!
— А кто вместо тебя будет нашим комсомольским секретарем? — с укором спросила ее Надя, чуть косоглазая соседка Ирины по двору.
— Ты заменишь! У меня есть предложение: Надю секретарем выбрать! — Ирина держала себя так, будто вопрос о ее отъезде на фронт уже решен окончательно. — Кто за это предложение, прошу поднять руки!.. Голосуют только комсомольцы!..
Но голосовали все — оживленно, с каким-то особым энтузиазмом и весельем: ведь идти на фронт готов был каждый, но счастье выпало пока одной Ирине, и за нее радовались.
А Миша все раздумывал над словами девушки о том, что она дочь генерала. И сердце его вдруг встрепенулось, забилось учащенно, а в голове зашумело от ударившей крови: он был оглушен внезапной догадкой… Только сейчас до сознания Миши стало доходить, что Ирина — родная дочь самого дорогого для него человека — Федора Ксенофонтовича Чумакова… Смятенные мысли Иванюты молнией, в один охват, пронеслись по невиданно-тяжким, кровавым дорогам, пройденным со страшными боями в первые недели войны под командованием этого мудрого генерала… Но в памяти Миши смутно брезжило, будто семья Федора Ксенофонтовича жила до войны в Ленинграде. От кого же он это слышал?..
Миша протолкался к окруженной молодежью Ирине и спросил у нее, не тая изумления и тревоги:
— Вашего отца зовут Федор Ксенофонтович?
— Да… — Ирина смотрела на Мишу почему-то с испугом.
— Он живой?
— Не знаю… Осенью лечился в госпитале под Москвой, приезжал домой… Сейчас неизвестно где… Вы с ним знакомы?
— Я прошел с вашим отцом от западной границы до Смоленска. Если б не он, не знаю, как бы все было…
Неизвестно, кто распорядился выключить начавшие работать станки, и в цехе стояла такая тишина, что казалось, все перестали дышать, вслушиваясь в разговор Иванюты с Ириной.
— Вы были с ним в окружении?
— В трех окружениях, — с печалью в голосе ответил Миша. — Из Смоленска Федор Ксенофонтович, он тогда уже был серьезно ранен, послал меня к полковнику Гулыге с приказом пробиваться на восток по новому маршруту. И мы опять прорывались из окружения, но уже без генерал-майора.
— Домой он приезжал генерал-лейтенантом, — зачем-то уточнила Ирина и, помедлив, вдруг спросила: — А лейтенант Рублев Виктор не с вами был?
— Как же, знаю Рублева! — Но Миша оживился из-за другого. — Так Федор Ксенофонтович уже генерал-лейтенант?!
— Ага!
— А Рублев при мне спускался в тылу у немцев на парашюте, когда подбили его «ястребок». Один наш раненый принял его за фашиста и хотел пальнуть из автомата.
— Почему за фашиста?! — испуганно спросила Ирина.
— Потому что и немецкий самолет падал. Его сбил лейтенант Рублев. А вы откуда Рублева знаете?
— Он наш ленинградский знакомый, — пояснила Ирина и отвела в сторону глаза.