Земля потрескавшейся земли с вдавленным в нее ультрамариновым, да ну зеленым бутылочным осколком. Пространство звуков: вытянутых, чуть конических, растущих как кирпичные трубы. Кукольный театр Карабас-Барабаса. Мир Искусства. Ады. Земля собачек-однодневок. Пространство снега. Пространство мальчиков: в снегу, кашне вокруг шеи, руки в карманах, люминал, канитель, стоя на ветру возле моста. Пространство пропавших с вестью. Трамвайный парк. Мир всхлипов.

И еще такое место, где тихо так, что слышно, как ресница упала. Это такой стык: идя от собственного мозга к собственному мозгу есть промежуток, где остаешься без мозга: ступенька, шов, пауза, сбой - от толчка происходит мелкое, без тошноты, сотрясение мозга, так, словно трахнули по куполу: бемц! - открылась бездна, звезд полна и с ними балует цыганка: черная капель, белая капель, холодно - примерно так: зима, полустанок, полная луна. Непрерывно, как ногти растут, светят звезды, новый - пока еще точка - свет приближается сбоку, справа, убеляет снег и высвечивает рельсы, увеличиваясь, приближаясь, как очередная растущая у тебя конечность, еще одна пара ушей, двадцать девятое полушарие мозга: сблизилось. Громыхнуло, приросло - едем дальше.

Вот, личная анатомия - персональный зоопарк, совмещенный с аэропортом, бензоколонкой и разными частными строениями - рассуждать следует так: в вас де слишком много собак и решительно не хватает кошки; или - в нем (он сам тут особо не при чем, это кто-то его этим не снабдил) не хватает скрипа третьей сверху ступеньки внутренней лестницы.

Вот так вот все время что-то добавляется, прирастает, уже и читать надоело: такая постоянно - со звоночками - увеличивающаяся касса... Друг мой милый, видишь ли меня? Летающим зоопарком, подвитым к библиотеке, со сложными мозгами, в сером плаще и вязаной шапочке, с черным ящиком в груди отражаясь, надо думать, на пэвэошных экранах в виде точки возбужденного люминофора, шарахаясь от встречных самолетов - без опознавательных знаков и фонариков на концах крыльев над разноцветно горящей ночной, беспечной Европой каким-то громадным, а раз громадным, то - зверем из какого-то темного пластилина, в вязаной шапочке, перегибаясь в пояснице, комкаясь, выпуская щупальца и когти, мягко - как дыханиями - сталкиваясь с невнятными встречными над ночной, говорящей по-разному Европой, беспечной совершенно, в чулочках на подвязках, разноцветной, тоже летающей, но по-другому, шальной, а я - в срамных, однажды выданных государством сапогах, скрипящих на каждом левом шаге - в, слава Богу, темноте по-над Европой, - еще не спящей, ночной, соответствуя ей то изгибаясь, как Зунд и Скагеррак, то съеживаясь, как Британия: летающей картотекой-телефонной-книгой со всеми своими сорока девятью ушами, ста глазами блестя в поисках глядеть на Вас: всей стаей глаз блестя в темноте над часто дышащей, в полусползших чулочках Европой, всеми ста глазами горя, как фонари небольшого Поселка Городского Типа, где ночью после танцулек кто-то с кем-то, а кто-то - за кем-то по скудно освещенным улочкам ПГТ с монтировкой... да это ж, наверное, сам я гоняюсь с монтировкой за кем-то, кто - мне показалось - именно и не дает мне Вас отыскать.

Вы же, верно, над более южной Европой, ближе к теплому морю, в черном платье и белой коже. Туда не докричишься, но вдруг что ли стало как бы видно во все время тела, и, будто лента соскочила и видны сразу все картинки, и понятно, что Вы устроены вполне неплохо, и это лишь кажется, что Вы внутри каждого дня, как внутри отдельного кадрика - серебряной клеточки - и только, а на самом-то деле Вы над Европой в постоянной и ничем не ограниченной любви, а то и понять нельзя было - отчего это у Вас решительно ни почему средь бела дня, да еще и в троллейбусе вдруг учащается пульс, расширяются зрачки и влажнеют ладони.

Видимо, Вы постоянно плаваете над Европой в электромагнитной форме. Видимо, в обыденной жизни Вам бы следовало экранироваться, либо заземляться,дабы у окружающих Вас ничего бы не перегорало. Зачем им лишняя перемотка катушек, обмотка сердец серебристой, прозрачной снаружи фольгой и устроение непробиваемых Вашим присутствием касок на головах - что смахивает на армию и уже совершенно так в смысле ущемления свободы?

И это,прикидывая теперь по карте, наше с Вами электромагнитное сочувствие может осуществиться между Вашей Грецией и моим Северным морем, между сахаром и солью, где-нибудь над Веной. Внутри, к примеру, витого плетеного купола над Сецессионом, а то и на чердаке штайнеровского дома, пугая бывшего владельца звуками, не мотивированными его образом мысли.

Вообще же, Вена - это нечто, понятное не очень. Кажется, там тепло. Судя по всему, - там неплохое общество, да к тому же богатые они, кажется, там. Видимо - даже не без вкуса, распределяющегося даже равномерно по дням недели, а не сберегаемого на праздники и выходные - сие утверждение, впрочем, выводится из климатических условий, которые, похоже, состоят в теплом и сухом воздухе, стирающем различия между помещениями и улицей. Хочется, кроме того, надеяться, что там пьют кофе и вино, а не пиво.

Возможно, там еще сохранились небольшие, мест на сто двадцать, кинотеатрики с деревянными - из двух половинок фанеры, выкрашенной в белый цвет, с черным ободком - экранами. Там бы мы с Вами и пристроились крутить немое кино. Вы бы осуществляли пальцами музычку, а я наладился бы работать киномехаником, громко роняя в каморке-будке коробки от частей фильмы.

Разумеется, вновь возникший антропоморфизм свидетельствует не о чем ином, как о слабости и невнятности моих исходных позиций, во всяком случае о неполном вхождении автора в смысл существования, отрезанного от тела. То ли, значит, автор в тамошней культурной ситуации сориентировался не вполне, а может быть - чего-то боится или о чем-то забыть не желает. Дело-то, конечно, очень простое. Надо взять и раз и навсегда назвать конкретные ориентиры, сказав, что в каждый третий, скажем, четверг месяца, во столько-то по тамошнему времени я буду там-то в виде такой вот козявочки такого-то их серо-белого цвета, в тамошних моих руках будет тамошняя газеты ихних - ну, скажем, левых христиан, сложенная пополам и помещенная в правый карман тамошнего моего плаща, а Вы, судя по всему, будете в виде...... но вот ведь ужас-то какой: там-то я - в виде серо-белой козявочки - вполне примирюсь с тем, что Вы - в виде черно-блестящей точечки, но уж никак не здесь! Тем более мешает вникать во все эти антигуманные подробности человеческое - решительно, впрочем, не находящее себе подтверждение в реальном опыте - ощущение, что там все уже сто раз встретились и обнялись: хоть любовники великие и великолепные, хоть кто угодно, кто захотел, а еще всяческие эти Чуки и Геки, Герасимы и Муму, Водород и Кислород. И лишь эта явно пошлая и глупая мысль о неминуемости встречи, явственно содержащая в себе ложную идеологическую подоплеку о возможности наилучшего устроения всего и вся, заставляет меня вспомнить о причине данного сочинения: об урле, локальном конце света и об утоплении нас в Канале им. Грибоедова - человека схожей с нами кончины. Мысль эта возвращает мне благоразумие и заставляет смириться со столь малоприятными вещами, как представление Вас в виде бусинки, себя - в виде козявочки, и вновь отправиться - даже не захватив бутерброда - в эти, мягко говоря, заоблачные выси, плотно утоптанные абстрактными материями.

Антропоморфизм, впрочем, имеет право жить - какая-то преемственность отношений с прошлой жизнью там, уже говорилось, полностью не пропадет, только обесцветится и утратит обязательность. Как с этим поступить - вопрос личного выбора, вот с чем связанного: здесь (еще пока здесь) есть закон первой компании, приход в которую окончателен. Прийти, конечно, угораздит куда угодно, вот выйти из нее, первой, уже нельзя - пусть даже и покажется, что ушел, и даже если компания развалилась, и отношения с бывшими там не поддерживаются. Она продолжает быть, и ты ее часть. Конечно, избавиться от этого можно, только надо знать - как. Вот так же и там.

Антропоморфизм, словом, вполне в ходу и по ту сторону - что уж говорить об использовании его при объяснениях - воспринимайте это, если угодно, как форму жестикуляции - какие-то вещи так объяснять проще. Что до парочки абзацев, предшествовавших ламентациям по поводу козявочек и точечек, то это как бы неожиданно, и сам по себе начал описывать себя некий конкретный вариант.

Итак, что-то произошло над Веной, и мы оказываемся рожденными там, в нормальной австрийской семье. С той же разницей в четыре года между нами, сохранив свой привычный пол. Растем как обычно, однако же, в возрасте, когда пора начинать говорить, каждый из нас в свой черед начинает говорить по-русски: нас быстренько выучивают-переучивают на немецкий, случай как бы забывается. В 16 же лет (моих) происходит вещь уже замечательная: мы с Вами вступаем в кровосмесительные отношения, причем инициатором оказываетесь, похоже, Вы, а Вам тогда - 12 (хрупкая, темноволосая, с розовыми пятками), причем - сами мы не видим в своем поведении ничего, что выходило бы за границы естественного. Нас поэтому - дело-то в Вене - препровождают к психоаналитикам, которые не могут найти в нас ничего, за что бы им зацепиться. Что с нами делают после - не знаю. Ничего, видимо, особенного, культурная все-таки страна, но смотрят на нас, как на чудовищ, отчего вскоре мы оба вспоминает все и, взявшись за руки, уходим прочь: в полном уме, очевидном здравии, в очень юном возрасте, решительно без каких-либо детско-юношеских упований, зная, кто из нас кто, будущим не озабоченные совершенно и насквозь устроенные в личной жизни. Просто хард-рок какой-то.

Осуществляемое до сих пор (с Веной в предыдущем абзаце покончили) было что-то вроде поездки на поезде из какой-то не очень удаленной деревеньки в город: теперь же мы где-то в районе первых пригородов: у подъезжающих начинают болеть глаза, поскольку возрастает число требующих отдельного взгляда штук, а вид за окном уплотняется, и само продвижение требует больших усилий, выталкивает обратно, но движение продолжается, и тебя сплющивает так, что приходится признать, что любое серьезное место еще может расплющить нас как цыплят, размолоть в порошок: фррр - рассыпаешься, будто из маковых зерен, сгорая по собственным отдельностям и ипостасям: некоторое количество красивых объектов из дыма и огня.

Когда человек не держит то, что на него навалилось, он всегда формулирует, ищет систему - речь теряет свою косвенность, избыточность, легкую - по отношению к ее предмету - перезрелость, язык говорящего потеет, ему очень хочется, да и в самом деле надо все тщательно записать - то, что с ним, когда на него прет то, что ему не выдержать. Он ищет, кто и что говорил в похожем случае.... И оказывается, что никто ничего не говорил, потому что случай - именно его, и он тогда уже совершенно, полностью рассыпается, записывая: вот, я ставлю свою левую ногу, вот, сгибаю в колене правую. Тщетно: недопроникший в тайну, покойся, милый прах, до радостного утра.

Здесь, куда мы добрались, не град Петра с золотым ключиком. Никого сюда насильно не тащат - но нам уже никуда не деться, мы уже здесь.

А что это вообще? Не знаю, я обычно не задумываюсь, мало ли куда попадаешь. Кто говорит, что надо задумываться, я же не имела в виду какие-то ученые вещи, а спросила потому, что надо же знать, что тут можно увидеть, ведь если этот город большой, то мы где-то на окраине, и надо куда-то идти, чтобы увидеть центр; а если небольшой, то вполне можно остаться и тут; лучше, чтобы небольшой. Да, кажется, небольшой, размер ведь можно приблизительно оценить по величине домов и плотности застройки. Но ведь если мы на окраине? Нет, потому что, смотри, дом и на нем как бы мраморные дощечки, это какая-нибудь мэрия, горсовет или еще что-то такое. Какой ужас, мы никуда не можем попасть куда-то, чтобы там не было горсовета. Видишь ли, мне кажется, что горсовет вовсе не так уж страшен, как...... Оставь, этого нам только не хватало. По мне так и горсовет чересчур. Да нет же, я о другом: повезло, потому что лето; погода хорошая, а могло ведь оказаться куда хуже: крупный, скажем, город в март или узловая станция, горы угля, все кругом в угольной пыли, снег тает, грязь... или зимой - знаешь, пустыри всюду, ветер. Но зимой иногда ведь неплохо, снег, мороз, не мутное все такое; тебе не кажется, что мы тут уже были? Нет, просто место похожее, вот, смотри - такие же три дома, но у среднего другая крыша, раньше была шиферная, а эта жестяная, блестит, да на втором этаже еще и горшок с цветком. Наверное, но мне не нравится, что ты сразу стал говорить про то, как могло быть хуже, тебе что, всегда тут не везло? Нет, не сказал бы, а про это заговорил, потому что мы еще друг к другу не привыкли, и я не знаю, понравится тебе здесь или нет; смотри, что это за пагода с красными столбиками, почти китайская, может быть, это и есть Китай? Да нет, это у них просто какой-то парк, а вот эти рыбки порхающие, это мираж или взаправду потому что жарко? Я думаю, что не важно, лучше свернем в сторону, а то тут пекло, хоть ты и босиком. Да, тут лучше, травой пахнет; там, за забором, наверное, здание с клумбами перед ним: училище, где готовят небольших телеграфистов и других почтовых работников. Ты не разговаривай так много, пока ты ко мне поворачиваешь голову, может произойти всякое, а ты не увидишь, самой же не понравится. Как мне может это не понравиться, если я этого не увижу. Ну, так мы с тобой вообще ничего не увидим, только разговаривать начали, а уже непонятно куда забрели - ну что это за дома такие странные. Ага, три серых дома, два деревянных и один каменный, но он тоже, наверное, деревянный, отштукатуренный только; чего страшного, что мы тут оказались, не понимаю - будто эти дома такие неприятные, что в них и жить-то совершенно невыносимо. Мне б тут жить не хотелось. Да я не об этом, я просто говорю, что раз тут стоят дома, то и тут живут, и ничего, справляются как-то. Слушай, а давай смотреть по сторонам, а не то забредем так, что не обрадуемся. Ну хорошо, пойдем куда-нибудь, где будем смотреть по сторонам, раз уж тебе этого так хочется, а я совсем не понимаю, зачем это так обязательно, когда на что тут смотреть: дурацкий асфальт и повсюду битые лампочки, ну что в них такого, чтобы на них постоянно смотреть, хотя странно, конечно, откуда их тут много, завода же никакого нет: ну вот, теперь я начала думать, почему их тут много и опять ничего не увижу, ты уж мне рассказывай, пожалуйста. Кажется, мы почти выбрались, мы тут, вроде уже были - там за поворотом должен быть парк и низкие триумфальные ворота какие-то: можно в них постоять, там странно-большой камень над головой, он все падает и падает. Нет, мне это не интересно, это, в общем, его частное дело: падать - не падать. А что бы ты хотела? Что, что? Что бы ты хотела сделать? Не знаю, но что-то надо, я даже не знаю, почему надо - потому что мне тут, в общем, хорошо и надо что-то сделать в ответ. То есть, ты не знаешь или ничего пока не хочешь? Я думаю так, что когда надо будет, то и буду знать, что делать, а вообще-то я много бы сделала: от тапочек этих бы избавилась - то их надевай, то снимай: выкинула бы, но тут кругом эти лампочки - странно, место приличное, а лампочки эти повсюду; ну, я бы еще очень много что сделала: надела бы на себя что-то очень легкое, хоть ночную рубашку, ходят тут все какие-то респектабельные, а до сумерек еще далеко. А еще? Ну не знаю... сходила бы коротко подстриглась, ногти бы розовым лаком выкрасила, нарядилась бы и посмотрела на все чуть свысока, поблаженствовала бы где-нибудь, на крыше бы позагорала, цветы бы полила, устала бы, и чтобы в каком-нибудь помещении - чтобы за окнами был сад - лежала бы на простынях, перекрахмаленных, прохладных, послушала бы парочку ноктюрнов Шопена, "К Элизе", серенаду Шуберта, грибоедовский вальс, и чтобы распахнуто окно, и там из колонки капало бы очень крупными каплями: тяжелыми, перед тем, как упасть, они совсем вроде груш, и чтобы как сейчас было спокойно, и погода такая слегка душная, ласковая, и улица тут хорошая, небольшая, и дом вот этот: там, кажется, никого нет внутри, хотя странно, калитка почему-то отворена, может быть хозяев вызвали в какое-то еще более хорошее место, так что они и калитку не притворили, и свет в этом маленьком, вон, видишь, возле забора, домике, как для гостей, не выключили - забыли или это какая-то дежурная лампочка, раз она так просто, без абажура и яркая - свечей на сто, как ты думаешь? Я думаю, туда можно зайти. Внутрь этого дома? Сначала во двор, как мы иначе в дом попадем. А ты не боишься, что там что-нибудь не так, какая-нибудь крутая собака или засада? Нет, как я могу бояться, если в этом дворе не был, и ничего дурного мне тут не делали, пойдем, не отставай. Да, конечно, мне не хотелось бы заходить туда одной... и в самом деле ничего страшного, ни даже плохого; тебе не кажется, что этот домик стал как бы больше? Конечно, стал, но это потому, что мы подошли. А какая разница, если он и в самом деле стал больше; нет, погоди, не открывай пока эту дверь, я хочу осмотреться: тут, вроде, все как мне хотелось, только нет колонки с каплями. Может, она за домом и, потом, тут же есть эта лампочка, она теперь ярче светит, свечей в сто пятьдесят, а? Это потому что мы подошли ближе. Ну что ты говоришь, если мы подошли ближе, то она может стать больше, но вовсе не ярче. Но как же она может не стать ярче, если она стала больше - давай в дом зайдем и ты убедишься, что она - чем больше, тем ярче; я вот, кстати, кажется, понимаю, откуда на той дороге все эти битые лампочки. Ну, понимаешь, так и понимай. Какая очень тяжелая дверь. Не может быть, она ведь маленькая и небольшая. Но я никак не могу ее открыть. Ты, наверное, тянешь ее в другую сторону. Как это в другую. Тогда она заперта. Но она же полуоткрыта. Тогда не знаю. Ты мне помогай. Но ты же держишь ее за ручку, как я могу помочь. Ты меня тащи. Но тогда я буду не дверь открывать, а отрывать тебя от нее. Тогда возьмись рядом. Послушай, тут, наверное, под нее просто камушек попал. Как тут может быть камушек, когда свет из-под двери ровно проходит. Но она же полуоткрыта, ну и что? Мы же можем зайти и так. Но ведь мы ее не открыли. Ну и что? В самом деле? Конечно, заходи, видишь, я уже зашел. Ага, действительно можно. Ну и что дальше? Не знаю, мы же хотели про лампочку выяснить. Да, видишь, она и в самом деле стала больше. Не больше, а ярче - видишь, такая яркая, что за окном словно ночь, хотя тут был день. Смотри-ка, еще больше становится. Это оттого, что мы запрокинули голову и на нее смотрим: от света там что-то в глазах происходит. И ярче становится, и больше. Наверное, она от света набухает. Совсем уже белый, даже еще белей. И очень, наверное, горячая. Нет - это такой холодный свет. Не может быть - я ее потрогаю. Не надо, вдруг она все-таки горячая - лопнет. Но нам же не жарко, так что она не горячая. Нам не жарко, потому что она очень яркая, отвлекает. Я все равно потрогаю. Не надо, будь добра. Все равно, она нас коснется, потому что растет. Но тогда не мы ее, а она нас и, может быть, не лопнет. Мы уже отсюда выбраться не можем, из этого угла, нам ведь уже не протиснуться. Не волнуйся, вдруг ничего страшного. Ты отойди в соседний угол, тогда ей будет дольше. Ну что ты говоришь. А что? Ерунду. Почему. Потому. Она сейчас совсем.... Нить, какая громадная... как гусеница. Не знаю.... Невозможно совсем уже, яркая. Стекло пропало... куда? Оно позади нас. А мы? Мы тут. Кто? Не знаю, уже не знаю. А...

СТОЯ У ОКНА В ФЕВРАЛЕ

Стоя возле окна, Дева Мария превращалась в оконную раму. За окнами была зима с белым снегом и чистым небом, а еще - цвет оконного переплета, и ее голубой одежды, и, наверное, глаз: она не возразила и не стала отличаться от себя, какой была раньше: спокойной. Кровь же на ладонях - запекшаяся, вроде пурпура, могла вырасти цветком на подоконнике, в тепле.

Пурпур в пологом раннем свете, в серебряном, белесом из тонкого, почти прозрачного неба, мог показаться перламутром или серебром; ртутью, наконец, но не железной, а качающейся, слегка выпирая, холмясь над пригоршнями: оконный переплет в каждой виден сомкнувшись по кругу, ободу перекладинами перекрестия, а в центре золотится зрачок латунной застежки, гладкой.

Окно есть вещь, наиболее пригодная для глядения сквозь него, для воздуха, света и спекуляций его именем в мiроустройствах. Оно прозрачно, раз; оно есть всюду - два; а, если его открыть, то почти выйдешь из дома, три. И стекло его хрупкое, холодное, но это не четыре, а, скажем, восемь.

Царапая твердым по окну, человек произносит глупые звуки, нервничает что ли, вот и корежит вид, как свои глаза: заштриховывает, не хочет различать. Наглядно что ли сетует, огрызается, не хочет: что он делает, когда у него два окна в комнате? Исчерканы ли оба примерно поровну, либо местом его злости является одно? Если так, то не себя он ненавидит, а первую тоску в этом доме, глядя случайно из окна.

Перейдя бы здесь на немецкий, он, злой когда-то человек стал бы говорить не Fenster, но Glas - так и короче, и резче, и похоже на звук, которым он скребет по стеклянным першпективам, проигрывающим в жесткости предмету в руке. Глас, глас... - бормотал он, визжа своим гвоздиком: вид из окна перестает здесь быть собой, втягивается в преграду, которая нужна его злости, становится стеклом и готова на войну всеми лезвиями осколков, который кинутся на человека, лишь только он перейдет границу своими хрипами и скрипом. Видимо, его студит законный воздух, видимо за окном не будет ничего, мiръ рассыпался на куски, его части поранят, и кровь - алая или вишневая, или обе раскрасили подоконник.

Тогда он, в секунду между каплями цвета и болью, почувствует себя добравшимся до чего хотел, своего: родившимся не то умершим: Дева Мария на мгновение выступит перед ним из оконного переплета и голубого зимнего неба.

Думаю, когда ему плохо, он хотел ощутить, ощупать то, что видят глаза: ему бы захотелось дотронуться, погрузить пальцы в живое, обследовать на ощупь - согревая их ребрами, узнать как внутри рдяного разреза под ребрами, узнать его - чуть подсохший, щелкающий от дыхания, слегка рвущий срастающиеся пленочки; услышать кожей рваный, надрезанный раной пульс, беззвучное шевеление губ разошедшейся плоти - сухих, запекающейся, лихорадочной: вложить персты в выемку. Но стекло не пропускает пальцы, а взглянешь чуть вниз - видишь их отражение, стекло отталкивает их, за что и страдает от царапин и звука.

Да, история с сыном Девы Марии невнятна, с этими белыми птицами, пурпурными гвоздиками в ладони, молчанием, свалявшимся в слезы, сделавшиеся жемчугами, из которых снизали четки, общее число бусин в которых я не знаю. Надо думать, оно закономерно и что-то означает. Наверное, оно хорошо.

И еще, мнимые садовники и рыболовы, ездоки на ослицах, рыбий скелетик, переплет окна. Выпуклые, конфетами серебряные сердца на артериальном или венозном бархате, девушки в черном, скрипящие снегом, уходя в себя, обнимая свой пустой живот и плоть, в которую не вложат тело. Снег хрустит под ходьбой: поверхность каждой льдинки видит идущего и глядящего в снег, но льдинок так много, что человек никогда не узнает себя в таком количестве оттисков.

Вид за окном перестает быть плоским и получает вздох, когда меняется погода, - дальние крыши закрывает снегопад, лишь по темноте предметов можно судить об их отдаленности: то есть, перспектива управляется не вдоль, но по вертикали: слоится, а в конце вьюги стоит белая стена.

Приоткрывание двумя пальцами глаза, какого - не знаю, зависит ли от склонностей нагнувшегося или оговорено специальным уложением - сообщает о том, чьи ресницы слиплись и зацепились друг за друга: если глаза его мутнеют как у рыбы. Сей акт почти неотличим от вкладывания руки в рану, а она - тот же глаз - когда не закрыт, не тускнеет и кровит слезами.

Человек не человек, или агнец, или рыба - но висящий оконным переплетом на стене не видим человеком, который смотрит сквозь окно в снегопад, безлюдный, сквозь который продирается где-то, что ли самолет. Человек узнает вскоре, что долгое глядение на снег, а пусть и на что угодно, вскоре вытолкнет единственную из пейзажа точку: он захочет дотянуться до нее, осторожно взять в пальцы, обнаружить ее жидкую кровь.

Он до нее дотронется и внутри него пойдет идти снег, будет превращаться в пар, еще не коснувшись внутренностей - между ними становится, ложится розовая прослойка. Кровь под ней течет куда ей надо, парит, а снег падает чуть наискосок, или же это кровь течет немного под уклон, подчиняясь той же силе, которая заставляет оконные переплеты состоять из горизонтальной и вертикальной реек.

Идущие за своим светлячком думают о нем как о светящейся вишне, черешне - для них он чужой, прилетевший случайно, и они боятся голову повернуть, чтоб только из виду его не потерять.

Почему Она не родила девочку?

НАСТУПЛЕНИЕ ОСЕНИ В КОЛОМНЕ

Коломна начинается - идя по Садовой - от Крюкова канала в сторону площади Тургенева, быв. Покровской, в центре которой стоял храм, взорванный, на его месте теперь сквер - точно на перекрестии Садовой и быв. Английского проспекта; Коломна, собственно, является островком, образованным каналами Крюковым, Грибоедова (быв. Екатерининский, быв. речка Кривуша) и Фонтанкой; возможно, впрочем, распространяется чуть дальше вдоль Английского проспекта (затем - пр-т Маклина) в сторону поэта Блока, до Мойки, углом выходя на Новую Голландию.

Когда приглядишься к ее архитектурностям, видно - ее нынешнее состояние мало отличается от прежнего - известного по временам если и не пушкинским, то достоевским. Наряду с обветшалостью район сохраняет привычные свойства городской окраины - за век утратив разве только этнографические особенности: еще более опростившись и подрастеряв сословные признаки - тут, конечно, давно живут представители всех городских слоев и профессий. Конечно, сохраняющаяся досель окраинность Коломны и инерция - уже, пожалуй, литературного свойства - заставляют Коломну пребывать спокойной, немного сонной и уж заведомо ленивой и незлобливой. Даже два ларька, торговавшие уже неизвестно чем в сквере на Покровской площади и сожженые не так давно, своим видом не наводят на мысли об агрессии, скорее уж о вечной российской отчасти оперного склада - безалаберности, незатушенной сигарете, а если даже и о сведении счетов, то - каком-то корявом и слишком уж бесхитростном.

Видимо, патриархальность округи - все длящаяся и лишь истончающаяся, не обрываясь, - связана с вечной петербуржской мукой: с тягой бывать на людях, оставаясь в одиночестве. Примером чему вполне сослужит угол Английского проспекта и Садовой - там, в окрестностях сквера образовалось место скорее общественное, нежели публичное: тем более учитывая время года, в которое этот разговор о Коломне происходит, а это - первая декада сентября. Солнечная теплая погода с легким туманом поутру и прозрачным воздухом, прогревшимся к середине дня. Природу Коломны в сей час образуют лишь благостность да тишина, нарушаемые редким дребезжанием трамвая и чуть более частым звуком жетонов, рушащихся в жестяные поддоны игральных автоматов, расположенных в низком и зябком полуподвале, выходящем на площадь, - чуть сбоку, где нынче составлены дощатые фуры каких-то ремонтников и стоит будка, разливающая пиво в банки из-под овощных и иных стеклянных консервов. Жетоны - размером с пятак или немного крупнее, раза в три-четыре толще и падают вниз тяжело, что твои сестерции, отчего-то заставляя гадать, как повел бы себя этот латунный кругляш, отпущенный в прозрачную банку с пивом желтоватым же, выветрившимся: пойдет ли ко дну, перекувыркиваясь, тускло стукаясь о стенки, или же ляжет плавно и тихо? Производить опыт неохота.

По воскресеньям Коломна многолюдна, тиха и незлобива. Уличная торговля в районе Покровки не затухает до вечера (в ходу здесь именно уменьшительное "Покровка" - присущее, скорее, московскому говору, а в Петербурге редкому за исключением разве Лиговки и нынешней Гражданки; однако именно "На Покровке" и прозывается полуподвальчик с лязгающими автоматами).

Большинство коломенских улиц разбиты: раскопаны, закопаны, просто уже удлиненные пустыри, покрытые песком, камнями, осколками бетона, кусками труб; дома редко выглядят здоровыми, лавки закрыты через одну, и замки на них запылились. Но среди этой разрухи еще можно отыскать виды вполне уцелевшие: если отойти немного в сторону, к берегу Крюкова канала, где, поставив бутылку вина на гранитную чушку между чугунными пролетами - с немалым риском, учитывая постепенно возрастающую жестикуляцию, - два неких господина попивают винцо в виду канала и Никольской колокольни, не особенно даже прислушиваясь к тому, что там наверху время от времени позвякивают медью по меди, и обе этих меди, похоже, треснувшие.

Словом, так эти два мужика средних лет и поступали, а сбоку от них парочка молодых кавказцев - не грузин, каких-то других: крупных, с широкими скулами, прямыми носами, стриженных по обыкновению под "польку" или "полубокс", - развлекались тем, что прыгали на пустую консервную жестянку, плюща ее в блин. Преуспели в этом, сели в машину и отбыли. "Братан, - сказал один из мужиков, глядя мимо меня на длинную дурь Крюкова канала, - который час?" Часов у меня нет, но вопрос был нелеп не потому, а оттого, что сам день никуда не спешил, да и погода не предлагала торопиться: чуть прохладная, солнечная, осенняя, когда листья еще только собираются начинать желтеть.

Набережная Крюкова тоже разбита вдрызг, вдоль ограды стоят все те же строительные фуры, дома вдоль канала шелушатся с фасадов, осыпаясь, отступая постепенно в глубь дворов. На Маклина, на мосту через Екатерининский канал сидит, обмякнув у перил, пьяная баба - отползшая, верно, от начала моста, от будки с пивом - еще более обесцвеченным, нежели в будке на Покровской, а возле нее, бабы - дожидаясь, пока она оклемается, стоит пацан, ростом чуть выше ее, сидящей, и гладит ее по голове.

Мужики, толкущиеся впритирку к ограде Кривуши, держат свои баночки с мутно-белесым, едва желтым пивом, смахивая отчего-то на пчел, льнущих к стеклу с краюхой сыпного меда в лапах: потому что ли, что как-то жужжат и гудят. Вся же улица Маклина - не длинная, в пролет стрелы, в три броска камнем - на удивление слабо покрыта жизнью, деревья там есть, но отчего-то незаметны: улица, будто каменная целиком, пропыленная словно цементом, и при первом же дожде или в туман он сцепится, схватится и, огрубив, сгладив все контуры, выпуклости и разрезы, слепит кокон, почти бомбоубежище для всех, тут живущих.

На этой прямой, где три булочные, одна из которых, средняя, заколочена, довольно мало отличного от людей, пыли и камня, разве что повсюду деревянные предметы: доски, тарные ящики, на которых - возле косо оседающего овощного магазина на углу - торгуют свеклой по три штуки в кучке: сизой, в боковых тонких корешках. Та, пожалуй, и представляет собой жизнь среди всей этой пыли: разве что к оной можно причислить еще и сыр, хлипкий и влажный, продают который в полуподвальном гастрономе на углу канала Грибоедова и Маклина.

Коломна живет за два дня до вступления в нее войск неприятеля: времени между уходом своих и приходом чужих хватит на то, чтобы не оставить неприятелю припасов, той же свеклы или папирос, оставив им на разграбление лишь киоски с китайскими резиновыми тапочками и косметикой для малолетних серолицых оторв с припухшими, натруженными и едва покрывшимися пушком гениталиями.

И вот войска войдут в город, и это будут римляне - в серых ржавых железках на теле, в пыльных жестких касках, в руках у них щуплые копья, а на плече, инструментом для боя, у каждого сидит ворона - столь же потасканная, как они сами: серая, с перьями, выдранными через одно или просто обкусанными в задумчивости долгой дороги.

И во главе когорты, вышедшей из Фонтанки и лишь чуть сдавливаемой Английским проспектом - вполне широким, дабы не слишком расстроить ряды войск, - идет, что ли, шталмейстер с хоругвями, на которых - выцветших ничего уже не разобрать, а за ним - наяривающий на тяжелом военном аккордеоне Катулл, который задает когорте такт ходьбы: ровный, но притоптывая на каждом пятом шаге.

Солнце останется блестеть только в их глазах: так блестит олово; Фонтанка за их спинами порастет бурьяном и полынью, клиенты и хозяева индусского кафе "Говинда", что на Маклина между Фонтанкой и Садовой, выйдут в бледно-оранжевых сари и мелко зазвенят своими блестящими медными штучками, но штучки будут нагреваться в руках, и звук примется становиться все глуше и глуше, пока от влаги тела не начнет походить на хлюпанье. Из русской же чайной, уже за Покровкой, доносится граммофон монархической, шипящей, вращаясь, музыки, - оттуда выйдут с двуглавым штандартом тамошние завсегдатаи со своим орлом.

А идущие мимо них несут в середине колонны паланкинчик с тельцем гермафродита-прорицателя, слепо кусающего обсосанный в кровь рот, мучаясь в попытках не дышать кислым воздухом Коломны: возбужденная латунным лязгом чьего-то счастья в игральном подвале, эта слабенькая тушка приподнимется на локтях в люльке и, подслеповато щурясь, попытается превратить всех в кур или назначит налог на любую произносимую букву, так что "А" будет стоить рубль, "С" - двести, а "Хер" - семьсот, так что дешевле всего выйдет кричать от боли.

Глядя на этот шершавый и густой шум внизу, захочется выйти на улицу и узнать, в чем же там дело, а сырая птица уже заляпала, залепила собой небо, так что придется включить свет в прихожей и, оставив подружку в комнате, выйти за табаком, едва удержавшись, покачнувшись в дверях, от желания поцеловать ее стоящие у порога кроссовки, и выйти на угол, чтобы узнать что же там кулдычет, и каркает, и свистит в ключ.

По мосту горбатится сияющая коробочка трамвая, кренящаяся, грозящая треснуть на повороте; ветер царапает крыши; обозначая высоту, вниз падает окурок; среди тяжелых, до черноты зеленых листьев горит электрическая лампочка, возвращая ближайшие к себе листья в зелень и, делая их покойно-восковыми, а подружка в доме составила на пол маленькую лампу, мягко - того не замечая - поглаживает себя, и свет лежит на ее ногах от щиколоток до колен и, несомненно, ее обжигает.

ФОТОГРАФ АРЕФЬЕВ

Нижеследующее представляет собой текстовую часть альбома г-на Федора Арефьева, фотографа, осуществленного в 1996 году.

1. Аквариум

Фотография аквариума сквозь толстое стекло, несколько нечистое, обшарпанное, то есть - заметно, что оно есть.

На дне параллелепипеда лежат камни и, согнутые между ними, два черных тела, тритоны. Земноводные. Лежат там, будто там и родились, и не только черные сами, а еще и их губы - из другой кожи, совсем глянцевой, - тоже черные, даже более черные, раз уж блестят, а все равно - черные.

Поскольку аквариум занимает не очень много места даже в комнате, тритонов на свете не очень много. Но, если подумать, тритоны столь велики, что этот стеклянный ящик им тесен, откуда понятно, что все так просто быть не может - потому что эти сырые звери живы. Значит, у каждого из них есть другой тритон, который живет вдали и дает дышать его черной коже.

То есть, значит, мир устроен так, что каждый из живущих есть айсберг, на поверхности воды соответствующего аквариума, где видна только его макушка: пример специально пошл, дабы соблюсти закон больших чисел, а иначе бы тритоны сдохли.

Значит, невидимая часть любого всякого превосходит его видимого примерно в восемнадцать раз, принуждая своей тяжестью действовать оставшееся так, как это кажется уместным ей, не обращая внимания на чувства остального.

По трубочкам к тритонам сочится, стекает воздух, им наглядно показывая, что у каждого из них есть второй, отчего они еще пока и живы - даже в таких делах.

Ну почему все живые существа любят или же не любят осень, когда холодает, когда желтые листья тлеют с грустным запахом, делаясь коричневыми?

Потому что тогда приходит покой, вода лужицы передергивается льдом, отрезая его, двойника, от каждого, и оставшемуся одному - процентам пяти от всей этой их общей морковки - жить сладко, вспоминая, что у него есть что-то еще.

2. Пустая улица с тремя-четырьмя огнями

На фотографии изображено небольшое количество фонарей, расположенных так, что, верно, служебно-охранно освещают границы не то склада, не то фабрички.

Снимок исполнен зимой, потому что серая, наискось уходящая в правый верхний угол полоса может быть лишь только снегом. Различимо также что-то вроде забора - по густоте черного цвета, а также треугольно отваливающиеся в сторону чуть светлые участки: надо думать - крыши. Больше ничего не понять.

Все это - известный всем газетчикам города угол Риги: снято стоя перед мостиком через протоку возле Дома Печати, возле речного вокзальчика, глядя в сторону дальнейшей суши. Но все это, собственно, не важно.

Ясно, что автор вложил в картинку что-то уж совсем личное. Конечно, прожектора среди зимней ночи производят душераздирающее впечатление всегда, отказать себе в котором не может никто.

Видимо, он, Арефьев, шел куда-то в некотором настроении, склонном приколоться к этим фонарикам. И вот, это и все, что можно узнать о душе другого человека в его или же ее обстоятельствах.

3.Подвальное кафе

Место данной фотографии рядом с предыдущей, возле трамвайной остановки. Это кафе, не из торжественных, но ихнюю недорогую водку можно выпить не стоя, а сидя. Г-н Арефьев отчего-то решил увековечить это место - от входа, как бы внезапно войдя с непогоды в уют.

Что там видно? Справа - стойка с обычным для этого города набором бутылок, а еще бармен: рост примерно метр семьдесят пять, лет сорок, тощий, лысый, то есть - бритый, впрочем - лысый, на гладком черепе видно темное пятно проступивших за смену волос, и оно - небольшое.

Слева - некоторое количество столиков, уходящих в сумрак, штуки четыре. Место окраинное и потому отчасти бандитское, и раз это в Риге, то надо сказать, что - русское.

Играет музыка, очень нежная, примерно "Стрэнджерс ин зэ найт", а люди на фотографии - не о бармене-хозяине, конкретно повернувшемся в сторону вспышки, - подобрались, чтобы стать лучше чем, что и произошло.

Однажды сидя там за стойкой, я наблюдал, как хозяин, чистый отощавший Котовский, делал коктейль из ликера со сливками, с помощью воронки пытаясь добиться красивого разделения жидкостей. Клиентов было: два юноши и девушка, для которой и коктейль, а другая девушка сидела за столиком, и когда она тоже захотела такое же и бармен снова достал воронку, то один из парнишек посоветовал ему наливать по ножу, однако нож у бармена был короткий, тогда клиент предложил свою заточку, но все равно ни хрена не вышло, и все смешалось.

То есть частыми посетителями тут бывают нормальные бандиты с их блядьми или блядями, что видно по лицам и употребляемым словам, но именно в подобных местах чувствуешь себя спокойно. Ну а бармен, думаю, к ним прямого отношения не имеет, просто район такой.

Они, посетители, будучи людьми, соприкасающимися с насилием, любят места, где можно забыть о работе. И у них были разные девушки, которым нравятся их мужики: они пили шампанское под задумчивую музыку и расслаблялись, остря и вспоминая знакомых.

Все они остались на фотографии, которую хозяин так и не вывесил на стенке, потому что - лучше не надо, но суть не в этом. Они же все такие нежные и пахнут осокой вперемешку с осенними, примерно октября, листьями лиственных пород. Они пьют шампанское и прочее, у них толстые бабы, и все они счастливы.

На фотке они как бы вразвалку, как бы отшатываясь от вспышки, как бы окружая ее собой. Глаза всех смотрят в линзу аппарата, которая, рассуждая философически, тут для них, что ли, точка и дырка на волю для дороги к какому-то еще счастью, которое они, судя по их лицам, там увидели внутри.

Кабы мы сидели там с подружкой, мы не повернулись бы на слова "снимаю", мы бы сидели тихонько в углу, я бы, скажем, пихал бы ее сапог своим ботинком и думал бы, что же бы такое сделать, чтобы ей стало хорошо, потому что она не говорила, от чего бы ей стало хорошо, а то, может, ей хорошо и так, потому что с чего бы это ей было плохо, и еще у нее есть дом и всякое там такое, так что оставалось думать, что и мне просто хорошо, трогай ее за коленку, не трогай.

Потом я доведу ее до какого-нибудь транспорта, и она уедет. А в подвальчике так и будет пахнуть табаком, бандитскими семечками, перегретым магнитофоном, порошком против крыс. Ну а на улице почти сыро, и всякие мысли.

4. Портрет Сведенборга в окружении Даниила Андреева и г-на Рериха, тоже мудака

На деле-то изображено ровно наоборот: питерская галерея "Борей" в час после наступления сумерек. Холодное помещение слева от входа, там на стенах разные картинки, а еще есть пластиковые стулья, на которых человек тридцать людей.

В руках у них пластиковые стаканчики с прозрачным, при этом видна слабая пока еще сегодняшняя потеря их нравственности, равно как и трещина, сильно проходящая по морально-этическим основаниям их жизни.

Что не случайно, потому что под галерей "Борей" проходит подземная железная дорога. Люди оттуда (они выглядят почти как с уральских заводов г-на Демидова) находятся в ином пласте бытия, где, на другом, значит, его плане, работают. Они занимаются делом, потому что любой объект данного мира (пусть даже его наличие известно лишь по признакам его воздействий) должен производиться существами, чей образ жизни совпадает с человеческим (иначе была бы бессмысленной ПЖД), но - не совсем, потому что тогда ее им не построить.

Подземная железная дорога - это как хиромантические линии на руке, подкрепленные для наглядности малиновым фломастером. Любая штука на свете для любителей хиромантии похожа на человеческую жизнь, поскольку и у нее тоже есть начало и конец.

Строительство ПЖД в мозгу человека имеет своей причиной желание группы товарищей осуществить устройство сети прямых и конкретных реакций, каковая сеть будет регулировать отношения между всякими двумя, имеющими отношения, притом что, в свою очередь, они могут образовывать сложные связи, выступая в иных договорных отношениях уже в качестве новых объектов и т. д., что содержит в себе правду жизни во всей ея неприкрытой стройности и обусловленности.

Следует отметить и лица работников, осуществляющих устроение очередного узла вышеуказанной подземной дороги - или же воздушной железной дороги, несущей на себе морально-нравственные отношения, договорно урегулируемые всегда. Обыкновенно они блестят страстью к созданию твердых и высоких ценностей, а лбы и чресла их покрыты испариной, выступающей по мере продвижения труда. На их мордах играет улыбка осознанной радости.

Они создают и расширяют дальнейшую железную сетку, нужную для того, чтобы всякий контакт между двумя людьми всегда был успешен, всегда имел место и основывался бы на трезвом учете существующих отношений во Вселенной так, чтобы не оставалось ни единой вещи, которая оставалась бы неучтенной данным процессом. Потому что так надо.

Люди же, позирующие фотографу, держатся настолько нагло, что даже в резкость не попадают, Арефьев же запечатлевает их, ощущая наличие на свете ПЖД, а душа его преисполняется радостью оттого, что эти люди сидят над вышеописанным и не имеют к этому никакого отношения.

5. Группа пожилых хиппи в колонии Кристиания (город Копенгаген)

Опыты по временному отделению души от тела приводят к задумчивости человека под моросящим дождиком, почти неслышным его лицу, глаза которого как бы чуть более выпуклы, чем раньше.

Здесь восемь или же девять немолодых хипарей обоего пола, собравшихся в какой-то боковой впадинке одной из основных магистралей Кристиании. Они держат на земле и меж колен банки с пивом, подтоптывают башмаками в такт шестидесятилетнему огольцу, бацающему на гитаре что-то из ритмичных битлов.

Напротив них - небольшая лавка, где торгуют предметами обихода колонии: фенечками, рисом, спичками, дымными тибетскими палочками, разум тоже сдвигающими.

Сбоку - закопченная дверь Вселенской мировой церкви г-на Армстронга, одно из правил которой - отказ от имен собственных, а какие еще - не помню.

Процесс временного отделения души от тела непоследователен: одни уже осуществили сей путь туда и обратно, другие еще только туда, но трудно сказать, кто впереди, потому что вернувшиеся не всегда помнят, что было.

Кристиания - зона в городе Копенгагене, называемая, что ли, коммуной, в которой в семидесятых поселились хиппи. Они отвоевали участок земли с канальчиком при нем и строениями: коттеджики и т. п., а также небольшие дикие фабрики и склады, в которых также расселились или устроили публичные места.

Несмотря на обилие зелени вокруг канала, общий тон Кристиании черно-серый, связанный, верно, с цветом фабричных корпусов и велосипедов, которые там странные: какой-то местный подвид, где рама треугольна, углом кверху, велосипеды то ли оффенбаха, то ли витгенштейна, вассермана, вестермана - что ли, какая-то такая фамилия у ихнего автора.

Из других достопримечательностей имеются громадные рыжие собаки добродушные настолько, что их не боишься сразу, а также - несколько лошадей, на которых здешние ездят по окрестностям.

Еще вдоль главной аллейки возле входа имеются торговцы веществами хэшем; они же продают и разные безделицы: трубки и т. п. Иноземцев там предупреждают, чтобы не покупали сами, поскольку среди публики много ментов в штатском, а поимка чревата высылкой с закрытием визы лет на пять.

Исходя из того, что в окрестностях фотографии - в маленьком двухэтажном доме - кто-то невидимый играет на флейте примерно в си-бемоль Баха на флейте, следует думать, что опыты по выходу души из тела продолжаются, поскольку об участии данного музыканта в художественной жизни страны речь идти не может. Ибо даже копенгагенская богема относится к обитателям этого места со скепсисом и высокомерно. О них рассуждают как о людях, выключенных из социального обихода.

Граница зоны, где практикуют насильственное разделение души и тела, имеет вид дурацких ворот, столь же малозначимых, как и любые слова спреем на стенах, вроде "No Hach" в ихней столовой.

Места, где большинство занимается чем-то одним, начинают соответствовать этим занятием. Мелкий моросящий дождик. Ровное небо. Во всем пейзаже - спокойствие, но оно не эстетично per se, да и вообще не эстетично.

Любые отдельные звуки и все остальное застревает, повисает в паутине этого спокойствия и, теряя свои физические характеристики, делает их некоторым довеском к своему существованию: вроде ряби на воде или же одежды, ненужно выкрашенной в какой-то красивый цвет. Превращая каждого из участников процесса в малый придаток к нему - что, конечно, не содержит в себе никакой моральной оценки.

6. Просто улица

Данная фотография относится к серии ночных съемок г-на Арефьева и представляет собой очередное почти полное отсутствие света, хотя в данном случае имеет место неожиданная социальность. А именно: изображен некий угол улицы, за которой имеет место еще одна улица, а сбоку от угла в сторону отходит еще один переулок или же также улица.

Тот дом, что на углу, - двухэтажный, в первом его этаже, - магазин автопокрышек и прочих деталей, витрины же большие, во всю высоту первого этажа, а в ширину - практически в размер здания, так что именно эта лавка и освещает тротуар с троллейбусной остановкой возле магазина.

Зима. Сугробы. Свет из окон лавки падает на тротуар и на сугробы, соответственно изгибаясь. В остальном - относительная темнота, и в этом полусумраке видны две фигуры.

Обе какие-то нехорошие, один карлик, лилипут, в любом случае - человек ростом не более метра, к тому же на костыле, вдобавок - согнувшийся над сугробом, в котором, верно, углядел что-то похожее на длинный окурок.

Чуть поодаль и совершенно от него отдельно вторая фигура - нормального роста, однако по положению чресел видно, что этот человек - хром, и вдобавок пьян, и непонятно, куда идет по проезжей части. Похоже, время уже такое, что машины почти не ездят.

Вдали виден проезжающий трамвай. Исходя из вышесказанного - дежурный либо рабочий. 2-е февраля 1996 года.

7. Явление Святаго Духа в произвольной местности

Любое подобное явление всегда заставляет предполагать момент некоторого возмущения окрестностей. Которого может и не быть, но, скажем, внезапно взвивающаяся вьюга. Или небольшой узкий смерч - когда летом, - наглядно стоящий узким конусом мелко взвешенной пыли. Я видел такое несколько раз, и всегда это было хорошо.

Но, конечно, зимой - особенно. Потому что видней: темнота, клуб снега, закручивающийся так, что режет щеки до зубов, и все это под обычной городской лампочкой, мотающейся на шнуре где-то на углу, перекрестке.

Людям не положено знать Главную Военную Тайну: для того, чтобы было хорошо, - деньги нужны только дуракам, и в этом - все их проблемы.

Однажды, уходя от хорошего художника Баусова Олега Сергеевича, Арефьев вышел на улицу. День был февральский, сырой, собирались начинаться сумерки. Отчего-то ему захотелось пива, которого он не пьет, и он купил бутылку какого-то пива. Был февраль, снег еще кое-где лежал, из облаков сыпалась влага, смеркалось и сильно дул ветер. Для пива надо было искать укрытия, и фотограф нашел его в подворотне возле троллейбусной остановки.

Подворотня была уже совсем темная, а там, куда она вела, был обыкновенный рижский, почти со всех сторон трехэтажный дворик при дровяном сарае, снеге на полу двора, брандмауэре справа и совсем уже двухэтажным домиком - прямо глядя из подворотни. Во втором этаже уже горел свет, желтый, и, немного искажаясь в пропорциях, падал едва желтой трапецией на серый, синеющий снег двора.

Я - если бы я был Арефьевым - стоял в подворотне, отхлебывал пиво и глядел вокруг.

Когда же еще раз взглянул в светло-желтое окно, то заинтересовался: внутри комнаты мельтешил кто-то в красном свитере. Приглядевшись, я обнаружил, что по кругу в комнате совершенно зайчиком прыгает какая-то светловолосая девушка. И за нее порадовался.

А когда я в следующий раз взглянул в то же окно, то обнаружил, что человек в красном свитере подошел к окну и, упираясь лбом в стекло, глядит в мою сторону. Глаза наши встретились, и я увидел, что этой женщине лет пятьдесят пять и теперь она пытается понять, видел ли этот некто с бутылкой в руке, как она скакала по комнате.

7а. Комментарий

Явление Св. Духа сопровождается неопределенным запахом, чуть косящим под миндаль, вообще же - горько-сырым.

На дворе сыро, хитиновые оболочки животных медленно обмякают в слизь, прозрачно окутывающую какое-то белесое тельце мелкими вегетативными колебаниями, дрожащими от хвоста к усам, лицу.

Об потолок комнаты отдельно мечется пятно никакого цвета, обтекающее все углы и предметы, на долю секунды разрезаясь и склеиваясь заново после них вновь.

А так же - в продолговатых конструкциях внутри оружейных мастерских, складов для овощей, автопарка и любых вещей, разложенных по отдельным единицам в соответствии с артикулами.

Хитиновые оболочки растворяются, и начинается кино, шорох в кустах.

Грамматические будущее время, сгорая, сгорает быстрей, чем к весне уголь в подвале.

Мучения или боль, преходящие, уводящие за собой в темную часть мозга, дергающуюся мельканиями, клочками каких-то бинтов, невесомых среди воздуха, ноябрьские заморозки.

Прозрачные осенние ампулы со льдом; тело застывает от необходимости работать; следы затягивает холод. Седые ежики и мерзнущие зверьки. Какие-то пустые емкости, где на дне два камешка или только песок; слова проще сказать руками, возможно, тогда им удастся срастись друг с другом. В земле хрустят окоченевающие черви.

8. Арефьев на чужой выставке

Зимой 1996 года в галерее "М-6" (в Риге на Марсталю, между домом Рейтерна и Реформаторской церковью) была выставка фотографа Валтса Клейнса. Называлась так: "Мы любим, мы хотим".

Простая: около сотни фотографий, на белых листах - лица крупным планом, а под каждой тот, кто на фотографии, написал (на русском, на латышском) то, чего бы ему хотелось в жизни, или просто то, что хотел написать. И подписался.

"Я люблю малину"; "Я люблю зиму. Она белая"; "Хочу, чтобы все девушки были как снегурочки"; "Я буду машеником"; "Теплое солнце"; "Хочу, чтобы мама прожила дольше меня"; "Этот мир совершенно безумен"; "Чтобы все верили в Бога"; "Хочу много конфет"; "Хочу уехать в Калифорнию"; "У меня все в порядке"; "Люблю музыку"; "Пусть всегда будет хлеб"; "Пусть меня любят красивые девушки"; "Хочу найти маму"; "Никогда не уходите из дома и не воруйте"; "Пусть дедушка не умирает"; "Хочу компанию"; просто рисунки, на которых не то солнце, не то какой-то цветок.

Швейк бы сказал - это хорошо, когда свидетелей много. Ну, им не будет скучно друг с другом. На этой сотне с лишним фоток - люди от пяти до восемнадцати, они из воспитательных домов, приютов или колоний: бедолаги, сироты, лолитки, взрослеющие дебилы. Валтс - фотограф точный. Непонятно, как ему удалось, но все они смотрели ему в глаза честно - а когда придуриваясь, то - придуриваясь честно.

Они... фотографии этих людей выглядят так, что понятно - все они одиноки. У них, то есть, никого нет рядом - а это всегда проявится на снимке - даже прямо, а не косвенно, через выражение лица. Прямо - никого потому что нет рядом и человек не освещен еще и светом, идущим к нему от близких.

9. Косвенные свидетельства

Набор большого количества мелких фотографий, не имеющих - ни оптом, ни в розницу - никакого художественного смысла. Детали интерьеров, куски пейзажных видов, предметы, почти просто разный мусор.

Здесь мы имеем дело с главным ужасом жизни: любое подобное коллекционирование кусочков схоже с проведением границ на географической карте - пунктиром. В любом варианте подобного предъявления себя на экспорт присутствует признание факта своего нахождения на границе, краю: тем более достоверного, что каждой картинкой хотелось сказать что-то ясное, но наглядный результат - вот он, а желание и повод произвести их на свет остались где-то там.

Поэтому результат и оказывается всегда таким: немало впоследствии удивляя автора.

Потому что - там же все было.

Это как если один человек, проходя, скажем, в двери впереди другого, кладет ладонь на косяк двери, а через секунду в то же место попадает ладонь второго, то это - вряд ли случайность, но - косвенное свидетельство.

Особенность косвенных свидетельств и, собственно, гарант их истинности, состоит в отсутствии третьего члена фразы, отвечающего на вопрос "чего?".

10. Ф.Арефьев наблюдает нетипичный свет

Действие происходит под темной сенью различных стволов деревьев, окружающих собой смесь снега и наледи - конец зимы со сквозняками и т. п. Два человека в обнимку: сумки, повешенные на плечи обоих, как бы спадают, однако же не спадают, отчасти им не мешая.

Кадр осуществлен при посредстве гавкающей за редким железным забором собаки, которой - чтобы заткнулась и не мешала - Арефьев швырнул в морду аппаратом, а собака, в свою очередь, сжала челюсти - чуть позже, - успев запечатлеть то, что и запечатлелось.

Пусть даже и не вполне в ракурсе.

В результате мы видим, что как бы ночь, две слипшиеся фигуры освещаются фонарем из-за ограды, охраняемой данной собакой, а в чем там у них дело понять нельзя, да и незачем. Надо полагать, что Арефьев как бы хочет девушку, не обращая внимания на преграды между ними, как-то: март, сугробы, одежда и т. д., что хочет N. - неизвестно, не говоря уже об общей конструкции ее жизни, в соответствии с которой она намерена куда-то сегодня вечером дойти, что с нею и произойдет. Тем не менее в данный момент она как бы поддалась обольщениям и, что ли, забылась.

При этом, конечно, она отчасти придуривается, несколько производя некую личную сценку, но Арефьев (помня, в общем, о собаке с фотоаппаратом) вдруг понимает, что никакого тут придуривания уже нет, потому что, вот, холодная аллея со спекшейся оттепелью под ногами; какие-то клочковатые деревья по сторонам от дороги; канава, что ли, сбоку, а за ней прозрачный - ну, с окном во всю стену - параллелепипед спортзала "Локомотив", или как его переименовали, где небольшие нимфетки вечно прыгают по бревну и сплетничают, валяясь по старым матам, от которых пахнет пылью и отшелушившейся кожей, - а думает он об этом всем потому, что иначе надо не думать вообще, но тут же почти улица, город и т. п. окрестности, в конце которых уже кто-то появился из сумрака на белой дорожке, и как быть, поскольку расставаться все равно надо, потому что не лето. Хотя, что бы это изменило? Ну, все те же длинные пальцы, худенькие плечи.

И тут он видит, что в мозгу N. раскрывается, что ли, некая створка оттуда как бы светится небольшой камешек перламутрового цвета около железнодорожного прожектора, и Арефьев, понимая, что такое бывает почти никогда, забывает про свои простые желания и смотрит на этот свет, а чуть поодаль ездят тепловозы и прочие локомотивы.

Потом N. уезжает, произнеся через стекло тамбура некоторое количество слов, плохо понятых Арефьевым, который все равно о них не думает, машинально оценивая степень опасности для N.: в поезде какие-то карлики, лилипуты, потомственные нищие и проч. бандиты и насильники - штук пять их сидит на корточках позади нее в тамбуре; они курят и глядят в ее сторону, но девушки всегда легкомысленнее хода жизни, так что она, ничего и не заметив, уходит в вагон, поезд отъезжает, и поземка мягко возвращается на шпалы.

Возвращаясь, Арефьев отнимает у собаки фотоаппарат, полночи проявляет-печатает и, наконец, видит то, чего не будет уже никогда. Хотя бы и в данном месте, сегодня: что-то все равно опять навсегда кончилось, вот только этот стальной свет, пронизывающий мозг так, что кажется из него исходящим...

11. Офицерская ул.

На картинке - улица Декабристов-Офицерская, зафиксированная глядя от центра в моменте выезда Офицерской на площадь перед Мариинкой. Снято лежа на трамвайных рельсах, то есть они выходят сбоку по кадру, откуда-то слишком сбоку, чтобы появиться в кадре сразу, и сужаются через весь кадр в точке, закономерно находящейся уже возле проспекта Маклина.

Слева видна площадь и какое-то весьма немалое количество балетоманов, а также справа - ряд невысоких домов, содержащих в себе аптеку, продовольственный магазин, прогал между домами, являющийся улицей, выводящей к Мойке в районе арки Ламота.

Смысл этого кадра - рассуждая, находясь вне него - состоит, видимо, в ракурсе, который дает понять немного что. Слева - Мариинка. Справа - выход к Мойке.

Единственную ясность в дело могут внести разве что перекопанности Офицерской, времен, когда там меняли рельсы, то есть это примерно 1991 год.

Петербург - город невысокий, откуда следует, что две трети плоскости выше сошедшихся в одну точку рельсов, если взять по горизонтали, составляет пустое пространство, видимо являющееся небом. По снимку можно предположить, что либо конец весны, либо начало осени, либо летний, июльский мутный день, когда дождь так и не собрался. Учитывая балетоманов, следует выбрать последний вариант.

Внутри Мариинки прыгают лебеди, Зигфрид играет на гитаре, истории кончаются как всегда, и все это важно просто потому, что они происходят, так что они необходимы, как аптека напротив, которую не видно тому, кто внутри театра, в которую кто-то идет за валидолом.

Рельсы сходятся неподалеку, выше них лежит пустое пространство, справа от фотографа - Малая Голландия, сзади - остальной город. Улица пуста, не считая балетоманов, разрыта. Все стоит на своем месте и более чем совмещается друг с другом, поскольку ничего не произошло. В домах зажигаются окошки.

12. Арефьев в Эстонии: несколько картинок

В 1975 году в городке Харку, в 10 километрах на запад от Таллинна, был институт экспериментальной биологии. Ну - эксперименты по изменению природы на генетическом уровне и т. д.; здание же представляло собой вполне раздолбанную усадьбу, о какой мог бы мечтать и Набоков: с колоннами, треснувшими, и т. д.

Была зима середины семидесятых. Брежневское время, творожный сырок в шоколадной глазури за пятнадцать копеек, обернутый в серебристую фольгу, и т. п.

В декабре 1975 года в этой усадьбе почти подпольно устроили выставку нормальных эстонских художников, то есть всякий нормальный тогдашний крутняк. Список: Silvi Allik-Verkepuu, Toomas Kall, Kaarel Kurismaa, Leonard Lapin, Sirje Lapin-Runge, Raul Meel, J:uri Oras, Jaan Ollik, Villu J:armut, Silver Vahtre.

Приглашение на выставку имело вид советского почтового конверта с пометкой АВИА, самодельно нарисованной, потому что марка на конверте - ценой всего лишь в 4 копейки, а не в 5 - положенной для АВИА, - и в разделах "куда" и "кому" так: "КУДА: ta eksperimentaalbioloogia instituut h(почему-то с маленькой буквы)arkus 6-14 detsember. 1975".

"КОМУ: s:udmus-h(опять с маленькой буквы)arku 1975-objektid. kontsepsioonid-" - далее, уже в разделе "индекс предприятия связи и адрес отправителя", продолжение: "bussid: baltijaamast nr.113.118.124.140. avamine: 6 dets. kell 14.00". От обычного конверта данный отличало лишь наличие приклеенной картинки слева вверху, изображавшей кровососущую муху, блоху, клеща, вошь и малярийного & немалярийного комаров. И в сеточке индекса нарисован не код отделения связи, а год: 1975.

А потом в 1995 году в декабре в Таллиннской галерее (TALLINNA LINNAGALERIIS) была открыта выставка "Харку 1975-Таллинн 1995". На которой присутствовали все те, кто присутствовал в помещении усадьбы института экспериментальной биологии в Harku.

Они все еще живы и продолжают свою деятельность, имея разнообразные титулы и звания. Что хорошо в эстонцах: исключительная чистота работы. На их перфомансы и инсталляции смотреть не стыдно. Степень стерильности объясняется не высоким качеством работы строителей-ремонтников помещений, в которых происходят действия, но даже и не близостью к Финляндии, поскольку финны все же не столь стерильны. Тем, что внутри белых стен имеются объекты, своей топорной архаикой еще более выбеливающие стены помещений.

Объекты - советские (финны про такие и знать не могут), они составлены из того, что попало под руку, а раз это было советского производства per se, то результаты нелепы и грубы, но работают не хуже ватников и валенок.

В результате субъект и объект меняются местами: коллективное бессознательное находит себе место в объектах, в то время как индивидуальность художника соотносится со стенами. С устройством света в помещении.

Стерильные интерьеры, отсутствие публики, объекты, составленные из разного рода механических деталей чего-то, образуют собой новый объект, мучающийся самоосознанием, потому что - составленный из разных деталек чего-то, что уже было, - он не знает, зачем предназначен, и живет просто так.

Вокруг его жизни ни огонька, ни почтовой станции, он среди пустых стен, чистых, одинокий, в полном отсутствии белков, жиров и углеводов. Любая форма тепла кажется ему войной. Среди стен он по ошибке, потому что вообще не предполагался.

Но любые сравнительные анализы исходят из наличия белков, жиров и углеводов, из непрерывно продолжающейся выработки тепла и упускают из рассмотрения простой факт возможности отсутствия.

Хрень, составления из близких к паровозным труб с сырым камельком внутри, - тот выдувает из трубы пар, заставляющий подвешенного на чуть уходящей вверх леске выпуклого пухлого целлулоидного купидончика отползать от трубы, возвращаться, сползая вниз от отсутствия необходимого давления пара в задницу, снова удаляться от источника тепла, - раньше как бы не существовала.

Конечно, никто ничему не может научиться. Все, что называется этим словом, лишь вспоминание, что видно по детям, которым ничего не втолкуешь, пока они не вспомнят сами. Все возвращается, пусть и не узнавая родных мест, Internet лишь метафора тому, что существует и так: все они тут, рядом, в пределах десяти секунд ответа на подумать о них

13. Ксения Петербуржская

Данная фотография относится к до безобразия любительским, особенно учитывая летнее время года, листву и связанный с этом общий сыроватый цвет картинки.

То есть исполнена средним планом откуда-то из-за кустов над могильными плитами на Смоленском кладбище, при посредстве "рыбьего глаза", выпукло окружившего окрестности взглядом фотографа из-за кустиков, примерно метр от пола. Надо полагать,

Арефьев в тот момент сидел на лавочке.

Часовенка снята с угла, то есть - в "рыбьем глазу" угол, то есть вертикаль угла часовенки стоит прямо, а все остальное, по обе от нее стороны, выгибается и льнет к краям фотографии. Эти люди, которые стоят там, - по принятым там правилам, - привалившись лбами к стене, либо - ее целуя, своими спинами изгибаются куда сильнее, чем это было в действительности.

Часовенка невелика, но там может сбыться все, о чем попросишь; вдоль над землей вокруг строения косо горят свечки, немного пачкая копотью стены строеньица; люди целуют стену и отходят в сторону еще более изгибаясь, отойдя от единственной прямой, которую сумел увидеть здесь Арефьев, - как бы становясь чем-то схожим с летними растениями или гусеницами, и это означает, что они сделали все как надо, потому что так и следовало, поцеловав стену, уйти, оставив там - в ней - что-то очень важное.

Ксения Петербужская - святая города Петербурга, Смоленское кладбище находится в конце Ввсильевского острова, между станциями метро "Приморской" и "Василеостровской".

Со стороны "Приморской" к часовенке надо долго идти вдоль пыльной дороги с небольшими, сталинского времени домами; внутри же заброшенного кладбища уже почти обычный лес, однако же состоящий лишь из сырых лиственных пород.

14. Открытие выставки Айи Зарини

в галерее "Рига" 13 февраля 1996 года в 17 часов и примерно двадцать минут. Поскольку автору захотелось снять общую панораму события, то оная выгнулась полным шатром по части потолка. Стены - белые, потолок - черный, подвесной сколоченный из каких-то балок или брусьев. Высота помещения превосходит высоту человека раза в три-пять, так что потолок выгибается над головами.

Люди стоят внизу, немного подмерзшие и, по причине февраля, авитаминозные: выстроившись в ряд со стороны окон, то есть - длинной части галереи. Телевизионщики при камерах, фотографы и проч.

Айя запаздывает, присутствующие смотрят на двери, потом она приходит: метр шестьдесят шесть-семь, худая, сорокалетняя, легенда латышской живописи и просто хороший художник, общая неловкость, и, учитывая даже пожизненную заторможенность латышей, понятно, что тут что-то не так, ну а сама ее выставка, в этот раз хреновая, состоит из четырех-пяти картинок, сделанных просто так и косо прибитых по углам и на черной балке потолка.

Происходят теле- и фотосъемка, режиссер К. говорит какие-то слова (перед началом конца Империи группа латышских деятелей искусств-оккультистов собиралась на дому у некоего специалиста по иглотерапии, совокупно вызывая Дух Латвии, чтобы ту освободить, - такое было времечко, Мара К. там могла бывать, но все равно относилась к другой компании), так что теперь какое-то количество ее людей, очень красивых, обоего пола, подошли сбоку к одной из картин (да, Айя пришла с какой-то хреновиной в кулечке и сказала, что собиралась выпилить из картины, что на потолке, небольшой кусок - примерно полукруглый, но не успела), публика слишком смущалась, понимая, что Айя не придуривается, а им было неловко, видимо - для латышей как таковых тут происходило что-то непонятное, но Айя же крутится с ними всю жизнь, так что им надо терпеть.

Красивые молодые люди спели холодную песню на английском, а потом положили на пол под картиной овощи: краснокочанную капусту, лук-порей и еще какие-то круглые овощи.

Тут была Европа, несколько осевшая от зимы, длившейся в этот раз при всех своих делах уже третий месяц; все они опухали от несоответствия чего-то тайного чему-то непонятному, а тут еще и авитаминоз и т. п.

То есть было понятно, что нечто происходит, то есть - не сейчас, а постоянное, тяжелое, безличное, по отношению к чему все присутствующие есть небольшие и плоские, наворачиваемые на широкий валик, повторяемые как рисунок на стенах, отчего они понимали, что они еще раз смертны.

И тут, среди старательно плохо написанных картин, становилась понятной часть жизни, заполненной каким-то сквозняком, где целокупно все присутствующие, цвета красок, малое количество вина и т. д. вплоть до вида из окон на бульвары - окон там много и стекол - до потолка, - все они как-то связаны, и даже не авитаминозом и проч., но тут все подобраны как на подбор, потому что иначе быть и не могло, раз уж все тут так вместе.

Какой-то, короче, Ебуэнос-Айрес в полный рост, где цвет свитера одного из гостей, резонирующий с какой-то того же цвета черточкой на картине, что-то да означает, о чем на последующей пирушке никто и не вспомнит.

И это так просто написать, чтобы остальным стало завидно от вида газовых фонарей, горящих на углу, от счастья, которое просто в том, что все, кто хороши, идут с вами по городу & проч. картинки с какими-то белыми сладкими бабочками, пачкающими пыльцой или сахарной пудрой обкусанные губы.

Все равно же надо довольствовать теми, кто есть, потому что других еще пока никак нет.

15. Репродукция

Изображены нейроны головного мозга: пересъемка из журнала "Курьер ЮНЕСКО", примерно за семидесятые годы.

К Арефьеву данная фотография относима разве что по наличию негатива, а также - по тому, что вне пределов журнальной страницы видны некоторые штуки на столе, на котором, понятно, журнал и лежит, лежал.

Нейрон представляет собой пространство отчасти линейное, отчасти шарообразное и, при этом неестественно-диком увеличении, имеющее вид раскинувшейся в темноте творожной массы.

Это - что касается фотографии. Ну а так, в 1918 году Василий Розанов писал письма, сообщая адресатам, что творожка бы ему, творожку, - конечно, я вспомнил об этом после предыдущей фразы.

Но раз уж так, то они, наверное, об одном. Нормальное человеческое одиночество должно в пределе сходиться к нейронам мозга, поскольку в остальном всегда присутствуют иллюзии, могущие утешить некоего героя рассказа.

Он, герой, - имеется. Предъявлен его нейрон. И это - последнее, что связывает человека с телом. Нейрон на фотографии - это такой паучок в негативе, который, как мы знаем, спадая вниз на ниточке, несет с собой известие. И каждый паучок связывает человека с жизнью, которая, вот, посылает ему весточки.

Герой - умер, поскольку мы видим его нейрон, мелкую часть его мозга, под мощным микроскопом. Разъятый на части мозг служил передаточным устройством между героем и остальным миром, впоследствии его сфотографировавшим.

Паук идет по стеклу, отделяющему человека от того, что видит его глаз, демонстрируя своим приплюснутым телом наличие стекла. Все люди на другом конце рецепторов - за стеклом и, надо думать, цепляются одним из своих нейронов за один из нейронов наблюдателя.

Василий Розанов просил творожку или трамвай на Салтыкова-Щедрина февральским вечером, чтобы тот отвез его домой, где тоже никого нет - даже если взглянуть в оконное стекло, - и последний, оставшийся в мозгу Розанова нейрон распоследним тараканом хочет тепла, пока мозг не выморозили, как избу.

Оставшийся крайним таракан думает только о том, как повсюду холодно, как повсюду зима, стекло и люди идут по нему с правого берега Невы на левый.

16. Благовещенье

Проснувшись в воскресенье 7 апреля 1996 года от колоколов (звона унылого, как бы надтреснутого), то есть - часов около десяти утра, Карл вдруг отчего-то вспоминает, что за окном - апрель и, судя по состоянию воздуха, втекающего в комнату, Благовещенье.

Церковка, расположенная в двух кварталах от его квартиры, специализировалась (они в городе как-то поделили обязанности) все больше на поминовениях и отпеваниях, что делало ее почти отдельным учреждением, но Карл, вспомнив, что Благовещенье, то есть - нельзя работать, вспомнил и то, что сегодня надо отпустить на волю птичку, а у него, как назло, птички не было.

Еще его старая бабка говорила Карлу, что каково Благовещенье, таков и весь год, то есть - уж когда-когда, а в этот день надо быть здоровым, хорошо одетым, иметь при себе деньги. Карл ее мнений не разделял, вот и был ни тем, ни этим, да уж и не при деньгах, но это все не беда - кабы не отсутствие птички.

С другой стороны, известно, что в сей день не только работать нельзя, но и даже подметать или мусор в огород выбрасывать недозволено, а то сорняки заведутся. Печь не топят, еду не готовят (во избежание града), и Карл, лежа на невысоком топчанчике в своей небольшой квартире, глядел в окно, где с другой стороны улицы виднелись дотаивающие сосульки в доме напротив (тот был не двухэтажный, как Карлов, а четырехэтажный), и чувствовал, как уже примерно с семи утра из земли выходят гады, змеи, лягушки, мыши, насекомые; как где-то чуть сбоку еще зудят во сне пчелы, как сюда летят птицы и сквозь почву начинают проталкиваться крокусы.

Карл жил в двухэтажном деревянном доме с сортиром на лестничной клетке, с поскрипывающей лестницей, по которой валялись старые половички, постепенно съезжавшие от квартир вниз; они пахли старой грязью и вечным отшелушившимся эпителием, составляющим главную часть пыли в любой квартире.

У Карла не было птички, которая бы улетела, и это его тревожило. С другой стороны, - думал он, - никем не доказано научно, что все действительно так, как принято считать. Все это может быть придуманным, потому что люди могут жить и не обращая внимания на такие вещи, а их же нельзя считать всех неправильными, раз уж им удается как-то справляться со своей продолговатой жизнью.

Этот квартал, скажем, да и весь район из подобных же соседних кварталов (из невысоких домов, более-менее невысоких среди дотаивающего апрельского снега) как бы содержит в себе нечто, пригодное для того, чтобы не считать себя совсем отличным от районов, где жизнь устроена вовсе по-другому и т. д., но это - не самое главное, так о чем же речь?

О том, что когда надо, то - должна быть птичка.

Вот я, - думает Карл, - почему я верен в том, что мои ощущения верны? Почему, например, я так переживаю от отсутствия птицы? Все это слишком недоказуемо, чтобы могло бы быть вообще, потому что это красиво. Потому что это же очень хорошо, лежать с утра, глядеть на убывающие сосульки напротив, в полуоткрытое окно затекает сладкий юго-восточный воздух, а ты понимаешь, что надо нарисовать ее мелом на стене, а затем, распахнув окно, стереть мокрой тряпкой и она улетит в окно вместе с испаряющейся влагой.

Почему мы знаем, что то, от чего нам хорошо, не придумано нами самими: вот, скажем, какой-нибудь неон и прочая люминесценция освещают же самое себя изнутри?

Почему, если птичка улетит, нам станет лучше, - всем тем, кто находится сейчас в этой комнате, ну - те, о ком думает тот, кто о них думает?

Тут Карл принимается думать о детях, которых у него нет, но к нему вчера заходил Левкин и рассказал историю о том, как двое трех-четырехлетних ходили в Музей природы, сначала - на выставку с мартышками, земноводными и гадами, а потом Даша и Лена отправили их уже туда, где стоят чучела и муляжи зверей: девчонки туда не пошли, потому что им пришлось бы платить, а детям нет, но возле входа они еще слышали разговор.

- Это игрушки, что ли? - Федор.

- Не, это не игрушки, - Миша.

- Но они неживые и не двигаются. Значит, игрушки, - Федор.

- Нет, это не игрушки, - Миша. - Просто они неживые и не двигаются.

Если бы я придумал себе другую жизнь, - думает Карл, - то со временем (то есть довольно быстро) она стала бы точно такой же, как и эта. И мне тогда бы захотелось придумать себе еще одну, а потом придумывать их себе каждый четверг. Возможно, так всегда и было, но тогда бы я их забывал (или и забывал?), потому что они клались бы, ложась друг на друга одна на другую, но раз уже из всех таких историй получилась все равно одна, то придумать, значит, нельзя ничего.

Но почему это понятно? Почему понятно, что начинают пробуждаться черви, медведи, пернатые и т. п., которых отсюда не видно? Ведь день следует за днем, и в смене их нет ничего такого, что заставляло бы думать о чем-то еще, на что все они ложатся как полиэтиленовая пленка на кучу щебня, образуя почти географический рельеф?

Почему я уверен в том, что если я кого-то люблю, то это и в самом деле так, ведь в окружающем пейзаже ничто мне не скажет, что это правда? Ведь никто и никому еще никогда не сказал ничего, чтобы понять, что в самом деле все так и есть, как чувствуешь. Но это действительно есть так, потому что вот и черви выходят из подвалов, и насекомые расправляют хитин, и птички летят, и все идет как надо.

Как Арефьев, зашедший в гости после этой истории, могу сказать, что все хорошо. Все живы, а некоторые - даже и счастливы, потому что птичка на фотографии вышла веселой.

18. Переход

Цветная фотография, сделанная из подземного перехода, неподалеку от Центрального рижского вокзала - в сторону рынка. Свет сильный, весенний, и снизу вверх виден широкий стенд, с вывешенными на нем разнообразными цветами: гирляндами, венками, какими-то отдельными, - все они искусственные, из химически-ярких тряпочек, просвечивающих.

Женщины отличаются от мужчин тем, что женщина своего двойника вспоминает, а мужчине его надо сделать. То, что он возник, становится человеку понятным потому, что он не суетится и перестает любить тех, кто на себя наверчивает.

Человек, обнаруживший двойника, пытается понять - каким образом это произошло, на что не найдет ответа, поскольку тут же забудет о такой ерунде. Еще он попробует разобраться, кто именно из них ощущает то, что ощущает он, но и это останется невыясненным по той же причине. Щелкни пальцами - станешь своим двойником, если надо.

Поскольку человека стало два, то - он стал внимательнее, и, разглядывая окружающее, он обнаруживает, что вокруг, в общем-то, все точно так же, как во сне. Дело зашло слишком далеко, - думает он и разумно пытается найти среди всего прочего себя удвоившегося, но тело изменилось, и привычные его ощущения неотличимы от того, что вокруг. Тут человек понимает, что все это чувствует его двойник, и наконец пугается.

Сквозь искусственные гирлянды и цветочки розового, лимонного и голубого цветов просвечивает солнце, теребя, разлохмачивая их края. Выходящие из подземного перехода люди вырастают на глазах и смещаются вбок: у каждого в голове все время вырастают дробинки и вываливаются на тротуар - это они думают о чем-то.

Сбоку от цветов идет электричка, по случаю выходного дня заполненная пассажирами до краев. Они заняли все лавки и тамбуры, где самое интересное: двое стоят и играют в небольшие шахматы, другие двое сидят на корточках в самом хвосте поезда, выставив на пол запасы напитков; неизбежные инвалиды; беспризорники разносят газеты. И все это вместе - странно.

Щелкать пальцами - бессмысленно, нет потому что никаких двоих, и все это так просто: неподалеку от Центрального вокзала возле рынка в резком утреннем свете снизу вверх виден стенд с вывешенными на нем цветами: гирляндами, отдельными, венками - искусственными, просвечивающими какой-то своей марлевой тканью.

19. Арефьев и Тайша Абеляр

Освещенная солнцем комната: возле подоконника стул, на нем сидит мальчишеского вида девчонка лет пятнадцати, бесполо одетая. На подоконнике что-то вроде коробки или шкатулки, в которой какие-то драгоценные вещицы. Прозрачный свет, входящий в комнату как-то так, будто там нет потолка, выбивает на вещи в ее руках ярко-красную точку.

Стены комнаты примерно салатные, пола не видно, латунная застежка окна, нечеткое лиловое пятно сбоку.

Все это - во сне, он повторяется, там к девушке приходит незнакомая странная и красивая леди, говорит с нею и, иной раз оставив на прощание подарок, пропадает. И вот однажды, когда гостья только ушла, девушка встала с кровати, оделась, нашла коробку со всеми прежними подарками и рассматривает их возле окна. Такая вот картинка.

Леди успокаивает и веселит ее, если ей уныло и одиноко, развлекает ее всякими забавными глупостями, и главное, что потом запомнит девчонка, ее слова: "Я люблю тебя такой, какая ты есть". И еще то, как женщина учила ее разным странным вещам, гладила ее по голове и как иногда прикасалась к ней. Проснувшись наутро уже по-настоящему, она не видит не только коробки с драгоценностями, с чем она вполне могла примириться, но еще и не может, чтобы ее коснулся кто-то другой, и отшатывается, когда кто-нибудь протягивает в ее сторону руку.

Потом, когда она стала старше, года через два-три, они почти все забыла, да и леди больше не приходила, но все равно очень долго не могла привыкнуть к тому, что к ней прикасаются, хотя бы и человек, до нее дотронувшийся, был ей мил. И еще, она почему-то была уверена в том, что эта коробка так и лежит где-то в ее комнате, стоит лишь только хорошенько покопаться на антресолях.

Она даже помнила, что вещи были такими: серебряная цепочка, довольно простенькая и очень легкая, кольцо с опалом, который и выталкивал из себя на свету яркую красную точку, серьги с бриллиантиками, еще кое-что, а еще иногда ее руки производили странные движения, в которых, казалось, был какой-то смысл.

Потом ей удалось даже привыкнуть думать, что, когда ее касается кто-то, с кем она жила, это совершенно так же, как она помнила, что ей было хорошо, хотя всякий раз она отчего-то могла все понять о человеке, с которым была близка, и знала, что все это не то и что все будет как обычно. Иногда она даже плакала, кусая подушку, и думала, что где-то рядом есть мир, в котором она счастлива.

Ну а потом пришел Арефьев и подарил ей эту фотку, чем все и опошлил.

20. Игра в "ку-ку" в подвалах замка, построенного Б.Растрелли

Суть игры, распространенной ранее среди младшего офицерского состава Советской армии, состоит в том, что два человека отправляются в подвал, более-менее подходящий для данной затеи, расходятся по противоположным углам и, достав пистолеты "Макаров", готовятся стрелять навскидку в невидимого сослуживца. Один из них (кому начинать - по жребию) кричит "ку-ку", на что следует выстрел на звук. И так далее - по очереди.

Играют обычно до прекращения подачи голоса (кто-то убит) либо до полного истощения магазина (семь патронов). Трудно найти что-либо более приближенное к судьбе как таковой, среди прочих разнообразных удовольствий: учитывая, тем более, отвратительные качества этих пистолетов, равно как и несомненно нетрезвое состояние бойцов.

Конечно, в дело вступают и случайности (учитывая, что плохо стреляющий пистолет способен попасть в цель почти тоже лишь случайно): конфигурация подвала, в той или иной степени искажающая ход звука, наличие в нем стен, металлической арматуры, могущей дать рикошет, и т. п.

На фотографии г-на Арефьева запечатлена решающая фаза одного из таких поединков, приходящихся, как правило, на промежуток между четвертым и пятыми выстрелами.

В полной темноте подвала с одного края кадра виден крик "ку-ку", причем вторая часть фразы как бы нисходящая, - верно, из-за того, что человек говорил ее на бегу и, запнувшись обо что-то, летит на землю: фраза идет из правого верхнего угла кадра в левый нижний по буквам друг за другом, причем первая "к" уже достигла ушей второго человека, который уже нажал на спуск, и в левом нижнем углу видна штука, похожая на маленькое солнечное затмение: черный диск, окруженный рваными протуберанцами, - выстрел.

Пуля, оставляющая за собой белесый, парной след сгоревшего воздуха, движется вперед, поочередно прошивая летящие навстречу звуки.

А когда посмотреть на снимок чуть сбоку, то видна и судьба одного дуэлянта, имеющая вид полосы мягко изгибающейся пленки, уходящей примерно от его спины назад и кверху, становясь поодаль от тела почти невидимой, и по ней мягкой ниточкой бежит какой-то случайный лучик.

А сверху на земле, в окрестностях замка работы Бартоломео Растрелли, месяц май, от распложенной неподалеку реки тянет сыростью начинающегося вечера, сумрак заполнен лиловой сиренью, из-за реки хором орут соловьи.

21. Рижское танго

В отдельных местах сохранялись интерьеры времен, когда хозяева были в состоянии подбирать их относительно в стиле, руководствуясь принятыми положениями о жизни, какой та должна была быть.

Их самый главный возраст, таким образом, застывал в их стенках, они не расставались с привычным их цветом, перекрашивая потом в тот же привычный тон, да и ту же ломающуюся мебель подновляли, чинили, а не меняли - пусть даже и могли бы себе это позволить.

Свобода была страшна, как для маленьких детей - дырка отхожего места в сортире на дворе, в сумерках.

Тогда какой-нибудь не обделенный жизнью четырехлетний, присев на край песочницы, глядел постепенно по всем сторонам: сверху шевелились листья, становящиеся все более черными и сырыми, в окнах же высвечивались какие-то головы, коврики, его должно было бы радовать - если прикинуть, - что некоторые окна светятся желтым, а другие каким-то, что ли, красным, притом те, что желтым, - разной желтизны и яркости.

Четырехлетний, поскольку уже давно начал переводить какие-то известные ему в большом количестве вещи в имеющиеся на свете фразы родной речи, пытался совместить, что именно и как должно войти в некоторое количество слов, которые были бы возможны для помещения в них двора, сумерек, окон, становящихся все более жесткими и цветными.

Пришла собака, незнакомая, от этого все стало ясней: пришла собака, незнакомая, с последующей дружелюбностью.

Возле трех жестяных гаражей шатались какие-то тени, рядом с дорожкой от подъезда к выезду со двора лежало полурастрепанное чучело утки, с одной лишь половиной, верхней, клюва. Как бы вращаясь против часовой стрелки, из электрических лампочек в квартирах разматывался свет, расстилаясь по песку и камням двора.

Мне, сидевшему в другом углу двора и по привычке приглядывавшему за посторонним четырехлетним, который, впрочем, ощущал тут себя вполне нормально, показалось вдруг, что одна из теней неестественно отошла в сторону: приглядевшись, я понял, что так и есть, - приоткрылась дверь подъезда, оттуда вышла какая-то дама с невнятной собачонкой - и ушла на улицу. Дверь подвигалась туда-сюда и замерла в примерно прежнем положении.

Человек, к которому я шел, был дома: в окне видно было даже, как у них на кухне происходило что-то вокруг ужина: то ли готовили, то ли уже мыли посуду, могло быть и то и другое, но заходить к нему еще не хотелось.

В окнах что-то размеренно происходило, как бы шло постоянное расщепление аминокислот, обмен веществ или что-то еще такое, отчего в окна просачивался какой-то отработанный запах, очень домашний, примерно уютный, оставляя живущих там без чего-то, что они уже сегодня сделали, принуждая их медленно собираться ложиться: как бы все остывало, но ничего особенно страшного произойти не могло, пусть даже и отключили бы и свет, и воду, и газ. И даже если бы ликвидировали у каждого память, они бы все вышли во двор и все бы вспомнили, наверное. А если бы и не вспомнили, то все равно.

На втором этаже, в желтых окнах с подвешенной на вбитый в стену крюк пластмассовой детской ванной начали кричать на два голоса, попеременке и вместе, ходили по кухне, толкали мебель. Потом крики стали громче, потом один из них прешел в визг, потом все затихло.

Из какого-то бокового окна, выходившего в соседний проулок, посыпалась музыка, предполагавшая, что там пришедшие домой решили, что еще все же слишком рано, чтобы день кончился, но почти тут же сразу приглушили звук, так что день, видимо, все же кончался и для них.

Листья дерева обмякли - кажется, это был клен. Приятель перешел из кухни в комнату, включил настольную лампу и, надо полагать, принялся что-то читать, пришлепывая, учитывая духоту, которая должна была быть у него там, губами. На втором этаже, где кричали, погас свет; чуть позже из подъезда вышел мужчина, закурил и пошел через двор в подворотню, выводившую на соседнюю улицу.

Ну, мокрицы, запах сырых досок сарая в пятнадцати шагах, остывающая жареная рыба на подоконнике в каком-то окне. Во двор вошли подростки, он и она: в темном, только блестели какие-то на них штуки. О чем-то рассмеялись и почти тут же разошлись, помахав друг другу ладошками.

Девушка в квартиру не пошла сразу, а, остановившись на площадке между первым и вторым этажами, облокотилась о подоконник и стала смотреть во двор.

Смотрела, верно, на эту тускло светящуюся гусеницу: что-то вроде светящейся, как молочное стекло, гусеницы, медленно ползущей мимо песочницы, неуклюже перебираясь через редкие упавшие, сбитые вчерашним дождем листья: душа убитой двадцать минут назад во втором этаже уходила туда, в какую-то яму, где отлежится перед тем, как стать кем-то еще.

ОБРАТНАЯ ПЕРСПЕКТИВА

На воздухе этого времени года в этом городе все запахи еще жмутся к телу, будто к печке, к источнику тепла: так что на улицах пахнет пока еще чем-то вечным. Поздний снег, сумерки во втором часу дня, а потом никакой ночи, а только вечер до рассвета.

Вот описание эшафота: черный почти квадратный, помост двух аршин вышины, обнесен небольшими выкрашенными черной краскою перилами. Длина помоста 12 аршин, ширина 9 1/2.

В тепле люди высыхают, одежды в помещениях начинают расщепериваться, расправляться в складках, выделяют в воздух запахи соответствующих сословий. Все лица становятся выпуклыми, отдельными, как под линзой - в чем обыкновенно винят петербургский климат, который нарушает отношения между людьми, превращая их в детей, которым обломилась пустая до завтрашнего вечера квартира с толстыми стенами.

По обыску в конспиративной квартире был найден ряд вещественных доказательств, имеющих непосредственную связь с злодейским деянием 1 марта. Из числа означенных вещественных доказательств особое значение, по заключению экспертов, представляют нижеследующие предметы: 1) две метательные мины, взрывающиеся при бросании от удара, в жестянках, заключающих в себе, как подробно объяснено в заключении и чертежах генерал-майора Федорова, взрывчатый аппарат, который представляет систему сообщающихся друг с другом снарядов: а) с серною кислотой, б) с смесью бертолетовой соли, сахара и сернистой сурьмы, в) с гремучей ртутью и г) из пироксилина, пропитанного нитроглицерином. Передавая друг другу посредством стопина воспламенение, вследствие удара или сотрясения, снаряды эти доводят его наконец, до смеси гремучего студня с камфарой, действующего при взрыве в шесть раз сильнее пороха; часть означенного аппарата устроена вдвойне таким образом, чтобы взрыв последовал при падении метательной мины в каком бы то ни было направлении.

В теплоте февральского вечера где-нибудь на Большой Конюшенной, примерно в шагах в трехстах от Невского по левой стороне, в подвале, где отмерзают в очередях, видны несовершенства тел людей, здесь находящихся: ногти полуобломаны или до половины заросли кожей, затылки плоские, обувь сбитая, внутри нее, поди, сросшиеся мизинец с соседним пальцем.

Также: 2) колба и реторта, служащие для химических опытов; 3) стеклянные шарики с серною кислотою; 4) небольшая деревянная призма, представляющая, по предложению эксперта, часть модели метательного снаряда; 5) фарфоровая ступка, в которой перетиралась бертолетова соль; 6) записка на клочке бумаги о вышеупомянутой смеси бертолетовой соли с сахаром и сурьмой.

Чем несовершеннее климат, тем человек самостоятельнее, но - в одиноком варианте самостоятельности. И более склонен к размышлениям о меланхолии, чем о чем угодно другом. Есть, верно, края, где люди и о самоубийстве думают с улыбкой на устах: воспринимая сей акт как необходимое в их рассуждениях о жизни себя. Что же, история последних пятидесяти лет жизни российского государства произвела на свет общность разносословных рассказов в подвальных распивочных: тем самым что ли собрав заново вместе разошедшиеся веером истории всех возможных на данных территориях родов и семейств с приставшими к ним за века профессиями и происшествиями.

Надо полагать, что в этом состоит естественная реакция слишком уж разошедшегося по территории большого народа, который иначе был бы обречен на полное непонимание друг друга - за исключением обыденной физиологии, которая и та оказывалась бы совсем уже разной.

Еще: 7) рисунок карандашом, на обороте транспаранта, какого-то аппарата для производства гальванического тока, не имеющий, впрочем, отношения к метательным снарядам; 8) план города С.-Петербурга с карандашными отметками, в виде неправильных кругов, на здании Зимнего дворца, и с слабыми карандашными же линиями, проведенными от здания Михайловского манежа по Инженерной улице, по зданиям Михайловского дворца и по Екатерининскому каналу, и 9) сделанный карандашом на обороте конверта план, без соблюдения масштаба, представляющий по сличению его с планом города С.-Петербурга, сходство с местностью между Екатерининским каналом, Невским проспектом, Михайловским дворцом и Караванной улицей, с обозначением Михайловского манежа, Инженерной улицы и Малой Садовой. На плане этом, между прочим, имеются знаки на Екатерининском канале, Манежной площади и круг посередине Малой Садовой. Несомненно, яркий свет в глаза среди ночи для человека больше, чем находящаяся всюду вокруг архитектура. И тут, значит, этот вечный вопрос: что же из них, таких совсем разных - важнее?

Вскоре пришла Перовская и принесла узел со снарядами, в котором их было не больше двух; она сообщила об аресте Желябова и объяснила, что несмотря на работу в течение всей ночи, не успела приготовить положенного прежде количества снарядов. Все указания для совершения преступления были даны Перовскою, которая начертила на конверте план местности и каждому из участников указала на нем намеченный ему пункт.

При этом состоялось следующее распределение: на Малой Садовой имел произойти взрыв при проезде Государя, а лица, вооруженные метательными снарядами, были расставлены поблизости. Рысаков должен был стать у Екатерининского сквера, а "Михаил" на углу Невского проспекта и Малой Садовой. На противоположном конце этой улицы, на углу Б.Итальянской, близ Манежной площади, как на опаснейшем месте, должны были поместиться лица, более друг с другом знакомые, более опытные и с лучшим революционным прошлым; здесь могли стать "Михаил Иванович" и Тимофей Михайлов. При взрыве на Малой Садовой, где по словам Перовской, "Государя уже ждут", все лица со снарядами должны были, на случай неудачи, спешить к месту взрыва.

В случае же, если бы Государь Император не проследовал по Малой Садовой, то свидание с Перовскою было условлено на Михайловской улице, где она должна была подать знак о том, что следует идти на Екатерининский канал и здесь ждать возвращения Государя в Зимний Дворец, после обычного им посещения Михайловского дворца. Когда же оказалось, что Государь Император проследовал в Манеж не по Малой Садовой, а из манежа, после посещения Михайловского дворца, направился по Екатерининскому каналу, то Рысаков, придя по сигналу Перовской на набережную этого канала, бросил свой снаряд, показавшийся окружавшим его чем-то белым, похожим на ком снега, под ноги лошадям ехавшей ему навстречу Императорской кареты, после чего и был задержан. Тут же на набережной он, как ему кажется, видел перед собою на далеком расстоянии "Михаила Ивановича".

Погода: "День 1-го марта... кто из нас, кто из жителей Петербурга не помнит, как начался и как проходил этот воистину черный день, мельчайшие особенности которого неизгладимо врезались в память каждого. Обычною чередою шла воскресная, праздничная суета огромного города, несмотря на нависшее свинцовыми тучами пасмурное снежное небо; на улицах привычным потоком переливалось людское движение, и ничто среди этой пестрой, спокойной, своими личными интересами занятой толпы не говорило о том, что над ней уже веяло дыхание смерти, уже носились кровожадные мысли убийц".

История государства длится до времени, когда судьбоносными событиями не заполняются все времена года, и месяцы, и дни: когда всякий день означает что-то уже совсем конкретное, штырьком торчащее из памяти. Откуда следует, что правильно - отменять предыдущие торжественные дни, правильно замазывать чернилами лица в учебниках, отменять в календаре красные числа. Иначе не сохранить государство в виде, пригодном для самовыражения потомков. Зачем им, где все заполнено и где чтятся все предыдущие? Это же не церковь, а обиход, где гулять принято когда захочется.

Что же касается виновника второго взрыва, то крестьянин Петр Павлов показал, что когда Государь, отойдя от задержанного Рысакова, направился по панели канала, то неизвестный человек, стоявший боком и прислонившись к решетке, выждал приближение Государя на расстояние не более двух аршин и, приподняв руки вверх, бросил что-то на панель, отчего и последовал взрыв.

А что еще делать первого марта в Петербурге?

Несмотря на отсутствие прямых указаний на личность упомянутого виновника второго взрыва, при производстве дознания были собраны данные, приводящие с полной вероятностью к заключению о том, что означенный взрыв был произведен одним из пострадавших от него же неизвестным человеком, который был поднят на месте преступления и доставлен в бессознательном состоянии в придворный госпиталь конюшенного ведомства, где и умер спустя 8 часов, придя несколько в себя и ответив перед смертью на вопрос о своем имени и звании - "не знаю".

Эти снаряды были предъявлены при дознании в снаряженном виде, а теперь они разряжены и разобраны. Особое приспособление, посредством которого должен взрываться такой снаряд, состоит в том, что внутри его были помещены две латунных трубки: одна - вертикальная, другая - горизонтальная. В каждую трубку была вставлена пробка и внутри проходила стеклянная трубочка. Внутри этих барабанов на стеклянную трубочку надеты свинцовые грузики, а чтобы они не скользили по трубке, на стеклянную трубку надета маленькая каучуковая трубочка; стеклянная трубочка была наполнена серною кислотою и при бросании снаряда она непременно бы разбилась. Поверхность стеклянной трубочки была обмотана фитилем, напудренным смесью бертолетовой соли, антимония и сахара. Эта смесь загорается, если на нее пролить крепкой серной кислоты. От этих трубочек и барабанов шли два фитиля, которые потом соединялись в один фитиль. Это были хлопчато-бумажные нитки, напудренные также смесью из бертолетовой соли, антимония и сахара. Помещались они внутри каучуковой трубки. Наконец, общий фитиль шел в капсюль, который входил в цилиндрик, и здесь была маленькая трубочка. Цилиндрик был наполнен пироксилином, пропитанным нитроглицерином, а капсюль устроен таким образом: самая нижняя его часть была наполнена гремучею ртутью, а в верхнюю его часть была вставлена латунная трубочка без дна и вместо дна была вставлена пробка из крепкого твердого дерева. Сверху дна был состав, который главнейшим образом заключал в себе железисто-синеродистый свинец и бертолетову соль. Снаряд действовал таким образом: при падении снаряда ломалась стеклянная трубочка. Если он упадет вертикально, то ломалась вертикальная трубочка, если горизонтально, то ломалась бы горизонтальная трубочка. Серная кислота пролилась бы на смесь бертолетовой соли с антимонием и появился бы огонь. Этот огонь передавался бы капсюлю и сначала бы загорелся бы состав из бертолетовой соли с железисто-синеродистым свинцом. От этого взрыва пробка ударялась бы в гремучую ртуть, делался бы взрыв гремучей ртути и взрывался бы цилиндрик, наполненный пироксилином, пропитанный нитроглицерином, а затем произошел бы взрыв гремучего студня с камфорою. Оба эти снаряда одинакового устройства.

Подсуд. Кибальчич: Я должен возразить против мнения экспертизы о том, что гремучий студень заграничного приготовления. Он сделан нами. Относительно приготовления его есть указания в русской литературе, помимо иностранной. Так, я могу указать на "Артиллерийский журнал" 1878 года (августовская книжка), где очевидец, бывший в лаборатории у Нобеля, видел приготовление гремучего студня и подробно описал, приготовление его не представляет опасности. Вообще, приготовление нитроглицерина, динамита, если оно ведется человеком, знающим дело, представляет меньшую опасность, чем приготовление пороха, и сколько ни было приготовляемо динамита домашним образом, взрыва никогда не было. Затем приготовление его не представляет особенных затруднений и может быть сделано домашним способом. Приготовление нитроглицерина, как говорят и эксперты, не трудно. Остается приготовление растворимого пироксилина, что может быть легко сделано, а для того, чтобы растворить нитроглицерин в пироксилине, нужна только теплая вода, которую можно нагреть в самоваре или в печке.

Перед поступлением в институт, в сентябре 1879 года, Рысаков представил свидетельство об удовлетворительном окончании курса в реальном училище и был допущен к проверочному экзамену, но принят был в институт только вольным слушателем, так как в документах, представленных им, не доставало, кажется, увольнительного свидетельства от общества. Он начал заниматься, а свободное от занятий время проводил в библиотеке института, где я (инспектор Горного института Бек) его часто видел; он преимущественно занимался чтением математических книг. Месяца три спустя, в ноябре или в декабре, прошел слух, что Рысаков находится в бедственном положении, питается одним чаем и черным хлебом с солью. Так как у нас студентам первого курса не выдаются пособия, то я, чтобы проверить, действительно ли Рысаков находится в таком бедственном положении и, в случае нужды, помочь ему, послал справиться к нему на квартиру. Экзекутор доложил мне, что Рысаков проживает где-то на углу 15-линии Васильевского острова и Большого проспекта, занимает угол пространство между печкой и стеною и, как сообщили экзекутору, пьет только чай с черным хлебом.

Производство дублей, то есть устроение более точного подобия человека, то есть вытаскивание из него путем определенных действий его матрицы с последующим сращиванием с его прошлым, чревато многими разочарованиями.

Люди, увиденные во сне лучше, чем они же наяву: вот это они и есть, только вот наяву им не хватает лишь какой-то мелкой мелочи. Странно, но манипуляции подобного сорта просты, требуя лишь привитых навыков, главный среди которых - перешедшее в привычку знание о том, что эти вещи работают. Единственная проблема здесь - угроза личному существованию, состоящая в том, что некоторыми вещами заниматься нельзя, а то при любом успехе мероприятия всякий шаг своей жизни придется строить сознательно. Таким образом, эта недопустимость, запретность оказывается границей, за которой и находится нечто реальное. И по этим рельсам ездит-катается паровозик в, допустим, Лахту или Ольгино, созерцая по дороге туда слабое фосфоресцирование залива слева по борту.

4 марта 1881 года, вследствие заявления дворников дома N56-8 (графа Менгдена), находящегося на углу Малой Садовой и Невского проспекта, того самого, в котором помещается и (вышеупомянутая) кондитерская Исакова, о том, что содержатель сырной лавки в подвальном этаже того же дома, крестьянин Евдоким Еромолаев Кобозев скрылся вместе с женою своею Еленою Федоровною, а в самой лавке найдена земля и разные орудия землекопания, местная полиция произвела осмотр означенной лавки, оставленной хозяевами, причем, по приглашении на место судебного следователя, из жилья, смежного с лавкой под ближайшими к ней окнами, был обнаружен подкоп под улицу Малую Садовую.

Вся эта затея свидетельствует лишь об иссякаянии вещества, позарез необходимого для скрепления отдельных душевных действий, - так выразились бы люди, близкие к судопроизводству на тайноведческом уровне, но были бы не правы, поскольку им-то, равно как и прочим, тайна ухода души неведома.

Резкий скрип саней, продравших обмякающий снег до гранита. Затхлые овощи на пыльных полках, налет запаха сырости, неустранимой, чуть дровяной, исходящей от балок и перекрытий. Темный как печень брикетик истории в нагрудном кармане кителя. Мокрый дым, свисающий из труб.

Для производства упомянутого выше обыска в квартире Желябова и начатого еще утром 1-го марта осмотра всего при этом обыске найденного, между предметами, находящимися у Желябова, оказались 4 куска сыру, из которых два куска русского зеленого сыра с клеймом "С.А.С., один круг русского голландского сыра и один - русского честера. По сличении чрез экспертов этих сыров с найденными в лавке Кобозева, они оказались тождественными между собою, причем в лавке были и сыры с клеймами "С.А.С.".

По осмотру судебным следователем, при участии экспертов: генерал-майора Федорова, военного инженера штабс-капитана Родивановского, командира гальванической роты полковника Лисовского и офицеров той же роты: штабс-капитана Линденера и поручика Тишкова, как внутренности лавки и смежных к ней помещений, так и самого подкопа, исследованного с помощью поименованных экспертов и нижних чинов гальванической роты, оказалось в общих и наиболее существенных чертах, нижеследующее: в самой лавке, на прилавке, разложены сыры и оставлены записки, не имеющие значение по своему содержанию; в стоящих здесь же бочке и кадке, под соломою и за деревянною обшивкой нижней части, задней и боковых стен, сложена земля. В смежном жилье такая же земля найдена под сиденьем дивана и рядом, в подвальных помещениях, девять деревянных ящиков, наполненных землею и шесть мокрых мешков, в которых, по видимому, носили землю.

В разных местах разбросаны землекопные и минные инструменты, как-то бурав с его принадлежностями, ручной фонарик с лампочкой и проч. В жилье стена, под первым от входа окном, пробита и в ней открывается отверстие, ведущее в подземную галерею, обложенную внутри досками и простирающуюся на две с лишком сажени до середины улицы. В отверстии оказалась стклянка с жидкостью (двухромокислым кали) для заряжения гальванической галереи, системы Грене, 4 элемента которой найдены тут же в корзине.

От батареи шли по мине проводы, оканчивающиеся зарядом. По заключению генерал-майора Федорова, заряд этот состоял из системы черного динамита, количеством около двух пудов, капюсля с гремучей ртутью и шашки пироксилина, пропитанного нитроглицерином. Такая система вполне обеспечивала взрыв, от которого должна была образоваться среди улицы воронка до 2 1/2 сажен в диаметре, а в соседних домах были бы вышиблены оконные рамы и могли бы обвалиться печи и потолки. Что же касается до земли, найденной в лавке Кобозева, то, по заключению полковника Лисовского, количество ее соответствует объему земли, вынутой из галереи. (По вычислениям экспертов оказалось, что из галереи должно было быть вынуто 82 фута земли а в лавке ее оказалось 109 футов. Если принять во внимание, что вынутая из галереи земля разрыхлилась, то это дает увеличение, так что количество вынутой земли совпало с найденным в лавке, а потому эксперты заключили, что земля из лавки никуда не выносилась).

Темное ощущение Бога, чувство недостачи: нет чего-то, отсутствие чего ощущается, но не имеет ни привычной формы, ни вещества, годного для заполнения отсутствия (так можно полюбить деньги, думая, что на них можно будет купить это нечто).

Вскоре после прибытия на плац градоначальника, палач Фролов, стоя на новой деревянной некрашеной лестнице, стал прикреплять к ее пяти крюкам веревки с петлями. Палач был одет в синюю поддевку, также и два его помощника. Казнь над преступниками была совершена Фроловым, с помощью четырех солдат арестантских рот, одетых в серые арестантские фуражки и нагольные тулупы.

Смена эпох происходит тогда, когда все законодательные уложения для физических лиц, работающих в определенные часы по присутствиям, вдруг подсекаются, как бы мысли человека алкоголем, и оказываются вдруг шуткой без какого-то, ныне перерубленного - провода, нитки, лески.

Во время восхождения на эшафот преступников толпа безмолвствовала, ожидая с напряжением совершения казни. Вскоре после того, как преступники были привязаны к позорным столбам, раздалась военная команда "на караул", после чего градоначальник известил прокурора судебной палаты, г.Плеве, что все готово к совершению последнего акта земного правосудия. Палач и два его помощника остались на эшафоте, стоя у перил, пока обер-секретарь Попов читал приговор. Чтение краткого приговора продолжалось несколько минут. Все присутствующие обнажили головы. По прочтении приговора забили мелкою дробью барабаны; барабанщики разместились в две линии перед эшафотом, лицом к осужденным, образовав живую стену между эшафотом и платформою, на которой стоял прокурор, градоначальник и другие должностные лица. Во время чтения приговора взоры всех преступников были обращены на г.Попова, ясно прочитавшего приговор. Легкая улыбка отразилась на лице Желябова, когда, по окончании приговора, палач подошел к Кибальчичу, давая дорогу священникам, которые в полном облачении, с крестами в руках, взошли на эшафот. Осужденные почти одновременно подошли к священникам и поцеловали крест, после чего они были отведены палачами каждый к своей веревке. Священники, осенив осужденных крестным знамением, сошли с эшафота. Когда один из священников дал Желябову поцеловать крест и осенил его крестным знамением, Желябов что-то шепнул священнику, поцеловал горячо крест, тряхнул головою и улыбнулся.

Постоянное сечение математическими в толщину лезвиями, на мгновение лишь могущими вспыхнуть под случайным источником света: вызывая что ли, некоторое обрушивание сложной комбинации чувств, тщательно ранее установленных друг возле друга, напоминающей некоторую не то головоломку, не то сложную конструкцию, нужную для осуществления жизни. Государство, вращающееся в государстве данного города, данного времени года в каком-то промежуточном масле, дребезжа по краям, выбрасывая искры, как тележным ободом о поребрик.

Интересна принадлежность событий (кому, чему) и еще что-то навсегда совершенно непонятое. Есть же какие-то простые реакции, когда некоторые вещи полагаются необходимыми условно - вынесенными в сторону, от чего любой разговор будет заедать на месте, западать на самом своем предмете, не двигаться никуда.

Что такое Император, помазанник Б-жий с возложенной на него историей, государством во всех его формах и отношениях? Такого ж быть не должно, потому что остальные тогда лишь грязь. Человек, созданный по образу и подобию, думает, что он не может принять этой меры - она кажется ему явно ложной. Подчиненной. Ошибочной. Пусть даже он и чувствует, что несколько потерялся и меряет себя окружающими.

Свидетель Фрол Сергеев (лейб-кучер усопшего Государя Императора): "Когда я подал карету к подъезду Зимнего дворца, покойный государь вышел и сказал: "В Михайловский манеж, через Певческий мост". Как прежде ездили, так и в этот раз той же дорогой поехали. Из манежа Государь приказал ехать в Михайловский дворец. Вместе с Государем сели великий князь Михаил Николаевич. Из Михайловского дворца Государь вышел один и приказал мне: "Домой, и той же дорогой". Когда я поехал на Екатерининскую канаву, то пустил лошадей очень шибко. Вдруг я услышал взрыв сзади. Перед этим я ничего особенного не заметил, народу не видал. Государь сказал: "Стой", и вышел из левой дверцы и пошел назад, а я повернул лошадей и подъехал ближе к публике. Потом второй взрыв сделался, и вскоре поднесли к карете Государя Императора. Тут кто говорит, что нельзя везти в карете, кто говорит надо на извозчика... я хорошенько не помню; уже потом мне велели отъехать прочь. Я отъехал и погнал лошадей домой. Когда приехал, то говорю начальнику, что в Государя Императора выстрелили и ранили ноги... Не помню, что в то время я говорил. Потом начальник приехал обратно из дворца и сказал, что Государь скончался".

Загрузка...