23

Война непроглядной тенью голода безмолвно вползла в квартиры москвичей. Хлебные и продовольственные карточки стали главным и единственным мерилом их достатка. Все, кто раньше по каким-либо причинам нигде не работал, но мог хоть что-нибудь делать, шли на заводы, на фабрики, в госпитали — в любые места, где можно было ощутить себя нужным для самого главного — обороны столицы, и тогда, как само собой разумеющееся, и у них появлялись карточки для покупок нормированных продуктов питания. Дети, старики, инвалиды, больные снабжались карточками в домоуправлениях.

Стало голодно и в квартире Чумаковых, хотя Ольга Васильевна уже больше месяца работала медсестрой в военном госпитале. Ирина с ее карточками долгие часы простаивала в хмурых очередях. Да, действительно голод — не тетка.

Бегать в военкомат Ирина уже перестала, изверившись, что ее пошлют на фронт. Досадовала на отца, подозревая, что, возможно, это он похлопотал где-либо, чтоб ее, необученную, не призывали в армию. И блекли ее пламенные мечты о подвигах, о чем-то необыкновенном, что, несомненно, предстояло Ирине совершить в эту страшную, грозную пору. Только грели воспоминания о том, как они с мамой работали на строительстве Можайской линии обороны, где случай вновь свел ее со своим ленинградским поклонником лейтенантом Виктором Рублевым. Из подбитого «ястребка» Виктор выбросился прямо на их «стойбище» близ Минского шоссе во время первого воздушного налета немцев на Москву… Возможно, на той линии обороны сейчас идут смертные бои. А где воюет Виктор? Из редких его писем можно угадать, что где-то близко. Отец же вновь затерялся во фронтовой круговерти — давно нет вестей от него. Ох как трудно было жить Ирине в однообразных домашних хлопотах, в постоянном ожидании чего-то, в объяснимых и необъяснимых тревогах и в холодившем сердце страхе, когда включала на кухне радиорепродуктор… Немцы все ближе пробивались к Москве. Пока успокаивало только то, что Сталин оставался в Кремле — в это она верила, как в биение своего сердца.

Однажды вечером в дверь квартиры Чумаковых кто-то позвонил. Ирина встрепенулась и кинулась в переднюю. Щелкнула замком и увидела на лестничной площадке девушку с чуть косившими глазами, красивеньким лицом, повязанную пуховым платком и одетую в телогрейку. Ватные штаны ее были заправлены в валенки. Раньше Ирина несколько раз встречала эту девушку во дворе. Пошаркав подшитыми валенками о ворсовый коврик, нежданная гостья без приглашения вошла в квартиру, любопытным и несколько удивленным взглядом пробежала по ее богатым глубинам и сказала простуженным голосом:

— Меня зовут Надя, а тебя Ирина. Я к тебе с поручением, товарищ Чумакова.

Ирина помогла девушке снять платок, фуфайку. Вскоре они уже сидели за кухонным столом и пили слабо заваренный чай вприкуску.

— В нашем районе, — рассказывала Надя, — переоборудовали один старый заводишко для обточки корпусов мин. Раньше там делались мясорубки, кастрюли, еще что-то железное, а теперь будем обтачивать мины… Сумеешь стоять у токарного станка?

— В школьной мастерской пробовала стоять, — ответила Ирина. — А мины…

— Дело не хитрое. За день мастер сделает твои руки умными. Станки уже крутятся…

Ирина с любопытством рассматривала Надю. Она была плотной, из-под ее маркизетовой блузочки округло выступали груди, хрипловатый голосок девушки звучал так повелевающе, будто Ирина собиралась вступать с ней в спор.

— Ты ведь комсомолка? — утвердительно спросила Надя. — У нас создается своя комсомольская организация. Тебе, наверное, быть ее секретарем, а мне — членом комитета.

Ирина не ожидала, что в ней вдруг вспыхнет столь острая потребность оказаться на этом неизвестном военном заводишке, чтоб быть там у настоящего, серьезного дела, быть причастной к фронту, своими руками вытачивать мины, которые полетят на головы фашистов.

Ох как нелегки были начальные дни работы за станком!.. Но уже присохли первые волдыри на ладонях. Привыкла Ирина и к незнакомому запаху горячей стружки, к испарениям смазки. Дело оказалось действительно нехитрым: надо было растачивать в корпусах 82-миллиметровых мин отверстия для стабилизатора и взрывателя.

Утомляли только однообразие работы, многочасовые стояния у станка на деревянной колоде-ступеньке, тщательные замеры кронциркулем да бивший в глаза из-под плафона лампы свет. Высокий стояк лампы был ввинчен в чугун станины, а плафон намертво припаян к вершине стояка; свет из него падал на вращающийся корпус мины, на резец и в лицо Ирины. Если во время работы оглядывалась в цех, то он казался темным, а длинные ряды визжащих станков обозначались только световыми пятнами — такими же, какие слепили Ирину.

Ни замеры отверстий и смена корпусов мин, ни замена резцов не мешали Ирине размышлять над всем тем, что вмещалось в ее сегодняшнюю жизнь. Подчас перед ней вставали вопросы, ответы на которые не находились. Наталкиваясь на неразрешимости, ощущала, что они пробуждают новые, не менее трудные вопросы. В такое время ее мысли напоминали волны, каждая из которых, ударившись о крутой берег, рождала новую волну. Такие волны-мысли от страстности и напряжения сопровождавших их чувств, от тоскливой сердечной боли то взвихрялись, то раздражительно откатывались куда-то за межи памяти, оставляя, однако, в душе холодные и загадочные валуны молчания. Разум Ирины противился тому, что происходило, не хотел смириться с чудовищной немыслимостью: по ночам, когда умолкала на время пальба зенитных батарей, в их холодную и пустынную квартиру докатывался из Подмосковья зловещий приглушенный шквал от стрельбы тяжелых орудий. А как понимать маму?.. С конца лета Ольга Васильевна почти неотлучно санитарила в своем госпитале на набережной Москвы-реки… Иногда прилетал из Сибири Сергей Михайлович Романов, среди ночи звонил Ирине по телефону и настойчиво, даже как-то жалостливо, расспрашивал ее о маме; дважды заезжал к Ирине на заводишко, привозил свертки с консервами, маслом, сахаром. А мама почему-то не разрешает говорить Романову, где размещается ее госпиталь, и запретила принимать от него продукты… Все это непонятно, нелепо… А разве можно поверить, что немцы ворвутся в Москву? Никто ведь в это не верит. Но зачем же тогда вчера вызывали Ирину в райком комсомола и просили подумать о том, сможет ли она остаться для подпольной работы в Москве, если ее все-таки захватит враг?.. Вместе с Ириной в крохотном кабинете были еще две незнакомые ей девушки. Беседовал с ними симпатичный, очень строгий и очень умный майор с красными петлицами на воротнике гимнастерки и с почетным чекистским значком на груди.

Ирина без всяких колебаний заявила о своем согласии остаться в Москве. «Я готова», — сказала она и сразу же ощутила, как по ее щекам прокатился холодок, сменившись затем горячей волной. Сердце ее вдруг застучало гулко, тревожно, будто аккомпанируя смятенной мысли: если согласилась вот так вдруг, без боли и сомнений, значит, не верит она, что фашисты захватят Москву. И тут же объяснила это майору: «Извините за мою поспешность. Я хочу сказать, что согласна выполнять самые опасные задания… Но чтоб немцы пробились в Москву — такого себе не представляю».

«Наш разговор не подлежит разглашению, — строго сказал майор, требовательно всматриваясь в глаза девушек. — Можете быть свободными. И хорошенько думайте над тем, что услышали от меня. С родными советоваться запрещаю. У кого возникнут сомнения, тот может не являться ко мне по вызову. А насчет того, выстоит ли Москва или нет, я лично тоже полагаю, что выстоит. Но мы обязаны оглядываться во все стороны. — Затем обратился к одной Ирине: — А насчет вашего согласия выполнять опасные задания, товарищ Чумакова, то мы будем иметь это в виду». — И что-то записал себе в блокнот.

Ирина все-таки сказала маме о последнем — о том, что, возможно, ее пошлют в тыл к немцам с важным заданием — именно так истолковала она прощальные слова майора. Лучше бы отмолчалась… Ольгу Васильевну будто ужалили. Лицо ее покрылось бледностью, в красивых глазах полыхнули страх и отчаяние. Изменившимся, каким-то потухшим голосом она спросила у Ирины:

«У тебя сердце есть?.. Есть у тебя сердце или вместо него холодный камень?..»

«Есть, мамочка, у меня сердце, есть, роднуля, не волнуйся», — ответила Ирина, чувствуя, что поступила как-то не так.

«Если есть сердце, так разума нет!.. Ты подумай только: мы втроем воюем — отец на фронте, я в военном госпитале бойцов возвращаю в строй, а ты делаешь мины… Зачем же взваливать на себя еще и непосильное?»

«Фашисты под Москвой, мама! Все должны делать непосильное! — отпарировала Ирина. — И не надо играться красивыми словами! Это тебе не идет!»

Да, лучше бы отмолчалась… Случилось неожиданное: Ольга Васильевна вдруг сделала к дочери шаг и ударила ее по щеке. Такого между ними еще не бывало. Ирина, оглушенная, с воплями убежала в свою комнату, а Ольга Васильевна захлебывалась в слезах на кухне…

Что же теперь будет? Мать уже несколько дней не появляется дома и не звонит по телефону, как бывало раньше. Ирина в одиноком отчаянии тоже не звонит ей в госпиталь и все мучительно размышляет над тем, как помириться с матерью, и о том, что она никогда не откажется от своего обещания, данного майору-чекисту. Только не позабыл бы он о ней.

От этих смятенных мыслей Ирину оторвал дядя Коля — сутулый, с дьявольски заросшим лицом мужичишка древнего возраста. Он притолкал по рельсам тележку, чтоб забрать с приставленной к станку полки готовые, проверенные мастером корпуса мин. Ирина выключила мотор и помогла старику загрузить тележку. Подсчитала количество сделанного, чтобы записать в рапортичку, и только сейчас почувствовала: от усталости у нее подкашивались ноги и неумолчно шумело в голове. К счастью, ее смена подходила к концу, да и норму выработки она уже перекрыла.

Присела на колоду-подножку, чтобы передохнуть, и в это время к ней подошла Надя, поигрывая с веселой загадочностью своими косоватыми глазами.

— Ты помнишь, как сунула записку в ящик с минами? К фронтовикам? «Бейте врага, не жалея мин. Мы вам изготовим их сколько понадобится…» Не забыла? «Московские девчата» — подписала.

— Ну, помню, — устало ответила Ирина.

— Пришел ответ! — Надя достала из кармана телогрейки конверт и, улыбаясь во все лицо, помахала им перед носом Ирины.

— Давай поместим его в стенгазету, — с безразличием предложила Ирина.

— Этого мало! — засмеялась Надя. — Тут один минометчик в женихи набивается. Просит прислать ему фотокарточку самой красивой нашей девушки. Хочет переписываться с ней. — И, достав из конверта исписанный лист бумаги, начала читать:

— «Дорогие девчата! Спасибо вам за мины, которыми мы громим ненавистных хвашистов! И благодарствие вам за адрес вашего комсомольского штаба. Командир вручил мне вашу писульку, потому как я один из нашего минометного расчета ни от кого не получаю писем: моя родная Беларусь оккупирована врагом, и я вижу ее только во сне. А так хочется получать письма! Вот и надумал поклониться вам: может, среди вас есть красивая горюха, которой некому писать писем. Так пусть напишет мне и пришлет фотографическую фотокарточку. Я хлопец тоже видный, не из трусливых, в армию пошел добровольно, пользуюсь в расчете, да и во всем нашем гвардейском взводе, авторитетом как лучший стреляющий, за что и награжден высокой правительственной наградой — медалью „За боевые заслуги“.

Желаю вам еще больше ковать мин на погибель хвашистам! И будьте спокойны, не сумлевайтесь в нас. Мы скорее погибнем, чем пустим врага в Москву!

Жду ответа, как соловей лета! И посылаю вам на память свою фотографическую фотокарточку, точно такую, какая вклеена в мой комсомольский билет. В жизни я не такой замухрышка, а вполне мужественный…

Гвардии боец-минометчик, орденоносец

Алесь Христич».

Ирина и Надя, взволнованные, молчаливо рассматривали при свете закрепленной на станке лампы крохотную фотокарточку, на которой был изображен тощенький, лет семнадцати паренек в красноармейской гимнастерке, воротник которой был слишком велик для его тонкой, почти детской шеи. Светлые глаза паренька под чуть приметными бровями смотрели с удивлением, будто видели что-то необычное, а все его лицо с беспокойным выражением светилось трогательной юношеской чистотой и чуть брезжущей самоуверенностью.

Рассматривая фотографию, Ирина ощутила, как глаза ее заволакивались горячей слезой, как подступал к горлу тугой комок, а сердце зашлось в жалостливой боли. Ей неведомо было материнское чувство, но именно оно запульсировало в ней сейчас со всей остротой, необъяснимо утопило в себе ее мысли, растворило всю ее, будто унеся из бытия… Неизмеримы глубины женского сердца…

Нечто подобное испытывала, видимо, и Надя, ибо заговорила она после длительного молчания пресекающимся, все еще простуженным голосом:

— Ужас… Даже дети воюют… Совсем еще мальчик…

— Письмо и фотографию надо обязательно поместить в стенгазету, — строго сказала Ирина, пряча от Нади глаза; она почему-то стеснялась показать подруге свое волнение, душевную боль, вызванные письмом — таким обжигающим, пусть и случайным осколком необъятной человеческой беды, которую принесла война.

— А если все наши девушки начнут писать ему письма? — встревожилась Надя.

— Пусть пишут, вреда от этого не будет.

— Но ты-то напишешь?

— Напишу, — после паузы и почему-то шепотом ответила Ирина.

— И фотографию свою пошлешь?

— Пошлю… Обязательно пошлю.

Не догадывалась Ирина Чумакова, что именно с этой минуты начал вызревать в мудрой житейской толкотне крутой поворот ее еще не определившейся судьбы…

Загрузка...