Медичи

СТАРШАЯ ВЕТВЬ

Все великое в этом мире всегда стремилось снискать еще большее величие, настаивая на легендарности своих истоков. Афины похвалялись тем, что были основаны Минервой; Юлий Цезарь притязал на то, что по прямой линии происходит от Венеры.

Именно так обстояло дело и с Медичи. Согласно преданию, в конце восьмого века один из их предков, Аверардо деи Медичи, следуя за Карлом Великим, оказался в Италии. Как известно, этот поход франкского короля имел целью сокрушить варваров, разорявших в те времена Италию своими набегами. Аверардо, вызванный на поединок лангобардским великаном по имени Муджелло, принял бой, вышел из него победителем и, в соответствии с обычаем того времени, унаследовал не только латные доспехи побежденного, но и его владения. Вот откуда взялись замки, города и поместья, которыми с незапамятных времен Медичи владели в той части флорентийских земель, что носила и по сей день носит имя лангобардского великана. Более того, поскольку удар его булавы оставил на золоченом щите Аверардо следы шести ее железных шипов, Аверардо сделал из них свой герб. Предание ничего не говорит о том, каким образом эти впуклые вмятины превратились в выпуклые шары. Это что касается легенды.

А вот что касается истории. Род Медичи, в какой бы дали веков его ни обнаруживаешь, всегда был могущественным и знаменитым. Во времена всех смут, обагрявших кровью белую геральдическую лилию Республики, он никогда не менял ни своего имени, ни своего герба, а это доказывает, что Медичи никогда не были гибеллинами.

Когда Тотила захватил Флоренцию, Медичи покинули город и укрылись в Муджелло; вот откуда ведут происхождение их замки и загородные дома. Но, когда Карл Великий заново отстроил Флоренцию и под его покровительством она обрела некоторую значимость, беглецы вернулись в город и стали в нем жить.

Вначале они поселились на Королевском форуме, который позднее стал называться Старым рынком, а в те времена был кварталом всей флорентийской знати. Их первые дома и первые башни были возведены на площади Суккьеллинаи, уже называвшейся в ту пору площадью Медичи, и позднее оказались внутри ограды Гетто.

Что же касается их герба, неизменно остававшегося, как мы сказали, одним и тем же, то враги Медичи утверждали, что на нем изображены всего-навсего пилюли одного из их предков, который был медиком и, приобретя определенную известность, выбрал себе имя и эмблему по тому ремеслу, каким он занимался.

Как бы то ни было, нет, вероятно, ни одного семейства не только в Италии, но и в любой другой стране на свете, занимающего столь огромное и столь высокое место в истории своей родины, какое занимают Медичи в истории Флоренции.

И в самом деле, верховная власть приоров была учреждена в 1282 году, а должность гонфалоньера — десятью годами позднее, и уже в 1291 году один из Медичи, Ардинго ди Буонаджунта, был назначен приором, а в 1295 году — гонфалоньером; впоследствии это семейство насчитывало среди своих членов шестьдесят одного приора и тридцать пять гонфалоньеров.

Желаете знать, какое положение занимало семейство Медичи к концу четырнадцатого века? Послушаем, что говорит о нем, обращаясь к своим потомкам, Фолиньо ди Конте, один из самых прославленных его представителей, в рукописной книге воспоминаний. Рукопись эта датируется 1373 годом.


«Вновь прошу вас, — говорит он, — сохранять не только богатство, но и общественное положение, каковые были завоеваны для вас нашими предками и по-прежнему являются значительными, но прежде имели обыкновение возрастать, а ныне начинают снижаться из-за недостатка доблестных мужей, наблюдаемого у нас в нынешнее время; это у нас-то, не привыкших считать их, столь много мы таковых имели, и потому наше могущество было так высоко, что всякому влиятельному человеку говорили: "Ты влиятелен, словно один из Медичи", а наша справедливость была так известна, что всякий раз, когда речь заходила о каком-либо насилии, люди восклицали: "Если бы так поступил один из Медичи, что бы вы сказали?" И тем не менее, при всем нынешнем упадке, наше семейство по-прежнему остается первенствующим по общественному положению, богатству и количеству друзей; и да соблаговолит Господь сохранить ее такой, ибо, хвала Всевышнему, в тот день, когда я пишу эти слова, в нашем роду есть еще около полусотни мужественных людей».


Правда, Фолиньо ди Конте деи Медичи писал эти строки в великую эпоху Республики, то есть в период между Фаринатой дельи Уберти, сделавшегося ее Кориоланом, и Пьетро Каппони, сделавшегося ее Сципионом.

На смену Фолиньо ди Конте, известному своими «Воспоминаниями», пришел Сальвестро деи Медичи, известный своими деяниями. Он родился вскоре после смерти Данте и ребенком играл у подножия звонницы Джотто, величественно выраставшей из земли; он был знаком с Петраркой и Боккаччо, с разрывом в один год ушедшими вслед за Данте; он был современником того самого Колуччо Салутати, одного-единственного письма которого Висконти, по его собственным словам, страшился более, чем тысячи флорентийских конников; он был очевидцем ни с чем не сравнимого заговора чомпи, который все перевернул в Республике, подняв то, что было внизу, и опустив то, что было наверху; он видел как бессудно падали головы Пьеро Альбицци, Якопо Саккетти, Донато Барбадори, Чиприано Манджоне, Джованни Ансельми и Филиппо Строцци, предка того Строцци, которому два века спустя тоже предстояло умереть за Республику; на глазах у него был изгнан Микеле ди Ландо, вырвавший знамя гонфалоньера из его рук; он был наслышан о том, как Джованну Неаполитанскую, его заклятую врагиню, задушили между матрасом и периной в замке Муро; тем не менее он отыскал возможность пройти сквозь все это, не утратив ни своей популярности у ремесленников, ни своего достоинства среди знати. Наказы Фолиньо ди Конте, написанные явно для него, были соблюдены им, и Джованни деи Медичи, вступив в должность гонфалоньера, осознал, что в разгар гражданских смут его род скорее возвысился, нежели пришел в упадок.

Джованни деи Медичи определенно был тем человеком, какой требовался для того, чтобы продолжить это возвышение. Желаете знать, что думал о нем, да и что писал о нем Макиавелли, который, как известно, не был щедр на похвалы? Тогда откройте четвертую книгу его «Истории Флоренции», и вы прочтете там следующее:


«Джованни деи Медичи отличался величайшим добросердечием и не только раздавал милостыню всем, кто о ней просил, но сам шел навстречу неимущему без всякой его просьбы. Не знал он ненависти, и добрых хвалил, а о злых сокрушался. Не домогаясь никаких почестей, все их получал, и не являлся во дворец Синьории, пока его не приглашали. Он любил мир и избегал войны. Он помогал нуждающимся и поддерживал благоденствующих. Неповинный в расхищении общественных средств, он, напротив, содействовал увеличению государственной казны. Занимая какие-либо должности, он ко всем проявлял доброжелательность и, не отличаясь особым красноречием, выказывал зато исключительное благоразумие. На первый взгляд он казался задумчивым, но беседа его бывала всегда приятной и остроумной».[1]


Он родился в 1360 году, дважды был избран приором, один раз — гонфалоньером и один раз — членом военного Совета десяти. Ему доводилось быть послом к венгерскому королю Владиславу, к папе Александру V и в Генуэзскую республику, и он не только всегда успешно исполнял возложенные на него миссии, но и, ведя эти важнейшие дела, выказывал такое благоразумие, что каждый раз это влекло за собой рост его авторитета в глазах сильных мира сего и его популярности среди сограждан. Мудрость его вдвойне проявилась в войне против Филиппо Висконти, герцога Миланского, ибо, во-первых, он противился этой войне, предрекая ее роковой исход, а во-вторых, когда события подтвердили его предсказание и к уже существовавшим налогам потребовалось добавить новый, ущемлявший его собственные интересы и интересы знати, он ввел его таким образом, чтобы тот касался не только земельных владений, но и движимого имущества; в итоге человеку, имевшему сто флоринов, следовало отдать в государственную казну полфлорина. То был первый пример налога, равномерно распределенного на всех граждан. К этому моменту своей жизни Джованни деи Медичи достиг такой огромной популярности, что определенно мог бы под всеобщие рукоплескания завладеть верховной властью, и многие советовали ему поступить так. Но он неизменно отвечал этим дурным советчикам, что не желает другой власти в Республике, кроме той, какой закон наделяет других граждан наравне с ним.

Джованни деи Медичи во всем сопутствовало благословение Божье: он обрел в Пиккарде Буери жену, достойную его самого, и имел от нее двух сыновей: Лоренцо Старого и Козимо, прозванного Отцом отечества.

Он умер в конце февраля 1428 года и был погребен в ризнице базилики Сан Лоренцо; эта базилика, датируемая четвертым веком, сгорела в 1417 году, и тогда прихожане решили построить ее заново, но Джованни, самый богатый и самый щедрый из всех, недовольный представленным ему крохоборским проектом, призвал мессира Филиппо Брунеллески, которому тридцатью годами позднее предстояло обессмертить свое имя возведением купола кафедрального собора, и поручил ему соорудить более величественное и более монументальное здание, предоставив для этого свои собственные средства. Брунеллески принялся за дело, но, как ни быстро продвигались работы, базилика еще не была завершена к тому времени, когда Джованни деи Медичи потребовалось в ней место. Похороны отца обошлись его сыновьям в три тысячи золотых флоринов, и они сопроводили его в гробницу вместе с двадцатью восьмью своими родственниками и всеми послами иностранных держав, находившимися в то время во Флоренции.

Вот здесь в родословном древе семейства Медичи и совершается то главное разветвление, которое предуготовляет Тоскане покровителей искусств и властителей. Его ствол, достославный в эпоху Республики, продолжит возвеличиваться вместе с Козимо, старшим из сыновей Джованни деи Медичи, и породит герцога Алессандро. Его боковая ветвь отделится вместе с Лоренцо, младшим братом Козимо, и, достославная в эпоху единовластия, породит Козимо I.

Наступает блистательный век Флорентийской республики. Повсеместно зарождаются искусства: Брунеллески возводит церкви, Донателло ваяет статуи, Орканья высекает ажурные портики, Мазаччо расписывает капеллы; наконец, общественное благосостояние, которое сопутствует подъему в искусстве, превращает Тоскану, расположенную между Ломбардией, Церковной областью и Венецианской республикой, не только в самый могущественный, но и в самый процветающий край в Италии. Так что Козимо выходит на историческую сцену при благоприятных обстоятельствах.

Унаследовав личные богатства своего отца, Козимо унаследовал также и его влияние в государственных делах. Партия, по пути которой всегда следовали его предки и по пути которой намеревался идти он сам, была сформирована семейством Альберти и имела целью ограничить власть олигархии, учредив власть народа. Не уступая отцу в благоразумии, Козимо обладал более твердым характером, и потому в поступках его было больше решительности, в словах — больше вольности, в личной жизни — открытости. Не находясь в составе правительства, он никогда не подвергал его нападкам, но и не льстил ему. Если оно действовало правильно, оно могло быть уверено в его похвале, если же оно действовало дурно, то не могло избежать его порицания. А эта похвала и это порицание имели первостепенную важность, ибо авторитет Козимо, его богатства и его клиентура придавали ему влиятельность государственного мужа: не будучи еще главой правительства, он был, возможно, куда более важной фигурой, а именно, его общепризнанным судьей.

Всеми делами во Флоренции заправлял тогда Ринальдо дельи Альбицци. По характеру он, в отличие от Козимо, был нетерпим и спесив, и поскольку под личиной непредвзятости, скрывавшей его противника, он угадывал его упования, то все исходившее от него, и его похвала, и его порицание, воспринималось им как нечто невыносимое. Помимо того, молодежь, занимавшаяся вместе с ним делами управления, с такой же нетерпимостью относилась к этому бесстрастному надзору, лишь дожидаясь повода, чтобы перейти к открытой и вооруженной ссоре и изгнать Козимо из города, однако ее сдерживала бесстрастная рука человека, который состарился среди постоянных превратностей Республики и волосы которого поседели за время бесконечных народных бунтов. И действительно, Никколо да Уццано, в то время глава Республики, видел, что флорентийцы, напуганные бесчеловечным правлением чомпи и уставшие от зрелища падающих голов, становятся на сторону тех, кто обещал им правление более спокойное; но и те в свой черед вышли за рамки своих полномочий и мало-помалу стали ощущать, что граждане отдаляются от них, ущемленные их надменностью и спесивостью, и сближаются с тем, кто всей своей прошлой жизнью обещал им правление более демократическое. Что же касается Козимо, то он чувствовал, как копится против него затаенный гнев, но даже не поворачивал голову в ту сторону, откуда надвигалась гроза, и занимался исключительно тем, что достраивал капеллу Сан Лоренцо, возводил церковь доминиканской обители Сан Марко, сооружал монастырь в Сан Фредьяно и закладывал фундаменты великолепного Палаццо Риккарди. Но, когда враги начинали угрожать ему чересчур открыто, он покидал Флоренцию и удалялся в Муджелло, колыбель рода Медичи, где занимался строительством францисканского монастыря Боско, и изредка наезжал в город, чтобы приглядеть за строящимися часовнями послушников у отцов Святого Креста и в камальдульском монастыре Ангелов, а затем снова отправлялся поторопить работы на своих великолепных виллах Кареджи, Каффаджоло, Фьезоле и Треббио или основать в Иерусалиме больницу для неимущих паломников, а затем опять возвращался во Флоренцию, чтобы проведать свой прекрасный дворец на Виа Ларга.

И все эти внушительные здания возводились одновременно, над ними трудилась целая армия рабочих, ремесленников, архитекторов, и общая сумма затрат составляла пятьсот тысяч скудо, то есть от пяти до шести миллионов в пересчете на наши деньги, но роскошничающий строитель, казалось, нисколько не обеднел от этого непрерывного и поистине королевского расточительства.

Дело в том, что Козимо и в самом деле был богаче многих королей того времени: его отец Джованни оставил ему от четырех до пяти миллионов в звонкой монете, а он разными торговыми оборотами увеличил отцовское наследство в десять раз; в различных городах Европы ему принадлежали шестнадцать банкирских домов, которые действовали как от его имени, так и от имени его поверенных; во Флоренции ему был должен каждый, поскольку его кошелек был открыт для всех, однако эта щедрость, по мнению некоторых, была следствием настолько прямого расчета, что поговаривали, будто, когда Республика колебалась между миром и войной, он неизменно советовал начать войну, чтобы заставить разорившихся граждан прибегнуть к его помощи. Именно так Козимо поступал во время войны с Луккой, и потому Варки говорит о нем, что, обладая видимыми и явными достоинствами и скрытыми и потаенными пороками, он сумел стать главой и едва ли не государем республики, уже почти променявшей свободу на рабство.

Следует сознавать, какова была влиятельность подобного человека, который, несмотря на все эти расходы и полагая недостаточным тратить деньги лишь у себя на родине, основывает в Венеции библиотеку регулярных каноников Святого Георга и предоставляет ссуду в триста тысяч скудо Генриху IV, королю Англии, открыто признававшему, что именно благодаря этим тремстам тысячам скудо ему удалось вернуть себе королевство.

Но чем шире распространялось это могущество, словно обволакивая Флоренцию золоченой сетью, тем сильнее становилась ненависть Ринальдо дельи Альбицци к Козимо и тем настойчивее старый Никколо да Уццано советовал ничего не предпринимать открыто против человека, обладающего подобными возможностями дать отпор. Однако Никколо да Уццано умер, и Ринальдо дельи Альбицци, оставшийся во главе партии, вознамерился начать враждебные действия и дожидался лишь момента, когда случай даст Республике Синьорию, в которой его сторонники окажутся в большинстве; ну а поскольку жеребьевка по выбору членов городского управления происходила каждые три месяца, то имелся шанс, что хотя бы в одном случае из четырех судьба поспособствует его расчетам, так что ждать предстояло лишь полгода или, самое большее, год.

Ринальдо дель Альбицци не ошибся в своих предположениях. После двух или трех переизбраний жребий стать гонфалоньером на сентябрь и октябрь 1433 года выпал Бернардо Гваданьи; одновременно восемь других представителей знати, заклятых врагов Козимо, вошли в состав Синьории, обеспечив в ней большинство Ринальдо. Гваданьи был безгранично предан Ринальдо, не только рассчитавшемуся по его долгам, но и оплатившему его налоги; ничем не обладая, он ничего не мог потерять в гражданской смуте, но мог обрести в ней все.

Нетерпение, подпитываемое ненавистью, не позволяло Ринальдо ждать долее. Располагая большинством в городском управлении, он добился, чтобы уже 7 сентября Козимо деи Медичи было приказано явиться во дворец Синьории.

Друзья Козимо взволновались и посоветовали ему бежать или призвать к оружию своих сторонников; однако ни один из этих советов не отвечал его характеру: он набил карманы золотом и вышел из дома, намереваясь предстать перед Синьорией.

Там его ждал суд; против него было выдвинуто обвинение в расхищении государственной казны в ходе войны с Луккой, а подобное обвинение влекло за собой смертную казнь. Его взяли под стражу и поместили в башню дворца Синьории.

В этой башне, существующей еще и сегодня, Козимо провел четыре дня, ставшие, несомненно, самым тревожным временем его жизни, ибо на протяжении всех четырех дней он не решался есть, опасаясь, что пища, которую ему приносили, могла быть отравлена; в конце концов тюремщик, догадавшись об этом страхе, успокоил заключенного, первым отведав те блюда, какие он ему подал. Видя, что в лице этого человека он имеет друга, Козимо передал через него тысячу флоринов Бернардо Гваданьи, дабы тот потребовал его изгнания, а не казни.

Ринальдо дель Альбицци созвал балию, чтобы судить преступников, злоумышляющих против общественного блага.

Балия представляла собой суд, в особо важных обстоятельствах назначаемый народом для содействия Синьории. На первый взгляд можно подумать, что такой способ назначения судей, казалось бы отвечающий общим чаяниям, предвещал беспристрастность судебного разбирательства, однако на деле все обстояло иначе: когда Синьория созывала народ, народ заранее знал, с какой целью его созывают, так что все граждане, чьи политические взгляды оказывались в согласии с целью, намеченной Синьорией, стекались на главную городскую площадь, в то время как имевшие противоположные взгляды или не приходили туда из страха, или же их оттесняли оттуда силой. Ровно так и произошло в случае с Козимо: двести граждан, избранных народом в состав балии, оказались сторонниками Ринальдо дельи Альбицци.

Так что Ринальдо дельи Албицци пребывал в убеждении, что теперь, наконец-то, он добьется мести. Козимо предстал перед балией, и Гваданьи, выступавший докладчиком, обвинил его в том, что он сорвал поход флорентийцев против Лукки, открыв замыслы Республики своему другу Франческо Сфорца. Приняв это обвинение к рассмотрению в судебном порядке, балия в полном составе была заранее готова поверить всему, что ей скажут, и, следственно, покарать обвиняемого, как вдруг, к великому удивлению Ринальдо дельи Альбицци, Гваданьи, вместо того чтобы высказаться за смертную казнь, высказывается за изгнание. Тысяча флоринов были посеяны Козимо в хорошую почву, и выгодой, которую они принесли, стала на сей раз жизнь того, кто их так удачно поместил.

Козимо был приговорен к десяти годам изгнания в Савону; остальные члены его семьи и его ближайшие друзья разделили с ним это изгнание; они покинули Флоренцию 3 октября, ночью, и, вступив на землю Венецианской республики, были с почетом приняты депутацией, которую выслала навстречу им царица Адриатики.

Между тем во Флоренции изгнание самых видных ее граждан было встречено неодобрительным молчанием, которое всегда сопровождает непопулярные действия властей. Как только Козимо уехал, столице Тосканы стало казаться, будто у нее вырвали сердце; деньги, эта кровь международной торговли, словно иссякли с его отъездом; все огромные строительные работы, начатые им, прервались; загородные дома, дворцы и церкви, едва поднявшиеся из земли, наполовину построенные или близкие к завершению, вполне выглядели руинами, свидетельствующими о том, что над городом пронеслась какая-то огромная беда. Возле недостроенных зданий собирались рабочие, требуя работу и хлеб, которые у них отняли, и с каждым днем эти толпы становились все более многочисленными, все более голодными и все более угрожающими. Никогда Козимо не обладал бо́льшим влиянием во Флоренции, чем с тех пор, как его там уже не было.

Тем временем, верный правилам своей денежной политики, он обратился к своим многочисленным должникам с просьбой — но мягко, без всяких угроз, как друг, оказавшийся в нужде, а не как надоедливый кредитор, — вернуть те суммы, какие он им ссудил, и присовокупляя, что лишь изгнание вынудило его прибегнуть к подобному требованию, на которое, разумеется, он не пошел бы так скоро, если бы продолжал находиться во Флоренции и лично вести там свои необъятные дела; в итоге, захваченные врасплох, бо́льшая часть тех, с кого он вознамерился взыскать долги, или не смогли оплатить их, или же, сделав это, оказались в стесненном материальном положении, так что волна недовольства рабочих перекинулась и на горожан.

Никто еще не высказывался в открытую, но, хотя со времени изгнания Козимо не прошло и года, непопулярность нового правительства достигла своего верхнего предела. И тогда, как это случается почти всегда в предопределенной свыше жизни любого государства, судьба, которая за год перед тем была на стороне Ринальдо дельи Альбицци, внезапно оказалась на стороне Козимо деи Медичи. Никколо ди Кокко Донати был назначен на должность гонфалоньера на сентябрь и октябрь 1434 года, и наряду с ним избрали восемь членов Синьории, которые, подобно ему, были известны как сторонники Медичи: их избрание Флоренция приветствовала радостными криками.

Ринальдо дельи Альбицци прекрасно понимал, что предвещают ему эти свидетельства всенародного ликования. Согласно обычаю, между избранием новых магистратов и вступлением их в должность должно было пройти три дня, так что в течение трех дней власть еще оставалась в руках Ринальдо дельи Альбицци, и он решил воспользоваться этим, чтобы образовать балию и с ее помощью отменить результаты только что состоявшихся выборов. Но даже самые горячие сторонники Ринальдо отдавали себе отчет в том, в какое смертоубийство выльется эта открытая борьба на городской площади, на протяжении целого века обагрявшейся самой благородной кровью Флоренции. Так что Ринальдо дель Альбицци обнаружил у них лишь непреклонную сдержанность и был вынужден ждать развития событий, которые ему хотелось опередить.

И события эти грянули, стремительные и неудержимые, словно гроза. Едва вступив в должность, Кокко Донати предъявил своему предместнику то же самое обвинение в расхищении государственной казны, какое тот выдвинул против Козимо, и приказал ему явиться в суд во дворец Синьории, как это за год перед тем было приказано Козимо; но, вместо того чтобы последовать примеру своего предшественника и признать правомочность суда, в который его вызывали, Ринальдо дель Альбицци в сопровождении Никколо Барбадори и Ридольфо Перуцци отправился с оружием в руках на площадь Сайт Аполлинаре, прихватив с собой всех, кого удалось отыскать из числа людей, склонных поддержать его дело. Кокко Донати не ожидал, что противник так быстро соберет целую толпу своих вооруженных защитников, и, не имея в городе достаточно войск, чтобы сражаться с мятежниками, вступил в переговоры с ними. Те же, начав переговоры, вместо того чтобы двинуться на дворец Синьории, совершили большую ошибку. Во время этих переговоров гонфалоньер и его сотоварищи вернули во Флоренцию солдат, рассредоточенных вблизи города, а затем, чувствуя, что имеют в своем подчинении достаточную силу, созвали народ, чтобы избрать балию. На сей раз друзья Медичи в свой черед сделали то же, что прежде сделали друзья Альбицци: они толпой отправились во дворец Синьории, и в ходе выборов балию составили двести судей, приговор которых можно было объявить заранее: приговором этим стало изгнание Ринальдо дельи Альбицци и возвращение Козимо деи Медичи.

По ликующим крикам всего города Ринальдо дель Альбицци понял, что он и его сподвижники проиграли, даже если попытаются бороться против общественного мнения. И потому он удалился из города, безмолвный и мрачный, но не сопротивляясь и не ропща, и с его уходом пало олигархическое правительство, которое вырвало Флоренцию из гнусных и кровавых рук чомпи и вознесло ее если и не на более высокую ступень преуспеяния, то, по крайней мере, на более высокую ступень славы. Три представителя этого семейства, Мазо дельи Альбицци, Никколо да Унцано и Ринальдо дельи Альбицци, на протяжении пятидесяти трех лет, сменяя друг друга, удерживали в своих руках власть, но не переставали при этом быть простыми гражданами. Сталкиваясь с их спокойной и хладнокровной мудростью, с их непоколебимым патриотизмом, вдребезги разбивались замыслы Джан Галеаццо, правителя Милана, посягательства Владислава, короля Неаполитанского, и происки Филиппо Мария Висконти. Как некогда Помпей и Катон, они исчезли с исторической сцены, сметенные волной народной ярости, но во Флоренции, как и в Древнем Риме, эта волна принесла с собой будущих тиранов отечества: да, возвращение Козимо было победой народовластия, это правда, но по своему имущественному положению, по своим богатствам победитель стоял чересчур высоко над теми, кто продолжал возносить его все выше, и потому не мог долго воспринимать их не то что как равных себе, но просто как граждан.

И в самом деле, начиная с этого момента Флоренция, прежде всегда принадлежавшая самой себе, стала превращаться в собственность одного семейства, которое, трижды изгнанное, трижды возвращалось обратно, принося с собой сначала золотые оковы, затем — серебряные, а под конец — железные.

Козимо вернулся в разгар празднеств и иллюминаций, устроенных в городе, и вновь занялся коммерческой деятельностью, строительством и операциями с денежными бумагами, предоставив своим приверженцам заботу мстить его врагам. И месть эта была жестокой. Антонио, сын того самого Бернардо Гваданьи, который за тысячу флоринов спас Козимо, был обезглавлен вместе с четырьмя другими молодыми людьми из числа своих друзей; Козимо Барбадори и Дзаноби деи Бельфрателли были арестованы в Венеции, выданы венецианским правительством и вновь появились во Флоренции лишь для того, чтобы взойти на один и тот же эшафот. Каждый день все новые приговоры об изгнании обрушивались на головы граждан, настигая их у семейного очага, приговоры в большей или меньшей мере суровые, в зависимости от имущественного и общественного положения тех, на кого они обрушивались, делая этих людей в большей или меньшей мере опасными врагами Козимо. В итоге подобные изгнания стали настолько многочисленными, что один из самых главных приверженцев Козимо счел своим долгом сказать ему, что в конечном счете он опустошит город. Козимо поднял голову, оторвавшись от денежных расчетов, которыми занимался, положил руку на плечо своему другу и, с едва заметной улыбкой пристально взглянув на него, произнес:

— Я предпочитаю опустошить его, нежели потерять.

И непреклонный счетовод вернулся к своим цифрам.

Козимо умер на своей вилле Кареджи 1 августа 1464 года в возрасте семидесяти пяти лет, ни разу не увидев, что его огромная популярность снизилась хоть на минуту. Искусства и науки сделали при нем огромный шаг вперед: Донателло, Брунеллески, Мазаччо работали у него на глазах и по его заказам; Константинополь пал словно нарочно для того, чтобы дать ему возможность собрать в Палаццо Риккарди греческих ученых, которые бежали от Мехмеда II, унеся с собой наследие Гомера, Еврипида и Платона; наконец, его собственная родина увенчала его ореолом, который ввел в заблуждение последующие поколения, и нарекла его, возлежавшего на ложе смерти, титулом Отца отечества.

Из двух сыновей, которых родила ему Контессина деи Барди, его жена, пережил отца лишь один. Однако Пьеро унаследовал только коммерческий дух своей семьи; по этой причине он довольствовался лишь тем, что приумножал свои богатства, и, заняв место между Козимо, Отцом отечества, и Лоренцо Великолепным, удостоился всего лишь прозвища Пьеро Подагрик.

От своей жены, Лукреции Торнабуони, он имел двух сыновей, которые, несмотря на категорический наказ покойного похоронить его без всякой помпы в церкви Сан Лоренцо, воздвигли ему, равно как и своему дяде Джованни, великолепную гробницу; одного из этих двух сыновей, в ту пору совсем юношей, звали Лоренцо, а другого — Джулиано.

Слабое здоровье Пьеро, отсутствие у него способностей и его скупость стали роковыми для Республики: на протяжении пятнадцати лет, по мнению одних, или шести лет, по мнению других, после того как, наследовав своему отцу, он если и не по праву, то фактически оказался главой Республики, Флоренция, оцепеневшая в бездействии, которое всегда приходит на смену великим бедствиям, более не верховодила в Италии, как она это делала прежде, и из первого ряда государств спускалась во второй. Возможно, единственным знаком отличия, полученным Пьеро от других европейских государств, явилась жалованная грамота Людовика XI, который дозволил ему присоединить три геральдические лилии Франции к одному из шаров, составлявших его герб.

В течение этого отрезка времени, который следует отнести к годам от 1464-го до 1470-го, людьми, управлявшими Флоренцией, были Андреа деи Пацци, Томмазо Содерини, Маттео Пальмьери и Луиджи Гвиччардини.

Что же касается Пьеро, удерживаемого на одной из своих вилл недугами и подсчетом прибылей от денежных спекуляций, то он наезжал во Флоренцию лишь по важным поводам, дабы народ не забыл о нем окончательно; в таких случаях его несли в дорожных носилках, через оконные проемы которых он приветствовал горожан, словно король.

Те, кто управлял Флоренцией при его жизни, не теряли надежду сохранить прежнюю власть и после его смерти. Лоренцо, старший из двух сыновей Пьеро, родился 1 января 1448 года, и ему исполнился всего лишь двадцать один год, поэтому он не мог притязать на то, чтобы сразу же возыметь влияние на старых магистратов, которые покрылись сединами, управляя государственными делами. Так что он не внушал никаких опасений Томмазо Содерини, которого его соправители безоговорочно признавали своим вождем, и тот немедля отправил к обоим Медичи граждан и иноземных послов, явившихся прямо к нему при известии о смерти Пьеро. Однако молодые люди приняли посланцев, выказывая такую скромность, что никто, увидев их столь смиренными, не испытал страха за будущее.

И в самом деле, шесть или семь лет прошли в полнейшем спокойствии, при том что ни Лоренцо, ни его брат, занятые завершением своего образования и коллекционированием античных скульптур и гемм, а также картин, относящихся к зарождающейся флорентийской школе, не вызвали никакой тревоги даже у оставшихся старых республиканцев; братья были всемогущи, что правда, то правда, но казалось, будто сами они настолько не ведали о своем могуществе, что молодым людям его прощали, видя, как мало они им злоупотребляют. К тому же время от времени Медичи устраивали народу столь великолепные празднества и делали это, судя по всему, столь бескорыстно, что попытки бороться с популярностью братьев выглядели бы неуместными.

Едва они оказались обладателями несметного богатства, которое оставил им отец, у них появилась возможность проявить свою щедрость: весной 1471 года разнеслась весть, что Галеаццо Сфорца, герцог Милана, готовится во исполнение обета совершить вместе со своей супругой Боной Савойской поездку во Флоренцию.

И в самом деле, вскоре стало известно, что он отправился в путь, причем с невиданной прежде помпезностью: двенадцать карет, покрытых золотой парчой, на своих спинах везли через Апеннины мулы, ибо в этих горах еще не было проложено ни одной дороги, по которой можно было бы проехать в экипаже; впереди них, покрытые парчовыми попонами, двигались пятьдесят иноходцев, предназначенных для герцогини и ее придворных дам, и пятьдесят скакунов, предназначенных для герцога и его гвардии, а позади — сто конных латников, пятьсот пехотинцев и пятьдесят стремянных, разодетых в серебряную парчу и шелк, пятьсот псарей, державших на сворах пятьсот пар охотничьих собак, и двадцать пять сокольников, несших на руке по ловчему соколу, худшего из которых, как говаривал герцог, он не отдал бы и за двести золотых флоринов. Короче, около восьми миллионов нашими нынешними деньгами было издержано на то, чтобы выставить напоказ могущество человека, которому пятью годами позднее предстояло самым жалким образом пасть от рук убийц в миланской церкви Сайт Амброджо.

Республика не пожелала отставать от герцога, своего союзника, в размахе, и было решено, что все расходы на стол и кров для всей его свиты будут оплачены за государственный счет. Лоренцо потребовал предоставить ему право принимать у себя Галеаццо, и тот поселился в Палаццо Рикарди.

Но там крикливое роскошество, присущее миланскому герцогу, померкло перед лицом великолепия, окружающего флорентийского горожанина. У Лоренцо не было, как у его именитого гостя, одежд, украшенных золотом и бриллиантами, но залы его дворца таили в себе великое множество чудес античного искусства и первых опытов искусства нового времени; у него не было, как у Галеаццо, целой толпы придворных и слуг, но его окружала плеяда прославленных людей, ученых и художников, какой не мог иметь в ту эпоху ни один король. Это были такие знаменитости, как Полициано, Эрмолао, Халкондил, Ласкарис, Андреа Мантенья, Перуджино, Браманте и Леонардо да Винчи. Герцог Милана был поражен при виде подобных богатств и осознал, что можно превзойти его в величии.

И потому его пребывание во Флоренции длилось недолго, но, как ни мало времени он оставался в городе, который прежде всегда превозносили за купеческую бережливость, этого оказалось достаточно для того, чтобы ослепить гостей зрелищем его великолепия, его праздности и его изысканности.

Лоренцо ощущал, что Флоренция трепещет от вожделения; он понимал, что она готова продаться, словно куртизанка, и будет принадлежать ему, если у него достанет богатств купить ее.

И потому начиная с этого времени он стал проявлять еще большую щедрость: каждый день знаменовался каким-нибудь новым празднеством, имевшим целью занять народ и подменить ту деятельную жизнь, какую ему было привычно вести, новой, исполненной неги и удовольствий. Правда, по мере того как флорентийцы, утомившись от дел, передавали во власть того, кто их развлекал, бразды правления Республикой, сама она делалась все более и более непричастной к общей политике Италии. И потому все здесь впадало в повсеместное и непривычное оцепенение. Во Флоренции, городе шумных пререканий и народных бунтов, не раздавалось более ни криков, ни угроз и слышались лишь восхваления и слова одобрения. Лоренцо дает ей празднества, Лоренцо читает ей стихи, Лоренцо устраивает представления в ее церквах: что еще нужно Флоренции? И зачем ей утомлять себя трудовыми буднями, коль скоро Медичи бодрствуют и работают ради нее?

Однако оставалось еще в городе несколько человек, которые — скорее, надо сказать, во имя личной выгоды, нежели из стремления к общественному благу, — внимательно следили за непрерывным расширением владычества Лоренцо и его брата, поджидая подходящего момента, чтобы насильно вернуть свободу этому уставшему от нее народу. Речь идет о семье Пацци.

Бросим взгляд в прошлое и поясним нашим читателям причину этой ненависти, дабы они сами могли ясно распознать меру эгоизма и меру благородства в том заговоре, о каком мы намереваемся сейчас рассказать.

В 1291 году, устав от бесконечных распрей знати, от ее неизменного отказа подчиняться демократическим судебным учреждениям и от ежедневных насилий, мешавших отправлению народной власти, флорентийский народ издал указ под названием «Ordinamenti della Giustizia»,[2] навечно исключавший из состава приората тридцать семь наиболее знатных и влиятельных семейств Флоренции и при этом навсегда запрещавший им восстановить свои права гражданства, записавшись в какой-либо ремесленный цех или даже в действительности занимаясь каким-либо ремеслом; мало того, Синьории было разрешено добавлять к этому списку новые имена каждый раз, когда, как говорилось в указе, она могла усмотреть, что какое-либо очередное семейство, идя по стопам знати, заслуживает быть наказанной, подобно ей. Членов этих тридцати семи объявленных вне закона семейств стали называть магнатами: наименование, прежде почетное, сделалось с тех пор позорящим.

Данный запрет длился сто сорок три года, вплоть до 1434 года, когда Козимо деи Медичи, изгнав из Флорентийской республики Ринальдо дельи Альбицци и правившую вместе с ним новоявленную знать, решил укрепить свою партию союзом со старой знатью, отстраненной от управления городом, позволив нескольким магнатам вновь обрести гражданские права и, как это некогда делали их предки, принять деятельное участие в государственных делах. Несколько семейств откликнулось на этот политический призыв, и в их числе оказалось и семейство Пацци. Это семейство пошло еще дальше: предав забвению, что Пацци были дворянством рыцарского происхождения, оно без колебаний приняло свое новое общественное положение и учредило банкирский дом, ставший вскоре одним из самых значительных и самых уважаемых в Италии; в итоге Пацци, как дворяне превосходившие Медичи родовитостью, сделались к тому же их соперниками как купцы. Пятью годами позднее Андреа деи Пацци, глава семейства, уже заседал в Синьории, от которой на протяжении полутора столетий были отлучены его предки.

У Андреа деи Пацци было три сына; один из них женился на внучке Козимо, став зятем Лоренцо и Джулиано. Честолюбивый старик до конца своей жизни поддерживал равенство между своими детьми, относясь к зятю как к сыну, ибо, видя, сколь быстро становится богатым и могущественным семейство Пацци, он хотел сделать их не просто союзниками, а друзьями. И в самом деле, семейство это прирастало не только богатствами, но и мужским потомством, ибо у одного из двух женатых братьев было пять сыновей, а у другого — три. Так что оно усиливалось со всех точек зрения, как вдруг, вразрез с политикой своего отца, Лоренцо деи Медичи решил, что в его интересах воспрепятствовать дальнейшему росту богатства и могущества Пацци. И подходящий случай встать на путь этой новой политики вскоре представился; Джованни деи Пацци, деверь его сестры, был женат на одной из самых богатых флорентийских наследниц, дочери Джованни Борромеи, и Лоренцо после смерти последнего провел закон, согласно которому в вопросах наследования при отсутствии завещания племянникам мужского пола отдавалось предпочтение перед дочерьми; дав этому закону, вопреки всем обыкновениям, обратную силу, его применили к супруге Джованни деи Пацци, которая лишилась наследства своего отца, и, таким образом, наследство это перешло к ее дальним родственникам.

Однако это было лишь одно из ущемлений, жертвами которых стали Пацци: в их семействе насчитывалось девять мужчин, кому возраст и личные достоинства позволяли занимать должность магистратов, однако все они не были допущены в Синьорию, за исключением Якопо, того из сыновей Андреа, который никогда не был женат и занимал должность гонфалоньера в 1469 году, то есть еще во времена Пьеро Подагрика, и Джованни, зятя Лоренцо и Джулиано, единожды, в 1472 году, заседавшего среди приоров. Подобное злоупотребление властью настолько оскорбило Франческо деи Пацци, младшего брата Джованни, что он добровольно покинул пределы отечества и уехал в Рим, приняв на себя руководство одним из главных отделений своего банка. Там он сделался банкиром папы Сикста IV и Джироламо Риарио, его сына, в те времена двух самых ярых во всей Италии врагов Медичи. Сойдясь вместе, три эти ненависти породили заговор, похожий на тот, жертвой какого двумя годами ранее, то есть в 1476 году, стал Галеаццо Сфорца, убитый в кафедральном соборе Милана.

Решившись разрубить запутанный узел ударом клинка, Франческо деи Пацци и Джироламо Риарио стали подыскивать себе сообщников. Одним из первых к ним примкнул Франческо Сальвиати, архиепископ Пизанский, которому Медичи, недружественно относившиеся к его семье, не дали вступить во владение его епархией. Затем к заговору присоединились: Карло да Монтоне, сын знаменитого кондотьера Браччо, — незадолго перед тем Медичи помешали ему захватить Сиену; Джованни Баттиста да Монтесекко, начальник сбиров на службе у папы; старый Якопо деи Пацци, бывший прежде гонфалоньером; еще двое Сальвиати — кузен и брат архиепископа; Наполеоне Франчези и Бернардо Бандини, друзья молодых Пацци, делившие с ними их удовольствия; и, наконец, Стефано Баньони, священник и учитель латинского языка, дававший уроки побочной дочери Якопо деи Пацци, и Антонио Маффеи, священник из Вольтерры и апостолический скриптор. Только один из Пацци, Ренато, племянник Якопо и сын Пьеро, наотрез отказался примкнуть к заговору и удалился в свою загородную усадьбу, чтобы его нельзя было обвинить в соучастии в нем.

Итак, все было согласовано, и для успеха заговора оставалось решить лишь одну задачу: устроить так, чтобы Лоренцо и Джулиано оказались вместе в каком-нибудь оживленном месте, но в отдалении от своих друзей. Папа, как ему казалось, придумал подходящий повод для этого: он возвел в кардинальское достоинство племянника графа Джироламо, Раффаэле Риарио, которому едва сравнялось восемнадцать лет и который в то время заканчивал обучение в Пизе.

И действительно, по такому случаю во Флоренции должны были состояться необычайно пышные празднества, ибо, хотя в душе Медичи были заклятыми врагами папы, они всячески выставляли напоказ видимость доброй и искренней дружбы между Флорентийской республикой и Святым престолом. Якопо деи Пацци пригласил юного кардинала отужинать у него во Флоренции и составил список гостей, в котором значились также оба Медичи — Лоренцо и Джулиано. В конце ужина на них должны были напасть убийцы. Но Лоренцо явился один. Джулиано не смог прийти из-за любовного свидания и попросил брата извиниться за него. Таким образом, исполнение задуманного пришлось перенести на другой день. И день этот, как показалось заговорщикам, скоро настал: не желая уступать Якопо в гостеприимстве, Лоренцо пригласил кардинала к себе во Фьезоле, а с ним — и всех тех, кто присутствовал на ужине у Якопо. Но и на этот раз Джулиано не оказалось за столом: у него разболелась нога. И снова заговорщики вынуждены были отложить исполнение своего замысла.

Наконец, как сообщает Макиавелли, для убийства был избран день 26 апреля 1478 года. Утром этого воскресного дня кардинал Риарио должен был присутствовать на мессе в кафедральном соборе, и поскольку он предупредил о своем намерении Лоренцо и Джулиано, то можно было рассчитывать, что оба брата тоже явятся туда. Всех заговорщиков оповестили о новом плане и каждому отвели роль, которую ему предстояло сыграть в этой кровавой трагедии.

Франческо Пацци и Бернардо Бандини яростнее других ненавидели род Медичи, и поскольку они к тому же были самыми сильными и ловкими из заговорщиков, то пожелали взять на себя Джулиано: поговаривали, будто он, робкий сердцем и слабый телом, всегда носил под одеждой кирасу, что делало попытку убить его более трудной и более опасной. Ну а поскольку начальник папских сбиров Джованни Баттиста да Монтесекко прежде изъявлял готовность исполнить данное ему поручение убить Лоренцо, присутствуя на тех двух пиршествах, когда того спасло отсутствие брата, никто не сомневался, что он и на сей раз выкажет волю к действию. Но, когда ему стало известно, что убийство должно произойти в церкви, он, ко всеобщему удивлению, отказался, заявив, что готов убивать, но не кощунствовать и ни за что на свете не согласится совершить святотатство, если заранее ему не покажут папское бреве об отпущении грехов. К несчастью, заговорщикам не пришло в голову заручиться столь важным документом, и, несмотря на все их настояния, уговорить Монтесекко так и не удалось. Тогда убить Лоренцо поручили Антонио да Вольтерра и Стефано Баньони, которые, как простодушно выразился Антонио Галли, «будучи священниками, не испытывали столь сильного благоговения перед святыми местами». Они должны были нанести удар в тот миг, когда священник, совершающий богослужение, поднимет Святые Дары.

Но убить братьев Медичи — это было еще не все, следовало также захватить Синьорию и заставить магистратов одобрить убийство, как только оно будет совершено. Эту миссию вверили архиепископу Сальвиати: он явился во дворец с Якопо Браччолини и тремя десятками других заговорщиков. Двадцать человек он оставил снаружи, у главного входа: они должны были смешаться со сновавшей взад и вперед толпой, не выдавая себя вплоть до той минуты, когда по сигналу им предстояло перекрыть вход. Затем, хорошо зная все закоулки дворца, он провел десять других в канцелярию и приказал им запереть за собой двери и не выходить, пока они не услышат лязг оружия или условленный крик. После чего он присоединился к первой группе, оставив за собой право лично арестовать, когда придет момент, гонфалоньера Чезаре Петруччи.

Тем временем в соборе началась божественная служба, и снова, как и раньше, планы заговорщиков оказались под угрозой срыва, ибо на мессу пришел только Лоренцо. Тогда Франческо деи Пацци и Бернардо Бандини решили сами отправиться за Джулиано и привести его в собор.

Придя к нему в дом, они застали его с любовницей. Он отказывался идти, ссылаясь на боль в ноге, но посланцы настаивали, уверяя, что ему совершенно необходимо быть там и что его отсутствие кардинал сочтет за оскорбление. И Джулиано, несмотря на умоляющие взгляды возлюбленной, решился последовать за Франческо и Бернардо, однако не надел кирасу и взял с собой лишь охотничий нож, всегда носимый им за поясом, но уже через несколько шагов, поскольку наконечник ножен ударял его по больной ноге, отдал нож одному из слуг, чтобы тот отнес его домой. Увидев это, Франческо деи Пацци со смехом, непринужденно, как это бывает между друзьями, обнял его за талию и убедился, что на нем, против обыкновения, нет кирасы: так бедный молодой человек сам отдался в руки убийц, не имея ни оружия, ни средств защиты.

Трое молодых людей вошли в церковь в ту минуту, когда священник читал текст из Евангелия. Джулиано преклонил колена рядом с братом. Антонио да Вольтерра и Стефано Баньони уже находились на своем посту; Франческо и Бернардо также заняли отведенные им места. Убийцы обменялись быстрым взглядом, давая понять друг другу, что они готовы.

Месса шла своим чередом; собор заполняла огромная толпа, и это служило для убийц удобным предлогом еще плотнее обступить Лоренцо и Джулиано. Впрочем, эти двое не испытывали ни малейших подозрений, полагая, что под сенью алтаря они находятся в такой же безопасности, как на своей вилле Кареджи.

Священник поднял Святые Дары, и в то же мгновение раздался ужасный крик: Джулиано, которого Бернардо Бандини ударил кинжалом в грудь, вскочил на ноги, метнулся на несколько шагов в сторону и, обливаясь кровью, упал среди охваченной ужасом толпы; убийцы кинулись вслед за ним, и один из них, Франческо деи Пацци, набросился на него с таким бешенством и принялся осыпать его столь яростными ударами, что поранился сам, задев кинжалом собственное бедро. Но эта рана лишь усугубила его бешенство, и он продолжал наносить удары, хотя перед ним давно уже было бездыханное тело.

Лоренцо посчастливилось больше, чем брату: в тот миг, когда священник поднял Святые Дары, он почувствовал, как кто-то положил руку ему на плечо, и, обернувшись, увидел кинжал, сверкнувший в руке Антонио да Вольтерра. Безотчетным движением он отшатнулся в сторону, и клинок, который должен был вонзиться ему в горло, лишь оцарапал шею. Он тотчас вскочил на ноги, в одно мгновение правой рукой выхватил шпагу, а левую обмотал плащом и, призвав на помощь двух своих оруженосцев, приготовился к обороне. Услышав голос хозяина, Андреа и Лоренцо Кавальканти обнажили шпаги и ринулись к нему, так что оба священника, видя угрожавшую им опасность, бросили оружие и обратились в бегство.

Услышав шум, который поднял Лоренцо, Бернардо Бандини, все еще занятый Джулиано, поднял голову и увидел, что главная из его жертв готова ускользнуть; тогда он бросил мертвого ради живого и устремился к алтарю. Однако путь ему преградил Франческо Норм. Завязалась недолгая борьба, и смертельно раненный Норм рухнул наземь. Но сколь краткой ни была эта схватка, для Лоренцо, как мы видели, этого времени оказалось достаточно, чтобы избавиться от двух его врагов. Таким образом, Бернардо оказался один против троих; Франческо хотел броситься к нему на помощь, но уже через несколько шагов почувствовал слабость и, лишь тогда поняв, что серьезно ранен, едва не упал возле клироса. Полициано, сопровождавший Лоренцо, воспользовался этой заминкой, чтобы вместе с несколькими тесно обступившими их друзьями вывести его в ризницу, после чего, несмотря на противодействие Бернардо и двух-трех других заговорщиков, толкнул бронзовые двери и запер их изнутри. Одновременно Антонио Ридольфи, один из самых преданных друзей Лоренцо, стал высасывать кровь из раны у него на шее, опасаясь, что клинок священника был отравлен, а затем наскоро перевязал эту рану. Между тем Бернардо Бандини, поняв, что все пропало, подхватил под руку раненого Франческо деи Пацци и увел его так быстро, как только тот мог передвигаться.

В соборе, разумеется, царило величайшее смятение. Священник, совершавший богослужение, спасся бегством, прикрывая сто́лой образ Господа, которого сделали свидетелем и чуть ли не пособником свершившихся злодеяний. Толпа бросилась ко всем выходам из церкви и выплеснулась на Соборную площадь. Бежали все, за исключением десятка сторонников Лоренцо, которые собрались вместе и с оружием в руках подошли к дверям ризницы: они громко звали Лоренцо, уверяли его, что головой ручаются за его безопасность и, если он пожелает довериться им, они доставят его домой целым и невредимым.

Но Лоренцо не спешил откликнуться на их призыв, подозревая, что это хитрость врагов, готовящих ему новую западню. Тогда Джисмондо делла Стуфа поднялся по лестнице, ведущей к органу, до окна, через которое можно было увидеть всю внутренность собора. Храм был пуст, если не считать друзей Лоренцо, собравшихся в ожидании у дверей ризницы, и тела Джулиано, возле которого была распростерта какая-то женщина, настолько бледная и неподвижная, что, если бы не рыдания, вырывавшиеся у нее из груди, ее можно было бы принять еще за один труп.

Джисмондо делла Стуфа спустился вниз и сообщил Лоренцо о том, что увидел; и тогда Лоренцо, воспрянув духом, решился выйти из ризницы. Друзья сразу же окружили его и, как было обещано, целым и невредимым доставили в его дворец на Виа Ларга.

Однако в то мгновение, когда священник, совершавший богослужение, поднял Святые Дары, по обычаю зазвонили колокола, а это был сигнал, которого ожидали те, кому предстояло захватить дворец Синьории. И потому при первом же звуке колокольного звона архиепископ Сальвиати вошел в зал, где находился гонфалоньер, и заявил, что он должен передать ему какое-то секретное послание от папы.

Этим гонфалоньером, как мы уже сказали, был Чезаре Петруччи, тот самый, кто, будучи восемью годами ранее подеста в Прато, был врасплох захвачен в ходе похожего заговора, устроенного Андреа Нарди, и чуть было не стал его жертвой. Пережитый тогда страх оставил в душе у него столь глубокий след, что с тех пор он всегда держался настороже. И потому, хотя никаких слухов о готовившихся событиях до него еще не доходило, он, едва заметив по выражению лица вошедшего к нему Сальвиати, что тот охвачен волнением, не раздумывая бросился к двери, но за ней обнаружил Якопо Браччолини, намеревавшегося преградить ему путь; однако Чезаре Петруччи, наделенный не только полным самообладанием, но и храбростью и силой, схватил Браччолини за волосы, повалил его на пол и, поставив колено ему на грудь, стал звать стражников, которые тотчас же примчались. Заговорщики, сопровождавшие Браччолини, хотели было помочь ему, но стражники оттеснили их, убив троих, а двоих выбросив из окна; единственный оставшийся убежал, взывая о помощи.

Те, кто заперся в канцелярии, поняли тогда, что пора действовать, и хотели поспешить на выручку своим товарищам; но дверь канцелярии, которую они, войдя, захлопнули за собой, была с потайным замком, и ее ни снаружи, ни изнутри нельзя было открыть без ключа. Они оказались в ловушке и не смогли помочь архиепископу. Тем временем Чезаре Петруччи вбежал в зал, где заседали приоры, и, сам еще толком не зная, что происходит, поднял тревогу. Приоры тут же присоединились к нему, вооружившись чем попало. Чезаре Петруччи взял на кухне вертел, провел приоров в башню и, став перед дверью, оборонял ее столь успешно, что никто не смог туда проникнуть.

Между тем, благодаря своему церковному облачению, архиепископ беспрепятственно прошел через зал, где подле трупов своих товарищей стоял схваченный стражниками Браччолини, и знаком дал сообщнику понять, что скоро придет ему на помощь. И действительно, едва он появился у входных дверей дворца, как его обступили остававшиеся на улице заговорщики; но в ту минуту, когда они собирались войти во дворец, на улице, ведущей к собору, показалась группа сторонников Медичи, которые приближались, выкрикивая свой обычный клич: «Palle! Palle!»[3] Сальвиати понял, что теперь надо думать не о помощи Браччолини, а о том, чтобы защищать собственную жизнь.

И в самом деле, удача отвернулась от заговорщиков, и в опасности оказались те, кто ее породил. Обоих священников настигла и растерзала толпа. Бернардо Бандини, увидев, что Полициано укрыл Лоренцо за бронзовыми дверьми ризницы, подхватил, как мы уже сказали, Франческо Пацци и вывел его из собора; но, оказавшись у своего дома, Франческо ощутил такую слабость, что дальше идти не смог; и, в то время как Брандини обратился в бегство, он бросился на постель и стал ждать дальнейшего развития событий. И тогда Якопо, несмотря на свой почтенный возраст, предпринял попытку занять место племянника: он сел на коня и во главе сотни своих приверженцев, собравшихся у него в доме, стал разъезжать по улицам, выкрикивая: «Свобода! Свобода!» Но Флоренция уже была глуха к такому зову: заслышав этот крик, те из граждан, кто еще не знал о случившемся, выходили на порог своих домов и в недоумении смотрели на Якопо; те же, до кого дошла весть о злодеянии, встречали старика глухим ропотом и угрозами, а то и хватались за оружие, чтобы подкрепить угрозы делом. И Якопо понял то, что заговорщики всегда понимают слишком поздно: поработители появляются лишь тогда, когда народы желают быть порабощенными. Ему стало ясно, что нельзя терять ни минуты, поскольку речь шла о спасении собственной жизни, и, повернув коня, он вместе со своими приспешниками добрался до городских ворот, а оттуда двинулся по дороге на Романью.

Лоренцо тем временем затворился у себя в доме, предоставив действовать народу.

И это было правильное решение: если бы он сам отомстил за себя так, как отомстили за него другие, то до конца своих дней утратил бы народную любовь.

Юный кардинал Риарио, осведомленный о заговоре, но не знавший о способе его осуществления, тотчас же отдался под покровительство священнослужителей собора, которые препроводили его в ризницу по соседству с той, где укрылся Лоренцо. Архиепископ Сальвиати, его брат и его кузен, а также Якопо Браччолини, которых Чезаре Петруччи арестовал во дворце Синьории, были повешены — одни на Рингьере, другие — под окнами дворца. Франческо Пацци обнаружили в постели и, истекавшего кровью, приволокли в Палаццо Веккьо. Чернь осыпала его ударами и проклятиями, он же с презрительной улыбкой на устах взирал на нее, пожимая плечами. Его повесили подле Сальвиати, при том что ни угрозы, ни удары, ни пытки не заставили его издать ни единого стона. Джованни Баттиста да Монтесекко, который, отказавшись убить Лоренцо в церкви, предоставил это двум священникам и тем самым, вероятно, спас ему жизнь, был, тем не менее, обезглавлен. Ренато деи Пацци, единственный из всей семьи не пожелавший участвовать в заговоре и из предосторожности удалившийся в свое поместье, не смог уйти от судьбы: он был схвачен и повешен под окнами дворца. Старый Якопо деи Пацци, бежавший из Флоренции с отрядом своих приспешников, попал в руки апеннинских горцев, и те, несмотря на крупную сумму, которую он предлагал им — не за то, чтобы они отпустили его, а за то, чтобы они его убили, — доставили пленника во Флоренцию, где он был повешен подле Ренато.

Две недели длились расправы, сначала казнили живых, потом — мертвых: семьдесят человек были в клочья разорваны чернью, которая затем волочила их по улицам. Тело Якопо деи Пацци, погребенное в родовом склепе, было извлечено оттуда, ибо покойного обвинили в богохульстве: один из его палачей утверждал, будто он слышал, как тот в момент казни проклинал имя Господне; затем это тело зарыли в неосвященной земле у городской стены, однако новая могила смогла защитить его ничуть не лучше, чем первая: мальчишки вытащили из земли и без того уже обезображенный труп, долго волочили его по всем улицам и сточным канавам Флоренции, а затем бросили в воды Арно.

Дело в том, что чернь везде одинакова, независимо от того, мстит она за поруганную свободу или за оскорбленных королей, вышвыривает в окно Паоло Фарнезе или пожирает сердце маршала д'Анкра.

Между тем, немного придя в себя, Лоренцо вспомнил о той женщине, которую он в какой-то миг видел стоявшей на коленях у тела его брата. Он приказал найти ее, но предпринятые поиски долгое время оставались безуспешными, настолько она замкнулась в своем горе. Но в конечном счете ее нашли, и Лоренцо заявил, что он желает взять на себя заботу о ее сыне, которого она незадолго перед тем родила. Ребенок этот станет впоследствии папой Климентом VII.

Наконец, однажды утром, по прошествии не более чем двух лет после этой драмы, все увидели, что под одним из окон Барджелло раскачивается тело повешенного. То был труп Бернардо Бандини, который укрылся в Константинополе и которого султан Мехмед II выдал Лоренцо в знак своего желания сохранить мир с Флорентийской республикой.

Заговор Пацци стал единственной опасностью, которой лично подвергался Лоренцо за всю свою жизнь, и опасность эта сделала его еще любезнее народу; мир, подписанный им 5 марта 1480 года с королем Фердинандом Неаполитанским ознаменовал вершину его могущества, и потому, не тревожимый ни внутри Республики, ни извне, Лоренцо мог всецело предаваться своей склонности к искусствам и выказывать невиданную щедрость, с какой он вознаграждал их. Правда, будучи менее щепетильным, чем его дед, он мог, если денег недоставало в его личной кассе, без всяких колебаний заимствовать их из государственной казны, и прибегать к этой крайности ему приходилось особенно часто по возвращении из Неаполя. И действительно, его поездка скорее подобала королю, нежели простому гражданину; дело дошло до того, что, помимо расходов на экипажи и на сопровождавшую его свиту, а также на подарки, розданные им художникам и ученым, он предоставил к тому же тысячу флоринов на приданое девушкам из Апулии и Калабрии, вышедшим замуж во время его пребывания в Неаполе.

Не так уж много значительных событий тревожило Лоренцо в остальной части его жизни. После смерти Сикста IV, его смертельного врага, новый папа, Иннокентий VIII, поспешил объявить себя другом семейства Медичи, женив своего собственного сына, Франческетто Чибо, на Маддалене, дочери Лоренцо, и дав ему множество обещаний, которые, по своему обыкновению, так и не сдержал. Так что Лоренцо смог целиком и полностью отдаться своей склонности к наукам и искусствам и собрать вокруг себя таких людей, как Полициано, Пико делла Мирандола, Марулло, Пульчи, Ландино, Скала, Фичино, Андреа Мантенья, Перуджино, Леонардо да Винчи, Сангалло, Браманте, Гирландайо и молодой Микеланджело. Добавим к этому, что за двадцать лет правления Лоренцо во Флоренции на глазах у него появились на свет Джорджоне, Гуфалоро, фра Бартоломео, Рафаэль, Себастьяно дель Пьомбо, Андреа дель Сарто, Приматиччо и Джулио Романо, эти светочи одновременно века уходящего и века грядущего, составившие их славу.

Пребывая в окружении ученых, поэтов и художников, Лоренцо, удалившийся на виллу Кареджи, ощутил приближение смерти, несмотря на неслыханные лечебные приемы Пьетро Леони да Сполето, своего врача, который, сообразовывая лекарства не с состоянием организма больного, а с его богатством, заставлял его глотать растворенный жемчуг и измельченные в порошок драгоценные камни; и потому, в тот час, когда ему предстояло покинуть сей мир, он осознал, что настало время подумать о мире ином, и, желая, чтобы ему сгладили дорогу на Небеса, велел позвать доминиканца Джироламо Савонаролу.

Выбор был странным: посреди всеобщей испорченности и продажности духовенства Джироламо Савонарола оставался незапятнанным и суровым, посреди всеобщего закабаления отечества Джироламо Савонарола не выпускал из памяти свободу.

Лоренцо возлежал на смертном одре, когда, сходный с одним из тех мраморных изваяний, что стучатся в двери сладострастников в разгар их пиршеств и оргий, Джироламо Савонарола медленно подошел к его изголовью. Лоренцо находился уже при смерти, и тем не менее, изнуренный своими вечными блеяниями и собственной исступленностью, монах был бледнее, чем он. Дело в том, что Савонарола был провидцем: он предсказал вторжение французов в Италию и ему предстояло предсказать Карлу VIII, что тот будет вынужден мечом прокладывать себе обратный путь через горы; наконец, подобно тому человеку, который, обходя стены святого города, на протяжении восьми дней восклицал: «Горе Иерусалиму!», а на девятый день воскликнул: «Горе и мне самому!», Савонарола предсказал свою собственную смерть и уже не раз пробуждался, заранее ослепленный пламенем своего будущего костра.

В обмен на отпущение грехов монах потребовал у Лоренцо всего лишь одно — вернуть свободу Флоренции. Лоренцо отказался, и монах удалился, неся на лице выражение горя.

Войдя минуту спустя в спальню умирающего, его застали испустившим дух и сжимающим в руках великолепное распятие, которое он успел сорвать со стены и к подножию которого припал губами, как если бы взывал к Господу, пытаясь обжаловать приговор его непреклонного служителя.

Так умер, оставив в наследство Флоренции тридцативосьмилетнюю борьбу против своего семейства, тот, кого современники называли великолепным Лоренцо и кого потомству предстояло назвать Лоренцо Великолепным.

И, как если бы его смерть должна была повлечь за собой великое множество бедствий, Небу было угодно явить пугающие знамения: молния ударила в купол церкви Санта Репарата, епархиального собора Флоренции, и Родриго Борджа был избран папой.

Наследовал отцу Пьеро, однако наследник этот был весьма слаб для патрональной власти, которую с риском для спасения собственной души завещал ему Лоренцо. Родившийся в 1471 году и, следственно, едва достигший двадцати одного года, Пьеро был красивым молодым человеком, который, утрируя все достоинства своего отца, выказывал слабость вместо доброты, вежливость вместо ласковости, расточительность вместо щедрости.

В том положении, в каком пребывала тогда Европа, для продвижения вперед требовалась либо мудрая политика Козимо, Отца отечества, либо могучая воля Козимо I. Однако Пьеро не было присуще ни то, ни другое, и потому он губил себя, а губя себя, едва не погубил Италию.

Никогда еще, по словам историка Гвиччардини, с тех благословенных времен, когда император Август осчастливил сто двадцать миллионов человек, Италии не доводилось быть столь благополучной, столь богатой и столь мирной, какой она стала к 1492 году. Почти всеобщий мир царил во всех уголках этого земного рая, и шел ли путник, спускаясь с Пьемонтских Альп, через Ломбардию в сторону Венеции, или из Венеции направлялся в Рим, двигаясь вдоль побережья Адриатики, или, наконец, следовал по Апеннинским горам к оконечности Калабрии, — повсюду он видел зеленеющие равнины или покрытые виноградниками холмы, посреди которых или на склонах которых ему встречались богатые города, густонаселенные и, если и не свободные, то хотя бы счастливые.

И в самом деле, небрежение и зависть со стороны Флорентийской республики еще не обратили равнины Пизы в болота; маркиз ди Мариньяно еще не стер с лица земли в одной только Сиенской республике сто двадцать деревень; войны семейств Орсини и Колонна еще не превратили плодородные поля в окрестностях Рима в ту дикую и поэтическую пустыню, какая окружает в наши дни Вечный город, а Флавио Бьондо, описывая в 1450 году Остию, насчитывающую теперь не более трехсот жителей, ограничился словами, что она стала не такой процветающей, как во времена Августа, когда ее население составляло пятьдесят тысяч человек.

Что же касается итальянских крестьян, то, несомненно, в ту эпоху это были самые счастливые крестьяне на свете: в то время как немецкие крепостные и французские вилланы селились рассредоточено, ютясь в жалких хижинах, или скучивались, словно скот, в убогих деревеньках, итальянские землепашцы обитали в селах, обнесенных стенами, которые защищали их урожай, скот и орудия труда. Те их дома, что еще сохранились, говорят о том, что жили эти люди в большем достатке и с бо́льшим вкусом, чем живут еще и теперь обитатели наших городов; более того, они имели оружие, общественную казну и выборных судей, а когда им приходилось сражаться, они делали это ради защиты своих очагов и своей родины.

Не менее счастливыми были и итальянские буржуа: именно в их руках оказалась розничная торговля, и вся Италия, с одного конца до другого, являлась огромным рынком. В особенности Тоскана была усеяна фабриками, где производили шерсть, шелк, пеньку, пушнину, квасцы, серу и смолу. Иноземные товары привозились из Причерноморья, Египта, Испании и Франции в порты Генуи, Пизы, Остии, Амальфи и Венеции и обменивались на местные товары или же возвращались в те края, откуда их доставили, после того как труд человеческих рук утраивал или учетверял стоимость ввезенного сырья: богач привносил в дело свой товар, бедняк — свое мастерство, а дворяне и вельможи обменивали на звонкую монету плоды их союза.

Окидывая взглядом эти тучные нивы, эти богатые села и процветающие фабрики, а затем переводя взор по другую сторону гор и морей, на нищие, варварские и невежественные народы, окружающие Италию, ее государи понимали, что недалек тот день, когда она окажется жертвой других наций; и потому в 1480 году Флоренция, Милан, Неаполь и Феррара заключили между собой оборонительный и наступательный союз, чтобы противостоять опасности, независимо от того, зародится она внутри страны или придет извне.

Вот таким образом обстояли дела, когда, как уже было сказано, Родриго Борджа был избран папой и взошел на Святой престол, приняв имя Александр VI.

В те времена было принято, что, когда на престол всходил новый папа, все христианские государства отправляли в Рим официальное посольство, дабы по отдельности подтвердить клятву верности святому отцу. Так что каждый город назначал собственных послов, и Флоренция выбрала в качестве своих представителей Пьеро деи Медичи и Джентиле, епископа Ареццо.

Оба посланца восприняли это поручение с великой радостью: Пьеро деи Медичи увидел в нем возможность выставить напоказ свое богатство, а Джентиле — блеснуть своим красноречием; так что Джентиле подготовил речь, а Пьеро привлек к работе всех флорентийских портных и заказал пышные одежды, сплошь расшитые драгоценными камнями; семейная сокровищница, самая богатая во всей Италии по части жемчуга, рубинов и бриллиантов, была распылена на то, чтобы украсить одеяния его пажей, а одному из них, его фавориту, предстояло носить на шее ожерелье стоимостью в сто тысяч дукатов, то есть около миллиона нашими нынешними деньгами. Так что оба посланца с нетерпением ожидали того момента, когда им удастся произвести должное впечатление, как вдруг им стало известно, что Лодовико Сфорца, увидевший, со своей стороны, в избрании нового папы благоприятную возможность не только укрепить союз 1480 года, но и явить всем его единство, возымел мысль собрать вместе послов четырех держав, дабы они торжественно вступили в Рим в один и тот же день, и задумал поручить одному из посланцев, представителю Неаполя, произнести речь от имени всех четверых. Впрочем, это был уже не просто замысел, ибо Лодовико Сфорца заручился обещанием короля Фердинанда действовать в соответствии с предложенным планом.

Однако этот план расстраивал замыслы Пьеро и Джентиле: если все четыре посольства вступят на улицы Рима в один и тот же день и в один и тот же час, изящество и великолепие Пьеро деи Медичи потеряются среди блеска его спутников, а если поздравительное слово произнесет посланец Неаполя, то речь Джентиле пропадет впустую.

То, что две эти важные цели были поставлены под угрозу предложением герцога Миланского, в итоге изменили облик всего Апеннинского полуострова: они повлекли за собой пятьдесят лет войны и крах флорентийской свободы. Вот как это произошло.

Пьеро и Джентиле, не желая отказываться от того впечатления, которое должны были произвести блеск бриллиантов одного и цветы красноречия другого, сумели уговорить Фердинанда взять обратно слово, данное им Лодовико Сфорца. Зная двуличную политику старого короля Неаполя, герцог Милана стал в этом нарушении обещания искать причину, совершенно отличную от той, какой она была на самом деле, заподозрил, что против него образована тайная лига, и, намереваясь выставить против угрожавшей ему силы равную по мощи, вышел из прежнего союза и сформировал новый — с папой Александром VI, герцогом Эрколе I Феррарским и Венецианской республикой; для поддержания общественного спокойствия союз этот должен был держать наготове войско из двадцати тысяч конников и десяти тысяч пехотинцев.

Фердинанд, со своей стороны, был испуган образованием этого союза и увидел лишь одну возможность ослабить его последствия: заключалась она в том, чтобы лишить Лодовико Сфорца должности регента, которую, вопреки всем правилам, он продолжал исполнять от имени своего племянника, хотя тому исполнилось уже двадцать два года. И потому Фердинанд вполне определенно призвал герцога Миланского отказаться от верховной власти, передав ее в руки племянника. Сфорца, будучи человеком находчивым и решительным, одной рукой подал отравленное питье племяннику, а другой подписал тайный союзнический договор с Карлом VIII.

Договор предусматривал:

что король Франции предпримет попытку завоевать Неаполитанское королевство, предъявив на него права, имеющиеся у Анжуйского дома и узурпированные Арагонским домом;

что герцог Милана предоставит королю Франции проход через свои владения и сопроводит его с пятью сотнями копейщиков;

что герцог Милана позволит королю Франции снарядить столько судов, сколько тому понадобится;

что герцог Милана ссудит королю Франции двести тысяч дукатов, которые будут выплачены ему, как только он выступит в поход.

Карл VIII, со своей стороны, пообещал:

защищать личную власть Лодовико Сфорца над герцогством Миланским от всякого, кто на нее посягнет;

оставить в Асти, городе, принадлежащем герцогу Орлеанскому как наследнику Валентины Висконти, его бабки, двести французских копейщиков, всегда готовых прийти на помощь дому Сфорца;

и, наконец, уступить своему союзнику княжество Тарантское сразу после завоевания Неаполитанского королевства.

Двадцатого октября 1494 года Джан Галеаццо умер, и Лодовико Сфорца был провозглашен герцогом Милана.

Первого ноября Карл VIII уже стоял у стен Сарцаны, требуя предоставить его войскам проход через земли Тосканы и постой во Флоренции.

Пьеро вспомнил, что почти в сходных обстоятельствах Лоренцо, его отец, отправился к королю Фердинанду и, невзирая на невыгодность своего положения, подписал с Неаполем мир на удивительно благоприятных для Флорентийской республики условиях; он решил последовать этому примеру, приказал образовать посольство, встал во главе послов и отправился к Карлу VIII.

Однако Лоренцо был гениальным человеком, искушенным в политике и дипломатии, тогда как Пьеро являлся всего лишь школяром, не знавшим даже азы той великой шахматной игры, что зовется жизнью, и потому, то ли от страха, то ли по неспособности стал городить одну глупость на другую. Справедливости ради надо сказать, что король Франции повел себя с ним в манере, к которой Медичи не были привычны.

Карл VIII принял посольство не сходя с седла и высокомерным тоном, словно господин, обращающийся к своему слуге, поинтересовался у Пьеро, как у него и его сограждан хватило дерзости оспаривать у французского короля право прохода через Тоскану. Пьеро деи Медичи ответил, что это объясняется прежними договорами, заключенными между Лоренцо, его отцом, и Фердинандом Неаполитанским, причем с личного согласия Людовика XI; но, смиренно добавил молодой человек, поскольку эти обязательства ему в тягость, он решил не заходить так далеко в своей преданности Арагонскому дому и своем противодействии французскому королевскому дому и, следственно, сделает все, что будет угодно королю. Карл VIII, не ожидавший с его стороны такой уступчивости, потребовал, чтобы ему сдали Сарцану, а также вручили ключи от Пьетра Сайты, Пизы, Либрафатты и Ливорно и, наконец, чтобы блистательная Республика, дабы заручиться его королевским покровительством, ссудила ему двести тысяч флоринов.

Пьеро деи Медичи согласился на все, хотя данные ему наказы не позволяли ничего подобного. Тогда Карл VIII велел ему сесть в седло и ехать впереди войск, дабы приступить к исполнению данных обещаний и для начала сдать четыре упомянутые крепости. Пьеро подчинился, и пришедшая из-за гор армия, ведомая наследником Козимо Старого, Отца отечества, и Лоренцо Великолепного, начала свое триумфальный поход сквозь Тоскану.

Но, прибыв в Лукку, Пьеро деи Медичи узнал, что трусливые уступки, сделанные им королю Франции, вызвали страшное негодование против него во Флоренции, и потому он попросил у Карла VIII разрешения прибыть туда ранее него, выставив в качестве предлога для своего отъезда необходимость на месте решить все вопросы, связанные с обещанной ссудой в двести тысяч флоринов.

Поскольку Карл уже овладел всеми городами и крепостями, какие ему были нужны, он не увидел никаких препятствий к тому, чтобы позволить уехать человеку, выказавшему себя столь преданным делу Франции, и, прощаясь с Пьеро, предупредил его, что через два-три дня он и сам будет во Флоренции. Пьеро уехал из Лукки около четырех часов пополудни, ночью прибыл во Флоренцию и, никем не узнанный, добрался до своего дворца на Виа Ларга.

На следующее утро, 9 ноября, посовещавшись перед этим ночью со своими родственниками и друзьями, которых он застал весьма обескураженными, Пьеро решил предпринять последнюю попытку и направился прямо ко дворцу Синьории. Но, придя на площадь Палаццо Веккьо, он обнаружил, что дворец заперт, и увидел гонфалоньера Якопо Нерли, который поджидал его, дабы объявить ему, что дальше идти нельзя, и, в поддержку сказанного, указал на Луку Корсини, одного из приоров, с мечом в руке стоявшего у дверей: то было откровенное противодействие власти Медичи.

Пьеро удалился, не произнеся ни слова, не прибегнув ни к просьбам, ни к угрозам, словно ребенок, которому приказали и который повиновался; он вернулся к себе и написал Паоло Орсини, на сестре которого был женат, письмо, требуя, чтобы тот со своими латниками пришел к нему на выручку. Письмо было перехвачено, Синьория увидела в нем попытку мятежа, но, к счастью для Пьеро, приказала прилюдно огласить его, призвав граждан к оружию. Оповещенный таким образом о том, что происходит, Орсини поспешил на помощь зятю, поместил его вместе с Джулиано посреди своих латников и сумел добраться до ворот Сан Галло, в то время как кардинал Джованни, ставший впоследствии папой под именем Лев X и более воинственный, чем его братья, решил сделать последнее усилие и попытался собрать своих сторонников призывом «Palle! Palle!» — боевым кличем семейства Медичи. Однако этот клич, столь магический во времена Козимо Старого и Лоренцо Великолепного, уже утратил всю свою власть.

Вступив на улицу Кальцайоли, воинственный кардинал увидел, что она перегорожена толпой, и угрозы и ропот собравшихся горожан дали ему знать, что дальше идти опасно. Так что он удалился, но толпа, верная своей привычке преследовать беглецов, бросилась за ним в погоню. Благодаря резвости своей лошади Джованни уходил от преследователей, как вдруг в конце улицы увидел другую вооруженную толпу, которая неминуемо должна была задержать его. Он спрыгнул с лошади и бросился в какой-то дом, дверь которого стояла распахнутой. По счастью, дом этот сообщался с францисканским монастырем; один из монахов одолжил беглецу свою рясу, и кардинал, укрывшись под этим неприметным одеянием, сумел выбраться из города, после чего, следуя указаниям крестьян, в Апеннинах догнал своих братьев.

В тот же день Медичи нарекли предателями отечества: был издан особый указ с целью объявить их бунтовщиками, изъять в казну их имущество и посулить пять тысяч дукатов любому, кто приведет их живыми, и две тысячи тому, кто принесет их головы. Все семьи, изгнанные после возвращения Козимо Старого в 1434 году и заговора Пацци в 1478 году, получили право вернуться во Флоренцию, а Джованни и Лоренцо деи Медичи, сыновья Пьерфранческо и родственники беглецов, не желая более иметь ничего общего с семьей, стремившейся к тирании, отреклись от имени Медичи, взяв себе имя Пополани, а заодно отказались от их герба с шестью шарами на золотом поле, расположенными в порядке один, два, два, один, из которых пять червленые, а верхний — лазоревый с тремя геральдическими лилиями, и приняли герб гвельфов — серебряный крест на червленом поле.

Затем, после того как были приняты эти первоочередные меры, к Карлу VIII отправили послов. В роли послов выступали Пьеро Каппони, Джованни Кавальканти, Пандольфо Ручеллаи, Танаи деи Нерли и фра Джироламо Савонарола, тот самый, кто отказал Лоренцо деи Медичи в отпущении грехов, поскольку умирающий не пожелал возвратить свободу отечеству.

Послы застали Карла VIII занятым важным делом: он возвращал независимость пизанцам, которые за восемьдесят семь лет до этого попали под флорентийское владычество.

Речь держал Савонарола: он говорил тем присущим ему тоном пророческого воодушевления, который производил столь сильное действие на его сограждан. Однако Карл VIII, отчасти являвшийся варваром и никогда не слышавший выступлений прославленного доминиканца, внимал посулам и угрозам посла так, как если бы выслушивал проповедь, а по окончании проповеди осенил себя крестом и заявил, что по прибытии во Флоренцию все уладит к общему удовольствию.

И в самом деле, вечером 17 ноября король появился у ворот Сан Фриано, через которые, как уже было известно заранее, ему предстояло торжественно вступить в город; он увидел там флорентийскую знать в парадных одеждах, сопровождаемую духовенством, которое распевало гимны, и идущий следом народ, который, всегда жаждая перемен, надеялся обрести благодаря падению Медичи хоть какие-нибудь обломки своей прежней свободы.

Задержавшись ненадолго под приготовленным для него у ворот золоченым балдахином, Карл VIII уклончиво ответил на приветственные слова, с которыми к нему обратились, затем взял из рук своего оруженосца копье, приставил его к бедру и, дав приказ вступить в город, в сопровождении своего войска, которое следовало за ним, держа оружие наизготове, и своей артиллерии, с глухим стуком катившей по мостовым, пересек его почти весь, проехав мимо Палаццо Строцци, и разместился во дворце на Виа Ларга.

Флорентийцы полагали, что принимают гостя, но Карл VIII, держа в руке копье, дал понять, что вступил в город как победитель, и потому на другой день, когда начались переговоры, стало понятно, до какой степени все ошибались. Синьория хотела ратифицировать договор, заключенный Пьеро де Медичи, но Карл VIII ответил представителям Синьории, что этого договора более не существует вследствие изгнания того, кто его подписал, и что, впрочем, он еще ничего не решил в отношении тех распоряжений, какие ему будет угодно дать Флоренции, посему им надлежит прийти на другой день, дабы узнать, соблаговолит он вернуть бразды правления в руки Медичи или же вверит его власть Синьории.

Ответ был пугающим, но флорентийцы еще не так далеко отошли от своей прежней доблести, чтобы забыть ее. На протяжении двух предыдущих дней каждая могущественная семья уже собирала вокруг себя на всякий случай всех своих слуг, но не с намерением самим начинать враждебные действия, а с твердой решимостью защищаться, если французы совершат нападение. И действительно, при вступлении во Флоренцию король Карл VIII испытал удивление при виде необычайной многочисленности ее населения, толпившегося на улицах и заполнявшего все проемы в домах, от подвальных отдушин до плоских крыш. Но Синьория дала новые распоряжения, и в течение этой ночи томительного ожидания, которой предстояло решить судьбу Флоренции, городское население возросло еще на треть.

На другой день, в условленный час, посланцы Синьории вновь были допущены к королю: они застали его с покрытой головой, восседающим на троне, у подножия которого стоял королевский секретарь, держа в руке бумагу с условиями договора. Когда все расселись, он развернул бумагу и принялся зачитывать пункт за пунктом условия, выдвинутые французским королем; но не дошел он и до трети списка этих требований, как флорентийские посланцы прервали его и разгорелся спор.

Вскоре спор этот утомил Карла VIII, и он заявил:

— Коли так, господа, я прикажу трубить в трубы.

При этих словах Пьеро Каппони, секретарь Республики, в свой черед не в силах более сдерживаться, бросился к секретарю, вырвал у него из рук бумагу с текстом предложенной позорной капитуляции и, разорвав ее в клочки, воскликнул в ответ:

— Что ж, государь, велите трубить в трубы, а мы ударим в колокола!

Затем, бросив обрывки договора в лицо ошеломленному секретарю, он вышел вместе с другими посланцами Синьории, чтобы отдать роковой приказ, грозивший превратить всю Флоренцию в кровавое поле брани.

Однако этот дерзкий ответ спас Флоренцию как раз своей дерзостью: то ли из страха, то ли из великодушия Карл VIII вновь призвал к себе Каппони; состоялось обсуждение новых условий договора, которые были приняты и подписаны обеими сторонами и обнародованы 26 ноября, во время мессы в кафедральном соборе Санта Мария дель Фьоре.

Условия эти были таковы:

Синьория обязуется выплатить королю Франции, в качестве военной контрибуции, сто двадцать тысяч флоринов в три срока;

Синьория обязуется снять секвестр, наложенный на имущество Медичи, и отменить указ, назначивший награду за их головы;

Синьория обязуется простить пизанцев за нанесенные ими оскорбления, благодаря чему Пиза вернется в подчинение флорентийцам;

наконец, Синьория намерена признать права герцога Миланского на Сарцану и Пьетра Сайту, и эти права, став признанными, будут оценены и рассмотрены третейскими судьями.

Король Франции, со своей стороны, обязуется возвратить сданные ему Пьеро деи Медичи крепости, как только завоюет Неаполитанское королевство, или закончит эту войну подписанием мира, либо двухлетнего перемирия, или, наконец, по какой-либо причине покинет Италию.

Спустя два дня Карл VIII покинул Флоренцию и двинулся к Риму, следуя по дороге на Сиену, а как раз перед тем, вполне вероятно, заказал свой портрет Леонардо да Винчи.[4]

Однако тех одиннадцати дней, что он провел во дворце на Виа Ларга, оказалось достаточно для того, чтобы разграбить всю великолепную коллекцию картин, статуй, камей и медалей, с таким огромным трудом собранную Козимо и Лоренцо: каждый вельможа из королевской свиты взял оттуда то, что ему приглянулось, опираясь в своем выборе не на понимание ценности предметов, а увлекаемый собственной прихотью; в итоге, благодаря варварству и откровенному невежеству французских придворных, многие драгоценные произведения искусства, стоимость которых определялась не их материалом, а качеством исполнения, были спасены.

Что же касается Пьеро деи Медичи, то он употребил остаток своей жизни, весьма, впрочем, короткой, на попытки вернуться во Флоренцию, действуя либо хитростью, либо силой. И вот однажды стало известно, что он умер, причем смерть его была такой же жалкой, как и его жизнь: груженное пушками судно, на котором Пьеро деи Медичи направлялся в Гаэту, затонуло в Гарильяно, и он утонул вместе с ним. Пьеро деи Медичи оставил после себя сына по имени Лоренцо, которого родила его жена Альфонсина ди Роберто Орсини.

Это был тот самый Лоренцо, герцог Урбинский, вся известность которого заключается в том, что он был отцом Екатерины Медичи, устроившей Варфоломеевскую ночь, и Алессандро, удушившего последние остатки флорентийской свободы. Прибавьте к этому, что он покоится в гробнице, изваянной Микеланджело, так что его надгробная статуя знаменита куда более, чем он сам, и многие, не ведая о том, кто такой ничтожный и трусливый герцог Урбинский, знают о грозном Pensieroso.[5]

Изгнание Медичи длилось восемнадцать лет: они вернулись во Флоренцию в 1512 году, привезенные туда испанцами; но, по условиям капитуляции, они были допущены в город не как государи, а как обычные граждане.

Однако еще до того, как Медичи вернулись, условия капитуляции, вновь открывшей перед ними ворота родного города, оказались нарушены. Примерно двадцать пять или тридцать сторонников Медичи, ослепленных литературной славой Лоренцо Великолепного и в ходе двадцати лет потрясений, какие претерпевала Италия после его смерти, учредивших в садах Бернардо Ручеллаи нечто вроде академии наподобие Афинской академии, увидели в наследниках Лоренцо продолжателей его славы и вознамерились передать в их руки власть еще бо́льшую, нежели та, какую они утратили. Доверив главенство Бартоломео Валори, Ручеллаи, Паоло Веттори, Антону Франческо дельи Альбицци, Торнабуони и Веспуччи, они утром 31 августа, на другой день после захвата Прато вице-королем Рамоно де Кардона, вошли во дворец Синьории, скрыв под своими плащами мечи и латы, проникли в покои гонфалоньера Содерини, врасплох захватили его и препроводили в дом Паоло Веттори, расположенный на набережной Арно. Застраховавшись с его стороны, они собрали Синьорию, коллегии, вожаков партии гвельфов, децемвиров Свободы, комитет Восьми и охранителей законов и предъявили этому общему собранию представителей Флоренции требование сместить Содерини с его должности. Но, против их ожидания, лишь девять из семидесяти собравшихся проголосовали за это смещение.

Тогда Франческо Веттори возвысил голос и произнес:

— Все, кто проголосовал за то, чтобы оставить гонфалоньера на прежней должности, проголосовали за его смерть, ибо, если его нельзя сместить, его убьют.

Во втором туре голосования Содерини был единодушно смещен со своего поста.

Два дня спустя Джулиано Медичи, брат Пьеро, утонувшего в Гарильяно, вступил во Флоренцию, даже не дожидаясь, чтобы решение новых магистратов отменило указ о его изгнании, изданный прежними магистратами, и расположился в Палаццо Альбицци. Под его влиянием был составлен новый закон, сводивший к одному году срок полномочий гонфалоньера и заменявший балией Большой совет, который, хотя и не упразднялся окончательно, сохранял за собой лишь второстепенные функции. Гонфалоньером был избран Джованни Баттиста Ридольфи, близкий родственник Медичи, собравший большинство голосов: тысячу сто три из тысячи пятисот семи возможных, и кардинал Джованни, который оставался в Прато, чтобы дождаться там итога всех этих интриг, 14 сентября в свой черед торжественно вступил во Флоренцию, но не как папский легат в Тоскане, не в окружении священников и монахов, а с эскортом пехотинцев из Болоньи и латников из Романьи. Затем, вместе со всей этой охраной, он расположился во дворце на Виа Ларга и, словно монарх, принимающий клятвы верности своих подданных, в течение двух дней принимал у себя первых лиц города, лишь на третий день соблаговолив засвидетельствовать почтение Синьории.

Разумеется, это изъявление почтения было лишь предлогом: чтобы воздать особую честь Синьории, которая распустила свою прежнюю охрану и еще не успела сформировать новую, кардинал Джованни отправился во дворец в сопровождении собственной охраны. По его приказу солдаты захватили все входы и выходы, в то время как Джулиано, явившись в Большой совет, потребовал собрать народ и созвать балию.

Народ собрали и добились от него всего, чего хотели, настолько он уже был готов к рабству. Он отменил все законы, принятые после 1494 года, то есть после изгнания Пьеро; он учредил балию, которая, включив всех магистратов, от гонфалоньера до дополнительных членов совета, обладала всеми властными полномочиями и имела право самостоятельно продлевать свою власть из года в год; наконец, Джованни Баттиста Ридольфи, во времена Савонаролы выказывавший чересчур большое рвение к свободе и сверх меры склонный прислушиваться к общественному мнению, был принужден отказаться от своей должности гонфалоньера, что он и сделал 1 ноября того же года.

Вот так образ правления во Флоренции перешел от конституционного строя и республиканской свободы к жесткой олигархии.

Благодаря этому государственному перевороту вслед за Джулиано и Джованни, сыновьями Лоренцо Великолепного, во Флоренцию вскоре прибыли и другие Медичи. Это Лоренцо И, сын Пьеро, утонувшего в Гарильяно, единственный, наряду со своими дядьями, оставшийся в живых законный потомок великого рода Козимо Старого, Отца отечества; это Алессандро, его побочный сын, позднее ставший герцогом Флоренции; это внебрачный сын Джулиано II, Ипполито, позднее ставший кардиналом; это, наконец, Джулио, родосский рыцарь и приор Капуи, внебрачный сын того Джулиано, что был убит во время заговора Пацци, позднее ставший папой под именем Климент VII.

Семь или восемь месяцев спустя власть Медичи упрочилась еще более благодаря восшествию Льва X на Святой престол.

При известии об этом событии Джулиано, полагая, что при дворе брата перед ним открывается карьера куда более блистательная, а главное, куда более надежная, чем во Флоренции, передал правление городом в руки Лоренцо, своего племянника, и отбыл в Рим, где Лев X сделал его гонфалоньером Церкви, главнокомандующим папской армией и викарием Модены, Реджо, Пармы и Пьяченцы. Мало того, Джулиано уже протянул одну руку к герцогству Миланскому, а другую — к Неаполитанскому королевству, как вдруг, в тот момент, когда во главе своего войска он шел в наступление на Баярда и Ла Палиса, его охватила лихорадка. Он тотчас же передал командование в руки своего племянника Лоренцо и велел перенести себя в аббатство Фьезоле, где и умер после долгой и мучительной агонии, 17 марта 1516 года, спустя четыре года после своего возвращения во Флоренцию, в возрасте двадцати семи лет.

Примерно за год до смерти он женился на сестре Филиберта и Карла, герцогов Савойских, приходившейся королю Франциску I теткой по материнской линии; но, поскольку они почти постоянно жили врозь, детей у них не было, так что единственным его потомком был Ипполито, его внебрачный сын. Что же касается герцогства Немурского, которое было по случаю его женитьбы пожаловано ему Франциском I, то после его смерти оно вновь отошло к французской короне.

В отношении интереса к искусству он был достойный сын Лоренцо Великолепного: его особая любовь к изящной словесности стала еще сильнее благодаря тому, что он побывал при дворе герцогства Урбинского. Бембо сделал его одним из собеседников в своих диалогах о тосканском наречии.

Восемнадцатого августа Лоренцо деи Медичи, унаследовавший от своего дяди командование армией, получил в наследство и титул герцога Урбинского. Защищая этот титул, он при осаде замка Мондольфо был ранен в голову выстрелом из аркебузы. Флоренция, поверив в его смерть, была вне себя от радости; лишь его появление собственной персоной после сорока дней, ушедших на поправку и проведенных им в Анконе, заставило флорентийцев поверить в его исцеление. Но и тогда, по словам историка Джовио Камби, многие упорно верили, что Лоренцо на самом деле мертв, а человек, представший перед ними, это призрак, оживленный злым духом.

Впрочем, тем, кто так страстно жаждал его смерти, долго ждать не пришлось. Герцог Урбинский, женатый на Мадлен де Ла Тур д’Овернь и уже подхвативший болезнь, которую французы ставили в упрек неаполитанцам, а неаполитанцы окрестили французской, заразил ею жену, и она, ослабленная этим недугом, умерла 23 апреля 1519 года, произведя на свет Екатерину Медичи, будущую супругу Генриха II, которой взамен своего угасшего или готового вот-вот угаснуть рода предстояло подарить трех королей Франции и одну королеву Испании.

Спустя пять дней после рождения дочери и смерти жены, то есть 28 апреля, Лоренцо умер в свой черед, и Лев X, единственный оставшийся законный потомок Козимо Старого, Отца отечества, осознал, что старшая ветвь Медичи сведена к трем незаконнорожденным отпрыскам: Джулио, который уже был кардиналом, и Ипполито и Алессандро, которые еще были детьми, поскольку одному исполнилось лишь восемь лет, а другому девять.

Так что во Флоренции во всеуслышание поговаривали, что следовало бы снести дом, в котором жил кардинал Джулио и два его племянника, и разбить на этом месте площадь, назвав ее площадью Трех Мулов.

Но, словно в ответ на эту остроту, в том же 1519 году, 11 июня, родился ребенок, который при крещении получил имя Козимо и которому двадцать лет спустя предстояло добавить к нему прозвание Великий.

Тот год был богат на великие события: через шестнадцать дней после рождения этого ребенка, которому предстояло оказать такое огромное влияние на Тоскану, Карл V был избран императором, тогда как кандидатуры его соперников, курфюрста Саксонского и Франциска I, были отклонены.

Флоренция, которой не дано было предугадать те беды, какие приберег для нее только что избранный император, и то рабство, какое уготовит ей только что родившийся ребенок, полагала, будто навсегда избавилась от Медичи, ибо видела, что Лев X восседает на Святом престоле, а род Козимо Старого, Отца отечества, почти угас; однако папа уже распорядился Тосканой в пользу кардинала Джулио, своего двоюродного брата, и не успел еще умереть Джулиано, как Джулио уже прибыл из Рима, дабы предъявить свои права на наследство.

Тем не менее флорентийцы кое-что выгадали от смерти Лоренцо: в самом деле, кардинал Джулио прилюдно заявил городским властям, что, хотя и не собирается возвращать им утраченную свободу, намерен чтить ее остатки, и, вопреки обыкновению тех, кто достигает власти, выполнил больше, чем обещал. Не присваивая себе, в отличие от своего предшественника, права самому проводить назначения на все доходные должности, Джулио предоставил несчастному городу возможность мало-помалу восстанавливать некую видимость республиканского управления, что принесло ему огромную популярность. Правда, он поквитался с Флоренцией, когда стал называться Климентом VII, и потерял при этом в популярности куда больше, чем приобрел.

Но смерть уже укоренилась в семье Медичи: 24 ноября 1521 года, в тот самый час, когда грохот пушки замка Святого Ангела возвестил ему о захвате Милана, Лев X, находившийся тогда на своей загородной вилле Малльяна, почувствовал себя настолько плохо, что приказал перевезти его в Рим, в Ватиканский дворец; и тогда ему вспомнилось, что накануне, во время ужина, кравчий Бернардо Маласпина подал ему вино столь странного вкуса, что, выпив его, он с раздраженным видом обернулся и спросил у кравчего, откуда взялось такое горькое вино. Врачи, узнав об этом обстоятельстве, применили противоядие, но, несомненно, было уже слишком поздно: состояние Льва X продолжало ухудшаться, и 1 декабря, получив накануне известие о захвате Пьяченцы, а прямо в этот день — о захвате Пармы (вернуть которую папа желал так страстно, что по его словам, охотно расплатился бы за это собственной жизнью), он скончался около одиннадцати часов вечера.

На другой день, на рассвете, кравчий Бернардо Маласпина взял на поводок пару собак, словно намереваясь отправиться на охоту, и попытался покинуть Рим, но стражники, которым показалось странным, что всего через несколько часов после кончины папы один из его ближайших слуг надумал устроить себе подобное развлечение, задержали его и поместили в тюрьму; однако кардинал Джулио Медичи сразу по прибытии в Рим отпустил кравчего на свободу, опасаясь, как простодушно заявляют Нарди в своей «Истории Флоренции» и Париде деи Грасси в своих «Церковных анналах», что имя некоего великого государя может оказаться причастным к злодеянию этого презренного кравчего, и не желая превращать таким образом некоего могущественного человека в беспощадного врага своей семьи.

Лев X правил восемь лет, восемь месяцев и девятнадцать дней, и после его смерти все потомство Козимо Старого свелось к трем бастардам.

Правда, через полтора года после его смерти один из этих трех бастардов взошел на папский престол, но не под именем Юлий III, как все ожидали, а под именем Климент VII, которое, как уверяли, он принял, дабы успокоить своих врагов, заранее давая им знать о своем намерении придерживаться самой святой из всех царских добродетелей.

Стоило дяде взойти на престол, как вся его любовь и все его заботы обратились на племянников, Алессандро и Ипполито, и это, по словам многих, было тем более естественно, что первого из них, гласно признаваемого сыном Лоренцо, герцога Урбинского, втихомолку называли плодом одного из юношеских любовных увлечений кардинала Джулио в те времена, когда он был еще всего лишь родосским рыцарем. Так что всю свою власть он употребил прежде всего на то, чтобы удерживать этих бастардов, все, что осталось от старшей ветви семьи, в том высоком положении, какое Медичи всегда занимали во Флоренции.

К несчастью, тот, кого он выбрал им в качестве опекуна и заодно назначил временным правителем Флорентийской республики, Сильвио Пассерини, кардинал да Кортона, не обладал ни одним из качеств, способных заставить флорентийцев забыть те обиды, какие они затаили против семейства Медичи: он был одновременно скуп и неблагоразумен, что оттолкнуло от его воспитанников те немногие сердца, что еще оставались верны их семье.

Климент VII, со своей стороны, избрал политику, прямо противоположную той, какую вел Лев X: вместо того чтобы заявить, подобно ему, что нельзя чувствовать себя на престоле спокойно и уверенно, пока французы владеют хоть одной пядью земли в Италии, он вступил в союз с ними. Союз этот привел к разграблению Рима, а разграбление Рима, оставившее папу пленником в замке Святого Ангела и на время лишившее его светской власти, позволило флорентийцам восстать и в третий раз изгнать Медичи. Это восстание произошло 17 мая 1527 года.

Как известно, Климент VII выпутался из затруднительного положения, продав семь кардинальских шапок, что позволило ему уплатить часть выкупа, и отдав пять кардиналов в качестве заложников, дабы гарантировать выплату остатка; ну а поскольку под такое обеспечение надзор за ним стал чуть менее строгим, он не преминул воспользоваться этим и, переодевшись в платье лакея, бежал из Рима и добрался до Орвьето. Флорентийцы, видя, что Карл V одержал победу, а папа находится в бегах, возомнили, что могут быть спокойны за свое будущее.

Но кого корыстные интересы разделили, корыстные интересы могут и сблизить. Карл V, избранный императором в 1519 году, еще не был увенчан папой императорской короной, а в момент раскола, затеянного Лютером, Цвингли и Генрихом VIII, эта торжественная церемония стала для католического короля делом первостепенной важности; и потому было условлено, что Климент VII коронует императора, а император захватит Флоренцию и дарует ей в качестве герцога бастарда Алессандро, которого женит на своей внебрачной дочери Маргарите Австрийской. Что же касается второго бастарда, Ипполито, то Климент VII еще за два года перед тем позаботился о его будущем, сделав его кардиналом.

Каждый из них честно выполнил обещанное: Карл V был коронован в Болонье — ибо при сложившихся теперь трогательных отношениях с папой он не желал видеть разорение, учиненное его солдатами в святом городе, — так вот, повторяем, Карл V был коронован в Болонье 24 февраля 1530 года, в день торжественный вдвойне, поскольку это был день его рождения и годовщина его победы при Павии над христианнейшим королем, а 31 июля 1531 года, после ужасной осады Флоренции, которую оборонял Микеланджело и сдал Малатеста, Алессандро триумфально вступил в будущую столицу своего герцогства.

Козимо принес ей золотые оковы, Лоренцо — серебряные; Алессандро уготовил ей железные оковы.

Алессандро обладал всеми пороками своей эпохи и очень немногими достоинствами своей семьи; будучи сыном мавританки, он унаследовал от нее неукротимые страсти; постоянный в ненависти и непостоянный в любви, он пытался убить Пьеро Строцци и отравил кардинала Ипполито, своего кузена, «который, — по словам Варки, — был красивый и обходительный молодой человек ясного ума и тихого нрава, щедрый и великодушный, как папа Лев X: однажды он дал разом четыре тысячи дукатов ренты одному дворянину из Модены по имени Франческо Мария Мольца, обладавшему широкими познаниями в великой и достойной литературе, а также в трех важнейших языках, какими в ту пору считались греческий, латинский и тосканский».

Неудивительно поэтому, что за шесть лет правления Алессандро против него не раз устраивались заговоры. Филиппо Строцци передал огромные деньги одному монаху-доминиканцу из Неаполя, имевшему, как считалось, большое влияние на Карла V, чтобы тот уговорил императора вернуть Флоренции свободу. Джанбаттиста Чибо, архиепископ Марсельский, зная, что у его невестки, расставшейся с мужем и жившей во дворце Пацци, любовная связь с Алессандро, решил убить его, когда он придет туда на свидание; а поскольку было известно, что Алессандро всегда носит под одеждой искусно сработанную кольчугу, не пробиваемую ни шпагой, ни кинжалом, Чибо наполнил порохом сундук, на который обычно садился герцог, приходя к маркизе, и намеревался взорвать его; но заговор Чибо, как и все те, что за ним последовали, был раскрыт. Все, кроме одного. Правда, в этом заговоре состоял лишь один человек, которому предстояло стать и его исполнителем. Этим заговорщиком был Лоренцо Медичи, принадлежавший к младшей ветви рода — той, что отделилась от главного ствола вместе с Лоренцо, братом Козимо Старого, Отца отечества, и, развиваясь бок о бок со старшей, успела в свой черед разделиться на две ветви.

Лоренцо появился на свет во Флоренции 23 марта 1514 года; родителями его были Пьерфранческо деи Медичи, приходившийся правнуком Лоренцо, брату Козимо, и Мария Содерини, женщина большого ума и образцовой скромности.

Лоренцо рано лишился отца, и, поскольку тогда ему едва исполнилось девять лет, начатки образования он получил под надзором матери; но учение давалось мальчику очень легко, так что вскоре он вышел из-под материнской опеки, и дальнейшим его воспитанием занимался Филиппо Строцци. Тут-то и сформировался этот странный характер — насмешливый и беспокойный, сотканный из страстных порывов и сомнений, неверия, самоуничижения и надменности, и даже его ближайшие друзья, перед которыми ему не было нужды притворяться, никогда не видели его два раза подряд с одним и тем же выражением лица. Он льстил всем, не уважая никого, любил красоту, не различая пола, — это был один из тех гермафродитов, какие по прихоти природы появляются в эпохи упадка. Время от времени из этой смеси разнородных качеств возникала страстная жажда славы и бессмертия, тем более неожиданная, что тело, служившее ей вместилищем, было хрупким и женственным — за это юношу называли не иначе как Лоренцино. Ближайшие друзья никогда не видели его ни смеющимся, ни плачущим — он лишь высмеивал и проклинал. В такие минуты лицо его, скорее миловидное, чем красивое, ибо он был смугл от природы и хмур, выражало поистине адскую злобу, и, хотя выражение это появлялось лишь на миг, словно молния, самым храбрым становилось не по себе. Когда Лоренцо было пятнадцать лет, папа Климент VII, возымев к нему какую-то странную привязанность, вызвал его в Рим, и у юноши несколько раз возникало желание убить своего покровителя; вернувшись затем во Флоренцию, он принялся всячески угождать герцогу Алессандро с такой ловкостью и таким раболепием, что вскоре стал не просто одним из его друзей, но, быть может, его единственным другом.

И в самом деле, сделав Лоренцино своим приближенным, герцог вполне мог обойтись без всех прочих. Кем только не был для него Лоренцино: шутом и льстецом, лакеем и шпионом, любовником и любовницей; и лишь когда у герцога Алессандро возникало желание поупражняться в фехтовании, его вечный спутник изменял ему, растягивался на какой-нибудь удобной постели или на мягких подушках, заявляя, что все эти латы слишком давят ему грудь, а все эти шпаги и кинжалы чересчур тяжелы для его руки. И пока Алессандро скрещивал клинок с лучшими тогдашними фехтовальщиками, Лоренцино играл узким и тонким женским ножичком и пробовал его острие, прокалывая золотые флорины и говоря, что только такая шпага ему по руке и другой он носить не желает. За эту изнеженность, раболепие и трусость люди стали называть его даже не Лоренцино, а Лоренцаччо.

Со своей стороны, герцог Алессандро полностью доверял Лоренцо и дал ему доказательство этого величайшего доверия, самое веское, какое только могло быть, — сделал его посредником во всех своих любовных связях. Какая бы прихоть ни обуяла герцога Алессандро, куда бы ни влекла его эта прихоть, в недосягаемую высь или на самое дно, домогался ли он красавицы-мирянки, или его вожделение проникало за святые монастырские стены, стремился ли он склонить к неверности чужую жену, или его желания воспламеняла непорочная юная дева — Лоренцо брался за все, и во всем добивался успеха; вот так он стал самым могущественным и самым ненавистным человеком во Флоренции после герцога Алессандро.

Между тем у Лоренцо был друг, столь же преданный ему, как сам он внешне был предан герцогу Алессандро; это был всего-навсего сбир по имени Микеле дель Таволаччино, убийца, благодаря заступничеству Лоренцо избежавший казни; в тюрьме его прозвали Скоронконколо, и это странное прозвище так за ним и закрепилось.

С тех пор этот человек состоял на службе у Лоренцо и жил у него в доме, всячески выказывая ему свою безмерную благодарность; так однажды, когда в его присутствии Лоренцо стал жаловаться, что ему досаждает некий придворный пакостник, Скоронконколо сказал в ответ:

— Хозяин, назовите мне только имя этого человека, и я обещаю, что уже завтра он не будет вас беспокоить.

Когда Лоренцо вновь пожаловался на этого человека, Скоронконколо промолвил:

— Скажите мне, кто он? Даже если это один из любимчиков герцога, я убью его.

Наконец, услышав от хозяина те же самые жалобы в третий раз, Скоронконколо воскликнул:

— Имя! Его имя! Будь это хоть сам Иисус Христос, я заколю его кинжалом!

Но и на этот раз Лоренцо ничего не сказал ему. Время еще не пришло.

Как-то утром герцог вызвал к себе Лоренцо раньше обычного. Лоренцо поспешил явиться: он застал герцога еще в постели. Накануне герцог увидел очень красивую женщину, супругу Леонардо Джинори, и вознамерился овладеть ею; за тем он и вызвал Лоренцо; в этом случае он особенно рассчитывал на его помощь, ибо женщина, которую он возжелал, приходилась Лоренцо родной теткой.

Лоренцо выслушал это предложение столь же невозмутимо, как если бы речь шла не о его родственнице, и ответил Алессандро, как отвечал ему обычно, что деньги отворяют любую дверь. Алессандро заметил, что Лоренцино прекрасно известно, где находится сокровищница, и ему остается лишь взять сколько нужно. С этими словами герцог вышел в другую комнату. Лоренцо покинул дворец, но, уходя, незаметно сунул под плащ великолепную кольчугу, не раз спасавшую жизнь герцогу, и бросил ее в колодец Седжо Каповано.

На следующий день герцог спросил Лоренцо, как подвигается дело; но Лоренцо ответил, что на этот раз женщина попалась порядочная и дело может несколько затянуться, а потом со смехом добавил, что герцогу остается лишь запастись терпением и развлекаться со своими монашками. Он имел в виду монастырь, где герцог Алессандро развратил сначала аббатису, а затем монахинь, превратив это святое место в свой гарем. В тот же день Алессандро посетовал, что потерял кольчугу, и, по его словам, дело было не в том, что она могла ему понадобиться, а в том, что она настолько не сковывала его движения и он так привык к ней, что порой не ощущал ее.

Лоренцо посоветовал заказать другую, но герцог возразил ему, что оружейник, сделавший кольчугу, покинул Флоренцию и ни у кого не хватит мастерства заменить его.

Прошло несколько недель; герцог время от времени осведомлялся у Лоренцо, как подвигается дело с синьорой Джинори, а Лоренцо всякий раз отделывался пустыми обещаниями, и в итоге, посредством самой этой задержки, сумел до предела разжечь желание герцога овладеть женщиной, сопротивлявшейся так долго.

Наконец, утром 6 января 1536 года (по старому стилю) Лоренцо пригласил сбира позавтракать с ним, что он делал уже не раз, пребывая в добром расположении духа. После того как они сели за стол и дружески осушили две-три бутылки вина, Лоренцо промолвил:

— Ну а сейчас вернемся к врагу, о котором я тебе говорил. Теперь, хорошенько узнав тебя, я уверен, что в минуту опасности могу рассчитывать на тебя так же, как ты можешь рассчитывать на меня. Ты говорил, что готов разделаться с ним. Так вот, теперь для этого настало время, и вечером я отведу тебя в такое место, где мы сумеем управиться с нашим делом наверняка; ты не передумал?

Сбир снова стал заверять его в своей преданности, сопровождая эти заверения теми богохульными клятвами, которыми пользуются в таких случаях подобные люди.

Вечером, ужиная с герцогом и несколькими другими придворными, Лоренцо, по обыкновению, занял место рядом с Алессандро и прошептал ему на ухо, что сумел, наконец, посредством заманчивых посулов склонить свою тетку к свиданию с ним, но с непременным условием, что он придет один и не куда-нибудь, а в спальню Лоренцо: уступая желанию герцога, женщина хотела сохранить видимость добродетели. Кроме того, добавил Лоренцо, очень важно, чтобы никто не видел, как Алессандро войдет к нему в дом и выйдет оттуда, ибо его тетка настаивает на строгом соблюдении тайны. Алессандро так обрадовался, что согласился на все эти условия. Лоренцо заторопился домой, чтобы, по его словам, успеть все подготовить; в дверях он обернулся, и Алессандро взмахнул рукой, давая знать, что на его обещание можно положиться.

Отужинав, герцог тотчас же поднялся из-за стола и прошел к себе; там он снял обычную одежду и закутался в длинный атласный плащ, подбитый собольим мехом.

Перед тем как велеть лакею подать перчатки, он задумался, какие перчатки надеть — боевые или любовные?

На столе лежала пара кольчужных рукавиц и пара надушенных перчаток; лакей выжидающе смотрел на герцога.

— Подай мои любовные перчатки, — произнес Алессандро, и лакей подал ему надушенные перчатки.

Герцог вышел из дворца Медичи в сопровождении всего лишь четырех человек — капитана Джустиниано да Чезена; одного из своих приближенных, также носившего имя Алессандро, и двух телохранителей, одного из которых звали Джомо, а другого — Венгерец; дойдя до площади Сан Марко, куда он свернул вначале, чтобы отвести подозрения от истинной цели своей вылазки, герцог отпустил Джустиниано, Алессандро и Джомо и, оставив при себе одного лишь Венгерца, направился к дому Лоренцо. Подойдя к Палаццо Состеньи, находившемуся напротив дома Лоренцо, он приказал Венгерцу остаться там и ждать его до утра; и что бы сбир ни увидел или ни услышал, кто бы ни вошел в дом или ни вышел оттуда, он должен был хранить молчание и не двигаться с места, а не то герцог прогневается на него. Если утром герцог не выйдет, Венгерец может возвращаться во дворец. Однако телохранитель, хорошо знакомый с такого рода похождениями герцога, не стал дожидаться утра и, увидев, как тот входит в дом своего друга Лоренцо, сразу же отправился во дворец, бросился на тюфяк, который ему каждый вечер стелили в герцогской спальне, и крепко заснул.

Тем временем герцог поднялся в спальню Лоренцо, где в камине жарко пылал огонь и где его ожидал хозяин дома; герцог отстегнул перевязь со шпагой и сел на кровать. Лоренцо тут же взял шпагу и обмотал вокруг нее перевязь, которую дважды продел через гарду, чтобы герцог не мог вытащить шпагу из ножен. Затем Лоренцо положил ее у изголовья кровати и, сказав герцогу, чтобы тот потерпел немного и что сейчас он приведет ту, которую Алессандро так жаждал увидеть, вышел, затворив за собой дверь, а поскольку дверь эта была с защелкой, герцог, сам того не зная, оказался в западне.

Лоренцо назначил Скоронконколо встречу на углу улицы, и Скоронконколо, верный приказу, ждал его там. Вне себя от радости, Лоренцо приблизился к нему и хлопнул его по плечу.

— Брат, — сказал он, — час настал. Враг, о котором я тебе говорил, заперт в моей спальне: ты по-прежнему намерен избавить меня от него?

— Идем! — коротко ответил сбир.

И они вместе вошли в дом.

Поднявшись до середины лестницы, Лоренцо остановился.

— Не бери в голову, — сказал он, повернувшись к Скоронконколо, — если этот человек окажется другом герцога, и не отступай от своего обещания, кто бы он ни был.

— Будьте спокойны, — ответил сбир.

На площадке лестницы Лоренцо остановился снова.

— Кто бы он ни был, ты слышишь? — в последний раз обратился он к своему сообщнику.

— Кто бы он ни был, хоть сам герцог, — нетерпеливо откликнулся Скоронконколо.

— Хорошо, хорошо, — прошептал Лоренцо, вынимая шпагу из ножен и пряча ее под плащом.

Затем он осторожно отворил дверь и вошел в спальню первым, за ним — сбир. Алессандро лежал на кровати, повернувшись лицом к стене, и, очевидно, дремал, так как даже не обернулся на шум. Лоренцо подошел вплотную к кровати и со словами «Вы спите, синьор?» нанес герцогу такой ужасный удар шпагой, что клинок, войдя в спину чуть ниже плеча, вышел с другой стороны ниже соска, пронзив диафрагму и, следственно, нанеся Алессандро смертельное ранение.

Тем не менее, даже будучи смертельно раненным, герцог Алессандро, отличавшийся неимоверной силой, в один прыжок выскочил на середину комнаты и уже готов был броситься к двери, оставшейся открытой, но тут Скоронконколо шпагой нанес ему рубящий удар по виску, отхватив чуть не целиком левую щеку. Герцог замер на месте и зашатался, а Лоренцо, воспользовавшись этим, схватил его поперек тела, толкнул обратно к кровати, опрокинул навзничь и навалился на него всей своей тяжестью. В это мгновение Алессандро, который до тех пор не издал ни звука, словно дикий зверь, попавший в западню, вдруг закричал, зовя на помощь. Тотчас же Лоренцо левой рукой заткнул ему рот с такой силой, что его большой палец и часть указательного попали внутрь. Алессандро инстинктивно сжал зубы, послышался хруст дробящихся костей, и теперь уже Лоренцо отшатнулся назад, крича от нестерпимой боли. И тогда Алессандро, хотя из двух ран у него хлестала кровь и он то и дело отхаркивался ею, набросился на Лоренцо и, подмяв его под себя, словно хрупкую тростинку, стал душить обеими руками. В эту страшную минуту сбир тщетно пытался помочь хозяину: противники схватились так тесно, что нельзя было поразить одного, не рискуя задеть другого. Несколько раз он ударил шпагой между ногами Лоренцо, однако острие прошло через одежду герцога и меховую подкладку, не достав до тела. Внезапно он вспомнил, что у него еще есть нож, отбросил шпагу с ее бесполезным теперь длинным клинком и вцепился в герцога сзади. Слившись воедино с бесформенным клубком, который метался по комнате в слабом свете горящего камина, он искал, куда бы ему вонзить нож. Наконец, он добрался до горла герцога и всадил туда лезвие по самую рукоятку; но, видя, что Алессандро все никак не падает, стал поворачивать нож в разные стороны и, по словам историка Варки, так поворошил им, что перерезал герцогу артерию и почти отделил голову от туловища. Герцог захрипел в последний раз и упал. Скоронконколо и Лоренцо, упавшие вместе с ним, поднялись на ноги и отступили на шаг; затем, поглядев друг на друга, они ужаснулись: их одежда была залита кровью, а лица покрывала смертельная бледность.

— Думаю, он уже мертв, — сказал сбир.

Но Лоренцо с сомнением покачал головой, и тогда Скоронконколо подобрал свою шпагу и не спеша проткнул тело герцога; тот не шелохнулся: перед ними лежал труп.

Они взяли окровавленное тело за плечи и за ноги и положили на кровать, прикрыв сверху одеялом. Затем Лоренцо, запыхавшись от борьбы и едва не теряя сознания от боли, открыл выходившее на Виа Ларга окно, чтобы глотнуть свежего воздуха и прийти в себя, а заодно посмотреть, не сбежались ли люди на подозрительный шум. Шум действительно слышал кое-кто из соседей, и в особенности удивлялась долгой возне, доносившейся из дома Лоренцо, синьора Мария Сальвиати, вдова Джованни делле Банде Нере и мать Козимо. Но, в предвидении того, что сейчас произошло, Лоренцо, дабы приучить соседей к подобным звукам, раз двадцать устраивал у себя шумные потасовки, сопровождаемые воплями и проклятиями, и теперь соседи не усмотрели ничего необычного в шуме, исходившем из дома человека, которого одни считали безумцем, а другие подлецом; так что, в сущности говоря, никто не обратил внимания на происходящее, и на улице и в прилегающих домах все, по-видимому, было спокойно.

Немного отдышавшись, Лоренцо и Скоронконколо вышли из спальни, заперев ее не только на защелку, но и на ключ; затем Лоренцо спустился к своему домоправителю Франческо Дзеффи, забрал все наличные деньги, какие были в доме, приказал одному из слуг по имени Фречча следовать за ним и, сопровождаемый лишь этим слугой и Скоронконколо, взял почтовых лошадей — для этого он заранее запасся подорожной у епископа Марци — и без остановки, одним духом, домчался до Болоньи, где ненадолго спешился, чтобы перевязать израненную руку, два пальца которой были почти оторваны (впоследствии их удалось восстановить, но от раны остался неизгладимый шрам), затем снова сел на коня и в понедельник ночью прибыл в Венецию. Сразу же по прибытии он вызвал к себе Филиппо Строцци, года за четыре перед тем изгнанного из Флоренции и в это время находившегося в Венеции, и, показав ему ключ от своей спальни, промолвил:

— Видите этот ключ? Так вот, он от двери комнаты, где лежит труп герцога Алессандро, убитого мной.

Филиппо Строцци не хотел верить подобной новости; тогда Лоренцо вытащил из дорожной сумки свою окровавленную одежду и, показав ему свою изувеченную руку, произнес:

— Глядите, вот доказательство.

И тогда Филиппо Строцци кинулся ему на шею, назвал его флорентийским Брутом и попросил его отдать двух его сестер замуж за двух своих сыновей.

Так был убит Алессандро Медичи, первый герцог Флоренции и последний прямой потомок Козимо Старого, Отца отечества, — ибо Климент VII умер в 1534 году, а кардинал Ипполито — в 1535-м. В связи с этим убийством нельзя не заметить одно любопытное обстоятельство: шестикратное повторение числа шесть: Алессандро был убит в 1536 году в возрасте 26 лет, 6 января, в шесть часов утра, от шести ран, после шести лет правления.

Между тем настало утро воскресного дня, и около полудня, видя, что герцог не появляется, Джомо и Венгерец всерьез встревожились; кинувшись к кардиналу Чибо, они поведали ему о подозрениях, заставивших их явиться к нему, и рассказали ему все, что им было известно. Кардинал тотчас же послал к епископу, чтобы справиться у него — не говоря ему пока, с какой целью он этим интересуется, — не покидал ли кто-нибудь прошедшей ночью город. Ну а поскольку епископ ответил, что ночью Лоренцо Медичи и двое его слуг взяли почтовых лошадей и направились в сторону Болоньи, у кардинала не осталось никаких сомнений в том, что совершено убийство. Но, будучи отрезанным от внешней помощи, почти не имея солдат и находясь в городе, где герцога все поголовно ненавидели, он опасался какого-нибудь бунта, и, хотя народ был безоружен, кардинал, прекрасно понимая общественное настроение, сознавал, что, если не будут приняты жесткие меры, народ этот, пуская в ход всего лишь камни, вполне способен изгнать всех, кто был причастен к тирании Алессандро. И потому, даже еще не вскрыв спальню убийцы и не убедившись, что герцог действительно мертв, кардинал написал несколько приказов: в Пизу, своему брату Лоренцо, чтобы тот срочно пришел к нему на подмогу, собрав как можно больше войск; Алессандро Вителли, чтобы тот покинул Читта ди Кастелло и поспешил со своим гарнизоном во Флоренцию; командиру отрядов в Муджелло, чтобы тот со своими солдатами явился в город, и, наконец, Якопо деи Медичи, коменданту Ареццо, чтобы тот находился в боевой готовности. Одновременно, дабы отвести мысли горожан подальше от правды, было велено рассыпать перед дворцом песок, как если бы делались приготовления к скачкам за кольцом, и когда, как это было принято, придворные явились к утреннему выходу герцога, им заявили, что он всю ночь веселился и развлекался игрой, поэтому еще спит, а перед тем как уснуть, приказал не будить его, ибо следующей ночью намеревался устроить маскарад. Так что прошел целый день, и никто ни о чем не догадался; затем, с наступлением вечера, спальню Лоренцино открыли и, как и ожидалось, обнаружили там безжизненное тело герцога, лежащего в том же положении, в каком его оставили убийцы, ибо никто в комнату не входил. Тотчас же, завернутое в ковер, оно было под покровом ночи тайно перенесено в церковь Сан Джованни, а оттуда — в старую ризницу базилики Сан Лоренцо. Той же ночью через несколько городских ворот во Флоренцию вошли вызванные войска, так что к утру понедельника кардинал уже был готов противостоять любому развитию событий.

И произошло это вовремя: с быстротой, присущей страшным новостям, весть о смерти герцога распространилась по городу; но, хотя и вызывая радость, которую никто и не старался скрыть, она не служила толчком к какой-либо смуте. Правда, объяснялось это тем, что подобная новость уже дважды разлеталась по городу, производя точно такую же радость, а потом опровергалась; так что все опасались угодить в ловушку, где прежде одни потеряли свободу, а другие — жизнь. Тем не менее, когда день стал стал клониться к вечеру, и горожане поняли, что счастливое известие так никто и не опроверг, они отважились покинуть порог своих домов, чтобы выйти на площади, и там, сбившись в более или менее возбужденные кружки, принялись обсуждать, какой образ правления должен прийти на смену тому, что рухнул со смертью герцога, и кто более всего достоин занять должность гонфалоньера, то ли на определенный срок, то ли пожизненно; затем стали звучать имена тех, кто должен быть вознагражден или наказан, в зависимости от того, остались они верны Республике или предали свободу. А пока все судачили таким образом, в толпу стали просачиваться монахи-доминиканцы из монастыря Сан Марко, нашептывая, что настали времена, предсказанные блаженным мучеником Савонаролой, что теперь можно разобраться, правдивыми или лживыми были его пророчества, и что Флоренция вновь обретет, наконец, свою старинную и святую свободу и все те благости, все то блаженство, все те милости, какие устами этого мученика были предсказаны возлюбленному городу Господа Бога; и нашлось много таких, кто в самом деле проникся верой в эти слова, а те, кто не поверил им, притворились, будто поверили.

Все это говорилось и делалось в то самое время, когда совет Сорока восьми, созванный с помощью булавоносцев, собрался во дворце Медичи, именуемом ныне Палаццо Рикарди, в покоях кардинала Чибо, дабы решить, что делать дальше; но собравшиеся там члены совета, которые видели брожение народа и разделяли его надежды, его страхи и его пристрастия, ни за что, вероятно, — не страшись они изгнанников, находившихся за пределами города, и народа, находившегося внутри него, — не пришли бы к согласию ни в чем, настолько различными были их чаяния. Наконец один из них, Доменико Каниджани, попросил слова и, добившись тишины, предложил выбрать взамен Алессандро его внебрачного сына Джулио. Услышав это предложение, все разразились смехом, ибо тому, кто был назван, исполнилось всего лишь пять лет и подобный выбор чересчур явно означал бы передачу в руки кардинала не опекунства, а всевластия; и потому все принялись хохотать и покачивать головой, так что кардинал, видя, насколько дурное впечатление произвел этот совет, стал первым, кто его отверг. Затем поднялся кто-то другой и предложил выбрать юного Козимо деи Медичи, о чьем появлении на свет в 1519 году мы говорили выше и кому в это время было семнадцать лет; услышав такое предложение, все прекратили смеяться, стали переглядываться с соседями и одобрительно кивать в знак того, что, возможно, это наилучшее решение, тем более, что к приязни, которую вызывал этот юноша, присоединялось и его право на трон, ведь после Лоренцо, находившегося в бегах, именно Козимо был ближайшим родственником герцога Алессандро и, стало быть, наследником его власти. И тогда Палла Ручеллаи, намеревавшийся предложить кандидатуру Филиппо Строцци, приверженцем которого он был, но увидевший, сколь благожелательно было встречено имя Козимо, не осмелился включить своего патрона в эту борьбу, однако изо всех сил воспротивился дальнейшему обсуждению, ссылаясь на отсутствие многих влиятельных граждан из числа изгнанников. Возражение такого рода было отвергнуто одновременно Франческо Гвиччардини и Франческо Веттори, однако Палла Ручеллаи стоял на своем и проявил такую настойчивость, что заседание завершилось, не приняв никакого решения, если не считать того, что власть была на три дня передана в руки кардинала.

Но это половинчатое решение, которое ничего не могло ни исправить, ни предотвратить и все оставляло в подвешенном состоянии, никого не устроило, и народ стал открыто выражать свое недовольство: когда кто-либо из участников этого обсуждения проходил мимо лавок ремесленников, те стучали молотками по своим столам, верстакам и наковальням, во всеуслышание говоря:

— Если вы не хотите или не можете справиться с государственными делами, позовите нас, и уж мы-то с ними справимся.

Весь город был охвачен брожением, уже так давно невиданным во Флоренции, как вдруг послышались радостные крики и все бросились к воротам Сан Галло навстречу красивому молодому человеку, который ехал верхом, во главе многочисленного отряда, причем с таким царским величием, что казалось, по словам Варки, будто он скорее заслуживал власти, чем желал ее. То был Козимо деи Медичи: извещенный друзьями о происходящих событиях, он приехал из своего загородного дома Треббио, чтобы бросить на чашу весов, на которых решалась в этот час судьба государства, весомость собственного присутствия и собственной популярности.

Дело в том, что Козимо действительно был необычайно любим народом, любим за свои личные качества, любим за своих предков, ибо его прапрадедом был Лоренцо, внук Аверардо и брат Козимо Старого, Отца отечества, а его отцом — знаменитый военачальник Джованни деи Медичи. Скажем в нескольких словах о том, что представлял собой этот прославленный кондотьер.

Он был сын Джованни деи Медичи, внука Лоренцо Старого, и Катерины, дочери Галеаццо, герцога Миланского; отец его умер молодым, и мать, в рассвете лет оставшаяся вдовой, сменила сыну имя Лодовико, данное ему при крещении, на Джованни, чтобы, насколько это было в ее силах, возродить своего умершего супруга в сыне. Вскоре она прониклась таким страхом за своего возлюбленного сына и так была заинтересована в том, чтобы ветвь прославленного рода, последним отпрыском которой он был, не угасла, что, дабы оградить его от угрожавшей ему опасности, переодела его девочкой и укрыла в монастыре Анналены. Точно так же поступила Фетида со своим сыном Ахиллом, но ни богиня, ни смертная женщина не могли обмануть судьбу: обоим суждено было стать героями и умереть молодыми.

Но когда мальчику исполнилось двенадцать лет, оставлять его долее среди его юных товарок стало уже невозможно: каждое слово, каждый жест изобличали обман с переодеванием; так что он возвратился под материнский кров и вскоре принял боевое крещение в Ломбардии, где уже очень рано снискал прозвище Непобедимый. Спустя короткое время, в связи с военными приготовлениями герцога Урбинского и Малатесты Бальони, он был назначен командующим войсками Республики, а затем вернулся в Ломбардию в качестве командующего войсками лиги, выступавшей на стороне короля Франции, однако на подступах к Боргофорте выстрелом из фальконета был ранен в ногу чуть выше колена, причем в то самое место, куда его ранило в битве при Павии. Ранение оказалось настолько серьезным, что ногу пришлось отрезать по самое бедро; все происходило ночью, и Джованни не пожелал, чтобы кто-то другой светил хирургам, держа в руке факел; он держал его до конца ампутации, и ни разу, пока она длилась, рука его не дрогнула настолько, чтобы поколебать ровное пламя. Но либо ранение было смертельным, либо операция прошла неудачно, только на третий день после нее Джованни деи Медичи скончался. Ему было двадцать девять лет.

Смерть его чрезвычайно обрадовала немцев и испанцев, на которых он наводил ужас. До него, по словам Гвиччардини, итальянская пехота прозябала в ничтожестве и небрежении; именно он преобразовал ее и прославил; вот почему он так любил свое войско, которое было его детищем и которому он всегда отдавал причитающуюся ему долю добычи, оставляя себе лишь свою долю славы; солдаты же любили его так горячо, что называли не иначе как повелителем и отцом. И потому после его смерти все они облачились в траур и заявили, что никогда не отступятся от черного цвета своей одежды; свою клятву они исполняли настолько незыблемо, что начиная с этого времени Джованни деи Медичи стали называть Джованни делле Банде Нере, и под этим прозвищем он известен куда более, чем под отцовским именем.

Вот что было за спиной у Козимо, когда он явился во Флоренцию, чтобы вступить в наследство, оставленное Алессандро; и потому, как мы сказали, он получил его при всеобщем ликовании, и народ, к которому присоединилась целая толпа старых солдат, в свое время служивших под начальством Джованни делле Банде Нере, сопровождала юношу до самого дворца его матери, радуясь и одновременно роняя слезы, восклицая: «Да здравствует Козимо!» и «Да здравствует Джованни! Да здравствует отец и да здравствует сын!»

На другой день после торжественного вступления Козимо в город кардинал велел передать ему, что ждет его во дворце Синьории. Но, видя эти толпы народа и слыша эти неумолчные крики, мать юноши, у которой он был единственным сыном и которая так рано овдовела, при всей храбрости своей души начала умолять его остаться подле нее; однако Козимо тотчас же прервал ее, сказав:

— Чем глубже эта несчастная страна погружается в пучину невзгод и чем страшнее те опасности, какие мне угрожают, тем решительнее я должен ради нее жертвовать собой и рисковать своей жизнью; и делаю я это тем охотнее, что всегда помню: отцом моим был монсиньор Джованни, которого ни одна опасность, сколь бы велика она ни была, никогда не заставила опустить глаза и отступить хоть на шаг, а моя мать, дочь Якопо Сальвиати и синьоры Лукреции деи Медичи, неизменно говорила мне, что, пока я страшусь и почитаю Господа, ничего другого страшиться мне не надо.

С этими словами он поцеловал мать и вышел из дома; стоило ему ступить на улицу, и его тотчас же окружили толпы людей, подняли на руки и с триумфом отнесли во дворец.

Там он застал кардинала, который, едва заметив молодого человека, тотчас же отвел его в сторону и, подведя к оконной нише, осыпал приветственными речами, а затем спросил у него, будет ли он, если его изберут герцогом, соблюдать следующие четыре требования:


1° творить суд беспристрастно, не делая различия между богатыми и бедными;

2° не оспаривать власть императора Карла V;

3° отомстить за смерть герцога Алессандро;

4° милостиво обходиться с синьором Джулио и синьорой Джулией, его внебрачными детьми.


В ответ Козимо заявил, что эти четыре требования справедливы и потому он честью своей клянется соблюдать их. После чего кардинал вошел в зал заседаний и начал свою речь с двустишия из шестой книги «Энеиды» Вергилия (первая строка этого двустишия станет позднее девизом Козимо):

… Primo avulso non deficit alter

Aureus et simili frondeseit virga metallo.[6]

Намек был очевиден, так что бо́льшая часть собравшихся встретила его рукоплесканиями, и немедленно были закреплены следующие положения:


1° синьор Козимо, сын синьора Джованни деи Медичи, избран главой и правителем Республики, но не будет носить титула герцога;

2° отлучаясь из города, синьор Козимо обязан оставлять взамен себя наместника, и этим наместником всегда должен быть флорентиец, а не иностранец;

3° синьору Козимо как главе и правителю Республики будет выплачиваться в качестве жалованья сумма в размере двенадцати тысяч золотых флоринов, каковая сумма никогда не может быть повышена.


Кроме того, был избран совет из восьми граждан, с которым Козимо предстояло обсуждать государственные дела. Этими восьмью гражданами были: мессер Франческо Гвиччардини, мессер Маттео Никколини, Руберто Аччаюоли, Маттео Строцци, Франческо Веттори, Джулиано Каппони, Якопо Джанфильяцци и Раффаэло деи Медичи.

Козимо покорно принял все эти условия, а народ восторженно принял Козимо как своего правителя.

Позднее, 28 февраля 1537 года, пришла жалованная грамота от императора Карла V, где говорилось, что верховная власть во Флоренции принадлежит синьору Козимо, сыну Джованни деи Медичи, и его законным наследникам, поскольку он является ближайшим родственником покойного герцога Алессандро.

Так прекратила царствовать во Флоренции старшая ветвь рода Медичи и взошла на трон его младшая ветвь.

МЛАДШАЯ ВЕТВЬ

С Козимо случилось то же, что случается со всеми гениальными людьми, которых революция возносит на вершину власти: оказавшись на нижней ступени лестницы, ведущей к трону, они принимают диктуемые им условия, а добравшись до последней ступени, диктуют свои собственные.

Положение его было затруднительным: ему предстояло сражаться одновременно и с внутренними врагами, и с внешними; ему предстояло привести твердое правление, единую власть и незыблемую волю на смену правлениям либо слабым, либо тираническим, на смену формам власти, враждебным друг другу и, следственно, разрушающим друг друга, на смену порывам воли, которые, исходя то сверху, то снизу, создают вечное, словно приливы и отливы, чередование господства то богатой верхушки, то толпы, расшатывающее устои государства и не позволяющее возвести что-либо прочное и незыблемое; вдобавок нужно было соблюдать права и свободы флорентийцев, чтобы ни аристократы, ни горожане, ни ремесленники не почувствовали, что у них появился повелитель; этим гордым конем, еще не покорившимся тирании, следовало править железной рукой, но в шелковой перчатке.

И Козимо определенно был во всех отношениях человеком, способным справиться с такой задачей: скрытный, как Людовик XI, страстный, как Генрих VIII, отважный, как Франциск I, упорный, как Карл V, блистательный, как папа Лев X, он обладал всеми пороками, какие омрачают частную жизнь человека, и всеми добродетелями, какие придают блеск жизни общественной. Поэтому семья его была несчастна, а народ свой он осчастливил.

Вначале скажем о темной стороне его жизни. У Козимо было пять сыновей и четыре дочери.

Назовем его сыновей:

Франческо, взошедший на трон после смерти отца;

Фердинандо, ставший герцогом после смерти Франческо;

дон Пьетро, Джованни и Гарсиа. Я не говорю о другом Пьетро, не прожившем и года.

Дочерей Козимо звали Мария, Лукреция, Изабелла и Вирджиния.

Расскажем вкратце, каким образом в этом могущественном семействе обосновалась смерть, проникшая туда, как и в первую семью в истории человечества, посредством братоубийства.

Однажды Джованни и Гарсиа охотились на пустошах Мареммы. Девятнадцатилетний Джованни уже стал кардиналом, а Гарсиа пока что был всего лишь любимчиком матери. Весь остальной двор находился в это время в Пизе, куда Козимо, месяцем ранее учредивший орден Святого Стефана, прибыл, чтобы торжественно принять полномочия великого магистра.

Братья, давно уже питавшие друг к другу глухую неприязнь — Гарсиа не мог простить Джованни, что отец любил его больше, а Джованни не мог простить Гарсиа, что тот был любимцем матери, — повздорили из-за убитой косули: каждый уверял, что это его трофей. В разгар спора Гарсиа выхватил охотничий нож и ударил им брата; раненный в бедро, Джованни упал и, обливаясь кровью, стал звать на помощь. Прибежавшие люди из свиты принцев застали Джованни в одиночестве, перевезли его в Ливорно и сообщили о случившемся великому герцогу. Козимо поспешил в Ливорно и собственноручно перевязал рану сына, ибо этот государь, один из образованнейших людей своего времени, обладал обширными медицинскими познаниями; но, несмотря на этот отеческий уход, через пять дней после ранения, 26 ноября 1562 года, Джованни умер на руках отца.

Козимо вернулся в Пизу; при виде непроницаемой, точно бронза, маски, которую он обычно носил на лице, можно было подумать, будто ничего не произошло. Гарсиа добрался до города раньше отца, и мать спрятала его в своих покоях; однако несколько дней спустя, видя, что Козимо ни единым словом не упоминает умершего сына, словно тот и не существовал вовсе, герцогиня уговорила убийцу броситься к ногам отца и молить его о прощении. Но юноша дрожал всем телом от одной мысли, что окажется лицом к лицу со своим судьей, и, дабы ободрить сына, мать решила сопровождать его. Козимо сидел, погруженный в задумчивость, в одном из самых отдаленных покоев дворца.

Увидев на пороге жену и сына, Козимо встал; Гарсиа тотчас же бросился к ногам отца, обнимая его колени и моля о прощении. Мать остановилась в дверях, протягивая к мужу руки. Козимо держал руку за пазухой; он выхватил кинжал, который обычно носил на груди, и со словами «Не будет Каина в моей семье!» ударил дона Гарсиа.

Несчастная мать увидела, как блеснула сталь, и кинулась к Козимо; но она успела только подхватить смертельно раненного сына, который, шатаясь, попытался встать на ноги и закричал: «Мама! Мама!»

В тот же день, 6 декабря 1562 года, дон Гарсиа скончался.

Спустя мгновение после того, как он испустил дух, Элеонора Толедская легла рядом с сыном, закрыла глаза и не захотела больше их открыть; через неделю она умерла — по словам одних, от горя, по уверениям других, от голода.

Три мертвых тела ночью, без всяких почестей, доставили во Флоренцию; было объявлено, что оба брата и мать умерли от болезнетворных испарений Мареммы.

Поистине, имя Элеонора Толедская приносило несчастье. Дочь дона Гарсиа — брата герцогини Элеоноры, приходившегося крестным юному братоубийце, — еще совсем юной девушкой прибыла ко двору своей тетки и под щедрым тосканским солнцем расцвела, словно один из цветов, давших имя Флоренции. При дворе даже поговаривали, будто великий герцог Козимо воспылал к ней неистовой страстью, и, поскольку было известно, как герцог устраивает подобные дела, добавляли, что подкупом либо угрозами он принудил слуг юной принцессы открыть ему дверь в ее спальню, вошел туда ночью и вышел оттуда только на другое утро; что в последующие ночи он приходил снова и эта связь получила такую огласку, что ему пришлось выдать красавицу-возлюбленную замуж за своего сына Пьетро. Из всего этого достоверно известно лишь одно: решение о браке между принцем и принцессой было принято в то время, когда этого никто не ожидал, и к тому же без ведома самого Пьетро.

То ли до принца дошли странные слухи о поведении Элеоноры, то ли удовольствие, доставляемое обществом красивых юношей, было ему дороже, чем близость красивой молодой женщины, но только новобрачные не выглядели счастливыми и жили каждый своей жизнью. Элеонора Толедская была молода и прекрасна, в ней текла испанская кровь, которая загорается огнем в женщине даже у подножия алтаря, муж пренебрегал ею, — и она полюбила молодого человека по имени Алессандро, сына известного флорентийского капитана Франческо Гачи; но эта первая любовь не имела продолжения: узнав, что мужу той, которую он любил, стало известно об их взаимном чувстве и прекрасная Элеонора может пострадать, Алессандро удалился в монастырь капуцинов и похоронил свою любовь или, по крайней мере, скрыл ее под власяницей, но, пока он молился за Элеонору, Элеонора забыла его.

Тот, кто заставил ее забыть бедного Алессандро, став его преемником, был молодой рыцарь ордена Святого Стефана. Он отнюдь не отличался такой же скромностью, как Алессандро, а потому вся Флоренция скоро узнала, что он пользуется взаимностью, и, вероятно, скорее по этой причине, а не за убийство Франческо Джинори, которого он убил в поединке, состоявшемся между Палаццо Строцци и Порта Росса, его сослали на остров Эльба; но ссылка не убила любовь: не имея возможности видеться, влюбленные обменивались письмами; одно из писем попало в руки великого герцога Франческо; молодого рыцаря тайно доставили с острова Эльба в тюрьму Барджелло; той же ночью к нему в камеру вошли исповедник и палач; когда исповедь закончилась, палач удавил узника. На следующий день Франческо сам сообщил невестке о казни ее любовника.

Одиннадцать дней она оплакивала его, опасаясь за собственную жизнь, а 10 июля получила приказ приехать в загородный дворец Каффаджоло, где уже несколько месяцев жил ее муж; и тут она поняла, что для нее все кончено, однако ослушаться не решилась, ибо не знала, где и у кого искать спасения; она лишь попросила, чтобы ей позволили отложить отъезд до следующего дня, а затем села у колыбели своего сына Козимо и, склонившись над ребенком, всю ночь плакала и вздыхала.

Приготовления к отъезду заняли какое-то время, так что Элеонора выехала из Флоренции лишь в три часа пополудни; кроме того, подчиняясь безотчетному чувству, она каждую минуту приказывала кучеру придержать лошадей и в итоге прибыла в Каффаджоло к ночи. К ее великому удивлению, дворец казался необитаемым.

Кучер распряг лошадей, и, пока сопровождавшие ее лакеи и служанки выносили из кареты поклажу, Элеонора Толедская одна вошла в великолепную виллу, которая в этот час, погруженная в темноту, показалась ей печальной и мрачной, как могила. Легко и неслышно, словно тень, поднялась она по лестнице и, дрожа от страха, направилась к себе в спальню. Все двери на ее пути были широко распахнуты, но, когда она ступила на порог спальни, из-за драпировки высунулась рука с кинжалом, Элеонора ощутила в груди холод стали, испустила вопль и упала. Она была мертва! Дон Пьетро, не пожелав доверить дело мщения никому другому, убил ее сам.

И тогда, видя, что Элеонора лежит недвижно, вся в крови, дон Пьетро вышел из-за портьеры, опустившейся у него за спиной, и пристально посмотрел на несчастную, которой он только что нанес удар. Удостоверившись, что она уже испустила дух, настолько твердой и опытной рукой был нанесен этот удар, он встал на колени у тела жены, поднял к Небу окровавленные руки, моля Бога даровать ему прощение за совершенное злодеяние, и во искупление этого преступления поклялся никогда больше не жениться: странная клятва, ведь если верить скандальным слухам о неприязни дона Пьетро к женщинам, выполнить такой зарок ему было легче, нежели любой другой!

Затем палач превратился в погребальщика; он положил тело, из которого только что изгнал душу, в заранее приготовленный гроб, закрыл его крышкой и отправил во Флоренцию, где той же ночью оно было тайно погребено в церкви Сан Лоренцо.

Стоит добавить, что дон Пьетро нарушил данную им клятву: в 1593 году он женился на Беатрисе де Менезиш; правда, случилось это через семнадцать лет после убийства Элеоноры, а к тому времени Пьетро Медичи, при его характере, должен был забыть не только данную им клятву, но и событие, послужившее ей причиной.

Оставим на время мужчин, к которым мы поневоле вернемся, рассказывая об отравлении Франческо и Бьянки Капелло, и перейдем к женщинам.

Старшую из дочерей Козимо звали Мария; в семнадцать лет она, говоря словами Шекспира о Джульетте, была одним из прекраснейших весенних цветков Флоренции. Юный Малатести, паж великого герцога Козимо, влюбился в Марию, а в сердце бедной девочки вспыхнуло ответное чувство — первая любовь, ни в чем не знающая отказа; один придворный, старик-испанец, застал влюбленных наедине и рассказал об увиденном великому герцогу.

Семнадцатилетняя Мария умерла от яда; Малатести был брошен в темницу; десять или двенадцать лет спустя ему удалось бежать и добраться до острова Кандии, где его отец командовал венецианскими войсками; через два месяца, на рассвете, его нашли мертвым на углу улицы.

Вторую дочь Козимо звали Лукреция; в девятнадцать лет она стала супругой герцога Феррарского. Однажды во Флоренцию прибыл гонец с сообщением о внезапной смерти герцогини. При дворе было сказано, что она скончалась от злокачественной лихорадки; в народе говорили, что ее убил муж в приступе ревности.

Третью дочь Козимо звали Изабеллой: она была его любимицей.

Как-то раз, когда Джорджо Вазари, стоя на лесах, скрывавших его от посторонних глаз, расписывал потолок в одном из залов Палаццо Веккьо, он увидел, как туда вошла Изабелла. Дело было в полдень, в сильную жару; не заметив, что она там не одна, Изабелла задернула занавеси, легла на диван и уснула.

Какое-то время спустя вошел Козимо и увидел спящую дочь; вскоре Изабелла вскрикнула, но то, что было дальше, Вазари не увидел — услышав этот крик, он закрыл глаза и притворился спящим.

Отдергивая занавеси, Козимо вспомнил, что как раз в этом зале должен работать Джорджо Вазари; он поднял глаза и заметил леса под потолком; в то же мгновение ему пришла в голову, что художник мог все увидеть. Козимо неслышно поднялся по лестнице; на подмостях он обнаружил Вазари, спавшего в углу, лицом к стене. Герцог подошел ближе, вытащил кинжал и медленно поднес его к груди Вазари, чтобы убедиться, действительно ли тот спит или только притворяется спящим. Вазари не шелохнулся, дыхание его оставалось ровным и спокойным, и Козимо, уверившись в том, что его любимый художник спит, спрятал кинжал в ножны и спустился с лесов.

Вазари вышел из зала в то время, когда обычно заканчивал работу, а на следующий день пришел в то время, когда обычно начинал ее; это хладнокровие спасло ему жизнь: если бы он попытался скрыться, его участь была бы решена. Кинжал или яд Медичи нашли бы его повсюду.

Это произошло в 1557 году.

Через год Изабелле исполнилось шестнадцать лет, пора было подумать о ее замужестве. Появились искатели ее руки, и Козимо остановил свой выбор на Паоло Джордано Орсини, герцоге ди Браччано, но, как говорили, поставил ему условие: Изабелла должна была не менее шести месяцев в году проводить в Тоскане.

Против всех ожиданий, новобрачный вел себя так, словно союз был заключен без любви и по принуждению; никто не мог объяснить этого странного равнодушия мужа к молодой, красивой жене, но, так или иначе, неприязнь эта действительно существовала, и бо́льшую часть года Паоло Джордано Орсини проводил в Риме, вдали от жены, которую, несмотря на ее жалобы, всякий раз оставлял одну в Тоскане. Молодая, красивая, страстная, жившая при одном из самых развращенных дворов мира, Изабелла вскоре заставила забыть о старых подозрениях, пятнавших ее репутацию, возбудив новые. Тем не менее Паоло Джордано Орсини молчаливо сносил все, ибо Козимо был жив, а при жизни Козимо герцог никогда не осмелился бы мстить его дочери; но в 1574 году Козимо скончался.

Покидая Флоренцию, Паоло Джордано Орсини оставлял жену под присмотром своего близкого родственника по имени Троило Орсини, и с определенного времени этот страж его чести стал писать ему, что во время его отсутствия Изабелла ведет себя столь безупречно, что лучшего желать не приходится; в итоге герцог почти уже отказался от своих планов мести, как вдруг Троило Орсини в ссоре, без свидетелей, ударом кинжала убил Лелио Торелло, пажа великого герцога Франческо, что вынудило его скрыться.

Вскоре стало известно, за что Орсини убил Торелло: оба были любовниками Изабеллы, и Орсини не желал делить ее с другим. Паоло Джордано Орсини одновременно узнал о предательстве родственника и об измене жены; он тотчас отправился во Флоренцию и прибыл туда в то самое время, когда Изабелла, опасаясь, что ее постигнет участь невестки, Элеоноры Толедской, убитой за пять дней перед тем, собиралась бежать из Тосканы и просить убежища у Екатерины Медичи, королевы Франции, однако этот неожиданный приезд прервал ее сборы.

Тем не менее, взглянув на мужа, Изабелла вздохнула свободнее: казалось, он явился к ней скорее как виновный, чем как судья; по его словам, он понял, что корень зла — в нем самом, и решил отныне вести жизнь более спокойную и более размеренную, а потому предлагает жене забыть все зло, какое она от него претерпела, он же, со своей стороны, забудет все обиды, какие она причинила ему. При том положении, в котором находилась Изабелла, такая сделка представлялась слишком заманчивой, чтобы от нее отказаться, и все же в тот день примирения между супругами не произошло.

На следующий день, 16 июля 1576 года, Орсини пригласил жену на большую охоту, которую он устраивал в своем поместье Черрето; Изабелла приняла приглашение и вечером приехала в поместье, сопровождаемая своими придворными дамами. Как только она вошла, герцог подошел к ней, держа на своре двух великолепных борзых. Он преподнес их в подарок Изабелле и предложил ей поохотиться с ними на следующее утро. Затем они сели ужинать.

За столом Орсини был таким веселым и оживленным, каким его никогда еще не видели, он осыпал жену любезностями, оказывал ей бесчисленные знаки внимания, словно нежный любовник, так что Изабелла, при всей своей привычке к лицемерию окружающих, почти поверила ему. Тем не менее, когда после ужина муж позвал ее в спальню и, подавая ей пример, вошел туда первым, она безотчетно вздрогнула, побледнела и, обратившись к синьоре Фрескобальди, своей старшей придворной даме, произнесла:

— Госпожа Лукреция, идти мне или не идти?

Но когда на пороге появился муж и, смеясь, спросил, войдет она все-таки или нет, она воспрянула духом и вошла.

Спальня выглядела как обычно, муж смотрел на Изабеллу все так же ласково — более того, наедине он, казалось, дал полную волю своим чувствам. Изабелла, обманутая этой нежностью, забыла обо всем на свете, и, когда она оказалась в таком положении, что не в состоянии была защищаться, Орсини вытащил из-под подушки заранее приготовленную веревку и накинул ее на шею жены. Страстные объятия сменились внезапно на смертельную петлю, и, несмотря на сопротивление Изабеллы, муж задушил ее, не дав ей даже вскрикнуть.

Так умерла Изабелла.

Оставалась Вирджиния; она вышла замуж за Чезаре д’Эсте, герцога Модены, вот и все, что о ней известно. Несомненно, судьба была к ней милосерднее, чем к трем ее сестрам: история забывает лишь счастливых.

Такова была темная сторона жизни Козимо; расскажем теперь о ее яркой стороне.

Козимо был одним из образованнейших людей своего времени; помимо прочего, утверждает Баччо Бальдини, он изучил множество растений, знал, откуда они происходят, в каких местах они живут дольше, где они вкуснее, где пышнее цветут, где обильнее плодоносят и какие цветы или плоды пригодны для того, чтобы исцелять болезни или раны людей и животных; будучи сам весьма сведущим химиком, он составлял на основе различных растений настои, вытяжки, масла, лекарства и бальзамы, которые раздавал всем, кто в них нуждался: богатым и бедным, тосканцам и чужеземцам, независимо от того, где они обитали — во Флоренции или в любой другой части Европы.

Козимо любил изящную словесность и покровительствовал ей; в 1541 году он основал Флорентийскую академию, которую называл своей любимой и благословенной академией: там надлежало читать и комментировать Данте и Петрарку. Вначале академия заседала во дворце на Виа Ларга; затем, желая предоставить ей большую свободу и удобства, Козимо отдал в ее распоряжение зал Большого Совета в Палаццо Веккьо, сделавшийся после падения Республики ненужным.

Пизанский университет, в свое время пользовавшийся покровительством Лоренцо Медичи, стяжал тогда определенную известность, но, оставленный в небрежении наследниками Лоренцо Великолепного, закрылся; Козимо снова открыл университет и дал ему значительные привилегии, чтобы обеспечить его существование; кроме того, он основал при этом университете школу, где сорок юношей, выказавших способности к наукам и происходивших из бедных семей, могли бы получать образование на личные средства герцога.

Он приказал привести в порядок и предоставить в распоряжение ученых все рукописи и книги библиотеки Лауренциана, которую начал собирать еще папа Климент VII.

Он обеспечил существование университетов во Флоренции и Сиене, учредив особый фонд для их поддержки.

Он открыл типографию, выписал из Германии Лоренцо Торрентино и заказал ему все издания, которые теперь носят имя этого знаменитого печатника.

Он приютил во Флоренции скитальца Паоло Джовио, а также изгнанника Шипьоне Аммирато; первый из них умер при герцогском дворе, и Козимо заказал для него надгробие с его статуей.

Он хотел, чтобы каждый, кто владел пером, писал свободно, сообразно своему вкусу, своим взглядам и дарованиям, и настолько вдохновил следовать этим путем Бенедетто Варки, Филиппо деи Нерли, Винченцо Боргини и многих других, что из одних только томов, посвященных ему в знак благодарности историками, поэтами и учеными его времени, можно было бы составить целую библиотеку.

Наконец, он добился, чтобы «Декамерон» Боккаччо, запрещенный Тридентским собором, был снова просмотрен папой Пием V, который умер, не успев завершить эту работу, а затем Григорием XIII, его преемником: великолепное издание 1573 года явилось итогом папской цензуры. Козимо добивался также отмены запрета на сочинения Макиавелли, однако умер, так и не дождавшись этого.

Козимо был знаток и ценитель искусства, и не его вина, что эру великих художников он застал лишь на исходе: из плеяды гениев, воссиявшей в годы правлений Юлия II и Льва X, оставался один Микеланджело.

Козимо сделал все, чтобы заполучить его: отправил к нему послом кардинала, предложил ему самому назначить себе жалованье, пообещал звание сенатора и любую должность на выбор; однако папа Павел III держал его при себе и не хотел никому уступать; и тогда, осознав, что флорентийский гигант ему не достанется, Козимо решил собрать вокруг себя лучших мастеров, каких можно было найти: Амманати, его инженер, построил ему по эскизам Микеланджело красивейший мост Святой Троицы, а также изваял мраморного Нептуна, украшающего площадь Великого Герцога.

По его заказу Баччо Бандинелли создал скульптурную группу Геркулеса и Кака, статуи папы Льва X, папы Климента VII, герцога Алессандро, Джованни делле Банде Нере и самого Козимо, лоджию на Новом Рынке и клирос в соборе.

Из Франции он вызвал Бенвенуто Челлини, чтобы тот отлил для него бронзового Персея, вырезал ему кубки из агата и вычеканил медали из золота. И когда однажды, рассказывает Бенвенуто в своих воспоминаниях, в окрестностях Ареццо нашли множество древних бронзовых статуэток, у которых не хватало либо головы, либо рук, либо ног, Козимо собственноручно отчищал их от грязи и ржавчины — с превеликой осторожностью, чтобы не повредить эти фигурки. Как-то раз Бенвенуто пришел к герцогу и застал его за работой; кругом были разложены молоточки и чеканы; дав Челлини молоточек, герцог приказал ему стучать по чекану, который сам он держал в руке: казалось, это не государь и придворный художник, а просто два золотых дел мастера, работающие за одним верстаком.

Занимаясь вместе с Франческо Ферруччи да Фьезоле химическими исследованиями, Козимо заново открыл искусство обработки порфира, утраченное с римских времен, и тут же воспользовался этим, заказав прекрасную чашу для Палаццо Питти и статую Правосудия, которую установили на площади Святой Троицы, на вершине гранитной колонны, подаренной ему папой Пием IV и воздвигнутой на том самом месте, где ему стало известно о победе, одержанной его военачальниками над Пьеро Строцци.

Козимо пригласил во Флоренцию Джамболонью и дал ему работу: по его заказу мастер изваял статую Меркурия и скульптурную группу «Похищение сабинянок», а впоследствии стал придворным архитектором его сына, герцога Франческо.

Он помог созреть дарованию Бернардо Буонталенти, а затем приставил его учителем рисования к своему наследнику.

Он поручил архитектору Триболо построить виллу Кастелло и разбить вокруг нее сады.

Он приобрел Палаццо Питти, оставив дворцу прежнее название, и устроил перед ним большой парадный двор.

Козимо призвал к своему двору Джорджо Вазари, архитектора, живописца и историка; как историку он велел ему написать историю искусства, живописцу дал задание расписать фресками Палаццо Веккьо, архитектору поручил выстроить переход, соединивший Палаццо Питти и Палаццо Веккьо, и знаменитую галерею Уффици, которая, на что указывает ее название, изначально предназначалась для того, чтобы связать в единое целое различные государственные службы, разбросанные по всему городу; здание это так понравилось Пиньятелли, когда он был всего лишь папским нунцием во Флоренции, что, став в 1691 году папой под именем Иннокентий XII, он построил по этому образцу Курию Инноченциана в Риме.

И наконец, Козимо поместил в своем дворце на Виа Ларга, в Палаццо Веккьо и в Палаццо Питти все картины, которые ему удалось собрать, все статуи, все медали, как античные, так и современные, которые были изваяны, вычеканены или найдены при раскопках во времена Козимо Старого, Лоренцо Великолепного и герцога Алессандро и с тех пор дважды оказывались расхищены и рассеяны: первый раз — когда в городе хозяйничали солдаты Карла VIII, второй раз — когда Лоренцино убил герцога Алессандро.

И потому хвалы, возносимые герцогу современниками, звучат громче, нежели хула потомства; темная сторона его жизни затмевается ее яркой стороной, рисующей покровителя искусств, наук и изящной словесности.

Стоит заметить, что в одно время с Козимо жили Генрих VIII, Филипп И, Карл IX, Кристиан II и Павел III…

Козимо скончался 21 апреля 1574 года, оставив герцогский трон своему сыну Франческо I, которого он на протяжении нескольких предыдущих лет приобщал к власти; впрочем, он проторил ему гладкий путь, и даже Людовику XIV, дорогу которому прокладывал Ришелье, она досталась не так хорошо расчищенной, как это случилось у нового великого герцога, на чьем пути все препятствия заранее устранил гениальный человек, умерший в пятьдесят четыре года после тридцати восьми лет царствования.

И действительно, первые десять лет царствования Козимо ушли на то, чтобы утишить ту давнюю флорентийскую грозу, что вздымала волны смуты каждый раз, когда начинал веять ветер свободы; прямо в год своего восшествия на престол он издал закон, под страхом штрафа в двадцать пять флоринов повелевавший всем гражданам освещать по ночам улицу перед своим домом и, под страхом лишиться всей одежды и остаться с отрубленной по запястье рукой, запрещавший любому, кто не имел на то особого разрешения, выходить после полуночи на улицы Флоренции. За этим законом последовал другой, под страхом в пятьсот флоринов запрещавший в случае бунта всем гражданам выходить из дома; если же нарушитель этого закона оказывался убит, его семья не вправе была жаловаться и всякое привлечение к ответственности виновных ей запрещалось.

Затем вышел закон против человекоубийц, закон, ставивший виновного вне всех других законов, обещавший вознаграждение любому, кто убьет его, и двойное вознаграждение тому, кто живым сдаст его властям; кроме того, убийца, коль скоро ему удалось избежать прилюдной или тайной казни, приговаривался, причем без права на амнистию и помилование, на вечное изгнание из отчизны, но, если убитый им был бунтовщиком или изгнанником, это вновь открывало ему ворота Флоренции.

Но следовало не только карать за бунты и убийства, но и предупреждать их. Козимо разделил город, усмиренный предшествующим законом, на пятьдесят кварталов и к каждому из них прикрепил двух официальных доносчиков, ежегодно сменявшихся и по жребию избиравшихся из числа самых опытных соглядатаев; им не полагалось раз и навсегда установленного жалованья, однако они получали вознаграждение, соразмерное важности оказанных ими услуг; кроме того, они не подлежали заключению в долговую тюрьму.

После политики настал черед религии; добившись повиновения великому герцогу, озаботились почитанием Бога: был издан закон, согласно которому всякому богохульнику протыкали гвоздем язык.

Придя к власти, Франческо I застал Флоренцию усмиренной: крепость Сан Миньято держала ее в узде; он застал морское побережье Тосканы очищенным от турецких и варварийских корсаров: их изгнали рыцари ордена Святого Стефана, учрежденного его отцом; он застал крепости Ливорно и крепость Порто Феррайо застрахованными от любого нападения извне и изнутри: Козимо усилил их; он застал изгнанников уставшими от своей ссылки, ибо Лоренцино (их Брут) был убит в Венеции руками Бебо и Риччо да Вольтерра, а Филиппо Строцци (их Катон) был заколот в тюрьме, своей кровью взывая к мстителю, который так и не явился.

Что же касается флорентийской торговли, то при Козимо она из нищей и разоренной сделалась успешной и богатой: взойдя на престол, он не застал во Флоренции, во времена Карла VIII изобиловавшей рынками, фабриками и мануфактурами, ни стекольных фабрик, ни свечных мануфактур, а вступив в брак с Элеонорой Толедской, был вынужден выписать из Неаполя все столовое серебро, необходимое для домашнего обзаведения, ибо на родине Бенвенуто Челлини отсутствовали мастера-литейщики и художники-чеканщики! Более того, мастерство шерстоткачества, с давних времен служившее источником флорентийских богатств, опустилось так низко, что в те же годы, когда недоставало решительно всего, в городе было лишь шестьдесят три торговых дома, занимавшихся этим ремеслом, тогда как в 1551 году, то есть спустя десять лет, их насчитывалось уже сто тридцать шесть.

Наконец, несмотря на суровые законы, обнародованные в начале его царствования, Козимо, умирая, оставил народ преданным роду Медичи сильнее, быть может, чем когда-либо прежде, ибо, во время повсеместного голода, длившегося с 1550 по 1551 год, он кормил на свои собственные деньги, используя сделанные им продовольственные запасы, до девяти тысяч бедняков ежедневно, причем такая щедрость не помешала ему оставить сыну шесть с половиной миллионов дукатов, то есть более тридцати миллионов франков, как в золотых и серебряных слитках, так и в пиастрах и флоринах.

Итак, машина государственного управления была налажена и заведена на многие годы вперед, и Франческо, взошедшему на престол, оставалось заниматься лишь удовольствиями и любовными похождениями; и потому, если не брать в расчет любовницу его отца, Камиллу Мартелли, по его приказу подвергнутую заточению; его сноху Элеонору Толедскую, при его подстрекательстве убитую мужем; его сестру Изабеллу, при его попустительстве удушенную, и Джиролами, по его приказу заколотого во Франции отравленным кинжалом, царствование его протекало достаточно спокойно. Неожиданное событие превратило его историю в длинный роман.

Однажды, когда Франческо верхом на лошади проезжал по площади Сан Марко, к его ногам упал цветок; он поднял глаза и за приоткрытыми решетчатыми ставнями увидел белокурую головку и свежее личико девушки лет семнадцати или восемнадцати; девушка тотчас же отпрянула от окна, но и этого короткого мгновения оказалось достаточно, чтобы принц успел поразиться ее красоте.

Самому Франческо было тогда лишь двадцать два года, и, пребывая в возрасте внезапных влюбленностей и романтических страстей, он не хотел думать, что этот цветок упал к его ногам случайно; принц был красив и, как легко представить себе, изрядно избалован придворными дамами, а потому он решил, что имеет дело с любовным авансом, и пообещал себе воспользоваться им, если та, что сама шагнула ему навстречу, окажется достойна его внимания.

На другой день, в тот же час, принц вновь проезжал по той же площади; на сей раз решетчатые ставни были закрыты, однако ему почудилось, будто сквозь них сверкали прекрасные черные глаза девушки.

Он появлялся там еще несколько дней подряд, но каждый раз ставни оставались закрытыми. И тогда, позвав одного из своих слуг, Франческо приказал ему навести справки о людях, живущих в доме на площади Сан Марко, а как только это станет известно, сообщить ему, что они собой представляют. Слуга исполнил полученное поручение и, возвратившись, рассказал принцу, что в указанном доме живут пожилые супруги Бонавентури, не так давно приютившие у себя юношу и девушку; однако никто не знает, как зовут этих молодых людей и брат и сестра они или муж и жена. Франческо понял, что из слуги ничего больше вытянуть не удастся, и решил обратиться к кому-нибудь похитрее.

Ему не надо было долго искать того, в ком он нуждался: такой человек находился в его окружении; это был знатный синьор, наполовину испанец, наполовину неаполитанец, родившийся в Терра ди Лаворо, в арагонской семье, и звавшийся Фабио Аррацола, маркиз ди Мондрагоне. Принц вызвал маркиза, сказал ему, что уже целую неделю изнемогает от любви, что та, в кого он влюблен, живет на площади Сан Марко, в таком-то небольшом доме, и добавил, что желает во что бы то ни стало встретиться с этой женщиной. Мондрагоне попросил у него две недели; принц было заспорил, но маркиз ответил, что не возьмет на себя эту миссию, если ему не предоставят означенный срок, ибо, по его мнению, справиться с ней быстрее невозможно. Франческо привык уступать Мондрагоне, своему бывшему воспитателю, и потому согласился подождать две недели, дав обещание не предпринимать до истечения этого срока никаких попыток увидеться с прекрасной незнакомкой.

Пребывая в глубокой задумчивости, Мондрагоне возвратился в свой прекрасный дворец, построенный ему Амманати, рассказал жене о разговоре с молодым принцем и, дав ей понять, какую выгоду и какие милости они смогут извлечь из подобной интриги, велел ей проникнуть в дом на площади Сан Марко и свести знакомство со старухой Бонавентури.

На другой день, чуть ли не на рассвете, сопровождаемая верховым рассыльным, маркиза подъехала в карете к площади Сан Марко и остановилась за углом. Около восьми часов утра из дома вышла старушка с корзиной в руке, намереваясь отправиться на рынок; синьора Мондрагоне приказала ехать следом за ней. На углу улиц Кокомеро и Пуччи рассыльный маркизы пустился в галоп и проскакал так близко от старушки, что та рухнула на землю и разразилась страшными воплями; маркиза, ехавшая следом за ней, живо выскочила из кареты, сокрушаясь, что бедняжка получила ушибы, а сама она стала виновницей этого происшествия, и, невзирая на все возражения старушки, заставила ее сесть рядом с собой в карету, довезла до дома и рассталась с ней лишь в ее комнате, пообещав оказать пострадавшей все возможные услуги. Старые супруги не могли прийти в себя от удивления, что такая знатная дама оказалась одновременно и такой доброй.

На другой день синьора Мондрагоне вернулась, что было вполне естественно, ведь она приехала справиться о здоровье женщины, которую едва не покалечила накануне, а всем известно, что страх, испытанный во время дорожного происшествия, порой приносит больше вреда, чем само происшествие. На сей раз гостья задержалась на несколько минут, присела и вскользь обронила, что она — придворная дама, а ее муж — воспитатель юного принца Франческо. Переглянувшись, старые супруги обменялись жестом, который не мог ускользнуть от взора синьоры Мондрагоне, и, покидая дом, она повторила свое предложение услужить им, предупредив, что вернется снова, чтобы справиться о здоровье своей доброй подруги.

И действительно, на следующий день она вернулась снова. Тем временем маркиз, со своей стороны, выяснил, что у стариков Бонавентури есть сын, живший в Венеции, и что этот сын, обвиненный в похищении благородной девицы, был объявлен там вне закона; не приходилось сомневаться, что девушка, которая уронила цветок к ногам принца Франческо, прекрасная незнакомка, которую с таким тщанием прятали от всех, была той самой благородной венецианкой.

В разговоре со старухой Бонавентури маркиза словно невзначай поинтересовалась у нее, как давно она не получала известий о своем сыне Пьетро. Старушка побледнела и воскликнула:

— Стало быть, вы все знаете?!

Синьора Мондрагоне ответила, что ничего такого она не знает, но, если их одолевают какие-нибудь невзгоды, следует сказать об этом ей, поскольку, какого бы рода ни были эти беды, она, обратившись с ходатайством к принцу Франческо, в состоянии оказать бедному семейству любые услуги, какие только можно пожелать. И тогда старуха Бонавентури поведала маркизе историю настолько необычную, что ее можно было бы счесть романом, если бы не вполне искреннее выражение лица рассказчицы; вот эта история.

Примерно за полтора года перед тем Пьетро Бонавентури, грезя о богатстве и не надеясь обрести его во Флоренции, отправился попытать счастья в Венецию. Там, благодаря заступничеству своего дяди, Баттисты Бонавентури, он занял должность кассира в банке Сальвиати, одном из самых успешных и самых богатых банкирских домов Светлейшей республики.

Банк Сальвиати находился напротив дворца Бартоломео Капелло, одного из самых знатных и самых уважаемых венецианских дворян, а у этого дворянина была дочь по имени Бьянка, отличавшаяся необычайной красотой. Так вот, случаю было угодно, чтобы мансарда Пьетро Бонавентури глядела на спальню Бьянки Капелло и юная девушка, любопытная, как и полагается в пятнадцать лет, и неосторожная, не держала свое окно наглухо закрытым.

Что заставило гордую и красивую наследницу благородной семьи Капелло воспылать любовью к бедному Бонавентури, остается одной из тех сердечных тайн, какие понимает сердце и не в состоянии объяснить рассудок. Но, так или иначе, приняла она его за одного из Сальвиати или ей было известно его скромное общественное положение, суть в том, что Бьянка полюбила молодого человека и полюбила любовью столь же страстной, как та, что заставила Джульетту сказать при виде Ромео: «Или я достанусь ему, или пусть меня возьмет могила». И она досталась ему.

У Пьетро Бонавентури не было никакой возможности проникнуть во дворец Капелло, охранявшийся словно крепость, а заодно и гарем. Бьянка сама приходила к Пьетро. Каждую ночь она покидала свою комнату, разувшись спускалась по лестнице, открывала входную дверь, запиравшуюся изнутри, тенью пересекала улицу и поднималась в мансарду любовника; затем, за час до рассвета, девушка возвращалась домой через ту же дверь, которую она оставляла лишь слегка притворенной.

Так продолжалось несколько месяцев, но однажды утром, когда юные любовники неправильно рассчитали момент расставания, во дворец Капелло явился подручный пекаря, чтобы спросить, к какому часу следует испечь хлеб, и, уходя, захлопнул за собой дверь. Спустя минуту пришла Бьянка, намереваясь вернуться в дом, и обнаружила дверь запертой. Позвать слуг означало погубить себя. И Бьянка тотчас приняла решение, выказывая необычайную быстроту мышления, что составляло главную особенность ее натуры. Она вновь поднялась в мансарду к своему любовнику и заявила ему, что они оба погибнут, если не сбегут немедленно. Бонавентури, которому была известна спесь семьи Капелло, с первого слова понял всю опасность положения. Рассвет еще не наступил; Пьетро поспешно оделся, взял те небольшие деньги, какие у него были припасены, спустился вниз вместе с Бьянкой, на которой поверх рубахи было лишь простое платье из черной саржи (сшить это платье она заказала намеренно, чтобы не привлекать к себе внимания ни на лестнице, ни на улице), вышел через заднюю дверь, выходившую на канал, подозвал гондольера, велел отвезти их к подеста (с которым был знаком, поскольку часто виделся с ним у своего хозяина), разбудил его и заявил ему, что нуждается в разрешении на выход из порта, поскольку вынужден безотлагательно отправиться в Феррару по делам, способным нанести серьезный ущерб банку Сальвиати, если допустить хоть малейшую задержку с их решением. Подеста, узнав в просителе одного из старших приказчиков этого банка и ничего не подозревая, выдал ему требуемое разрешение. Сияя от радости, Бонавентури вернулся к дрожавшей от страха Бьянке, которая дожидалась его в каюте гондолы. Когда юные любовники проплывали мимо Сан Джорджо Маджоре, башенные часы на площади пробили пять утра; стоял декабрь, так что оставался еще целый час темного времени, а чтобы выбраться на дорогу в Феррару, больше и не требовалось. Прежде чем бегство Бьянки обнаружат, пройдет еще часа четыре, и, стало быть, когда начнутся поиски, беглецы будут уже далеко. И в самом деле, вскоре они миновали Пьовегу и достигли Кьоццы; там Пьетро отпустил гондольера и, наняв более надежную лодку, продолжил путь, без всяких помех вышел из порта и, потратив почти все свои деньги на то, чтобы раздобыть лошадей, в тот же вечер прибыл в Феррару. Любовники были спасены, ибо, даже если за ними началась погоня, посланцы Совета десяти не осмелились бы искать беглецов в этом городе, с которым Светлейшая республика вела в то время спор по поводу части области Полезине, ибо каждая из сторон настаивала на своем праве владеть ею. Так что Бьянка отдохнула, переночевав в Ферраре, а на рассвете любовники вновь пустились в путь и четыре дня спустя без всяких происшествий прибыли во Флоренцию. Там они сразу же явились к старикам Бонавентури, которые никак не рассчитывали на подобное увеличение расходов, но, тем не менее, приняли беглецов так, как отец и мать принимают своих детей. Единственной служанке, которая была в доме, дали расчет, мать взяла на себя все заботы по хозяйству, а Бьянка, употребив последние остатки денег, купила шелк и золотые и серебряные нити, чтобы заняться вышиванием. Что же касается отца и сына, то они занялись перепиской деловых бумаг, так что Пьетро мог зарабатывать на жизнь, не выходя из дома, и несколько дней спустя священник, друг семьи Бонавентури, обвенчал там его и Бьянку.

Между тем Бьянка не ошиблась в своих предположениях: вся полиция Венеции бросилась по следам беглецов. Бартоломео Капелло, который, благодаря как собственной родовитости, так и знатности своей второй жены, мачехи Бьянки, урожденной Гримани, приходившейся сестрой патриарху Аквилеи, занимал одно из первых мест среди сановников Светлейшей республики, во всеуслышание потребовал расследовать похищение дочери; патриарх Аквилеи, придя в ярость, заявил, что в его лице и лице его зятя оскорблено все дворянство; дело дошло того, что взяли под стражу несчастного Баттисту Бонавентури, как если бы он был ответственен за поступки своего племянника, и изгнали его из Республики, приговорив к штрафу в две тысячи дукатов, половину которого надлежало выплатить в кассу Совета десяти, а половину — семье Капелло; кроме того, повсюду, где могли находиться любовники, разослали сбиров, пообещав вознаграждение в пятьсот дукатов тем, кто доставит Пьетро Бонавентури мертвым, и тысячу дукатов тем, кто приведет его живым.

Вот в таком состоянии и находились дела, когда Бьянка случайно уронила цветок к копытам лошади принца, а синьора Мондрагоне, посланная своим мужем, изыскала средство проникнуть в дом на площади Сан Марко. Понятно, что нужда в покровительстве со стороны молодого великого герцога была как нельзя более неотложна, и потому маркиза с первого взгляда увидела, какую выгоду можно извлечь из этого положения. Синьора Мондрагоне притворилась, что глубоко тронута невзгодами прелестной Бьянки, и поинтересовалась, нельзя ли ей увидеться с очаровательной девушкой, к судьбе которой она прониклась всей душой; супруге человека, являвшегося фаворитом принца, невозможно было ни в чем отказать, и Бьянку позвали. С первого взгляда синьора Мондрагоне оценила ту, что предстала перед ней, и решила, что эта девушка станет любовницей принца.

И потому она осыпала Бьянку ласками и стала настойчиво приглашать ее к себе; однако Бьянка ответила ей, что это невозможно, поскольку она не отваживается выйти из дома, опасаясь быть узнанной, и к тому же, будучи дворянкой и венецианкой и, следственно, гордой, как и подобает женщине из рода Капелло, она не желает в своем нынешнем бедном наряде вступать во дворец, который может напомнить ей отцовский дом. Синьора ди Мондрагоне лишь улыбнулась в ответ на эти возражения и на другой день прислала молодой женщине свою карету и одно из своих самых красивых платьев: карету — для того, чтобы Бьянку никто не увидел, платье — для того, чтобы ей не приходилось стыдиться своего наряда; к этому прилагалось письмо, в котором маркиза сообщала, что разговаривала со своим мужем по поводу охранной грамоты для Пьетро и что ее муж вполне расположен добиться от принца этой охранной грамоты, но желает увидеть особу, вызвавшую такой интерес у его жены, и выслушать из ее собственных уст рассказ о свалившихся на нее бедах; вместе с невесткой приглашена была в качестве сопровождающей и ее свекровь.

Бьянка безумно хотела попасть к Мондрагоне: общество простых буржуа, среди которых она жила, стало казаться ей невыносимым в сравнении с тем, что она видела в доме у своего отца. А потом, возможно, в этой пылкой душе таилась та жажда неизведанного, которая у мужчин служит источником великих деяний, а у женщин — непростительных ошибок; обещанная охранная грамота служила ей предлогом для того, чтобы обмануть собственную совесть; так что Бьянка облачилась в роскошное платье, которое прислала ей Мондрагоне, посмотрела на себя в зеркало, нашла, что так она в тысячу раз красивее, чем в своем бедном наряде, и с этого дня ничто уже не могло ее спасти: дочь Евы вкусила запретный плод.

Бьянка и ее свекровь сели в карету и направились в Палаццо Мондрагоне на Виа деи Карнесекки, возле церкви Санта Мария Новелла; маркиза, ожидавшая их в небольшом салоне, послала известить мужа, что с ним хотят встретиться, однако он велел ответить, что не может прийти тотчас же, поскольку его ожидает в своих покоях принц; тогда маркиза приказала слуге возвратиться к маркизу и сказать ему, что с ним желают встретиться синьора Бьянка Капелло и ее свекровь; минуту спустя маркиз ди Мондрагоне появился.

Казалось, его поразила красота Бьянки, да и в самом деле, в свои восемнадцать лет Бьянка было восхитительно хороша; маркиз умел ухаживать за дамами и прекрасно понимал, что на всякий случай не помешает выразить свое восхищение.

Бьянка поднялась и хотела было рассказать маркизу то, что ее свекровь уже рассказала маркизе, но, едва она заговорила, Мондрагоне произнес в ответ, что ему достаточно было лишь увидеть ее, чтобы поверить в ее добропорядочность, и что такие прелестные уста не могут лгать, а такие изумительные глаза не могут обманывать. В итоге он пообещал Бьянке в тот же день поговорить с принцем и взялся чуть ли не наверняка добыть охранную грамоту уже назавтра; затем, пояснив, что его ожидает молодой принц, он принес извинения дамам, с тысячью поклонов попрощался с ними и тотчас же бросился во дворец, намереваясь сообщить Франческо, что Бьянка находится в гостях у маркизы.

Бьянка тем временем роняла слезы благодарности, а старуха Бонавентури просто обезумела от гордости и радости, что ее принимают и осыпают ласками столь важные особы.

Гостьи хотели было подняться, однако маркиза удержала их, заявив, что если они вот так уйдут, она подумает, будто пришли они исключительно для того, чтобы встретиться с ее мужем, а не с ней; этот довод заставил Бьянку вновь опуститься в кресло, после чего свекровь, увязывавшая все свои движения с движениями невестки, села подле нее. Минуту спустя маркиза ди Мондрагоне взяла молодую женщину за руку.

— Кстати, — промолвила она, — мне нужно показать вам подробнейшим образом мой дом и услышать от вас, похож ли он на ваши великолепные венецианские дворцы. Вашу матушку такая прогулка утомила бы, и она подождет нас; мы скоро вернемся.

Бьянка и маркиза вышли из гостиной, обнявшись, словно близкие подруги, а старушка тем временем принялась благодарить Господа за нежданное счастье, которое ей привалило.

Молодые женщины прошли по анфиладе комнат одна роскошнее другой и, наконец, оказались в небольшом изысканном будуаре; маркиза распахнула окна, выходившие в сад, уже полный цветов, ибо с декабря, когда беглецы покинули Венецию, прошло несколько месяцев и началась весна. Как только это очаровательное убежище залил дневной свет, маркиза достала из шкафа ларчик, а из ларчика — целую кучу драгоценностей: диадемы, ожерелья, кольца, серьги: сплошь бриллианты, изумруды и сапфиры, и принялась развлекаться, украшая ими Бьянку, позволявшую, словно тщеславное дитя, делать это, а затем вдруг произнесла:

— Продолжайте примерять украшения, но уже сами, а я тем временем схожу за сшитым по венецианской моде платьем, в котором, уверена, вы будете очаровательны. Ждите меня здесь, я скоро вернусь.

С этими словами она вышла, оставив ничего не подозревавшую Бьянку в одиночестве.

Бьянка продолжала примерять украшения и, разглядывая себя в зеркале настолько огромном, что ей еще не доводилось видеть подобных, хотя она и была родом из Венеции, внезапно увидела в нем какого-то мужчину, стоявшего у нее за спиной: то был молодой принц. Бьянка вскрикнула и хотела бросится к двери, но Франческо удержал ее; она обо всем догадалась, опустилась на колени и произнесла:

— Монсиньор, поскольку Богу было угодно отлучить меня от моих родителей, которые не могут более оказывать мне покровительство, и одновременно отнять у меня положение в обществе, богатство и родину; поскольку у меня не осталось ничего, кроме чести, я отдаю ее под защиту вашего высочества.

— Не бойтесь, синьора, — ответил Франческо, поднимая ее, — я пришел сюда отнюдь не с дурными намерениями, а влекомый сочувствием, которое внушает мне ваше положение, только и всего; могу ли я быть вам полезен? Воспринимайте меня как защитника, как брата и, видя во мне того и другого, просите у меня что угодно, и все, о чем вы меня попросите, вы получите, если только во власти человека, принца или короля вам это даровать.

Затем, чтобы не пугать Бьянку чересчур долгим визитом, он почтительно поклонился ей и вышел из комнаты.

Бьянка все еще пребывала в ошеломлении, вызванном появлением принца, когда вернулась маркиза. Синьора Мандрагоне застала Бьянку на ногах, но такой бледной и дрожащей, что казалось, будто она вот-вот упадет; маркиза бросилась к ней и спросила ее, что случилось; однако та не могла произнести в ответ ничего, кроме одного:

— Принц! Принц!

Маркиза улыбнулась.

— Вот оно что! Стало быть, сюда приходил принц? — промолвила она. — Бог мой, не стоит удивляться: он часто наведывается сюда, чтобы посовещаться о государственных делах с моим мужем, и входит через эту потайную дверь, дабы остаться незамеченным. Видя, что Мондрагоне запаздывает, он решил прийти к нему сам. Он вас увидел, тем лучше! Участие, которое он проявит к вам и вашему мужу, от этого лишь возрастет.

Бьянка посмотрела на маркизу тем печальным и глубоким взором, который придал ей Бронзино на знаменитом портрете и который, казалось, читал самые потаенные мысли в глубинах человеческого сердца. Затем, словно обращаясь с вопросом к себе самой, она закрыла лицо ладонями и, откинувшись в кресле, произнесла:

— Ах, сударыня, вы губите меня!..

— Заранее беру этот грех на себя, — промолвила маркиза, заключая Бьянку в объятия и целуя ее в лоб.

Бьянка вздрогнула, как если бы ее стиснула своим кольцами змея.

Молодая женщина вернулась в убогий дом на площади Сан Марко, и окружающая нищета, на которую еще накануне она едва обращала внимание, в этот вечер стеснила ей сердце. Выходя из Палаццо Мондрагоне, она была полна решимости все рассказать мужу, однако муж вернулся домой, а она ничего ему так и не сказала. Спустя неделю Пьетро Бонавентури уже нечего было больше страшиться, но и Бьянке Капелло уже нечего было больше терять.

Начиная с этого времени принц отыскивал массу возможностей прийти на помощь бедной семье: для начала он предоставил Пьетро Бонавентури должность камердинера. Пьетро нисколько этому не удивился, ибо, за исключением встреч своей жены с принцем, он знал все, а так как влияние маркиза ди Мондрагоне на юного принца было общеизвестно, молодому человеку показалось вполне естественным, что Франческо, увидев возможность совершить благое дело, поспешил ухватиться за нее. Бедняга Бонавентури был в том возрасте, когда еще верят, что люди совершают благие дела исключительно из удовольствия совершать их.

Однако Бьянку поджидало серьезное огорчение. Молодому великому герцогу исполнилось уже двадцать три года, и еще до ее приезда во Флоренцию завершились переговоры о его браке с принцессой Иоанной Австрийской. Время, назначенное для свадебных торжеств, подошло, и приходилось подчиняться законам политики. К тому же Козимо I был еще жив, а все решения, какие он принимал, немедленно оказывались внесены в бронзовые скрижали судьбы, ну а поскольку женитьба его сына на Иоанне Австрийской было делом решенным, то женитьба эта состоялась.

Молодой великий герцог утешал Бьянку как мог; он заверял ее, что, хотя титул великой герцогини и принадлежит другой женщине, его любовь принадлежит только ей. Но Бьянка, которая была честолюбива, впервые почувствовала, что одной лишь любви принца ей недостаточно, хотя прежде полагала, будто сможет удовлетвориться любовью простого приказчика; тем не менее она затаила это чувство в глубине души, поскольку первая ошибка научила ее скрытничать.

Франческо сдержал данное ей слово, ибо, в то время как служебные обязанности удерживали Пьетро Бонавентури во дворце, принц едва ли не каждую ночь отлучался оттуда и все эти ночи проводил с Бьянкой в Палаццо Мондрагоне. Эти отлучки сделались настолько частыми, что о них известили Козимо, и 25 февраля 1569 года он написал сыну следующее письмо:

«Одинокие ночные прогулки по улицам Флоренции не несут с собой ничего хорошего ни для чести человека, ни для его безопасности, особенно если совершать их каждую ночь входит в привычку, и мне не стоит говорить Вам, к каким дурным последствиям может привести подобное поведение».

Вне всякого сомнения, Франческо решил, что Козимо прав, ибо через несколько недель после своей свадьбы, не считая нужным таиться долее, он обставил для Бьянки очаровательный дворец на улице Маджо. Оставался Бонавентури, но в этом отношении он оказался более покладистым, чем можно было ожидать, и к тому же в свой черед завел в городе любовницу.

И в самом деле, атмосфера придворной жизни сделала его высокомерным и заносчивым; чувствуя поддержку со стороны молодого великого герцога, никогда не оставлявшего его без денег, дни он проводил в увеселениях, а ночи — в разгулах, и в разгар всего этого случилось так, что он безумно влюбился в одну из самых знатных флорентийских дам, чье имя история не называет, однако это та самая особа, которую можно увидеть изображенной в облике Марии Магдалины в капелле Кавальканти церкви Санто Спирито. Ее родственники не находили ничего дурного в том, что у нее может быть любовник, но не хотели, чтобы это был человек подобного пошиба, и потому всей силой своей власти воспротивились любовной страсти Бонавентури. Он же весьма быстро освоился с тем, что никто ему не прекословил, и, затеяв у себя дома ссору с одним из племянников этой дамы, ударил его по лицу, а затем, схватив пистолет, лежавший на столе, стал угрожать своему обидчику, что пристрелит его, если тот по-прежнему будет вмешиваться в дела, которые его не касаются. Племянник, не желая драться на дуэли с человеком столь низкого происхождения, подал жалобу великому герцогу Козимо; великий герцог, выказывая присущие ему спокойствие и сдержанность, выслушал жалобщика и, ничего не ответив, подал ему знак, что все будет в порядке и он может удалиться. Неделю спустя на Бонавентури, возвращавшегося ночью домой, напала банда вооруженных людей, которые нанесли ему двадцать пять ранений; в итоге на рассвете его обнаружили мертвым в тупике возле моста Святой Троицы, у начала Виа Маджо.

Юношеская любовь, связывавшая сердца двух венецианских беглецов, уже давно угасла. Так что Бьянка быстро утешилась после смерти Бонавентури, а если в глубине души и скорбела о нем, то у нее доставало сил скрывать это чувство от Франческо, тем более, что она знала, как нужно ему было после долгих трудов по управлению государством, к которым его приобщал отец, видеть ее радостное лицо. Молодой великий герцог не любил жену, и неприязнь эта была вызвана не ее телесными изъянами — напротив, принцесса Иоанна была чрезвычайно красива, — а полным несоответствием их характеров. Взращенная в строгости австрийского двора, получившая благочестивое воспитание немецких принцесс, она с отвращением взирала на распутные нравы, царившие в итальянских городах, и не могла понять тех безумных увеселений и вечных развлечений, что так необходимы сердцам южан. И потому Франческо было нетрудно держать слово, данное им Бьянке; его отношения с женой сводились лишь к соблюдению приличий, и великой герцогиней Тосканы на деле была Бьянка. Иоанна вечно жаловалась, и ее жалобы, вместо того чтобы возвратить ей мужа, еще более отчуждали его от нее; она дошла до того, что обратилась к великому герцогу Козимо, который не раз мог бы упрекнуть себя в грехе такого же рода в отношении Элеоноры Толедской и Камиллы Мартелл и, двух своих жен; отвечая снохе, он ограничился словами, что не следует верить всему, что ей говорят, да и к тому же молодости следует давать волю, а в заключение выразил полнейшую уверенность в том, что его сын никогда не позволил бы себе дурно обходиться с женой; подобные доводы, как нетрудно понять, плохо утишили гнев брошенной супруги: она предпочла бы, чтобы муж был груб с ней, но любил ее; в итоге жажда мести день за днем копилась в сердце надменной дочери Цезарей и, не имея выхода, душила ее.

Иоанна Австрийская умерла при родах, успев подарить перед тем мужу трех дочерей и сына; перед самой кончиной она призвала мужа к своему смертному ложу и, глядя на него взором, пылавшим последними отблесками снедавшей ее любовной страсти, промолвила при виде его слез:

— От моего недуга нет лекарства, да и к тому же я рада умереть. Препоручаю вам моих детей и всех, кто последовал за мной, покинув двор моего отца; что же касается вас, то, во имя Небес, ведите впредь жизнь более христианскую, нежели вы вели до сегодняшнего дня, и всегда помните, что я была вашей единственной супругой перед Богом и людьми и нежно любила вас.

С этими словами она обняла и благословила своих детей, а затем, сделав последнее усилие, чтобы прижаться устами к устам мужа, скончалась, все еще обнимая его за шею; случилось это 10 апреля 1578 года.

Ее смерть произвела глубокое впечатление на Франческо, и его первое побуждение состояло в том, чтобы следовать заветам женам; в итоге он покинул Флоренцию и затворился в одном из своих замков. Но переход от прежнего образа жизни к новому оказался чересчур резким; его решимость, хотя бы из-за того, что она была чрезмерной, не могла длиться долго; письма Бьянки начали пробивать брешь в его замыслах затворничества, а все остальное сделало ее присутствие: как только он вновь увидел ее, она обрела над ним прежнюю власть. Тем не менее его терзала совесть; он посоветовался с монахом, к которому питал полное доверие, и монах, заранее предупрежденный, указал ему на превосходное средство утишить угрызения совести: заключалось оно в том, чтобы жениться на Бьянке. И действительно, 18 июня 1579 года, то есть через пятнадцать месяцев после смерти Иоанны Австрийской, он тайно обвенчался в часовне Палаццо Питти с женщиной, с которой обещал никогда более не видеться. За пять лет перед тем умер Козимо.

Женитьба эта стала для великого герцога причиной охлаждения к нему со стороны народа и раздоров в собственной семье. Все питали жалость к набожной австрийской принцессе, для которой среди одного из самых распутных дворов Европы не нашлось ни слова клеветы даже у самых злоречивых придворных принца; все видели, как этот бедный северный цветок блекнул и увядал под чересчур жгучим для него солнцем, и немало безмолвных слез признательности было пролито над ее могилой; так что это полное забвение не только приличий, но и собственной клятвы показалось народу святотатством.

Но куда хуже это выглядело в глазах кардинала Фердинанда, видевшего на своем пути к трону лишь одно препятствие: хилого и немощного ребенка, который явно не мог прожить долго и, как все и предполагали, умер в возрасте четырех или пяти лет. Его смерть пробудила все честолюбие Бьянки, которая еще прежде добилась, чтобы ее гласно признали великой герцогиней, что и произошло 1 сентября 1579 года, и, в предвидении этой смерти, решила любой ценой подарить наследника короне.

Некая иудейка, почти никогда не покидавшая ее, пустила в ход все свое чародейство, все свои зелья, все свои заклятия, но так и не добилась успеха; тогда Бьянка решила прибегнуть к более действенному средству и раздобыть такого наследника уже в готовом виде, коль скоро не могла произвести его на свет сама. И потому в начале 1576 года, то есть через тринадцать лет после своего первого знакомства с герцогом, она заявила, что у нее проявились все те недомогания, какие обычно сопровождают начало беременности. Герцог, вне себя от счастья и ни минуты не сомневаясь в подлинности этих симптомов, поделился радостью со своим ближайшим окружением.

На протяжении девяти месяцев, с неизменной настойчивостью и ловкостью, Бьянка терпеливо разыгрывала одну и ту же комедию, изображая почти постоянные недомогания и целыми неделями оставаясь в постели, так что в конце концов в эту беременность поверили даже самые недоверчивые.

По плану, роды должны были произойти в ночь с 29 на 30 августа 1576 года. Уже с утра Бьянка сделала вид, что у нее начались схватки; едва услышав это известие, великий герцог примчался к ней и заявил, что не покинет ее, пока она не разрешится от бремени. Это совсем не устраивало Бьянку, так что схватки продолжались до трех часов ночи, когда, наконец, удалось уговорить великого герцога хоть немного отдохнуть. Но стоило ему лечь в постель, как Бьянка родила. С этой радостной вестью тотчас же кинулись в спальню герцога. Само собой разумеется, новорожденный оказался мальчиком; его назвали Антонио, поскольку заступничеству этого блаженного отшельника Бьянка приписала нежданную милость, полученную ею от Небес.

Однако тайна раскрылась и вот каким образом. Всей этой интригой руководила наперсница Бьянки, но примерно через год, поскольку она дала своей хозяйке какой-то повод для недоверия, ее наградили крупной денежной суммой и отослали домой, в Болонью. В горах на нее напали, ранив ее четырьмя ружейными выстрелами, два из которых оказались смертельными, однако умерла она не сразу. Когда ее доставили в Болонью и допросили о происшествии, жертвой которого она стала, женщина заявила, что распознала в убийцах не грабителей, как можно было подумать, а флорентийских солдат; и поскольку у нее не было сомнений по поводу того, кто послал этих солдат, она поведала все, рассказав, что великая герцогиня не была беременна, а лишь изображала беременность; что ребенок, который считается наследником престола, всего лишь сын какой-то нищенки, родившей накануне вечером, и что его купили у нее за тысячу дукатов и принесли во дворец запрятанным в лютне, так что никто его не видел, но что касается нее, то, готовясь предстать перед Господом, она подтверждает, что этот ребенок не является ни сыном великого герцога Франческо, ни сыном великой герцогини Бьянки.

Протокол допроса был отправлен в Рим, кардиналу Фердинандо, который дал себе слово употребить его в свою пользу.

Это разоблачение, о котором кардинал сообщил великому герцогу и в которое великий герцог не поверил, привело, как нетрудно понять, к охлаждению между братьями; последовал обмен желчными письмами; пошли разговоры о гласном протесте, с которым может выступить кардинал. Рассудив, что она пропала, если вся эта история выплывет наружу, Бьянка решила помирить братьев, и кардинал сам предоставил ей такую возможность.

Фердинандо был настолько расточителен, что тратил деньги не считая; в итоге, не имея возможности жить с тем великолепием, какое представлялось ему приличествующим его положению, на собственные доходы, он уже несколько раз обращался к Франческо с просьбой ссудить его деньгами в счет своей будущей ренты. Пока братья были в ладу друг с другом, Франческо без всяких возражений предоставлял такие ссуды, но после скандала, устроенного братом, наотрез отказался помогать ему каким-либо образом, так что кардинал, живший в Риме, оказался крайне стесненным в деньгах и пребывал в полной растерянности, как вдруг он получил от Бьянки письмо, в котором она предлагала выступить посредницей между ним и своим мужем, а в качестве награды за свое посредничество просила его нанести им осенью визит. Кардинал, нуждаясь в деньгах, обещал все, что от него требовали. Бьянка, которой было достаточно лишь попросить, чтобы получить, отправила ему сумму вдвое больше той, какую он пожелал.

Осенью кардинал приехал во Флоренцию; великая герцогиня и ее муж находились на вилле Поджо а Кайано; кардинал отправился туда, чтобы присоединиться к ним, и был принят Франческо и Бьянкой так, как если бы между ним и супругами никогда не пробегало ни малейшего облачка. Бьянка была внимательна к деверю до такой степени, что поинтересовалась, каким кушаньям он отдает предпочтение, и узнала, что более всего ему нравится некий пирог с кремом, который, как оказалось, она превосходно умела готовить сама.

Настал час ужина; великий герцог, великая герцогиня и кардинал сидели за столом втроем; то был семейный ужин, и потому протекал он чрезвычайно весело. Бьянка сама подавала угощенья, и кардинал вкушал их, выказывая такое доверие, что на это было приятно смотреть.

Дело в том, что на пальце у Фердинанда был перстень с прекраснейшим опалом, который в свое время подарил ему великий герцог Козимо, его отец; этот опал, благодаря определенной химической обработке, которой он подвергся, имел свойство тускнеть, когда его подносили к отравленной пище. Меж тем опал сверкал, ужин протекал весело, и кардинал по-прежнему ел все подряд.

Наконец, настал черед десерта, и на стол был подан пирог, любимое кушанье кардинала. Франческо, несмотря на знаки, которые подавала ему Бьянка, рассказал брату, что перед ними изделие великой герцогини, которая, зная пристрастие деверя к такого рода сладкой выпечке, пожелала изготовить этот пирог собственноручно. Фердинандо учтиво поклонился, принялся восторгаться любезностью невестки, но заявил, что к своему великому сожалению не может отдать должное этому блюду, поскольку сыт по горло.

Перед этим Фердинандо успел поднести перстень к пирогу, и опал потускнел.

— Ну что ж, — промолвил Франческо, — коль скоро ты не хочешь отведать своего любимого кушанья, мне придется попробовать его самому, а то скажут, что Бьянка старалась напрасно.

С этими словами он отрезал кусок пирога и положил его на свою тарелку.

Бьянка попала в собственную ловушку: если она остановит мужа и признается во всем, она погибла; если она позволит ему съесть отравленную пищу и он умрет, она опять-таки погибла, ибо ей была известна ненависть, которую питал к ней Фердинандо. И тогда с присущим ей мужеством она приняла благородное и смелое решение, единственно правильное, которое можно было принять в подобных обстоятельствах: она отрезала себе такой же кусок пирога и съела его.

На другой Франческо и Бьянка были мертвы.

Кардинал Фердинандо объявил во Флоренции, что его брат и невестка скончались от малярии, сложил с себя духовный сан и вступил на престол.

Франческо был посредственным государем, не наделенным ни большим умом, ни мужеством; унаследовав от отца любовь к химическим наукам, он почти все время, какое не уходило у него на удовольствия, проводил в своей лаборатории; именно там он работал с министрами и оттуда управлял великим герцогством, одновременно с этим придумывая способ расплавлять горный хрусталь и отыскивая средство изготовлять фарфор такого же превосходного качества, как китайский и японский; кроме того, он изобрел бомбы, придумал способ взрывать их в нужное время и поделился секретом с Филиппом II и доном Хуаном Австрийским, которые не решились воспользоваться этим новым изобретением, опасаясь, что оно способно принести больше ущерба тем, кто его употребит, нежели тем, против кого оно будет употреблено; именно он познакомил Флоренцию с искусством инкрустации камнями твердых пород, изготавливал инкрустированные столешницы и раздаривал их своим друзьям; к тому же он превосходно умел оправлять драгоценные камни и (на манер Бенвенуто Челлини, который давал ему, еще совсем юному, уроки) и имитировать подлинные камни поддельными, а также, подобно своему отцу, составлял (благодаря глубокому знанию ботаники) вытяжки, бальзамы и лечебные масла, яды и противоядия.

Что же касается искусств, то Франческо жил в ту эпоху, когда государю было просто непозволительно быть чуждым живописи, ваянию и зодчеству; вплоть до двадцати трех лет он успешно обучался рисунку и изящной словесности; фра Игнацио Данти наставлял его в математике и космографии; Пьеро Веттори обучил его греческому языку и латыни настолько, что он мог бегло говорить на них; наконец, Джамболонья, дававший ему уроки рисунка и ваяния (благодаря чему он своими собственными руками изготавливал стеклянные вазы достаточно изящного стиля), стал его любимым архитектором и спроектировал для него дворец и сады Пратолино. Аллегорическая скульптура Апеннин, которую можно увидеть там еще и сегодня, является образчиком упадка стиля того времени: когда появляются колоссы, искусство уходит. Колосс Родосский, колосс Нерона и колосс Пратолино принадлежат эпохам упадка в греческом, римском и тосканском искусстве.

Франческо энергично продолжал расширять галерею Уффици, начатую отцом, и добавил к ней, следуя планам Буонталенти, своего придворного архитектора, прекрасный зал Трибуны, который «Венера Медицейская», «Венера» Тициана и портрет Форнарины превратили в святилище.

Если бы Франческо умер в Поджо а Кайано один, то, вспомнив кое-какие добрые качества, присущие ему в юности, флорентийцы, вполне возможно, скорбели бы о нем, но он умер там одновременно с Бьянкой и, в силу этого обстоятельства, смерть герцога сделалась для них чуть ли не праздником.

Что же касается дона Антонио, то, насколько известно, о нем как о наследнике короны и речи не было: несчастный ребенок, никогда не изъявлявший желания быть тем, кем его сделали, понес наказание за честолюбие своей матери. Правда, назначенный ему удел за ним сохранили, но на условии, что он откажется от всяких притязаний на трон и вступит в Мальтийский орден; дон Антонио умер в возрасте двадцати пяти лет от последствий собственного распутства.

Мы забыли упомянуть, что великий герцог Франческо I был отцом знаменитой Марии Медичи, супруги Генриха IV и матери Людовика XIII, и, следственно, по материнской линии является предком Орлеанской династии.

Царствование Фердинандо было спокойным; не стоит и говорить, что флорентийцы все более приучались к повиновению и что последние остатки республиканской оппозиции, раздавленной Козимо и пребывавшей в агонии при Франческо, испустили в конечном счете дух при Фердинандо; его единственными военными походами стали: захват замка Иф, сожжение нескольких пиратских судов в порту Алжира и осада Кипра. Так что у него было время заняться земледелием, культурой и искусством.

Что касается земледелия, то он был первым, кто решился осушить Маремму; едва закончились голод и моровое поветрие, он бесстрашно ринулся в атаку на этого извечного врага Тосканы, который, возлежа на ее морском побережье, каждое лето дует на нее своими губительными миазмами. Богатства, накопленные за счет тех налогов, какие собирал великий герцог Франческо, были пущены в ход ради этого великого начинания, содействовать которому своими деньгами призвали всех граждан; были обнародованы аграрные законы, отдававшие эти новоявленные Лернейские поля тем, кто отвоевал их у воды. Предпринимая попытку осушить Маремму, великий герцог Фердинандо одновременно занимался мелиорацией земель Фучеккьо и Пистойи, передвигал на другое место устье Арно и сооружал те огромные акведуки, свежая проточная вода которых, доныне славящаяся на всю Италию, несет всеобщее здоровье Пизе.

Что касается торговли, то особое внимание он уделял Ливорно; этот город, значение которого Медичи понимали во все времена, поочередно протежировали и расширяли Климент VII, герцог Алессандро и великий герцог Козимо, который основал там порт, оказавшийся, к несчастью, недостаточно глубоким для крупных судов, и замыслил осуществить в нем работы, достойные древних римлян, как вдруг смерть настигла его в тот момент, когда он заложил первые камни намеченных сооружений. Однако недальновидность, равнодушие и скупость Франческо привели к тому, что на протяжении всего времени его царствования порт Ливорно пребывал в том состоянии, в каком его оставил Козимо. Фердинандо возобновил дело отца, вознамерившись превратить Ливорно не только в мощную военную крепость, но и в безопасный торговый город, в якорную стоянку для кораблей, в торжище, пакгаузом которого стала бы Пиза; все эти работы велись с невероятным упорством, и Ливорно при Фердинандо начал становиться тем коммерческим центром, какой в наши дни является одной из жемчужин Средиземноморья.

Что касается искусства, то Фердинандо был достойным преемником отца; человек и сам образованный и культурный, он покровительствовал наукам и словесности, причем не только своими деньгами, но и своей задушевной дружбой с учеными и писателями, а для любого государя это самое сильное средство помочь расцвести их талантам. Он основал в Риме, будучи еще лишь кардиналом, типографию для восточных языков и отправил Баттисту Веккьетти в Египет, Эфиопию и Персию, чтобы приобрести там изумительные и драгоценные восточные манускрипты, которые ныне, находясь в библиотеке Медичи, составляют одно из богатейших собраний в мире. Остилио Риччи, первый учитель математики знаменитого Галилея, добился для него кафедры в Пизанском университете, где этот великий человек блистал с 1589-го по 1592 год, пока зависть коллег и разногласия с Джованни деи Медичи не вынудили его переселиться в Падую, против чего не стал возражать великий герцог, который порекомендовал его Венецианской республике, но затем, осознав величие его гения, в 1608 году пригласил его во Флоренцию. Той эпохой датируются первые музеи ботаники и естественной истории, и музей в Пизе, открытый под покровительством великого герцога, обогатившего его коллекцию всем, что ему удалось отыскать и купить из того, что относится к различным разделам этой науки, стал образцом, которому приходилось следовать всем другим учреждениям такого рода.

Великому герцогу Фердинандо обязана своим развитием и музыка, прежде всего драматическая; питая, как и все Медичи, пылкую страсть к театральным представлениям, которые с легкой руки Лоренцо Великолепного проникли в Тоскану в виде мистерий, а затем, во времена Козимо, поднялись, благодаря Макиавелли, до уровня комедии и драмы, он с помощью творческого воображения Джамболоньи и Буонталенти построил театр, где были использованы все возможности декорирования сцены и все тайны сценической механики; и тогда великому герцогу вспомнились те античные трагедии, что исполнялись хором, изображавшим народ, и актерами, чьи монологи и диалоги сопровождала непрерывно звучавшая мелодия. Он пожелал, чтобы так было и в его театре, и таким образом родилась опера с ее речитативами, ариями, дуэтами и хорами. Первый опыт такого рода относится к 1594 году: то была «Дафна», пасторальная опера Оттавио Ринуччини; вторая опера, «Эвридика», написанная тем же автором, была поставлена в 1600 году по случаю свадьбы королевы Марии Медичи и вызвала такой восторг и такой интерес, что ее напечатали с нотами и предисловием Якопо Пери, которое содержало историю создания речитатива, имена всех, кто принимал в этом участие, и даже имена исполнителей. Это представление наделало столько шуму, что все государи пожелали иметь музыкантов наподобие тосканских, а поскольку Фердинандо держал на жаловании около трехсот человек для своего личного оркестра, он часть их по просьбе Генриха IV и Филиппа III отправил к французскому и испанскому дворам.

Наконец, подобно тому атлету, что в одиночку подпирал готовый обрушиться свод, Фердинандо делал все возможное, чтобы остановить упадок живописи и ваяния; под его покровительством Джамболонья и Буонталенти открыли школы; в базилике, примерно за триста лет перед тем восстановленной Аверардо, по планам Джованни деи Медичи начали сооружать новую капеллу, которой предстояло стать усыпальницей предков великого герцога и его наследников; с этой целью на Востоке были куплены самый драгоценный камень и самый красивый мрамор, которые с огромными издержками доставили во Флоренцию; затем, проявляя наряду с почтительным отношением к предкам любовь к отцу, он заказал Джамболонье бронзовую статую Козимо I, вызвавшую такой невероятный восторг, когда она впервые открылась взорам собравшихся на площади Палаццо Веккьо, что завистливый Генрих IV пожелал установить похожую, изваянную тем же скульптором, на Новом мосту, как раз к этому времени достроенном.

Именно Фердинандо изменил предназначение галереи Уффици и основал там музей, перевезя туда все скульптуры, медали и картины, какие он собрал за время своего кардинальства в Риме.

Подобно своему отцу и брату, Фердинандо не прожил всего века, положенного человеку, но если его отец умер наводящим ужас, а брат — презираемым и ненавидимым, то сам он скончался, оплакиваемый всеми, ибо щедрость, доброта и справедливость великого герцога превратили тех, кто его окружал, в почтительных друзей, а его подданных — в верных детей. Так что за все время своего долгого правления, продолжавшегося двадцать один год, ему ни разу не приходилось опасаться ни за свою жизнь, ни за свою власть.

Наследовал ему Козимо И, старший из девяти детей, которых родила ему Кристина Лотарингская.

Козимо II унаследовал от отца три добродетели, которые, соединяясь в одном государе, приносят счастье его народу: щедрость, справедливость и милосердие. Правда, в этих его качествах не было ничего возвышенного, они свидетельствовали, скорее, о природной доброте, чем о великих замыслах; герцог безмерно восхищался отцом и потому старался подражать ему во всем; он сделал, что смог, но лишь как подражатель и, следственно, как человек, который, идя позади другого, не может ни продвинуться дальше, ни подняться выше, чем его предшественник.

Так что царствование Козимо И, как и царствование его отца, оказалось спокойным и счастливым для народа, хотя нетрудно было заметить, что новое древо Медичи истратило лучшую часть своих жизненных соков на Козимо I и теперь чахло день ото дня. Все сделанное за восемь лет, пока Козимо II занимал тосканский трон, было лишь бледной копией того, что свершалось за двадцать один год правления его отца. Он возводил укрепления Ливорно, как и отец, покровительствовал искусствам и наукам, как и отец, продолжил работы по осушению Мареммы, начатые отцом. Он отправил Генриху IV и Филиппу III статуи, которые два этих монарха заказали Джамболонье; наконец, он послал к персидскому царю Константино деи Серви, который был одновременно художником, инженером и архитектором. К тому же, как его отец Фердинандо и как его дед Козимо I Великий, Козимо II делал все возможное, чтобы поддерживать искусство; превосходно умея рисовать, он питал расположение главным образом к тому искусству, которым занимался сам, что, однако, не заставляло его пристрастно судить ни о ваянии, ни о зодчестве; напротив, он явно почитал их, поскольку всякий раз, проезжая перед Лоджией Орканьи или «Кентавром и Геркулесом» Джамболоньи (скульптурной группой, которая в то время стояла на перекрестке Карнесекки), он приказывал кучеру ехать шагом, ибо, по его словам, не мог вдоволь наглядеться на эти два шедевра. Пьеро Такка, ученик Джамболоньи, закончивший работу над статуями Генриха IV и Филиппа III, которые не успел завершить его учитель, был в большом почете при дворе, равно как и архитектор Джулио Париджи. И все же, повторяем, наибольшим расположением герцога пользовались художники; в кругу близких друзей, с которыми он встречался чаще всего, были Чиголи, Доменико Пассиньяно, Кристофано Аллори и Маттео Росселли, чьи лучшие картины он поместил в галерее Уффици. Он также покровительствовал Жаку Калло, выполнившему по его заказу часть своих гравюр, превосходному медальеру Гаспаро Мола и резчику по камню, непревзойденному мастеру инкрустации — Якопо Антелли.

Эмблемой Козимо II был лавровый венец с надписью:


NON JUVAT EX FACILI.[7]

Но сколько бы ни поощрял он науки и искусства, все созданное при нем в живописи и в скульптуре было создано художниками и ваятелями второго разряда, а единственным более или менее крупным научным открытием, ознаменовавшим его царствование, стало открытие Галилеем спутников Юпитера, которые этот великий человек, в благодарность за то, что его пригласили в Тоскану, назвал «звездами Медичи»; земля, породившая столько великих людей всех мастей, начинала оскудевать.

Уже страдая тяжким недугом, ставшим причиной его смерти, великий герцог Козимо II захотел сам положить первый камень в фундамент нового крыла, которое он задумал пристроить к Палаццо Питти. Этот камень принесли в спальню герцога и в его присутствии благословили; затем больной, взяв серебряный мастерок, покрыл камень слоем извести, после чего камень был заложен в основание фундамента, вместе со шкатулкой, куда поместили несколько медалей, а также несколько золотых и серебряных монет с изображением умирающего государя и три таблички с латинскими надписями: две из них сочинил Андреа Сальвадори, а третью — Пьеро Веттори Младший. Едва стена, поднимавшаяся над фундаментом, обозначилась, Козимо II скончался: ему было тридцать два года, и его оплакивали повсеместно и так искренно, как, возможно, не оплакивали ни одного государя.

Козимо II оставил пять сыновей и двух дочерей; трон унаследовал его старший сын Фердинандо II, но юному герцогу было всего одиннадцать лет, и до его совершеннолетия, то есть до того, как ему исполнится восемнадцать, герцогством должны были управлять две регентши — бабка, великая герцогиня Кристина Лотарингская, и мать, эрцгерцогиня Мария Магдалина Австрийская. Этим двум опекуншам был придан совет, который состоял из четырех человек и в который могли быть допущены принцы крови, но без права решающего голоса и за исключением тех, кто поступил на службу к какому-нибудь иностранному государю и получал от него жалованье или пенсион. Членами дома Медичи, здравствовавшими в то время, были: кардинал Карло, принц дон Лоренцо, принцесса Клаудия и принцесса Маддалена — братья и сестры Козимо II, дон Джованни — сын Козимо I, а также дон Антонио, подложный сын Франческо и Бьянки, жить которому, впрочем, оставалось уже недолго.

Выйдя из-под опеки, Фердинандо II, как подобает христианскому государю и почтительному сыну, первым делом отправился в Рим, чтобы поклониться главе Католической церкви, Урбану VIII,[8] а оттуда — в Германию, чтобы получить благословение от своего дяди по материнской линии, Фердинанда II; вернувшись, он принял власть над своим государством.

Впрочем, в те времена управлять тосканцами было нетрудно: кипящий страстями город Фаринаты дельи Уберти и Ринальдо дельи Альбицци исчез без следа, подобно тем древним городам, которые были погребены под пеплом и на месте которых отстроили новый город, а они из глубины своей могилы не напоминали о себе ни единым движением, ни единым вздохом; так что со времени правления Фердинанда I у Тосканы, если можно так выразиться, больше не было истории. Так Рейн, начав свой бег среди ледников и потухших вулканов, низвергнувшись с огромной высоты в Шаффхаузене, прокатив свои сумрачные, грозные, ревущие воды через теснины подле Бингена, среди крутых утесов Драхенфельса и возле скалы Лорелей, разливается широкой, спокойной, прозрачной волной на равнинах близ Везеля и Нимвегена, чтобы затем, даже не достигнув моря, затеряться в песках вокруг Горинхема и Вудрихема. Надо полагать, что в своем нижнем течении он безопаснее и приносит больше блага; однако люди стремятся увидеть лишь его истоки, его водопад и часть русла между Майнцем и Кёльном, где он с такой неукротимой силой прорывается сквозь безжалостно сжимающие его берега.

И потому на протяжении всех долгих лет своего царствования великий герцог Фердинандо II заботится о том, чтобы сохранить мир, но не в собственном государстве, а у своих соседей; он защищает герцога Неверского от гнева императора Фердинанда; изо всех сил пытается помочь герцогу Одоардо Пармскому сохранить его владения; защищает Луккскую республику от посягательств Урбана VIII и его племянников; старается примирить герцога Фарнезе и папу и, наконец, выступает посредником между Александром VII и Людовиком XIV; так что если порою он все же готовится к войне, то лишь с одной целью — любой ценой сохранить мир: только ради этого он восстанавливает военный флот, затевает бесконечные маневры войск и заканчивает возведение укреплений в Ливорно и Порто Феррайо.

Все остальное его время отдано наукам и искусствам. Галилей — его наставник, Карло Дати — его оракул, Джованни да Сан Джованни и Пьетро да Кортона — его фавориты, кардинал Леопольде — его соревнователь. В Тоскану приглашаются ученые, литераторы и художники со всего света; и не вина этих двух братьев, по сути вдвоем управлявших государством, если Италия стала оскудевать талантами, потому что она была уже чересчур дряхлой, а другие государства плохо откликались на их призыв, потому что были еще слишком молоды.

Вот что Фердинандо и Леопольдо сделали для науки.

Они основали Академию дель Чименто, назначили содержание датчанину Николаусу Стенону и фламандцу Тильману Трутвину; вместе с тем они сделали богатым человеком Эванджелисту Торричелли, последователя Галилея, и пожаловали ему золотую цепь с медалью, на которой было выбито: «Virtutis praemia»;[9] они помогли механику Джованни Альфонсо Борелли с изданием его сочинений; они назначили Франческо Реди своим главным придворным медиком; они определили пенсию Винченцо Вивиани, чтобы он мог спокойно, не отвлекаясь на заботы о хлебе насущном, заниматься математическими расчетами; наконец, они учредили ученые сообщества в Пизе и в Сиене, чтобы Тоскана, по слабости своей вынужденная играть в европейских делах лишь второстепенную роль, могла бы зато стать научной столицей мира.

Вот что они сделали для изящной словесности.

Они приняли в круг своих ближайших друзей (а для бескорыстного, но тщеславного племени поэтов это и поощрение, и награда) Габриелло Кьябреру; Бенедетто Фьоретти, автора «Proginnasmi poetici»;[10] Алессандро Адимари, автора поэтических переводов Пиндара; Джироламо Бартоломеи, автора поэмы «Америка»; Франческо Роваи, автора сборника «Канцоны», и Лоренцо Липпи, автора «Мальмантиле». Их частыми гостями были Антонио Малатести, Джакопо Гадди, Лоренцо Панчатики и Фердинандо дель Маэстро, которых кардинал Леопольдо сделал своими камергерами, а также Лоренцо Франчески и Карло Строцци, которых Фердинандо сделал сенаторами; всех этих людей братья вызывали к себе в любое время дня, даже в часы трапезы, чтобы, как они выражались, разом напитать и свой дух, и свое тело. Это и дало Луиджи Ручеллаи повод сказать в надгробном слове великому герцогу Фердинандо II:


«Разумеется, прекрасно и удивительно было видеть этот избранный кружок поэтов, даже за обеденным столом окружавший его, словно сияющий ореол. Но куда удивительней и прекрасней было видеть его самого, когда, сбросив с себя бремя земного величия, уверенный в своем грядущем бессмертии, слившись с этой толпой талантливых людей и выделяясь среди них исключительно благодаря превосходству памяти, ясности ума и живости суждений, он внимал самым возвышенным речам, постигал самые отвлеченные рассуждения и освещал ярким светом опытности истину, утерянную или трудноразличимую среди множества ложных или спорных мнений».


Вот что они сделали для искусства.

Они воздвигли на Пьяцца делла Сантиссима Аннунциата конную статую великого герцога Фердинандо I: работу над памятником начал Джамболонья, а завершил Пьетро Такка.

Они заказали ему также статую Филиппа IV, короля Испании, а затем послали ее в дар этому государю.

Они поручили отделку галереи Уффици художникам Курради, Маттео Росселли, Марио Баласси, Джованни да Сан Джованни и Пьетро да Кортона; двум последним они заказали также фрески в нижних залах Палаццо Питти.

В разных городах, где им пришлось побывать, они, с готовностью уплатив владельцам заявленную цену, приобрели более двухсот автопортретов известных живописцев: так было положено начало этому необычному собранию, которым обладает одна лишь Флоренция.

И наконец, по их распоряжению в Болонье, Риме, Венеции и даже в бывшей римской провинции Мавретания были куплены в огромном количестве античные статуи и картины современных художников, в частности, великолепная мраморная голова, считавшаяся портретом Цицерона, «Гермафродит», бронзовый «Идол», а также шедевр, который и по сей день остается одним из главных украшений Трибуны дельи Уффици, — «Венера» Тициана.

Подобно тому, как братья правили вместе, они и умерли почти в одно и то же время и почти в одном возрасте: великий герцог Фердинандо в 1670 году, в возрасте шестидесяти лет, а кардинал Леопольдо в 1675-м, в возрасте пятидесяти восьми лет.

Великому герцогу Фердинандо II наследовал Козимо III. То была эпоха долгих царствований; его правление длилось пятьдесят три года, то есть почти столько же, сколько правление Людовика XIV, и в эти годы стал явственно заметен упадок рода Медичи. Могучее древо Козимо I, давшее одиннадцать отпрысков, засыхает на корню и гибнет, лишенное жизненных соков.

Когда взираешь на эпоху правления Козимо III, приходит в голову мысль, что Господь решил покончить с домом Медичи; не политические бури и не гнев народа угрожают отныне этому дому: его сотрясают и губят семейные неурядицы; словно жестокий рок поразил немощью всех представителей этого рода, одного за другим: мужчины стали бессильными, а женщины бесплодными.

Козимо III взял в жены Маргариту Луизу Орлеанскую, дочь Гастона Французского. Жених, воспитанный матерью, Витторией делла Ровере, настолько надменной, мнительной и суеверной, насколько Фердинандо II был приветливым, открытым и свободомыслящим, обладал всеми недостатками своей наставницы и лишь немногими достоинствами отца. Это и понятно: великий герцог Фердинандо II последние восемнадцать лет не жил с женой, на которую он по своей природной лености возложил все заботы о воспитании сына; выросший в одиночестве и благочестивых размышлениях, юный герцог Козимо, стараниями своего наставника Волумнио Бандинелли да Сиена, получил воспитание богослова, а не государя.

Невеста, красивая и жизнерадостная пятнадцатилетняя девушка, принадлежала к великому роду Бурбонов, засиявшему новой славой благодаря Генриху IV, который приходился ей дедом. Она выросла в неспокойное время, в годы двух гражданских войн, одна из которых едва затихла, а другая вот-вот должна была вспыхнуть. Все вокруг ее колыбели было проникнуто юной, кипучей силой, которая присуща государствам в пору их становления и которая в Тоскане после Козимо I уступила место сначала спокойствию зрелого возраста, а потом старческой слабости. Мысль об этом брачном союзе возникла у великого герцога Фердинандо, а Гастон, отец невесты, с радостью дал свое согласие, ибо, по его словам, он сам происходил из рода Медичи: несмотря на унаследованный им от этого рода семейный недуг — подагру, Гастон очень гордился таким родством.[11]

До Марселя принцессу сопровождала ее сестра, мадемуазель де Монпансье; там ее встретил принц Маттиас с тосканскими галерами; после вручения свадебных подарков и по завершении пышных прощальных празднеств Луиза Орлеанская взошла на адмиральскую галеру и после трех дней плавания благополучно прибыла в Ливорно, где под триумфальными арками, воздвигнутыми через каждые сто шагов, ее ждала герцогиня Пармская с многочисленной свитой; но напрасно юная принцесса искала среди присутствующих своего жениха: Козимо заболел корью, и ему пришлось остаться во Флоренции.

Итак, Луиза Орлеанская одна продолжила путь в Пизу, встретившую ее приветственными лозунгами, иллюминацией и цветами; затем она снова отправилась в путь и, наконец, в Амброджане увидела кортеж, выехавший ей навстречу: впереди — великая герцогиня и юный принц, за ними, чуть поодаль, — великий герцог, кардинал Джованни Карло и принц Леопольдо. Первое знакомство походило на семейное торжество, на котором присутствующие вспоминают о прошлом, радуются настоящему и с надеждой смотрят в будущее; так что супружеский союз, которому суждено было завершиться столь странным и печальным образом, был заключен при самых счастливых предзнаменованиях.

Но не прошло и двух месяцев, как принцесса начала выказывать странное отвращение к своему юному супругу; причина этого крылась в ее прежнем увлечении: еще будучи при французском дворе, она влюбилась в принца Карла Лотарингского. Он был знатен и хорош собой, но не обладал ни родовыми землями, ни правом на княжеский удел; все, что могли предпринять бедные влюбленные, — это открыть свою тайну герцогине Орлеанской. Но герцогиня Орлеанская не могла достойно противостоять слабости Гастона и твердости Людовика XIV, и, поскольку решение о браке принцессы с будущим великим герцогом было принято, брак этот стал неизбежностью. Мечты принцессы были разбиты, и жертвой ее разочарования стал Козимо.

И действительно, от показной веселости, за которой она из гордости скрывала свои истинные чувства, очень быстро не осталось и следа; вскоре она всей душой возненавидела Италию и итальянцев: она высмеивала местные нравы, презирала местные обычаи, открыто пренебрегала условностями и удостаивала дружбой и доверием лишь тех, кто вместе с ней приехал из Франции и с кем можно было говорить на родном языке и предаваться воспоминаниям об отечестве. Впрочем, следует признать, что Козимо вряд ли был способен изменить к лучшему настроение своей супруги; суровый, чопорный, высокомерный, он не знал тех ласковых слов, что гасят ненависть и пробуждают любовь.

Тем временем во Флоренцию приехал Карл Лотарингский: это случилось приблизительно в феврале 1662 года. Когда принцесса вновь увиделась с возлюбленным, ее неприязнь к мужу явно стала еще сильнее; однако никто на свете не знал об их любви, а потому ни у кого, даже у Козимо, не возникло никаких подозрений. Более того, поскольку к концу года было объявлено, что принцесса беременна, неизбывное уныние, царившее при тосканском дворе с самого ее приезда, сменилось всеобщим ликованием. Правда, в то же время ее ненависть к Козимо усилилась еще больше; однако на жалобы сына герцог Фердинандо отвечал, что дурное настроение принцессы, вызвано, несомненно, ее беременностью; в итоге, хотя после отъезда Карла Лотарингского ее мрачное и почти злобное настроение стало еще хуже, Козимо набрался терпения, и так продолжалось до 9 августа 1663 года, когда принцесса благополучно разрешилась от бремени сыном, которого, по имени деда, назвали Фердинандо.

Как легко догадаться, во дворце безмерно радовались произошедшему событию, но вскоре эта радость была омрачена усиливавшимися разногласиями между супругами; в конце концов дело дошло до того, что великий герцог, связывавший все эти ссоры с присутствием и влиянием французских дам, которых Маргарита Луиза привезла с собой из Парижа, отослал их всех обратно — с подобающей свитой и дорогими подарками, но все же отослал. Такое проявление власти со стороны Фердинандо привело молодую принцессу в неописуемую ярость; в своих страданиях она была близка к отчаянию, и между супругами произошел открытый разрыв. И тогда Фердинандо, чтобы скрасить сыну расставание с женой, посоветовал ему отправиться в путешествие в Ломбардию, а сам в это время послал Людовику XIV письмо с жалобами на сноху.

Людовик XIV привык, чтобы ему повиновались как у него в стране, так и за ее пределами: он приказал строптивой принцессе одуматься, и она сделала вид, что послушалась, так что к концу 1666 года было официально объявлено о ее второй беременности; но в то же время пошли разговоры, будто у принцессы любовная связь с каким-то французом незнатного происхождения, и распространились слухи, что она собирается бежать с ним. Слухи привели к тому, что за принцессой стали наблюдать внимательнее и однажды ночью подслушали разговор, который она вела через окно с каким-то цыганом, обсуждая с ним план побега: переодевшись цыганкой и затерявшись в таборе, она должна была бежать вместе с этими бродягами.

Подобное необычное намерение тем более удивило великого герцога, что принцесса находилась на четвертом месяце беременности; наблюдение за принцессой было усилено, и тогда она возымела странное для будущей матери желание — избавиться от ребенка. Сначала она стала ездить верхом, выбирая при этом самых норовистых лошадей; затем, когда ей это запретили, она стала совершать долгие пешие прогулки и однажды прошла семь миль по распаханным полям; наконец, когда все средства повредить ребенку были исчерпаны, она обратила ненависть против себя самой и попыталась уморить себя голодом; только осмотрительность и мягкая настойчивость великого герцога Фердинандо смогли заставить ее отказаться от этого решения и выносить плод до положенного срока, после чего у нее родилась дочь, принцесса Анна Мария Луиза.

Вслед за тем великий герцог пустил в ход уже испытанное средство — снова отправил сына в путешествие и послал новое письмо Людовику XIV. И в самом деле, в октябре того же года Козимо, убедившись, что жена по-прежнему испытывает к нему отвращение, покидает Флоренцию и путешествует инкогнито по Германии и Голландии. Он посещает Инсбрук, плывет вниз по Рейну, к восхищению голландских и немецких ученых беседует с ними на безупречной латыни, встречается в Гамбурге со шведской королевой Кристиной, приветствует ее решение отречься от протестантизма, а затем возвращается в Тоскану, где его приезду радуются все, кроме жены. И тогда Козимо вновь отправляется в путь, на этот раз в Испанию, Португалию, Англию и Францию, и возвращается домой, лишь когда ему сообщают, что великий герцог при смерти. После кончины отца он занимает освободившийся трон, и тут выясняется, что его продолжительное отсутствие и приказы Людовика XIV оказали желаемое действие: между супругами происходит примирение, и 24 мая 1671 года, ровно через год после того, как Козимо взошел на трон, принцесса производит на свет второго сына, который при крещении получает имя Джованни Гастоне, в честь деда по материнской линии.

После его рождения ссоры между супругами вспыхивают снова, но теперь у Козимо двое сыновей и он не боится остаться без наследника. Потеряв надежду, что чувства жены к нему когда-нибудь изменятся, и в конце концов наскучив ею так же, как она с давних пор наскучила им, он разрешает ей вернуться во Францию, но с условием, что она уйдет в монастырь. По общему согласию они выбирают Монмартрский монастырь, аббатисой которого была Мадлен де Гиз. 14 июня 1676 года великая герцогиня покидает Тоскану и по возвращении во Францию тотчас же заявляет, что муж прогнал ее и она не считает себя обязанной выполнять вырванное у нее силой обещание уйти в монастырь; так что в итоге виновником этого скандала был выставлен Козимо, которого государи соседних стран уже стали презирать за слабость, а его подданные начали ненавидеть за гордыню.

С этой поры все складывается для Козимо крайне неблагоприятно; становится очевидно, что над семьей Медичи, от которой отвернулся Бог, тяготеет злой рок и все попытки побороть его будут напрасны. Едва юный Фердинандо достигает брачного возраста, Козимо женит его на принцессе Виоланте Баварской, добродетельной, но бесплодной, и это бесплодие становится у принца предлогом для распутства, в разгар которого его вскоре уносит смерть.

Узнав о бесплодии Виол анты, Козимо спешно находит невесту для младшего сына, Джованни Гастоне. Принц тут же отправляется в Дюссельдорф, где ему предстоит взять в жены юную принцессу Анну Марию Саксен-Лауэнбургскую, но там его ждет страшное разочарование: вместо кроткой, миловидной и элегантной женщины, представлявшейся ему в мечтах, он видит амазонку гомеровских времен, с грубым голосом и неуклюжими манерами, привыкшую к лесным дебрям вокруг Праги и пустынным просторам Богемии; больше всего она любит скакать верхом и охотиться и, проведя лучшую пору своей жизни в конюшне, усвоила привычку говорить с лошадьми на языке, которого никто при тосканском дворе не понимает. Но это ничего не меняет: у Джованни Гастоне доброе сердце, и собственные склонности не имеют для него значения, когда речь идет о благополучии его страны; он приносит себя в жертву и женится на этой новоявленной Антиопе. Но та, приняв, по-видимому, его кротость за слабость, а любезность — за отсутствие самолюбия, проникается презрением к человеку, на которого она смотрит сверху вниз. Уязвленный Джованни Гастоне приказывает, но надменная немецкая принцесса не желает повиноваться; и те же раздоры, что омрачали когда-то супружескую жизнь отца, начинаются в семье сына, который, не перестав быть рабом отца, претерпевает еще и мучения со стороны жены. Чтобы отвлечься от печалей, он бросается в игру и разврат, проматывает свое достояние и разрушает собственное здоровье, и в скором времени врачи доводят до сведения Козимо III, что состояние бессилия, в которое впал его сын, лишает их всякой надежды на то, что он способен дать наследника короне.

И тогда несчастный великий герцог обращает взор на своего брата, кардинала Франческо Мария, которому всего сорок восемь лет, и, следовательно, он еще в расцвете сил. Благодаря ему родовое древо Медичи должно зазеленеть вновь. Кардинал соглашается жениться, отрекается от сана, и вскоре празднуется его помолвка с принцессой Элеонорой Гонзага. В семье вновь ликование, но семья обречена: отказ новобрачной исполнять супружеский долг, что в первые дни брака бывший кардинал воспринимал как последние потуги целомудренной стыдливости, затянулся сверх всякой меры, и Франческо Мария стал понимать, что принцесса не намерена становиться его женой на деле и решила свести супружескую жизнь к внешним формальностям. Он прибегает к посредничеству тестя, призывает на помощь религию, он просит, умоляет, даже угрожает, но все бесполезно, и, в то время как Фердинандо сетует на невольное бесплодие своей жены, Франческо Мария письменно извещает брата, что Элеонора Гонзага останется бесплодной по собственной прихоти. Козимо склоняет свою седую голову перед волей Господа, предписывающей, что даже самое великое и славное на этой земле должно иметь конец. Он видит, что Тоскане угрожает двойная опасность: алчность Австрии и честолюбие Франции, и, чтобы спасти Флоренцию от посягательств этих государств, хочет вернуть ей прежнюю свободу; он находит поддержку со стороны Голландии и Англии, но встречает противодействие со стороны других могущественных держав и прежде всего самой Тосканы; он видит смерть своего сына Фердинандо, потом своего брата Франческо Мария и, наконец, 31 октября 1723 года умирает сам, став перед этим свидетелем не только собственных похорон, как Карл V, но и похорон всей своей семьи, как Людовик XIV.

Все, что в царствование Фердинандо II стало клониться к упадку, окончательно рухнуло при Козимо III. Надменный, суеверный и расточительный, великий герцог оттолкнул от себя народ своей гордыней, тем, что предоставил священникам чересчур большую власть и обременил подданных непомерными налогами, чтобы обогащать царедворцев, жертвовать на церковь и оплачивать собственные расходы. При Козимо III все стало продажным; те, у кого были деньги, покупали должности; те, у кого были деньги, покупали почести; и наконец, те, у кого были деньги, покупали то, что Медичи никогда не продавали, — правосудие.

С искусствами при нем дела обстояли так же, как и со всем остальным: на них сказался характер Козимо III. В самом деле, от наук, изящной словесности, ваяния и живописи требовалось лишь одно: всеми силами угождать непомерной гордыне и ненасытному тщеславию этого последнего великого герцога, и потому в его правление не было создано ничего выдающегося. Но, за неимением работ современников, у Паоло Фальконьери и Лоренцо Магалотти возник, по счастью, замысел, польстивший самолюбию Козимо: они уговорили его продолжить работы в галерее Уффици, начатые великим герцогом Фердинандо и кардиналом Леопольдо. В итоге Козимо III соединил вместе коллекции, собранные отцом и дядей, добавил к этому все картины, статуи и медали, полученные им в наследство от герцогов Урбинских и дома делла Ровере — сплошь шедевры, среди которых был и колоссальный бюст Антиноя, и велел перенести все это с огромной торжественностью в великолепный музей, за обогащение которого все возносили ему хвалу, хотя пополнять раз за разом эту сокровищницу его побуждала не столько щедрость, сколько гордыня.

Среди ученых, преуспевавших в царствование Козимо III, были:

физик Магалотти, анатом Беллини, математик Вивиани, врач Реди, знаток древностей Норис и страстный библиофил Мальябеки.

Среди литераторов:

иезуит Бандьера, доктор Антонио Кокки и поэт-сенатор Филикайя.

Среди живописцев:

Доменико Габбиани, Пьетро Дандини, Джузеппе Нанни и Томмазо Реди.

И, наконец, среди скульпторов:

Массимилиано Сольдани, Джованни Баттиста Фоджини и Карло Марчеллини.

Из всех названных людей, возможно, один лишь Филикайя сохранил определенную известность, которую он стяжал своим погребальным плачем о роковой судьбе Италии.

Геральдическая эмблема Козимо III выглядела так: корабль в море, ведомый звездами Медичи, с девизом «Certa fulgent sidera».[12] Любопытно, что эмблема эта была выбрана как раз в то время, когда звезды стали гаснуть, а корабль — тонуть.

Тоскана содрогнулась от страха, когда на трон взошел Джованни Гастоне; если прежде его оргии происходили в подвальных помещениях Палаццо Питти и о них никто не знал, то теперь они выплеснулись наружу, и люди заговорили о чудовищном разврате, напоминавшем одновременно безумства Тиберия на Капрее и Генриха III в Лувре. Подобно тирану древности и Гелиогабалу новых времен, Джованни Гастоне окружил себя толпой куртизанок и сворой миньонов, причем те и другие были набраны из низших слоев общества. Все из этого сброда получали установленное жалованье, которое могло быть увеличено или уменьшено в зависимости от большей или меньшей изощренности наслаждений, доставляемых ими своему повелителю. Для этих людей придумали два новых слова: женщин прозвали «руспанта», а мужчин — «руспанто», потому что им платили золотыми монетами, которые назывались «руспоне». Все это настолько неслыханно и безнравственно, что кажется невероятным, но современники в своих мемуарах единодушно свидетельствуют о том, что все это происходило в действительности, и вдобавок, со свойственным той эпохе цинизмом, приводят множество подробностей этих сатурналий, порожденных не прихотями силы, как могло бы показаться, а бесстыдством слабости.

Так что, когда Джованни Гастоне принял власть, все вокруг него было мертво, да и сам он был почти мертвецом; тем не менее, подобно готовому вот-вот угаснуть факелу, который набирается сил, чтобы вспыхнуть под конец, он призвал на помощь последние остатки жизненной энергии, чтобы бороться с отцовскими ошибками: едва взойдя на трон, он сразу же изгоняет продавцов должностей, нечистоплотных чиновников и шпионов, расплодившихся при дворе; при нем, по сути, была отменена смертная казнь, которая столь часто применялась в правление его отца и которой боялись одни лишь бедняки, потому что богатые могли откупиться от нее за деньги. Зная, что ему придется отречься от престола, ибо никакой надежды на продолжение рода Медичи больше не было, он, тем не менее, делал все возможное, чтобы Тоскана могла осуществить право, дарованное ей императором Карлом V и папой Климентом VII, — выбрать в правители соотечественника и тем самым избежать угрожавшего ей иностранного владычества. Но посланники Франции, Австрии и Испании сломили остатки его воли и, не смущаясь тем, что он был еще жив, назначили ему в преемники старшего сына Филиппа V Испанского, инфанта дона Карлоса, который был правнуком Марии Медичи и формально в самом деле имел права на тосканский трон. В соответствии с этим решением, 22 октября 1731 года Джованни Гастоне получил от императора письмо, в котором ему сообщалось о выборе, сделанном великими державами, и о том, что инфант дон Карлос отныне будет находиться под его опекой. Джованни Гастоне скомкал письмо, отбросил его подальше и пробормотал:

— Да-да, они оказывают мне любезность, назначая меня опекуном, а обращаются со мной так, словно я их подопечный.

Но как ни велико было горе Джованни Гастоне, ему пришлось подчиниться: он смирился и стал ждать своего преемника, который в сопровождении англо-испанского флота прибыл в порт Ливорно вечером 27 декабря 1731 года. Джованни Гастоне боролся с попыткой навязать ему преемника девять лет — нельзя было требовать от него большего.

Джованни Гастоне принял будущего великого герцога в Палаццо Питти, не вставая с постели, но не столько из-за недомогания, сколько для того, чтобы избежать формальностей этикета. Дон Карлос был шестнадцатилетний юноша, красивый, как подобает Бурбону, благородный, как пристало Медичи, искренний и прямой, как приличествует потомку Генриха IV. Джованни Гастоне, которого давно уже никто не любил и которому некого было любить, вскоре привязался к этому подростку, забыв свою прежнюю неприязнь к нему; и когда после завоевания Неаполя инфанта призвали править Королевством обеих Сицилий, Джованни Гастоне со слезами горести провожал того, кого он встретил со слезами стыда.

Преемником дона Карлоса стал принц Франциск Лотарингский. Великое герцогство Тосканское досталось ему как возмещение за его наследственные владения, окончательно присоединенные к Франции. Джованни Гастоне узнал об этом решении, лишь когда оно уже было принято; с ним даже не сочли нужным посоветоваться о том, кого выбрать его наследником: его уже вычеркнули из числа государей. И на то были основания, ведь Джованни Гастоне, изнуренный пороками, истерзанный горестями, сломленный унижениями, мучимый сознанием собственного бессилия, угасал с каждым днем. Из-за своих недугов Джованни Гастоне уже давно не мог держаться на ногах, но, желая оттянуть насколько возможно тот день, когда ему придется лечь насовсем, он приказывал переносить его в кресле из комнаты в комнату.

Однако за несколько дней до смерти ему вдруг стало лучше: как бывает при некоторых болезнях, силы вернулись к нему в тот момент, когда, казалось, намеревались оставить его окончательно. Джованни Гастоне решил воспользоваться этим и показаться из окна Палаццо Питти народу, который вдруг полюбил его и теперь каждый день собирался на площади перед дворцом, чтобы узнать о здоровье великого герцога. И когда великий герцог неожиданно показался у окна, в толпе раздались крики радости. То был бальзам на израненную душу несчастного умирающего; он протянул к народу, выказавшему ему свою любовь, руки, полные золота и серебра, хотя и понимал, что за этот миг счастья, дарованный ему Провидением, никак нельзя расплатиться. Однако министры, уже приберегавшие деньги для его преемника, стали упрекать его за такую неразумную расточительность; и тогда Джованни Гастоне, не имея больше возможности просто раздавать деньги, иначе его назвали бы мотом, объявил народу о своей готовности покупать отныне все, что ему пожелают продать. После этого величественная площадь перед Палаццо Питти превратилась в диковинный рынок, в невиданную доселе ярмарку; каждое утро Джованни Гастоне с великим трудом поднимался по двойной лестнице, ведущей к окнам первого этажа и по непомерной цене покупал то, что ему приносили: картины, медали, различные произведения искусства, книги, мебель — одним словом, все, ибо, как подсказывало ему сердце, то был способ вернуть народу хотя бы малую часть тех денег, которые незаконными поборами отнял его отец. Но вот 8 июля 1737 года он, против обыкновения, не появился у окна, и на следующий день народу объявили, что великий герцог Джованни Гастоне скончался.

С его последним вздохом угас великий род Медичи, чьи пороки отвечали его эпохе, тогда как присущие ему добродетели останутся неизменными во все времена.

Великим герцогом Тосканским стал Франциск III Лотарингский.

Среди всех семейных горестей и политических неурядиц, без конца терзавших Джованни Гастоне на протяжении всей его жизни, у него, тем не менее, случались минуты, когда он мог подумать об искусстве: он разместил в галерее Уффици коллекцию из более чем трехсот резных драгоценных камней изумительной работы и подал мысль подготовить то превосходное издание, которое под названием «Museum florentinum» было завершено в 1762 году и содержит посвящение Франциску Лотарингскому, его преемнику.

Возможно, покажется удивительным, что мы столь пространно излагали историю одного-единственного семейства, но дело в том, что искусство расцветало и приходило в упадок бок о бок с этим семейством и, странное дело, претерпевало все взлеты и падения, какие претерпевали сами Медичи.

Так, одновременно с ростом величия Аверардо, Джованни ди Биччи и Козимо Старого, Отца отечества, искусство испытывает подъем в лице Чимабуэ, Джотто и Мазаччо; при Лоренцо Великолепном оно делает остановку, чтобы набраться сил: на свет появляются Леонардо да Винчи, фра Бартоломео, Микеланджело, Тициан, Рафаэль и Андреа дель Сарто; при Льве X все обещанное сбывается, все, что было цветком, становится плодом; при Козимо I, достигшем вершины своей власти, оно достигает своего апогея, после чего искусство и Медичи, не имея возможности подниматься выше, начинают клониться к упадку: Медичи — вместе с Фердинандо I, Козимо II и Фердинандо II, искусство — вместе с Вазари, Бароччи, Аллори, Джованни да Сан Джованни и Маттео Росселли, и это продолжается до тех пор, пока они сообща не сходят на нет: искусство — в лице таких художников, как Габбиани и Дандини, Медичи — в лице Козимо III и Джованни Гастоне.

Но пусть Медичи мирно покоятся в своих гробницах из мрамора и порфира, ибо они сделали для славы мира куда больше того, что сделали до них и после них все на свете князья, короли и императоры.



Загрузка...