— И каждую секунду думайте про то, о чем вы пишете, — произносит он бархатным баритоном. — О чем думает добрый католик?
— До-обрый като-олик, — нажимает на каждую букву капеллан Кройц и останавливается перед окном, заложив руки за спину. Он сцепил сухие ладони, и пальцы его перебирают винно-красные бусины чёток из отполированного до блеска дерева. Винно-красный крест легонько стукается о сутану, и по ней от этого бегут черные волны. Со спины капеллан кажется огромной нахохлившейся горбатой птицей с черными крыльями.
На улице тихо, хлопьями с ладонь падает снег, слепяще — белый, превращаясь на земле в голубой. А на снегу сидит горбатый ворон и смотрит на капеллана. И лошадь Кайзера Отто смотрит на капеллана, повернув усталую морду, кажется ему.
«Добрый католик проснулся однажды воскресным утром и подумал: „Хорошо бы сходить в церковь“», — выводит в тетрадке Вольфи, стараясь писать аккуратно.
«Что ты вечно пишешь как курица лапой — кричит обычно мама. — В кого ты такой пошел? Вот твой отец — он был совсем другой! У него был кал-ли-графический почерк!»
Послушать ее — так отец самое настоящее сокровище. «Бриллиант, а не человек», — с намеком в голосе говорит она.
От отца ему достался нос, нездешняя, ангельская фамилия Энгельке и половина имени. Когда Вольфи еще не родился, они долго решали — не спорили, нет, «мы никогда не спорили», — назидательно говорит мама — как его назвать. Мама хотела Вольфганг — в честь дедушки. А папа — Кристоф, Кристоф Энгельке. Поэтому в церковной метрике, которая топорщится готическими буквами как церковь на главной площади, стоит Вольфганг-Кристоф. Для мамы и для друзей — Вольфи. Почти волчонок. А в мечтах, когда он в рыцарских доспехах скачет на коне — ловкий и красивый, он Кристоф. Бесстрашный рыцарь Кристоф.
«Он выглянул в окно и вдруг заметил, что пошел дождь», — Вольфи выводит буквы, старательно сопя — но они все равно не получаются красивыми, а убегают друг от друга, падают плашмя на темно-синие линейки и проваливаются под строчку, как нога под лед, сковавший все лужи во дворе. У Вольфи всегда все не так, как хочет мама. Поэтому она называет его хулиганом.
Зато он придумал, про что писать.
Они все: и Карл, сын мясника, и Франци с улицы за кладбищем, и Фредл-толстяк, и Гарри, который Гаральд — все сидят над пустыми тетрадками. И в самом деле, что писать на тему, которую выдумал капеллан Кройц? «Что может помешать доброму христианину пойти в воскресенье в церковь».
А Вольфи знает — его история растет строчка за строчкой, округляется, как пушистый праздничный кнёдль, начиненный фаршем, и Вольфи даже тихонько хихикает про себя: от того, что так ловко вывернулся, от того, что рассказ так ладно складывается.
— Что смешного, Энгельке? — гремит над ухом. Капеллан Кройц высится над ним черной суконной горой.
— Н-ничего, — Вольфи кажется, что гора вот-вот упадет на него и раздавит, — я просто пишу.
— Ну тогда прочти нам всем, что ты там написал, — сухо говорит капеллан, и губы его тонко змеятся в улыбке, а рука с четками негнущимся дорожным знаком показывает на учительский стол.
Вольфи вздыхает и выходит из-за парты. От учительского стола класс кажется совсем другим, он раздвигается, становится необъятным, а ты будто стоишь на сцене.
— А вдруг я промокну? Нужно бы взять зонт, подумал добрый христианин, — читает Вольфи громко и с выражением. — Он поискал зонт, а когда нашел, то расстроился. Зонт оказался весь в дырочку. «Что же мне теперь делать? — подумал добрый католик. — Может быть, зашить зонт? Но я не успею. А может, надеть на голову мешок из рогожи покрепче и так побежать до церкви?»
Шея капеллана Кройца налилась багровым, будто ему нестерпимо жмет черно-белый жесткий римский воротничок.
Смешок — крепко слепленным снежком — дробно раскатился по классу, собрал, смел весь смех, по снежинке, с парт у окна и вдоль стены, превратился в горную лавину. Они уже все смеются: сжав губы, хихикает Франци с улицы за кладбищем, гогочет Карл, сын мясника, схватился за щеки Фредл-толстяк, будто щеки сейчас не выдержат и вот-вот лопнут от смеха, а Гарри, который Гаральд, даже подвизгивает, как поросенок, смеясь.
«Добрый католик уже понял, что опоздал на службу», — увлеченно читает дальше Вольфи, — и…
Бам-м-м!
Тяжелая рука, будто собрав всю силу, наотмашь бьет его по уху. Голова мотнулась, как у безжизненной тряпичной куклы. Ухо, щека и все, что слева, умерло. Смех в классе — тоже, будто его и не было. Лицо капеллана Кройца покраснело, стало винно-красным, как четки, и кажется, сейчас брызнет во все стороны.
«У меня отвалилась голова, — подумал Вольфи. — Или оторвалось ухо». Он осторожно ощупывает рукой голову — все на месте. Только ухо совсем неживое, и в ставшей будто чужой голове гудит церковный колокол — протяжно, гулко, «бамм — бамм — баммм».
— Пойдем! — бросает капеллан и тащит Вольфи прочь из класса. К директору. Сухие пальцы держат руку цепко — не вырваться.
«Что сейчас будет, — пугается Вольфи и свободной рукой придерживает ухо, будто оно может невзначай отвалиться. Ухо теперь горит жаром ста печей, оно жарче, чем воздух в кузнице у Молодого Кляйна, — сейчас и директор еще добавит».
У дверей директорского кабинета капеллан отбрасывает руку Вольфи, словно это ядовитая жаба, про которую рассказывал вчера на перемене Гарри, который Гаральд.
— Не двигайся с места! — громким шепотом велит он и смотрит из-под кустистых бровей так, что Вольфи кажется — ноги его примерзли к дощатому полу.
Время тянется нестерпимо медленно — можно считать снежинки, падающие беззвучно за окном. Или угадывать, что творится на улице: вот, наверное, прошел мимо школы дядя Вильфрид, насвистывая в холеные пушистые усы — он работает в городской управе и обедать ходит домой. Вот вышел из кузницы Молодой Кляйн — посмотрел на падающий снег, поцокал языком и пошел обратно. А вот злющая жена мясника Родла, похожая на сушеную гусеницу, отправилась со своей капризной дочкой по магазинам, она всегда так делает, стоит мяснику уехать ненадолго по делам.
Это все придумывает себе Вольфи, потому что к окну не подойти — капеллан же велел не двигаться.
— Рука сорвалась, — доносится из-за директорской двери.
Потом она распахивается, и капеллан, все еще пунцовый, не глядя на Вольфи, уходит, меряя коридор огромными шагами, и черная сутана полощется сзади пиратским флагом.
— Ай-ай-ай, — добродушно улыбается Господин Директор. Вообще-то его фамилия Хансриглер, но от уважения все говорят только «Господин Директор». Он сидит за большим дубовым столом, в котором отражается его безупречный, снежно-белый воротничок и кокетливая бабочка. — Что же вы так мучаете душку-капеллана? Что он так срывается?
Это сущая правда. Капеллана Кройца в классе не любят. А у того, кого невзлюбили мальчишки Городка Ц., жизнь не сахар, и даже «оздоровительная оплеуха», как говорят про такие взрослые в Городке, не поможет.
В самую первую неделю сентября капеллану насыпали на стул гвоздей. Потом испачкали стол чернилами. А после Дня Всех Святых Вольфи положил в Библию капеллана здоровенного засушенного кузнечика — с лета берег.
Но сейчас-то, сейчас никто его злить не хотел!
— У тебя же дед был цер-ков-но-служи-телем, Энгельке! Ладно, иди, — Господин Директор махнул пухлой ручкой в сторону двери, — и больше не шали!
Если произнести полное название Городка Ц., то кажется, что ты откусил добрый кусок сырной головы: с огромными дырками и слезой, вкуса такого масляного и острого, что сразу щемит под языком справа. А если скользить в ботинках на толстой подошве по его заснеженным дорогам зимним днем, после школы, то кажется, что скользишь по свежему маслу и Городок Ц. улицами летит под ногами: Большой улицей, от шоссе к кладбищу, Новой улицей, пересекающей Большую, рисующей вместе с ней огромный крест, вокруг которого и лепится Городок. На перекрестке, там, где они сходятся — Церковная площадь со старой готической церковью. Тут Вольфи в свободное время служит министрантом. Так захотела мама — а как хочет мама, так почти всегда и происходит.
В углу площади, на пересечении Большой и улицы Сахарная Мельница, той, где живут дядя Вильфрид с тетей Виолой — постоялый двор «У белого барана».
— Эй, Вольфи! — орет из дверей, дымящихся паром, — внутри-то тепло — Вальтер, лучший друг рыцаря Кристофа-Вольфганга Энгельке. — Айда сюда, подзаработаем!
Иногда жена мясника Родла, которая управляется на постоялом дворе, разрешает им убирать со стола за посетителями. Или сносить тяжелые толстостенные пивные кружки и стаканы из-под яблочного вина в кухню. Тогда им достается пара шиллингов — а если копить долго, то можно купить себе щегла. Или мороженое летом. Или билет на автобус до Большого Соседнего Города.
— Не хочу, — говорит Вольфи и идет дальше. Сейчас не до игр. Нужно рассказать маме, что его вызывали к директору. И про капеллана Кройца — тоже.
За церковью очень хочется свернуть направо, к себе, на Среднюю улицу. Чтобы не решать, как лучше начать про школу. Если она рассердится, то хоть из дома беги — снова обломает об его спину ивовую выбивалку для ковров.
Но нужно — налево. И Вольфи, взрыхляя носками ботинок снег, бредет по Мельничной Горе наверх — туда, где прилепилась к лесу скотобойня Родла и голубое, как небо на картинке дошколенка, конторское здание. Там работает мама.
Она сидит в маленькой комнатке за магазином, в котором продают белые сосиски с травами, окорока и рождественскую колбасу с темной мясной елкой, искусно выложенной в середке.
Справа и слева, и всюду стопки амбарных книг, ведомостей и огромных журналов, густо исписанных цифрами.
Стопки похожи на башни, они громоздятся над маминой головой, превращают ее в гнома. Она и вообще-то маленькая — скоро Вольфи станет выше нее ростом.
Пока он сбивчиво рассказывает про капеллана, она морщит лоб, на него падают закрученные как шерсть барашка каштановые пряди, и рассеянно смотрит на ровные столбики цифр в разлинованных книгах. Ей некогда, у нее бухгалтерия, предрождественская рабочая суета.
— Хорошо. Поешь дома, — и сует ему в руки бумажный сверток.
Вольфи знает, что в этом свертке — холодная ветчина в молочно-белую прожилку, с тоненьким ободком соленого сала по краю. Ее можно свернуть рулетом и есть медленно-медленно, чувствуя во рту легкий привкус древесного дыма.
Он почти скатывается по крутой, обледенелой Куриной тропе вниз — на свою, Среднюю улицу.
До чего ж странно, что ему не досталось за капеллана! Она даже не сказала свое обычное — «Святые угодники!» — и не пригрозила, что за хулиганство отправит в интернат для трудновоспитуемых. Что такое этот интернат, Вольфи толком не знает. Но чувствует, что там, должно быть, плохо.
В доме тихо и зябко — зимние сумерки забрались уже во все углы. Вольфи зажигает свет и превращается в Кристофа.
Потому что его встречает отец.
Его портрет глядит и с высокой полки у двери, и из угла в кухне. В каждой комнате дома по отцу — а портрет-то один и тот же, старая чёрно-белая фотокарточка, как у кинозвезд. На ней отец похож на джазового певца, на франтоватого киноактера. Может быть, как те, что снимаются в ковбойских фильмах, которые так любит Вольфи.
Он, наверное, никогда бы так не сказал: «отправлю в интернат». И не драл бы выбивалкой для ковров. Наверное. Или ремнем — как дядя Вильфрид. Он просто положил бы руку ему на плечо и сказал:
— Пойми, старик…
Мама говорила, что их дом отец построил сам — от первого до последнего гвоздя. Вот только второй этаж достроить не успел. Поэтому там, рядом с комнатой Вольфи, сделали чердак. Огромный гулкий чердак с большими окнами — там мама развешивает белье и держит всякую всячину.
Когда-нибудь Вольфи второй этаж достроит — это точно. Он ведь в то время, когда не хулиганил, научился и ремонт делать, и цемент замешивать. Не хуже отца, наверное. Как только мама видит его с молотком или лобзиком в руке, она становится мягче воска и лишь повторяет: «Совсем как папа».
А когда никого нет дома, Вольфи любит забираться на чердак и читать рыцарские саги. Правда, после того, как переделает всю работу по дому, которую мама пишет в аккуратный столбик и пришпиливает список на кухонную стену.
Ведь когда у человека нет папы, то человеку надо уметь и лампочки поменять, и полки прибить, и даже подстричь самшитовый куст у входа в дом.
Зато потом можно и сюда. Перебирать старые вещи, к примеру — в них всегда находится что-то интересное. Старинный деревянный домик для птиц, который смастерил отец — он большой, достает Вольфи до пояса и совсем как настоящий дом. Отцовы рабочие халаты. Огромные пустые мешки из-под муки, еще военного времени. Стопка пожелтевших фотографий, на которых где-то сзади всегда фашистские кресты.
В углу сложены старые журналы — их Вольфи никогда не рассматривает, неинтересно. Под ними — какие-то тетради: вдруг мамины? Вдруг она тоже хулиганила в школе и злила какого-нибудь капеллана?
Они очень, очень старые, эти тетради, такие, что листы стали цвета кофе с молоком, если молока налить побольше. Под обложкой — аккуратным почерком, не то что его каракули, — выведено имя владельца: Роберт Дюпрей. 8 класс. Роберт. Дюпрей. Вольфи пробует на вкус иноземную фамилию. Силится представить себе старшего мальчишку, который так аккуратно писал сочинения.
Чувство, что до тебя в доме, где казалось, всегда был только ты один, с самого рождения, жил кто-то другой — странное донельзя.
Может быть, это какой-то мамин родственник, про которого она забыла рассказать? Нет, Дюпрей — с такой фамилией родственников у них точно нет.
Обязательно нужно у нее разузнать, как представится случай.
А на полях тетрадки вьются нарисованные карандашом эдельвейсы — хорошо нарисованные, видно даже, что цветочные лепестки бархатные, как в жизни. Совсем не по-мальчишечьи, не по-взрослому. Вольфи презрительно фыркает. Вот еще — цветочки! Какой-то он смешной и нелепый, этот Роберт Дюпрей.
Перед сном Вольфи нужно еще узнать, удостовериться:
— А ты точно меня не накажешь?
— Завтра Рождество, — говорит мама, как будто бы он и сам не знает. И словно оправдывается, что Рождество. — Спи давай.
Щека ее пахнет ванилью и кардамоном — праздником.
Ночь за окном не черная, а мохнато-синяя — снег освещает весь мир огромным вездесущим фонарём, чтобы никому не было страшно.
Вольфи — волчонок с ангельской фамилией — хочет и не может представить себе Бога.
Каким он должен быть, если на него служит капеллан Кройц?
И только уже засыпая, он видит его: Бог совсем как люди, только почти без возраста, но скорее взрослый, с серой бородой и тонкими пальцами.
Он худой, Бог — и с очень грустными глазами.